19
Он шёл тогда по улице и просто физически чувствовал, что сзади кто-то на него пристально смотрит. Чуялось — женщина, знакомая. Ему было неловко, даже стыдно, потому что он тоже видел себя со стороны, коченеющего от холода, сутулого, в поношенной шинелёнке, в стареньких, обтрёпанных снизу брюках, с бумажным свёртком под мышкой, без перчаток, руки в карманах. Чёрт возьми, он был уже не тот Николай Федосеев, который, появляясь среди мужиковствующих интеллигентов, стеснялся своего изящества. Да, каких-то полтора года назад он, кажется, и не мёрз, не втягивал вот так голову в плечи.
Он мог бы выпрямиться и сейчас, но та, идущая сзади, расхохоталась бы, поняв, что смутила и заставила встряхнуться. За ним шли десятки людей, и всё-таки он угадывал в их топоте, в слитном скрипе её девические шаги, частые, отчётливые, звенящие. Они слышались поодаль, потом приблизились. Николай подался чуть в сторону, по та взяла его под руку. Он резко повернул голову и остановился.
— Аня!
Анна была в шапочке, в шубке, и лицо её розово пылало из-под белого заиндевевшего меха.
— Ну идём, идём, — сказала она. — Замёрз ведь. Тебе куда?
— На Старо-Горшечную, к студентам.
— И мне туда же. Идём. — Она легонько дёрнула его вперёд.
Люди, обогнавшие их, когда они остановились, оглядывались, чего-то от этой встречи ожидая.
— Значит, кончились каникулы? — сказал Николай.
— К сожалению, кончились. Две недели сверх каникул захватила.
— Ты, говорят, в Царицыне была?
— Да, из Астрахани поехала в Царицын. Там у меня родственница. И знаешь, я нашла там интересную работу. Ты всё как-то в стороне держишь меня, а вот царицынские марксисты сразу ввели в центр круга.
— Там есть марксисты?
— Ну, может быть, не совсем чистые, с народнической примесью, а есть.
— Я думал, не вернёшься.
— Не вернусь? Почему? Что тебе подсказало?
— Интуиция.
— Солгала твоя интуиция. Не верь ей. Никогда не верь.
— Митя Матвеев не там? Не вернулся? Он ведь, кажется, из Царицына?
— Ах вот оно что! Милый, ты опять встревожился? Вторую историю сочинил. Тогда я в ссылку за ним бросилась, а теперь — в Царицын. Ты что это?
Митя чудесный человек, и мы с ним хорошие друзья, но тревожиться тебе нечего. Я с тобой. В Царицыно Митя не появлялся. Он уже в Петербурге. Я отправила ему письмо. Говорят, он имеет какую-то связь с Цюрихом. И с русскими женевцами. Может быть, вырвется за границу, и у нас с тобой будет там ещё один свой человек.
— Аня, зайдём к Саше Линьковой. Ты знаешь её?
— Знаю.
— Зайдём. Интересная девушка. Я тут сдружился с ней. Правда, она народоволка, но это не мешает нам. Завернём?
— Ну что ж, веди.
Они зашли к Линьковой, но, постояв две-три минуты в её чистенькой комнатке, выскочили, совершенно обескураженные.
— Что с ней? сказал Николай. — Почему она и присесть не предложила?
— Это у тебя надо спросить. Не так уж невинна, оказывается, ваша дружба.
— Святители! Мне и в голову ничего не приходило. Неужели она… Нет, этого не может быть. Так простодушно всегда принимала. Мне было тоскливо, а с ней становилось легче. Извини, я рассказал ей, что подавлен твоим отъездом.
Аня молчала. Они дошли до того дома на Старо-Горшечной, где жили друзья Николая, студенты университета.
— Может, зайдёшь? — сказал он.
— Нет, спасибо. Я к своим знакомым.
— Ты что, заподозрила меня…
— Ни в чём я тебя не заподозрила, — перебила она.
Он не отпустил её. Они вошли в сумрачный коридор, и Николай постучал в дверь, с которой свисали клочья истлевшего войлока. Никто не отзывался, но замка в петле не было. Николай приоткрыл дверь и увидел Лалаянца, сидевшего в пальто за столом среди комнаты и уткнувшегося в книгу.
— Можно? — спросил Николай.
Исаак вскинул голову.
— О, заходите, заходите, дружище! — сказал он, а заметив Анну, вскочил, выставил для неё стул с гнутой спинкой. — Пожалуйста, присаживайтесь. Извините, тут не прибрано, беспорядок, жильцов этого логова нет.
— Где они? — спросил Николай.
— Разбрелись, — сказал Исаак. — Меня вот книжка захватила, оставили почитать. Герцен. Извините, докончу главу, полстраницы осталось. Садитесь.
— Нет, мы, пожалуй, пойдём.
— Не выпущу, — сказал Исаак. — Скоро придёт кто-нибудь из жильцов. Подождите. — Он поставил Николаю свой стул, взял книгу и дочитал страницу стоя, — Всё, — сказал он. — Я свободен. Знаете что, дорогие? Слетаю-ка я в лавку, возьму чаю. Чайник есть, возьму у хозяйки кипятку, и мы погреемся.
— Ничего не надо.
— Не возражать. — Исаак надел шапку и вышел.
— Хитрец, — сказал Николай. — Оставил нас поговорить. Он считает, что я влюблён в Сашу Линькову, хочет, чтоб ты отвлекла меня. Тобой восхищён.
— Разве он знает меня? По встрече в молочной?
— Нет, видел тебя где-то на сборище, слышал, как ты говорила.
В комнате было холодно, и они не садились, топтались у стола, окружённого со всех сторон неприбранными койками.
— Неустроенно живут, — сказала Аня.
— Как и другие студенты, — сказал Николай. — У тебя упало настроение? Я огорчил тебя?
Она подошла к нему поближе, взяла его руку,
— Ты совсем застыл. Пальцы как лёд. У тебя нет перчаток?
— Полно. Валяются под диваном. Лайковые. Не к моей одежде. И не к норе.
— Что у тебя в свёртке?
— О, великая ценность! Первый том «Капитала» и «Происхождение семьи». Достал-таки. Энгельса из-за границы получил. На немецком языке. Теперь есть с чем наступать. «Капитал» на русском. Принёс друзьям почитать, а их вот нет. Оставлять нельзя. Исаак ещё но совсем проверен.
— Теперь он знает, что в вашем кружке?
— Знает, но ещё не догадывается, что у нас не один кружок.
Аня взяла книги, развернула их, просмотрела, завернула по-прежнему и положила на стол.
— Пусть рука отдохнёт, — сказала она. — Боишься, что Исаак увидит?
— Я иногда забываю книги у друзей, теряю.
А эти вещи стоят всей нашей библиотеки. Теперь мы вооружены, можем смелее драться с народниками.
— Ой, я ведь с речью выступала! — оживилась Аня. — Послали меня царицынские товарищи в Борисоглебск, и я попала в тамошний кружок. Слушала, слушала и выступила. И знаешь, даже не верится, разбила наголову ссыльного писателя! Старостина. Он умилялся жизнью хлебопашца, говорил о «правде-истине», которую несёт общинный мужичок. И я набросилась на него. Вы, кричу, не знаете деревни и пишете о ней лампадным маслом! И пошла, и пошла. Набралась я около тебя, напиталась, и вот всё это прорвалось, и слова летят сами собой, и все притихли, слушают, а потом подошли, окружили, стали расспрашивать. Да! Познакомилась я с Пешковым. Ты прав — интересный парень. Мы разговорились, ему там не весело, давит уездная глушь, не хватает книг…
— Постой, постой. Он в Борисоглебске?!
— Да, на Грязе-Царицынской дороге.
— Что он там делает?
— Работал на товарной станции. Охранял брезенты, чинил с бабами мешки, читал Гейне. Его как раз решили перевести весовщиком на станцию Крутую, и он замышлял собрать там «кружок саморазвития», просил у меня книг, и я потом посылала ему на Крутую политические брошюры.
— Вот это да! Аня, чудо моё! Ты, оказывается, хорошо там поработала. — Он поцеловал её. Она обняла его и, расстегнув шубку, укутала в мягкий тёплый мех.
— Мне кажется, ты всё время мёрзнешь, — сказала она. — Давеча увидела твою согбенную спину, и сердце сжалось.
— Скажи, я не огорчил тебя? Неужели ты и впрямь подумала, что у меня с Сашей Линьковой…
— Перестань. Я о другом подумала. Ты совершенно бесхитростный. Всегда будешь попадать в неприятности.
