… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … голова с металлическими зубами:

Подбирая нужные частоты, оператор способен менять даже эмоциональную жизнь человека, вызывая агрессию или апатию. Точно так же можно искусственно влиять на половую функцию человека. Можно контролировать не только сознание, но и подсознание. Человеку можно внушать даже мечты. И все это делается без информирования и согласия субъекта, в мозг которого имплантирован микрочип…

… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … …

Зиновий Давыдов

Вот, говорит Сенотрусов, проект федеральной программы чипизации. Народ должен понять, поддержать и принять. Нас включили. Будем обследовать, осваивать. Население должно высказаться. Такая вот задача. Убеждать! Если люди не захотят делать это добровольно, будут вводить обязательную вакцинацию. Главный санитарный врач страны требует делать прививки детям без малейшего исключения, вне зависимости от желания родителей, а отказ от прививок считать преступлением. Имплантация взрослым будет внедрена через страховую медицину. Мнение народа на самом деле никого не интересует, но аргументы нужны, и мы обязаны их искать. Они что, идиоты, говорит Давыдов и с ненавистью смотрит на своего шефа.

СЕНОТРУСОВ: Страна нуждается в здоровых людях! Ты этого не понимаешь? Кругом одни самокатчики! Люди, которые сто лет назад не дожили бы и до трех лет, сегодня выживают и рожают детей…

ДАВЫДОВ: Здравствуй, страна героев!..

СЕНОТРУСОВ: В древней Спарте дохляков сбрасывали со скал в море!

Зиновию не по себе. Кажется, что он выпал из какого-то утробного мешка, внезапно увидел этот мир и, поразившись уродливости деталей, от изумления забыл человеческую речь. Его окружают падальщики, ищущие добычу и готовые разорвать любого, кто им помешает.

ДАВЫДОВ: Всех некрасивых, страшных, грязных, без костюмов, без запонок – в Чегдомын! На поселение, устрицы, лядь, в рот не лезут…

СЕНОТРУСОВ: Я как человек пишущий… Ты читал, кстати, последний опус Захара Прилепина?

ДАВЫДОВ: Не читаю ничего. У меня от художественных слов живот болит.

Зиновий поднимается, намереваясь уходить. Но что-то в лице Сенотрусова кажется ему необычным – тот продолжает говорить, но смотрит куда-то на дверь, мимо Давыдова. Вдруг замолкает, хотя явно хочет еще что-то сказать, и так застывает с полуоткрытым ртом, уставившись в пустоту. Что он там видит? Он видит, как в кабинет входят двое детей – мальчик и девочка, очень странного вида. Оба лет шести, оба в белых халатах. У мальчика кудрявая голова с проплешинами. У девочки совершено ангельский вид – золотые локоны, розовато-смуглое личико, пухлые ярко-красные губы и огромные янтарные глаза. Дети в белых халатах приближаются к Сенотрусову, мальчик ставит на стул саквояж, открывает его и кивает девочке: приступайте! Девочка вынимает из саквояжа стетоскоп, скальпель, пачку горчичников, большой шприц с иглой. Снимите пиджак, дяденька, говорит она Сенотрусову, и рукава закатайте. Это вакцинация…

Мальчик поправляет ее строгим научным шепотом. Ой, – спохватывается девочка, – извините, дяденька, рукава не надо! Снимайте штаны.

Сенотрусов со страдальческим видом встает из-за стола, снимает пиджак, закатывает рукава, расстегивает ремень, опускает брюки, приспускает синие трусы и, придерживая их руками, неприлично выпячивает голый зад. Давыдов ошарашенно следит за неожиданным обнажением шефа, видит его неровно поросшие волосами бледные ягодицы, тут же отворачивается, произносит невнятное ругательство, выскакивает за дверь, направляется в туалет, где суетливо моет руки с мылом.

Федор Бабарыкин

Федя Бабарыкин рос удивительным ребенком. Не то чтобы у него рано стали проявляться какие-то способности. Нет, совсем наоборот – лет до четырех он вообще не разговаривал, из него не могли вытянуть ни одного слова, никакого такого младенческого лепета. Зато в четыре года он начал говорить сразу очень чисто, почти по-взрослому. И это всех изумило. Но еще больше всех изумило то, что одновременно с этим он начал читать. Хотя никто специально его этому не учил.

