Мамушка Грануш уверяла, что своеволие доведет Констанцию до несчастья. Но если бы маленькая княгиня не залезала на подоконник высокого окна замка и не высовывалась наружу, она никогда бы не увидела, как во двор замка въехала ее судьба. Правда, это ничего не изменило бы. Судьба явилась переодетой, и девятилетняя девочка не узнала ее. А к тому же все решения за Констанцию принимали ее мать, дама Алиса, и крестный, антиохийский патриарх Радульф.

Дама Беатрис постоянно грозилась, что Констанция вывалится из окна и убьется о далекие каменные плиты внутреннего двора, и тогда ей непременно влетит, но единственное оставшееся развлечение – молитвы, а надо же иногда и Констанции, и Господу Богу отдохнуть от них, особенно когда шум во дворе предвещал прибытие важных лиц.

Караульные опустили подъемный мост и торопливо распахнули тяжелые ворота цитадели, но после всех этих усилий во двор въехали всего-навсего два путника в грязных, потрепанных плащах. К ним подскочили слуги и оруженосцы, один из приезжих откинул капюшон, встряхнул длинными золотыми прядями, ловко соскочил с лошади, не глядя бросил поводья охране и решительным шагом направился к входу в замок. Высоченный, широкоплечий, он совсем не был похож на обычного паломника, да и торговые люди не держат себя так независимо и уверенно. Проходя по двору, мужчина поднял голову, встретился глазами с вывесившейся из окна девочкой, улыбнулся ей и подмигнул. Констанция засмущалась – ничего хорошего не выходило из того, что ее замечали. Поспешно спрыгнула с подоконника, и вовремя – в комнату, переваливаясь, вплыла Грануш, нянька с очень любящим сердцем и очень вспыльчивым нравом.

– Ну, неслух, вывалишься, не жалуйся мне тогда! – Грануш, пыхтя, полетела через опочивальню, бока заколыхались, коротенькие ручки отчаянно замахали, а такой сердитый взгляд мог бы удержать девочку даже в падении. Набросилась на свою воспитанницу, отряхнула ее, ощупала, запричитала, словно Констанцию уже и впрямь приходится собирать по кусочкам: – Анушикс, жизнь моя… – Убедилась, что дитя цело и невредимо, и с облегчением заворчала: – Да что же это за упрямство? Что же тебя к окну-то так тянет, несчастье мое? Хочешь грохнуться, да?!

От Грануш всегда душисто пахло шалфеем и лавандой, прикосновение ласковых рук утешало, а армянское брюзжание доказывало, что мир по-прежнему покоится на Божьей благодати и на любви преданной няньки. С тех пор как Алиса Иерусалимская – мать Констанции, вдова трагически погибшего шесть лет назад Боэмунда II Антиохийского, самовольно вернулась из приморской Латтакии в Антиохию и объявила себя правительницей княжества, челядь и придворные перестали обращать внимание на девочку, и только татик Грануш, которой никто не указ, любила свою лишенную престола звездочку с прежней силой, а следила за ней еще строже.

– Татик-джан, кто эти люди? – Когда дама Беатрис не слышала, можно было говорить по-армянски. – Почему торговых людей впустили через главные ворота?

– Какие же это торговцы, пупуш?! Это Раймонд де Пуатье, один из самых знатных рыцарей Европы. Он обрядился купцом, чтобы добраться до Антиохии незамеченным.

Мамушка Грануш, тихая, незаметная, никогда ни во что не встревала, слова лишнего не говорила, внимания ни на кого не обращала, семенила бочком по коридорам и переходам замка в глухом одеянии, из головного платка-лачака выглядывал только решительный носик, упакованный в полные белые щеки, живые, черные, любопытные глазки всегда опущены долу. При этом ей неизменно оказывалось ведомо всё, что происходит в Антиохии. Она была чуточку колдунья, хотя нет, конечно, мамушка – хорошая христианка, даром что армянка. Грануш – просто добрая волшебница. Вот только вчера, укладывая Констанцию спать, наклонилась к ее уху и таинственно прошептала:

– Анушикс, сладенькая моя, ты секреты умеешь хранить?

Констанция завороженно кивнула.

– Ты знаешь, что ты не простая девочка?

– Какой же это секрет, – разочарованно протянула Констанция. Похоже, они с няней единственные, кто еще не забыл, что она княгиня Антиохийская, дочь и внучка знаменитых героев. – Конечно, знаю. – И повелительно приказала: – Татик-джан, оставь светильник.

– Еще чего? Хочешь все спалить? Тебе на роду предопределено решить судьбу всего Заморья, – пообещала мамушка тем же уверенным тоном, каким обещала и медовую плюшку за выученный урок, и вечное спасение за прочитанные псалмы.

– Как? – Констанции стало радостно и страшно.

– Этого мы пока не знаем, аревс, солнышко мое, – призналась Грануш. – Но никогда не забывай, что именно от тебя будет зависеть Святая земля.

– А я знаю, – аревс вскочила и выложила давно продуманный план: – Когда я вырасту, я отберу свой трон у дамы Алисы, запрещу ей наказывать меня и сделаю так, чтобы смелые христианские рыцари победили всех врагов. – Подумала, не упустила ли чего важного, и грозно прибавила: – А вместо тыквенной каши все смогут есть сахар, большими ложками. И спать все будут укладываться, когда мне будет угодно.

– Так оно все и будет, – с жаром прошептала мамушка, перекрестила свою лапушку и унесла масляную лампу. А будущая повелительница осталась в темноте, одна со всеми чудовищами и страшилищами.

Но покамест не похоже, чтобы пророчество Грануш и решения маленькой принцессы собирались исполняться: неприятелей у Антиохии лишь прибавлялось, дама Беатрис, новая воспитательница, приставленная к девочке матерью, страшно трясла волосатой бородавкой и сурово выговаривала каждый раз, когда Констанция оказывалась перед ее глазами, а княжеством по-прежнему незаконно правила дама Алиса. Грануш уверяла, что Бог слышит сирот, и клялась, что, когда она, грешница, попадет на небеса, она там первым делом заступится за свою детку. Детка знала, что мамушка всегда отходила ко сну, полностью готовая встретиться с Создателем, и заступничество Констанции очень нужно, но все же пусть бы Грануш пока не торопилась, без нее на земле станет совсем плохо.

– Татик, с каких это пор отважные рыцари переодеваются в купцов?

Все знатные бароны-франки – и недавно скончавшийся дедушка Бодуэн, король Иерусалимский, да будет благословенна его память, и граф Эдесский, и граф Триполийский – всегда, как полагается рыцарям, одеты в роскошные одежды или в кольчугу, кони их покрыты драгоценными чепраками, и их сопровождает стража.

– Переодеваются, если ума больше, чем гонора…

Еще утром в замок прибыл патриарх Радульф де Домфорт, долго совещался с дамой Алисой наедине, а Констанции было строго-настрого наказано сидеть в своей каморке в башне. Что-то происходило, и почти наверняка это касалось Констанции, но ей никто ничего не объяснял. Она попыталась скрыть свой страх, только от татик никакой слабости не спрячешь.

– Лапушка моя, не волнуйся и ничего не бойся, недолго даме Алисе радоваться и ликовать! Помни, Господу угодны праведные мученики, а не торжествующие грешники!

От таких утешений девочку охватил еще больший трепет. Даму Алису теперь все, кроме армянской няньки, величали княгиней, а Констанцию стали называть по одному ее крестному имени, как безродную, и только мамушка шепотом решалась вспоминать, кто, по ее и Божьему мнению, является княгиней Антиохии, а кто – похитительницей престола.

В комнату вплыла толстая и важная дама Беатрис. Воспитательница по-армянски ни слова не понимала и потому считала этот язык варварским и княгине неподходящим. Одного этого хватило бы, чтобы Констанция ей не доверяла. А вдобавок эта волосатая бородавка на губе, и дама нестерпимо воняла камфарой.

– Констанция, княгиня велела вам читать псалтырь и не покидать своих покоев!

Все явно утаивали что-то связанное с прибытием странных путников. От Алисы можно было ждать любых обид и неприятностей. Сначала она собиралась постричь дочь в монахини, потом послала в подарок заклятому противнику всех христиан, свирепому тюрку Занги белоснежную кобылицу под попоной из серебристого шелка, с серебряными подковами и серебряной уздечкой. В придачу к кобылице мать предложила сельджукскому атабеку стать сюзереном Антиохии, а Констанцию выдать замуж за любого мусульманского властителя по его выбору, лишь бы Занги позволил Алисе править Антиохией от его имени. Про Имадеддина Занги было известно, что он напал даже на собственного мусульманского союзника и убил его сразу после того, как торжественно поклялся вместе, плечом к плечу, воевать против франков! Мамушка ворчала, что злодей, конечно, принял бы лошадку и наследницу Антиохии и наверняка наобещал бы Алисе хоть постриг принять, но верить ему нельзя. Не за любовь к дареным рысакам прозвали мусульмане грозного тюркского атабека Красой Ислама, Поборником Веры и Царем-Победителем, а за лютость и неутомимость в борьбе с латинянами. Франки, впрочем, окрестили его гораздо точнее – Сангвин, то есть Кровавый.

От незавидной судьбы в мусульманском серале Констанцию спас дедушка, немедленно бросившийся с войском в Антиохию восстанавливать права внучки. Он и перехватил посланника Алисы к Занги.

А вдруг эти внезапно появившиеся рыцари приехали забрать истинную княгиню? Недоброжелателей у маленькой наследницы Антиохии много – и атабек Занги, и византийский император, и сицилийский король, а единственный заступник, дедушка, скончался. Иерусалимский престол перешел к королю Фульку, женатому на сестре Алисы, королеве Мелисенде. Все четыре сестры, включая Годиэрну и Иовету, всегда и во всем друг друга поддерживали, поэтому, едва не стало Бодуэна, неусыпно сторожившего права внучки, Алиса самовольно вернулась из ссылки и вновь заняла антиохийский трон, а Констанция научилась не жаловаться.

Дама Беатрис плюхнулась на скамью, отдуваясь и обмахиваясь концом покрывала. Констанция покорно бормотала псалмы, лениво водя пальцем по молитвеннику, любопытное солнце, которому тоже хотелось узнать, что происходит, запустило в башню свой луч, в его свете закружилась пыль и зажужжала муха. Время от времени наглая муха присаживалась на разморенную, клюющую носом даму Беатрис. Татик почему-то внимательно следила за гувернанткой, и когда дама Беатрис принялась похрапывать, дернула Констанцию за руку, сделала страшные глаза, прижала ко рту палец, наверное, чтобы не вспугнуть муху, и поспешно потянула свою пупуш к выходу. Тихонько прикрыла за ними дверь и повернула огромный ключ на два оборота.

Дама Беатрис проснулась и принялась с криками биться в дубовую створку:

– Грануш, верните ребенка! Княгиня накажет вас за это!

– Тоже мне – «княгиня»! – Грануш опустила ключ в бесчисленные складки юбки, схватила дрожащую руку Констанции и повела девочку вниз по лестнице. Башня пустовала, и караульные еще долго не услышат вопли узницы.

На повороте лестницы Грануш придирчиво оглядела свою подопечную:

– Констанция, сердечко мое, запомни – это важно: ты выйдешь сейчас к даме Алисе и к ее гостю и будешь вести себя так, как полагается хорошей, умной и вежливой принцессе, понятно? Покажи гостю, что ты разумна не по годам!

Дама Беатрис твердила, что только неучтивое и глупое поведение Констанции заставляет даму Алису сердиться на девочку, неужели татик ей поверила? Грануш стряхнула с платья аревс следы каменной пыли, пригладила светлые волосы. Только сколько бы мамушка ни прихорашивала свою лапушку, все старания окажутся напрасны – мать обязательно придерется к чему-нибудь. Каждый раз, когда приходилось предстать перед дамой Алисой, в животе вырастал и жег противный ком, руки тряслись, сердце падало, как ведро в колодец. А тут еще она явится незваной, вопреки строгому запрету. Но раз мамушка велела, значит – надо. Констанция не смела жаловаться, однако Грануш сама заметила дрожащие пальцы, трясущийся подбородок, стиснутые губы, перекрестила воспитанницу и прижала ее к своему черному платью так, что еще мгновение – и земные страдания девочки закончились бы навеки.

– Не бойся, душа моя. С помощью Господа травинка может перерубить меч.

В главной зале на троне князей Антиохийских восседала дама Алиса.

Шесть лет назад единый взмах сарацинского меча лишил честолюбивую принцессу высокого, красивого, смелого и надменного супруга, а тем самым и антиохийского трона. С тех пор оправленная в серебро голова Боэмунда радовала потускневшими глазами лишь багдадского халифа, а юной вдове пришлось бороться за Антиохию всеми средствами.

Король Иерусалимский, отец Алисы, утверждал, что невозможно нарушить порядок престолонаследия и предпочел вдове Боэмунда его малолетнюю дочь, свою внучку Констанцию. При этом сам он не позволял никому и ничему вставать на пути своих замыслов. Из четырех дочерей покойный больше остальных любил старшую, красавицу Мелисенду, но свое королевство Бодуэн любил несравнимо больше, чем всех четверых вместе взятых: когда королю понадобился подходящий наследник, он заставил Мелисенду выйти замуж за неказистого, но могущественного графа Фулька Анжуйского, хотя принцесса любила молодого и красивого Хьюго де Пюизе. Свою младшую дочь, пятилетнюю Иовету, он оставил вместо себя заложницей в Шейзаре, и тут же без колебаний нарушил условия своего освобождения, напав на Алеппо. А едва овдовела Алиса, Бодуэн так же хладнокровно отослал ее в затхлую Латтакию – проводить оставшиеся дни в вышивании крестиком и в молитвах, пока Господь не приберет безутешную печальницу. Однако непреклонностью Бодуэна все восхищались, на его могиле у подножья Голгофы начертано, что в ней лежит надежда отечества, опора церкви и доблесть обоих, второй Иуда Маккавей, которому несли дары Ливан, и Египет, и Дан, и человекоубийственный Дамаск. О том, что Иовету после освобождения пришлось постричь в монахини, там ни слова.

Однако напрасно он ожидал, что Алиса беспрекословно уступит место на троне малолетней дочери. Понятно, что дитя не может править государством, а Констанция и вовсе странное создание. То ли дурная, то ли просто бесчувственная: всегда погружена в себя, постоянно молчит, смотрит диким зверенышем.

Дочь латинского короля и армянской принцессы, Алиса выросла в окружении вороньей стаи армянских сродственниц, кормилиц и нянек – в темных одеждах, покорных, безрадостных, с поджатыми губами, с осуждающими глазами, шепчущих, семенящих, вздыхающих, редко покидающих внутренние покои, ничего, помимо молитв и сплетен, не разрешающих ни себе, ни друг другу, ни принцессам. С детства принцесса мечтала жить иначе, поступать по собственной воле и заставить остальных повиноваться себе. И теперь, когда грозный отец скончался, упокой Господь его грешную душу, а огромное армянское население княжества признавало Алису, дочь армянской принцессы Морфии, полномочной правительницей, уж конечно не слабоумной Констанции отнять трон и надежду на новый, счастливый и выгодный брак! Пусть у Алисы не было армии рыцарей, готовых скакать за ней в любую сечу, зато она умела принимать взвешенные решения и всегда находила возможность привлечь людей на свою сторону с помощью подкупа, убеждения или хитрости. Что с того, что ее голова не такая красивая, как у покойного супруга, если она по-прежнему на плечах? Юным вдовам присуще особое очарование, если, конечно, они не прозябают забытой тенью в какой-нибудь захолустной Лаодикее, а правят богатым княжеством.

Терять ей было нечего. В этой стране каждый получал только то, что он мог вырвать у других. Если на все говорить: «Аминь», – придется молиться исключительно за чужое здравие.

Дама Алиса хоть и приоделась в парадную пурпурную далматику с широкими рукавами и подолом, расшитыми золотой вязью, но, даже выряженная и на княжеском престоле, она больше смахивала на лису, чем на благородную правительницу, такое у нее узкое личико, торчащие скулы и глубоко сидящие беспокойные глаза. И все-таки ее боялись все, кроме Грануш. Констанция тоже боялась – мать злая и взрослая, силой с трона не стянешь, – только она скорее умерла бы, чем показала свой страх.

Алисе на ухо что-то тихо, но с жаром толковал толстый патриарх Радульф де Домфорт. Констанция никогда не поверила бы противному, чванному иерарху, а мать, постоянно сердитая, всегда недовольная придворными и жестокая к слугам, на сей раз умиротворенно улыбалась и согласно кивала. Нахмурилась, лишь когда заметила дочь:

– Что она здесь делает?! Где эта дурища Беатрис?

– Ваша милость, даме Беатрис занедужилось. Я привела представить вашу дочь гостю, – Грануш подтолкнула упирающуюся Констанцию вперед.

Ком в животе противно пух, сердце колотилось.

– Много себе позволяешь, Грануш, – с угрозой начала Алиса, но патриарх вмешался:

– Оставьте, дочь моя. Оно и к лучшему. Пусть Раймонд де Пуатье сам убедится, что девочка мала и слаба разумением.

Слышать такое было обидно. Констанция хотела возразить, что умеет читать, писать, красиво вышивает и очень хорошо разумеет, когда ее оскорбляют, но не посмела. Впрочем, патриарх и сам все это знал, но почему-то обратился к Констанции громко и отчетливо, как к глухой:

– Дитя мое, у нас радостные новости! После тяжкого, полного опасностей пути в замок только что прибыл шевалье де Пуатье, сын герцога Гильома Аквитанского. – Значит действительно, красивый всадник никакой не купец, а переодетый рыцарь! – Он прибыл к нам по приглашению короля Фулька, чтобы сочетаться браком с ее светлостью, – патриарх указал на Алису, – и помочь нам укреплять и отстаивать Антиохию.

Констанция стиснула руки за спиной. Отстаивать и от нее, от Констанции. Мать отобрала княжество, и если король Фульк, до сих пор не признававший правления Алисы, вдруг вызвал ей на подмогу жениха из Европы, то надеяться больше не на что. Навсегда потеряна Антиохия для истинной хозяйки!

– Мы позаботились и о вас, дорогая дочь, – подхватила Алиса, и в ее резком голосе послышалось торжество, – наше посольство отбыло в Византию с предложением выдать вас замуж за сына греческого императора – за Мануила Комнина.

Византия?! Лучше, конечно, чем оказаться навеки замурованной в мусульманском гареме, но все же ужасно – Византия так далека, и пусть греки считают себя наследниками Римской империи, на самом-то деле они просто никуда не годные схизматики. К тому же византийский император всегда был неприятелем князей Антиохийских, он уверял, что крестоносцы еще сорок лет назад обещали вернуть ему город, как только отвоюют его у сельджуков, и не уставал угрожать княжеству. Констанция упорно изучала плитки пола. Пусть будет Мануил. У его отца, василевса Иоанна, большая и сильная армия, и, если Констанция попросит, император, конечно же, отберет княжество у Алисы.

– Ваш гость в саду, дочь моя, – умильно напомнил даме Алисе патриарх.

– Констанция, придется представить вас шевалье. Да не стойте вы так! Выпрямитесь! Полюбуйтесь на это убожество, ваше высокопреосвященство!

Вид дочери всегда раздражал мать, за это каждый раз влетало и девочке, и ее воспитательницам. Но сейчас даме Алисе было некогда злиться вдоволь, она поспешила навстречу гостю. Констанции полагалось тащиться вослед, и она нарочно начала загребать ногами, поднимая на садовой дорожке облака пыли. Долго стараться не пришлось: Алиса обернулась и изо всей силы хлопнула дочь по щеке:

– Ну что за наказание! Иди как человек, дрянь!

Она брезгливо отряхнула бархатную далматику, а Констанция невольно схватилась за щеку, которую словно огнем ожгло, такая хлесткая рука у матери. Грануш сзади только охнула, но хуже всего, что за секунду до оплеухи из-за кустов жасмина вышел тот самый незнакомец, который подмигнул Констанции со двора. Он, конечно, успел заметить постигшее девочку наказание, даже сурово нахмурил брови, видно, он тоже был ею недоволен, но тотчас же лицо рыцаря приняло любезное выражение, и гость галантно склонился перед драчливой дамой Алисой. Констанции стало стыдно и обидно. Можно делать вид, что ничего не произошло, но щека продолжала гореть, и на ней наверняка пылало позорное красное пятно. Констанция уставилась вверх и заморгала, чтобы остановить слезы. Каждый может увидеть, как ее ударили, но она никому не позволит заметить, как ей страшно, больно и обидно.

Жених оказался высоченным, стройным и довольно пригожим. Все равно Констанции он был противен. Впрочем, ее мнением никто не интересовался.

– Ваше сиятельство Раймонд де Пуатье! – радостно воскликнула Алиса, забыв о дочери. – Приветствуем вас в Антиохии! Какое счастье, что вам удалось прибыть к нам, избежав всех опасностей!

Голос у Алисы тек медом, как будто это не она только что ударила дочь. Но Констанцию никто не смог бы заставить улыбнуться. Пока дама Алиса пребывала в Латтакии, все обращались с ее светлостью княгиней Констанцией очень почтительно, а едва мать вернулась, и маленькая и беззащитная Констанция немедленно всем разонравилась.

Манерно изогнувшись, дама Алиса присела на каменную балюстраду старого фонтана, любезным жестом пригласила рыцаря приблизиться. Констанция не смела уйти, поэтому встала поодаль, чтобы оставаться незамеченной, но Раймонд де Пуатье обернулся и почтительно поклонился ей:

– Мадам, я догадываюсь, что эта прекрасная молодая особа – ваша дочь, княгиня Констанция?

Алиса страдальчески возвела глаза к небу:

– Не столько прекрасная молодая особа, сколько вредная дурочка, способная вывести из себя святого!

Стало стыдно, что мать так представила ее своему жениху. Констанция была уверена, что она не вредная и не дурочка. Возможно, рыцарь догадался об этом, потому что, несмотря на слова Алисы, снова обратился к девочке учтиво и серьезно:

– Дорогая принцесса, я прибыл в Левант из далекой северной страны Англии. – Констанция сухо кивнула, она знала такую страну, каноник Мартин и мать настоятельница Анна обучали ее многим наукам, и она была прилежной ученицей. – По пути сюда мы с моим спутником, отважным госпитальером Агерраном Гербарре, преодолели бесчисленные препятствия и преграды ради того, чтобы послужить святому делу христиан в земле Воплощения. Возьмете ли вы меня в свои рыцари и защитники?