— А ты остерегай.
— Мы редко бываем вместе, я не могу уследить. В прошлом году отпустила к Сомову — попал под суд.
— Нам не надо разлучаться. Закончишь институт — обвенчаемся. Правда?
— До этого ещё далеко. Давай лучше сейчас почаще встречаться.
— Приходи ко мне. И не будем скрываться. Раньше я избегал насмешек наших Рахметовых и базаровых, а теперь готов с ними схлестнуться, поспорить. Да, я хочу цветов! — Он вырвался из моховых пол и зашагал по комнате. — Нам нужны цветы, нужны! Нужна радость, нужна нежность. В революции угрюмые люди опасны. Угрюмые люди могут создать только казарму, а не социализм. Вот в марте будем готовить программу. Есть о чём поспорить.
В марте, в дневное время, когда студенты, поглядывая на солнечные окна аудиторий, с трудом слушали обесцвеченные весной лекции, Николай уединённо работал в своей комнатушке, а к вечеру у него начинался приём гостей. Он уже прошёл школу малых потребностей и мог неплохо кормиться своими уроками. Покупал он только хлеб, воблу, сахар и чай.
Чай — прежде всего. Чай облегчал работу. Чай укреплял дружбу. Чай придавал докладам и рефератам разговорную форму. Чай вносил в товарищеские отношения простоту.
Самовар весь вечер стоял на углу заваленного книгами столика. Дружеская теснота никому не давала выделиться и порисоваться, да в этом никто и не нуждался. Только недавно появившийся в Казани молодой статистик Скворцов, приглашённый сегодня познакомиться с кружком, обособленно расшагивал по комнате, дымил длинным бамбуковым мундштуком и снисходительно усмехался.
— Забава, забава, господа, — говорил он, ни на кого не глядя. — Все эти листовочки, прокламации — игра. К рабочему надо идти не с листовкой, не с пылкой речью, а с «Капиталом». До тех пор, пока рабочий не проштудирует это евангелие, он ни к чему не готов. Задача ваша, если вы действительно марксисты, совершенно ясна. Разъяснять «Капитал» — вот и вся программа. Спокойно, серьёзно изучать это великое творение и разъяснять другим.
— Хотите, чтоб мы стали просто талмудистами? — сказал Ягодкин. Он сидел на сундуке рядом с Масловым, обхватив рукой его спину. — Не мало ли этого — разъяснять-то?
Скворцов подошёл к порогу, вышиб щелчком цигарку из мундштука, мундштук засунул под поясок.
— Ну, а чего же вы ещё хотите? — сказал он. — Создать свою экономическую теорию? Опоздали. Маркс ничего не оставил для вас. После пего в социальной науке нечего делать. Вам следует только разобраться в его учении. Если нужна в этом моя помощь, пожалуйста, не откажусь. Я послушал вас, рад, что есть в Казани такая горячая молодёжь. Прошу прощения, меня ждут в другом месте. — Он приложил руку к груди и чуть склонил голову. Потом расправил под поясом серенькую косоворотку, сдвинув набок, точно ножны, бамбуковый мундштук.
Николай вышел за гостем в прихожую, подал ему пальтишко и вернулся в комнату.
— Откуда такой явился? — спросил его Санин, сидевший на корточках в углу.
— Из Твери. — Николай занял своё место у столика, налил чашку чаю. — Вы на него не обижайтесь, друзья. Человек, как видите, высокомерный, но он пригодится нам. Маркса знает почти наизусть. Ядовито жалит народников. Так что в нашем полку прибыло.
— Народники уже сдаются, — сказал Санин.
— Э, дорогой, настоящая битва с ними ещё впереди. Откуда ты взял, что сдаются?
— А вот. — Санин достал из кармана письмо и, привстав, протянул его Николаю. — Прочитай. Это пишет один из поклонников Михайловского. Студент, который уехал в деревню создавать кооператив. Почитай, почитай. Там подчёркнуто.
Николай развернул письмо, придвинул поближе лампу и пробежал глазами по строкам, подчёркнутым красным карандашом. Улыбнулся.
— Отказывается от поры в общину. Да, кое-кто отходит от народничества, но это ещё не значит, что мы побеждаем. В прошлом году наши местные михайловские печатно объявили капитуляцию, а к нам всё-таки не перешли. Нет среди нас ни Чарушникова, ни Печеркина. Ладно, бог с ними, это гордые вожаки, издатели политического сборника, сдаваться им неловко. Не о них разговор. Остаётся блуждать наша ищущая молодёжь. Немногие к нам повернули.
— Но мы-то всё-таки повернули, — сказал Маслов. Он сбросил с себя руку Ягодкина, подошёл к столу, налил себе чаю и опять сел на сундук. — Не так уж мало перешло к вам. Почему капитулировали Чарушников и Печеркин? Начинали-то вон как широко. Стали выпускать постоянный сборник, дали ему громкое название. Привлекли Короленко, Анненского. А выпустили один номер — и закрыли свой «Социальный вопрос». Почему?
— Разгром студентов помешал, — сказал Николай. — Перепугались арестов.
— Нет, — сказал Маслов, — они оказались в пустоте, потеряли среду, поддержку. Сами ведь в этом признались. Вспомните, что они писали в этом «Социальном вопросе». Полностью отказались от своих идей. Считайте, что они тоже перешли.
— Перешли? — Николай встал, прошёлся по комнатушке. Увидев на полу оставленный Скворцовым ошмёток грязи, он откинул его носком ботинка к порогу. — Нет, это не переход, а бегство. Небось типографию свою не передали нам. Утопили шрифт в Казанке. Мол, не нам и не вам. Бежали и сжигали за собой мосты. Чарушников, говорят, подался в деревню. Волостным писарем.
— Пусть разбегаются, — сказал Ягодкин. — Не будут мешать.
— Все, Костя, не разбегутся, — сказал Николай. — Их здесь много, и они пока ещё сильны. Конечно, мы отвоевали у них десятка два молодых революционеров, но это всё-таки не победа. Надо продолжать наступление. Каждый из нас должен проникать в их кружки и разбивать вредные иллюзии. Время чёрное, бушует реакция, народовольцы разгромлены, интеллигенция растеряна, рабочие ещё не поднялись. Некоторые докатились до абсурда. Народники окончательно сдали позиции своих предшественников. Честной, передовой молодёжи они подсовывают теорию мирного захвата власти. Идите на государственную службу, занимайте постепенно высокие посты, оттесняйте реакционеров. В конце концов вы завладеете всеми правительственными рычагами и установите справедливый порядок. Каково? А?
— Просто и бесшумно.
— Да, бесшумно, — сказал Николай. — Всем хороша теория, но есть в ней одно маленькое упущение. Пока передовой, честный юноша поднимется по лестнице до высокого поста, в нём не останется ничего передового и ничего честного. Бюрократическая машина действует безотказно.
— Позвольте дать справку, — сказал Санин. — Всем известна фигура министра Толстого. Лет тридцать назад этот самый Толстой выпустил за границей свою политическую брошюру. Довольно смелую, прогрессивную. Выступил против реакционных правительств. В защиту народных прав. Между прочим, заявил, что подавлять свободу так же опасно, как призывать к мятежу.
— Где ты, Алексей, это выкопал? — спросил Ягодкин.
— Он выкопает, — сказал друг Санина, студент университета Сычев. — Не Алексей, а публичная библиотека.
— Но Толстой-то, Толстой! — удивился Григорьев. — Неужели и он мечтал о свободе?
— Может быть, и мечтал, а теперь душит, — сказал Исаак Лалаянц. — Министр расправы.
— Всё правильно, — сказал Николай. — Машина действует без помех. Теория мирного захвата просто смешна. Смешна и наивна, но не безвредна. Сейчас она опасна, как и авантюризм Сабунаева. Тоже вот вождь появился.
— Говорят, ищет тебя, — сказал Сычев.
— Зачем?
— Что-то разузнал про нас. Хочет, наверно, договориться. Заключить союз.
— Нам не по дороге. Будем держаться подальше. — Николай подошёл к окну, открыл форточку, посмотрел, как хлынул в неё табачный дым, и, улыбнувшись, покачал головой. Потом сел к столу, выпил остывший чай. — Время мутное, — сказал он, — Надо нам поскорее определить свои задачи. С программами все познакомились?
— Познакомились.
— Тогда ближе к делу. Как, нашли что-нибудь подходящее?
