За пять душных недель работы с Джо мы с Чаком многому научились. Главным нашим навыком стало великолепное ЛАТАНИЕ историй болезни, удовлетворяющее Джо, которая в связи с этим удовлетворяла Рыбу, который удовлетворял Легго, который, в свою очередь, удовлетворял тех, кого он там должен был удовлетворять. К тому же, мы с Чаком научились прятать то, что мы делаем с гомерами от Джо. Нашим основным нашим действием было бездействие, но более интенсивное, чем у любого терна в Доме. Снова и снова, читая в историях гомеров о наших великих усилиях и видя, как гомеры отлично себя чувствуют, Джо говорила с гордостью: «Отличная работа. Чертовски отличная работа, клянусь Богом. Я же говорила, что Толстяк полнейший безумец, когда дело доходит до ведения пациентов».
Мы с Чаком подставили себя, даже не заметив этого. Во время обходов с Джо, наши истории были настолько идеально ПОДЛАТАНЫ, что, когда Джо на обходе с Рыбой и Легго показывала их, те были в восторге. Это было то, что они хотели: здравоохранение в лучшем виде. Ссылки! Излечения! И вот Легго решил, что нас с Чаком надо наградить.
— Как мы их наградим? — спросил Рыба.
— Мы дадим им высшую награду, о которой может мечтать интерн, — заявил Легго. — Когда я был интерном, мы дрались за право получить самого тяжелого пациента и доказать нашему шефу, на что мы способны. Вот какой будет их награда. Мы дадим им самых тяжелых. Скажи им об этом.
— Мы дадим им самых тяжелых, — сказал Рыба Джо.
— Они дадут вам самых тяжелых, — сказала Джо нам с Чаком.
— Тяжелых?!
— Да, самых больных пациентов, поступающих в дом.
— Что? Почему?
— Серьезно, подруга, что мы сделали не так?
— Вы все сделали так! — сказала Джо. — Это награда Легго. Его благодарность — это предоставить вам возможность вести самых тяжелых. Я считаю, что это прекрасно. Вы еще увидите, что нам теперь достанется.
И мы вскоре их увидели. Было хуже некуда. На нас свалились все катастрофы Дома, в основном, молодые, с ужасными болезнями, уже неизлечимыми и на пороге смерти, болезнями с жуткими названиями, вроде лейкемия, меланома, гепатома, карцинома и прочие ужасомы, неизлечимые средствами этого или любого другого мира. И вот мы с Чаком подставились и отделение шесть, южное крыло стало самым тяжелым отделением Дома. Не понимая, не желая этого, да что там, делая все, чтобы добиться противоположного, нам пришлось учиться разбираться с тяжелейшими болезнями, которые прибывали в Дом.
Мы уставали, и матерились, и ненавидели это, но мы помогали друг другу, я Чаку знаниями из книг и статистикой, а он мне — житейской мудростью и навыками, и мы рисковали, и мы учились. Из-за увеличения количества неизлечимых молодых, сократилось количество кишечных пробегов при головной боли, а поток гомеров замедлился. Мистер Рокитанский вернулся в богадельню, а Софи поехала домой в поцелевском «Континентале». Ина и Анна, до сих пор больные из-за агрессивного лечения, все еще оставались в отделении, потихоньку возвращаясь в колыбель слабоумия. Анализы доктора Сандерса показали болезнь Ходжкина в запущенной неизлечимой стадии, он начал курс химиотерапии и отправился на свою последнюю рыбалку с братом в Западной Виргинии. Желтый Человек оставался в своей койке, неподвижный, потерянный, как первый осенний лист.
Выяснилось, что мы оба обожаем баскетбол, и теперь, когда наши дни вне дежурств совпадали, мы помогали друг другу покончить с работой, избегали Джо, оставляли пациентов на Потса, запирали докторские саквояжи в шкафчики, хватали наш купленный вскладчину мяч, надевали низкие черные кроссовки, завязывание которых приносило горячие воспоминания прошлых великих игр, переодевались в хирургические костюмы и с ощущением «Прощай школа!», знакомым нам последние лет двадцать, выбегали по коридорам Дома на улицу. Если на общественной площадке было лишь нас двое, мы играли один на один, захваченные моментом изящного и хитрого движения, которое оставляет в дураках лучшего друга.
Иногда в командных играх мы играли за одну команду, и чувствовали искру взаимопонимания и нужный уровень взаимодействия, играя против странной, как в стробоскопе, смеси из еврейских студентов ЛМИ и суровых пацанов из гетто, мы бегали, и толкались, и тяжело дышали, и думали о боли в груди, означающую сердечный приступ, толкались и пихались локтями при грязной игре на подборах, и вступали в споры и крики с пятнадцатилетками по любому спорному моменту, но, на самом деле, наши локти и тычки были направлены на Джо, и Рыбу, и Легго, и неизлечимые болезни, и теряемую в Божьем Доме молодость.
После игры мы ходили в бары или зависали в квартире у Чака, с его идеальной, как из рекламы, мебелью, пили пиво и бурбон и смотрели баскетбольные матчи или старые фильмы, без звука, но с чикагским соулом в стерео. Превращенные Домом в десятилетних, мы сдружились так, как только десятилетние и могут сдружиться, и в какой-то момент я понял то, что и так подозревал: презрение Чака к учебе было лишь игрой.
Мы играли против нескольких студентов ЛМИ, которые думали, что они — крутые игроки. С той же яростью и азартом, которые привели их в ЛМИ, они начали играть грубо, бить по рукам, фолить, спорить и выкликать фолы на нас по любому поводу, как будто от результата игры зависела пятерка по хирургии.
Против Чака играл худший из них, паренек, к которому презрение к окружающим пришло через плаценту и материнское молоко, и эту черту любила его мамочка, паренек, которого все ненавидят, он играл не ради игры, а ради публики, даже, если ее не было. Каждый раз, когда Чак получал мяч, паренек фолил и при каждом броске выкрикивал фол на Чаке. Несмотря на все удары по рукам и тычки, Чак ни разу не выкрикнул фол. Наконец, выкрикнув настолько идиотский фол, что он заставил даже его приятелей зашипеть и сказать умнику: «Прекрати, Эрни, просто играй, а?», Эрни набросился на Чака: «Если ты не фолил, то какого черта ты молчал и не спорил?», но Чак просто сказал: «Ладно, ладно, давай играть».