Алиса непривычно жеманно захихикала:

– К сожалению, мессир, она не в состоянии понять вашу учтивую речь.

Если бы рыцарь в самом деле собирался стать защитником Констанции, ему стоило бы начать с того, чтобы запретить матери драться и говорить обидные, лживые слова, но сказать это вслух принцесса не посмела. Поэтому она молчала и только глядела на гостя глазами цвета голубиного оперения. Зато не затихал неестественно высокий, пронзительный голос Алисы:

– Ах, мессир, слава о вашей отваге и верности дошла из Европы до наших диких краев. Ваше прибытие – истинное чудо и счастье для нас!

Алиса небрежно отодвинула дочь в сторону и пересела поближе к гостю, который упорно продолжал стоять. Констанция отошла в тень. Было бы легче, если бы все совершенно забыли о ней и красивый шевалье обращал бы внимание только на лебезящую перед ним невесту.

– Я потрясен защитными укреплениями Антиохии, – пробормотал гость и, явно смущенный, отступил на шаг от Алисы. Констанции стало противно, что властная и гордая мать заискивает перед этим мужчиной, но та не замечала сдержанности Пуатье.

– Увы, мессир, мы в них постоянно нуждаемся! Вы скоро убедитесь, что у слабого в Леванте нет друзей ни среди армян, ни среди греков, ни среди латинян. От Иоанна Комнина и до Имадеддина Занги – кругом одни недруги и сплошное предательство!

Рыцарь почему-то смешался и уставился себе под ноги. За спиной Алисы, в кустах, уже давно маячила Грануш, она упорно подавала Констанции странные знаки, точно призывая девочку принять участие в беседе. Понукаемая настойчивыми жестами мамушки, Констанция выдавила из себя:

– Поэтому хорошо, если к нам прибывают люди благородные…

– Помалкивайте, дочь моя, вы-то что в этом понимаете?! – быстро перебила ее Алиса, как будто Констанция сморозила ужасную глупость.

А приезжий покраснел и пылко воскликнул:

– Теперь все будет иначе. Я клянусь действовать по чести, восстановить рыцарские добродетели и защищать справедливость! Я жизнь отдам, чтобы оградить Антиохию от любых поползновений!

Голос Раймонда де Пуатье звучал искренне, но хоть рыцарь и был прекрасен, как герои баллад, он врал. Разве жених не знал, что настоящая правительница княжества – Констанция? Почему же, вместо того чтобы напрямик заявить это Алисе, он принялся рассказывать, как буря отнесла его корабль к самым берегам враждебной Сицилии, и ему с Агерраном пришлось прикинуться паломниками? Констанция вовсе не интересовалась его приключениями, а вот гость ею почему-то очень интересовался, она постоянно ловила на себе его взгляд. Алиса нахмурила насурьмленные бровки, любезность съехала с ее личика, как незавязанный чулок, и она вновь выглядела, как всегда, – так, как будто у нее только что украли кошель:

– На Антиохию много желающих, Рожер Сицилийский – один из них, но никто из них не способен заботиться о княжестве и управлять им так разумно, как я. Меня поддерживают все бароны севера и все жители княжества! Мое правление служит всеобщему благу!

Констанция думала иначе, но ничего не сказала, только бросила осторожный взгляд на гостя. Понял ли он, что и ему мать никогда не позволит сесть на красивый трон на помосте? Гость стиснул зубы, но тоже промолчал. Оказывается, даже такой огромный и сильный рыцарь опасается дамы Алисы.

Солнце заглядывало сквозь виноградные лозы, шелестели ветвями кусты рододендронов, шпалеры бугенвиллий обрамляли аллеи, цвели и благоухали пышные розы, летали пчелы, порхали бабочки и колибри, щебетали птицы, распускал пышный хвост вредный павлин, сверкали в фонтане расплавленным золотом юркие рыбки. Одна Констанция никого не радовала.

Алиса положила хлесткую ладонь на рукав гостя, доверительно приблизилась к нему еще ближе и прошептала, брызгая слюной:

– Ах, мессир, до сих пор король Фульк противился моему регентству. Патриарх потряс меня, сообщив, что Фульк лично призвал вас в Утремер и предложил нам соединить наши судьбы! Наконец-то отрадный жест со стороны Иерусалима! Видит Бог, эти годы были нелегкими для меня.

Прерывисто вздохнула, прикрыла глаза ладонью и качнулась в сторону рыцаря, словно ожидая, что тот поймает или обнимет ее, но Пуатье только насупился и снова зачем-то оглянулся на Констанцию. Девочка пожала плечами и отвернулась. Да, рыцарь казался учтивым, у него был смелый взгляд и гордая манера держаться, а все-таки он явился сюда для плохого дела – забрать Антиохию у законной владелицы. Нет, она не станет смотреть на него!

– О, Раймонд, – мать уже называла гостя по имени, – если бы вы знали, как тяжко приходится женщине в Заморье! Поверьте, было множество желающих сочетаться со мной браком, но я поклялась, что не отдам княжество и собственную судьбу в недостойные руки!

Алиса обожала рассказывать, как к ней безуспешно сватались разные замечательные рыцари. Констанция подозревала, что некоторые из них даже не ведали об этом своем деянии и о полученном ими отказе. Зато она знала, что мать сначала точно так же была очень любезна с шевалье де Грассе, а потом внезапно возненавидела его, отослала злосчастного кавалера служить в гарнизоне отдаленной Апамеи и запретила упоминать его имя. Однако Констанция не станет предупреждать Пуатье о неверности и коварстве матери. Спроси ее рыцарь с самого начала, она бы отсоветовала ему жениться на вечно сердитой Алисе, а теперь пусть разбирается с ней, как знает.

Видимо, он уже и сам был не рад, потому что только хмуро пробормотал:

– Мой долг – следовать советам короля Иерусалима.

Не такой уж он отважный и могучий, каким кажется. Но Алисе слова шевалье явно пришлись по душе, она вскинула ласковый взгляд на суженого и нежно улыбнулась ему. Было заметно, что она старалась не слишком широко раскрывать рот. В двадцать шесть лет – мать зачем-то сбавляла себе три года, как будто три года могли спасти от такой старости! – у нее уже не хватало нескольких зубов. До чего же оба были противны ей – и жених, и невеста!

Когда гость опять взглянул на нее, Констанция не выдержала: вскинула голову, презрительно отвернулась от него и сразу спохватилась, что Алиса заметит ее нелюбезность к важному гостю. Однако матери было не до нее, она не сводила умильного взора с жениха и ласково грозила ему пальчиком:

– Советам короля следовать приятнее, если они совпадают с велениями сердца…

Чем суровей вел себя с Алисой Раймонд, тем настойчивей та заглядывала в его глаза, тем чаще дотрагивалась до его руки, тем просительней звучал ее голосок. А Констанцию учили, что женщина должна быть скромной и недоступной! Наверное, молодой рыцарь тоже ожидал большей сдержанности от своей невесты, потому что явно смешался, но быстро нашелся:

– Теперь, когда я вижу вас воочию, приказания короля Фулька полностью совпадают с моими пожеланиями, ваша светлость.

Дама Алиса снова льстиво, противно растянула губы, а гость подмигнул Констанции:

– Милая Констанция, позвольте мне начать мою службу Антиохии с того, чтобы поймать вам рыбку!

Констанция только пожала плечами, она твердо решила не поддаваться на почтительность шевалье. Раймонд засучил рукава и принялся с воодушевлением ловить в бирюзовой воде фонтана золотые мелькающие тельца. Рыбки были проворнее, но он не сдавался, хотя замочил до плеч рукава шемизы и забрызгал нарядный малиновый котт. Дама Алиса следила за его попытками и неестественно, тоненько хихикала, и даже Констанция невольно улыбнулась. Шевалье тут же решительно перемахнул через каменную ограду прямо в фонтан и принялся гоняться по водоему за прыснувшими врассыпную карпами, поднимая столько брызг, что в воздухе повисла радуга. Констанция не собиралась помогать ему, но одна рыбка подплыла прямо к ней, она невольно попыталась схватить ее и замочила рукава. Испуганно оглянулась на мать. Против обыкновения, Алиса не сердилась, а тоже смеялась, стряхивая капли и жеманно закидывая голову. Наконец Раймонд торжествующе ухватил добычу и победно замахал ею, но золотое тельце выскользнуло и плюхнулось обратно в воду. Констанция не удержалась и расхохоталась. Алиса обняла дочь и поцеловала в щеку. Мать сделала это, только чтобы понравиться жениху, поэтому Констанции был неприятен ее поцелуй. Девочка отошла в сторону и незаметно вытерла щеку о плечо.

Во время ужина Раймонд поднимал кубок за кубком во здравие княгини Антиохийской, но при этом упорно смотрел на Алису. Констанция твердо решила не обращать внимания на недостойного рыцаря, выпила чашу теплого, душистого вина с гвоздикой и корицей и задремала, подложив под голову руки. Уже сквозь сон донесся привычно раздраженный голос матери:

– Ну что за безобразие! Зачем было сажать ребенка с нами! Анри, отнесите ее в кровать! Грануш, уложи ее! Я с тобой завтра разберусь. На этот раз ты себе слишком много позволила…

Сильные руки воина подхватили Констанцию, продолжая дремать, она положила голову на плечо своего телохранителя, как всегда пахнущее кожей и конюшней. Сейчас ее положат в кровать, и можно будет уплыть в сладкий сон, если, конечно, татик пожалеет и не заставит молиться. Но вместо мерного подъема по ступеням она ощутила порыв свежего ветра и терпкий запах полыни. Констанция вздрогнула, подняла голову: дрожащий свет факелов метался по камням внутреннего двора, Анри отвязывал коня, а через двор, колыхаясь грудью, животом и боками, к ним спешила Грануш.

– Анри, куда ты тащишь меня?

Мамушка усердно моргала и отчаянно прикладывала палец ко рту. Констанции стало страшно. Куда ее уносят из замка? Она закричала, уперлась в грудь Анри и попыталась освободиться, но Анри, родной Анри, который всегда позволял ей кормить своего пегого Корунда и рубить крапиву своим гигантским мечом, зажал ей рот большой ладонью, пахнущей железом и навозом:

– Тихо, тихо, ваша милость, ни слова, я везу вас к патриарху!

Татик согласно замахала головой, щеками и руками. Неужели ее Грануш заодно с патриархом?! Но Радульф де Домфорт ведь поддерживает даму Алису! Тысячу раз сама няня твердила: «Пупуш, будь осторожна! Анушикс, не отходи от стражи! Никогда не выходи из замка!» Что делать?! Констанция забилась, стала отдирать вонючую лапу Анри, но конюший быстро замотал ее в колючий плащ. Ее охватил настоящий ужас, она закричала, но вопли тонули в толстой шерсти. Анри вскочил на коня, перекинул сопротивляющуюся Констанцию через луку седла и, удерживая пленницу железной рукой, пустил Корунда в галоп. Раздался скрип распахиваемых ворот, стук копыт по дереву опущенного моста. Корунд куда-то мчался бешеным аллюром. Под непроницаемым плащом было душно, и как ни билась Констанция, соскользнуть с коня ей не удавалось. Вдруг ее убьют? Или продадут в плен? Нет, нельзя падать духом! Она будет как святые Урсула и Катерина! Боже, Иисус Христос, Пречистая Дева, помогите и спасите княгиню Антиохийскую! Не дайте погибнуть и пропасть безвинной княжеской душе!

Анри хрипло прокричал:

– Ваша светлость, доверьтесь мне! Мы спасем вас!

Спасут? От кого? Перехватило дыхание, сердце отчаянно колотилось. Когда она уже почти задохнулась от ужаса и от набившегося в рот затхлого сукна, Господь услышал моления своей овечки: скакун наконец остановился, Анри соскочил с седла, поставил Констанцию на землю и скинул тяжелую ткань. Она оказалась перед порталом собора Святого Петра.

– Ваша светлость, – Анри учтиво склонился, заглядывая девочке в глаза, – не бойтесь, ради бога, все будет хорошо. Я не предатель, мы привезли вас сюда по приказанию патриарха!

Констанция изо всех сил старалась не выдать свой страх. Анри схватил ее за руку и потащил к входу в храм. Дрожа от прохлады и волнения, девочка вынужденно побежала за ним. Туфли потерялись, босые ноги ощутили холод каменных плит, по колоннам и стенам вокруг метались зловещие тени. Из глубины нефа навстречу им спешил толстый Радульф в сверкающей золотом митре, на ризе драгоценными камнями переливался паллиум. Патриарх тоже повел себя странно – протянул к Констанции жирные руки, унизанные перстнями, и непривычно ласково забормотал:

– Дорогая княгиня! Какое счастье, что вам удалось вырваться из замка! Я освободил вас, дабы исполнить волю Иерусалимского короля!

Позади с грохотом настежь распахнулись двери храма, и в собор ввалился отряд вооруженных ратников во главе с огромным рыцарем. Тяжелая поступь воинов гулко отдавалась по всему пространству базилики, черные тени дьявольски плясали по приделам, свечи и факелы мигали от порывов ветра, словно в святилище ворвалась нечистая сила. Констанция так испугалась, что не выдержала и бросилась за необъятную спину патриарха:

– Не смейте, не смейте, не трогайте меня!

Радульф, пыхтя, пытался изогнуться и поймать ее, но девочка с бешенством отчаяния выдиралась из потных рук прелата, царапалась, даже укусила его за отвратительный палец. Патриарх взвыл от боли, но все же удержал Констанцию, бьющуюся как конь, на которого ставят клеймо, и крикнул приближавшемуся великану:

– Раймонд де Пуатье! Убедитесь, я сдержал свои обещания! Помните и вы свою вассальную клятву! Вот она, Констанция Антиохийская, – ваша невеста!

Невеста? Констанция – невеста?! В огромной фигуре главаря страшной банды она признала аквитанского рыцаря. Но ведь его невеста – дама Алиса!

Пока патриарх душил Констанцию левой рукой, правую он протянул тыльной стороной Раймонду. Рыцарь опустился на одно колено и приложился к перстню архиепископа. Все еще коленопреклоненный Пуатье поднял голову, ласково улыбнулся маленькой пленнице и подал ей свою ручищу. Патриарх ослабил цепкий захват. Констанция дрожала, но не стала молить о пощаде. Что бы с ней ни сделали, она – истинная княгиня Антиохийская, дочь героя, и не проявит недостойного страха и слабости. Она будет вести себя доблестно и мужественно, как святая Урсула! Констанция отважно уставилась на рыцаря: сквозь слезы он виделся в радужном сиянии. Учтиво склонив голову, шевалье смотрел на нее так, как будто это она большая и сильная, а он собирается просить ее о чем-то. Констанция знала, конечно, что не одна физическая мощь решает, кто из людей главнее: слабая дама Алиса повелевала всеми антиохийскими ополчениями, – но перед ней, Констанцией, до сих пор еще никто никогда не стоял на коленях, никто не глядел на нее умоляюще. Разве что Грануш, когда уговаривала доесть отвратительную тыквенную кашу. Голос рыцаря тоже звучал ласково:

– Констанция, девочка моя, простите, что мы напугали вас, но ваша мать никогда не вернула бы престол добровольно! С первого вашего слова я убедился, что вы умная, добрая и хорошая принцесса! Мне и вашим верным слугам пришлось освободить вас тайно.

Он выглядел совсем как святой Георгий, в свете факелов сверкали под густыми бровями глаза, длинные светлые волосы спускались на широченные плечи, но только этим утром шевалье был женихом матери и обещал защищать Алису! Констанция молчала, она уже запуталась, кто ей друг, а кто – враг.

– Король Фульк прислал меня в Антиохию с наказом жениться на вас, милая княгиня, а вовсе не на вашей матери, но мы были вынуждены действовать хитростью, иначе дама Алиса помешала бы нам. Я ваш жених с согласия короля и патриарха, поверьте мне.

Значит, дама Алиса пыталась забрать у нее жениха так же, как раньше забрала и все остальное? И все же рыцарь обманывал мать, это нехорошо. Что же ей делать? Констанция оглянулась на Радульфа, тот еще задыхался, но уже снова принял важный вид и, кивая растрепанной в схватке бородищей, подтвердил:

– Да, дочь моя, именно таков был мой и королевский план. Благодаря нам все замыслы вашей матери расстроились, и впредь всё пойдет в соответствии с божественной и человеческой справедливостью.

Сердце Констанции по-прежнему колотилось, но больше не от страха. Раймонд протянул ей теплую, сухую и приятно шершавую огромную ладонь. И этот чудесный, взрослый воин предпочел ее красиво одетой, взрослой Алисе! Наверное, еще днем, увидев, что мать дерется, он понял, что Алиса – негодная женщина! От смущения Констанция по-прежнему не знала, что сказать. Молчание так часто спасало от материнского гнева и наказаний, что и сейчас она только слушала, как стоящий перед ней на одном колене рыцарь уговаривал ее:

– Дорогая моя Констанция, готовы ли вы взять меня в мужья и защитники? Ради вас я оставил Европу и пересек полмира. От вашего решения зависит моя судьба.

Впервые за всю долгую девятилетнюю жизнь Констанции взрослый, сильный рыцарь умолял ее выйти за него замуж. Еще вчера ей указывали, что делать и когда идти спать, ее притащили сюда босую силком и обманом, а теперь ей приходилось решать судьбу всего княжества и этого могучего пуатевинца? Ах, страшно представить, что сделает с ней дама Алиса, когда проведает о случившемся! А все же отрадно было узнать, что красивый шевалье, оказывается, приплыл в Антиохию ради нее. Дама Алиса по справедливости наказана за свою драчливость и за то, что отобрала трон!

Патриарх попытался вмешаться, он привык приказывать неразумной отроковице, но Раймонд предостерегающе поднял руку и сказал сердечно и уже совсем серьезно, как взрослой:

– Это не шутка, Констанция, это между нами на всю жизнь. Вы никогда в этом не раскаетесь, прекрасная принцесса. Я буду терпеливо ждать, пока вы повзрослеете, я буду верным и любящим мужем, справедливым сувереном для Антиохии, стойким защитником княжества и достойным слугой милостивого нашего Господа Иисуса Христа.

Он осенил себя широким крестом. Все столпились вокруг и молча смотрели на нее. Как замечательно и удивительно, что Раймонд де Пуатье сразу понял, что настоящая княгиня совсем не Алиса, а она, Констанция, и что она вовсе не дурочка. Обмануть такую коварную и злую женщину, как Алиса, – не грех. Если такой доблестный и благородный рыцарь был вынужден сговориваться с патриархом, значит, только так он мог восстановить справедливость, только хитрость могла помочь восторжествовать ему, как Иакову над Лаваном. Виновата оказалась сама Алиса. А послушной и доброй Констанции Пуатье будет верным защитником. Ей не придется выходить замуж за греческого императора и уплывать в чужой, далекий Константинополь. Она станет замужней дамой, наконец-то станет взрослой. Мать больше никогда не сможет наказывать ее.

И Констанция решилась. Пусть Алиса гневается, княгиня отдаст свою руку аквитанцу, чтобы навсегда избавиться от страха и обид. Медленно, с достоинством, она кивнула, но рыцарь разрушил всю торжественность обручения: захохотал, хлопнул себя кулаком правой руки в ладонь левой, подхватил свою маленькую невесту, поднял и закружил прямо посреди церкви.

– Какая ты хорошая и славная девочка, Констанция!

Ей было неловко в его объятиях, но Пуатье смеялся так заразительно, что ей самой стало легко и весело. Теперь сердце билось от одной радости, и задыхалась она лишь потому, что Раймонд слишком раскружил ее. Наконец кто-то, и не просто кто-то, а самый дивный рыцарь на свете, увидел, какая она на самом деле! И она ему так понравилась, что он решил жениться на ней. Теперь всё всегда будет хорошо. Отныне она навеки в безопасности!

Патриарх прервал дурачества:

– Ваше сиятельство, поторопим венчание!

Жених заметил, что Констанция босая, подхватил ее на руки и понес к алтарю. Когда рыцарь бережно опустил юную княгиню на каменный пол, ее нога оказалась на его гигантском сапоге. Какой крохотной и узкой выглядела ее ступня на его ботфорте! Констанция не решалась отпустить его ладонь, и он не забирал ее. Приятно было осознавать, что теперь эта огромная рука будет поддерживать ее везде и всегда. Раймонд Пуатье стал ей близким и дорогим.

Храм заполнили ополченцы из гарнизона Антиохии, перешедшие на сторону легитимной власти. Среди толпы она заметила верного Анри и узнала Агеррана – рыцаря, приехавшего в Антиохию вместе с Раймондом. Тот уже был не в потертом шерстяном сюрко торговца, а в длинной черной мантии госпитальера с нашитым на нее белым крестом. Не хватало только мамушки. Неужто старую няньку забыли в замке, и она не сможет присутствовать на венчании своей звездочки, своей голубки?! Нет, конечно. Скорее солнце не взойдет, чем задыхающаяся Грануш не проберется к аналою и не будет все время церемонии растроганно вздыхать, вытирать глаза, сморкаться и делать настойчивые знаки пупушу поправить волосы и одернуть платье. Вот теперь Констанция была полностью уверена, что поступила правильно. Если татик одобрила, можно не сомневаться, что все происходящее свершилось с Божьего соизволения и на благо анушикс.

Брак Констанции Антиохийской и Раймонда де Пуатье был заключен патриархом в главном храме Антиохии, основанном святым Петром, в котором проповедовали Петр и Павел, где было написано Евангелие от Матфея.

Когда новобрачные вышли из собора, торжественно били колокола, над башнями цитадели занималась заря, собравшиеся на площади ратники антиохийского гарнизона восторженно приветствовали своих законных повелителей. А самое главное – Констанции не пришлось столкнуться с разгневанной матерью. Этой же ночью по приказу короля Фулька верные патриарху солдаты выпроводили Алису из города. У той не осталось ни власти, ни сторонников, ни завидных владений, и, как полагается дочери короля и вдове героя, ей было определено достойно, тихо и незаметно жить в удаленной от Антиохии Латтакии. Болтали, что, покидая город, обманутая мать прокляла Констанцию, посулив ей свою судьбу, но даже если такие противные Господу слова и были сказаны, татик Грануш наверняка снимет наговор.

После венчания последние сторонники мятежной Алисы сложили оружие.

