… … … … … … … … … … … … … … … … … … … две головы – Фридриха и Михаила:
После уничтожения Нью-Йорка и поражения США стало предельно ясно: у вас не осталось выбора. Только безоговорочное подчинение нашей воле. Можете не подчиняться. Можете восстать. Нас это не волнует. Вы нам не нужны. Только мы знаем, что впереди и куда следует двигаться. Если вы покорно следуете за нами, у вас сохраняется шанс на дальнейшее существование. Но предупреждаем: никакого сотрудничества. Делаете лишь то, что вам велят. Любая попытка возражать – самоубийственна. Сопротивление абсолютно невозможно. Никакой линии фронта нет – Мы везде! Покорность или Смерть!.
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
Миша Павлов
На экране взлетная полоса военного аэродрома. Появляется Миша Павлов, он одет в летную форму – весь в коже, цепях, заклепках, на лбу черная повязка с изображением крылышек. Рюриков одет проще – в форму донского казака, на нем синяя фуражка, гимнастерка, портупея и все такое прочее. На летном поле до самого горизонта – тарелки, тарелки, тарелки, тарелки, тарелки… Будто обеденный стол, сервированный на тысячу голодных персон. На пупырчатых, как бы картонных поверхностях тарелок изображения трехглавого орла, Благородицы, святого Аджубея Первопрестольного.
На ближайшей к Павлову тарелке намалевано белой краской: Гриша, не улетай! Какой, на хер, Гриша, с раздражением думает Павлов, но тут же убирает раздражение с лица – его окружают репортеры. Сотни фотообъективов наставлены на него, телевизионщики поднимают над головами камеры и суют микрофоны ему прямо в лицо. Он чуть отстраняется и с беспокойством оглядывается, ища глазами пресс-секретаря – ему нужно подтверждение, что он выглядит на все сто. Нужно казаться решительным, этаким отчаянным хлопцем, но в то же время мудрым и спокойным отцом нации современного типа – простым и сильным парнем, таким, какой вам нужен. Пресс-секретарь из-за толпы показывает ему большой палец: все о’кей! Павлов вертит в руках бутылку кока-колы, в горле пересохло, ему нужно сделать глоток, но он спохватывается: это не патриотично, надо было взять квас или пиво «Жигулевское», о чем только думает этот долбак, он снова сердито поворачивается к пресс-секретарю, но сказать ничего не может. Отбрасывает бутылку, подбоченивается. Какой великий момент! Исторический! Они летят утюжить Америку. Мы поставим их гаком! Так он сформулировал боевую задачу. Он уже видит на месте Нью-Йорка горы щебня, бетонного крошева и искореженной арматуры. И легкий дымок над Манхэттеном. Всех, фак, газнесу к чегтовой матеги! Ха-ха-ха. После этого они меня не избегут?..
Но репортерам он ничего не говорит – никаких интегвью, все будет сказано после экспедиции! У тебя есть что-нибудь в Бони? – спрашивает он у Рюрикова, когда репортеров прогоняют и они остаются вдвоем. Чего? – испуганно отзывается Рюриков. Запретить бы к чертовой матери употребление всех этих умных слов, думает Фридрих, кажется, кто-то такое уже предлагал. Бут? Гучков? Миша повторяет вопрос: у тебя есть что-нибудь в Банк оф Нью-Йогк? Нет? Ну и славно! Пгикинь, говорит он, Курилы не надо будет продавать, а? Ничего не надо продавать! И все, что нам надо, возьмем без усилий. Вот, например, Гавайи. Нужны нам Гавайи? Нужны нам Мальдивы? Тринидад и Тобаго? Сейшельские острова?..
Если говорить о приоритетах, произносит тоскливо Рюриков, я спрашивал у Старика, он сказал: совсем не обязательно нам лететь самим, ведь по Внутренним правилам… Не ссы, дружище, мы им вставим пистон в анальное отвегстие и тут же вывесим наш Мемогандум – представляешь, какой поднимется шум!
