Ярость довлела над тем Уотергейтским мартом и многие Великие Американцы дали выход эмоциям. Джейн До вздулась от введения антибиотика Ассоциации ветеранов, начав с пискливого пука, замеченного следящим с секундомером Толстяком, а затем, когда мы все наблюдали, разразилась яростной какафонией пуков, а затем жидким пердежом, перешедшим в то, что казалось потоком стула из тонкой кишки. Ричард Никсон, вздувшийся от власти и сомнений, начал с тявканья, когда Судья Сирика представил его неназванным начальником Уотергейтских Мальчиков, которое перешло в яростный пердеж на национальном телевидение, убедившем практически всех Великих Американцев ненормальной реакцией и параноидальными сентенциями в его несомненной вине. Мы все вздохнули с облегчением, так как независимо ни от чего, Никсона будут пинать и над ним будут смеяться еще достаточно долго. После Вьетнама, это было как раз то, в чем нуждалась страна: президент настолько лишенный изящества.

В Городе Гомеров терны давали выход ярости, как и все в стране. Первым сломался Глотай Мою Пыль. Придавленный своим собственным садо-мазохизмом, он не выдержал. Он объявил ООП на всех гомеров у себя в списке, которых теперь вел его студент. Эдди же про гомеров говорил только, исходя из вопроса: «Смогу ли я им сделать сегодня больно?» и «Некоторые хотят вас уничтожить, а некоторые — нет, лучше бы они определились.» Его студент не выдержал давления и начал следовать извращенным идеям Эдди и, однажды, когда особенно упрямая гомересса начала кричать: «ПОЛИЦИЯ! ПОЛИЦИЯ!», они одолжили форму и появились в ее палате, представившись: «Да, мадам, патрульный Эдди и офицер Кац к вашим услугам.»

— Зачем вы над ними издеваетесь? — спрашивал Толстяк.

— Потому что они издеваются над нами, — отвечал Эдди, — они поставили меня на колени, слышишь? НА КОЛЕНИ!

***

В день, когда у его жены начались схватки, все пошло наперекосяк. Когда она родила, Эдди появился в больнице, одетый в свою байкерскую атрибутику: шлем, ботинки, отражающие солнцезащитные очки и кожаная косуха с надписью:

*ГЛОТАЙ МОЮ ПЫЛЬ*

*ЭДДИ*

серебряными буквами на спине. Он принес фотоаппарат со вспышкой и отправился фотографировать своих гомеров «на память». Отделение начало распадаться на части. Перепуганные гомеры вопили. Отделение начало звучать и пахнуть, как зоопарк. Представители всех иерархий примчались посмотреть на происходящее, а мы обнаружили Эдди сидящим в гримерке, улыбка от уха до уха, читающим «Роллинг Стоун». На все вопросы он отвечал: «Они меня сломали. Я — ООП». Позже он спросил, не кажется ли мне его поведение неоправданным, и, вопреки своему суждению, думая, что сказал он, когда я долбился в дверь лифта, я сказал:

— Неоправданным? Ха! Я думаю, что они это полностью заслужили.

— Он сошел с ума, — сказал я Толстяку.

— Да. Иллюзии. Параноидальный психоз. Это ужасно для наблюдателя. Ну что ж, Баш, они должны дать ему отдохнуть.

— Они не могут, — сказал я. — Его некем заменить.

— Всем нужен отдых, — сказал Легго Рыбе, когда они спорили о том, что делать с Эдди. — Абсолютно всем. Посмотри на несчастного доктора Поцеля. Я скажу Эдди, что ему нужно отдохнуть, как и всем остальным.

— А кто будет за него работать? — спросил Рыба.

— Кто?! Да все остальные. Все мои парни будут помогать.

На следующий день Эдди отсутствовал на обходе, а когда я ему позвонил, сообщил:

— Я — ООП на какое-то время. Простите, что сделал это с вами, парни, но Легго не пустит меня назад в Дом. Он считает, что еще чуть-чуть, и я бы убил одного из гомеров, а Дому пришлось бы отвечать в суде. Возможно, он прав.