Что-то угрожающее было в этом «ладно-ладно» и после этого Чак начал играть всерьез. Он бросал трешки, и делал Эрни силовыми проходами, не обращая внимания на фолы, или, сымитировав дальний бросок, проскальзывал мимо него или, имитируя проход, бросал средний, набирая очко за очком, делая Эрни все злее и злее, заставляя его фолить чаще и чаще, но эти фолы производили эффект комара на скаковую лошадь. Это был балет красоты, силы и техники.
Игра фактически пошла один на один, в злой напряженной тишине. Чак выставлял Эрни кретином, пока, наконец, кто-то не сказал, что уже слишком темно и не видно кольца. Чак попросил Эрни отдать нам мяч, но Эрни зашвырнул его в какие-то кусты. Наступила тишина. Я хотел двинуть Эрни в глаз, но Чак сказал: «Что ж, Рой, я пожалуй пойду забрать мяч, теперь, после того, как мы выиграли». Обнявшись, потные, гордые победой мы ушли.
Позже, выпивая, я сказал:
— Черт, ты не хило играешь. Ты выступал за колледж?
— Угу, маленький американский колледж, на последнем курсе. Основной состав.
— Все, я тебя раскусил, твое спокойствие — лишь актерство. Ты серьезно относишься ко всему, что делаешь.
— Конечно, старик, ты прав.
— Так зачем ты делаешь вид, что тебе плевать?
— Это единственный способ существования на улице. Если ты покажешь, кто ты есть и что у тебя есть, и как тебя могут использовать, ты попал и тобой воспользуются. Как Потс с Джо. Мне может быть больно, старик, но я этого никогда не покажу. Спокойствие — единственный способ выжить.
— Потрясающе, там откуда я родом, все ровно наоборот. Ты хнычешь и говоришь о том, как тебе больно, чтобы от тебя отвалили. Что скажешь?
— Я скажу, что все путем, старик, все путем.
Иногда Потс соглашался играть, но это было ужасно. Он был неуклюжим и застенчивым, боялся сделать кому-нибудь больно и постоять за себе. Получив возможность бросить, он пасовал. При спорах, другие всегда были правы. Он никогда не кричал.
Кленовые листья начали краснеть, на коричневеющих полях набирал обороты контактный футбол, утром уже было холодно, а Потсу становилось все хуже. Оставленный за бортом мной и Чаком, не видящий неделями жену, волнующийся о своем несчастном тоскующем ретривере, с проклятием Желтого Человека и семидесятого года, Потс начал бояться рисковать. А между тем, рисковать в те моменты, когда ты оставался один на один с пациентом, было единственным способом стать врачом. Пристыженный и испуганный, Потс покинул отделение, отправившись на следующую ротацию в своем расписании.
На смену ему пришел Рант. В день его появления мы с Чаком сидели на посту медсестер, ноги на столе, потягивая имбирное пиво из больших стаканов со льдом. Зная, как сильно он будет нервничать, мы наполнили шприц валиумом и прикололи к доске с подписью «Вколоть в правую ягодицу по прибытии в отделение». Эта доска была основным способом общения Частников с Домработниками. Под моим именем кто-то написал:
*СЛИ*
Эта зашифрованная подпись под моим именем начала появляться по всему Дому. Одинаково написанная, всегда под моим именем и никто не знал, кто это пишет. Недавно мне сказали, что это означает Самый Лучший Интерн. По слухам, Рыба и Легго проводили соревнование на это звание. Так как аббревиатуру писали, в основном, под моим именем, ко мне начали обращаться СЛИ и часто, при моем появлении, говорили «вот идет СЛИ». Я спросил Рыбу, действительно ли я лидер на позицию лучшего интерна, и он ответил, что не знал о такой номинации. Тогда я сказал, что Легго назвал это «Старой традицией Дома».
Когда я спросил у Легго про СЛИ, он ответил, что не слышал об этом, и я сказал, что Рыба назвал это «Великой традицией Дома». Я заявил Рыбе, что мне совсем не нравится СЛИ, подписанное под моим именем, и он пообещал отправить по следу службу госпитальной безопасности, и следующие несколько дней я лицезрел громилу, одетого в фальшивую форму Вест Пойнта, выглядывающего из-за угла в надежде поймать того, кто писал СЛИ под моим именем.
Но больше всего эта надпись бесила Частников, а из всех Частников наиболее озлобленным был Малыш Отто Крейнберг, на чье имя все еще плевали в Стокгольме. Так как Отто не разговаривал с интернами и доска была единственным доступным для него способом распоряжаться, а места на доске из-за надписи СЛИ не оставалось, Малыш Отто рвал и метал. Мы с Чаком смотрели, как Отто прошел к доске, выругался, стер СЛИ, написал распоряжение для меня и отчалил. Почти в ту же минуту, как он ушел, а охранник отвернулся, под моим именем на доске появилось СЛИ.
Так как надписи продолжали появляться во все возрастающем количестве, Отто и другие Частники все чаще и чаще вынуждены были брать в руки губку. Но, когда исчезли губки, Отто стал невменяем. В то время, как Отто бесился все больше, я тоже был все больше недоволен Легго и Рыбой, которые не могли остановить издевательство над моим именем. Из-за моих протестов им пришлось нанять еще нескольких охранников и расставить их во всех отделениях, а так как все больше шума возникало вокруг награды, другие терны начали допекать Легго и Рыбу, объясняя, что Баш, который в основном сидит, закинув ноги в кроссовках на стол и попивая имбирное пиво, не может быть лидером в гонке за СЛИ, наградой, которой могло и не существовать нигде, кроме доски в отделении.
— Мальчики?!
— Хэй, хэй, Хейзел, — обрадовался Чак. — Иди к нам, девочка!
Хэйзел, глава постелеуборщиков, стояла в дверях. Я часто видел ее, толкающей тележку с бельем и швабрами, но я никогда не видел ее такой. На ней были обтягивающие белые леггинсы, зеленая форма была натянута так, что пуговицы, казалось, вот-вот оторвутся и откроют черную грудь, сдерживаемую белым лифчиком. У нее было удивительное лицо: рубиновая помада на черных губах, каштановое афро на голове, румяна, тени, накладные ресницы и множество разноцветных резиночек.
— У тебя есть чистое белье и горячая вода в дежурке, Чак?
— Все отлично, Хэйзел, просто отлично, девочка. Спасибо!
— А твоя машина? Может, ей нужен ремонт?
