— Что ты собираешься делать первого июля? — спросил я Чака.

— Кто знает, старик, кто знает? Все, что я знаю, я не хочу больше заниматься тем, чем сейчас.

Было первое мая. Я лежал в дежурке моего последнего отделения, четвертый этаж, южное крыло. Я лежал на верхней полке. Это было непривычно. Терны обычно лежат внизу, чтобы избежать СТРЕМЛЕНИЯ ВНИЗ с ортопедической высоты и не сломать бедро. Почему-то мне захотелось лечь на верхнюю полку, у самого потолка. Я собрал все подушки, забрался по лесенке и уютно устроился, уставившись в потолок горохового зеленого цвета. Очень мило. Было бы лучше, если бы к верхней полке приделали поручни, как у колыбельки или койки гомера. Мне хотелось еды, груди, соска. Почему нет?

Здесь я и останусь. Они будут пытаться сдвинуть меня и в какой-то момент им, возможно, это удастся, но мне нужно закончить дело. Определив болезнь докторов, я был не уверен, что смогу ускользнуть. О да, я должен научиться сострадать, любить. Как уборщик с палкой со стальным наконечником, я буду обходить темнеющий летний пляж, просматривая оставшийся после свадеб и потасовок мусор, радугу разорванных конфетти, летающих над заливом. С верхней полки я мог смотреть на обрастающее плотью здание крыла Зока. С началом весны рабочие, казалось, сменились и в обитом обоями отделении радиологии ЖКТ была видна имитация золотых унитазов, расположенных на зеленом ковре, словно грибы. Это новенькое крыло Зока давало надежду, надежду людям, надежду Божьему Дому. Моей надеждой было закончить этот год единым целым.

Первого июля медицинский мир играл в свою главную игру, распределение. Вы должны были вступить в эту игру заранее. Все терны Божьего Дома по умолчанию соглашались не только на год интернатуры, но и на следующий год резидентуры. Для некоторых, вроде Говарда, это была потрясающая возможность быть «настоящим доком» еще целый год. Пыхтя и улыбаясь, Говард обожал тернатуру. Осторожный и нерешительный он прослыл худшим терном. В ужасе перед шансом повредить пациентам, не принимая никаких рисков, он проповедовал гомеопатию, практически призрачную медицину.

— Знаешь, — как-то сказал я Чаку, — доза антибиотика, которую Говард дал этой женщине, эквивалентна одной миллионной таблетки аспирина.

— Это как ссать против ветра, вот что это такое. Удивительно, что он все еще счастлив там, в Городе Гомеров.

— Невозможно!

— Реально. Я пришел с утра, и он насвистывал. Он начал там месяц назад, насвистывая, и он продолжает насвистывать. Пыхтит своей трубкой и насвистывает. Им его не сломать. Никогда. Он это обожает.

Многие из нас думали по-другому. Хупер, Эдди, Рант, Чак и я сплотились в своем разочаровании. Согласившись на еще один год, начиная с первого июля, мы были уверены в том, что не хотим провести этот год в Божьем Доме. Ни один из нас не знал, что делать. Что мы скажем Легго, когда он вызовет нас и спросит, думая, что знает ответ, о наших планах на первое июля?

Два месяца до принятия решения мне предстояло провести с Чаком и малозаметным резидентом, Леоном, в отделении четыре, южное крыло. Леон, заканчивавший второй год, довел до совершенства технику СП — Скрытного Присутствия. Он был настолько малозаметен, что мало кто его видел. Наблюдая, как люди ломали жизни в Божьем Доме, оставаясь на виду, Леон довел невидимость до совершенства. Худой, с неприметным лицом, опрятно одетый он планировал незаметность до конца года, а потом прекрасное распределение в город мечты — Феникс, на специализацию мечты — дерматологию. Вне моего внутреннего мира лишь что-то экстраординарное могло удерживать мое внимание. Экстраординарное приняло вид 789 и Оливии О.