— Да, — сказал я, — признай, ты был к этому близок.

— Все-таки было бы неплохо, согласись?

— Это незаконно. Как младенец?

— Ты имеешь в виду гомерессу?

— Гомерессу?

— Ага, гомересса: недержание мочи и кала, не в состоянии ходить или говорить и спит ночами в пеленках. Гомересса, палата 811. Не знаю, как она, так как они не пустили меня в Дом на нее посмотреть.

— Они не разрешили тебе посмотреть на собственного ребенка?

— Да. Я сказал, что хочу ее сфотографировать, и они забрали у меня камеру, так что я теперь ООП от собственной дочки-гомерессы.

Рыба заявил нам с Хупером, что они с Легго посовещались и нам придется заполнить дыру, оставленную уходом Эдди, и мы будем дежурить через день в нашу последнюю неделю в Городе Гомеров, но к нам будет особый подход.

— Господи, — простонал я, — надеюсь, не снова самые тяжелые?

— Нет, — сказал Рыба. — Особое отношение!

Особое отношение заключалось в том, что наша команда пропускала одно из новых поступлений во время дневной смены. Звучало неплохо, но, оказалось, что, пропустив поступление днем, в три утра нас будили, чтобы принять гомера, переведенного из Больницы Святого Нигде через Взрывоопасную Комнату приемника в Город Гомеров, благодаря заботе Марвина и Пуловеров. Через ночь этот специальный подарок в три утра стал худшим в нашей жизни. После недели этого особого отношения я, Умберто и Хупер были почти такими же сумасшедшими, как Эдди. Тедди сдался первым. Его язва вновь проснулась. Бормоча что-то о «болях» или «лагерях», он ушел.

Затем от меня ушла Молли. Задушенный Городом Гомеров, мой роман с Молли бледнел последние несколько месяцев, и, когда особое отношение оставляло меня в Доме на тридцать шесть часов, а вне — на двенадцать, все, что я делал вне — спал. Иногда я встречал Молли в отделениях шестого этажа и было ясно, что она теряет во мне интерес. Однажды я увидел, как Говард помогает ей застилать койку. Это был шок! Масло и мирт для Говарда? Я спросил у Молли, что происходит.

— Да, я встречаюсь с Говардом Гринспуном. Он сейчас терн в нашем отделении. Рой, мне кажется, что я тебя больше не понимаю.

— Что ты хочешь сказать?

— Ты стал слишком циничен. Ты издеваешься над этими несчастными пациентами.

— Все над ними издеваются!

— Только не Говард Гринспун. Он обращается с ними уважительно. Я хочу сказать, что это, как издеваться над тем, что делаю я. Помнишь, ты ушел во время остановки сердца у этого пациента, умирающего от миеломы?

— Но это же было омерзительно!

— Возможно, но Говард остался до конца.

— Говард! Мы же вместе смеялись над Говардом.

— Может быть, и так, но люди меняются. Послушай, я тяжело работала, чтобы оказаться там, где я сейчас. В отличие от тебя, которому все легко достается и которого просто течением принесло в медицину. Там, где тебя гладили по головке, мне доставалось по шее от монашек. Представляешь, насколько кажется страшной монашка в черном маленькой девочке? Наверное, нет. А Говард говорит, что представляет.

— Представляет? — поразился я, думая, что возможно Говард и не такой уж безмозглый шнук.

— Абсолютно точно. Он искренний. Тебя так никто не назовет.

— И что, я должен сдаться?

— Ох, Рой, — сказала она, вспоминая любовь и тепло, — я не знаю. Ты все еще для меня важен. Наверное, это зависит от того, что скажет Говард.