— О, да, Хэйзел, моя машина работает неидеально. Над ней нужно поработать. Знаешь, мой передок нуждается в осмотре. Да, именно, только передок.
— Передок? Хо! Ты шалун! И когда же ты хочешь загнать машину в гараж?
— Что ж, посмотрим, как насчет завтра, девочка. Да, завтра?
— Отлично, — сказала Хэйзел, хихикнув. — Завтра! Передок, хо! Шалун, адьос!
Я был потрясен. Я знал, что Чак интересовался Хэйзел, но не ожидал, что он добился таких успехов. Даже, когда Кубинский Фейрверк улетел, ее огненный хвост, ее образ, казалось, оставался в воздухе, полыхающий и горячий.
— Хэйзел вроде неиспанское имя, — сказал я.
— Знаешь, старик, это как обычно. Это не ее имя.
— Какое же у нее имя?
— Джезулита. И мы совсем не имели ввиду ремонт машин.
Джезулита. Это было еще одним знаком происходившего: сексуализации тернатуры. Еще не понимая, болезненно, рука об руку с растущей уверенностью и недовольством тем, как с нами обращалась Джо и Слерперы, мы начали то, что Чак назвал «зажигать» с самыми сексуальными Дома.
Я думал о Молли, красивой женщине, разочаровавшейся в романтической любви, но зато имевшей «отлично» в прямом наклоне во время учебы в школе медсестер, и о том, как начались наши отношения.
Все начиналось довольно невинно, в тот день, когда я увидел ее плачущей на сестринском посту. Я спросил, что случилось, и она сказала, что она может умереть из-за этой родинки на бедре, высоко на бедре, которая начала расти. И я предложил посмотреть, и мы пошли в дежурку, как школьники, и, сидя на нижней полке, она сняла чулки. Я взглянул и, Боже, это было прекрасное бедро и, конечно, я увидел садово-огородные трусики прикрывавшие светлые волосы, но, в то же время, это была злая черная родинка, от которой она умрет. Но я не слишком разбирался в родинках, так что я притворился экспертом и, пользуясь своей карточкой «Доктор Баш», провел ее в дерматологическую клинику, где резидент-дерматолог изошел слюной, так как мог увидеть этот сад и этот куст светлых волос, вместо обычных псориатических гомеров, и он сделал биопсию и через двадцать четыре часа сообщил Молли, что это лишь обычная доброкачественная родинка, и она не умрет.
Вытащенная мной из лап смерти, Молли была исполнена благодарности и пригласила меня на ужин. Ужин состоял из ужасного жаркого, и я пытался переспать с ней тем же вечером, но лишь попал в ее постель, где ласкал ее почти девичьи груди с длинными сосками, слушал ее НЕТ НЕТ НЕТ без финального облегченного ДА и услышал святое ЕСЛИ Я ДАМ ТЕБЕ ЭТО, ТО Я ОТДАМ ТЕБЕ ВСЕ, и тут находилась точка невозврата, эротика посреди гомеров, и возникали отношения, новая любовь против постоянной, новая, способная понять постоянную, но и время сообщить обо всем постоянной, пока она, не узнав, не уничтожит все.
Внутри Божьего Дома Бэрри попросту не существовало, да и вне его, когда я был с Молли, ее тоже не было. И нам с Чаком стало ясно, что один из способов выжить, была сексуализация. Это казалось непонятным и угрожающим нашему резиденту, Джо, так как единственный раз, когда она свалилась с вершины своего класса в ЛМИ было на экзамене по «Медицинским Вопросам Человеческой Сексуальности». Ее лимбическая система была в постоянном отпуске. Нашей победой над Джо был секс.
Когда появился Рант, находящийся на грани нервного срыва, проведя два месяца в отделении с резидентом два ноля по прозвищу Бешеный Пес, Гипер-Хупером и Глотай Мою Пыль, испуганный слухами о тяжелых в нашем отделении, задавленный страхом скорой смерти от укола иглой из вены Желтого Человека и своей заумной поэтессой, Джун, которая бесилась, что он не все время с ней. Он так боялся, что, казалось, стал на три дюйма ниже, пытаясь исчезнуть. Его волосы растрепались, а усы жили собственной жизнью. Мы с Чаком пытались его успокоить, но все было без толку, так что мы вызвали Молли с валиумом.
— Ну все, чувак, — сказал Чак, — снимай штаны.
— Здесь? С ума сошел?
— Давай, — сказал я, — мы все подготовили.
Рант снял брюки, нагнулся. Молли пришла с подругой-медсестрой из блока интенсивной терапии по имени Энджел. Она была рыжей полногрудой ирландкой с мощными бедрами. Работа в интенсивной терапии, дороге смерти, усилила ее сексуальность и, по слухам, Энджел год за годом интенсивно отдавала всю себя не только пациентам, но и всем тернам мужского пола. Этот ее талант, возможно, мифологического толка, еще не довелось испытать никому из наших.
— Молли, — сказал я. — Познакомься с Рантом, новым терном.
— Очень приятно, — сказала Молли. — Это — Энджел.
Вывернув шею, Рант покраснел, его ягодичные мышцы сжались, что заставило яички подпрыгнуть в мошонке, как от электричества, и он сказал:
— Приятно познакомиться... Я еще ни с кем не знакомился из такого положения. Это их идея, не моя.
— В этом, — обводя рукой, пространство вокруг Ранта, — нет ничего нового, — показывая на себя, — для медсестры, — заявила Энджел.
Было очень странно видеть то, как тяжело Энджел говорить без жестикулирования, но, возможно, это происходило из-за того, что она занервничала, увидев Ранта в такой позиции. Казалось, Энджел хочется провести рукой по лицу Ранта, носу, щекам, яичкам, даже по его анусу, и ей нелегко было устоять. Мы ограничились тем, что разрешили ей вколоть валиум, что она сделала с профессиональной сноровкой и, закончив, поцеловала место укола. Сестры ушли, и мы спросили Ранта, как он себя чувствует, и он ответил, что отлично, что он влюблен в Энджел, но все равно боится до судорог работать в отделении с самыми тяжелыми.
— Старик, тут не о чем беспокоиться, — успокаивал его Чак, — хотя тебе и достались все катастрофы Потса, ты еще и унаследовал Таула.
— Кто такой Таул?
— Таул?! Таул, парень, ну-ка сюда, сейчас же, — заорал Чак. — Таул — лучший чертов студент, которого ты когда-либо видел.