К ним подходит молодой и весьма представительный генерал ВВС. Выглядит он бесподобно. На нем василькового цвета мундир с морковными отворотами и золотыми галунами. Товарищ верховный главнокомандующий! – лихо рапортует он, – летная дивизия № 987654321 Армагеддон к выполнению боевого задания готова! Вольно, лениво бросает Павлов, ага, а я тут у вас сейчас не главнокомандующий, а командиг дивизии. Так? Так. Ну, генегал, последнее напутствие, что ли? Генерал кивает и начинает излагать кое-какие детали.
На ручное управление переходить не рекомендую, говорит красавец-генерал, ну, может, в самом крайнем случае. В каком кгайнем? – вскидывается Павлов. Ой, не будет никакого крайнего, машет руками генерал, извините, хе-хе-хе, в общем, в управление не лезьте – и все будет ништяк! Главное – не нервничать и помнить, что наши летательные аппараты абсолютно неуязвимы. Непосредственно в боевых действиях ваше участие не предусмотрено, вы сможете следить за ходом атаки со стороны и, конечно, корректировать действия наступающих, если в этом будет особая необходимость. Но, думаю, такой необходимости не будет. Он козыряет и уходит. Все сказанное генералом Мише кажется вполне разумным.
Павлов с нетерпением дожидается, пока на ратный подвиг их благословит митрополит с группой молодых диаконов; легко, пружинящей, почти юношеской иноходью он взлетает по ступенькам трапа, решительно входит, осматривается, устраивается в гнезде перед светящимся шаром. Он бодр и уверен в себе.
На самом деле он не любит технику, все эти средства стремительного передвижения в пространстве, особенно по воде или в воздухе, ему нехорошо бывает в скоростном лифте. На эту авантюру решился только потому, что ему гарантировали полную безопасность. Вспомнилось вдруг, как ни странно, он любил пускать бумажные кораблики и самолетики в детстве.
Маленький мальчик на лифте катался. Все хорошо. Только трос оборвался…
Начинаем обряд прикосновений, – доносится снизу чей-то механический голос. – Стартовая позиция устойчивая. Контакт! Есть контакт! От волнения у Павлова перед глазами появляются картинки из какого-то дешевого сериала. Громадная розовая крыса набрасывается на девочку в белом платье и вонзает в нее свои клыки…
Прикосновение первое! Контакт нормальный!
Павлов пытается сосредоточиться, но слышит в наушниках посторонние звуки. Детский плач. Вздохи. Шорохи. Вкрадчивое рычание. Что за ерунда? Все непонятное и неизведанное выводит его из себя. Он начинает испытывать беспокойство.
Прикосновение третье!
…Она высосет девочке мозг, но та не умрет и даже не потеряет сознание. И не будет страха в ее глазах. Она будет видеть своего мучителя, чувствовать его клыки. Она с готовностью примет мучения. В голове ее будет пусто, она ничего не будет знать и помнить. Она никогда никого больше не узнает. И не вспомнит. Она не вспомнит даже, почему она здесь…
Да что ж это такое, Павлов изо всех сил встряхивается, пытаясь избавиться от наваждения, но до конца сделать этого не может. Вот привязалось! И тут он напрягает все свои силы и громко поет. Он кричит свою песню в кабине, сидя перед прибором управления, глядя в светящийся шар, он не может остановиться, он поет, он почти кричит, чтобы слышали все, каждая тварь, каждая злобная крыса.
Роется мама в куче костей: Где же кроссовки за сорок рублей?
– Шеф, что там у вас? – слышит Павлов в наушниках. – Все нормально?
– Все ногмально, – отвечает Павлов, бесшумно всхлипывает и думает: быстрее бы, что ли?..
Ненадолго воцаряется тишина. Она прерывается с появлением кого-то очень важного, судя по тому, как забегали по шуршащей бумаге огромные насекомые и нервно начали бить вверху крыльями летучие крысы. Генеральный кондуктор, – доносится снизу почтительный шепот, – главный.
Миша не различает, кто это, но голос очень знакомый. Он силится вспомнить, но что-то мешает ему, будто перегородили картонной перемычкой мозг и не все сходится там. Насколько это возможно Павлов отворачивает голову от шара, плотно зажмуривает глаза, но видение не исчезает – кондуктор пляшет перед ним, – на его разлетающихся черных кудрях фуражка с высокой тульей, мундир василькового цвета с оранжевыми отворотами. Белые тапочки. Как же я раньше их не разглядел? Обыкновенные тапочки. И улыбка. Гнусная улыбка, рождающая демонический хохот.