Все притихли, переглядываясь. Маслов почесал затылок.
— Да, вопросик!
Говорить пока никто не решался. Одни потянулись к столу за чаем, другие, сбившись в кучку, закурили компанией.
Николай посмотрел на Санина. Тот поднялся из угла и вышел на середину комнаты. Походил, потоптался, разминаясь.
— Народовольцы отпадают, — сказал он, как всегда, решительно. — Отпадают и их последователи. Есть кое-что интересное у петербургских социал-демократов. У бывшей группы благоевцев. Но наиболее подходяща для нас программа плехановцев. На неё и придётся опереться. Собственно, её можно принять целиком.
— Целиком? — удивился Маслов. — Она ведь признаёт всё-таки террор. А мы всё время твердим в кружках, что террор изжил себя. Как же так?
— Ничего, одного-двух можно ухлопать, — сказал студент Выдрин. — Скажем, того же Толстого. Или Победоносцева.
— Чепуха! — крикнул Ягодкин. — Чепуху несёшь, Выдрин!
— Постойте, — сказал Исаак. — Зачем же так обрывать товарища?
— Он не своё говорит, — сказал Ягодкин. — Я его хорошо знаю. Человек вполне здравомыслящий. Чужую песню запел.
— Как это чужую? — ощетинился Выдрин. — В революции без крови не обойдёшься. Я убеждён, что террор совершенно необходим. От него отказываются только трусы. Мы должны бороться всеми средствами. Давайте распределим обязанности. Занимайтесь пропагандой, а мне дайте пистолет и кинжал. Я готов убивать.
— Тогда тебе у нас нечего делать, — сказал Ягодкин. — Иди к Сабунаеву.
Поднялся шум.
— Так нельзя, Ягодкин!
— Это ультиматум!
— Не гоните его, а выслушайте до конца. Не такую уж чепуху он высказывает.
— Чепуха! Террор — чепуха!
— Но его признаёт сам Плеханов.
— Плеханов — не бог. Убийства бессмысленны, это доказали сами террористы.
— Ничего ещё не доказано. Женевцы имеют в виду другую тактику.
— Какая там тактика! Террор есть террор!
— Нет, нельзя ого осуждать огульно!
— Господа, — сказал Николай, — господа, успокойтесь. Вопрос о терроре был для нас совершенно ясен, и вдруг такая разноголосица! Думаю, мы не откажемся от своих принципов. Лучше пусть тот, кто с ними не согласен, откажется от нас.
Выдрин, нервно шагавший по комнате, резко повернулся.
— Вы предлагаете мне уйти?
— Нет, это дело всех товарищей. Я могу только просить вас подумать, стоит ли с нами связываться.
Выдрин закурил папиросу, отошёл к стене и сел на корточки.
— Друзья, — сказал Николай, — я ожидал, что в женевской программе вас больше заинтересует другой вопрос. Очень серьёзный. Группа «Освобождение труда» почти совсем отлучает от революции крестьянство. С этим никак нельзя согласиться. Пролетариат не может обойтись без помощи крестьян. Тем более в России, где рабочий ещё не укрепился, потому что сам недавно пришёл из деревни. Что такое программа?
Вопрос вначале представился таким простым, что его и разбирать не хотелось. Но постепенно он усложнился, разросся и вызвал множество других вопросов.
«Освобождение труда». Эти слова, высоко поднятые в Женеве русскими социал-демократами, оказалось, можно принять за вехи и на пути казанских марксистов. Освобождение труда. Чем он порабощён? От чего его освобождать? С чем бороться? С капитализмом? Да, в России уже властвует капитализм, значит, с ним и придётся бороться, а поэтому надо определить его сущность, а чтобы определить её, необходимо изучить не только труды Маркса, но и живую русскую действительность, а она невероятно сложна, и корни её уходят в далёкое прошлое, без глубокого проникновения в которое невозможно понять настоящее. Так, цепляясь одна за другую, открываются новые проблемы, и работа кружков принимает характер исследования.
Сидели долго, распределили предстоящую работу, выбрали программную комиссию, договорились провести в апреле вечеринку, дважды опорожнили самовар, выкурили все папиросы и только тогда разошлись. Санин и Ягодкин остались ночевать. Николай уложил одного на диван, другого — на стулья. Сам уместился на хозяйском сундуке, приставив к нему две табуретки.
— Други мои, кажется, светает? — сказал он, приподнявшись на локте.
— Да, окно побелело, — сказал Ягодкин.
— Форточку-то я не закрыл. Ничего?
— Ничего, — сказал Санин. — Ночь тёплая.
— Ручеёк бормочет. Слышите?
— Ручеёк?
— Да. Около дома канавка, из огорода течёт. Алексей, а ты насчёт Толстого-то, наверно, перехватил. Не мог он ратовать за свободу, даже в молодости.
— Не за свободу, а за прогрессивные преобразования. Свободу я нарочно ввернул. Чтобы понятное стала машина, о которой ты говорил.
— А Костя здорово разозлился на Выдрина. Ты же ангел, Костя. И вдруг — такая ярость.
— Вынудил этот террорист. Прикидывается буйной головушкой.
— Вообще-то он как, надёжен?
— Надёжен. Хорошо ого знаю. С гимназии дружим. И Сычев знает его с детства.
— Разве Сычов тоже из Троицка?
— Да, троичанин.
— Нет, всё-таки рано посвятили их,
— Кого?
— Ну, Выдрина, Григорьева, Лалаянца. Ребята вроде и надёжные, но не мешало бы получше их проверить, прежде чем впустить в самый центр.
В центральный кружок, имеющий списки марксистов, тайную библиотеку, кассу, входили только руководители тех кружков, которые между собой не сообщались, чтобы не мог какой-нибудь один предатель выдать всех. Этот порядок был предложен Федосеевым и утверждён членами центрального кружка. Но на этот раз руководители отступили от правила и пригласили на собрание трёх непосвящённых. Правда, всей организации им не раскрыли, однако они узнали кроме своего ещё один кружок, и это беспокоило Николая.
— Ничего, — сказал Санин, — убивать мы никого не собираемся. Жандармы заняты народовольцами. Те для них опаснее.
Во дворе, в закутке, придушенно прокричал петух.
— Проснулся, призывает ко бдению, — сказал Николай. — В эту ночь, прежде нежели пропоёт петух, трижды отречёшься от меня.
— Это к чему ты? — спросил Ягодкин.
— Ни к чему. Просто вспомнились слова. Как там ещё? «Он же сказал в ответ: опустивший со мною руку в блюдо, этот предаст». Какой язык! Толстому так не написать. Выразительности надо учиться у евангелистов. Лев Николаевич пытался — не достиг такой лапидарности. В языке таятся колоссальные силы.
— Ну, начинается поэтическая болтовня, — сказал Санин. — Я сплю. Не мешайте.
— А ты не слушай. Революционер должен быть поэтом. Правда, Костя?
— Тогда не быть и революции, — сказал Ягодкин, — Поэт не может разрушать.
— Разве мы готовимся только разрушать? Кто не умеет строить, тому надо запретить и разрушать. Строить — это главное. Интересно, какой будет Россия в двадцатом веке? Что мы построим? Будущее так захватывает, что спать невозможно. Подумать только! Ежесуточно на пять-шесть часов приходится уходить из жизни. Нелепость! А равнодушные к будущему спят и по десять часов. Почти полсуток смерти. Что ты на это скажешь, Костя?
— Не расстраивай, а то я не усну. Уже совсем светло.
— Не уснёшь — получишь несколько часов дополнительной жизни. Это в твоих силах. Пользуйся преимуществом человека. Только человек может распоряжаться собой. Он один осознаёт будущее. Живёт им и строит его.
— Ерунда, — сказал Санин. — Забываете Маркса. «Человек в своём производстве может действовать лишь так, как действует сама природа, то есть может изменять форму веществ».
— Да, и человек действует по законам природы, — сказал Николай. — Но он постигает эти законы и овладевает ими. Понимаете, появляется любопытное отношение к Марксу. Кое-кто видит в его законах нечто похожее на шопенгауэровскую волю. Люди целиком подчинены экономике, и каждый их шаг абсолютно предопределён. Люди ничего не могут изменить. Тогда зачем мы с вами ломаем голову над программой? Зачем изучаем «Коммунистический манифест»? Меня мучает один вопрос. Что вообще человек может? Один. Воздействует ли какая-либо личность на ход истории? Как вы думаете?.. Алексей, кажется, уже скончался. Скоропостижно. — Николай помолчал, послушал, как лопочет за окном ручеёк, и повернулся к стене. — Ты не спишь, Костя?