И он был им. Вот он: ростом четыре фута, в черных очках с толстыми стеклами, голосом грубым, как у сержанта в учебке, и запасом слов, коротких и суровых, как и он сам. Все произносимые им слова замедлялись, переходили в рычание, но его главным талантом были не разговоры, а действие. Он был типичным электровозом из Джорджии.
— Таул, — сказал Чак. — Это Рант. С завтрашнего дня — он твой новый терн.
— Рррррррррмммммммм рррррррмммммм, здравствуй Рант, — прорычал Таул.
— Парень, ты будешь вести пациентов Ранта так же, как ты вел их для Потса. Лады? Теперь расскажи ему о них.
— Рррррррррмммммммм рррррррмммммм двадцать два пациента: одиннадцать гомеров, пять тяжелых и шесть индюшек, которых должны были гнать из приемника. В целом, девять пациентов на американских горках.
— Американскмх горках?
— Да, — сказал Таул, показывая жестом вагончик на горках, вверх и вниз, вверх и вниз и, наконец, вверх, в открытый космос.
— Под этим он имеет ввиду СПИХ, — пояснил я.
— Так что насчет тяжелых? — заволновался Рант. — Я, пожалуй, начну с них прямо сейчас.
— Рррррррррмммммммм рррррррмммммм нет. Не нужно. Я уже все сделал. Я не дам новому терну до них дотрагиваться, пока не убежусь, что он знает, что делает.
— Но ты же не можешь писать распоряжения, — запротестовал Рант.
— О, я могу их писать, я не могу их подписывать. Иди домой, Рант и приходи завтра. Что ж, надо покончить со всей ерундой в отделении и свалить домой пораньше.
***
Несмотря на все наши приготовления, Джо и отделение шесть, южное крыло начали убивать Ранта. Джо, дежурившая с Рантом, занималась тем же, чем Бешеный Пес до этого, доказывая Ранту, что его работа никогда не бывает закончена, но, при этом, не давая ему принимать решения, не проконсультировавшись с ней. Боясь рисковать, Рант ничему не учился.
Агрессивный подход Джо к Гомерам вскоре создал для Ранта самый больной и несчастный контингент пациентов во всем Доме. Рант не мог собраться и во всех бедах пациентов винил себя. Кровотечение Лазаруса было его виной. Отсутствие дефекации у птицеподобной старушки с параличным кишечником было его виной. Он начал проводить все больше времени с пациентами, и один старик так привязался к нему, что каждый раз, когда Рант к нему подходил, тот начинал плакать, целовать руки, говорить, что Рант его лучший друг, а когда Рант пытался сбежать, тот опять плакал, целовал руки и предлагал в подарок единственное, что у него было — старый галстук-бабочку.
Хотя я, Чак и Таул прилагали все усилия, Рант постоянно чувствовал во всем свою вину. Мы видели, как это происходило с Потсом и не хотели, чтобы это повторилось. Мы были уверены, что, если у Ранта получится что-то с Энджел, его уверенность в себе, наконец, проявится. Его поэтесса, рассерженная тем, что из-за усталости Рант не мог читать ее творения, заставляла его спать на диване в гостиной. Но даже это не добавило Ранту уверенности для приглашения Энджел на свидание.
— Так чего ты ее не пригласишь на свидание? — спросил я. — Она тебе не нравится?
— Не нравится?! Да я от нее без ума. Я мечтаю о ней. Она — та женщина, с которой моя мать никогда не разрешила бы мне встречаться. Она именно из тех, за кем я наблюдал в замочную скважину, из тех, кого трахал мой сосед Норман.
— Так почему ты не пригласишь ее на свидание?
— Я боюсь ей не понравится и услышать «нет».
— И что?! Что ты теряешь?
— Надежду на то, что она скажет «Да». Чтобы ни случилось, я не хочу терять эту надежду.
— Послушай, старик, — сказал Чак. — Если твой член не начнет двигаться, ты не научишься докторству.
— Да как это между собой связано?!
— Кто знает, старичок, кто знает.
И вместо того, чтобы пригласить ее на свидание, Рант продолжал купаться в чувстве вины, работая в отделении, и продолжал вертеться, пытаясь устроиться поудобнее на диване в гостиной, и продолжал ходить на похороны своих умерших молодых пациентов, а Джо ежедневно уменьшала его потенцию информацией о том, чего он опять не сделал.
Помимо этого, его поэтесса находилась в анально-садистической стадии своего психоанализа, а Рант уже и так переанализированный своей семьей до фактического урезания полового органа, вынужден был вернуться к своему психоаналитику, с которым провел все годы ЛМИ, измученный своим блядуном-соседом, Норманом, владельцем электрооргана, на котором он играл лишь одну песню: «Если бы ты знал Сюзи, как знаю ее я», так как всех его пассий звали Сюзи и каждая из них была так рада, постучавшись в дверь к Норману, попасть в его песню и сыграть на его органе.
Однажды, ужасной и душной ночью, я дежурил, а Рант оставался допоздна с пациентом, у которого были серьезные неприятности. Я пытался заставить его свалить домой и позвонить, наконец, Энджел, но он отказывался и от того, и от другого. Таул ушел домой, а Рант был в тупике, не зная, что делать с миссис Ризеншейн, старушкой, у которой химиотерапия уничтожила костный мозг, отказывавшийся теперь производить любые клетки, что означало неминуемую смерть. Наконец, он спросил моего совета. Я был отвлечен заботой о новых поступлениях, совмещенной с попыткой держать отделение тяжелых под контролем и сорвался на него:
— Вали уже домой, черт тебя дери. Я обо всем позабочусь!
— Я не хочу домой. Там Джун. Если я вернусь, мы опять поссоримся из-за ее анального садизма!
— Пока, — сказал я.
— Куда ты?
— В сортир, у меня желудочный грипп. Я устроился в тишине туалета, любуясь новым произведением настенной живописи, гласившим: «Доступна ли задница святого Франциска?»
— Что мне делать? — причитал Рант из-за двери.
— Пригласи Энджел.
— Я боюсь! Как я объясню свой звонок? — не получив ответа и страдая в тишине, он сказал: «Я забыл, мне нужно к аналитику, я позвоню ей после сеанса».
— Ни хрена. Позвони ей сейчас же и свали отсюда. Не видишь, я на дежурстве.