Павлов слышит, как что-то скребется у него над головой, под потолком, у самого свода, в том месте, где его гнездо крепится к круглым обручам, он чувствует, как возятся там невидимые жучки-точильщики, они перегрызают перемычку, чуть слышно жужжат, гнездо дрожит, слегка покачивается. Когда же старт? Но вдруг ощущает, что старта он тоже боится. Он боится всего. К горлу подкатывает комок…
И разом все обрывается. Павлов видит, что они уже взлетели, уже высоко над землей, быстро перемещаются на восток.
– Все взлетели? – спрашивает он у диспетчера, переводя дыхание.
– Один застрял.
– Кто один? Одна посудина? – Он старается как можно небрежнее произнести это слово – посудина, будто тысячу раз хлебал из нее.
– Тут за аэродромом такая грязь, – говорит диспетчер, – пилот один опоздал, поехал напрямки и застрял. Тарелка взлетела без него. Пустая. Да вы не волнуйтесь – от стаи не отобьется.
Дела-а… Павлов тыркает себя пальцем в раздутую щеку, извлекая странные звуки: пу-пу-пу! Внизу, под тарелкой, проносится вся его страна – необозримые пространства. Территория человеческого могущества. Шар обзора показывает грандиозную панораму и одновременно отдельные предметы, пролетающие внизу. Возникает ощущение, что он мчится в сапогах-скороходах, не разбирая дороги, успевая при этом рассмотреть все вокруг. Горящие леса. Вымершие деревни. Мазутные реки, перегороженные дырявыми плотинами с гниющей по берегам рыбой. Черные воронки горных разработок. Мусорные полигоны. Горы бетонных отходов и старых автомобилей. И флаги, флаги – пластиковые упаковки самых невероятных расцветок… Забайкальская нано-демократическая республика, Маньчжоу каганат, Колымско-Кунаширская автономная халдамса…
– Штокман! Давай в догонялки!
– Ты что! За нами следят.
Еще несколько минут – и вот уже море, Тихий океан. На землю опускается ночь, но по-прежнему хорошо различима всякая деталь внизу. Там разыгралась буря, грандиозный шторм бушует в океане. Даже отсюда, при этой немыслимой скорости можно различать гребни волн, хотя они и кажутся совсем крохотными. Его чуть подташнивает. Небо кажется ему огромным спящим экраном, на котором различима дебильная морда чувака, которого они замуровали в пещере.
На обратном пути надо будет заняться Азией. Я принесу гибель Японии! Хотя нет, не гибель. Присоединю ее к Сахалину на правах автономной республики. Мысль его восторженно скачет по островам. Англия!!! Вот оно! Расхерачить добрую старую Англию! Обойтись с ней предельно сурово…
– Командир! – слышит он в наушниках. – Американцы подняли в воздух перехватчики и, не исключено, запустили систему ПРО!
Павлов чуть поеживается. Роется мамочка в куче костей… У них ведь нет тарелок! А если есть?
И тут его тарелка резко падает вниз, проваливается в черную бездну и почти в тот же миг стремительно взлетает, мчится по спирали и снова обрушивается вниз до самой волны океанской. Он хватается за поручни, ему нехорошо, он открывает рот, тяжело дышит, видит, что и остальные тарелки, вся его летная дивизия, совершают столь же беспорядочные движения. Строй нарушается. Он понимает, что надо отдать команду, самую решительную, какую только возможно, но не находит слов. И вдруг…
За десять тысяч километров отсюда Зиновий Давыдов в этот самый момент орет свое сто-о-оп, а чувак на экране бьет ладонью по голубому небосводу. Тарелка резко останавливается, уткнувшись в невидимую преграду. Павлов больно бьется лицом в шар обзора и замирает. Останавливается все. Все, что летело, плескалось, шипело, гремело, гудело, мчалось, болталось, звенело, искрилось, кувыркалось… Он сидит с выпученными глазами, влепившись нескончаемым поцелуем в зеркальный шар. И только стаи рукокрылых скачут в его глазах…
Федя Бабарыкин
Как отнесется к Джизусу папа?..