Иисусе! Мой мирт зависел от Говарда? Говарда, терна, ощущавшего себя героем, засунув назогастральную трубку для кормления чьей-нибудь слабоумной бабушке? Говарда, который разбухал от гордости, войдя в лифт, заполненный недокторами и услышав: «О, это один из врачей». Говард, который изобрел теорию, что врачи — не просто люди, а «лучшие» люди. Говард, который соблазнит Молли и проделает с ней все те штуки, о которых он только мог мечтать, думая, что любит ее и женится на ней, представив ее своим родителям, как медсестру-шиксу, родит с ней троих детей, а потом, потом, пятнадцать лет спустя, Молли очнется и поймет, что вышла замуж за Говарда просто чтобы досадить монашкам, и какого черта, почему не трахнуться с этим мачо, который пришел починить сушку, и не оставить Говарда, а он, пятнадцать лет спустя, осознает, что как отец-муж-любовник был уничтожен неистовым посвящением себя медицине, и что даже там он не смог никого спасти, и он въедет в одиночестве в комнату в мотеле и впервые в жизни, потрясенный, будет взвешивать самое главное решение: проглотить ли пять грамм фенобарбитала, которые он подцепил в аптеке больницы, узнав, что его жена и дети сбежали.

***

Гипер-Хупер и я ломались не так, как Эдди. Хотя смерть и Хупер все также были неразлучны, а с Эдди на отдыхе, Хупер гнал в одиночку за Черным Вороном, но под напряжением Города Гомеров он стал вести себя, как гомер. Он похудел, высох, плевал на личную гигиену. Он начал раскачиваться, как шизофреник или старый еврей на молитве. Потеряв жену, он начал терять свою резидентшу из патологии. Иногда он засыпал в кресле в отделении со ртом, изображающим знак О, а когда Рыба заставлял нас обходить всех пациентов, Хупер ездил на инвалидном кресле, издавая звуки из диапазона Джейн До. Если Рыба делал ему замечание, он отвечал: «Врач, прокати себя сам». Серьезные неприятности случились, когда Хупер решил спать связанным в электрокойке для гомеров, и однажды утром я увидел, что его лодыжка была в гипсе. Я спросил, что случилось, но все, что он ответил: «ГОМЕРЫ СТРЕМЯТСЯ ВНИЗ». Он сделал это, перелом одной из костей лодыжки позволил ему кататься в инвалидном кресле во время обходов.

Наша последняя эскапада имела место на обходе с Социабельными П. Раскачивающиеся, болтающие, смеющиеся мы с Хупером умудрились досадить практически всем иерархиям Дома. Мы дрались с Лайонелом по поводу извращенца Сэма, Человека, Который Ел Все, которого, когда он начал поедать наши запасы, мы СПИХНУЛИ прямо на ледяные улицы и отказывались принять обратно. Пуловеры отправили его на восьмой этаж и пытались заставить нас взять его назад. Когда удивленная Сельма спросила, кто там заботится о его диабете и его сексуальных извращениях, Лайонел ответил: «Мы — сотрудники ПОМОЩИ.»

— Вы? — удивилась Сельма. — ПОМОЩЬ лечит его диабет? Это незаконно!

— Из того, что я знаю об этих петуниях из ПОМОЩИ, — встрял я, — они вряд ли спасут его от диабета, но точно помогут разобраться с его извращениями. — Лайонел вскочил и, хлопнув дверью, выбежал, а я, бросаясь ему под ноги закричал: — ПОМОЩЬ, Сельма, ПОМОЩЬ, все, что я вижу — Голубые Пуловеры. — Мы ругались с Салли и Бонни, которые остановили СПИХ Королевы Вшей, так как Эдди не заполнил трехстраничную форму, а мы несколько раз, походя, использовали слово «пизда», из-за чего они, а также наша студентка из ЛМИ вылетели из комнаты. Наконец, митинг превратился в вакханалию, когда мы с Хупером, раскачиваясь забормотали: «Аутоэротизм — единственный выход». Рыба, с глазами как у лосося, объявил немедленный выезд в китайский квартал на обед.