789 был моим новым студентом из ЛМИ. Математик, окончивший Принстон и написавший дипломную работу, посвященную числу 789, получил от нас с Чаком кличку 789 или коротко Сэм. Прыщавый интеллектуал с минимальными навыками общения, как раз из тех, за кем стремился ЛМИ. У 789 был испуганный взгляд кролика. Оставаясь гением в цифрах, в области здравого смысла он был полнейшим профаном. Его координация была за гранью и никто, кроме наиболее слабоумных гомеров, не подпускал его близко для проведения даже простейших процедур.

Оливия О. была не меньшей редкостью. Экстраординарная гомересса, которую собственная семья тайком СПИХНУЛА в Дом. Услышав от шестерки-Марвина про СПИХ из ортопедической хирургии, я отправил Сэма на расследование. Сэм просмотрел историю болезни Оливии, поговорил с резидентом из хирургии и выяснил, что по никому неизвестной причине, хирурги, возбужденные наступлением лета, облагодетельствовали Оливию О. эктомией половины таза, что оставило ей лишь одну ногу. Они использовали ортодоксальную технику СПИХа в терапию, перелив ей слишком мало крови, что облагодетельствовало ее инфарктом миокарда и необходимостью терапевтического лечения. Гордо показывая серию ЭКГ и объясняя результаты с помощью векторных диаграмм и математических уравнений, переросших мой интеллект классе в одиннадцатом, 789 доказал, что вполне возможно получить диагностическое ЭКГ с помощью трех конечностей Оливии, так как ее четвертая конечность покоилась в морге, залитая формалином. Как я мог не впечатлиться? Сэм и я, сын и гордый отец, отправились в ортопедическую хирургию.

Оливия лежала запутанная в своих личных ортопедических джунглях из цепей, проводов, палок, вытяжек и ремней. Немного белых волос обрамляли лысеющую голову. Закрытые глаза, спокойное дыхание, она была очаровательна в своей неподвижности. С головы до десяти пальцев ног, она представляла воплощение мира. Десяти? Я откинул одеяло и пересчитал пальцы ног. Десять. Ноги? Две. Я отвел Сема к койке и вместе с гением математики мы сосчитали до десяти. Я сказал:

— Ну ладно, сколько у нее ног? Одна?

— Это не смешно, — сказал Сэм, — я умею считать.

— Так что произошло?

— Я взял не ту историю болезни.

— Ты не осмотрел пациента?

— Осмотрел, — сказал Сэм. — Я осмотрел, но не увидел другую ногу, вот и все. Я настроился на одну ногу, а не на две.

— Отлично, — сказал я. — Что возвращает нас к очередному ЗАКОНУ ДОМА: ПОКАЖИТЕ МНЕ СТУДЕНТА, КОТОРЫЙ ЛИШЬ УТРОИТ МОЮ РАБОТУ, И Я БУДУ ЦЕЛОВАТЬ ЕГО ПЯТКИ.

Уникальностью Оливии были горбы. Во время моего короткого обзора реальностей ее тела я заметил эти два возвышения в районе ее груди или живота. Заинтересованный я начал фантазировать о том, что это может быть. Груди? Маловероятно. Инопланетные выросты? Я откинул простыню и закатал ее робу. Вот они. Выпирая из ее живота, книзу от повисшей груди, находились два горба.

Сэм, наслаждавшийся приклеиванием отведений ЭКГ на обе ноги, взглянул и глаза его наполнились ужасом. Он выдавил из себя:

— Ой! Что это... эти штуки?

— На что они похожи?

— На горбы.

— Отлично, Сэм, отлично. Этим они и являются.

— Я никогда не слышал о горбах у людей. Что там внутри?

— Не знаю, — сказал я, заметив отражение своего отвращения в глазах 789, — но видит Бог, мы выясним. — И я принялся за осмотр.

— ОООООЙОЙОЙ! — сказал Сэм. — Простите, но я чувствую... чувствую...