Северо-восточный сосед – Жослен II де Куртене, граф Эдесский, до сих пор поддерживал Алису. Их роднило армянское происхождение: мать Жослена принадлежала к семье киликийских царей Рубенидов, а матерью Алисы была Морфия из рода Мелитенов. А к тому же Алиса умела быть уступчивой и щедрой к тем, кто был готов поддерживать ее шаткие права. Но выступать против несомненного властителя, вполне способного защитить свой трон, было бы бессмысленно и вредно, а граф Эдесский придерживался железного правила – никогда не действовать самому себе во вред.

Сосед Антиохии с юга – Понс, граф Триполийский, сын легендарного предводителя Великого крестового похода, наоборот, являлся великим умельцем рубить под собой любой сук. Понс успел переругаться с Иерусалимским королевством и не пришел на помощь графству Эдесскому при нападении сельджуков. Рознь дошла до того, что войску Утремера пришлось выйти против него – франкского барона! – на бой, и граф Триполийский был разбит. С тех пор сирийские правители защищались каждый сам по себе и единодушны остались лишь в противостоянии верховной власти Иерусалимского королевства. Но даже вздорный Понс признал новоиспеченного владельца княжества.

А вассалы самой Антиохии наперегонки спешили в замок из своих фьефов, споря за честь первыми принести оммаж неоспоримому правлению сына герцога Аквитанского, от которого ожидали великих свершений. Бароны и рыцари наперебой превозносили нового сюзерена, придворные нахваливали друг другу обходительность и любезность знатного европейца, валеты и пажи пересказывали истории о его легендарной отваге, чести и могучей силе. Новый князь оказался отменным рыцарем, живым воплощением героев шансон де жест – песен о подвигах паладинов, которые так складно сочинял его отец, герцог-трувер.

– Наконец-то станет весело, – расправил плечи и выставил брюхо вояка Готье Аршамбо.

– Ммм… – задумчиво щипал тонкий ус Роже де Мон. – Очень скоро наш повелитель убедится, что ему достался хлопотный домен.

Тот, кто владел Антиохией, тот владел северными вратами в Святую землю, удобными гаванями на Средиземном море, проходом от Иерусалима в Византию и сухопутным путем в Европу. Княжество перекрывало дорогу в латинское Заморье с запада – из Малой Азии, и с востока – из Междуречья. После Иерусалима этот город, в котором апостол Петр основал первую в христианском мире церковь, был самым ценным для латинян.

Через княжество Восток торговал с Западом, на богатства Антиохии зарились все соседи – от сельджуков до византийского императора, но уже сорок лет франки с Божьей помощью успешно обороняли эту землю, невиданно богатую и благословенную своими цитрусовыми садами, виноградниками, масличными и кедровыми рощами и финиковыми плантациями. Сам город, прилепившийся с одной стороны к подножию горы Сильпиус, а с другой защищенный крутыми берегами быстрой реки Оронтес, надежно охранялся возведенными еще Юстинианом четырьмястами сторожевыми башнями и массивными светлыми стенами из гигантских глыб. Даже крестоносцам удалось завладеть неприступной твердыней лишь с помощью божественного заступничества и открывшего ворота предателя. Подступы к городу сторожили горы, болотистые равнины и сплошная цепь крепостей – прибрежный Маргаб ордена госпитальеров, севернее – Гастон с двойными бастионами, затем Рош де Руассель, Рош-Гильом, Трапезак, Кюрсат, Азар, Корсехель, Батмолен и прочие незыблемые форпосты.

Помимо Антиохии Святую землю с севера защищали графство Эдесское, что в Месопотамии, и графство Триполи, расположенное на берегу Средиземного моря между землями Антиохии и Иерусалимским королевством.

Во всех трех государствах в последнее время сменились правители. Граф Триполийский Понс Сен-Жиль был захвачен в плен дамасским султаном, и так велика оказалась ненависть сарацин к этому неуживчивому рыцарю, что в нарушение обычая тюрки немедленно казнили обезоруженного пленного, хотя латиняне непременно выкупили бы графа. Его сын и наследник Раймунд Сен-Жиль не мог отомстить эмиру Дамаска, но примерно наказал сирийских христиан, потому что именно они провели войска неверных тайными горными тропами и выдали сарацинам пытавшегося скрыться графа. Раймунд Сен-Жиль начал правление с того, что подверг мятежных вилланов таким изощренным, долгим и мучительным пыткам, что даже те, кто одобрял его сыновью преданность и настойчивость в искоренении измены, признавались, что сами на его месте вряд ли оказались бы способны на столь справедливое возмездие.

В бою скончался и отец нынешнего правителя графства Эдесского. Констанция смутно помнила старика, во времена первого изгнания Алисы он исполнял обязанности ее опекуна. Больше всего бестрепетный и непобедимый Жослен I де Куртене напоминал оливу – жилистую, перекрученную, с морщинистой корой, невысокую и неказистую, неприхотливую, намертво вросшую в родную почву.

Верный Анри в юности был оруженосцем покойного Куртене, а после его смерти перебрался в Антиохию. Старый конюший добровольно исполнял обязанности телохранителя Констанции еще с тех дней, когда о девочке вспоминали, только когда у дамы Алисы возникал новый план устранения дочери. Когда княгиня навещала в стойле свою лошадку, он рассказывал ей невероятные, но правдивые легенды о героях, отвоевавших Святую землю. Как только старика перестанут мучить боли в спине, как только сможет сгибаться его колено, он непременно вновь выйдет сражаться в первых рядах!

– Мой сеньор Жослен прибыл в Утремер с мечом и завалящей кобылкой. Хоть он и происходил из младшей ветви Куртене, а на деле был таким же арденнским голоштанником, как я сам, – гордо повествовал Анри, расчесывая скребницей отливающую золотом спину буланой Молнии-Кайцак, лошадки Констанции. – Я с юности наслушался о Сиде и Роланде, бредил приключениями и подвигами. Ну и, разумеется, мечтал о добыче, честной добыче, завоеванной своим мечом!

Анри обучил Констанцию держать меч и рубить им. Хороший рыцарский меч должен быть легким, гибким и крепким, для этого в сталь следует подмешивать пепел врагов и закалять ее в крови дракона. Тогда верное оружие окажется достойным славного имени и непременно добудет своему хозяину несметные богатства и дивные сокровища. Меч Анри носил почетное прозвание Фиделитэ, меч Раймонда был наречен Честью – Оннёр, а Констанция свой короткий клинок окрестила Веселым – Жуайёз, потому что это звучало лихо и потому что так величался меч победоносного Шарлеманя.

– Анри, а твой Фиделитэ принес тебе добычу?

Анри закашлялся, нахмурил седые мохнатые брови и еще кропотливее принялся начищать плюшевые бока кроткой кобылы:

– Хм… Что меч добыл, то грехи растратили. Но разве богатства – главное?! – И широкими взмахами лопаты рыцарь принялся сгребать конский навоз, словно отметая все сокровища царя Соломона. – Где еще я прожил бы такую жизнь? После нашей, любая другая – как вода после вина!

– Так я и знала, что ты тут ошиваешься!

Грануш, как всегда, появилась неслышно. Мамушка терпеть не могла, когда конюший забивал голову ребенка глупыми историями. Лучше бы аревс сидела над пяльцами или молилась, чем, развесив уши, внимала старому дураку. Анри и Констанция с приходом Грануш расстроились. В присутствии мамушки храбрые рыцари всегда становились чуточку менее храбрыми и преданными, чем помнилось старому воину и хотелось молодой княгине. Вот и на этот раз, придирчиво осмотрев пень у коновязи, Грануш брезгливо присела на краешек и ехидно уточнила:

– Какая добыча у этого голяка? Все богатство – два года плена! Не все умели втридорога продать свою честь и преданность!

– Иди, женщина, к своему веретену, не тебе судить о доблести! Не мешай нам с княгиней. Рыцарь не должен быть богатым, он должен быть верным, – хранитель рыцарских доблестей взмахнул пару раз скребницей, подумал и добавил: – Должен быть отважным. И сильным, конечно. И искать подвигов. И все! – И Анри принялся усердно вытряхивать старую попону, не заботясь о том, что соломинки и пыль летят на чистюлю-армянку. Но правда есть правда, и ветеран признался: – Многие герои, чего бы там о них сегодня в красивых песнях не пели, при жизни-то были изрядными мерзавцами! Тот же Танкред, например. Но старый Жослен и кузен его, ваш дедушка Бодуэн, – эти двое были верными соратниками и истинными христианскими воителями!

– Истинные, именно что истинные – ненасытные и жестокие. Ни себя, ни других вокруг не жалели, – ворчливо уточнила Грануш, отмахиваясь от старого рыцаря и его россказней концом белоснежного платка.

Анри даже не взглянул на сплетницу, напрасно пытающуюся опорочить великих людей и их свершения:

– Вот вырастет наша княгиня, тоже прославится!

Ах, как хотелось Констанции поскорее начать славные деяния! Но как женщине победить врагов и завоевать их земли? Если спина и колено Анри еще могут зажить, ей мужчиной не стать никогда.

– Уж не верный ли друг Бодуэн заточил своего кузена и преданного друга Жослена в тюрьму и морил голодом, пока тот не вернул ему крепость Турбессель? – будто невзначай припомнила ехидная Грануш.

Констанция знала все эти истории наизусть, но забывчивость слушателя делает хороший рассказ только лучше:

– Анри, а кто в той ссоре был прав? Дедушка или Жослен?

Татик фыркнула:

– Два сапога пара.

Но Анри, как и сама Констанция, относился серьезно к важным вопросам чести. Старик в раздумье почесал затылок скребницей:

– Ну, раз Жослен не вытерпел голода и вернул Бодуэну Турбессель, значит, в конце концов, прав оказался Бодуэн. Но, с другой стороны, после того как Куртене вышел на свободу, король Иерусалимский отдал под его власть всю Галилею. Так что он тоже оказался прав.

Вынеся это соломоново решение, Анри разрешил Констанции расчесать большим гребнем огненные гривы боевых скакунов Раймонда – быструю саврасую Газель, каурого Вельянтифа, названного в честь коня Роланда, Тенсендура, тезку коня Шарлеманя, и мощного гнедого Буцефала. Кони прядали ушами и благодарно всхрапывали.

– Но разве могут мелкие раздоры испортить старую, испытанную дружбу?! – Анри, кряхтя, нагнулся и принялся вычищать копыта Тенсендура. – Разве не Куртене после смерти короля уговорил баронов избрать новым королем Бодуэна, а тот за это отдал другу все графство Эдесское? Только на моей памяти Иерусалим пятнадцать раз являлся на подмогу Антиохии!

Спину Молнии Анри покрыл голубой попоной, Корунда – стеганой шерстяной, а огненных княжих коней – бархатными алыми чепраками. В любом бою Пуатье можно было узнать по жеребцу красной масти в багровом убранстве, в каждый поход за ним вели четырех боевых дестриэ – натренированных, вышколенных коней, способных неутомимо нести тяжелого седока в полном вооружении. Такой скакун и рыцарь становились единым существом и в атаке могли запросто опрокинуть десять стоящих друг за другом пехотинцев. Потеря каждого благородного животного, обученного беспрекословно повиноваться хозяину в любых условиях, была невосполнима. Умного, быстрого и выносливого жеребца сарацины даже за сто динаров франкам не продали бы, а доставлять коней морем из Европы было еще дороже.

– Надо отдать должное старому сквернослову и задире – Куртене знал секрет завоевания людей, – неохотно признала Грануш.

– Что за секрет, татик-джан? – Констанция затаила дыхание. С таким секретом она сможет всех завоевать и наверняка прославится!

– Да секрет-то прост, – отмахнулась мамушка. – Веди себя с каждым так, как ты вел бы себя со своим земляком и единоверцем.

Констанция разочарованно сморщила нос. В Евангелии, конечно, велено любить даже врагов, благословлять проклинающих и молиться за обидчиков, но она по себе знала, как трудно это делать искренне, всей душой, а уж представить себе воинственного Куртене, ревностно исполняющего эти заповеди, было совершенно невозможно.

– Да, мы столько лет прожили бок о бок с армянами, тюрками, арабами, греками, ассасинами, бедуинами, курдами, друзами и прочими… – Анри покосился на армянскую няньку, пошевелил седыми усами и заключил дипломатично, – чужаками, что к любой нечисти притерпелись. Уж дьявол постарался, чтобы и добрые христиане, и всякая обрезанная погань на поверку оказывались схожими. – Засыпал в ясли овса и замер, вспоминая: – Мой старый сеньор был при смерти, потому что на него обрушилась балка из укреплений, когда пришло известие, что тюрки напали на крепость Кайсун. Покалеченный граф уже не мог сесть на коня, – голос конюшего дрогнул, в рассеянности он потащил обратно к колодцу бочку с водой, которую только что с огромными усилиями доволок до стойл, – а сынок его заявил, что силы, мол, неравны, и отказался идти в бой за собственный Кайсун. Но пока был жив старый Куртене, не могло такого случиться, чтобы на Эдессу напали, а навстречу врагу никто не вышел! Мой умирающий господин велел привязать себя к носилкам. И с перебитой спиной старик сгодился больше, чем его никчемный сынок. Отстоял свой Кайсун и погиб в бою, как и полагается рыцарю. – Конюший носком сапога раскидал во все стороны сено, так же, как когда-то раскидывал всех врагов храбрый Жослен. – Эх, останься он жив…

Оруженосец засопел и в третий раз перевесил сбрую с одного гвоздя на другой:

– Но пока скрипит ваш дряхлый и никчемный Анри, не волнуйтесь, княгиня…

Констанция не выдержала, подскочила к телохранителю, сжала его заскорузлую, грязную руку:

– Анри, да какой же ты дряхлый?! Вот заживет твое колено…

Анри вытер заслезившиеся от пыли глаза, полез чистить конское брюхо:

– Недолго осталось… Из тех, кто завоевал Утремер, в живых уж никого. Один я торчу зачем-то, как последний зуб во рту нищего. В Эдессе сегодня и трехсот рыцарей не найдется. Все земли за Евфратом потеряли, а ведь когда-то владения графства до Тигра доходили.

– Грехи ваши вопиют, сколько людей поубивали-то, – поджала губы Грануш.

– Да какие у нас нынче грехи… – смущенно пошевелил мохнатыми бровями старый вояка. – Это вот нынешним как раз грехов не хватает: не готовы ни врагов убивать, ни сами умирать. Сынок Куртене, Жослен II, ничем, кроме имени, с отцом не схож. Из-за него я и перешел на службу в Антиохию. Измельчало это никудышное новое поколение, на всем готовом растут, избалованные, хотят жить в одно свое удовольствие. Недаром их пуленами прозывают – жеребятами. Они такие и есть: доверчивые, глупые и слабые, как жеребята. – Кивнул на виновато моргающую Констанцию. – Посмотрим, сможете ли вы хотя бы удержать то, что вам предки в руки вложили! Многие сегодня надеются миром с проклятыми сельджуками договориться. Да спасет нас от этого Господь!

Констанция тоже родилась в Утремере, а значит, и она – никуда не годный пулен!

– Это татик… – кивнула она на мамушку. – Это она меня разбаловала…

– Разбаловала?! – Грануш возмущенно всплеснула полными ручками: – Дитя крохотное на ночь перекрестить некому было!

Слышать это почему-то оказалось еще обиднее, чем быть уличенной в избалованности, и Констанция перебила Грануш:

– Но я вовсе не надеюсь договориться с сельджуками…

На самом деле она очень боялась страшного и ужасного тюрка Занги, но ни за что не призналась бы в этом отважному Анри.

– Сегодня и не удастся, – успокоил ее старый рыцарь. – Проклятый Имадеддин – нелегкая его побери! – становится все сильнее и теснит нас все наглее.

О немилосердном сельджуке, которого Констанция представляла себе с рогами и копытами, старый слуга знал много ужасных историй:

– По приказу этого сына дьявола перед едва живыми от усталости, жары и ран пленными ставили стеклянные кувшины с водой с Ермона, с еще плавающими льдинками…

Констанция охватила колени руками, привалилась к мягкому боку Грануш и зачарованно, едва дыша, слушала захватывающие подробности. В жаркие летние дни она часто пила драгоценную, прозрачную, ломящую зубы и необыкновенно вкусную воду, которую специально доставляли со снежных вершин. Предложение еды или питья пленным значило, что им даруется жизнь, и Констанции хотелось, чтобы отважные рыцари смогли поскорее насытиться студеной жидкостью, несущей с собой милосердие.

– Но едва кто-нибудь из пленных не выдерживал и тянулся к воде, сарацинская сабля в тот же миг срубала ему голову!

Констанция съежилась, ей было жалко мучеников до слез. Ее саму начала терзать жажда, но она нарочно будет терпеть, чтобы знать, выдержала бы она подобное испытание. От святых христианских рыцарей, давших обет защищать слабых, вдов и сирот и отвоевать Святую землю, бестрепетных, отважных и верных, которые честно, до конца исполнили свой долг, шло ослепительное сияние, как от солнца. Они поднимались прямиком в рай, где их с распростертыми объятиями ждал Господь наш Иисус Христос. Больше всего на свете Констанция хотела бы спасти несчастных.

– Ненавижу Занги! – заявила Констанция. – Я сделаю все, чтобы уничтожить его!

– Звездочка моя, – нянька погладила ее светлые волосы, с которых опять сползла повязка, – ты же знаешь, что твоей старой татик открыто будущее? Никакие астрологи и звездочеты не ведают больше меня. С момента твоего рождения мне доподлинно известно, что именно ты изменишь судьбу франкского королевства. Вовсе не обязательно для этого быть драчливым дурнем, – Грануш бросила красноречивый взгляд на насупившегося Анри. – Господь травинкой может переломить меч!

– Ваша светлость, мы еще вместе повоюем, – подмигнул Анри своей маленькой повелительнице из-за спины Грануш, – даю слово рыцаря!

– Не выдумывай, старый брехун! С чертями на том свете ты скоро повоюешь! – возмущенно отмахнулась мамушка. – Княгиня Антиохийская прославится своей праведностью, благочестивыми делами, богатыми вкладами в монастыри и обители и спасет Святую землю своими могучими сыновьями!

Констанция непременно станет праведной христианкой, милостивой и справедливой властительницей и отважной героиней. Смертельный враг у нее уже имелся. Атабек Имадеддин – не чета разбойнику и пьянице Иль-Гази и прочим мелким эмирам, заинтересованным в любом грабеже. Еще десять лет назад, будучи всего лишь правителем далекого Мосула, он подло воспользовался франкской осадой Алеппо: выждал, когда жители осажденного города дошли до поедания собак и трупов, и предложил им прогнать христиан, если эмир Алеппо признает его своим атабеком. Так ему удалось из трех крупнейших эмиратов Сирии объединить под своей властью два: расположенный в Месопотамии Мосул, бывший в древности столицей Ассирии и называвшийся тогда Ниневией, и Алеппо-Халеб. Теперь его жадная рука тянулась к Дамаску. Имадеддин Занги – первый из мусульманских врагов, задавшийся целью завоевать всю мусульманскую Сирию, а затем и все Заморье.

Но Констанция росла изо всех сил, а вместе с ней, если верить Анри и мамушке, росла управа на алчного, неуемного, свирепого, беспощадного, самого опасного и целеустремленного из мусульманских врагов – Имадеддина Занги, Кровавого, будь он проклят и осужден на вечные муки.

Антиохия великолепна своими широкими, мощенными мрамором улицами с высокими колоннадами, вместительными караван-сараями, многочисленными фонтанами и общественными банями, в которых по трубам безотказно течет вода, принесенная в город римским акведуком. Из-за взбирающихся на вершину горы стен с узкими бойницами выглядывают башни новых церквей и восстановленных древних соборов, с высоты горы Сильпиус взлетает в небо могучая цитадель и прилегающий к ней роскошный княжеский замок. Но сердце лежащей на Великом шелковом пути Антиохии – это ее базар: тут продается все, от рабов до тигровых шкур.

Покупатели расступались перед паланкином, который несли широкоплечие чернокожие сыны Хама. Внутри наверняка ехала знатная особа, может, даже сама княгиня, недаром процессию сопровождала стража. Персидский торговец перестал рассекать воздух гибкими мечами из закаленной стали, индиец низко склонился за россыпями пахучего имбиря, перца, шафрана, корицы, мускатного ореха и гвоздики. Даже встречный рыцарь и тот направил своего коня в сточную канаву, рискуя опрокинуть стол с китайским фарфором, лишь бы, склонившись с седла, нагло заглянуть в завешенное муслином окошко паланкина. Только маленький, мышиного цвета ослик с громоздящимися на его спине огромными мешками и сидящей поверх них девочкой лет четырех не уступил дорогу важной особе. Охрана уже спешила смести с пути важной дамы дурную скотину вместе с поклажей и наглым магометанином, вцепившимся в ослиную уздечку, но стражников остановили отчаянные крики бородатого франка, ухватившего полосатый рукав халата хозяина осла:

– Люди добрые! Я узнаю эту обрезанную собаку! Это он в бою при Аазазе зарубил моего младшего брата Тибо!

На громкие вопли мгновенно собралась толпа, и франк, не выпуская убийцу, стал пересказывать слушателям подробности гибели отважного Тибо. Из застрявшего паланкина выглянула юная дама с круглыми и сверкающими, как серый берилл, глазами. Ослик испуганно тряс толстой мордой, забытая на нем девчушка всхлипывала, прикрываясь рукавом, отзывчивые прохожие уже сшибли с преступника чалму, заломили и туго стянули ему руки за спиной, и только сам худой араб с орлиным носом и седой бородой продолжал дико озираться, не произнося ни слова в свое оправдание.

– Что скажешь? Молчишь? Презренный убийца! Казнить его, казнить!

Старик пробормотал что-то невразумительное, беспомощно втянул голову в плечи и переводил отчаянный, растерянный взгляд с одного кричавшего на другого. Знатная дама догадалась, что чужеземный злодей не понимает местного северофранцузского наречия. Магометане – страшные существа, способные на самые ужасные поступки, и тем удивительнее, что вот этот враг, чуть ли не первый, кого она видела так близко, совсем не выглядел злодеем. Хитрый нехристь с его сединами, трясущимися руками, согбенной спиной и при пособничестве заплаканной крошки на ослике казался совершенно беспомощным и безобидным. Констанция, конечно, выполнит долг правительницы и отомстит за погибшего франкского воина, сурово наказав этого сына дьявола, но не по-христиански было бы казнить его, даже не объяснив за что. Дама решительно распахнула дверцу и выскользнула наружу. Все немедленно склонились в низком поклоне:

– Ваша светлость… Благослови вас Бог… Это наша маленькая княгиня, Констанция… – Прохожий поднял сынишку повыше, чтобы тот увидел властительницу Антиохии – невысокую девушку, еще почти девочку, с круглым, необыкновенно милым лицом.