— Нет, не сплю.
— Как там Ульянов?
— Ходит в кружок.
— Знаю, что ходит. Выступает?
— Слушал его реферат. О положении крестьянства в России. Бьёт наповал. Мыслями, фактами. Вот бы кого пригласить-то!
— Я готов был ввести его в центр ещё осенью. Сразу, как он поступил в наш кружок. Но нельзя, нельзя. Жандармы, конечно, следят. И за ним, и за нами. Мы попадёмся — полбеды. Может быть, выкрутимся. А он — брат казнённого народовольца и участник студенческого бунта. Человек, уже хлебнувший ссылки. Возможно, потому и разрешили ему вернуться в Казань, что хотят поймать на деле. В Кокушкине-то не к чему было привязаться… Очень хочется с ним познакомиться.
— Давай пригласим его на вечеринку. Там ведь будет разная публика. Филёрам не уследить, кто с кем. Пригласим?
— Ни в коем случае. Никуда не надо его втягивать. Если сам придёт — покажешь.
— Хорошо, покажу. Думаю, встретитесь.
Встреча с Ульяновым в самом деле была вполне вероятна. Он жил на Первой горе, где-то недалеко от того дома, в котором марксисты проводили вечеринки.
Николай тщательно почистил мокрой щёткой куртку, подшил обтрепавшиеся брюки, проутюжил их, наваксил до блеска старые ботинки и явился на вечеринку в достаточно опрятном и чистом виде.
Зимой собирались внизу, в квартире бывшего ссыльного, а на этот раз — на втором этаже, у Любови Александровны, доброй интеллигентной женщины, неравнодушной к мятежной молодёжи.
В квартире было уже людно, и это обрадовало Николая. Молодец Ягодкин. Постарался, многих оповестил. Смотри-ка, даже буфетик организовал!
В одной комнате, самой большой, главенствовали студенты университета: бородатые философы, одетые серо и нарочито небрежно, стояли отдельными кучками, курили и спорили, а немногие франты, чудом сохранившиеся в этой среде, вальсировали под звуки аристона с девицами из повивального института (Аня кружилась с каким-то чёрным красивым демоном). В другой комнате роились вокруг Ягодкина студенты-ветеринары. Третью занимали пожилые народовольцы. Побитые, потрёпанные каторгой и ссылкой, они гордо сидели поодаль, как сидят на скалах старые орлы, следящие за первыми полётами птенцов. Они явились сюда не только для того, чтобы посмотреть на молодых революционеров, но и чтоб помочь своим прежним друзьям, ещё не вернувшимся из острожной Сибири, куда назначался денежный сбор вечеринки. Среди этих побитых орлов была и видавшая виды орлица — народоволка Четвергова, перед мужеством и умом которой преклонялись и марксисты. Она сидела в кресле, обтянув усталые плечи мягкой тёмной шалью. Говорила она тихо, медленно, но окружающие слушали её с почтительным вниманием. Даже Сомов, всегда такой независимый, уважительно тянулся к ней с дивана, приставив к уху ладонь. Не слушал Четвергову только какой-то рыжеволосый мужчина в клетчатом костюме, сидевший рядом с Сомовым. Он курил папиросу, откинувшись на кожаную спинку, положив ногу на ногу и покачивая носком ботинка.
Николай, оглядев комнату, повернул обратно. Его окликнул и подозвал к себе Сомов.
— Не знакомы? — спросил он Четвергову.
— Кажется, где-то встречались, — сказала она. — Не припомню.
— Тогда позвольте представить. Это Николай Федосеев. Юноша с большим будущим. Далеко пойдет. Только не по нашей дороге.
— Что ж, — сказала Четвергова, — пускай прокладывают свою.
— Да, эти проложат. Наша дорога остаётся забытой. Скоро совсем зарастёт.
Рыжеволосый нервно усмехнулся, швырнул папиросу в угол.
— Не каркайте, Сомов! Рано предвещать запустение. Наш тракт не зарастёт, не все герои вымерли, не судите по себе.
Николай стоял перед Четверговой, чувствуя себя страшно неловко. Сомов представил его так триумфально, что хоть в землю провались. А Четвергова не сводила с него пристального взгляда.
— Слышала, слышала. Много о вас говорят, Федосеев. Но я не таким вас представляла. Вы, оказывается, совсем молоденький.
— Молод летами, да стар делами, — сказал Сомов, — Талант. Большой талант.
— Господин Сомов, мне неприятно вас слушать. Простите, пожалуйста. — Николай поклонился Четверговой и вышел. В соседней комнате к нему подбежал Ягодкин.
— Ну как? Какова подготовка?
— Ты постарался, — скапал Николай.
— Собралось уже человек восемьдесят. Это сорок рублей. Есть что послать в Сибирь. И главное — редко кто догадывается, кем организована вечеринка. Подозревают народников. Ты чем-то расстроен?
Николай молчал. Он всё ещё видел перед собой растерявшегося Сомова. Бедный старик. Зачем было так его обрывать? Тот, рыжеволосый, тоже его обидел.
— Что с тобой? — сказал Ягодкин. — Какая-то неприятность?
— Нет, всё хорошо, Костя.
Ягодкин убежал. Николай минут десять бродил по комнатам и никак не мог успокоиться. Потом пошёл к Сомову, попросил у него при Четверговой прощения и сразу повеселел.
Студенты перемешались. Университет, ветеринарный институт, повивальный, духовная академия, фельдшерская школа — всё стало одним целым. Даже гордые народовольцы, посидев отдельной компанией, разбрелись и растворились в молодёжной толчее.
В большой комнате не смолкали колокольчиковые звуки аристона, и круг танцующих постепенно увеличивался, оттесняя споривших философов. В углу, за стойкой, сооружённой из двух столов, какой-то парень, очень похожий на Пешкова, торговал конфетами, печеньем, орехами и портером.
Было уже тесно, а из прихожей все входили по одному люди. Николай присматривался к незнакомым студентам, надеясь в ком-нибудь из них признать Ульянова, по пока никто не напоминал того человека, который представлялся по рассказам товарищей.
Явился Гурий Плетнёв с гармошкой.
— Приветствую, братцы студенты! — крикнул он. Друзья, в сен день блатсловенный забвенью бросим суеты. А ну, остановите эту машину. Он показал на аристон. — К чёрту ваш мёртвый металлический диск! Послушайте живой голос моей старушки.
— Гурий, милый, просим!
Ему поставили стул, он сел на него, набросил на плечо ремень гармошки.
— Что вам, братцы?
— Плясовую.
Гурий улыбнулся, подмигнул кому-то и с маху, без разгона, ударил «барыню». И сразу все расступились, а на круг вылетела курсистка Поля, народница, недавно вступившая в марксистский кружок. Она вскинула руки и понеслась, понеслась, развевая юбку. Плясала она отчаянно, с лихим пристуком, и Николаю казалось, что она и здесь отстаивает самобытность деревни, как отстаивала её когда-то в горячем споре на квартире Васильева. Подлетев к одному из философов, невольно засмотревшемуся на её мелькающие красные сафьяновые сапожки, она изогнулась перед ним, избоченилась и зовуще протянула к нему руки, и тот не выдержал, прыгнул в круг и пошёл откалывать трепака, и задрожала вся комната, а замигала висевшая под потолком бельгийская лампа, и Плетнёв, откинув, как скачущая пристяжка, голову в сторону, ещё яростнее принялся терзать свою гармошку, и эта старенькая двухрядка залилась бешеными звуками, и Николаю захотелось тоже броситься в круг, и он пожалел, что не научился плясать.
Гармошка, точно захлебнувшись, внезапно смолкла. Плетнёв поднялся, поставил её на стул и подошёл к Николаю, уже будничный, даже жалкий в своей обтрёпанной одежонке. Трудно было поверить, что он может так играть, что в это тщедушное тело вложено столько неистового веселья.
— Сильный ты человек, — сказал Николай. — Вот и в «Крестах» посидел, а не сдал.
— Нет, братец, — сказал Гурий, — «Кресты»-то здорово меня надломили. Жуткая тюрьма. Новая, образцовая. Не советую туда попадать.
— Посмотри вон на того парня, — показал Николай. — Вон, за стойкой.
— Ну, вижу, а что?
— Кого он тебе напоминает?