На предельной скорости она проскакивает пост ГАИ, обгоняет автобус с детьми, радостно машущими ей из-за стекол, выскакивает на встречку… скачет в глазах мальчик в коротких штанишках… Прямо в лоб ей летит калымага…
А в пещере появляется Федино детство. Он с мамой на утреннике. Смотрит на сцену, оглядывает зал, осматривает себя и думает: ну когда же я вырасту, когда меня перестанут дразнить Чебурашкой. Да-да, у него в детстве были несоразмерно большие уши, и как же все над ним смеялись…
Спектакль начинается. Не в первый раз. И не в десятый. Он начинается в тысячный раз. Снова и снова. Бесконечное возвращение к празднику. Изнуряющее в своем однообразном великолепии. Каждый раз все то же и каждый раз не так, как до этого. Актеры кривляются, пытаясь удивить своих маленьких зрителей, изображая не существующих живых и неживых тварей, и все присутствующие – и актеры, и зрители, и режиссер, и автор – понимают, что притворство не удается, обман не получается, все фальшь, все ложь! Тем не менее попытка следует за попыткой, на сцену вылезают персонажи из других историй, представление прерывается из-за внезапно хлынувшего на сцену дождя. Потом все возобновляется. Актеры бранятся. У них ничего не выходит. Картина следует за картиной, одна скучнее другой. Все очень плоско, неубедительно, обман не ярок, тщетен, неправдоподобен. Актеры покидают сцену. Затем возвращаются, начинают играть тот же спектакль с самого начала. Но это уже другое начало – вроде бы и герои, и чудовища те же самые, и говорят они те же слова, но это уже совсем скверно, совсем плохо и хочется плакать, потому что из всех щелей лезет неверие…
А он… А дети… Вдруг повзрослевшие дети. Они сидят не шевелясь. Они перестали плакать. Они привыкли. Так должно быть. Так полагается. Театр должен быть скучным. Надо терпеть.
А мамы умирают стоя…
Он ищет Дашу. И находит. Вот этот коттедж. Вот ее окна. Вот джип у калитки. А вот и она – выбегает на крыльцо, выскакивает за ворота, садится в черный джип, резко рвет с места и несется в сторону города. Маленькая беленькая Даша, мышка моя. Только хвостиком вильнула…
Он способен вмешиваться в судьбы людей, исправлять их ошибки, менять ход человеческой истории, вносить коррективы в прошлое и будущее. Кто я такой? Не знаю. Смогу ли я использовать свое могущество так, как надо? А как надо? Какой подвиг надо совершить и какую войну переиграть? И не накажет ли меня кто-нибудь за самоуправство?
Кто-то отчаянно вопит: стоооп!.. Кадры мелькают… дорога… машины… И этот крик, этот предсмертный привет, адресованный именно ему…
Что это?.. Нет!!! Федя изо всех сил бьет кулаком по экрану… Солнце судорожно дергается в небе, от него, будто трещины, разбегаются белые прожилки… Машины останавливаются, уткнувшись в незримую стену… песок из-под колес… пар… дым… мельчайшие кристаллы… застывшие в воздухе…
Федя Бабарыкин стоит перед Воротами, покусывает ногти и внимательно рассматривает заледеневшую природу. Затем медленно протягивает к экрану руку. – Давай, – шлепает он Давыдова по лбу, – действуй…
Зиновий Давыдов
…И вот он на такси убегает с корпоротива в Насиженном месте. Бут уже не президент, но ему плевать на Бута. Он видит перед собой летящий в лобовое стекло черный лакированный рояль, сжимается всем телом в этот страшный миг и орет во всю глотку стооооп… За долю секунды до смерти машины останавливаются. Останавливается все, что было вокруг, все, что двигалось, шипело, гремело, гудело, мчалось, болталось, звенело, искрилось, рождалось, любило, ненавидело, росло, разлагалось, взлетало, пело, прижималось, карабкалось, кувыркалось…
Все застывает. Кроме него самого. И это поразительно. Страшно и как-то убийственно радостно.