Он все-таки позвонил ей и пригласил на свидание, а когда она согласилась, полетел докладывать обо всем аналитику, которому он платил полтинник в час за окончательное усыпление своего пениса.
Я сидел на сестринском посту, измученный желудочным гриппом, ежечасно срущий и мрачный от мыслей об объеме предстоящей работы. Солнце заходило над изменившейся листвой и, хотя стояло душное бабье лето, я знал, что скоро начнутся морозные ясные деньки, футбольная погода, когда ты обнимаешься с женщиной, укутанной в свитер и напиваешься, чтобы не замерзнуть, и целуешь ее губы, и дрожишь от холода...
— Мисси Баилс вернулась после катетеризации сердца, — доложил студент, Потерянный Брюс Леви. — Феллоу инвазивной кардиологии сообщил, что процедура осложнилась чрезмерным кровотечением из бедренной артерии. Я, пожалуй, это проверю, доктор Баш. У нее может быть нарушение свертываемости крови.
Mиссис Баилс не страдала от нарушения свертываемости крови. Эти ребята всегда писали о чрезмерном кровотечении, чтобы ПОДЛАТАТЬ историю болезни на случай осложнений или проверок. На самом деле, она — пациентка Малыша Отто — даже не страдала заболеванием сердца, а обычным бурситом, о чем знали все, включая Отто. Малыш Отто стремился за большими деньгами, а Леви пытался играть в игру «изобрети редкое заболевание, назначь тесты и получи «Отлично» по терапии». Как я мог им помешать?
— Хорошая мысль, Брюс. Как ты собираешься это проверить?
Леви назвал несколько анализов, которые он планировал назначить.
— Подожди секунду, — заявила Джо, направляющаяся к выходу, но остановившаяся перед возвращением домой, где она была еще одной незамужней женщиной, а не адмиралом гомеров в Божьем Доме, чтобы еще раз убедиться, что все в порядке. — Эти тесты стоят целое состояния. Ты уверен, что у нее нарушение свертываемости крови? К примеру, спросил ли ты у нее о кровотечении из носа?
— Отличная мысль! — сказал Леви, устремляясь к ее палате. Вернувшись, он заявил: — Она сказала, что да. Здорово!
— Подожди, — сказал я. — Любой бы ответил то же самое, не так ли?
— Правда, — поник Леви.
— Спроси, было ли у нее кровотечение после удаления зубов, — посоветовала Джо.
— Блестяще! — Леви опять понесся по коридору. — Да, у нее ужасные кровотечения после экстракции зубов.
— Брюси, у всех ужасные кровотечения после экстракций, — сказал я.
— Черт, доктор Баш, вы опять правы, — погрустнел Леви; чтобы попасть в систему ЛМИ, нужно было иметь «Отлично», но, чтобы добиться этого, надо было найти болезнь и сделать анализы, а потом провести лекцию, но теперь он чувствовал, как его оценка скатывается к «Удовлетворительно», а его интернатура все сильнее удаляется к западу от Гудзона.
— Скажи, Брюси, — спросил я невинно. — Что по поводу синяков?
— Синяки! Фантастическая мысль! — Леви, просияв, закричал: — Я все понял! — и побежал в палату, откуда до нас донесся крик: — ААААУУУУУ! — Он вернулся с широкой улыбкой: — Я сделал это! — и отправился делать назначения.
— Ты сделал это? Что это? — спросила Джо, глаза расширены от ужаса.
— Я поставил ей синяк!
— ЧТО?! ЧТО ТЫ СДЕЛАЛ?
— То, о чем мы говорили, Джо, я пошел в палату и ударил ее в плечо. Вы были правы, я не должен был назначать дорогие анализы, не убедившись в ее проблеме с помощью собственных рук.
Как раз перед возвращением Ранта с психоанализа, его пациент, мужчина сорока двух лет, дал остановку сердца, и возвращающийся Рант встретился с Глотай Мою Пыль, толкающим каталку с интубированным пациентом в интенсивную терапию. С ужасом в голосе, Рант сказал:
— Я уверен, что это моя вина. Я что-то пропустил.
— Не дури, — сказал я, — отличный СПИХ. А теперь вали отсюда. Ты опоздаешь на свидание с Громовыми Бедрами.
— Я не пойду.
— Пойдешь. Подумай об этих рыжих лобковых волосах.
— Не могу. Я лучше пойду осмотрю миссис Ризеншейн. Ужасно, что все эти пациенты умирают».
— ЗАКОН НОМЕР ЧЕТЫРЕ: «ПАЦИЕНТ — ТОТ, У КОГО БОЛЕЗНЬ». Убирайся, наконец, отсюда.
— Я позвоню тебе из китайского ресторана.
— Позвони мне из ее постели или не звони вовсе!
Он ушел. Естественно, ад разверзся в отделении, в основном, с пациентами Ранта. Рант научился агрессивному подходу к гомерам и осторожному к неизлечимым молодым, а так как мы с Чаком убедились в доктрине Толстяка, что обратное является основой правильного подхода к лечению, большинство пациентов Ранта были катастрофой, но, тем не менее, начало каждого дежурства заключалось в ЛАТАНИИ историй болезней пациентов Ранта, в тайне от Джо и от него самого.
Я аккуратно проскользнул в палату молодой пациентки с астмой, умирающей без стероидов, которые Рант боялся назначить, вдарил по ней дозой, способной протащить ее через ночь. Следующей была милая женщина с лейкемией, еще живая, благодаря усилиям Таула, которой я перелил еще шесть пакетов тромбоцитов, так как иначе она бы истекла кровью до восхода. Последней ужасомой был Лазарус, уборщик-алкоголик, постоянно находящийся в шоке, с перманентной инфекцией, которому Рант назначал лишь гомеопатические дозы лекарств, опасаясь навредить.
Ежедневно Лазарус целеустремленно пытался умереть, обычно, с помощью кровотечения из губ, носа, пищевода, почек, и каждую ночь я или Чак с религиозным упорством ЛАТАЛИ его, чтобы подарить ему еще один день увлекательных приключений с интерном, который был совершенно не в состоянии сделать хоть что-то. Этой же ночью я вспомнил о том, что Рант ответил мне перед уходом на вопрос, дренировал ли он инфицированную жидкость из живота Лазаруса. Не глядя мне в глаза, Рант сказал:
— Он в порядке.
— Что значит в порядке? Ты дренировал его живот или нет?
— Нет!
— Бог мой, почему нет?