Констанция важно выпрямилась, чтобы толпа не заметила ее смущение.

– Мессир говорит по-французски? – спросила она растерянного старика звонким, срывающимся голосом на парижском наречии. Любопытные давили на тех, кто стоял ближе к происходящему, и страже пришлось направить на зевак копья.

– Да, мад… ваша сиятельность, – с поклоном ответил старик, нещадно коверкая французские слова на арабский лад. – Я мирный лекарь, я не нарушал никаких законов и ничего не сделал этому славному человеку…

Длинная седая борода ответчика робко тряслась, он бросил тоскливый взгляд на всхлипывающую на осле девочку. Оба умудрялись выглядеть такими жалкими, что Констанции пришлось напомнить себе о муках пленных франков.

– Ваша светлость, – выставив живот, убедительно размахивал руками обвинитель, – я узнал его. Я бы узнал его в аду, через сто лет! Это он, мерзавец, перерубил напополам моего отважного брата Тибо Пюиссона! Сам Господь отдал его теперь в мои руки!

Толпа согласно загудела, да и княгиня уже убедилась, что первый ее судебный казус очень прост, и приговор очевиден. Город с готовностью принимал торговцев со всего света, честным купцам в городе никто не чинил препоны. Венецианцы и прочие итальянцы, освобожденные за прошлые заслуги от любых пошлин и налогов, заправляли своими кварталами, словно находились в Италии; африканские и азиатские поклонники Аллаха понастроили в Антиохии медресе и больницы, для них возносили свои змеиные головы минареты, их имамы и кади решали иски между магометанами в соответствии с их обычаями. Даже евреям, которым, за редкими исключениями, запрещалось селиться в святом Иерусалиме, дозволялось иметь в Антиохии синагоги, школы и очистительные ритуальные бассейны, поскольку они умели искусно окрашивать шерсть и выдувать из стекла тонкую посуду.

Однако если кого-то из обрезанных уличали в преступлении против франков – было только справедливо и богоугодно незамедлительно свести с мерзавцем суровые счеты! Но раз уж княгиня вмешалась, она не допустит, чтобы городская чернь встревала в княжеское судопроизводство. Констанция терпеливо объяснила старику происходящее:

– Этот человек узнал вас, мессир, – она привыкла вежливо обращаться к старшим и не стала изменять хорошим привычкам из-за какого-то мусульманского преступника. – Вы убили его брата в бою под Аазазом. Теперь он требует справедливого возмездия.

Старик уставился на княгиню с таким отчаянием, как будто никогда никого не убивал, даже рот распахнул в горестном недоумении. Гордая своими познаниями Констанция уточнила, нахмурив высокий, крутой лоб:

– В июне тысяча сто двадцать пятого года, это… – она начала быстро считать, стараясь загибать пальцы тайком от пялящихся любопытных, – это… двенадцать лет назад.

– Джумада аль-уля пятьсот девятнадцатого года?! Но Аллах свидетель, я никогда не бывал в этом… Аазазе. Где это? – с дрожью в голосе воскликнул старик.

– Не в пятьсот девятнадцатом, а в тысяча сто двадцать пятом году от Рождества Христова, – сурово поправила юная дама. – Аазаз тут, на севере Сирии.

Точнее она не знала. В конце концов, ее тогда еще и на свете не было.

– Ваше милосердие, – старик попытался упасть перед ней на колени, но крепкие руки поборников справедливости заставили убийцу оставаться на ногах, – не допустите гибели невинного! Двенадцать лет назад я проживал в Александрии, которая находится в Мисре, то есть Египте. Там я служил личным врачом правителя и всего две недели назад прибыл в Сирию с караваном, пришедшим из Мисра через Вади Муса по дороге Дарб-эль-Хадж! Это могут подтвердить десятки людей! Да разве я воин? Отродясь ваш смиренный раб не держал в руках никакого оружия, помимо ланцета!

Услышав такие низкие увертки, его обвинитель возмущенно сдернул халат с плеч мусульманина:

– А откуда у тебя шрам, если не от раны, которую я нанес тебе собственной рукой?!

Чахлая, впалая грудь египтянина, усеянная родинками, поросла седым волосом, но никакого шрама на ней не было, в этом с досадой немедленно удостоверились все любопытные. С мужеством отчаяния преступник быстрой скороговоркой принялся торопливо уверять в своей невиновности княгиню, его последнюю надежду:

– Ваше княжеское сиятельство, во имя Аллаха… – толпа взревела, старик испуганно осекся, но собрался с силами и продолжил трясущимися губами: – Я никогда не мог бы воевать в одном ряду со здешними тюрками, поскольку сам я даже не тюрок и не суннит. Я шиит, араб, происхожу из достопочтенного египетского рода. Мое имя – Ибрагим ибн Хафез аль-Дауд, и я прибыл в Антиохию, дабы мирно применять врачебное искусство на благо всех его жителей…

Кто-то из этих жителей уже вспорол ножом мешок на ослике, оттуда посыпалась вонючая сухая трава и выпал свиток пергамента. Мусульманская девочка тоненько запищала от страха. Старик невольно дернулся к свитку, но осторожный прохожий поспешил сапогом отбросить колдовскую писанину в сточную канаву, и египтянин бессильно обмяк.

– Лекарь, вот шрам и залечил… – предположил слегка смущенный, но не сдающийся брат геройски погибшего Тибо.

Констанция растерялась: верные франкские подданные ожидали от нее поддержки и защиты, неужто она разочарует их только потому, что старик так убедительно оправдывается?! Сквозь толпу протиснулся богато одетый мусульманин. Это был предводитель арабской общины Антиохии, известный в городе раис Хусейн аль-Талиб. Раис бросился к ногам княгини, прямо в грязную лужу, и почтительно заговорил, не поднимая взгляда на знатную христианскую даму, бесстыже разгуливающую по улицам с обнаженным лицом:

– Светлейшая и могущественная государыня, да будут ваши дни продлены Аллахом! Случившееся – недоразумение, и я прибыл со всей возможной поспешностью, чтобы помочь истине восторжествовать, ибо она дорога всем нам, сынам единого Бога. Этот почтенный шейх знаком мне, я поручусь за него. Он лекарь и действительно прибыл с последним караваном из Мисра!

– Да они все готовы ручаться друг за дружку. Всем известно, что собакам можно нарушать данные христианам клятвы, – менее уверенно бормотал обвинитель.

Но княгиня покачала головой: мусульманину, конечно, ничего не стоит обмануть франков, но не ради каждого раис плюхнется в грязь. Аль-Талиб сделал вид, что не слышал последних слов, и продолжал упорно убеждать маленькую властительницу:

– Да хранит вас Аллах, высокородная и сиятельная повелительница! Добрый человек приведен в заблуждение случайным внешним сходством, но известно, что мы, мусульмане, бываем очень похожими друг на друга, особенно в глазах франджей.

Он снова покорно склонился в грязь. Правосудие, похоже, зашло в тупик. Констанции полагалось бы быть на стороне обвинителя, потерявшего брата в кровавом бою с тюрками, но египетский лекарь выглядел таким беспомощным, к тому же, как ни странно, его уверения очень походили на правду. И Констанция не представляла себе, что мусульманская девочка может быть такой славной. Крошка закрыла лицо ладонями, но блестящий, черный, как слива, глаз следил с любопытством за княгиней сквозь пухлые крохотные пальчики. Констанция задумчиво нахмурила светлые бровки: если мусульманин и впрямь невинен, казнить его было бы слишком жестоко.

– А кто-нибудь может доказать, что он лекарь?

Раис прижал руки к сердцу, снова склонился до земли:

– Я сам, светлейшая и могущественная государыня, и многие честные жители Антиохии – свидетели его необыкновенной учености и исключительного умения. Уважаемый аль-Дауд – последователь знаменитого ибн Сины, известного и латинянам под именем Авиценны. Лучший медик нашей общины хотел спасти жизнь купцу из Марокко, отрезав его загноившуюся руку, но многоопытный аль-Дауд убедил купца ввериться его умению. Десять дней достопочтенный врачеватель мазал пораженную руку своими мазями, и рана затянулась, альхамдулиллах! Сегодня купец совершенно здоров. Мы можем призвать его, чтобы он обеими руками подтвердил мои слова. Аль-Дауд лечит и моего сына, мальчик страдает кашлем, и все наши чаяния на умение почтенного медика.

– Ну что я говорил! – обвинитель что есть силы хлопнул себя по ляжкам и победоносно оглядел слушателей: – Колдун, как есть колдун!

– Ваша праведность, – возразил египтянин дрожащим голосом, – я не колдовал, я взял нетолченого ушнана, сжег его, смешал с оливковым маслом и крепким уксусом и этой смесью смазывал болячку, пока ее не разъело, а затем взял пережженного олова, прибавил к нему жира и мазал этой пастой…

Констанция невольно кивнула: Грануш тоже промывала незатягивающиеся раны уксусом. Ей самой было неловко огорчать брата героя и немножко стыдно сочувствовать мусульманину, но, сдается, у нее не осталось выбора, она вынуждена оправдать египетского медика. Пусть все неверные знают, что суд франков такой же праведный, как нечестивы и глубоки их заблуждения!

– Годефруа, – княгиня подозвала начальника своей охраны. – Пожалуйста, освободите мусульманского врача и проследите, чтобы никто не причинил ему вреда. А вы, мессир Ибрагим, если все сказанное вами – правда, оставайтесь в нашем городе и приносите пользу. – Не удержалась, взяла с ближайшего прилавка персик и протянула девочке: – Держи. Не плачь и не бойся. Франки – добрые и честные люди.

Добрые и честные люди гневно зароптали. Кто-то вскрикнул:

– Если одним судом судить и нас, и поганых собак, то что от нас останется?

Годефруа де Габель прикрикнул на наглый сброд:

– А ну, назад! Головы на кольях сейчас от вас останутся!

Констанция растерялась. Разве не эти люди только что восторженно приветствовали ее? Разве не просили они справедливого княжеского суда? Как учил ее отец Мартин, она выслушала каждого, вдумчиво взвесила все аргументы, разобралась в происшедшем и вынесла справедливый приговор, хотя ей самой было странно принять сторону египтянина. А в благодарность они теперь негодуют и возмущаются приговором?

Освобожденный египетский врач, не переставая призывать на голову княгини милость Аллаха, подхватил внучку на руки, малютка прижалась к его плечу, двумя руками удерживая огромный бархатистый персик. Теснимая стражниками толпа отпрянула, но роптание и недовольные возгласы раздавались до тех пор, пока Констанция не заявила:

– А ослика было бы только справедливо отдать брату погибшего воина.

Такое мудрое решение сей же час примирило толпу и вернуло восторженные крики. Охранники продолжали разгонять сборище, новый хозяин ослика поспешно сбросил в пыль мешки с поганой колдовской травой язычника и потянул жалобно вопящую скотину за уздечку. Продолжая пятиться и кланяться на ходу, египтянин семенил за раисом, тащившим его за рукав, а маленькая девочка продолжала оборачиваться, изумленно рассматривая нарядную франкскую даму, у которой такие необыкновенные золотые волосы.

Княгиня неторопливо вернулась к ожидавшему ее паланкину. Новые сафьяновые башмачки и подол платья испачкались, но Констанция гордилась тем, как разумно она восстановила истину и умудрилась не потерять любовь своих законопослушных франков. Теперь она была уверена, что станет замечательной правительницей. Конечно, ее смутило, что в первом же решении пришлось оправдать врага креста. Она не ожидала, что мусульманский сын дьявола может оказаться таким… таким… искренним и безобидным. Но не ее же вина, что старик и в самом деле не убивал беднягу Тибо!

Так заведено в Утремере: пока человек занят торговлей, врачеванием, переписыванием книг, изготовлением кольчуг, ковкой мечей и прочими нужными городу полезными ремеслами, он может рассчитывать на гостеприимство княжества.

Непривычные к франкским порядкам европейские путешественники нередко возмущались, что в Заморье даже магометане и еретики-якобиты живут вольготнее, чем крестьяне в Европе. Но что делать? Кто-то должен сеять и жать, кто-то должен прясть и ковать, а лишних франкских рук, которые можно было бы оторвать от меча и копья, в Утремере так и не появилось. После завоевания Святой земли из Европы сюда ринулись потоки воодушевленных латинян, но тюрки уже сообразили, чем грозит им приток христиан в Утремер, и так яростно защищали проход по Малой Азии, что никто из этих благочестивых, но неуправляемых и несведущих в военном деле подвижников не добрался до Палестины. Кости двухсот тысяч ломбардцев усеяли горы Анатолии, а пеший путь в Палестину так и остался непроходимым. Из всех походов за освобождение Святой земли успешным оказался лишь один – тот, который привел сюда цвет европейского рыцарства.

С того Великого Крестового похода прошло сорок лет, но латинян в Святой земле и поныне даже ста тысяч не насчитается. А людей благородного происхождения на всем латинском Востоке осталось менее пяти тысяч. Капля в океане неверных. Большинство населения Эдессы и Антиохии составляют надменные схизматики-греки и армяне, держащиеся за своего католикоса, как слепой за кривого поводыря. В свое время крестоносцы мечом и огнем усмирили армянские мятежи, и пока сирийские христиане и арабские феллахи продолжают быть покорными, франки позволяют им беспрепятственно возделывать свою землю, платить налоги и упорствовать в своих еретических заблуждениях и магометанских суевериях.

Княжий паланкин двинулся, покачиваясь, мимо армянских прилавков, заставленных горшочками со снадобьями, увешанных пучками душистых лекарственных трав, алоэ, миррой, камфарой, чемерицей, хной и ладаном, мимо духанов мусульманских земледельцев, торгующих сладкими финиками, изюмом, гранатами, смоквами, абрикосами и горькими маслинами, мимо индийских купцов, доставляющих в Левант украшения и благовония, мимо мешков с золотой византийской пшеницей, мимо караванов из Александрии и Дамаска, разгружавших тюки с тончайшим хлопковым полотном, органзой, тафтой, муаром, дамастом, муслином и прочими дивными тканями, расшитыми золотыми нитями по краю бесполезными, но изящными сунами-изречениями из Корана.

Благодаря торговле между Востоком и Западом в казну Антиохии тек полновесный поток золотых динаров, драхм и безантов. Венецианские, генуэзские и пизанские купцы переправляли из Утремера в Европу сахар, из восточных стран через франкские средиземноморские порты на Запад отплывали суда, заполненные индиго, квасцами, сандаловым деревом, слоновой костью и драгоценными камнями, а в обмен на эти сокровища из Европы в Заморье прибывали необходимые для ведения войн железо, древесина, а также распятия, четки, иконы и статуэтки святых, сосуды из майолики, разукрашенные богоугодными миниатюрами, и столь необходимые в Святой земле знаменитые лиможские эмалированные ларцы для хранения святых реликвий, которых по милости Божией обнаруживалось все больше и больше. Но самое ценное, что присылала Европа в Утремер с итальянскими галерами, – это благочестивые паломники: голоногие шотландцы, дикие жители дремучих валлийских лесов, ушлые сицилийцы, вечно пьяные скандинавы, гордые и вспыльчивые пиренейцы. Наиболее отважные и решительные из них навсегда оставались во франкском государстве, но таких было мало, как мало орлов среди птиц.

Помимо убора волос и вновь возникшего почтительного отношения окружающих замужество ничего не изменило. Татик объяснила, что «настоящей» женой Констанция сможет стать Раймонду де Пуатье, только когда ей исполнится тринадцать лет, такой возраст для «осуществления» брака был назначен Иерусалимскими Ассизами – сводом законов Латинского королевства. Это означало, что тогда Раймонд сможет посещать ее постель, и она родит ему сыновей. Но во всем остальном Констанция уже была самая настоящая, самая хорошая, старательная и любящая на свете жена самого отважного, мужественного и великолепного рыцаря в Утремере.

Каждый день мамушка поднимала свою воспитанницу к заутрене, слуги разводили огонь в камине, приносили кувшин с нагретой водой, Констанция терла лицо и руки душистым черным мылом, чистила зубы кусочком замши, полоскала рот водой с разбавленным вином. У юной женщины должно быть сладкое, благоуханное дыхание, и Констанция не хотела остаться беззубой, как Алиса. По святым праздничным дням княгиня наряжалась в шелк, парчу или бархат, в будни накидывала на полупрозрачную муслиновую шемизу красивый, расширяющийся к подолу блио из итальянского сукна или египетского хлопка, завязывала на талии длинный расшитый пояс. Свои густые золотые волосы Констанция, как и полагается замужней даме, убирала с помощью служанок под белую льняную повязку, закрепляя ее золотым обручем.

Днем Констанция молилась, постигала княжеские хозяйственные обязанности и изучала историю, географию, жития святых и прочие важные науки. Дама Филомена показывала ей, как вышивать церковные покровы, Жермена учила танцам, пению и игре на лютне, Анри заставлял перескакивать на Кайсаке-Молнии через пни и ограды, а ловчий Пьер посвящал в тонкости соколиной охоты.

Больше не приходилось, как в детстве, вскарабкиваться на подоконник, чтобы выглядывать во внутренний двор. Теперь она могла во время вышивания смотреть, как рыцари перетягивают канат, гоняют туго набитый конским волосом кожаный мяч или метают в доску топорик-франциску. Вокруг носились и заливисто гавкали добродушные, бестолковые псы Раймонда – Аякс и Гектор. Все воины были искусны и быстры, но ее Пуатье выделялся среди них, как луна среди звезд. Вот он вскочил на рыжего Буцефала и погнал его в проем ворот. Когда жеребец и всадник оказались под аркой, Раймонд схватился за огромное кольцо в каменной кладке и с помощью одних ног, сжав конские бока шенкелями, остановил жалобно заржавшего, затрепетавшего скакуна. Остальные рыцари с восторженными возгласами столпились вокруг своего могучего военачальника. Раймонд поднял голову, поймал восхищенный взгляд Констанции и по-мальчишески ухмыльнулся. Кажется, он, как Самсон, мог бы выломать городские ворота, мог бы ослиной челюстью уничтожить тысячи филистимлян или, подобно легендарному завоевателю Иерусалима Готфриду Бульонскому, мог бы одним взмахом меча перерубить шею верблюду. Мощь распирала Раймонда, он гнул на спор железные прутья, кидал неподъемные камни, устраивал дружеские потасовки, из которых сам неизменно выходил победителем, а противники – помятыми и побитыми, с вывихнутыми конечностями. Страшно было представить, на что он способен в настоящем бою.

Князь проводил свои дни в солдатских бараках, в воинских упражнениях, но в думах Констанции он был постоянно с ней. Он стал единственным родным ей человеком, помимо Грануш и Анри. Каждую минуту – пока она молилась, углублялась с отцом Мартином в тонкости богословия, зазубривала сложные правила правописания с матерью настоятельницей Анной или отдавала приказания окружающим, – Констанция осознавала, что все это она делает ради Раймонда. Она представляла себе, будто супруг постоянно любуется ею и ее поступками, совсем как Господь Бог. Только у Бога любимых чад много, а у князя она одна-единственная. Ученый каноник Мартин учил, что христианин должен жить, чувствуя себя окруженным любовью Христа, а земная любовь между супругами есть отражение небесной, и Констанция надеялась, что Пуатье точно так же постоянно ощущает их благословенную, неразрывную связь, так же чувствует, что он принадлежит ей.

Действительно, наткнувшись на свою юную супругу, князь неизменно радовался и учтиво интересовался ее здоровьем, учебой, но не успевала она ответить, как его отвлекали посторонние. Стоило приятелям затеять состязание или игру в кости, стоило женщинам завести танцы – и князю приходилось участвовать в придворных развлечениях, забрасывая занимательную беседу с супругой.

На сей раз Констанция старалась удержать его познавательными загадками:

– Кто сжигает все живое, никогда его не касаясь? Какого цвета щит, белый с одной стороны и черный с другой? Кто делает мудреца глупее, а труса храбрее?

Раймонд пожал плечами, взгляд его упорно следил за чем-то позади Констанции. Она обернулась, но ничего интересного сзади не обнаружила, только в конце галереи болтала и гоготала кучка придворных. Ну что же, если рыцарь не пожелал упражняться в схоластических головоломках, он наверняка оценит усердие супруги в науках:

– Отец Мартин учит меня законам, кутюмам и ордонансам королевства, а мать Анна преподает мне латынь, – скромно призналась Констанция.

Раймонд насмешливо приподнял бровь:

– Того гляди, моя прилежная женушка преодолеет и тривиум, и квадривиум…

Сама Пречистая Дева учила все семь свободных искусств, но Констанция вовремя спохватилась, что, в отличие от Богородицы, отпрыск изысканной Аквитании не удосужился обучиться даже чтению и письму, и торопливо пояснила:

– Ровно настолько, чтобы понимать молитвы. Я изучаю жития святых…

Но Раймонд уже засмотрелся на даму Оливию. Та правда была очень хороша, и многие мужчины заглядывались на ее фиалковые очи, но все равно обидно, что посторонняя взрослая дама отвлекла князя от успехов супруги в латинской грамматике. В надежде заинтересовать собеседника чем-то более подходящим для благородного воина, нежели дама Оливия или даже жития святых, Констанция поспешно добавила:

– …и историю завоевания Святой земли! И генеалогию правящих семейств! А еще святой отец преподает мне новую науку – геральдику: теперь все рыцари украшают свои щиты эмблемами, и следует знать значение каждой!

Княгиня благовоспитанно опустила ресницы, пусть Раймонд не думает, что она хвастается. Просто, как полагается, она гордится славными деяниями своих замечательных предков:

– Лилии на гербе Антиохии подчеркивают нашу связь с Францией, его красный и синий цвета – это цвета Пречистой Девы. Они доказывают, что в нашем роду был мученик, и символизируют правду и преданность. А крест, делящий герб на четыре поля, означает веру и защиту.

Если бы он перестал смотреть поверх ее головы, она бы описала ему кайму, гонт и символику любого из франкских гербов!