Что дальше?
…Я смотрю на дорогу, я вижу заледеневший мир. Беседка. На бетонном заборе кто-то намалевал свое бессмертное граффити Гриша, прощай! Я смотрю на застывшие машины. На застывших в нелепых позах водителей. На открывшую в каком-то ужасном изумлении рот и вскинувшую руки Тату. Я поворачиваюсь к ней, трогаю ее за руки. Они живые, эти руки, теплые, мягкие, но без движения, без трепета, без кровотока, без нервных содроганий, они живые без жизни. Отстегиваю ремень, дергаю ручку дверцы. Она поддается. Я вылезаю из машины.
Вытаскиваю Тату. Делать это непросто – много лишнего скопилось в ней за эти годы – тащу ее с заднего сиденья, она не меняет позы, затаскиваю в беседку и кладу ее на скамейку – со вздернутыми в ужасе руками, открытым ртом и согнутыми в коленях ногами. Платье задирается, оголив ее ляжки. Я пытаюсь одернуть его, но ничего не получается, и я бросаю эти попытки. Кто видит? Никто! Ее темные, почти черные глаза стали желтыми, светящимися, как у дикой кошки. Это у нее новые линзы, догадываюсь я. Смотрю на обе машины, уже почти столкнувшиеся, со взлетевшим из-под колес песком и камнями. Водители. Оба. Смотрят друг на друга. С глазами, соединенными попарно незримыми нитями… судьбы… облачками мельчайших кристаллов… застывших в воздухе…
Надо идти. Звать на помощь. Кого? Где? Как? Насколько далеко распространилась эта застылость? Эта мертвая тишина? Это давящее безмолвие?
Солнце, склонившись к западу, тоже останавливается, но продолжает все так же сверкать. И я могу смотреть прямо на него. Оно не ослепляет. Застыло и само небо, превратившись в литое голубое стекло с прожилками. А если бы небо было зеркальным, что бы я видел тогда?
Достаю дурочку. 17.43. На дисплее застыли ярко горящие пожарные буквы. Да, точно – перед самым этим жутким моментом я слышал тревожный сигнал сообщения. Схватка кланов. XY vs XN. Где Y = N. Что это за абракадабра?! Нажимаю кнопки. Они проваливаются под пальцами и не возвращаются назад. Дурилка моя не живая и не мертвая, она просто бесполезная.
Что же делать с Татой? Нести ее на себе? Куда? Зачем?
Я смотрю на застывшие автомобили, на лежащую в нелепой позе Тату, на птичек, раскинувшихся в облаках. Стоит, наверное, вернуться в Парк-отель и, пользуясь моментом, звездануть Сенотрусову по роже? Врезать совершенно апатично. А потом смиренно удалиться. Перед этим вывернуть у него карманы, забрать ключи. Найти велосипед. Поехать в контору. Вскрыть директорский сейф. Забрать все деньги.
Зачем в этих условиях деньги? Деньги не нужны! Ты можешь сейчас зайти в любой ресторан и обожраться деликатесами, упиться лучшими французскими винами. Методично и апатично. Неспешно. Лениво. Никто не остановит. Надо тебе это? Нет, совершенно не нужно. Чего же тебе надо? Думай, пока солнце висит над горизонтом. Каждая из самых прекрасных женщин может послужить тебе сейчас безропотной резиновой куклой. Не издаст ни звука! Можно зайти в ювелирный магазин и набить сумку золотом и брильянтами. Можно утащить любой шедевр из картинной галереи. Есть ли в нашей галерее шедевры? Кажется, висит где-то в закутке один васильковый Шагал. И это все. Надо ли тебе это? Ведь никто никогда не скажет: вот это да! где взял?