Откуда нам было знать, что во время нашего китайского обеда в Божьем Доме разворачивается борьба, вызвавшая к жизни давние, глубокие распри нашего шефа, Легго. Каждая рассерженная иерархия позвонила Легго, и он был взбешен. Вернувшись в Дом, веселые и сытые, представьте наше удивление при виде Легго, несшегося к нам по коридору. Приблизившись, мы заметили на его лице улыбку, улыбку, которую никто до этого не видел. Трясущийся Рыба сказал нам с Хупером: «Берегитесь, ребята, теперь вы точно доигрались!» Изумленные, мы переглянулись, глаза отражали непонимание, чего мы такого сделали, что Легго на нас взъелся.

Мы приготовились к удару. Скованной походкой он приближался, яростная гримаса искажала лицо, казалось, что оно сейчас расколется надвое и обрызгает нас и Город Гомеров чем-то, скрывающимся под родинкой. Когда он был настолько близко, что я мог различить название изготовителя его стетоскопа, который спускался в джунгли его гениталий, и я подумал, что странным образом под родинкой может скрываться что-то вроде китайского МСГ; он обнял одной рукой Толстяка, а другой Рыбу. Глядя на них, Легго требовательно спросил:

— Кто в ответе за это? В ответе за этих несчастных интернов, за эти катастрофы в отделении? Мое дело узнать, кто виноват. Вы двое — пойдемте со мной.

— Я сделал все, что мог, — после рассказал Толстяк, — и я смог его успокоить, по крайней мере, большей частью. Логически, он попал в ловушку. У него был выбор: либо свалить вину на вас, интернов или на тех, кто за вас отвечает. Уже потеряв Эдди, он не мог выместить все на вас. Он должен был выместить все на ответственных за вас. Хотя я и несу за вас ответственность, но ясно, что Рыба отвечает за меня, а угадайте, кто отвечает за Рыбу?

— Шеф.

— Именно. Итак, мы в тупике. Я смог направить его по пути этой логики, но не смог изменить то, что он чувствует. Понимаете, Легго плевать, что вы сделали с Королевой Вшей, голодным извращенцем-Сэмом, Поцелем, Пуловерами, медсестрами, студентами, Тиной, Джейн, Гарри, Розами, которых убивает Хупер. Он даже не возражал, что вы поставили рекорд Дома по самой низкой температуре, зарегистрированной у человека, рекорд по количеству органов, пораженных одной иглой или о рекорде по количеству тестов пред кишечным пробегом за ночь. Во многом, он удовлетворен вашей работой, особенно в смысле разрешений на вскрытия. Но что-то он нес по поводу вашей к нему нелюбви. Он даже считает, что вы над ним издеваетесь за глаза, представляете? Когда вы показываете, что он вам не нравится, вы задеваете болезненный нерв, а, когда это происходит, он становится безумцем. Никто не может уболтать безумца. — Толстяк продолжал задумчиво: — Конечно, за мою долю ответственности, он отложил написание моего рекомендательного письма. Боюсь, что он направит меня на Самоа. Последнее, что он мне сказал было: «Что бы вы не делали, не делайте больше ничего. Ничего! Понятно?!» Представьте, что он сказал это мне?

— Ты, конечно же, сказал ему, что ничего не делать и было твоим величайшим вкладом в искусство врачевания? — спросил я.

— Конечно. Зачем останавливаться в Самоа и не отправиться в ГУЛАГ.

Он замолчал. Хупер ушел, и я спросил Толстяка, о чем тот думает.

— Что ж, возможно, что это все серьезней, чем я думаю. Возможно, это — неприятности. Весь этот путь из Бруклина, все эти экзамены и усилия, приземлившие меня здесь, на краю большлго голивудского «Здорово, Толстяк!», и вдруг мне показалось, что все это рушится. Мне это не нравится. Это, может быть, прощай Лос-Анджелес, прощай мечта. Кажется, что иногда выходит не по-нашему, не так ли, Баш?

— Что выходит?

— Мечты. Желания.

Потс стоял напротив меня в темноте двух часов ночи в Городе Гомеров, и отражением его серого лица был, как всегда, Желтый Человек.

— Что ты здесь делаешь в такой час? — спросил я, но он не ответил, просто стоял и смотрел. Я снова спросил, что происходит.

— Желтый Человек только что умер.