– Констанция, – Раймонд ласково потрепал Констанцию по голове так, что повязка замужней женщины съехала ей на глаза, – если мы не доглядим, ты станешь у меня ученой, как парижский школяр! Не волнуйся, я твердо намереваюсь оказаться достойным славы Танкреда, Рожера Салернского и Боэмунда Антиохийского. Скоро Киликия в этом убедится!

Констанция не сомневалась, что ее супруг – самый отважный воин в мире, наряду с ее трагически погибшим отцом, но на что далась ему армянская Киликия? Ведь самый главный и опасный враг франков – Имадеддин!

– Разве не нападал Левон вместе с Гюмюштекином на твоего отца, разве он не захватил у беспомощной Алисы Атареб, Зердану, Тель-Агди, Маарру и Кафартаб? Я верну эти крепости обратно. Необходимо обезопасить наш тыл до того, как мы сойдемся с Занги. Врагов следует всячески изводить и преследовать, пока они либо не будут побеждены, либо так измучаются и устрашатся, что сдадутся и запросят прочного мира! – Раймонд пожал плечами: – На что ваши мудрые книги, если в них такие простые вещи не сказаны?

– Пусть король Фульк убедится, что Антиохией правит герой! Горе армянским крамольникам! – Черный, носатый и усатый, как жук, Бертран потряс кубком.

– Пора показать всему Леванту, с кем они имеют дело! – согласно поддакнул с другой стороны приземистый Мэтью с широким, точно расплющенным, лицом. – Наша слава прогремит до Европы, и Раймонд Антиохийский затмит Танкреда!

Все они на поле боя без колебаний отдали бы жизнь за своего сюзерена, но в мирные дни верные соратники еще охотнее соревновались за право обыгрывать своего доверчивого и щедрого сеньора в кости и зернь. Впрочем, обязанность шамберленов, бальи и прево – залатывать финансовые прорехи, принцу негоже проявлять бережливость, он обязан мочь или хотя бы производить впечатление, что может осчастливить всех, достойных его милостей. Щедрость – привилегия истинного государя.

Раймонд усмехнулся:

– Видите, Констанция, отвагу и верность моих рыцарей? Таких сорвиголов у меня три сотни, и преданность каждого необходимо вознаграждать, а в Киликии нас ждут плодородные земли и богатые города.

Как быстро и ретиво втянулся Пуатье в вечное развлечение всех властителей Антиохии – покорение Армянского царства! Констанции боялась за него, потому что она трусиха и не могла забыть, что именно в Киликии сложил свою голову ее отец, но ведь Мэтью и Бертран – опытные воины, и, конечно, князь лучше нее разбирается в вопросах войны и мира.

– Монсеньор, я буду молиться за вас и просить у Господа мира и спокойствия, – пообещала Констанция свою поддержку.

– Молитесь не за мир, а за нашу полную победу, мадам! – Раймонд закинул голову, за которую волновалась Констанция, опустошил кубок, вытер губы тыльной стороной руки. – Вот и патриарх готов за меня молиться, лишь бы я воевал подальше и не мешал бы ему в Антиохии. Не сомневаюсь, что его заступничеством нам на том свете уготованы лучшие места. Жалко только, что молиться за нас все умеют, а вот лечить моих воинов, чтобы они не так быстро туда попадали, не умеет никто.

Лекарем при ополчении служил бестолковый отец Фернан, который даже у умирающего с пробитым черепом проверял цвет крови и нюхал мочу, но от его пиявок и клизм раненым оказывалось мало пользы. Раймонд уже не раз жаловался, что попавшие в руки отца Фернана солдаты хоть и обеспечены своевременными заупокойными литаниями, но неизменно в них нуждаются, исправно пополняя кладбище за городской стеной свежими холмиками.

Виночерпий снова разлил вино по кубкам. Оруженосец Раймонда Юмбер де Брассон затянул нараспев «Песнь о Роланде». Многие наизусть знали повествование о подвигах двенадцати паладинов Шарлеманя, и когда юноша воскликнул: «В засаду сели мавры в горной чаще, четыреста их тысяч там собралось. Увы! Французы этого не знают!» – Раймонд, а с ним и все остальные, не раз попадавшие в сарацинские засады, в едином порыве завершили тираду: «Аой!» Де Брассон продолжил рассказ, и каждый раз, когда отважный Роланд отказывался трубить в свой рог Олифант, дабы никто не заподозрил его в трусости, сердце Констанции сжималось от ужаса, надежды, сострадания и гордости.

Пусть каждый рубит нехристей сплеча, Чтоб не сложили песен злых про нас. За нас Господь – мы правы, враг не прав. А я дурной пример вам не подам.

– Аой! – снова согласно подхватил хор мужских голосов, уж очень точно в песне рассказывалось, почему даже самый робкий из них был готов погибнуть, но не дрогнуть в бою на глазах у товарищей и Господа.

Сидящая рядом Изабель дю Пасси, лучшая и единственная подруга княгини, бесстыже пожирала красавчика Юмбера осоловелыми глазами, Констанции пришлось пихнуть забывшуюся девицу в бок. Изабо сглотнула и поспешно выпрямилась, но Констанцию она не проведет: вряд ли дю Пасси так взволновалась из-за Роланда, погибавшего в Ронсевальском ущелье. Делая вид, что не замечает взгляда Изабо, Юмбер медленно и торжественно завершил песнь:

К Испании лицо он повернул, Чтоб было видно Карлу-королю, Когда он с войском снова будет тут, Что граф погиб, но победил в бою [1] .

Отзвучало последнее, грустное, торжественное «аой» и воцарилась тишина. Словно освободившийся от морока, Раймонд встряхнулся, резко отодвинул скамью, отошел к камину и уставился на огонь. Тоскливый взгляд Констанции невольно потянулся за князем, как тянется веревка за вырвавшейся на свободу собакой. Очень скоро к Пуатье подошли прочие шевалье, послышался смех. Потихоньку переместились к веселому кружку и некоторые дамы. Их гогот доносился до полупустого стола и ранил, словно они издевались над ней. Рядом с княгиней остались лишь старики, да нетерпеливо ерзала Изабо. Подруга так усердно ловила разговор молодых придворных, что можно было не сомневаться – если бы вертихвостка смела, она бросила бы Констанцию и вприпрыжку поскакала бы развлекаться. Дю Пасси вздохнула так, что послышался треск шнуровки на талии, и жалобно заныла:

– Пойдем к ним, Констанция? Ну что мы тут с дамой Филоменой тухнем?

Изабель нисколько не сомневалась, что Констанция так же страстно жаждала присоединиться к рыцарям. Нет, ни за что княгиня не станет явно бегать за Раймондом. Татик постоянно повторяла: девушка без гордости и скромности – как цветок без запаха! Чтобы никто не догадался, как сильно ей хотелось быть включенной в веселый круг взрослых друзей Пуатье, Констанция приняла гордый вид и голосом Грануш сурово зашипела на жалкую девицу:

– Изабель, немного достоинства!

Бедняжка вздохнула и потянулась за утешительной порцией сладостей.

– Юную девушку украшает умеренность в пище, – дама Филомена, худая, как лошадь странствующего рыцаря, с кислым неодобрением воззрилась на гору засахаренной айвы, изюма и миндаля на блюде Изабо.

– Добродетели украшают, а пороки привлекают, – хихикнула негодница и невозмутимо полила медом толстый кусок пирога.

Мамушка хоть и сидела на нижнем конце стола, но слышала каждое слово:

– Ну трепло! На том свете, погремушка, черти заставят тебя своим поганым языком ворон отпугивать!

Констанция представила себе растрепанную Изабель, носящуюся с высунутым языком по полю за воронами, ей стало смешно и чуточку страшно. Нет, пусть милосердный Господь не сердится на глупышку: мать Изабо скончалась при ее рождении, а отец – Лебо дю Пасси – погиб в бою за княжество. Дю Пасси, храбрый и славный рыцарь, завещал единственную дочь попечению антиохийских князей и просил не отдавать сиротку в монастырь. Каждый, кто хоть раз видел, как засматривается на проходящих шевалье легкомысленная Изабель, мог догадаться, что для святой жизни она годилась мало, зато с ней никогда не было скучно.

Однако повезло толстушке, что Господь не следит за тарелками простых девушек так же пристально, как за тарелкой властительной княгини! Сама Констанция во всем старалась быть примерной правительницей, безупречной женой и праведной христианкой, а при этом сладостей до отвала не накушаешься. Она ни за что бы не уступила греховному чревоугодию, если бы Изабо не брякнула на ее блюдо текущую маслом и медом, начиненную фисташками пахлаву! Господи, прости легкомысленной девице дю Пасси ее слабости, великодушно заступилась Констанция за подругу и с чистой совестью вгрызлась в райское лакомство.

Кавалеры, и Раймонд среди них, напрочь забыв о Роланде, любезничали с дамами, а те громко и неестественно, вопреки всем приличиям, хохотали над их непонятными шутками и фривольно смотрели на рыцарей в упор. О, если бы одернуть наглых дам Оливию и Аделаиду было так же легко, как приструнить Изабо! Обида и неожиданная щемящая боль стиснули сердце Констанции, и пахлава потеряла свою сладость. Пусть он ушел к старшим, а все же только она одна – венчанная жена Раймонда де Пуатье! Скоро, скоро Констанция вырастет, и князь сам поймет, какая его супруга послушная, разумная, и как сильно она его любит. Тогда он больше не отойдет от нее ни на шаг.

Полк победившего феминизма пополнился воодушевленным новобранцем, когда Ника вселилась в дом, стоявший на стыке двух улиц-лестниц в старом квартале Иерусалима – Нахлаоте. Маленькие, дешевые квартирки колонизировали молодые и не очень молодые женщины.

На улице Мадригот голоса и шаги прохожих отдавались от взлетающих ввысь каменных ступеней, от известняковых стен, от облупившихся бетонных оград крошечных мощеных двориков. Громыхали ржавые запоры, хлопали двери, скрипели ставни, ревели мотоциклы, галдели дети, хохотали подростки, их призывали вопли матерей. Улица просыпалась под гнусавые песнопения сефардских синагог и засыпала под шум вавилона рынка.

Путь к каморке Ники вел мимо окон Иланы – ветерана матримониальных боев, попавшей под пулю одинокого материнства. Из кельи Иланы веяло кислой тоской овощного супа и стирки, от ее давно отгремевших любовных сражений остался единственный трофей – сын. Однако прочие квартирантки были готовы на ратные подвиги, а некоторые даже планировали отчаянные военные операции по завоеванию личного счастья. Ибо плох тот солдат любовного фронта, который не мечтает о победном марше Мендельсона.

Наискосок от Ники жила пышная хохотушка Ронит – преподавательница рисования. На учебном телевидении она вела программу «Умелые руки», но умения ее явно не ограничивались лепкой и плетением макраме: романтические похождения председательницы школьного педсовета были достойны программы «В мире удивительного: личная жизнь учительниц начальной школы с развитым художественным воображением». Пилотной серией для соседей стало ее свидание с незнакомцем, состоявшееся глубокой ночью в кромешной тьме. Ни сама Ронит, ни подружки так никогда и не узнали, с кем она встречалась.

Прямо над Никой жила ее подруга – высокая, коротко стриженная, решительная Анат. Зимой и летом в шортах, из которых торчали могучие загорелые ноги центуриона в шнурованных башмаках, Анат водила молодежь и туристов по пустыням и горам Святой земли. Возвращаясь из дальних походов, амазонка волокла в свою мансарду очередного щупленького юношу, интеллигентного ценителя прогулок по библейским местам. Пленник не решался вырваться и удрать то ли из ложно понятого чувства мужского долга, то ли понимая безнадежность попытки. В незапамятные времена возведения их дома человечество еще не изобрело звукоизоляцию, и очень скоро Ника узнавала, стоили ли достоинства добычи тягот транспортировки.

Соседка снизу, Сара, радиопродюсер, одно время яростно скандалила со своим приятелем, французом, но что-то в их захватывающем весь дом романе не сложилось. Шевалье съехал, и на первом этаже воцарилась безнадежная тишина. Дождливой осенней ночью бывший сердечный друг вернулся, бился в железные ворота дворика и пьяно орал, неотразимо грассируя: «Сара! Сара! Увре!» Квартал, затаив дыхание, ждал сдачи крепости, но неколебимая, как скала, Сара не капитулировала, а, наоборот, с грохотом заложила дверь засовом. На следующий день одинокая, гордая и угрюмая, она ожесточенно драила мозаичные плитки своего дворика, а затем с остервенением набросилась с мыльной мочалкой на безоружный телевизор. Стало ясно, что ни один француз не может соответствовать Сариным нормам гигиены. Кавалер исчез окончательно, и первый этаж стал стерильно безотрадным.

Но с тех пор, как в жизни Ники появился Итамар, ночи Нахлаота вновь озвучились счастливыми моментами девичьей личной жизни. Наткнувшись по утрам на сурового бородатого раввина, Ника с трудом удерживалась от извинений.

Тринадцатилетие ничего не изменило, разве что завершилась учеба у отца Мартина, и мамушка уже не смела трястись над Констанцией, как над сырым яйцом. Теперь по вечерам княгиня играла в шашки и тавлеи, танцевала в общем кругу эстампи или беседовала с остальными придворными. Оказалось, что разговоры, издали представлявшиеся такими манящими, остроумными и волнующими, на самом деле вертелись вокруг бесконечных обсуждений рыцарского вооружения, историй собственного героизма и чужой трусости, сальных шуток и более или менее искренних взаимных похвал. Но Раймонд по-прежнему обращался с ней как с маленькой, и это становилось нестерпимо.

Мамушка утверждала, что княгиня хороша собой, как Богоматерь в юности. Серебряное зеркальце показывало короткий прямой нос, который мог бы быть потоньше, и рот, который мог бы быть поменьше. Нареканий не вызывали только высокий крутой лоб и прекрасные длинные светлые волосы. А если зеркальце отставить на вытянутой руке, то можно было изловчиться и разглядеть удручающе плоский лиф. И даже совсем без зеркала Констанция знала, что похвастаться ростом она не может. Татик обидно прозывала ее «полторы ладони». Но главной, непоправимой бедой Констанции, которая портила ей всю жизнь, были щеки. Щеки не собирались взрослеть, они предательски продолжали походить на зрелые яблоки, их не мог отбелить даже отвар корня цикламена. Ямочки тоже упорно не желали превращаться в изящные впадины. Неудивительно, что Раймонд продолжал видеть в ней ребенка. Он был любезен и мил с супругой, но с придворными дамами говорил иначе, и от этого у Констанции каждый раз портилось настроение. Как заставить Пуатье заметить, что его суженая выросла?

Изабо советовала класть за едой руку на грудь и молиться святой Агате: «Святая девственница Агата! Увеличь мои перси каждым куском. Аминь!» – а в ожидании непременной помощи мученицы, которой римляне-язычники отсекли груди и потому, несомненно, сочувствующей мучениям плоскогрудых девиц, напихать за пазуху тряпицы. Рельефный силуэт Изабо наглядно демонстрировал небывалую меру благоволения святой Агаты к девице дю Пасси:

– Так это у тебя там ветошь?

– У меня-то все настоящее, – гордо выпятила свое богатство толстушка. – Жаль только, пользоваться некому.

Изабо повезло – она была похожа на перезревшую, готовую лопнуть вишню и выглядела значительно старше своих пятнадцати лет. От карих ласковых глаз до улыбки пухлых алых губ, от корсажа, не вмещающего милостей Девы Марии, до непокорной гривы черных кудряшек, подруга вся сверкала, блестела, переливалась через край и привлекала мужские взоры.

Мамушка послала девушек в аптекарский огород за лекарственными травами, но пока прилежная Констанция аккуратно срывала веточки помогающего при воспалениях розмарина, бездельница Изабо развалилась прямо на грядках мяты и майорана, сминая нежные, драгоценные всходы редких трав, заботливо высаженные Грануш. Трудился у лентяйки только язык. Вместо того чтобы собирать останавливающий кровотечение шалфей или иссоп, отвар которого спасает от кашля и глистов, болтушка уверяла, что, если забыть помолиться перед сном, ночью в постель непременно залезет похотливый инкуб, и божилась, что сама видела, как Жан Фишо «делал это» в садовых кустах с прачкой.

Изабо что угодно готова была выдумать, лишь бы отлынивать от поручений Грануш. В отличие от усердной Констанции, бездельница тяготилась любыми занятиями, кроме сплетен и заигрывания с мужчинами.

На руке Изабо в новом перстне сверкнул большой изумруд.

– Откуда это у тебя?

Девушка вытянула руку, склонила голову, полюбовалась переливами света в гранях камня и гордо заявила:

– Патриарх подарил.

Констанция от растерянности только глазами захлопала, а Изабо, хихикая, пояснила:

– Он до меня дотронулся, вот так… – Кончиками пальцев она медленно провела от уха, спрятанного в гуще черных волос, через ключицу до самого верха круглой груди.

Констанция поморщилась:

– Ты с ума сошла? Это же ужасный, отвратительный грех!

– Я-то в чем виновата? – на глаза Изабо тут же навернулись слезы обиды. – Я так сразу и сказала, и даже заплакала. Но его высокопреосвященство клялся, что ничего плохого не хотел и даже перстень подарил! Это теперь мое самое красивое украшение!

Ах, если бы Пречистая Дева не благоволила так явно к легкомысленной кокетке, к ней меньше благоволили бы и недостойные служители церкви.

– Изабо, – во что бы то ни стало требовалось спасти дурочку от нее самой, – пообещай, нет, поклянись мне всеми святыми, душой твоей покойной матери, что больше никогда, никогда не позволишь Радульфу де Домфорту дотронуться до себя!

– Да обещаю, конечно, – отмахнулась Изабо. – Зачем он мне сдался, старый, вонючий, потный, с сальными руками, кривыми ногами и с этим своим болтающимся брюхом?!

Много же безобразница узнала о патриархе по одному прикосновению! Констанция вспомнила, как безжалостно стискивал Радульф ее саму своими жирными лапами, как она укусила его за мерзкий палец. Княгиня ненавидела распутного пастыря. Иерарх заставил князя принести себе вассальную присягу и с тех пор захватил всю власть в городе, а теперь покусился и на невинность подруги!

К несчастью, шальной девице дю Пасси сильно недоставало ума, скромности и гордости. Но Божьим провидением рядом с ней Констанция. Княгиня изо всех сил будет оберегать сироту. Изабо, конечно, легкомысленное создание, но она – истинный пример того, что Господь по непостижимой милости награждает недостойного и небрежного таким даром, какого никогда не добиться самому добродетельному и старательному: у пустоголовой лентяйки оказался изумительный контральто, глубокий, страстный и волнующий. Что бы она ни пела – «Приди, Дух Святой» или кансоны труверов, простушка выводила мелодию с таким проникновением и умудрялась изливать в ангельских звуках такие чувства, что невольно наворачивались слезы. Грануш ворчала, что даже в божественные псалмы негодница умудряется вкладывать греховный соблазн, но соблазн вкрадывался сам собой, и не только в голос Изабо, но и в уши слушателей.

Зато ей никогда не сравниться с Констанцией в вышивании покровов для замковой церкви! И только Констанция помнила наизусть чуть не весь Псалтырь, умела читать почти без запинки, гладко писать, а также складывать и вычитать на счетах с костяшками. Вдобавок княгиня изящно танцевала и ловко ездила верхом. Но главное, в отличие от бесшабашной подруги, она умела держать себя с достоинством.

– В женщине важны честь и скромность, – княгиня нахмурилась и наставительно повторила мамушкины наказы.

– Ты не очень-то верь Грануш, – отмахнулась бедовая Изабо. – Старая армянка так усердно охраняла свою честь, что навеки застряла в старых девах.

Что делать, инкуб давно и прочно поселился в мыслях Изабо. Девица думала и говорила только о мужчинах. Но ее можно было понять – ей шел уже шестнадцатый год, молодость ее была на исходе, а подходящий жених все не появлялся. Безродная, неимущая сирота непременно получила бы от своей княгини достойное приданое, а в придачу – ее покровительство и дружбу, и на руку веселой кокетки находилось немало претендентов, но привереду не устраивал ни один из них: то стар, то уродлив, то незнатен. Грануш ворчала, что бесприданница ждет второго Раймонда де Пуатье, и Констанция от души желала бы ей дождаться, если бы на белом свете существовал второй подобный рыцарь. Но капризница продолжала мечтать, коротать время в болтовне, прихорашивании, пожирании сладостей и кидать пылкие взоры на пригожих шевалье.

Вот и сейчас праздные пальцы Изабо обрывали ромашку, а мысли заслуживали поста и епитимьи:

– Не все же сподобились даже замужем оставаться непорочной!

От этих глупых слов Констанции стало нестерпимо больно, как будто Изабо ударила ее. Княгиня вырвала из земли пук горчичной травы и налетела с ним на болтунью. Изабо заголосила и помчалась от нее прямо по цветам эхинацеи. Констанция неслась вдогонку, ломая целительные корни мандрагоры, пачкая бархатные башмачки во влажной земле, на бегу она хлестала обидчицу пахучими стеблями. Остановились, только когда Изабо споткнулась и растянулась на свежеполитой грядке. Констанция плюхнулась рядом.

– Грануш нас убьет, – уверенно предсказала она.

Весь аптекарский огород оказался затоптан, а их туфельки и платья пришли в полную негодность.

– Убьет, – согласилась Изабо и смахнула с носа комок земли.

Поспешно вытряхнули из растрепанных волос грязь, вытерли лица, но драгоценный сад, содержавшийся мамушкой в образцовом порядке, выглядел, будто по нему проскакали тюрки.

– Давай запустим внутрь собак, – сообразила Изабо. – Пусть на них подумают.

Захлопнули калитку за дурными охотничьими псами Раймонда, Гектором и Аяксом, и с жалкими остатками спасенных трав поспешили на плоскую крышу кухни. Когда там появилась Грануш, грозная, как полки́ со знаменами, обе тихони прилежно раскладывали на длинных лавках поломанные стебельки лопухов, вырванные до срока корни валерьяны, луковички имбиря и обсыпавшиеся венчики ромашки, календулы и зверобоя.

– Кто впустил собак в огород?

Грануш двинулась на Изабо, уверенная, что преступление – дело рук неуемной вертихвостки.

– Это не я! При чем здесь я?! – заверещала Изабо, отступая к краю крыши.

Констанция загородила подругу:

– Татик-джан, Изабо не виновата! Собаки Раймонда никогда бы ее не послушались. Это я, это я случайно не уследила!