Одиночество. Безграничное. Застывшее. Не скрипнет дверь, не заплачет ребенок, не чирикнет в кустах воробей. Новая жизнь, высвобождаясь из темноты, замерла на полпути. Омертвел город бетонных надолбов, пещерного стрит-арта и пескоструйных завес. Дым над далекой заводской трубой изгибается в три погибели и никак не может расправиться. Неестественность поз, миг искажений, растянувшихся в вечности. Сам Господь Бог, если Он есть, таращит из космоса свои изумленные глаза, не в силах поверить в произошедшее. Страха нет. Есть чугунная взвесь неопределенности. Эй, кто-нибудь, подай голос, выйди на свет – любая живая тварь! В ответ лишь абсолютная могильная тишина. Застывшее солнце освещает каждую мельчайшую частицу пустоты. И только самокатчики, если бы они осознавали, что время остановилось, были бы сейчас счастливы.
Надо вытащить из машин водителей, думает он, пока движение не возобновилось. Подходит к джипу – за рулем молодая женщина, блондинка. Ну, конечно, хмыкает Давыдов. Мимоходом заглядывает в зеркало заднего вида – не поседел ли он ненароком… Господи, я себя не вижу!..
Ты один в этом мире. Будто бы выпал из жизни, из круговорота вещей. Ты настолько один, что даже не видишь себя в зеркале. Может быть, это и есть смерть, вот такая, нелогичная, необъяснимая, парадоксальная, когда мертвец продолжает свой путь, а все остальные, живущие на этой земле, замерли в трупной неподвижности. Но должны быть и другие мертвецы, ушедшие с тобой, в тот же миг, не мог же ты умереть один…
Григорий Бут
От президентской резиденции взлетает вертолет камуфляжной окраски без опознавательных знаков и номеров, ни адреса, ни e‘mail. В сопровождении двух Барракуд берет курс к тому месту, где река огибает утес.
Через полчаса вертолет зависает над скалистым берегом, чуть подается вперед, лопасти нетерпеливо рубят воздух. Из люка вываливается человек… явно без парашюта… но, если бы он даже был с парашютом, с такой высоты… это бы не помогло…
Меж гор в почтительном смирении застыли корабельные сосны. В голове приближающегося к смерти человека крутятся мысли о чем-то несущественном, детском, мелкие обиды и неважные тайны. Клубятся в голове живые и мертвые, так и не сказанные кому-то слова, не нужные для дела вещи, бензопила, ручная крыса, трость с тяжелым литым набалдашником, шелковый цилиндр…
Он успевает представить себя в неприлично раскоряченной позе на забрызганных кровью камнях… как последняя падаль… которую пожрут одичавшие собаки… Не будет правительственной комиссии, орудийного лафета, плачущих школьниц, Гали, застывшей комком горя у кремлевской стены. Он никому не будет интересен, даже в качестве сырья для пересадки органов…
И не будет никогда этого… я готова… готова… Отщелкиваются в голове последние мгновения жизни, и душа его алчет утешения. Было, было, было… радость, сияющая солнечным светом. Мороженое-пломбир за 19 копеек в вафельном стаканчике, мягкое, из огромного бумажного бурдюка, будто снег, упавший ванильной ватой. Фланирующие по аллее одноклассники в приталенных пестрых рубашках и брюках-клеш от колена. Бобины громоздких магнитофонов Комета… Роллинг Стоунз… Тау Киты… Автоматы газ-воды, граненые стаканы, три копейки на трамвай, компостер, гудение электрички и возможность переселиться на остров. Хотя бы на выходные. Как это было прекрасно – таскать удочкой карасей, варить их в котелке над костром и думать, что ничего нет лучше во всем этом мире. Даже комары, надуваясь красными шариками, казались старыми друзьями…
Ну да, были какие-то страсти, чего-то хотелось добиться, заявить, предъявить, доказать. Он был чемпионом по чистке картошки во время военных сборов, срезал тонко, ровно, быстро. У него с детства был складной нож с лезвием острым, как бритва. Потом в жизни ему так этого не хватало – просто почистить картошку.