Он выбежал из комнаты. Я тоже испытывал отвращение, близкое к рвоте. И это, Баш, то, чему ты научился за год в Божьем Доме. Когда тебе хочется вырвать, ты держишься.

Позже в дежурке Сэм извинился за то, что ему стало плохо, и я сказал ему, что это было неудивительно и что ему больше никогда не придется иметь дела с этими горбами. К моему удивлению он сказал:

— Я бы хотел их диагностировать.

— Горбы? Я думал тебе от них становится плохо.

— Да, но я могу принять противорвотное, если будет нужно. Черт возьми, доктор Баш, я собираюсь их диагностировать. Увидите.

— На здоровье. Несмотря на то, что ты не знал сколько у нее ног и пальцев на них, она вся твоя.

— Я не знаю, как это выразить доктор Баш, но спасибо, спасибо большое. Мне будет нужен рецепт на компазин.

Кто мы такие, чтобы вообразить, что чувствуют эти гомеры, и заниматься их спасением. Не было ли это идиотизмом воображать, что они чувствуют так, как мы? Такой же идиотизм, как считать, что знаешь, что чувствует ребенок. В этих гомеров мы вложили наш ужас смерти, но кто знает, боятся ли они смерти? Может быть они ждали ее, как давно пропавшую любимую кузину, уже старую но все равно близкую, направляющуюся в гости, чтобы избавить от одиночества, от ужаса взгляда в зеркало и неузнаванию того, кто смотрит оттуда, дорогого друга, целителя, который всегда будет с ними. Будет ли это для них смертью?

— Знаешь, Рой, я хочу быть очень богатым! — сказал Чак. — Вот оно! Возможно первого июля я начну один из этих фондов равных возможностей, чтобы выяснить, почему мы такие классные парни, а остальные нет.

— Ты действительно ненавидишь медицину? — спросил я.

— Что ж, старик, давай скажем так: я точно знаю, что ненавижу все это.

Кто-то заглягнул к нам со свежей почтой. Я подобрал бесполезный журнал под названием «Докторские жены», адресованный «Миссис Рой Г. Баш». Чак заглянул в свою почту, его глаза заблестели, и он сказал:

— Черт! Это снова произошло.

— Что произошло?

— Открытка. Вот, посмотри, — сказал он и протянул мне открытку: «ХОЧЕШЬ ПОЛУЧИТЬ ПРЕКРАСНУЮ ПРАКТИКУ НА НОБ ХИЛЛ, САН ФРАНЦИСКО? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ ФОРМУ И ВЕРНИ ОТПРАВИТЕЛЮ.»

Из Дома я отправился в пригород. Я остановился возле большого дома в викторианском стиле, открыл дверь и сообразил, почему Толстяк никогда не приглашал меня к себе: я оказался в заполненной приемной, первый этаж был его офисом. У Толстяка была процветающая практика! Регистраторша поздоровалась со мной, сказала, что Толстяк слегка отстал от расписания и проводила меня через лабораторию и смотровую к чему-то, что было похоже на мастерскую. Там я и остался ждать. Я не мог не заметить следы заброшенных проектов, а в углу находилась свалка линз и стальных трубок с написанным от руки слоганами: «ВЛАДЕЙ СВОЕЙ ЗАДНИЦЕЙ, ЛЮБОЙ ЗАДНИЦЕЙ, ЗАДНИЦАМИ МИРОВЫХ КОНФЛИКТОВ и наконец, парадоксальным: НЕКОТОРЫЕ ИЗ МОИХ ЛУЧШИХ ДРУЗЕЙ — ЗАДНИЦЫ».

— Как дела с Анальным Зеркалом? — спросил я его, когда он зашел.

— А, да, — мечтательно сказал Толстяк. — Доктор Юнг. Идея, время которой еще придет, а, Баш? Если бы у меня было время!

— Из-за чего ты так занят?