Но мамушка успела ухватить Изабо за растрепанные кудри и не собиралась упускать удачную возможность прибавить проказнице ума и смирения.

– Моя тихоня разве до такого додумалась бы?! Ну, и что теперь будет, без трав, без спасительных примочек и целебных отваров? – Грануш отпустила верещавшую Изабо, с отчаянием оглядела остатки растений. – А я вам скажу, что будет – любая рана начнет воспаляться и гноиться, отец Фернан примется отрубать пораженные конечности направо и налево, а больные и раненые рыцари теперь будут помирать как мухи! И все по вашей вине!

Отец Фернан действительно каждое лечение начинал тщательным уравновешиванием в организме больного различных желчей, флегм и мокрот, а заканчивал заупокойным реквиемом. Лишь редких везунчиков мамушка умудрялась отвоевать у полкового эскулапа и поставить на ноги своими отварами, мазями и примочками.

Констанция покаянно молчала, только растерянно пересыпала с руки на руку семена кумина. Их томительный запах напомнил душистые травы мусульманского лекаря, спасенного ею на рынке. Раис уверял, что своим искусством египетский врач спас руку купца, когда все опытные медики отчаялись. С тех пор Констанция часто проезжала мимо открытой аль-Даудом лавки. Вход в нее был украшен сушеным крокодилом и скелетом обезьяны, а окна увешены целебными морскими водорослями и хмелем. Она вспомнила, как Раймонд досадовал, что никто не умеет лечить раненых.

– Татик-джан, есть один лекарь, он хоть и магометанин, но под твоим присмотром сможет даже отрубленные головы приживлять! – Невысокая Констанция мамушку все же переросла, но когда она так заискивающе вскидывала свои глазищи, Грануш смягчалась. – Это Ибрагим аль-Дауд, его лавка на рынке, прямо за караван-сараем.

– Я о нем слышала. О его искусстве врачевания чудеса рассказывают, – задумчиво пробормотала Грануш, бессильная перед льстивыми похвалами своей звездочки. – Только патриарх ваш никогда не даст разрешения мусульманскому знахарю лечить христиан.

– Радульф де Домфорт сам опасней любого басурманина.

Констанция вытерла похожий на человечка корень мандрагоры. Надо навеки избавить Антиохию, и Раймонда, и даже малодушную ябеду Изабо от гнета отвратительного, грешного патриарха. Но как? Корень мандрагоры хрустнул в руке Констанции, головка корневого человечка обломилась. Ничто не губит людей так неизбежно, как их собственные грехи. Разве не уверяла татик, что травинка может перешибить меч?

Так же, как Констанции хотелось, чтобы муж заметил, какая у него замечательная супруга, самому Раймонду не терпелось доказать христианскому миру, что Антиохией правит достойнейший. Во главе трехсот рыцарей, нескольких тысяч лучников и пехотинцев и более тысячи всадников легкой наемной кавалерии – сирийских туркополов князь направился покорять Киликию. Татик не желала об этом говорить, она досадовала, что Антиохия воюет с Армянским царством, но что понимает армянская нянька в княжеских резонах? Долг франка – воевать, а долг жены рыцаря – поддерживать его в ратном азарте, молиться за него и прочими действенными методами способствовать славным победам. Вот отвоюет Раймонд антиохийские земли у киликийцев, обезопасит свой тыл, и можно будет избавить мир от чудовища Занги. Констанция повесила на шею супруга драгоценную охранную ладанку с мощами святого Валентина, но спокойствие вернется к ней, лишь когда Железные ворота Антиохии вновь откроются навстречу своему хозяину.

Ожидаемая победа не случилась. В столкновениях княжества с врагами события никогда не развивались так, как им полагалось. На помощь киликийскому царю Левону поспешил его племянник, граф Эдессы, Жослен II де Куртене. Когда-то, едва явившись в Святую землю, многие крестоносцы охотно роднились с армянскими царями, но толку от этого оказалось мало, и ныне армянские свойственники франкам нужны как каменья плугу. Вот и Жослен из-за этого своего злосчастного родства, не задумываясь, предал франкское единство.

Все же Левона удалось обхитрить: Бодуэн, сеньор Мараша и Кайсуна, хоть и был вассалом Эдессы, однако, как полагается франку, сохранил верность Раймонду, так как Левон отобрал у него крепость Сарвентикар. Верный Бодуэн сумел договориться с Рубенидом о встрече, на которой антиохийцы исхитрились пленить армянского царя. В обмен на свободу Раймонд заставил Левона поклясться ему в верности, да что толку в принесенных вассальных клятвах лживого армянина, если, едва оказавшись в своей ставке, он немедленно нарушил все данные обещания?!

Завоевание Киликии затянулось, и этим воспользовался заклятый враг франков Имадеддин Занги: атабек осадил замок Монферран, принадлежащий графству Триполи, но защищающий всю плодородную долину Бекаа. На помощь осажденному Монферрану поспешил из Иерусалима король Фульк со своей армией. Отважный сюзерен прорвал блокаду, однако, войдя в крепость, сам очутился в сарацинском кольце. Вдобавок Занги пленил графа Триполийского.

На рассвете Констанцию разбудили грохот оружия, крики и беготня в нижнем этаже замка. Вооружилась потешным Жуайёзом – лучше, чем ничего! – и осторожно приоткрыла дверь. Часового на месте не оказалось. Она вспомнила, как Раймонд отобрал власть у Алисы. Кто знает, что мог задумать ненасытный Домфорт в отсутствие князя? Надо бы спрятаться, но где? Армяне Грануш могли бы скрыть внучку Морфии в городе до возвращения княжеской армии. Накинув плащ, прокралась к лестнице, свесилась в пролет – внизу по темным коридорам сновали стражники, из залы деловито отдавал приказы мажордом, озабоченно сновал шамберлен. Нет, это не походило на лихорадочное оживление заговорщиков. Вдруг пронзила страшная догадка – что-то ужасное стряслось с Раймондом! Охрипшим голосом окликнула проходившего валета:

– Эй, Гарнье, что тут… что случилось?

– Ваша светлость, Антиохия в осаде.

– Антиохия? – Констанция почти засмеялась от облегчения. – Что вы несете, мессир! Это Монферран в осаде, при чем тут Антиохия?

– Греки, мадам, взгляните, повсюду греки! – Шевалье махнул в сторону окна. В брезжащем утреннем свете долина Оронтеса казалась покрытой снегом.

– Хвала Отцу и Сыну и Духу Святому, – Констанция прислонилась лбом к холодному камню стены, – благодарю тебя, Господи, что ты, в своей милости, послал мне испытание, которое я могу перенести.

Гарнье с недоумением взглянул в безмятежное девичье лицо. Все-таки ни черта эти женщины не смыслят в вопросах безопасности: только что у нее от страха голос пресекался и руки тряслись, а узнав, что город осадила непобедимая империя, она смотрела на тысячи белых походных палаток так, словно это белье, брошенное на лугу нерадивой прачкой.

Животворящий Крест, сделанный из райского Древа Жизни и по-справедливости отобранный крестоносцами после завоевания Иерусалима у присвоивших святыню тамошних греческих монахов, покачивался над шеренгами ратников, слепил золотом оправы и изумрудами с рубинами. Спешно собранная иерусалимским патриархом Уильямом Малинским рать оставила портовый город Триполи позади и свернула с морского берега в долину Бекаа, ведущую вглубь холмов. До Монферрана расстилалось еще несколько часов пути. Пехотинцы и всадники брели по высохшей августовской траве, сквозь колючий можжевельник. В долину не долетал морской бриз, от безветрия уныло обвисли на древках знамена. Жадно вдыхаемый воздух обжигал горло и высушивал нутро. Чахлые сосенки и низкорослые кедры не давали даже клочка тени, а между тем не только на рыцарях, но даже на сержантах болтались кольчуги и поножи, а под ними были поддеты еще и плотные стеганые гамбезоны. Накинутые на плечи льняные бурнусы оказались бессильны спасти от зноя. Только шлемы многие пехотинцы поснимали, потому что лучше погибнуть от сарацинской стрелы, чем испечься живьем.

Патриарху Иерусалима Уильяму Малинскому явно на роду было написано постоянно заботиться о Фульке, короле Иерусалима: не Уильям ли, еще будучи архиепископом Тира, ездил к папе римскому за одобрением кандидатуры графа Анжуйского на иерусалимский престол? С тех пор прелатом двигало чувство причастности и ответственности за славное царствие своего друга Фулька. Ведь потому и были все эти неуемные вояки столь бравыми, что твердо рассчитывали на верного Уильяма, который каждый раз безотказно мчался спасать их. Где еще в мире была епархия, глава которой то и дело вел полки в сражения? Вот и на этот раз патриарх выступил в поход с собственными пятьюстами сержантами да с пятьюстами сержантами Храма Гроба Господня. В придачу свои две сотни привел епископ Вифлеемский, а архиепископ Тира и аббаты Сионского монастыря и Святой Марии Иосафатской подоспели каждый с полутора сотней сержантов. Не только церковные фьефы выставили все свои ратные силы – по патриаршему зову забросил безнадежную киликийскую экспедицию князь Антиохийский, и даже граф Эдесский Жослен II де Куртене, избытком доблести не страдавший, и тот присоединился к спешно собранному с бору по сосенке ополчению.

Как и полагалось христианскому воинству, бойцы Святой земли двигались под патриаршим стягом на освобождение осажденного в Монферране короля. Такое отрадное единство напоминало старые добрые времена: рыцари защищают рубежи, а Церковь защищает рыцарей. «Не стоит город без святого», – невольно подумал Уильям и тут же покаялся: прости, Господи, твой верный слуга не успевает бороться и с сельджуками, и с королевскими оплошностями, и с собственной, пусть греховной, но совершенно оправданной гордыней.

Белобрысый, светлоглазый норманн с длинным лошадиным лицом, уроженец Англии, которого Альбион поспешил усыновить, наградив кельтской внешностью, Уильям мерно трясся на покойной спине мула, подпруга скрипела, тяжелая булава, подобающая миролюбивому прелату, коему не подобает разить острием меча, оттягивала бок, августовское солнце смаривало в сон. Неспешный строй приятных мыслей и дремоту воинственного святого отца нарушил лазутчик:

– Ваше высокопреосвященство, навстречу двигается королевское войско.

Уильям подскочил в седле, изумленно заморгал, почесал свалявшуюся от пыли и пота бороду. Как это возможно? Разве не ждет Фульк, осажденный тюрками в Монферране, спасения из рук своего духовного пастыря? Прелат пришпорил скотину, пробрался вперед сквозь шеренги пехотинцев, растянувшиеся на сотни туазов.

Заполняя собой равнину, с противоположной стороны ущелья в густых клубах пыли приближалась колонна всадников, над которой развевался королевский штандарт с золотыми крестами на серебряном фоне. Вот уже можно было различить впереди плотную, кряжистую фигуру Фулька на его любимом Гефесте. Досадуя, что каким-то образом король на сей раз обошелся без его помощи, Уильям ткнул в бок мула мягкой литургической туфлей. Пока он поспешал навстречу монарху мерной рысью, приличествующей высшему духовному лицу Святого города, мимо опрометью промчался, обдав облаком густой пыли, огромный, как всадник Апокалипсиса, Раймонд Антиохийский на рыжем жеребце, покрытом алой попоной. Следом сутулой закорючкой проскакал Жослен де Куртене. Эх, скорее халиф примет крещение, чем дикие северные бароны проявят должное уважение к сану главы латинской церкви на Святой земле!

Воины наперебой приветствовали освобожденного монарха радостными криками:

– Вы освободились, ваше величество! Deus de vult! Этого хочет Бог! Да здравствует Анжу! Да здравствует Иерусалим! Слава Господу! Триполи, вы на свободе!

Чтобы пробиться к духовному сыну, патриарху пришлось растолкать торопыг мордой своего мула. Рядом с Фульком ехал Раймунд Сен-Жиль, про которого уверяли, что он в плену у Занги. Сен-Жиль, недавно унаследовавший графство Триполи после трагической гибели своего отца, напоминал дикого кабана: черные сросшиеся брови взлетали к большим ушам, круглая голова с жесткой темной щетиной волос на плоском затылке торчала прямо из плеч, жирный загривок переходил в необъятную, покатую спину.

Усталый король скинул капюшон хауберка, взъерошил рыжую с сильной проседью шевелюру, вытер натертый подшлемником лоб. Лик благородного монарха Латинского королевства Господь создал, небрежно накидав комков: комок слегка свернутого набок, раздвоенного на толстом конце носа, комки двойного подбородка, два небритых, щетинистых, размазанных кома вместо щек, по которым пот проложил волнистые дорожки. Неказистость монарха искупало его умение держать себя с достоинством, но на сей раз Фульк Анжуйский взирал на армию патриарха в полной растерянности. Король тяжело спрыгнул на землю, вслед за ним почтительно спешился Пуатье, при этом король оказался ему по грудь. Сожалея, что не остался в седле, монарх потрепал гиганта по рукаву, расстроенно обернулся к патриарху:

– Мерд! Простите, падре. Если бы я знал, что вы спешите нам на выручку!

Уильям сделал протестующий жест, как бы признавая благодарность излишней. Пастырь всегда готов спасать помазанника, и кто же будет роптать, тем паче вслух, если благие дела творятся Господними руками расторопнее, чем человеческими?

– Ваше величество, как только мы услышали, что вы в осаде, мы бросили все и помчались вызволять вас! Молебны, и те служили на марше! – Уильям покровительственно осенил короля крестным знамением, тем самым возвращая себе статус незаменимого оплота страны и престола. – Возблагодарим Господа за ваше освобождение!

Иерарх повернулся к Сен-Жилю, обнажил в любезной улыбке длинные, желтые зубы:

– Я рад, граф, что и вы на свободе, а то ведь шел слух, что Имадеддин захватил вас в плен!

Красный от жары Триполи скривился и злобно просипел:

– Чтоб он сдох, неверный пес! Захватил, захватил, но король меня выменял, и до того, как ликовать, узнайте сначала о плате за мою свободу!

Фульк помялся, с раскаянием поглядывая на Триполи, и упавшим голосом признался:

– Обхитрил нас коварный обрезанный. То-то я удивился его щедрым условиям! Он, видно, прослышал, что вы спешите нам на подмогу! – От смущения комковатое лицо венценосца печально обвисло, капля пота скатилась с кончика раздвоенного королевского носа. – Если бы я знал, что вы уже так близки! Но у нас закончились все припасы, а десять огромных мангонелей день и ночь били по нашим укреплениям. Я был уверен, что крепость падет, и когда Занги неожиданно предложил сдать Монферран на невиданно щедрых условиях, я уступил крепость проклятому сельджуку.

– Муки Христовы! Вот уж, действительно, спешка от дьявола! – в смятении выругался патриарх, мысленно накладывая на себя епитимью за то, что годы жизни среди рыцарей приучили его божиться, подобно солдату. Но как не забыться, если без него, бережливого Уильяма, король того и гляди раздаст врагам все франкские крепости, как юный мот отцовское наследство?! – Напрасно вы усомнились в нас, ваше величество. Беда, когда правая рука не ведает, что творит левая! – с укоризной привел пастырь очередную подходящую поговорку.

К этому времени вокруг собеседников столпилось множество рыцарей из сошедшихся в долине армий. Кто-то радовался спасению монарха, кто-то сетовал на потерю крепости, многие досадовали, что долгий, тяжелый марш был пройден зря: ни славы Господу, ни добычи людям. Впрочем, усталость от бесконечного пути и нестерпимый зной так измучили воинов, что все радовались и злились вполсилы. Король устало махнул на арьергард своего ополчения:

– Зато, друзья, в обмен на Монферран Имадеддин вернул нам нашего славного Триполи и всех прочих пленных христиан…

– Негодная замена одной из лучших моих крепостей! – сварливо прохрипел освобожденный Триполи, единственный, кому усталость и зной не мешали злиться.

– С паршивой овцы хоть шерсти клок, – расстроенно промямлил патриарх, с тоской оглядывая освобожденных пленников.

В обозе королевского войска тащились пешком и на полудохлых клячах несколько десятков выпущенных из тюркских застенков исхудавших и оборванных фигур, более похожих на снятых с креста, нежели на доблестных воителей. Всех их теперь придется волочь до Иерусалима и кормить в пути. Вот что творится, стоит оставить короля без патриарших советов и попечения! Воистину, торопливость дурака пути не сокращает!

Фульк выудил из-под седла помятую желтую тряпку, с досадой бросил ее под ноги Гефесту:

– Наглый Занги еще какой-то бабский халат со своего плеча передал… Триполи, я искренне сожалею, что так вышло, клянусь!

Но Сен-Жиль Триполийский гордился тем, что не умел прощать и не собирался учиться этому презренному обычаю даже ради Латинского короля:

– Клянусь муками Христовыми, скоро у меня не останется крепости преклонить свою освобожденную голову!

– Лучше синица в руках, чем журавль в небе, – напутственно воздел палец патриарх, нанизывая на бесконечную нить своих неоспоримых поучений еще один перл драгоценной мудрости.

– Сен-Жиль, его высокопреосвященство хотел сказать, что лучше голова на плечах, чем Монферран в графстве, – благожелательно заметил Раймонд Антиохийский, вытащил флягу, закинул голову и принялся жадно пить. – Все еще не так плохо!

В словах Пуатье Сен-Жилю, обладавшему способностью везде отыскивать самое оскорбительное, почудились насмешка и поругание памяти своего убитого тюрками отца. Он злобно уставился на аквитанского выскочку маленькими, налившимися кровью глазками, как бы спрашивая: откуда ты взялся, Раймонд де Пуатье, что сделали твои предки за огромное и богатое княжество, которое само упало тебе в руки? Был ли твой дед завоевателем Утремера, погиб ли он во время осады твоего будущего владения? Может, сарацины обезглавили твоего родителя? Нет. Похоже, что тебя, любимчика покойного английского короля, не имевшего ни кола ни двора, просто удачно пристроили при владетельной наследнице, и потому ты вообразил, что всем здесь ровня? Сен-Жиль с ненавистью глядел на кадык Пуатье, двигающийся вверх и вниз по белому горлу, и безмолвно желал гиганту самому не сносить головы.

Патриарха разбирало желание напомнить рыцарям, что, пока жив он, Уильям Малинский, у Святой земли останется достойный защитник, но, помня о непомерном рыцарском самомнении, святой отец выразил свою мысль иносказательно:

– Следует помнить, что, даже когда король Святой земли пленен или в осаде, в ней продолжает царить Иисус Христос! – и скромно потупился.

Фульк приуныл, видимо осознав, какой негодной заменой он явился Всевышнему, представленному его доблестным патриархом, и покаянно предложил:

– А не устроить ли нам для сельджука радостный сюрприз и не вернуться ли всем сообща к стенам Монферрана, друзья мои?

Триполи приосанился, взмахнул короткой рукой:

– Наконец-то слова истинного рыцаря, чтоб всем трусам облаткой подавиться!

Фульк повеселел, в живых глазках зажглись озорные огоньки, но Жослен де Куртене ссутулился еще сильнее и кисло пробурчал:

– На меня не рассчитывайте. Пока мы будем осаждать Монферран, Имадеддин разорит мою Эдессу, как лиса курятник.

– Вы что, Куртене, предаете наше святое единство?! – Сен-Жиль обрушился на Жослена со всей злобой, которую ему не удалось выплеснуть на обхитрившего франков Занги.

– Оставьте, Сен-Жиль, крепость потеряна, не просите нас вместе прыгнуть в погибель. Монферран был полезен, но Эдесса нам необходима, – хладнокровный Куртене, похоже, остался единственным, кого не впечатляло бешенство графа Триполийского. – Неразумно бороться за Монферран, забросив все остальные владения.

Триполи не нашелся, что возразить, и потому прошипел, брызжа слюной, как ядом:

– Спасибо, Куртене! Я молюсь, чтобы когда-нибудь Господь подарил и мне возможность отплатить вам такой же поддержкой!

Граф Эдесский побледнел, сморщился и отпрянул, но промолчал. Остальные рыцари отвели глаза. Ни один уважающий себя барон не проявил бы такого презренного самообладания, ибо любой грех и преступление можно искупить, помимо трусости.

– А вы, князь? – Сен-Жиль обернулся к Раймонду: – Вы-то не побоитесь поддержать свояка?

Раймунд де Сен-Жиль недавно женился на тетке Констанции, Годиэрне де Ретель. Правда, всему королевству уже известно, что новобрачные ладят, как кошка с собакой. За сорок лет жизни бок о бок все знатные семейства Утремера породнились, все повязаны родственными и вассальными узами, но узы эти, хоть и крепкие, не всегда оказывались дружескими. Раймонд де Пуатье раздраженно отпихнул морду напиравшего на него коня графа Триполийского:

– Сен-Жиль, легче вас обвинить в смирении, чем меня в трусости. До сих пор Антиохия всегда помогала вам безотказно, как старший брат, но сейчас у меня самого дом горит.

Триполи нагнул голову, уставился на Раймонда с бессильной злобой кабана перед львом, и так рванул удила, что жеребец под ним заржал от боли и закружилась на месте:

– Да я вижу, тут никто не спешился бы Иисуса с креста снять!

– Друзья, наша перепалка на руку одному Кровавому! – в отчаянии напомнил король.

Ох уж эти бароны! Когда Фульк не занимался их спасением, он занимался их примирением друг с другом и с его верховной властью. Все франки повязаны общей спасительной цепью данных и принятых клятв, да только баронам они представляются кандалами. Рыцари не желают повиноваться ни сюзерену, ни союзнику, каждый хочет действовать только по собственному разумению. Так много сил и терпения было потрачено, чтобы как-то сплотить эту непокорную банду сумасбродных баронов, каждый из которых мнил себя героем, страдал от непомерных амбиций и твердо намеревался превзойти подвиги Шарлеманя и Роланда! А сейчас, впервые сойдясь в общем походе, они первым делом перегрызлись!

Пуатье взлетел в седло так легко, словно броня и вооружение были легче пушинки:

– Ваше величество, раз вы свободны, я должен мчаться спасать Антиохию. Мой город осаждает греческое войско.