— Чёрт, какое сходство! Настоящий Алёша Пешков. А что, Алексей вполне мог быть сейчас здесь. Дёрен ков послал бы его сюда с корзиной. С брошюрками под сдобой.
— Он ведь не только разносил брошюры. Оказывается, слушал лекции Бутлерова в университете.
— Знаешь, моя почта, вероятно, блокируется. Не может быть, чтоб Алёша не прислал мне ни одного письма. В прошлом году, когда печатали ваши листовки, мы здорово с ним сдружились.
— Как же ты отпустил его?
— Недосмотрел. Подвернулся этот кудрявый Ромась и утащил его в деревню просвещать мужиков. Тут меня вскоре заарестовали, а то бы можно разыскать.
— Потеряли такого парня.
— Не беспокойся, он не потеряется. Когда-нибудь зашумят о нём.
— Говорят, работает на дороге. Под Царицыном. Ведёт кружок.
— Братец, ты плохо осведомлён. Почаще надо обращаться к Плетневу. Плетнёв всегда даст свеженькую справочку. Пешков уже в Нижнем.
— Да что ты говоришь!
— Да, на днях приехал. В Москве побывал. Заходил к Толстому, да не застал его дома.
— Значит, теперь можно с ним связаться?
— Попробуем.
Кто-то завёл опять аристон. К Николаю подошла Аня и повела его танцевать вальс.
— Тряхни стариной, — сказала она. — Когда-то ведь ты был блестящим танцором.
— Мне неловко в таком костюме, — сказал Николай.
— Ну, сегодня ты выглядишь вполне прилично.
Они спокойно вальсировали в центре круга, никому не мешали, и никто не мешал им.
— Поля-то, Поля! — сказала Аня. — Видел?
— Видел. Прямо искры из-под каблуков. Горячая. И жаждет простора. Не напрасно рвалась в деревню. Но там не стала бы так отплясывать. Там сейчас не пляшут, а стонут. Мгновенно сникла бы. А где её подруга?
— Соня? Здесь. Слушает стихи Надсона. Читает какой-то из духовной академии. В соседней комнате.
— Аня, где бы нам найти дачу?
— Дачу? Ты что это?
— Ну, не дачу, а просто сельскую квартирку. Надо нам забраться на лето в деревню. Будем печатать Энгельса и Каутского. Санин будет переводить, Скворцов — редактировать, а мы с тобой печатать.
Ягодкина возьмём, можно ещё кого-нибудь. Я познакомился с наборщиками, обещают достать шрифт. Нужно надёжное укрытие. У тебя ничего нет на примете?
— Надо подумать. Хочешь на Каспий? К моим родным?
— Нет, надо найти местечко под Казанью.
— Тут у меня нет знакомых… Ой, есть, есть! В Ключищах живёт моя подруга. Земская акушерка. Снимает целый домик да ещё флигелёк.
— Чудесно, Аня, это чудесно!
— Тише.
— Аня, ты съездишь к ней? А?
— Съезжу, съезжу.
— Знаешь, у меня намечается ещё одна большая работа. Я ведь в программной комиссии. Возложили на меня теоретическую часть. В мае должен представить проект. Стал изучать крестьянский вопрос и залез в дебри. Захватила история русской общины. Появились кое-какие мысли. Кажется, стоящие. Ворочаются, не дают покоя. Эх, если бы вышло с этими Ключищами!
— Думаю, выйдет.
— Аня, мы заживём чертовски интересно. Тишина, уединённая работа, общение с мужиками. И цветы. Полевые цветы! Давай выпьем бутылку портера.
— Ты получил за уроки?
— Да, получил.
— Возьми лучше конфэт. Я буду с подругами. Вон там, в том углу.
У буфета Николай столкнулся с юным Христом из духовной академии. Он стоял у стойки с портерной бутылкой и кружкой.
— Честь имею, — сказал он, слегка наклонившись. — Ну как, воины? Не вырвали ещё победного венца из рук олимпийцев?
— Никак не можем добраться до Олимпа. — Николай попросил у продавца фунт конфет и повернулся к юноше с бородой. — А вы всё ещё с Буддой живёте?
— Да, с ним спокойнее.
— Желаю счастливого сна. Не пробуждайтесь.
— Пакетиков нет, — сказал продавец. — Позволите подать в тарелке?
— Не возражаю.
— Не хотите ли портера? — сказал бородатый юноша.
— Спасибо, не хочу. — Николай взял тарелку с конфетами и пошёл к девицам, но его остановил Ягодкин.
— Появился Ульянов. Там он, в маленькой комнате.
В маленькой комнате Ульянова не оказалось. Не оказалось его и в других.
— Ушёл, — сказал Ягодкин.
— Что же он так скоро покинул вечеринку? — сказал Николай.
Они стояли у стены в большой комнате и гадали, почему так поспешно ушёл Ульянов.
— Может быть, хотел посидеть за шахматами, а тут вон какая сутолока, — сказал Ягодкин. — А может быть, просто приходил внести пятьдесят копеек. Любовь-то Александровна, оказывается, приходится ему тёткой. Узнал от неё, что собираем деньги для ссыльных, и пришёл.
— Что-то ему тут не понравилось. Жалко. Не удалось увидеться.
— Да ты, наверно, его заметил. Такой плотный, небольшой, в тёмном пиджаке. Жилетка, белая рубашка, вместо галстука — шнурок с кисточками. Волосы короткие, мягкие.
— Нет, не видел такого.
— Кого это собрался угощать?
— Пожалуйста. — Николай протянул тарелку.
Ягодкин взял конфету, развернул её и вдруг ударил себя ладонью по лбу.
— Что ты? — сказал Николай.
— Вспомнил те слова: «Опустивший со мною руку в блюдо, этот предаст». Не оказаться бы мне на месте Иуды.
— Не болтай.
Подошли университетские студенты — Санин, Сычев и Выдрин. И с ними Петрусь Маслов. Николай всем предложил конфет. Санин презрительно отмахнулся, остальные трое взяли по конфете.
— Ну, теперь и не поймёшь, кто предаст, — сказал Ягодкин.
— Да хватит тебе болтать, — сказал Николай.
— А что такое? — спросил Санин.
— Есть нехорошая примета, — сказал Костя.
— Опять какую-то чушь городите.
— Предателей заранее надо закалывать, — заявил Выдрин.
— О, этот опять за кинжал! — сказал Ягодкин. — Откуда в тебе такая прыть? Ты даже кролика не убьёшь.
— Могу и тебя прикончить, если понадобится.
— Ну, троичане, троичане! — вмешался Николай. — Так недалеко и до скандала. Сычев, уйми своих земляков.
Сычев, толстый, стянутый тесным студенческим сюртуком, взял земляков под руки.
— Пошли, выпьем по бутылке пива, — сказал он и повёл их к стойке.
— Надо этого Выдрина спихнуть Сабунаову, — сказал Санин. — Марксиста из него не получится. Романтическая дурь в голове. Ищет приключений. Авантюрист, кажется.
— Никакой он не авантюрист, — сказал Маслов. — Просто парню не терпится драться. На баррикады бы его. Когда-нибудь пригодится. Из таких отчаянных выходят неплохие революционеры-бойцы.
— Никогда, — сказал Санин. — Никогда ничего толкового из таких не выходит. Вот ты — это да. Хорошим будешь бойцом. Казак.
Маслов покраснел, оскорблённый. Он считал себя теоретиком, будущим Плехановым. Всегда старался казаться интеллигентом, писал стихи и стыдился своего простого казацкого лица, полнокровного, круглого. Он хотел быть топким, даже тощим, как Санин, и злился на своё несокрушимое здоровье.
Они все были слишком молоды, и во многих сквозь раннюю серьёзность проглядывало забавное ребячество. Только Николай, самый юный из них, утратил всякую детскость.
— Время покажет, кто на что способен, — сказал Маслов.
— Да, время всех проверит, — согласился Санин. — Ты что, Николай, к девицам с конфетами-то? Ступай, ступай, кавалер. Не задерживаем.
Аня стояла в углу с Полей и Соней. Обе неразлучные подруги были в белых батистовых блузках и чёрных юбках, падающих на носки красных сапожек.
— Где ты запропал? — спросила Аня.
— Задержали друзья. — Николай с шутливой торжественностью преподнёс девицам тарелку с конфетами. — Избавьте меня от этой деликатной ноши, а то я таскаюсь с ней, смешу наших рахметовых. Поля, поздравляю. Ты распалила даже неприступных философов. Соня, кажется, слушала стихи Надсона?