Я почувствовал озноб. Потс был бледным и озябшим, его глаза безжизненны, мертвы, и я сказал:

— Мне очень жаль. Действительно, очень жаль.

— Да, — сказал Потс так, будто мы с ним находились в разных мирах. — Да, в любом случае он был обречен, это был лишь... вопрос времени.

— Да, это так, — сказал я, думая о всех муках, через которые прошел Потс, пока Желтый Человек был жив. — Как ты?

— Я? А, да, я в порядке. Немного тяжело... Я не попросил об аутопсии. Я этого не хотел, — сказал Потс, почти умоляя меня признать его правоту.

— Это нормально. Я знаю, что ты чувствуешь. Я не попросил об аутопсии доктора Сандерса. Садись и давай поговорим, а?

— Нет, я думаю, что поднимусь, взгляну на него еще раз, а потом, может быть, прогуляюсь.

— Правильно. Я буду здесь, на случай, если ты передумаешь.

— Спасибо. Знаешь, я должен был дать ему стероидов.

— Прекрати. Ничего бы не помогло.

— Да, но все-таки стероиды могли помочь. Но неважно, нам было весело с Отисом вчера вечером, не так ли?

— Конечно, Уэйн. Обязательно повторим, а?

— Да. Скоро. Если я смогу выкроить время.

Глядя, как он шел к лифту, я думал о том, как нам было весело. Я пришел к нему и, несмотря на бардак, депрессию и заряженный револьвер, мы с Потсом взяли Отиса и пошли на пробежку на мартовском холоде, разговаривая о Юге. Потс рассказал мне о Танцевальных Уроках Миссис Бэгли, которые проводились в городском клубе каждую пятницу. Миссис Бэгли, эмигрантка, надевала шифоновое платье с высокой талией, закалывала пучок иглой и начинались танцы. Они учились танцевать, зажав грецкий орех носами, а главное событие происходило, год за годом, в последнюю пятницу, где Потс и его менее изысканные, но все равно аристократичные, приятели начиняли дробью полированный дубовый пол во время безумной, «Раз-два-три, раз-два-три, выкатили пушку», польки. Я подумал, что, на удивление, в тот день Потс ни разу не упомянул умершего насильственной смертью отца.

Вдруг я понял, что должно произойти! Идиот!

Я подбежал к лифту и начал бить в двери, но он не двигался, тогда я побежал вверх по лестнице на восьмой этаж, проклиная себя за то, что вовремя не сообразил и молясь об ошибке.

Я не ошибся. Пока я кутался в его воспоминания о миссис Бэгли, Потс поднялся на восьмой этаж, открыл окно и выбросился навстречу смерти. Из окна я видел кровавое мессиво на асфальте парковки, и, задыхаясь и дрожа от холода, я услышал звуки первых сирен, прислонил лоб к холодному стеклу и зарыдал.

— Он оставил записку? — спросила Бэрри.

— Да. он прикрепил ее к телу Желтого Человека. Она гласила: «Покормите кошку.» Но никакой кошки не было.

— Что это значило?

— Это предназначалось Джо. Когда мы с Чаком и Потсом работали с Джо, она говорила Потсу, чтобы он лучше заботился о своих пациентах, чтобы он «кормил кошку». Джо говорила, что если бы Потс был тверже, Желтый Человек мог бы выжить.

Я думал о трагедии Потса, отличном парне из маленького городка, которого вы бы были рады взять с собой на рыбалку, который совершил ошибку, придя в академическую медицину вместо семейного бизнеса, где он был бы счастлив, и который теперь лежал разбросанный по асфальту парковки больницы в городе, который он презирал. В чем была соблазнительность медицины? Почему?

— Они убили его!

— Кто? — спросила Бэрри.

— Джо, Рыба, остальные...

Большинство в Доме чувствовали опустошенность в связи со смертью Потса и не знали, что говорить или делать, у других появились идеи. Джо, вспомнив о своем папаше, спрыгнувшем с моста, настаивала на аутопсии, чтобы проверить наличие «каких-либо химических веществ.» Рыба разговаривал с нами сердечным тоном, объясняя, что «самоубийство — лишь экзистенциальная альтернатива.»