Происходит то, во что я никогда не верил. И даже сейчас, в последний момент, ищу глазами щель, в которую можно было бы проскользнуть. На этом ведь мой путь не закончится. Я перемещусь в рай и восприму увиденное с учетом своего божественного опыта. Рай – это яблочный уксус. Растворение. Надо ли нагревать яблочный уксус? Нелепый вопрос. В раю нет времени, как нет и температуры. Но поскольку ты по-прежнему будешь различать мертвых и живых, что-то все-таки есть. Что же там все-таки есть? Не надо додумывать, просто включи хоровод. На возможную востребованность, на ожидание. Мы уходим поодиночке и томимся ожиданием, пока нас кто-то не выпьет и не преобразует в иной субстрат, в иную формацию, недостижимую ныне, пока мы здесь. Вот такое блюдо. Вот такой путь к вечности. Его проходит каждый, но не каждый понимает, что ему предстоит… Войти в земную плоть живой косточкой и мертвой креветкой, растворенной в яблочном уксусе…
В короткий миг сто тысяч слов прокатились в его голове, и вдруг будто незримая рука схватила его в воздухе, и где-то в небесах прогремело лишь одно громогласное слово: стоооп!..
Зиновий Давыдов
Бут завис над скалой, а Зиновий между тем предпринимает меры по спасению потенциальных жертв несостоявшейся катастрофы. Он вытаскивает из колымаги водителя такси, опускает его на обочину и направляется в сторону поста ГАИ. В открытых дверях будки с жезлом в руке стоит полицейский – может быть, как раз намеревался останавливать их колымагу. Давыдов поправляет у него на голове фуражку и шагает дальше. В Елисейском у кассы собралась небольшая и удивительно терпеливая очередь. Кассирша выдвигает ящичек с деньгами, и на том замирает, а Зиновий ловит себя на мысли: достаточно протянуть руку… Он не делает этого – деньги ему тоже представляются теперь обездвиженными, ненужными, почти мертвыми. К тому же его преследует ощущение, что тот, кто все это устроил, наблюдает за ним, оценивает. Кому-то я нужен, думает он, раз на меня не распространилась вся эта пакость.
Он выкатывает из магазина две пустые тележки и шагает в обратном направлении. Сначала он укладывает в тележку Тату, с ней приходится повозиться – он никак не может придать ей подходящую позу. С блондинкой проще – она как-то сразу вписывается. Он невольно сравнивает их, они в чем-то похожи, но и сильно разнятся. Одна вся беленькая, миниатюрная, другая – пухлая черная куколка. Обе – с поднятыми в испуге руками, обе с согнутыми коленками и свисающими из тележки ногами, обе – с задранными юбками, из-под которых выглядывали трусы; у одной – черные, у другой – белые. Ему кажется, что он уже встречался с этой светловолосой барышней, причем – недавно. Заколдованный, замурованный… Да, точно – это несостоявшаяся подруга Феди Бабарыкина. Это она сидела тогда на старых покрышках и говорила, что чувствует его где-то рядом. И зовут ее… Даша! Все сходится.
Он поднимает и зачем-то кидает вниз одной из тележек ворону, валяющуюся рядом с таксистом. Разворачивает тележки так, чтобы дамы ехали ногами вперед и ему не было бы видно их трусов. Он катит тележки по обе стороны от себя по велосипедной дорожке в направлении города, не задумываясь, куда он их везет, а главное – зачем. Дорожка отличается неровностями, его пассажирок трясет, и он слегка беспокоится, не травмирует ли он барышень, конечно же, для травмы больше подходит Тата.
В ней, в его Тате, до сих пор сохранилась детская вера в чудо. Иногда она по привычке требует чуда от Зиновия. Ты должен! Он подбрасывает ей небольшими порциями деньги, она их берет, оправдывая это тем, что инвестиции со временем вернутся к нему с немалыми процентами. Это выгодные вложения. Он не спорит.
Он двигается, разглядывая пейзаж по сторонам, выбирается из-за полосы деревьев, впереди – сплошные проплешины, покрытые зеленой щетиной и одинокими обгорелыми соснами, – несколько лет назад здесь бушевал страшный лесной пожар, вдоль дороги валяются обгорелые чурки, сучья, кое-где возвышаются пирамиды ободранных бревен.
Он шагает по дорожке, толкая обе тележки одной рукой, а во второй держит книгу и на ходу читает Бунина, отрываясь время от времени от чтения, корректируя курс и разглядывая задранные к небу голые женские ноги.