— Я так и не научился это делать... Нужна большая игла. Я боюсь осложнений!
Неудачник! Матерясь, я отправился в палату к Лазарусу, который очередной раз пытался покинуть нас, а так как это повторялось со мной через два дня на третий, я уже знал, что надо делать. Я как раз занимался его воскрешением, когда зашла Молли и сказала, что Рант просит меня к телефону.
— Как поживает мисси Ризенштей? — спросил он.
— В порядке, но Лазарус опять начал рушиться, — ответил я, убеждая себя не заорать на него за недренированный живот.
— Я должен был его дренировать!
— Где ты?
— Китайский квартал. Но как там Лазарус?
— Что ты заказал?
— Ло Мейн, Му Гу Гай Пан и много риса. Но все же, что с ним?
— Звучит здорово. Он опять попытался умереть.
— О нет, я возвращаюсь.
— Все уже в порядке.
— Отлично!
— Погоди, — сказал я, увидев, как Молли жестикулирует от палаты Лазаруса. — Кажется он опять собирается рухнуть.
— Я возвращаюсь!
— Что ты собираешься делать после ужина?
— Я собирался позвать ее к себе.
— Что? С Джун дома? Ты с ума сошел?
— Почему нет?
— Неважно. Я пошел. Но запомни, чтобы ты не делал, не веди ее к себе. Напросись к ней. Запомни: ГОВОРИ О ВЫСОКОМ, ПОПАДЕШЬ ВНИЗ. Пока.
По какой-то причине, новые поступления в Божьем Доме шли сериями: два почечных, три сердечника, четыре легочных. Этой жаркой и противной ночью болезни соответствовали настроению. Это было время опухолей в Божьем Доме. Первым был маленький портной по имени Сол. Пока я просматривал историю болезни в приемнике, Говард, который обожал, казалось, все аспекты тернатуры и которого я за это ненавидел, захлебываясь от восторга по поводу своего докторства, сообщил, что у Сола пневмония. Рассмотрев под микроскопом мазок крови, я знал, что у Сола острая лейкемия, а сепсис и пневмония стали следствием неэффективности его имунной системы. Сол знал, что он болен, но еще не знал насколько тяжело, и, когда я прикатил его на рентген и спросил, сможет ли он сам подняться, он сказал: «Подняться! Да я могу подать все девять иннингов», — и, зашатавшись, чуть не упал. Я помог ему, этому, как раз достаточно молодому, чтобы умереть, тщедушному старику, которому я только что сообщил о его диагнозе. Когда я поставил его перед рентгеновским лучом, его семейные трусы упали.
— Сол, — сказал я. — Ты потерял трусы.
— Да? И шо? Я теряю жизнь, а ты говоришь мне о потере трусов.
Я был тронут. Он был нашим общим дедушкой. Классический еврей из ранней диаспоры, он видел, как этот последний нацист-лейкемия выкидывает его из дома, из жизни. Лейкемия была верхом нашей беспомощности, так как единственным лечением было бомбардировать костный мозг токсичной и ядовитой химиотерапией, пока он не становился похож на Хиросиму под микроскопом: пустую и выжженную.
А потом ты ждал появления новых клеток, в надежде на то, что они будут здоровыми. И это ожидание было периодом, когда костный мозг не производил никаких клеток. Ни белых, для борьбы с инфекцией, ни красных, для доставки кислорода, ни тромбоцитов, для предотвращения кровотечения. И это было время постоянного сражения: бороться с инфекцией и переливать кровь и тромбоциты, постоянно создавая новые кровотечения и забирая кровь для бесчисленных тестов. Прекрасно! Я прошел через это с доктором Сандерсом и возненавидел это. Первым этапом процесса было введение модифицированного крысиного яда, прозванного за свой цвет и способность оставлять ожоги при попадании на кожу «Красная Смерть», прямо в вены Сола. Думая про себя «прощай костный мозг», я с отвращением ввел лекарство.
Второе поступление: имя — Джимми. Болезнь — рак. Слишком молодой, значит, точно умрет. Говард, улыбающийся, жирный, курящий свою жирную трубку, как чертов телевизионный доктор, рассказал мне о пациенте: пневмония и, может быть, лейкемия. Один взгляд на рентген Джимми и стало ясно, что он пропустил гигантскую опухоль легкого, которая уделает Джимми весьма скоро. Пока я заканчивал с назначениями в приемники, пытаясь отделаться от говорящего Говарда, я услышал битву Хупера с гомерессой в соседней палате. Гомересса, третья за ночь, пыталась дать ему по яйцам. Я спросил у Хупера, что с ним.
— Хуже некуда, Рой, как БНК.
— БНК?
— Брак На Костях. Мы делаем все, что можно, включая сауны в калифорнийском стиле, где нас парят горячими эвкалиптовыми листьями и устраивают какую-то водно-нудистскую психотерапию, но это все не работает. Эта женщина ненавидит тот факт, что я здесь и что я весь в смерти.
— Весь в смерти?
— Кто из нас нет? Все там будем, знаешь ли.
— Не могу не согласиться, но, кажется, у меня от этого не встает так, как у тебя. В любом случае сочувствую с твоим БНК, — сказал я, думая о том, не превратятся ли мои отношения с Бэрри в ОНК за время интернатуры.
— Неважно, — заяваил гиперактивный терн. — Никаких детей. В Калифорнии два года брака — уже экватор. Слушай, как думаешь, законно ли попросить вместе со страховым полисом подписать разрешение на собственную аутопсию?
— Наверное, законно, но как-то не очень этично.
— Отлично, — сказал Хупер, — еще одна аутопсия. В Саусалито никто не слышал об этике. Спасибо. Я и не хотел продолжать жить с этой сукой. Ты бы видел, что у меня готовится в морге!
— В морге?!
— Резидент-патолог из Израиля. Динамит. Веселье в смерти, как и я. Ромео и Джульета, старик, бывай.
Я сидел в приемнике, думая о том, как Легго и Рыба облагодетельствовали нас самыми тяжелыми неизлечимыми молодыми, такими, как Джимми, как доктор Сандерс, там на последней рыбалке последней осени.
— Это трудно, видеть смерть и умирающих.
Я поднял глаза. Это был один из полицейских, толстый, Гилхейни.
— Закаляет характер, — сказал второй, Квик, — он не растет на деревьях.
— И в магазине его не купишь, — добавил рыжий. — Это как приучение к горшку. Так говорят Фрейд и Коэн.