Было это, уточним, сорок лет назад. К началу же событий, о которых речь пойдет ниже, Федор Бабарыкин стал, понятное дело, более чем зрелым и крупным мужчиной, с залысинами и даже небольшим брюшком. Хотя, и это очень важно отметить, Федя был натурой деятельной и даже в чем-то экстремальной. Во всяком случае это был человек с особенностями и даже со странностями.

Так вот, однажды утром он просыпается с четким представлением о себе как о четырехлетнем мальчике (то есть все, что происходило в течение сорока лет, будто корова языком слизнула). Он абсолютно ничего не помнит о своей жизни. И главное – не помнит, как попал в это место.

Вместе с ним проснулось простое устройство мира. Мир разделился на Маленьких и Больших. Большие – не враги, их присутствие необходимо, но это присутствие внешнее, иногда лишнее. Содержание его Маленького мира – Игра. Этим он готов жить. Какие хорошие девочки! Да и мальчики ничего. Чебурашка, будешь с нами играть в больничку? Его так дразнили в детстве – Чебурашка. Было, видимо, за что.

Впрочем, скоро Федор осознает, что он уже не ребенок. Он думает: все это временно, скоро он перестанет бояться зеркала, что-то обязательно должно случиться, и все станет на свои места. Он спит, не переодеваясь, а наутро (он не уверен, что просыпается именно утром) спешит к Воротам. Здравствуй, Живой!

Из аквариума одна за другой выскакивают картинки. Какие-то чумазые дети в глубоком экране, среди них толстый дядька в рыжей майке и длинных черных трусах, дядька отбивается от детей и кричит: Даша, вернись!..

Сидя здесь, в этом бункере, он явственно ощущает запах использованных подгузников. Этот запах будет то пропадать, то усиливаться, и он почти перестанет его воспринимать. Выходя через большой экран в мир, в котором он пребывал раньше, он однажды почувствует, что попал сюда по чьей-то злой воле. И даже смутно припомнит, как на него накинулись злые люди, как свалили его на землю, связали, а потом поволокли к машине.

Но, может быть, этого не было, ему теперь всякое мерещится. Тем более здесь, у Ворот, он все больше теряет ощущение реальности, а точнее – видит какие-то иные реальности, их переплетение, наслоение одной на другую. Он проводит теперь целый день, соединяя несоединимое. Детство и старость, смех и слезы, простое и сложное, прошлое и будущее, страх и отвагу, живое и мертвое, дела огромной важности и совершеннейшие пустяки. В ящике со всякой рухлядью он находит мухобойку, и сразу после этого в пещере появляются мухи…

Президент Бут

Производство, Григорий Иванович, падает, говорит Рюриков, устраиваясь за приставкой-брифингом, добыча нефти, золота, алмазов сокращается. Стремительно. Как же так, говорит Бут, столько сил и средств всаживаем?..

Все знают, что Рюриков на самом деле Ясер Штокман. Носить такое имя он однажды посчитал для себя оскорбительным. А заодно поменял фамилию. Теперь он Фридрих. Он и мыслит себя завоевателем. Барбароссой.

Никто не хочет работать, говорит Фридрих, сидят на завалинках, семечки лузгают, обленились. Ну, везите желтолицых, говорит Бут, раз свои не хотят нормально жить, развиваться, строить дома, детей воспитывать. На что живут? – спрашивает он и замолкает, дожидаясь ответа, но тут же сам и отвечает: воруют. Воруют, кивает Рюриков, как-то грубо, не элегантно, по-скотски. От кого ты ждешь элегантности? Ну, хотя бы от вашей администрации, господин президент. Ой, уймись.

БУТ: А нельзя ли всех на пароход и куда-нибудь… за океан?

РЮРИКОВ: Где ж взять такой большой пароход, Григорий Иванович?

БУТ: Возьмите где-нибудь.

РЮРИКОВ: А кто же будет обживать наши северо-восточные просторы?

БУТ: А зачем их обживать? Пусть стоят необжитыми.

Президент рвет на мелкие клочки бумажку, оказавшуюся у него в руках. Пододвигает ногой урну, бросает обрывки туда. После чего они сидят неподвижно, будто в стоп-кадре. Но тут же оживают, а из урны всплывают только что выброшенные клочки бумаги, медленно возвращаются к рукам президента, эти руки совершают странные манипуляции, соединяя клочки. И вот уже в руках Бута все тот же целехонький лист, покрытый буквами и цифрами. Президент смотрит на него с недоумением, он не знает, что где-то далеко, рядом с деревушкой, носящей название Пескалинский Взвоз, в пещере сидит крепкого сложения мужчина, ощущающий себя мальчиком, и внимательно следит за каждым его движением и каждым словом. А Федя догадывается, что кабинет президента появился в Воротах совсем не случайно и что его резвые фантазии в любой момент способны выпрыгнуть из аквариума…

Бут протягивает листок Рюрикову: читай. Рюриков разглаживает бумагу, поднимает глаза на президента. Вслух, говорит президент.