— Да, слушала.
— И как?
— Надсон никогда меня не трогал. А тут какой-то студентик читал так трагично, что всем было стыдно за него. — Соня запрокинула голову, завела глаза и протянула руку вперёд. — Пусть яд безжалостных сомнений в груди истерзанной замрёт, — продекламировала она дрожащим голосом и засмеялась. — А Чирикову все хлопали. Он прочёл сатирическую оду нашему Александру.
— Чириков? — спросил Николай. — Откуда он взялся?
— Он теперь в Нижнем, приехал навестить Казань. Подождите-ка, он, кажется, ещё здесь. — Соня осмотрелась и показала рукой на группу студентов, окруживших Чирикова. — Евгений! — крикнула она. — Можно вас на минутку?
Чириков подошёл, поздоровался с курсистками, снисходительно-добрый, такой же небрежно-элегантный и длинноволосый, каким был два года назад. Поговорив с Соней, он глянул на Николая и удивлённо вздёрнул брови.
— О, и вы здесь? Здравствуйте, здравствуйте. Как ваши дела? Впрочем, можете не отвечать. Слышал о вас в Нижнем. И ещё кое-где. Становитесь известным на всю Волгу.
— Нечем мне быть известным, — сказал Николай. — Исключили из гимназии — вот и всё, чего добился.
— Ну, не скромничайте. С Колей Мотовиловым не переписываетесь?
— Потерял я его. Жил он в Пензе, потом куда-то его перегнали.
— Да, разбросали пас.
— Вы все в низовьях Волги мотались?
— Да, там.
— Из казанцев кого-нибудь встречали?
— Со многими встречался. Между прочим, под Царицыном столкнулся с Пешковым. Знаете такого?
— Знаю.
— Он вас хорошо вспоминает. Один раз, говорит видел, а запомнил на всю жизнь.
— Говорят, вы в Астрахани побывали у Чернышевского?
— Да, побывал.
— Как он себя чувствует?
— Плохо. Долго не проживёт. Скоро осиротеем. Ну, извините, мне надо повидаться с друзьями. Прощайте.
— Вот он какой, Чириков, — сказала Аня, когда он отошёл.
— Будущий Златовратский, — сказала Соня.
Николай показал кивком на стойку.
— Посмотрите, кто там стоит с бутылкой портера?
— Буддист? — сказала Соня.
— Он самый. Давно уже пьёт. Один. Буддийская отрешённость. Стоит и мудро усмехается. Мы кажемся ему ничтожными суетливыми букашками.
— Бог с ним, с вашим буддистом, — сказала Аня. — Пойдёмте куда-нибудь посидим. Я устала.
Они обогнули круг танцующих, прошли в дальнюю комнату и все четверо сели, стеснившись, на диван. В этой комнате сейчас было свободно, лишнюю мебель куда-то вынесли. Поодаль, в углу, сидела народоволка Четвергова и около неё — глава народнического кружка Березин. Напротив дивана, у стены, стоял, дымя толстой цигаркой в бамбуковом мундштуке, Павел Скворцов. Его окружали марксисты Лалаянц, Григорьев, Маслов и Петров, единственный на этой вечеринке рабочий, который, чтобы не выделяться, нарядился в новенькую чёрную тройку и, наоборот, резко выделился в этом совсем не обношенном костюме.
— Что вам могут дать эти писатели? — говорил Скворцов. — Что они знают о жизни народа? Им всё грезится патриархальная Русь. Древняя задруга. Вольный пахарь, песня жаворонка. Они не слышат лязга и грохота металла.
— По-моему, они хорошо всё видят, — несмело сказал Григорьев. — Возьмите Успенского…
— Ну что, что ваш Успенский? Плакальщик. Дремучий скептик.
— А Короленко? — спросил Лалаянц.
— Идеалист.
Николай, поймав взгляд Петрова, подозвал парня незаметным кивком к себе. Тот взял стул и подсел к дивану.
— Ну как, читали? — шепнул Николай.
— Да, читали. — Петров был членом центрального кружка и недавно переписал в комнате Николая весь «Коммунистический манифест», чтобы изучить его со своими заводскими друзьями. — Читали — хорошо понимают. Много было разговора. Здорово загорелись товарищи. Завтра опять собираемся.
— Я рад, очень рад. Спасибо, дорогой друг. Понимаете, вы делаете большое дело. Создаёте наш первый рабочий кружок. Приходите завтра вечерком — поговорим.
Петров кивнул головой и опять стал слушать Скворцова. Он наморщил лоб, напрягаясь, чтобы не пропустить ни одного слова. Николай смотрел на него сбоку и улыбался. Вот он, будущий казанский Бебель. Такие и поведут русских рабочих на защиту своего молодого класса. Как он слушает, как слушает! Плохо, что этот тверской марксист перегибает.
— «Сон Макара», — говорил Скворцов, — Что это такое? Это мистика. Утончённая интеллигентская мистика.
— Павел Николаевич, в рассказе нет никакой мистики, — сказал Николай. — Вы, наверно, невнимательно читали.
— Я посмотрел начало и конец. Чушь. Не хватало ещё читать такую ерунду. Забавляется ваш Короленко. Окопался в благодатном Нижнем, отогрелся после Сибири, сидит и выдумывает сны.
— Вы же ещё его не знаете, Павел Николаевич. Это не только хороший писатель, но и замечательный публицист.
Скворцов махнул рукой.
— В Нижнем только один публицист. Анненский. Хоть и народник, но занимается полезным делом — статистикой. Остальные пустословят. Перепевают Михайловского.
Четвергова и Березин перестали разговаривать и прислушивались к Скворцову, а он с усмешкой поглядывал в их угол.
— Все эти мужицкие идеологи питаются у Михайловского, но он уже обанкротился. Ему нечем кормить питомцев. Растратил капиталец. Его расчёт на героев провалился. Герои оказались бессильными. Брались за бомбы — ничего не добились, пробовали поднять артель — вовсе ничего не вышло. Плетью обуха не перешибёшь.
— Простите, вы, кажется, марксист? — спросил Березин.
— Я просто трезвый человек.
— Это видно. Пьяные-то всё-таки за что-то берутся, а вы и рук не хотите поднимать. Зачем? За вас всё сделает историческая необходимость.
Вошёл рыжеволосый мужчина в клетчатом костюме. Он окинул взглядом комнату, и Петров, поняв, что человек хочет сесть, поднялся. Клетчатый взял стул и сел подле Четверговой.
Скворцов, засунув длинный мундштук за пояс, скрестил на груди руки (на локтях его серенькой косоворотки показались синие квадратные заплаты).
— Ну, продолжайте, — сказал он, глядя на Березина.
— Вы вот усмехаетесь, — сказал тот, — вам ничего не остаётся, как усмехаться. Ни работы, ни заботы. Зачем утруждать себя? Всё движется само собой. Пришёл капитализм — придёт в своё время и социализм. Чего там эти успенские ноют? Они просто не знают жизни. Сударь, да это вы ни черта не знаете! И знать ничего не хотите. Потрудитесь, съездите в деревню, посмотрите, сколько там заколоченных изб.
— Заколоченные избы? Ну и что? Рушится ваша община? И пускай себе рушится. — Скворцов явно дразнил народников. — Что, прикажете привязать мужика к избе на цепь? Нет, он не хочет подыхать. Бежит в город. И ван его не остановить. И меня это нисколько не печалит. Знаю, что дело идёт не к худшему, а к лучшему.
— Молодой человек, — сказала Четвергова, — вы, я вижу, далеки и от марксизма. Маркс, насколько мне известно, не восторгался капитализмом.
— Я тоже не восторгаюсь. И не грущу. История не подчинена нашим эмоциям. К сожалению, чувства не воздействуют на экономику, а то я, так и быть, поплакал бы с вами, чтоб мужик не ел хлеба с лебедой.
— Это цинизм! — вскипел Березин. — Издевательство! Бессовестное глумление! — Он уже шагал по комнате и кричал, и этот кряк привлёк в комнату пять-шесть студентов. — Это чёрт знает что такое! Полное равнодушие к народу. Мужик голодает, бросает семью на произвол судьбы, бродит по городам в поисках работы, просит милостыню, а мы кощунственно глумимся над его бедой! Смеёмся!
— Кто же над этим может смеяться? — сказал один из вошедших.
— А вот он, перед вами, — сказал Березин. — Радуется, что гибнет деревня.
— Радуется? А кто его кормить будет? От хлеба-то небось не отказывается? Или на котлетах пробиться надеется?