Легго выглядел расстроенным, озадаченным, что один из его парней, особенно тот, который, по его мнению, любил его больше всех, покончил с собой. Он говорил о «тяготах года интерна» и об «утрате великого таланта.» Легго уверял, что хотел бы дать нам выходной погоревать. Тем не менее, он не мог этого сделать. На самом деле нам придется работать немного больше: «Вы все должны взяться за работу и помогать.»

Как и все в Божьем Доме, такая реакция наших «старших» была невообразимо бесчувственной, но ничуть не удивившей всех нас. Никто не сказал о том, как медицинская иерархия Дома издевалась над беднягой Потсом с помощью Желтого Человека, как плевало на его чувства и боль. Мы пытались поскорее забыть его, но каждый раз, паркуясь у больницы, мы не могли отвести глаз от пятна на асфальте, напоминавшего нам о нем. Никто не хотел переехать Потса, хотя он и был мертв. Вначале это имело смысл, объезжать пятно, так как там оставалась настоящая кровь, кусочки волос и костей, оставшихся на асфальте. Из-за этого проблемы с парковкой стали серьезнее и Дом послал уборщиков очистить асфальт. Им удалось очистить кости и волосы, но пятно все равно оставалось заметным. Оно становилось все менее и менее заметным, но при этом становилось все шире и распространялось по парковке и стало все сложнее и сложнее не парковаться на Потсе. Все старались парковаться по периметру, некоторые приезжали пораньше, чтобы избежать необходимости парковаться в центре. Короче, напоминание о Потсе после чистки только усилилось. Мы все смотрели на обесцвеченный асфальт, представляя кровь, волосы, кусочки костей, а затем представляли летящего Потса, прыгающего Потса, и, с грустью, живого Потса, и, наконец, живого Потса, не уничтоженного виной за неназначение роидов для Желтого Человека. Мы злились, думая о том, как они мучали Потса, пока тот не уверился в своей вине. Из нас всех, сочувствующий и заботливый Потс, стал бы лучшим доком. Из нас всех он умер. Немыслимо!

— Что ты скажешь про самоубийство? — спросил я у Бэрри.

— Вот, — сказала она, притягивая меня к себе, — положи сюда голову. Закрой глаза. Что ты чувствуешь?

— Ничего. Затем ярость: «Я взбешен! Я в такой ярости, что готов убить!»

— В этом и суть самоубийства. Под невероятным давлением, одни, без помощи руководителей, многие из вас нашли странные способы проекции вашей злости наружу, вроде Хупера и смерти или Ранта с сексом. Потс не нашел. Он никогда не вел себя странно, никогда не злился. Он сдерживал свою ярость и она уничтожила его. Интроекция, противоположное тому, что делаешь ты, Рой.

— Что я делаю?

— Ты нападаешь на все, ты саркастичен и, хотя ты и стал крайне неприятным, это один из способов выживания.

Выживание? Я был не уверен, что переживу Город Гомеров. Единственное, что я знал — у меня серьезные неприятности и что я веду себя, как безумец, но мне уже было наплевать.

Мы с Толстяком сидели в дежурке. Смерть повисла в воздухе. Толстяк был печален, и я спросил о чем он думает.

— О Даблере из Взрывоопасной комнаты и его услуге ПЛ, — ответил он.

— Услуге ПЛ?

— Да. Услуге Придержите Лифт. Когда Даблер был здесь, в Городе Гомеров, его настолько достали, что, как гласят слухи, он начал выносить гомеров с немыслимой скоростью. Он использовал внутривенный хлорид калия, который нельзя засечь при аутопсии. Каждый раз, когда лифт останавливался, он кричал: «Придержите лифт», — и закатывал туда труп, с которым спускался в морг.

— Что?! Он выносил гомеров?

— Слухи, Баш, слухи.