— Диарея.

— Мне очень жаль.

— Да не у меня, у ветеранов. Ты что, не слышал?

— Нет, — сказал я, подумав, что это будет удачный момент, чтобы сказать зачем я пришел. — Мы не общались какое-то время. Потому я и настоял на...

— Да, больше месяца. Столько всего произошло! Тогда все висело на ниточке, я не знал, получу ли рекомендации от Легго.

— Да, — сказал я, стараясь выразить свои чувства, — я хотел сказать...

— Погоди, пока не услышишь о том, что происходит, Баш. Ох, Иисусе, подожди, пока не услышишь про это! — Усевшись, он начал о чем-то говорить, но, увидев мой встревоженный взгляд, oстановился. — Ты пришел сказать, что сожалеешь? Так?

Как он узнал? Глядя в знакомые темные глаза, я почувствовал, что задыхаюсь. Я покраснел, лицо исказилось гримасой грусти.

— Я знаю, знаю, — тихо сказал Толстяк. — У нас будет время об этом поговорить. Но, эй, парень вроде меня не может дождаться возможности рассказать старому другу и протеже о последних новостях. Баш, прекрати хмуриться и послушай: прямо сейчас, в эту самую секунду, диарея, которую я случайно вывел из под контроля, проходит через сотни тысяч кишечников американских ветеранов, разрывая их слизистую. Кошмар! Помнишь того полковника, который допрашивал тебя обо мне в БИТе.

— Да, — сказал я, вновь слыша, как полковник задает мне всевозможные вопросы о Толстяке, и диарее Джейн До, и действительно ли экстракт Толстяка излечил ее. Во время нашего разговора его взгляд наполнился болью, и он спросил, где туалет. — Да, я помню полковника. У него тоже была диарея.

— Именно. Она у всех, НАТО, СЕАТО, говорят сам Тито подцепил этот вирус. На сегодняшний день существует лишь одно лечение. И изобретатель этого лечения — Толстяк!

— Ты изобрел лечение?

— Я изобрел болезнь, так что я должен был изобрести лечение — экстракт. Излечение не только диареи, но и карьеры Толстяка в гастроэнтерологии. — Напевая, он потобрал одну из линз и весело спросил: — Смогу ли я, как Линкольн, сплотить кишки нашей нации? Я спрашиваю тебя, Баш, как гражданина, не настало ли время оставить диарейный Уотергейт позади нас и продолжать бороться за мировой порядок?

— Как это, излечит твою карьеру?

— Легго — военный, правильно? А какой военный не начнет прыгать, когда более высокий чин приказывает прыгать? Да что там, Баш, любой начнет прыгать. Ты должен был это видеть! Красота! На той неделе мы с Легго шли по коридору и его рука была у меня на плече. Но рука была и на его плече, рука стодевяностосантиметрового, стокилограммового четырехзвездного генерала американской армии. Я чувствовал себя, как на параде в какой-то банановой республике: полковники победили.

— И после этого он написал твое письмо?

— Не совсем. Несмотря на всю радость от получения большого гранта на исследования, он сохранил чувство собственного достоинства. Он велел мне написать свое собственное письмо и подписал его. Моя специализация вне сомнения.

— Голивуд?

— Голивуд! Кишечные пробеги кинозвезд!

Это было слишком. Впервые я видел такой чистый всплеск истинной гениальности.

— Толстяк, это умопомрачительно! И весь год ты держал эту частную практику?

— Конечно. Как только получил лицензию прошлым июлем. Какой смысл становиться лицензированным доком, если ты этим не пользуешься? Работа общего терапевта прекрасна. Все это мои соседи, мои пациенты. Как сказал Кеннеди: «Спрашивай не о том, что твоя страна может дать тебе, а о том, что ты можешь дать кишечникам своей страны.»

— То есть все вышло так, как ты хотел?

— История моей жизни, Баш. Все в конечном счете срабатывает.