— Откуда коп-ирландец знает о Фрейде? — поразился я.
— Откуда?! Да отсюда, старик, все отсюда, проводя последние двадцать лет здесь, пять ночей в неделю, в триалогах и дискуссиях со славными молодыми чрезмерно образованными парнями, как ты. Лучше вечернего факультета, да еще тебе платят за посещение!
— И не только это, — добавил Квик. — Но и все точки зрения! За двадцать лет много узнаешь. Нынче, хирург по имени Гат приносит новости с Юга, а в Коэне мы напали на золотую жилу психоанализа!
— Кто такой Коэн?
— Образованный, наблюдательный и несдерживаемый стереотипами резидент из психиатрии, — сказал Квик. — Ходячая энциклопедия.
— Ты должен с ним познакомиться, — добавил Гилхейни, изогнув брови так, что его толстое лицо превратилось в сплошную щербатую улыбку, и продолжил: — Мы всегда с нетерпением ждем встреч со стипендиантами Родса, такими как ты, человеком высоких качеств духа и тела, с опытом, принесенных из разных углов круглого глобуса, Англии, Франции и Изумрудного Острова, где я сам побывал лишь дважды.
— Ходячая энциклопедия, — подвел итог Квик.
В отделении я едва закончил анамнез и назначения для Джимми, поставив вены и катетеры и, начал лечение неизлечимых болезней, как сердце миссис Ризеншейн остановилось, и я в ужасе услышал себя, цедящего сквозь зубы: «Я хочу, чтобы она наконец умерла, и я мог пойти спать!» Я был потрясен тем, что я желал смерти человеческого существа ради возможности поспать. Животное! Глотай Мою Пыль прибежал из БИТа, чтобы забрать миссис Ризеншейн, и я спросил, как там дела.
— Рад, что ты поинтересовался. Просто прекрасно. Давай, Боб, — он кивнул своему студенту, — откати ее в блок, хорошо, приятель? Продолжай качать кислородный мешок и держи вены открытыми, a я быстренько сбегаю на восьмой этаж и выпрыгну из окна!
Он отправился восвояси, а Молли, чистая сексуальная и красивая, закончившая смену, ушла, и я в тоске смотрел ей вслед. Я должен был уйти с ней! Рант позвонил вновь:
— Как там Лазарус?
— Стабилен. Как ты?
— У Энджел. Я боюсь!
— Как там Ризеншейн?
— Тебе нечего бояться! У Ризеншейн произошла остановка и теперь она в БИТе.
— О нет! Я немедленно еду назад!
— Я тебя убью. Передай трубку Энджел!
— Привет, Рой, — сказал пьяный здоровый голос. — Я, — жест, — пьяна.
— Отлично. Слушай, Энджел, я волнуюсь о Ранте. У него не черта не выйдет, если он не наберется уверенности. Он отличный парень, но ему нужна уверенность в себе. Мы с Чаком боимся, что он может покончить с собой. Это настолько серьезно.
— Покончит с собой, — жест, — вау! Чем я могу помочь?!
Я четко объяснил Энджел, что именно она должна сделать для предотвращения самоубийства Ранта.
— Самоубийство, — жест, — он что, своооободен?
— Пока нет. Он все еще птичка в клетке. Открой эту клетку, Энджел, выпусти его, дай ему взлететь!
— Лететь, лететь, — жест, — лететь. Пока.
Разгоряченный, потный, с солью от высохшего пота на веках, с гриппом, заявляющим о себе слабостью, фотофобией, болями в мышцах, тошнотой и диареей, матерящийся, остающийся в Доме в то время, как Молли и Бэрри были снаружи. Где? И с кем? И пока Ранта «спасали» от самоубийства, я пытался закончить анамнез молодого и скоро уже мертвого Джимми.
Появился Говард, жирный, ухмыляющийся, посасывающий трубку.
— Что ты здесь, черт подери, делаешь?
— Так, я думал, что я проверю, как там Джимми. Отличный случай. Кажется, он готов, а? Я еще хотел узнать про эту медсестру, Энджел. Хорошая девочка, я думал позвать ее на свидание.
Я смотрел, как он сосет свою трубку, и ненавидел его, так как он был счастлив, и даже в Доме его жизнь была, как затяжка трубки. Я сказал:
— О, так ты не слышал про Ранта и Энджел?
— Нет. Ты же не хочешь сказать?
— Именно! В эту самую минуту. И еще, Говард, послушай внимательно. Ты бы знал, что она вытворяет своим ртом!
— Чем... Своим чем?
— Ртом, — сказал я, зная, что к утру Говард раструбит про рот Энджел по всему Дому.
— Смотри, она делает вот так губами и берет его...
— Что ж, я не хочу об этом слышать, и я рад, что ты предупредил меня до того, как я пригласил ее на свидание. Но вот ответь, почему систолическое давление Джимми было лишь сорок?
— Сколько?! — заорал я, бросаясь в палату Джимми, где увидел, что давление действительно сорок и, что Джимми собирается сию же секунду помереть! Я запаниковал. Я не знал с чего начать, как его спасти. Я посмотрел на Говарда, привалившегося к двери, зажигающего трубку, улыбающегося, и попросил: — Говард, помоги мне с ним?
— Да?! И что я могу сделать?
Я не знал, что бы он мог сделать или что я мог бы сделать, но я вспомнил о Толстяке и попросил:
— Позвони Толстяку, быстрее.
— Да? Ты думаешь, что не справишься без него? Ты все можешь, Рой. И потом, вспомни, что говорят. Ты не станешь настоящим врачом, не убив пары пациентов.
— Сделай что-нибудь, помоги мне, — сказал я, пытаясь оставаться спокойным.
— И что я могу сделать?
Толстяк прибежал, пыхтя от пробежки по лестнице, и, чувствуя мою панику, приказал мне измерить собственный пульс. Пока я выполнял, он начал приводить Джимми в порядок, не давая тому скончаться на месте. Толстяк набросился на Джимми со своими виртуозными навыками, как на автомате выполняя различные процедуры. Толстяк болтал, работая, обращаясь ко всем нам, включая медсестру по имени Грэйси из службы питания и диетологов, которая каким-то образом оказалась с ним в этот час.
— Что происходит с Джимми? — спросил Толстяк, ставя центральную вену.
— Рак легкого.
— Иисусе, — сказал Толстяк, — и он достаточно молод, чтобы умереть.