РЮРИКОВ: На всей планете, включая многие страны третьего мира, продолжительность жизни растет, а в России, вопреки логике, падает… Перемены в статистике смертности выглядят как перепады рынка акций… Жертвами сверхсмертности за последние десять лет стали здесь почти семь миллионов человек… Это три Первые мировые войны!..

БУТ: Весьма обнадеживающе. Что скажешь?

РЮРИКОВ: Бессистемно как-то. Стихия…

Бут: Не работают, чего-то ждут и вымирают при этом. Загадка.

РЮРИКОВ: Никакой загадки, это национальная особенность. Так называемый народ…

БУТ: Отчего же пенсионеров столько развелось?

РЮРИКОВ: Сколько, Григорий Иванович? Не преувеличивайте – сокращается количество пенсионеров, статистика неумолима.

БУТ: Инвалиды просто сатанеют…

Рюриков встает, собирает бумажки и с недовольным видом произносит на прощание что-то о невероятной проницательности президента, он специально придает своему голосу недовольство, чтоб лесть не выглядела примитивной. Зачем вам помощники, говорит он, только лишние расходы…

Михаил Павлов

Под Ярославлем Павлову построили дом в гаргульянском стиле, из камня, имитирующего вулканический tuff; он называет этот дом мое шале, хотя для шале он великоват – три этажа вверх, три этажа вниз. Здесь почти безвылазно обитает его семья. Миша появляется здесь один-два раза в месяц, всегда прихватывая с собой кого-нибудь из старых друзей, на этот раз с ним приехал Фридрих. Они почти сразу отправляются в сауну. Спускаясь вниз и на ходу сбрасывая рубашку, Павлов кричит, чтобы им принесли пиво и кока-колу; сам Миша после того случая в Финляндии, когда он наблевал под окнами президентского дома, пиво не пьет.

Фридрих сразу лезет наверх, а Павлов падает в кресло, покрытое толстой белой простыней. Обожаю этот запах, говорит Миша, вытягивая ноги; Рюриков тянет носом, но ничего не говорит. Девять часов сплошных заседаний, продолжает Павлов, надолго ли меня хватит, даже самая передовая медицина с такой экологией… И он пускается в долгие рассуждения о парниковом эффекте, пестицидах, высокой концентрации СО2…

Когда Павлов волнуется, речь его становится не вполне внятной. Но сейчас он не волнуется. С чего бы это. Он дома. А ведь можно все остановить, произносит он, покачиваясь в кресле, я бы смог, нужно только проявление воли, огромной воли, нечеловеческой; иногда я думаю, они недостойны сильного лидера. У них химический состав крови иной, откликается Фридрих, это теперь достоверно установлено. Если уж мы не можем выйти из состава человечества, продолжает Миша, и жить обособленно, как бы на отдельной планете, то надо сделать так, чтобы они жили по-нашему. Он произносит свой путаный монолог как бы для себя, не глядя на Фридриха, прикрыв глаза, слегка покачивая ногой, он говорит мемы, он говорит десакрализация, он говорит диктатура разума, он говорит нано-культура. Он уверен в себе и спокоен, а потому совсем не картавит.

А ты знаешь, Фридрих, он приподнимается в кресле и смотрит наверх, у меня оптимальные параметры… я невысокий, как все выдающиеся личности, сто шестьдесят шесть… оптимальный коэффициент цефализации… Хотя чего я тебя убеждаю…

В истории остаются только самые кровожадные, откликается с верхней полки Рюриков, чем больше положил народу, тем большую благодарность потомков снискал. Он говорит и неотвязно думает о Грише. Ничего человеческого в нем не осталось, думает он. Найди ему пароход! Как же! Совсем выжил из ума! А помнит ли он запах ночной общаги, наши споры до утра в Ленинской комнате? Помнит ли песни под гитару у костра и то дешевое бухло, которым он нас потчевал?