Мы сидели вместе, мой разум носился между услугой ПЛ, Солом, Уэйном Потсом. Я чувствовал отупение. Через несколько минут я поднял глаза. Толстяк плакал. Слезы наполнили его глаза, толстые мокрые слезы отчаяния и потери. Слезы катились по его щекам. Он сидел неподвижно, поверженный герой.

— Почему ты плачешь?

— Рой, я плачу о Потсе. И я плачу о себе.

Издали в моей голове звучала мелодия: не громогласный марш, наполненный цимбалами и тромбонами блестящего марширующего оркестра, ведомого красоткой Молли, нет. Нет, глядя на плачущего Толстяка, я слышал мелодию, исполняемую одиноким трубачом, плывущую над травянистым холмом, услышанную теми, кто плакал, как плакали вдовы и сироты Кеннеди, мелодию невыносимого одиночества.

Сол, портной с лейкемией, проходил через ад. Все, включая весельчака-онколога, сдались и ждали его смерти. В коме, он медленно умирал и так могло продолжаться еще долго. Самое страшное, что ему было больно. Отравленный костный мозг посылал сигналы через сердце и мозг, которые превращались в стоны и слезы. Сол не стонал. Он кричал. Это был неестественный нечеловеческий крик, который полностью уничтожил его сон, и он никогда не спал. Это был протяжный животный крик боли, слезы текли по его щекам. Этот крик сводил нас с ума. Я ненавидел этот крик, ненавидел его.

Не задумываясь, кипя внутри, однажды ночью я прокрался в кладовку с медикаментами, достал хлорид калия и шприц и убедился, что никто не видел, как я зашел в комнату Сола. Он лежал там в собственных фекалиях, куче трубок и пластыря, и синяков, и гниющей кожи, и пустых костей, выпирающих ребрами, локтями и коленями. Я подумал о том, что собираюсь сделать. Я остановился. Воспоминания о смерти доктора Сандерса пролетели сквозь меня, я увидел его, истекающего кровью и говорящего «Боже, это невыно...», и я услышал, как Сол говорит: «Прикончи меня! Я должен умолять? Прикончи меня!» И я вспомнил Потса. Сол закричал. Со злостью я нашел вену и ввел достаточно хлорида калия, чтобы убить его. Я смотрел, как он задыхается в момент, когда его сердце остановилось, и я смотрел, как его рука слабо дернулась и неподвижность снизошла на него, неподвижность за исключением агонизирующего дыхания, которое, казалось, продолжалось вечно. Я выключил свет и ушел, чтобы побыть одному. Ночная сестра позвонила на мой пейджер. Сол умер.

***

В день Святого Патрика поздно ночью меня вызвали в приемник, что было частью особого отношения, изобретенного Рыбой и превратившего нас в сомнамбул. В приемнике я увидел парад худших пациентов в мире: мертвая монашка, которую пытался вернуть к жизни Чак; гомосексуалист-убийца, которого СПИХНУЛИ из тюрьмы и который решил, что Рант, несмотря на усы, девочка; два соседа, передознувшихся героином и умирающих; множество гомеров. Я подобрал историю своего нового поступления и отправился в Взрывоопасную Комнату. Я задумался, где мог быть Толстяк, но, на самом деле, мне было все равно и мне не пришлось долго задумываться, так как, открыв дверь, я увидел Толстяка, Умберто, двух полицейских, надевших зеленые формы в честь дня святого Патрика и гомерессу с именем, конечно, Роза, а Толстяк и Умберто были заляпаны кровью, мочой и фекалиями.

— Великого и прекрасного тебе вечера, — пьяно проговорил Гилхейни, размахивая тростью, — и это истинная правда, что офицер Квик и я наполняли наши тела Гинессом во время этого дежурства и теперь пьяны.

— Так как работа — проклятие пьющего человека, — добавил Квик.

— И чтобы воздать честь Человеку, Избавившему Ирландию от Змей, мы нашли подходящую Розу!

При помощи Толстяка и Умберто они переместили Розу в сидячее положение, и я увидел, что они прикололи зеленый значок к ее ночной рубашке, гласящий: «ПОЦЕЛУЙ МЕНЯ, Я — ИРЛАНДЕЦ.»