— Толстяк, тебе это может показаться глупым, но я пришел сюда сказать, что мне очень жаль, что я воевал с тобой. И... чтобы сказать спасибо.

— Все в порядке, Баш, ты ничего не должен говорить.

— Заткнись, ты, жирдяй, и слушай!» — сказал я, улыбаясь при виде покорности на его лице. — Ты протащил меня через это!

— Бэрри протащила тебя. Замечательная женщина. Я бы хотел такую!

— ЗАТКНИСЬ, ТОЛСТЯК! — заорал я, швыряя в него кусок Анального Зеркала. — За этот год, постепенно, я отбросил от себя всех, пока не остался лишь ты. Отбросив тебя, я развалился на части.

— Нет, Рой, — серьезно сказал Толстяк, — все развалилось на части, когда сломался Эдди и умер Потс. Никому не удалось устоять после этого.

— Правда. Но ты показал мне, что можно оставаться врачом и одновременно самим собой, что помимо Легго и Поцеля есть другой путь. — Я помолчал, собрался и сказал: — Толстяк, ты чудо. Спасибо. Спасибо за все. — Я замолчал и смотрел в его спокойные глаза, выражающие радость. Мы какое-то время сидели молча. Потом я вздохнул и сказал:

— Проблема лишь в том, что твой путь не для меня. Я не могу заниматься гастроэнтерологией. Я сомневаюсь, что смогу остаться в медицине. Это не для меня.

— Ты хочешь сказать, что не можешь найти часть туловища, которой готов заниматься всю оставшуюся жизнь? — с сарказмом спросил Толстяк. — Почка? Селезенка? Прямая Кишка? Зуб?

Мой отец — дантист. Невообразимо. Даже мой дед, иммигрант, ни с чем не определился. Я вспомнил, как мама рассказывала, как ее мама однажды взяла ее и мою тетку Лил смотреть на его работу: как пчела в золотых металлических сотах высоко в небе, они видели его, возводящим сверкающий купол здания Крайслера, самого высокого на тот момент в городе, а может и в мире. И вот теперь, спустя годы, я должен выбрать зуб?!

— Я не могу это представить, — сказал я безнадежно.

— Я знаю. очевидно, что это не для тебя.

— Но что тогда?

— Думаешь я знаю? Большое дело. Лети высоко. Наслаждайся, Баш. Великие умы не должны зацикливаться на чем-то одном.

— Да, но мне нужно решать, — потерянно сказал я, оставшись в одиночестве после стольких запрограмированных лет. — Я не знаю, что делать.

— Делать? Ну в Бруклине мы всекда делали вот это, — сказал Толстяк и сплел свой мизинец с моим. «Сцепляли мизинцы.

— Сцепляли мизинцы?

— Ага. Это то, что мы делали в Бруклине, когда не знали, что делать.

Шутка? Но нет, его лицо оставалось искренним и серьезным. Я чувствовал, как его толстый мизинец обхватывает мой. Внезапно я понял, что он имел ввиду. Это был совершенный волшебный миг. Он почувствовал пустоту и заполнил ее. Он показал, что я не одинок. Мы были связаны. Это была любовь. Независимо от обстоятельств мы с Толстяком останемся друзьями.

— Для толстого парня ты не так уж сильно потеешь, — сказал я, засмеявшись.

— Жизнь тяжела, но даже толстый парень может поститься на Йом Кипур.

***

Мы с Бэрри смеялись над заглавной статьей в «Докторских Женах», посвященной потрясающей жене, которая «зная о глубинном смысле докторского ужина», когда ее великий доктор-муж отправляется на экстренный вызов, который может его надолго задержать, и еда остынет, научилась «сохранять свежесть ростбифа на многие часы,» заворачивая его в фольгу и подогревая на горячем блюде. Я рассказал Бэрри про свое укрытие на верхней полке и спросил, не является ли это очередной регрессией.