Он отгоняет мысли о Грише и пытается уследить за ходом рассуждений Павлова. Это не до конца ему удается. Но он негромко и достаточно разборчиво говорит, что каждый раз поражается уму вице-президента, его умению логически мыслить, никому в нашем окружении это не дано.

Да, да, с видимым удовлетворением кивает Миша, все-таки Бут прав, говорит он, стоит хоть на миг отказаться от единоначалия, машина пойдет вразнос. Этот принцип сегодня должен использоваться в мировом масштабе. Глобальные угрозы… информационные сети… сдохнем все…

Входит массажистка Марта, женщина лет сорока, с широкими плечами и узкими бедрами, Миша перелезает на полку, покрытую толстыми простынями; Марта принимается мять ему спину и бедра, поливая зеленым маслом. Павлов кряхтит и продолжает что-то невнятно бормотать, не поднимая головы. Дискурс, доносится до ушей Рюрикова, коннотация, доносится до него, не уронить себя…

Я бы запретил употребление таких слов, тоскливо думает Фридрих, чувствуя, что засыпает под бормотание Павлова, дергается всем телом, приподнимается, чтобы слезть и идти в бассейн… Но дрема плотно окутывает его мозги. Он вздрагивает во сне от громких хлопков чьих-то крыльев, глухим эхом отдающихся в глубине чердака…

Птицы, сидящие на перекладине, гладкие и упитанные, бьют крыльями, взлетают, пикируют вниз, к ногам его королевского величества Михаила Павлова. Гули, гули, воркует Миша. В его глазах блеск умиления. Он выпрямляется, поднимает вверх руку. В лучах королевского обожания птицы, предназначенные для поедания, обретают невиданную стать, они меняются прямо на глазах, восторженно воркуют в ответ. Воркование переходит в разноголосицу, сдержанное покашливание, густой баритон знающих себе цену персон и даже какое-то неприличное гиканье. Раздувающиеся от важности птицы дергают головами, осматривают себя и соседей, ревниво оценивают яркие ленты, ордена, аксельбанты. Это уже не голуби. Стая статных генералов взбивает крыльями пыль. Здесь все разновидности свитских чинов. Полный комплект генералов. Генерал-фельдмаршал, генерал-фельдцейхмейстер, генерал-аншеф, генерал-вагенмейстер, генерал-аудитор и даже один генералиссимус. Шарфы, горжеты, протазаны, галуны, золотое шитье в виде гирлянд из дубовых и лавровых листьев. Миша опускает руку, смотрит на подданных добродушным, отцовским взглядом и разворачивается, чтобы покинуть чердак. Бренча аксельбантами и шпорами, генералы свиты спешат за ним, но по пути начинают проседать в пыль, уменьшаться, растворяться и вновь превращаться в чердачных голубей… лубей… убей… бей…

Гучков просит нас поторопиться, доносится до ушей Фридриха голос Миши, надо поговорить, после ужина пойдем погуляем на воздухе. Фридрих вздрагивает, испуганно подскакивает и застывает с поднятой ногой… Сон его несколько озадачивает. Никогда ничего подобного он не видел, и большинство деталей этого сна ему явилось впервые; вагенмейстер, усмехается он растерянно, протазаны; надо же, слов таких ни разу не слышал…

Тут такие места, мечтательно продолжает Павлов, идеальная площадка для велосипеда и лыж. Мне кажется, осторожно произносит Рюриков, ты подготовил идеальную площадку для вторжения. Ты думаешь? – Павлов переворачивается на полке, машет рукой на Марту, а, когда она уходит, приподнимается и начинает заматываться в простыню.

Однажды, говорит он, нашаривая в контейнере бутылку кока-колы, – тебя тогда не было с нами – мы гуляли по осеннему Хельсинки, и он сказал: наша система настолько устойчива, что даже такая бестолочь, как выживший из ума генсек, не может ее испоганить. Я тогда подумал: ну все – Гучков спалился, такое ему не спишут; даже мучился сомнениями в пути: сообщать об этом или все-таки подождать. Как ты знаешь, в соответствии с нашим кодексом чести… Ну, в общем, буквально в тот же день, как только мы приехали из Финляндии, на нас свалилась новость: генсек скончался. Гучков тогда нас на вшивость диагностировал. И систему заодно.

Да, точно, кивает Рюриков, но система все-таки развалилась.

С чего ты взял? Система осталась незыблемой!

Ну да, ну да… Я иду в бассейн. Ты идешь?.. Я иду по ковру, ты идешь, пока врешь…