Он не просил короля о помощи и даже не смотрел на него, но его молчание упрекало совестливого Фулька сильнее, чем громкие требования Триполи. Анжу засопел. Вступаться за Антиохию было бы самоубийственно. Рано или поздно Византия должна была предъявить свои права. Латинское королевство твердо намеревалось установить с Константинополем прочный мир, и нападение Иоанна Комнина на Антиохию – не причина пересматривать этот краеугольный камень стратегии Фулька. За полвека князья Антиохии надавали грекам таких обязательств, что юридические права василевса стали неоспоримыми, особенно когда тот появился с огромным воинством, стоящим тысячи легальных доводов, под самыми стенами Антиохии. Князь молод, силен и раз взялся за гуж, то пусть доказывает, что способен не только ласточкой в седло вспархивать.

Король нахлобучил шлем, словно пытался скрыться под железом брони от бесконечных претензий своих баронов, и сам поспешно забрался на Гефеста. Негоже королю взирать на собственных вассалов снизу вверх. Насупился, пробурчал:

– Князь, постарайтесь договориться с Иоанном миром, врагов нам хватает.

Раймонд усмехнулся, натягивая перчатки:

– Спасибо, ваше величество. Я всегда готов мчаться вам на помощь, чтобы услышать добрый совет.

Фульк покраснел, не выдержал, дал шпоры коню:

– Эх, будь что будет! Не покину вас, друзья мои! Вперед, святой отец, отвоюем франкские земли!

– За Монферран! – прохрипел Триполи.

– За Антиохию! – рубанул воздух Раймонд.

Но патриарх Иерусалима отчаянно затряс обеими дланями:

– Ваше величество! Увы! Нам придется немедленно мчаться обратно в Иерусалим! – Увидев, как скривился граф Триполийский, приуныл Анжу и скептически поднял брови Раймонд, верный пастырь промямлил: – То, что Монферран, лучшая наша крепость, попал в руки тюрок, и сарацины вклинились в наши владения, а вдобавок паршивые схизматики осадили наш важнейший северный оплот – это, конечно, все очень плохие новости, – патриарх выдержал скорбную паузу, убедился, что все взоры обратились на него с надеждой, воздел перст и торжествующе заключил утешительную сентенцию: – Но плохих новостей так много, что из-за каждой в отдельности горевать решительно некогда! – И охотно пояснил: – Во время вашего отсутствия египетские конницы Аскалона вышли на равнину Рамлы и разгромили гарнизон Лидды, а к тому же дамасские войска захватили незащищенный Наблус, сожгли и разорили город и перерезали всех, кто не успел укрыться в донжоне. – Помолчал и, не уверенный, что ошарашенные слушатели оценили всю серьезность произошедшего, сокрушенно помотав головой, пояснил: – Все это до добра не доведет, нет, чую я, не доведет.

Потрясенный Фульк уставился на патриарха. Господи, да что же это такое? Ни на кого, ни на мгновение невозможно оставить королевство? Почему он окружен только неистовыми головорезами, трусливыми умниками и кипучими идиотами? Похоже, что с бестолковым, зато рьяным Уильямом Малинским он потеряет Заморье вдвое быстрее, чем смог бы с помощью самого Занги! Но другого патриарха взять неоткуда, и других баронов у него тоже нет. Анжу взглянул с упреком на небеса, устало вытер потное лицо и призвал себя к спокойствию. Опора Заморья лишь в терпении и мудрости венценосца.

– Н-да… Этот египетский Аскалон – как распахнутая задняя калитка! Никогда не знаешь, куда бросаться в первую очередь… Ну что ж, друзья мои, в таком случае нам придется расстаться. Я поспешу разобраться с обнаглевшими Фатимидами, – с высоты седла король выглядел величественным и бравым рыцарем. – Удачи вам, князь. А вам, Триполи, желаю утешиться в объятиях молодой супруги.

Граф уставился на суверена испепеляющим взором. Фульк вспомнил, что, по слухам, в объятиях Годиэрны утешаются и многие другие, хотел поправиться, но вовремя сообразил, что непременно взбесит Сен-Жиля еще пуще, и только махнул на прощанье поросшей рыжим волосом рукой.

Триполи, Куртене и Пуатье развернули коней и двинулись каждый к своему ополчению. Пробираясь к началу колонны, Анжу изумленно оглядывался на нового свояка:

– Однако вот он каков, этот князь Антиохийский… А Констанция-то его, пичужка такая, и совсем еще юная…

– Геракл, истинный Геракл, ваше величество, – хмыкнул патриарх, оскалив ослиные зубы. Он радовался, что бешеные бароны разъехались, и они с монархом снова вместе. – Пускай сам с василевсом разбирается, будут друг на друга управа. Поистине гордыня этих рыцарей – еще один гвоздь в теле Спасителя!

– А Сен-Жиль-то наш и впрямь невезучий: ладно, Монферран потерял, так дома еще и Годиэрна поджидает…

Король облегченно ухмыльнулся: в сравнении с домашними неладами графа Триполийского потеря Монферрана блекла настолько, что ощущение вины перестало тяготить суверена. Со свояченицы Годиэрны мысли Фулька перешли на ее сестру, собственную возлюбленную жену Мелисенду. Искоса взглянув на пастыря, венценосец откашлялся и спросил, внимательно изучая холку Гефеста:

– Так что, святой отец, неужто у вас не найдется для меня ни единой доброй вести?

– Почему же, ваше величество? Конечно, найдется! Сын ваш Бодуэн и королева Мелисенда пребывают в добром здравии, и королева шлет вам свою любовь!

Лицо немолодого, некрасивого короля озарила смущенная улыбка, от избытка чувств он натянул поводья так, что боевой конь под ним вздыбился:

– Охо-хо! А мы-то уже заподозрили, что милость Божия нас покинула! Оказывается, дела наши еще совсем не плохи! Deus de vult!

И Фульк на радостях пустил Гефеста в галоп. Прелат сокрушенно вздохнул: трудно быть Божьим служителем и духовным отцом Града Святого, но и старым мужем красивой жены быть тоже нелегко.

Железная змея воинов медленно расползалась на две части, словно сдирая с себя кожу: королевская армия и патриаршее ополчение просачивались сквозь войска Антиохии и Эдессы на юг, в сторону Иерусалима, а силы сирийских франков стекались в обратном направлении – на север.

Армии маневрировали по Утремеру, как шахматные фигуры по доске.

До Антиохии остались считаные лье, а тяжких дум хватило бы на обратный путь до Альбиона.

Какой баснословной удачей виделось франкское княжество, когда скончался Генрих I и в Англии началась междоусобная война за корону! Путешествие в Левант и свержение Алисы казались захватывающими приключениями, и кто же мог предположить, что героическая борьба с захватчиками-мусульманами за исконно христианские земли будет состоять из нескончаемых разборок с христианскими Киликией и Византией? Славное братство франкских героев воплотилось в необузданном Сен-Жиле Триполийском, уверенном, что он недополучил земель и чести, и в Жослене Куртене, не готовым защищать даже те земли и честь, которые остались ему от отца. А иерусалимский сюзерен, постоянно занятый египетскими набегами на собственное королевство, вместо действенной подмоги подарил лишь добрый совет, полезный, как халат с плеча Имадеддина.

И все же, единожды взвалив на себя ношу, Раймонд не дрогнет даже перед всей мощью Ромейской империи.

Греки нахваливали Иоанна II Комнина, прозвали его Калоиоанном – Хорошим Иоанном, порфироносным, багрянородным, самодержцем, венцом всех царей, прославляли его воинскую доблесть, непримиримую борьбу с анатолийскими тюрками, восхищались мудростью автократора, но не объясняли, почему лучший, якобы в истории Римской империи император рушит необходимое единство христиан Востока. Со времен Великого Крестового похода претензии Константинополя на Антиохию отравляли отношения меж греками и франками, как вонь неубранной падали, только до сих пор Византию отвлекали то печенеги, то тюрки, то венгры, то итальянцы, то норманны. Но едва Иоанну удалось оттеснить тюрков в Малой Азии и покорить армянскую Киликию, ромей возобновил свои притязания.

Равноапостольный наверняка не простил Антиохии предпочтения младшего сына герцога Аквитанского своему сыну Мануилу. Ходили слухи, и Раймонд готов был им верить, что василевс затеял тайные переговоры с Занги. Хитрые греки обещали всем все, и невозможно догадаться, когда и кого они обманывали. Похоже, всех и всегда. Латинян ромеи обманывали с первой же встречи. Угрозами, вымогательством и лживыми посулами тогдашний василевс Алексей Комнин вырвал у крестоносцев обязательство отдать ему Антиохию после завоевания, сам же предал европейских воинов уже на пути в Святую землю. Во время семимесячной осады Антиохии франки нестерпимо страдали ради Господа Иисуса Христа от лютой стужи, страшных ливней, а больше всего – от невыносимого голода. Той зимой скончался каждый седьмой из освободителей Святой земли, те же, что выжили, спасались кровью своих лошадей, а злые языки уверяли, что и еще более ужасной пищей. Сирийцы даже за бычью голову требовали три золотых статера. В этой крайности византийский легат Татикий трусливо и предательски покинул крестоносцев, и император Алексей не пришел им на выручку, решив, что дело их безнадежно. Однако латиняне Антиохию все же взяли. И когда последние двести христианских всадников вышли на бой с несметными полчищами Кербуги, им на помощь явились вовсе не византийцы, наобещавшие с океан и сделавшие с каплю, а белоснежное небесное воинство. Бок о бок со святыми Георгием, Димитрием и Маврикием устремились отважные рыцари на иноплеменников, как огонь, что сверкает на небе и сжигает горы, и уничтожили врага.

Франки оказались единственными, сумевшими дать отпор мусульманам в Палестине. Когда бы не доблестные крестоносцы, восточные христиане так и продолжали бы изыскивать недостойные пути унизительного примирения и сосуществования с миром ислама!

Но с тех пор героические победы сменило бесславное выживание, невероятные муки превратились в унизительные тяготы, и не похоже, что мечтам Пуатье о героических подвигах Танкреда и Готфрида Бульонского суждено сбыться. Он больше не увидит туманную Англию, не вернется в беззаботную Аквитанию, теперь у него было только это ослепительное солнце и скрип песка на зубах, и все же никто не сможет сказать, что Раймонд де Пуатье оказался недостоин добровольно выбранного удела.

Вот и долина Оронтеса. Князь натянул удила. Сбившиеся в плотную стаю бесчисленные византийские шатры покрыли собой всю равнину. Раймонд определил место, где кольцо осаждающих казалось самым уязвимым, построил полки клином, пробормотал слова Давидова псалма: «И долиною смертной тени, не убоюсь зла», – и, как копье сквозь ткань, прорвался сквозь неприятельский лагерь к городским воротам, распахнувшимся перед своим властителем.

Пуатье сумел проникнуть в Антиохию через блокаду, но избавиться от греков оказался бессилен. День и ночь порфироносный продолжал обстреливать стены, вселяя ужас в сердца горожан. Ромеи подвели под бастионы гигантские осадные башни, защищенные от горящих стрел пропитанными уксусом шкурами, и передвигали их перед укреплениями на колесах из дерева и железа. В каждой такой греческой махине прятались сотни лучников, осыпавшие город дождем дротиков и стрел. Баллисты, установленные на верхних площадках башен, метали в древние куртины гигантские камни, от их падения тряслась земля. По всей Антиохии пылали пожары, до внутренних улиц долетали каменные снаряды, рушились фортификации и строения, погибали солдаты и мирные жители.

Констанция переживала осаду впервые. Это оказалось страшно, но не так страшно, как она опасалась. Зато прекратилось прежнее размеренное, сонное существование, бывшие хозяйственные хлопоты теперь казались бессмысленными и скучными, были заброшены унылое вышивание и сушка розмарина. Жизнь стала непредсказуемой и захватывающей. Каждый день княгиня объезжала город в сопровождении охраны, и вид юной властительницы вселял отвагу и стойкость в защитников. Впервые Констанция почувствовала себя важной и нужной, любимицей народа и армии, и перед этим чудесным, пьянящим ощущением отступил всякий страх. К тому же, раз Раймонд вернулся в город, победа была обеспечена. Не знала ли она с младенчества, что город совершенно неприступен? Несравнимо легче разделять опасность вместе с князем и всеми воинами, чем, как прежде, в бессильной неизвестности караулить у окна возвращение ополчения! Нет, никогда больше она не вернется к прошлому тусклому прозябанию!

Только день проходил за днем, а император даже не думал отступать, и с каждым погибшим осада все меньше походила на захватывающую игру и все больше – на ужасную беду. Опытные греческие инженеры под прикрытием выстроенных ими сооружений пытались перекинуть мосты через реку и рвы, воздвигали валы, строили собственные укрепления и возводили осадные башни такой высоты, что нападающие оказывались выше защитников. Стенобитные франдиболы крушили бастионы камнями в вес человека, тараны без передышки били в ворота, из гигантских требюше летели в недра города медные горшки с неугасимым греческим огнем, подобные чудовищным драконам.

Греки были настроены неумолимо, и, в отличие от сельджуков, у византийцев хватало терпения и умения осаждать самые неприступные твердыни, их искусные строители подкапывались под укрепления, постепенно заменяя выкопанные из фундамента камни деревянными опорами, а когда вынимали столько камней, что продолжать подкоп становилось опасно, бревенчатые крепления поджигали, и лишившаяся поддержки кладка рушилась. Именно так всего за тридцать семь дней Иоанн обвалил мощные бастионы Аназарба в Киликии. Как долго быстрые воды Оронтеса смогут защищать фортификации Антиохии?

Во время передышек в обстрелах Констанция объезжала бастионы. Верный Анри заставил ее напялить неудобную двойную кольчугу, у бедра болтался в деревянных ножнах выкованный по ее мерке обоюдоострый Жуайёз, перевязь щита немилосердно оттягивала левое плечо, но со стороны она выглядела настоящей воительницей. Только шлем висел на луке седла, чтобы солдаты узнавали свою Констанцию Антиохийскую.

– Говорил же я, ваша светлость, что нам еще сражаться бок о бок, – оглядел ее с гордостью Анри. – Да я за вами как за непробиваемым щитом! – Старый вояка распрямил плечи и задорно встряхнул жидкими седыми прядями, помолодев лет на двадцать.

Опустевшие улицы с плотно закрытыми воротами, запертыми дверьми и заколоченными ставнями, покинутый базар и ряды заброшенных ремесленных лавок вели из цитадели к городской ограде. В воздухе висел запах гари и зловоние скопившегося мусора, летали мухи. На углу, там, где еще вчера стоял каменный дом, высилась куча щебня и осыпались с шуршанием известковые остатки стены. От огромного раскидистого тутового дерева, которое годами роняло на прохожих свои фиолетовые сочные, пачкающие, вкусные ягоды, остался лишь покореженный ствол. Только цоканье лошадиных копыт нарушало угрюмую, напряженную тишину, отдавалось от глухих оград и гулко разносилось по затаившемуся городу, лишенному своего главного, бурливого, прежде не утихавшего занятия – торговли.

Все куртины и сторожевые башни были заполнены несущими караул ратниками, пехотинцы сидели на земле, на вытоптанной траве, вокруг костров и на камнях, в огромных котлах кипела смола и дымилось варево. Завидев свою «маленькую княгиню», вскочили даже самые усталые, замахали руками, обрадованно заорали. Закопченные измученные лица осветили улыбки. Констанция покраснела от гордости и радости, ей не удавалось сохранять подобающий правительнице и заступнице величавый и невозмутимый вид. Здесь, среди солдат, она оказалась нужна, здесь ей были рады! Вот в чем таилось ее истинное предназначение – вдохновлять защитников! Поднятой рукой в кожаной перчатке, улыбками и милостивыми кивками приветствовала княгиня своих бравых бойцов.

Где-то далеко позади со свистом перелетел через стену и гулко шмякнулся у самой Башни Двух Сестер большой осколок скалы. Вскоре земля содрогнулась от падения еще одного камня, за ним – следующего. Над домами поднялось густое облако пыли, полыхнул пожар. Скакавший за ней Анри крикнул:

– Княгиня, возвращаемся! Грануш с меня голову снимет, если я вашу светлость под обстрелом буду таскать.

Нет, она ни за что не вернется! Татик, конечно, возмущалась заведенным Констанцией обычаем гарцевать вдоль укреплений, но Раймонд как-то назвал супругу «нашим талисманом», и этого было достаточно, чтобы она полезла в любое пекло. Да и чего бояться? Впервые в жизни она делала что-то действительно нужное, по-настоящему важное, что может совершить одна она, Констанция, дочь Боэмунда, внучка князя Тарентского, правнучка знаменитого покорителя Южной Италии Гвискара! Ей было отчаянно весело и ничто не могло заставить ее бежать!

– Анри, только до ворот моста!

Констанция пустила Молнию в галоп. Пусть огромная мужская кольчуга бесформенно обвисла, тяжелый щит хлопал лошадь по боку, и нелепо болтался на перевязи бесполезный Жуайёз, но восторженные приветствия гарнизона доказывали, что воины видели в юной златовласой княгине своего ангела-хранителя! Она не могла удержать счастливой улыбки.

Сверху послышался шипящий звук летящего камня, тут же задрожала земля, позади раздалось истошное ржание лошади. Непривычная к сражениям Молния встала от испуга на дыбы, и Констанция изо всех сил вцепилась в гриву. А когда обернулась, увидела огромного Корунда, лежащего на земле. Конь отчаянно мотал башкой и нелепо сучил ногами, неподалеку недвижно распростерся Анри, а рядом еще не осела пыль от грохнувшегося на всадника камня. Констанция истошно закричала, не помня себя, спрыгнула с седла, спотыкнулась о дурацкий меч и кинулась к телохранителю. Безжизненное туловище старого воина валялось с размозженной головой. Констанцию затрясло. Она уже видела убитых и раненых, но ничего страшнее останков еще минуту назад окликавшего ее Анри, милого, смешного, заботливого Анри, у которого теперь вместо лица было ужасное крошево, она никогда не видела.

Сразу подбежали пехотинцы, оттеснили ее от конюшего, кто-то подсадил княгиню в седло, кто-то твердил: «Ваша светлость, вам здесь быть нельзя! Вам следует немедленно вернуться! Мы позаботимся о покойном! Приказ князя!» Стражник повел Молнию на поводу. Констанция взглянула назад, сквозь слезы увидела солдата с мечом, занесенным над бьющимся Корундом. Поспешно отвернулась, и только сердце ухнуло от страшного, чавкающего звука. Оборвалось отчаянное, душераздирающее ржание и хрип. Никогда больше Констанция не услышит его приветливого фырканья, никогда больше старый конь не заберет осторожно яблоко с ее ладони.

В пустом стойле Корунда кружилась в солнечных лучах пыль, мирно жужжали оводы, лошади обмахивались хвостами, вздыхали, переступали тонкими ногами и невозмутимо хрустели овсом. Пахло душистым сеном и навозом: обычным, любимым с детства запахом конюшни. Только этим утром они вместе выехали из этих ворот, и Анри ласково ворчал, стараясь скрыть, как ему приятно скакать рядом с ней и слышать приветствия воинов. Соратник легендарных героев погиб в бою, как и мечтал, но какая это оказалась бессмысленная смерть! Так же случайно камень мог попасть и в нее. И это было бы несравнимо справедливее, ведь Констанция отказалась послушаться старого телохранителя и вернуться. Если бы не Господня милость, это она лежала бы сейчас в гробу с раскрошенной в месиво головой.

Ах, Анри, Анри! Ненужными валяются твои скребницы, висят осиротевшие постромки, а Констанция осталась живой и невредимой, хотя ты погиб из-за того, что тщеславной княгине казалось очень важным и нужным красиво гарцевать под восхищенными взорами солдат.

Никогда больше она не придет в конюшню слушать невероятные истории о сражениях и о сырых тюркских казематах, в которых томился ее храбрый друг, прикованный к одной стене вместе с ее дедом и старым Куртене, все трое еще живые, молодые и отчаянные.

Появилась мамушка и увела рыдающую княгиню в часовню, где уже отпевали верного слугу.

– Татик-джан, он был истинным рыцарем!

– Я про усопшего слова плохого не скажу, упокой Господи его душу, – промокая глаза, миролюбиво начала Грануш, но не выдержала и завершила обычным припевом: – Видит Бог, все эти рыцари одним миром мазаны! Добился, чего хотел, старый дурак: себя порешил и княгиню едва не сгубил!

Констанция молилась, пытаясь прогнать жуткое видение раздавленного черепа Анри. Теперь, в царстве Божием, у ее друга опять есть голова, не седая и плешивая, а украшенная густой шапкой каштановых кудрей. Он снова скачет по бескрайним полям рядом со своим любимым сюзереном, Жосленом де Куртене, и оба верных защитника Святой земли еще явятся на помощь франкам в час нужды и крайности вместе с остальным небесным воинством.

Слезы высохли, но тяжкие мысли не исчезали. Разум ее встал на дыбы, подобно испуганной лошади. Эта осада – вовсе не замечательная игра в смелую воительницу. Раздоры с самой могущественной империей на Востоке, с христианским императором, с которым до сих пор худо-бедно поддерживались сносные отношения, с которым не так давно Алиса вела переговоры о бракосочетании дочери, это какое-то недоразумение, заблуждение и злосчастная ошибка! Их противостояние безнадежно, бессмысленно и кончится ужасно. Как дошло до этого? Как получилось, что город, который не смели тронуть тюрки, страдал от рук христиан? Алиса была узурпаторшей, но она была упрямой и хитрой. У нее хватило бы ума и изворотливости не довести размолвку с Иоанном до открытой войны. А вот гордым и уверенным в своей силе мужчинам нестерпимо быть предусмотрительными и осторожными.

Констанция продолжала изредка выезжать на позиции и приветствовать бойцов, но без Анри, умевшего заразить ее своим азартом, вместо кипящей радости появился страх, за себя, за Раймонда, за всех них. Без веры в нее и восхищения конюшего она из заступницы и воительницы превратилась в благоразумную, обыкновенную и беспомощную женщину. Смириться с этим было почти так же трудно, как со смертью преданного слуги.

Вдобавок Фульк сообщил, что он, со своей стороны, признает верховные права Византии на Антиохию. Иерусалим, уставший от непрестанных войн в Сирии, решил за счет северного княжества примириться с греческой империей. Многих это сильно обескуражило, однако Раймонд только крепче стиснул губы, на скулах заходили желваки. О, как уже стало знакомо ей это его выражение неуступчивости и упрямства! Никогда он не простит Фульку подобного удара в спину. Действенной военной помощи от Латинского королевства никто не ожидал, – иерусалимская армия сама защищалась от нападения египтян, – но разве можно было предположить, что Фульк полностью отступится от своих сюзеренных прав и обязанностей? Стало ясно, что никто из остальных франков не поддерживал важнейший северный оплот латинских государств не только на поле битвы, но даже и в помыслах, и в молитвах.