— Он сахаром питается.
Скворцов, как он недавно рассказал Николаю, действительно питался одним сахаром, но не потому, что не хотел ничего другого, а для того, чтобы приспособить свой организм к минимальному рациону. Кто-то уже прослышал об этом и поспешил вот уколоть чудака. Студенты ещё не знали Скворцова и сейчас, внимательно рассматривая человека в залатанной рубахе, принимали, конечно, его за народника и удивлялись, почему он смеётся над бедами народа.
— Вот она, марксистская программа! — кричал Березин. — Пусть всё идёт, как идёт, а мы будем изучать капитал и наблюдать, как он ломает Россию.
— Господа! — сказал Николай, встав с дивана. — Человек обронил десяток слов, а вы подхватили и выдаёте их за марксистскую программу. Не думаю, что русские марксисты только радуются наступлению капитала. Да, они изучают его, потому что ныне с ним связаны все социальные проблемы России. Да, они наблюдают за всеми его шагами, чтобы вступить с ним в схватку, в длительную борьбу.
— Любопытно, — сказал, покачивая носком ботинка, рыжеволосый мужчина, сидевший подле Четверговой, — любопытно, как же вы думаете с ним бороться, с этим капиталом?
— Кто это «вы»? Я говорю не о себе и не о ком-либо из присутствующих. Я говорю о русских марксистах.
— Федосеев, не прикидывайтесь, — сказал Березин. — Все здесь знают, что вы марксист.
— Да, я теперь обратился с вопросами к Марксу, потому что не мог найти на них ответов у Михайловского. Нет, пожалуй, я клевещу на Николая Константиновича. Ответы он давал, но их опровергала сама жизнь. Я тоже верил в его известную формулу. Вы не забыли её? Помните, что он говорил о разделении труда?
— Нет, не помню.
— Как же так? Слова учителя надо помнить. Это не просто слова, а его главная мысль. Он утверждал, что прогресс есть постепенное приближение к возможно более полному и всестороннему разделению труда между органами и возможно меньшему разделению труда между людьми. Я не нашёл подтверждения этой формулы ни в истории, ни в нашей действительности.
— А вы уверены, что наша действительность прогрессирует? — спросила Четвергова.
Николай смешался. В самом деле, прогрессирует ли нынешняя Россия? Свобода распята. Политика закована. Деревня больна и голодна. Город захлёбывается бродячим людом. Промышленность… А промышленность поднимается. Крепнет пролетариат, накапливающий революционные силы. Страна всё-таки движется вперёд. Но чем это доказать? Ростом капитала? Капитал для народников — регресс.
— Что же вы молчите? — сказала Четвергова.
— Я считаю, что и наша действительность прогрессирует. Не станете же вы утверждать, что со времени реформы Россия ни на йоту не поднялась. Или крепостная система всё-таки выше теперешней? — Четвергова смолчала, и Николай осмелел. — Общество движется всё дальше. Никакая реакция не может задержать его развитие. Реакция давит на все пружины, но, чем сильнее она давит на них, тем мощнее их последующий толчок вперёд.
— Допустим, — сказал Березин. — Допустим. И что из этого следует?
— Общество прогрессирует, но не по закону Михайловского. Николай Константинович призывает человечество к наименьшему разделению труда между людьми и к наиболее полному разделению труда между органами, а жизнь всё делает наоборот. Она всё тщательнее делит труд между людьми и почти совсем не распределяет работу между органами отдельного человека. Она глуха к голосам проповедников. И мы с вами глухи. Лев Николаевич настойчиво уговаривает нас заняться физическим трудом. Глеб Успенский совестит нас, неустанно корит и зовёт на землю. Из Сибири донёсся сердитый окрик крестьянина Тимофея Бондарева. Этот философ заставляет нас заняться хлебным трудом. Златовратский и Засодимский тоже зовут в деревню. А мы вот снуём по Казани и ухом не ведём. Каждый ищет свою профессию, свою работу, своё дело. Нашлось среди нас здесь десятка два горячих и честных молодых людей.
Они бросились в деревню помогать мужикам. И что же? Вернулись несолоно хлебавши. Нет, говорят, мужицкому горю ничем не поможешь. Никакой здоровой общины, в которой Михайловский видит основы будущего социализма, они не нашли. Видимо, старые дороги теперь уж никуда не ведут, господа. Надо искать новые. — Николай опустился на диван.
Стало тихо. Березин стоял посреди комнаты и, заложив руки за спину, насупившись, исподлобья смотрел на Николая. Смотрели на него и друзья, и Четвергова, и мужчина в клетчатом костюме, всё ещё покачивающий носком ботинка. Спор не возобновлялся.
Вечеринка продолжалась, но Николай и Анна решили пройтись вдвоём и не стали ожидать конца. Когда они вышли из дома и окунулись в тёплую темень, Аня взяла его под руку и прижалась к нему.
— Какая ранняя нынче весна, — сказала она. — Прямо майская ночь. И тишина, тишина. Собачка тявкает. Где-то на краю света. Знаешь, такие глухие ночи мне почему-то напоминают «Одиссею». Вон далёкие огоньки. Чужие, странные. Коля, а ты ведь победил.
— Нет, — сказал он, — я почти потерпел поражение. По-моему, Четвергова нарочно не стала спорить. Пощадила. Умная женщина. В два счёта скрутила бы меня, если захотела бы. Мы ещё плохо вооружены. Надо изучить хорошенько деревню.
— Мы обязательно поедем в Ключищи. Правда?
Сзади послышался торопливый топот. Они не успели оглянуться, как их разъединил, втиснувшись между ними, Миша Григорьев.
— В Ключищи собираетесь? — сказал он. — И я с вами.
— Я просто болтаю, — сказала Аня.
— Не отпирайтесь. От меня не скроетесь. Догоню и увяжусь за вами. Николай, теперь ты веришь мне? Я ведь уже не реалист, а будущий земский фельдшер.
— Я давно тебе верю, Миша. И как раз думал пригласить тебя в Ключищи. Есть интересное дело. Потом расскажу. Аня, пригласим его?
— Что ж, гость неплохой. Только надо договориться с подругой. В мае поеду к ней.
В конце мая Аня уехала в Ключищи. Никогда ничего Николай не ждал так нетерпеливо, как её возвращения. В тот день, в который она обещала вернуться, он не мог даже работать. Ранним утром принялся переводить «Нищету философии» и к полудню одолел всего четыре страницы. Что это за работа? Лучше уж не обманывать себя, а пойти на улицу, сесть на лавочку и ждать. Вот-вот появится. Если договорилась с подругой — спешит сообщить. У него тоже есть чем её порадовать. Вчера он получил письмо из Женевы. Оказывается, за границей готовится социалистический конгресс. Международный социалистический конгресс! Он соберётся в июле в Париже. Там будет Фридрих Энгельс.
Аня, наверно, уже въезжает сейчас в город. Сидит на телеге, слушает говорливого ключищинского мужичка и улыбается, довольная, что везёт радость. Понятно, сразу зайдёт сюда. Денёк-то, денёк-то какой! Ну как тут не выйти на солнце?
Николай захлопнул книгу, положил её вместе с тетрадью в стол. Поднялся, закрыл окно. Во дворе лязгнула щеколда калитки. Аня! Он кинулся её встречать и столкнулся в сенях с мужчиной в клетчатом костюме, которого видел недавно на вечеринке.
— Простите, что я без предупреждения, — сказал гость и протянул руку. — Михаил. А вас я уже знаю. Разрешите войти?
— Пожалуйста, — Николай провёл Михаила в комнату, предложил ему сесть, но тот отказался.
— Я ненадолго. — Он снял шляпу, бросил её на стул вверх мокрой подкладкой. — Дотолкуемся — встретимся в другом месте. Я знаю, что вы руководите марксистскими кружками. Имею кое-какие предложения.
— Никакими кружками я не руковожу, — сказал Николай. — Если у вас есть предложения лично ко мне, охотно выслушаю.
— Молодой человек, осторожность — хорошая вещь, но иногда надо и рисковать. Рискнём? Попробуем начать с откровенного объяснения. Я представитель «Народной воли». Не той, отжившей, а молодой, сильной.
Ага, так это Сабунаев! Организатор новой «Народной воли». Николай внимательней всмотрелся в пришельца. Лицо смуглое, а волосы совершенно рыжие. Ясно, парик. И костюм не по росту большой, с чужого плеча. Кто-то принарядил беглеца. Кто-то помогает ему. Кто-то осведомляет его о том, что делается в конспиративном мире. Неужели люди верят, что он создаёт новую народовольческую партию, которая сможет захватить власть и установить в России демократию?