— На твоем месте, я бы попробовала лаэтрил, — сказала Грэйси, диетолог.
— Попробовала что? — спросил Толстяк, останавливаясь.
— Лаэтрил для излечения рака, — сказала Грэйси.
— Что для чего? — заорал Толстяк, замирая.
— Мексиканцы обнаружили, что выжимка из косточек абрикоса, называемая лаэтрил, может вылечить рак. Спорно, но...
— Боольшшшииее дееньгиии, — с сияющими глазами закончил за нее Толстяк: — Слушай, я должен узнать про это побольше, — заявил он, начиная отчаливать.
— Толстяк, подожди! — сказал я. — Не бросай меня сейчас!
— Рой, ты слышал, что сообщила Грэйси? Средство от рака. Я хочу узнать об этом побольше!
— Это же чушь! — сказал я. — Нет никакого средства от рака, это афера!
— Ничего подобного, — сказала Грейси с достоинством, — сработало у мужа моей кузины. Он умирал, а теперь в норме.
— Умирал, а теперь в норме, — сказал Толстяк и, направляясь к выходу, пробормотал в трансе, — умирал, а сейчас в норме.
— Толстяк, пожалуйста, — сказал я, — не оставляй меня. — Джимми как раз начал снова пытаться умереть.
— Почему? — озадаченно спросил Толстяк.
— Я напуган.
— До сих пор? Тебе до сих пор нужна помощь?
— Да.
— Ну что ж, тогда ты ее получишь. За работу.
И мы принялись за работу, но вскоре я заметил, что Толстяк исчез, а я был в одиночестве с Джимми, Говардом и медсестрой Максин. Но потом я сообразил, что раз Толстяк исчез и оставил меня одного, он знал, что я справлюсь, и я почувствовал тепло уверенности. Я справлюсь и, хотя больше всего я хотел надрать задницу Говарду, я работал над Джимми, пока не стало понятно, что ему нужен вентилятор, что означало СПИХ в интенсивную терапию, и, глядя на улыбающегося садиста-хирурга, увозящего Джимми, из которого сейчас торчало столько трубок, что он был похож на фрикадельку в тарелке спагетти, я почувствовал облегчение, но, услышав, как Говард сказал: «Сильная работа над тяжелым случаем», — я вновь наполнился ненавистью.
Капли пота с моего лба падали на историю болезни Джимми и вирусы гриппа текли через все мои мышцы. Я покончил с записями и отправил Синяка отнести их в БИТ. Я посидел немного, думая, что это была худшая ночь в моей жизни, но она закончилась, и я могу пойти спать. Теперь они меня не достанут. Через приоткрытое окно донесся приятный запах дождя, испаряющегося с горячего асфальта. Медсестра вошла и сообщила:
— У мистера Лазаруса только что открылось кишечное кровотечение.
— Ха-ха-ха, Максин, очень смешно. У тебя отличное чувство юмора.
— Я серьезно. Вся постель в крови.
Они хотели, чтобы я продолжал, но я уже не мог. Жизнь превратилась в миг перед лобовым столкновением. Это не могло быть реальностью!
— Я больше не в силах делать что-то еще! — услышал я свой голос. — Увидимся утром.
— Послушай, Рой, ты что, не понимаешь? Он только что потерял галлон крови. Он лежит в ней. Ты — доктор. Ты должен что-нибудь для него сделать.
Переполненный ненавистью, стараясь подавить мысли о том, что Лазарус хочет умереть, и я хочу, чтобы он умер и в тоже время я должен надрывать задницу, не давая ему умереть, я вошел в его палату и оказался лицом к лицу с обильной черной мокрой и липкой кровью. На автопилоте, я принялся за работу. Последнее, что я помнил, было введение назогастральной трубки в желудок Лазарусу и кровавую рвоту залившую меня с ног до головы, когда Лазарус закатил глаза, уже видевшие смерть.
Сразу за Лазарусом, перед самым рассветом, доктор Сандерс вернулся полысевшим от химиотерапии, с инфекцией и кровотечением, окончивший свою рыбалку досрочно.
— Я рад, что ты снова будешь моим доктором, — сказал он слабым голосом.
— Взаимно, — сказал я, думая о том, что, возможно, он поступил в больницу в последний раз и, что я очень к нему привязался.
— Только запомни: никаких пересудов за моей спиной, Рой. Все в открытую. А что касается финального героизма, мы об этом поговорим ближе к делу.
Я отправил его в ту же палату, где уже был старый портной — Сол, надеясь, что, хотя доктору Сандерсу уже ничто не поможет, Сол был достаточно стар, чтобы выжить. Не было ли это безумием? Когда я лежал в залитой кровью одежде, надеясь на час сна, я думал о том, где была Молли больше, чем о том, где была Бэрри и пытался понять, значит ли это начало РНК? Романтика на Костях. А потом я подумал, сколько удовольствия мне доставил звонок Джун, поэтессы Ранта, которая в час ночи интересовалась его местонахождением, и я усмехнулся, представляя тираду, которую я ему выдам утром:
— Поздравляю с трехмерной великой ночью любви. Отныне и во веки веков ты обвиняешься в изнасиловании. Рыжие лобковые волосы, должен тебя предупредить, будут свидетельствовать в суде.
А потом я вдруг сообразил, что Рант уже знает, что может вытворять своим ртом Энджел, а я так и не продвинулся дальше длинных сосков Молли, но потом я вспомнил, что никто на самом деле не знал, что Энджел вытворяет своим ртом, так как я все это придумал, чтобы сбить спесь с этого долбанного оптимиста Говарда.
И я сообразил, что сильнее, чем этой ночью, меня уже не сломать и что из этого хаоса рождается уверенность и навыки. Что-то произошло в то время, что я провел с Солом, и Джимми, и доктором Сандерсом, и Лазарусом, и я не был до конца уверен, что это было, но я знал, что рискуя, и познавая, и вспоминая Толстяка, я избавился от своих страхов и порвал в клочья неуверенность. После этой ночи я могу превратиться во что угодно, но я уже никогда не запаникую, работая в Божьем Доме. Это было прекрасной мыслью, как в романах про интернов, и в голове у Говарда, и у моего отца, пока, со звуком будильника, я не понял, что так и не смог никого спасти, ни доктора Сандерса, ни Джимми, ни Лазаруса, ни Сола, ни Анну О., и все, чему я был счастлив — навыку спасать себя.