Возле автовокзала он замечает рекламу проката велосипедов – надо запомнить, пригодится. Рекламные щиты, плакат, не убранный после недавних выборов. Поворачивает на Ленинградскую, пытаясь-таки сообразить: куда он везет прекрасных дам. К себе домой? Наверное, им будет это непонятно, а возможно, и неприятно, если они очнутся в его квартире. Он прячет Бунина в карман и чуть убыстряет ход. Возле театра «Колесо» еще один предвыборный плакат самокатчиков – жук-скарабей на фоне восходящего солнца. Рядом золотые буквы НСР под мудрым ликом Рукокрылого и чей-то грубый росчерк: насрать!
Перед Домом быта – рынок. На этом месте у него рефлекторно возникают желудочные спазмы и выделяется кислятина во рту. Каждый раз, проходя через мясные ряды, готовясь к встрече с Татой, не мог он смотреть на прилавки без содрогания. Горы мяса, которое еще вчера было живым. Тот, кто сотворил таким этот мир, садист и циник. Он разве не мог придумать по-другому?
Вот перед тобой две еще теплые куклы, не совсем живые, но и не окончательно мертвые. Ты же мечтал об этом. Ни та, ни другая возражать не станут, не будут ставить условия, не будут говорить ты должен, или – что дальше. Ты можешь вести себя с ними как угодно – быть чуть живым трупом, еле шевелиться, или напротив – бешеным зверем – что больше подойдет тебе в этот момент. Никто не выскажет недовольства, и не будет чувства вины или страха, что ты не слишком хорош для кого-то из них. Не будут звучать арфы. Разве это проблема? Внутри тебя что-нибудь все-таки будет звучать. Не без этого. Какой-нибудь Sex on the beach…
Он бы сейчас предпочел миниатюрную блондинку, да, хороша, хотя всегда выбирал брюнеток. Наверное, в этом главный вопрос нашей жизни – мы хотим, чтобы другие служили нам только живым мясом, да еще самим желательно бы служить, но поскольку никто мясом служить не желает, между людьми царит такой разлад. Вся проблема в мясе. Когда человечество избавится от мяса, соскребет его с собственного скелета, заменив его пластиком, проблемы исчезнут.
Надо бы об этом написать. Иногда казалось, он может многое. С детства писательство для него было тем божественным ремеслом, ради которого стоило жить. Тогда, в детстве, когда он описывал свое первое опьянение, мерзкий сивушный запах, свое бледное лицо в зеркале, усыпанное пылающими прыщами, описание было точным, емким, беспроигрышным. Это было гениально! Он испытывал изумление и растерянность. И надежду, и радость. Слова казались свежими, не употребленными доселе никем…
От Дома быта он сворачивает на Карла Маркса. С крыльца «Флинта» пожилая официантка в матроске мощным броском швыряет на мостовую подгулявшего хипстера; лицо у бедолаги застыло в сантиметре от изрытого асфальта, рот перекошен ужасом.
Останавливает тележки возле салона ЭРОСам 18+… На дверях начертана предупреждающая надпись: вход только при наличии денег или банковских карт. В окне торчит свирепая рожа охранника. С противоположной стороны улицы, из окон пиццерии на него осуждающе смотрят пять одинаковых Тимуров Мосолаповых с золотыми скарабеями и надписью «Катит Сам!»
Зиновий поднимается по ступенькам, переступает порог, оглядывается. Уютное местечко! Пахнет лавандой, зеленым чаем и сдобными булочками. Ой-ля! У продавщиц-консультантов на лицах застыло радушие. Здесь девушек никто не обидит. Он сваливает с полок мастурбаторы, вибраторы, вагины. Подпирает коробками двери, выходит, спускается, вытаскивает из тележки сначала Дашу, потом Тату, поочередно заносит в салон. Устраивает их поудобнее, подтыкая под бока мягкие розовые симулякры, приставляет к полке резиновую куклу: присматривай за ними, Ребекка!..
На прощание еще раз пытается одернуть им юбки – сначала брюнетке, потом блондинке… Машет рукой и направляется к выходу. Заколдованный, зачипованный…