Сабунаев подошёл к столу и опёрся на него руками, как оратор на трибуну. Он что-то говорил, но Николай не прислушивался, всё пристальнее рассматривая этого рисующегося революционера, который и парик-то подобрал такой, чтоб было заметно, что это парик, и костюм-то нашёл настолько для него экзотический, что сразу видно — переодет человек. Ах, актёр, актёр! Но надо его всё-таки послушать.
— Я к марксистам отношусь с уважением, — говорил Сабунаев. — Это трезвые и цепкие люди. Они знают, что делать. И путь их верен. Верен, но длинен. Для России он не годится. Пока вы раскачиваете и поднимаете на борьбу пролетариат, самодержавие начисто сожрёт крестьянство. Кто будет кормить рабочих, когда они освободятся? Так вот, нам надо объединиться. Наша тактика нисколько но будет противоречить вашей.
— Какова же ваша тактика?
— Мы покроем всю Россию сетью революционных организаций. Все организации будут подчинены исполнительному комитету. Исполнительный комитет захватит верховную власть и объявит по организациям, а те перевернут всё на местах. Это не покушения старых народовольцев, а всеобщий захват молодой «Народной воли».
— Да, тактика великолепна, — сказал Николай. — К сожалению, я не могу к вам присоединиться, потому что но состою ни в какой организации, а одиночки вам не нужны.
— Боитесь? — сказал Сабунаев.
— Простите, ко мне сейчас придёт невеста. — Николай подошёл к окну, распахнул створки рамы.
— Невестами тут обзаводитесь. Смотрите, Федосеев. Со временем захотите присоединиться к нам, но будет поздно.
Николай смотрел в окно и молчал.
— Ну что ж, — сказал Сабунаев, — считаю, что разговор не состоялся. Разочаровывает меня Казань. Шуму много, а толку мало. Трусы вы, господа.
Николай обернулся — Сабунаев поспешно выдернул руку из бокового кармана пиджака. Мгновение они смотрели друг на друга в упор. Потом Сабунаев взял со стула шляпу.
— Прощайте, Федосеев, — сказал он и повернулся к двери.
Почему он так испуганно выдернул руку! Что у него там, в кармане, — револьвер? Хотел пристрелить? Не похоже. Не стянул ли он что-нибудь со стола? Николай осмотрел книги и бумаги — нет, как будто всё лежало на месте. Чего же он испугался, этот храбрец? Какой неприятный человек. И много таких зацепит будущая революция. Долго потом от них очищаться… Опять лязг щеколды. Это уж Аня, непременно Аня.
Она вбежала в комнату, весёлая, солнечная, чуть загоревшая, в жёлтой газовой блузке. Вбежала и опешила.
— Ты что такой хмурый?
— Ничего, Аня, ничего. Рассказывай.
— Нет, сначала ты расскажи. Что случилось?
— Да ничего не случилось. Был у меня Сабунаев. Кажется, стащил что-то со стола. Нет, оставил что-то неприятное.
— Ничего не понимаю.
Николай взял Аню за плечи, посадил её на диван и сам сел рядом.
— Скажи, мы едем в Ключищи?
— Конечно, едем.
Он поцеловал её.
— Аня, я получил письмо от Пети Левашева. От того самого Пети, который прислал зимой «Происхождение семьи» и «Нищету философии». Сейчас он пишет о подготовке к социалистическому конгрессу. Понимаешь, на конгресс съедутся сотни делегатов разных стран. И наши там будут, наши! Русские!
— Плеханов?
— Да, Плеханов. И может быть, Вера Засулич. Русская социал-демократия уже вступает в международную жизнь.
— Коля, это же замечательно!
— А Сабунаев предлагал присоединиться к его организации. Несусветная чушь. Но не это меня омрачило. Раньше весь наш революционный стан представлялся мне единым. Казалось, в нём только честные люди. Разные, во многом между собой не согласные, но честные. И вот сегодня вдруг увидел революционера, который рвётся только к славе и власти. Тёмный и беспринципный человек. Я думаю, такими же были и наш Нечаев, и немец Швейцер. Окажись такие во главе победивших партий — станут диктаторами. Нет, революционеры далеко не едины. Между ними когда-нибудь разгорится жесточайшая борьба. Даже марксисты расколются. Вот Скворцов как-то уж очень узко смотрит на учение Маркса.
— Коленька, а ты хитрая бестия.
— Что такое?
— Шрифт-то, оказывается, давно лежит у Наташи.
— Милая, она же член нашего кружка, и я знал, что вы дружите и что она тебе не откажет, приютит нас на лето, поэтому спрятал у неё в сарае ящик со шрифтом.
— Хитрый, хитрый. Так что же мы будем делать в Ключищах?
— Я уже говорил тебе.
— Уточни.
— Я займусь историей русской общины. Санин поедет на каникулы к отцу, переведёт и вышлет нам работу Каутского о Марксе, потом закончит начатый мною перевод «Происхождения семьи». Скворцов отредактирует и даст примечания. Потом мы пустим в ход нашу типографию. Подъедут Ягодкин и Миша Григорьев. Будем печатать не только Энгельса и Каутского, но и свои работы. И листовки,
— Да, работа большая. Вот что, милый. Собирайся, я повезу тебя в парк «Швейцария». Собирайся, собирайся. Надень чистую косоворотку. Ту, вышитую. Эту сбрось. Я отвернусь.
Через полчаса извозчик привёз их в пригородный парк, они нашли укромный овражек, спустились в него и сели на старый, давно покинутый и уже задернившийся муравейник. Их убежище с двух сторон было заслонено крутыми склончиками, а сверху затянуто прозрачной молодой листвой.
— Вот мы совсем-совсем одни, — сказала Аня. — Так далеко от людей мы с тобой никогда ещё не были. Нет, мы ведь два раза были на озере.
— Последний раз — полтора года назад. Осенью.
— А ты помнишь ту грустную снежную иву?
— Конечно, помню.
— Ты всегда будешь всё наше помнить?
— Даже тогда, когда ничего не буду помнить.
— У нас ещё очень мало только нашего. А ведь люди, даже те, кто доживёт до бесклассового общества, всегда кроме общего будут иметь что-то своё, личное, интимное. Правда?
— Да, конечно. Человек всегда будет иметь, например, своё неприкосновенное время, которое никто не сможет у него отнять. И показателем прогресса станет это личное неприкосновенное время.
— Нам всегда, даже через тысячу лет, нужно будет уединение.
— Да, шторы никогда не исчезнут.
Они долго молчали. На светло-зелёной молодой траве плясала солнечная рябь. Потом зелень вдруг потемнела. Аня подняла голову.
— Ой, какая чёрная туча! — сказала она. — Даже не чёрная, а синяя.
Николай тоже вскинул голову и стал смотреть на тучу. Её скоро вспорола голубой ломаной линией молния, а через две-три секунды ударил гром.
— Гроза! — радостно вскрикнула Аня.
— Первый гром! — сказал Николай.
Они вскочили и обнялись. Уже пахло дождём, и крупные капли, щёлкая, пробивали слабую вешнюю листву. Аня всем телом горячо прижималась к Николаю. Потом она упруго оттолкнулась от него, взволнованная и раскрасневшаяся,
— Не надо, — сказала она. — Такая красота кругом. Опасно. Вот Ключищ-то я и боюсь. Или уж так и быть?
Николай смотрел на неё, пылающую, и радовался, что с ней и это будет прекрасно. Ему всегда это казалось или низменным, или страшным. Он не мог пойти на это ни с одной женщиной. Да?же Аня, когда он думал, что это когда-нибудь должно между ними произойти, отпугивала его и отталкивала, а сейчас он понял, что с ней это будет и радостно, ж высочайше-просто, без мучительного стыда, чисто и красиво, как у цветов.
Ещё раз сверкнула молния, ещё раз, гораздо сильнее, ударил гром, в овраг ворвался холодный ветер, за ним хлынул ливень. Аня мгновенно промокла, посмотрела на свою прилипшую к телу газовую блузку и улыбнулась.
— Иди, — сказала она, — иди, иди ко мне. Теперь не опасно.
Они опять обнялись.
— В Ключищах мы всегда будем выходить на дождь, — сказала Аня. — Не пропустим ни одного дождя. Правда?