— Нет, я думаю, что это интеграция. Ты пытаешься выработать план дальнейших действий. Теперь, когда ты знаешь, что можешь быть врачом, ты думаешь о том, чтобы отказаться от медицины и двигаться дальше. Чем ты все-таки думаешь заняться?

— Отправиться с тобой во Францию. Может быть год не работать.

— Но что ты скажешь Легго?

— Я не знаю. Я ненавидел все это. Целый год был дерьмом.

— Не правда. Толстяк, полицейские, твои приятели. Они тебе нравились. И тебе нравилось разговаривать с пациентами в амбулатории, не так ли?

— Только, если мне не приходилось заниматься чем-то медицинским.

— В приемнике ты был очарован Коэном, — сказала она задумчиво. — Почему бы не стать психиатром?

— Я? Психиатр?!

— Ты, — сказала она, глядя мне в глаза. — Быть с людьми — то единственное, что протащило тебя через этот год, Рой. А «быть с» и есть суть психиатрии.

«Щелк» прозвучало у меня в голове. Я попросил ее повторить последнюю фразу.

— «Быть с» и есть суть психиатрии. Ты всегда смотрел на мир под своим особым углом. Психиатрии может быть тем, что тебе нужно.

— «Быть с». Доктор Сандерс, умирая, сказал, что главное для врача быть со своими пациентами.

— Ты имеешь в виду быть с пациентами?

— Не только. Даже со своей семьей.

— Семьей? Моего деда СПИХНУЛИ гнить в богадельню. Мой отец...

...Нет ничего лучше в болезни, чем быть с кем-то, кому можно довериться и доктор идеально для этого подходит...

— Ты говоришь, что психиатрия может действительно что-то дать пациентам? Это отличается от терапии. Можете ли вы что-то излечить?

— Иногда. Если болезнь замечена на ранних этапах.

— То есть главное это то, что вы можете сделать что-то для пациентов?

— Нет, то, что ты можешь сделать что-то для себя.

— Что ты можешь сделать для себя? — спросил я удивленно.

— Рост. Вместо того, чтобы забывать, ты запоминаешь. Вместо защиты и поверхностного взгляда, ты стараешься открыться, копать глубже. Ты создаешь. Основной инструмент психотерапии — ты сам и то, кем ты можешь стать.

Мне было сложно думать. Неожиданно в хаосе появился просвет. Я могу стать кем-то, кого я не презираю? Отвязаться от прошлого? Избавиться от избегания, нетерпения, ярости? Я спросил, что мне нужно начать читать.

— Фрейд. Начни с «Грусти и Меланхолии». там Фрейд говорит: «Тени потерянных объектов накрывают эго.» Ты был накрыт этой тенью целый год.

— Какой тенью?

— Своей тенью.

Моя ячейка человечности, моя Бэрри. Как я вырос до того, чтобы любить ее, принимать ее, заботиться о ней за этот корежащий год.

— Я люблю тебя, — сказал я. — Я пережил этот кошмар лишь благодаря тебе.

— Частично да. И ты прав, эта интернатура была, как сборник детских кошмаров: агрессия, страх отомщения, а затем окончание, в котором ты не побеждаешь, но выживаешь. Это чистейшая тема Эдипа: мать, отец и ребенок.

...Надеюсь ты закончишь хорошо и получишь бесценный опыт. Теперь ты можешь решить многие медицинские проблемы и еще столько всего нужно узнать. Я волнуюсь по поводу мирового экономического кризиса и теперь держать деньги в банке не имеет никакого смысла. Не знаю, что говорила тебе мать, но это было правдой и основой всего. Я знаю, что ты волнуешься о нас и это никогда не изменится. Расстояние и обстоятельства не дают нам видеться чаще и это неминуемо в наше время. Я хотел бы поиграть в гольф с моим старшим сыном и надеюсь, что это вскоре случиться. Моя страсть к этой игре бесконечна, и я наслаждаюсь этим...