Я засмеялся, подскользнулся на какашке и упал в дверях. Я лежал в дерьме, смеясь, когда Толстяк подошел ко мне и подставил небольшую пробирку к моему носу, сказав:

— Видишь? Это вся моча, которую она произвела за пять дней и большая ее часть — диуретик, который я ей дал. Ее койку продали навсегда. Ей сделали пять курсов электротерапии для лечения депрессии, последний в 1947.

Гомересса закричала: РИИИИИФРИИИИИРИИИ... И все, что я мог делать, пока они на меня смотрели, лежать на полу и смеяться.

— Мышцы ее шеи настолько напряжены, что она может лежать, подняв голову над кроватью без подушки и не испытывать боли, — сказал Толстяк. — Она не отвечает ни на одно из наших лечений.

РИИИИИФРИИИИИРИИИ

Я лежал на полу и смеялся.

— Я вставил блокатор языка ей в рот, и она засосала его с такой силой, что ни я, ни кто-либо другой до сих пор не смогли его вытащить. У нее самый сильный сосательный рефлекс в истории, что, конечно, означает отсутствие функции лобных долей мозга, полное отсутствие. И знаешь, почему? Из-за лоботомии в 1948. Хо, Хо, Хо!

И я лежал на полу и смеялся, смеялся.

— Квинтэссенция гомерессы, а ты СЛИ, и она твоя, целиком и полностью! ХООО!

РИИИИИФРИИИИИРИИИ...

И все, что я мог делать со слезами текущими по щекам, понимая, что гомеры победили, они задавили меня и останутся в Городе Гомеров и дальше, когда, через две недели, я оставлю их, и они будут уничтожать мою замену, Говарда Гринспуна, и все, что я мог делать, плача, лежать на полу в дерьме и смеяться.

Но я не мог смеяться, когда я понял, что Потс ушел, доктор Сандерс так и не вернулся, и Сол ушел, а Молли собиралась уйти с Говардом, и Глотай Мою Пыль Эдди стал ушедшим гонзо, и Хупер практически исчез, и Тедди, как и половина его живота, исчезли, да и Толстяк вскоре исчезнет вдали от меня где-то в специализации, но гомеры никогда не исчезнут. Мне еще предстояло увидеть умершего гомера в Божьем Доме, не считая умерших с помощью иглы Хупера или идиотов из диализной команды, которые превратили мозг Тины в фасолину, а что такого, ошибки случаются, не правда ли? Все, кто был мне дорог исчезли, превратившись в миллиарды частиц, как при взрыве Великой Американской Гранаты во Вьетнаме, разбрасывающей шрапнель, как конфетти, но это не было мягкое красно-белое конфетти, так как оно заставляло тебя падать на колени и ранило, и оставляло шрамы, которые не заживут, и разжиженную несвертывающуюся кровь, которую не отмыть от твоего халата, и сцены, которые не исчезали, как пятно, которое было всем, что осталось от Уэйна Потса. Мы все исчезли, пойманные в сети молчания и боли, где оставались лишь мертвецы, беспокойные, даже в смерти, боящиеся еще более ужасной смерти или чего-то худшего.

Я лежал на кровати. Бэрри вошла. Я молчал. Бэрри села на край кровати и начала со мной разговаривать, но я молчал. Я не устал, мне не было грустно, и я не злился. Она положила мою голову себе на колени и, посмотрев мне в глаза, заплакала. Она попыталась уйти. Она возвращалась пару раз от дверей к кровати и, наконец, колеблясь в дверях, как плакальщик перед закрытием гроба, ушла. Ее грустные шаги простучали вниз по лестнице и замерли, а я не чувствовал грусти. Я не устал и не злился. Я лежал на кровати и не спал, воображая, что чувствую то же, что и гомеры — отсутствие чувств. Я не знал, насколько я плох, но я точно знал, что не смогу делать то, что хотел доктор Сандерс — быть с другими. Я не мог быть с другими, так как я был где-то еще, в каком-то холодном месте, бессонный среди спящих, далеко, далеко от страны любви.