Измученный, хмурый князь появлялся лишь изредка, днями и ночами он носился по фортификациям, ободрял ратников и отдавал указания. Он пытался выстоять в войне, не добиваться мира. Однажды Констанция решилась спросить супруга, не стоит ли договориться с Иоанном. Раймонд отрубил:

– Никогда я не стану молить его о пощаде!

Констанция долго обдумывала этот ответ. Гордому рыцарю трудно уступить или признаться в собственных ошибках. Но страшно представить, что будет с ним, с нею, со всеми людьми вокруг и с их прекрасным городом, если василевс захватит Антиохию – а дело идет к тому. Приступом или измором, но ромей завладеет городом.

Антиохия еще держалась, еще не начал оказывать свое воздействие голод, еще не привел свои неотразимые доводы мор, но с каждой отбитой атакой все гуще становился лес крестов на кладбище, с каждым пожаром все плотнее заполнялись церкви и все громче возносились стенания.

Домфорт в своих гневных проповедях проклинал византийского императора, но что-то не было похоже, чтобы проклятия греховного клирика спасали добрых христиан. Среди нетвердых духом антиохийских греков, армян и сирийцев нарастал ропот. Уже не лишним являлся ежевечерний сбор ключей от всех ворот и мостов. И все же князь даже не помышлял о переговорах. Кто-то должен был спасти Пуатье и Антиохию, а кто? Не патриарх же?

Констанция бродила по тихому, опустевшему замку, часами рассматривала в бойницы греческие позиции, защитников на куртинах. Среди рыцарей безошибочно узнавала самого высокого – князя. Иногда прямо на ее глазах пораженные фигурки ратников падали, как сломанные игрушки, слышался далекий грохот рушащих укрепления снарядов, над куртинами то и дело поднимался дым и курился смоляной чад.

Ради всех них и ради Анри, который теперь следил за своей воспитанницей с небес, она была обязана что-то придумать, доказать себе и старому рыцарю, что он был прав, ожидая от нее чудесных свершений, непосильных для рыцарей.

Оказывается, меч не всегда может перерубить другой меч. Но по воле Господа это может сделать даже травинка. С тех пор как ромеи явились в Сирию, политика Алисы на замирение с Византией уже не казалась совершенно необоснованной. Алиса непременно договорилась бы с василевсом. Похоже, помимо нее, Констанции, просто некому начать переговоры с Иоанном, потому что дипломатия – прибежище слабого, а она, наверное, самая слабая. Однако связаться с императором не просто: все входы и выходы из Антиохии постоянно охранялись, все ворота запирались, все мосты поднимались, а человек ведь не птица.

Взмахом руки в расшитой серебром перчатке Констанция остановила охрану за углом храма Святого Георгия, а сама уверенно направила Молнию в маленький, кривой переулок, к армянской лавке, торгующей расписной керамикой.

С голубятни за забором раздался оглушительный свист, в ответ с неба послышался оглушительный трепет крыльев, воркование, и на руки и плечи смуглого армянского мальчишки, приплясывающего на голубятне, широкими, плавными кругами опустились пушистые птицы, похожие на гигантские снежинки.

– Тха-джан, мальчик!

Вихрастая голова на тонкой шее обернулась на звонкий девичий окрик. Хозяин голубей скатился вниз по приставной лестнице и через минуту возник на улице.

– Как тебя зовут, тха-джан?

Говорящая по-армянски всадница была прекраснее ангела небесного, а голос у нее хоть и повелительный, но нежный и за душу брал, как пение целого церковного хора.

– Арам, госпожа, – мальчик смело протянул руку к лошадиной морде.

– Осторожно, Арам-джан, Кайцак может укусить.

– Меня не укусит. Меня и зверь, и птица слушаются, – похвастался Арам.

Действительно, кобыла нежно уткнулась губами в смуглую, грязную ладошку и приветственно махнула пышным, длинным хвостом.

– Ишь ты какой! – восхитилась девушка-ангел. – Значит, именно твоя помощь мне и надобна.

Вынула из мешочка у пояса золотую монету. Мгновенно, как заклинание Соломона вызывает Вельзевула, блеск металла вызвал из глубины лавки пожилого армянина. Встревоженная охрана забренчала мечами, но Констанция только отмахнулась от них. Тяжелый безант сверкнул в воздухе и камнем в омуте утонул в ладони кланяющегося до земли торговца. Отпустив его царственным жестом, княгиня продолжила разговор с мальчишкой, который не сводил с нее восторженного взгляда и приплясывал от волнения.

– Ишь, ее светлость, махусенькая такая, а как ловко по-ихнему лопочет! – восхитился Томас.

– На то она и княгиня, не то что ты, обормот, Pater Noster прочесть не можешь, – снисходительно объяснил Годефруа.

Княгиня протянула мальчишке крохотный клочок пергамента. Арам последний раз погладил плюшевый нос нежно заржавшей лошадки и скрылся внутри двора, чтобы спустя мгновение возникнуть на верхотуре голубятни. Прикрыв глаза от солнца ладонью и закинув голову так, что длинные волосы покрыли круп кобылы золотым плащом, ее светлость проводила взглядом белокрылого мохнатого голубка, сделавшего круг над нижним городом и стремглав направившегося в сторону Оронтеса.

– Не наше это дело, – хмуро пробормотал Годефруа.

– Не наше, а князя, – подтвердил Томас.

Огромная тронная зала антиохийского замка была полна рыцарей. Бароны толпились вокруг колонн, теснились в пролетах меж узкими стрельчатыми окнами, напирали на тронный помост, над которым колыхался роскошный ало-синий балдахин с лилиями Антиохии. Констанция восседала слева от князя, выпрямившись и изо всех сил пытаясь сохранять гордый и бесстрастный вид. Кисейное покрывало спускалось с ее волос на плечи, высокий, крутой лоб венчала золотая княжеская корона, темно-зеленое бархатное блио с широкими, длинными рукавами ниспадало с колен строгими, симметричными складками, бедра украшал пояс из чеканных пластинок с выбитыми на них гранатами. Все это внешнее великолепие было призвано скрыть ее волнение. Пуатье ни словом не обмолвился, о чем говорилось в послании, полученном им этим утром от Иоанна, но если князь собрал Высшую курию Антиохии, значит, произошло что-то чрезвычайное.

По правую руку от князя утопал в подушках глава духовной власти Антиохии – жирный и надменный патриарх Радульф де Домфорт, похожий на навозного жука в своих роскошных, переливающихся золотом и серебром ризах. Констанция не могла без отвращения видеть его.

В зале толпились бароны, каждый из них – истинный герой. Впереди стоял носатый, мохнатый, широкоплечий и толстый Готье Аршамбо, коннетабль Антиохии. Коннетабль – ветеран множества боев, однако ни один противник не пугал его так, как воды бурного Евфрата, который он когда-то переплыл, спасаясь от преследования. Коннетабль выплыл истинным чудом, уцепившись за надутый и туго завязанный заплечный кожаный мешок. С тех пор неустрашимый Аршамбо скорее сразился бы в одиночку с целой армией сельджуков, нежели вступил в самый мелкий и спокойный ручеек.

Из-за его плеча выглядывал невысокий, элегантный сенешаль Роже де Мон, разряженный по последней французской моде от длинных завязок белоснежной шемизы до острых носков сафьяновых пигашей. Про сенешаля рассказывали, что, когда его захватили в плен, эмир предложил ему свободу в обмен на владения, но холеный де Мон поклонился и со всегдашней своей любезностью ответил: «Мы, франки, как верблюды, несущие носилки: когда один верблюд падает, его груз перекладывают на другого. Так же и наши владения переходят в руки соратников». Каким-то чудом в отсутствие эмира де Мону удалось проникнуть в его гарем, и куртуазный франк сумел так очаровать содержавшихся в нем наложниц, что вернувшемуся хозяину пришлось сбросить неверных женщин с крепостных стен. Через два года де Мона выкупили, и он вернулся в Антиохию, не утеряв ни вежливости, ни щегольства. Как полагается истинному рыцарю, о своих приключениях в гареме он поведывал любопытным только многозначительными взглядами, вздохами сожаления и невольными улыбками.

Рядом с ним переминались неотличимые братья Гильом и Гарентон, сеньоры Зерданы, крупнейшей крепости, выстроенной византийцами севернее Латтакии-Лаодикеи, которую франки еще называли Ла Лишь. Один из них поддерживал Алису, но никто не мог с точностью указать который. Зато другой был рьяным защитником прав Констанции, и, опять же, никто не мог запомнить – который из двух.

Ближайшее к трону окно загораживал Рейнальд Мазуар, лорд Маргата, когда-то бывший коннетаблем Антиохии. Рено был женат на вечно недовольной и кислой даме Филомене, сестре Сен-Жиля Триполийского. Впрочем, дама Филомена с ним в Маргате не жила, а пребывала при дворе Констанции, где среди прочих молодых, веселых и красивых женщин казалась гнилым орехом среди свежих.

Позади знатных вельмож теснились маршалы, виконты, командующие отрядами, бальи, прево и даже простые рыцари. За расшитыми золотом сюрко и длинными плащами баронов прятались серо-бурые шерстяные накидки полдюжины местных христиан. Эти незнатные люди допускались на совет, потому что князь предпочитал составлять свою администрацию из трудолюбивых и умных сирийцев, а не заносчивых и невежественных франков. Остальным горожанам не место было в княжьем совете, так как в Утремере, благодаренье Богу, в отличие от Европы воздух городов не освобождал, а обогащал. Только генуэзцы и венецианцы, чьи флотилии в прошлом оказали крестоносцам незаменимую помощь в борьбе за прибрежную полосу Утремера, выторговали своим коммунам полную независимость и берегли ее, как женкину честь. Но этих торгашей на совет не звали. Всем было известно, что пройдохи верны только жажде наживы: они контрабандой провозили во вражескую Александрию ценных для ведения военных действий рабов, железо и древесину и без зазрения совести присоединялись то к Византии, то к Сицилии, в зависимости от того, куда дул ветер, благоприятный для их презренных купеческих интересов. Франкам алчные барышники уже давно втридорога продавали каждый взмах своего весла.

Зато госпитальеров и тамплиеров на собрание пригласили с большой учтивостью. Воины могущественных орденов становились все более незаменимым оплотом при защите Утремера, потому что эти ордена рыцарей-монахов находились под личным попечением папы римского, и только к ним продолжали поступать из Европы люди и деньги, ибо кровь пожертвований по телу святой католической Церкви безотказно текла туда, где в ней ощущалась нужда. Но все свои решения Великие магистры орденов принимали самостоятельно, без оглядки на короля и баронов, и каждый раз их приходилось убеждать действовать заодно со светскими властителями. Однако усилие стоило того – выйдя на бой, Христовы солдаты никогда не дрожали и ни перед кем не отступали. Беда лишь, что у тамплиеров с госпитальерами сложились такие отношения, что, если один орден приходил тебе на помощь, другой уже ради твоего спасения и пальцем не шелохнул бы.

Князь развернул послание василевса. Исписанный красными императорскими чернилами пергамент был запечатан не обычным воском, а чистым золотом весом безантов в пятнадцать. На золоте был выдавлен надменный профиль. Констанция старалась смотреть прямо перед собой, дышать ровно, ногтями в дубовую резьбу подлокотников не вцепляться и, уж конечно, не вытирать испарину со лба. От духоты тухли свечи. Что бы ни сообщил Раймонду Иоанн, она не станет ни отпираться, ни оправдываться. Господи, если ты не будешь поддерживать свою преданную дщерь, как она спасет Антиохию от рыцарского упрямства?

Глубокий, зычный голос князя перекрыл гул разговоров, шорох одежд и топтание:

– Ромейский император обещает нам любовь, дружбу и помощь, если мы покоримся, распахнем перед ним ворота, принесем ему оммаж и признаем его верховные права на Антиохию. Он требует, чтобы армия Антиохии, совместно с греческой, двинулась на взятие Шейзара и Алеппо, а откажемся – грозится продолжить осаду до победного конца, штурмовать город и покончить с нами навеки.

Сердце Констанции, до этого трепетавшее чуть ли не в горле, вернулось на свое место, как успокоившаяся птица на ветку: император не только не заикнулся о ее послании, но сам выразил готовность примириться с франками, а вдобавок предложил Антиохии вместе бороться с их главным врагом – атабеком Алеппо Занги! А признать Иоанна сюзереном, ну что же… франки не раз давали автократорам вассальные клятвы. Добрый знак, что Раймонд не отказал с негодованием, а созвал совет. Но князь поднял руку, и каждое следующее его слово смертельным градом пало на ростки ее надежд:

– Император требует, чтобы немедленно после завоевания Шейзара и Алеппо мы обменяли Антиохию на эти мусульманские города.

Ах вот оно что! Следовало ожидать, что коварные греки придумают неприемлемое условие: за то, что тебе необходимее всего, отдай то, что тебе всего дороже.

– Граф Эдесский уже принес вассальную клятву, и Иоанн забрал у него заложников, – сообщил Раймонд с презрением. – Жослен де Куртене покорно отдает все, что имеет, и воображает, что всех перехитрил. Как бы в конце своей игры графу не убедиться, что в Святой земле ему не осталось кочки даже голову преклонить!

Жослен – умнейший барон Утремера, но многие рыцари презирали графа за отсутствие воинской доблести и силы, многие ненавидели за ехидный язык, а остальные недолюбливали за то, что он не скрывал, что считает окружающих глупее себя. И хоть Констанция понимала, что Жослен не мог поступить иначе и им следовало бы последовать его примеру, похоже, остальных миролюбие графа Эдесского только отвратило. Первым высказался Радульф де Домфорт, ибо никто не мог знать волю Господа так достоверно, как его высокопреосвященство:

– Лишь Всемогущий является нам опорою в годину бедствий! – гнусаво возопил иерарх. – Он не допустит гибели Антиохии, в которой апостол Петр основал первую в мире церковь, где по приказу кесаря бросили львам святого Игнатия Богоносца! – Домфорт потряс над головой усыпанным изумрудами крестом. – Пророк сказал израильтянам: «Пятеро вас будут преследовать сотню, а сто погонять перед собою десять тысяч!» Неужто мы забыли, что именно здесь сам святой Андрей явил осажденным крестоносцам копье, пронзившее тело Христа? И разве не пришло на помощь последним франкам небесное воинство и не прогнало полчища тюрок?

Патриарх был настроен непримиримо не в последнюю очередь потому, что схизматик-ромей желал видеть на патриаршем престоле греческого попа. Как отвратителен Констанции гнусный и бесстыжий Домфорт! Интересно, когда этот Каиафа топтал целомудрие девушек, он тоже оправдывал это Писанием? Нет такого замысла, которому достаточно бессовестные люди не заставили бы прислуживать Господа, а уж Радульф для собственной пользы Агнца распял бы без колебаний. Князь нахмурился, слушая патриарха. Раймонда бесило, что клирик навязывал ему решение. Но хоть иерарх и вырвал у Пуатье вассальную присягу, и пытался прибрать всю власть в княжестве к своим липким рукам, а все же заиметь на престоле старейшей патриархии христианства греческого схизматика для всех латинян унизительно. Но и согласиться с Домфортом собравшиеся не спешили: франки хоть и опасались константинопольской крамолы, но не все обладали неколебимой верой Радульфа в непременную Господню помощь.

Сенешаль Роже де Мон выступил вперед, изящно поклонился и спросил патриарха кротким тоном мирянина, нуждающегося в разъяснении теологического казуса:

– Ваше высокопреосвященство, упомянутые чудеса действительно были явлены нашим дедам, но тогда мы воевали с сарацинами. А можно ли быть полностью уверенными, что поддержка свыше будет столь же безотказной и в борьбе с греками, которые как-никак христиане?

Патриарх уверенно подтвердил Господни намерения, но рыцари призадумались. Господь, несомненно, любит франков больше всех прочих своих созданий, но им уже не раз пришлось убедиться, что ревнивое отношение Иисуса к своим излюбленным чадам зачастую выражается в особо тяжких испытаниях.

Пуатье ждал мнения своих вассалов. Констанция уже хорошо изучила Раймонда, со дня их венчания все ее внимание принадлежало ему одному, каждое брошенное им слово она обдумывала вновь и вновь, и сейчас догадывалась, что князь колеблется. Возлюбленный супруг ее могуч и отважен, ослепительно прекрасен и совершенен, как солнце, но и на нем, как на солнце, имеются пятна: никого и ничего не боялся ее Раймонд, кроме собственных сомнений и урона своей рыцарской чести. Рыцарю было легче вынести дневной переход по пустыне, чем тяжесть ответственного решения. С человеческими слабостями он стал ей только дороже, и больше всего на свете она жаждала помочь ему и спасти Антиохию, но как решиться поднять голос в таком собрании?

Вперед выступил виконт Гийом Френель, владыка крепости Харим, расположенной в самом опасном месте Сирии – между Антиохией и Алеппо. Уж он-то не побоялся бы разгневать Раймонда. Но оказалось, что отважный Гийом не боялся и самого Иоанна и потому воскликнул:

– Полвека мы сражались без них, можем и дальше обойтись! Всегда норманны били византийцев!

То, что сейчас не норманны теснили греков, а византийцы обстреливали Антиохию, дикому горному орлу казалось совершенно несущественным. Рыцари были уверены в своей силе, неустрашимы, горды и убеждены в поддержке свыше. Ах, того и гляди, достоинства франков погубят их быстрее, чем их грехи! Похоже, что только одна трусиха Констанция, терявшая сон и аппетит на время походов Раймонда, понимала, что лучше заодно с византийцами воевать против тюрок, чем в одиночку со всеми!

Робер Фулькой, когда-то выбравшийся из окружения по горным тропам в лохмотьях сирийского крестьянина, предупредил:

– Как только мы окончательно уничтожим Занги, греки, не мешкая, нападут на нас!

Констанции казалось, что преждевременно уже сейчас начать тревожиться о последствиях будущего триумфа над тюрками, но, судя по одобрительному гулу, раздавшемуся в ответ на дальновидное соображение Робера, она оставалась единственным маловером.

Агерран Гербарре, когда-то отправившийся за Пуатье в далекую Англию и вместе с ним преодолевший опасный обратный путь, заметил:

– Не завоюй мы Палестину, Византия давно нашла бы способ мирно поладить с басурманами!

Это обвинение походило на правду: греки нередко предпочитали безопасность подвигам, и за столетия мусульманского владычества Левантом восточные христиане почти все смирились с позорным гнетом магометан. Сирийские христиане-якобиты стали почти неотличимы от проклятого исмаильского племени – они и говорили на арабских наречиях, и одевались в восточные одежды. Если бы отважные крестоносцы не вернули свет истины на Святую землю, даже армяне наверняка изыскали бы способ беззаботно прозябать в мусульманских эмиратах, пользуясь снисходительностью последователей Аллаха.

– Иоанн завоевал Малую Азию, расправился с Киликией, теперь явился в Сирию! Никто не унижал нас так, как византиец! Со времен Великого похода Комнины предавали латинян на каждом шагу! – выплеснул общие накопившиеся обиды мрачный маршал госпитальеров Гастон де Винфор.

Перед каждым боем Гастон и остальные рыцари-монахи босыми обходили храмы Антиохии и с умилением сердца и благоговением молили Всевышнего о заступничестве. Ноги рыцарей Христа кровоточили, по заросшим щекам текли слезы, громкие рыдания поднимались к небу, и раз за разом милосердный и сострадательный Господь простирал защитную длань над христианскими воинами, искупленными кровью его дорогого Сына. А павшие в боях возносились прямо в Царство Небесное, оставляя за собой на грешной земле вечную славу. Поэтому госпитальеры и тамплиеры смело отвергали протянутую длань василевса.

Коннетабль Готье Аршамбо подхватил гулким, как набат, голосом:

– Сам Имадеддин прислал предупреждение, что истинная цель вероломного Иоанна состоит в покорении всего Леванта!

Коннетабль тоже противился коалиции, в которой им и его воинами будут командовать греческие стратиги.

Ах, стыдно бояться за себя, тяжко бояться за тех, кто в бою, но, Господи, спаси и сохрани Антиохию от тех, кто не боится никого и ничего! Плечо к плечу, рука к руке эти железные мужественные герои столкнут княжество Констанции в пропасть. Кто-то должен остановить их, но как возражать черным воронам-госпитальерам, чей устав запрещает даже разговаривать с женщинами?

Франки ненавидели Занги – своего смертельного врага, но вдвойне ненавидели ромеев, которые уже полвека сулили дружбу и полвека наделяли лишь унижениями и предательством. Вот и сейчас греки поставили их перед невозможным выбором.

Констанция тоже понимала, что захватить Алеппо и одновременно сохранить Антиохию не получится, но час Алеппо еще настанет, сейчас самое главное – прекратить войну с греками, а для этого всего-то и нужно – рыцарям не возражать императору, а ей – набраться храбрости и возразить им.

Раймонд наклонился вперед, стиснул подлокотники, глубоко вдохнул и обвел залу тяжелым взглядом. Такое напряженное спокойствие часто предваряло его неуправляемый гнев:

– Иоанн требует права в любой момент входить в крепость Антиохии, а над городской цитаделью хочет водрузить стяг Византии, будто не франки пролили кровь за этот город!

Каждое слово бароны встречали возмущенным гулом. Вышитый на пурпуре двуглавый орел, в отличие от стрел и греческого огня, еще ни единого франка не убил и даже не покалечил, однако честь требовала предпочесть действительное поражение безобидной, но оскорбительной символике. Вот-вот курия единодушно примет гибельное решение, и Констанция в отчаянии переводила молящий взгляд с одного рыцаря на другого.

И тут, словно вняв ее мольбе, круглолицый весельчак Годефруа де Габель пылко воскликнул:

– Лучше нам всем погибнуть, чем покорно склониться перед василевсом!

Ах, Годефруа, Годефруа! Как удачно, что ты подал голос! Потому что ты, голубчик, до сих пор еще ничем не отличился – ты покамест не спас своих соратников и не уничтожил тьмы врагов, тебе даже не случилось провести год-другой в цепях на дне мусульманского каземата. Пока что все геройство ее охранника заключалось в смелом кидании нежных взоров на Изабо. Зато лишь вчера шевалье вручил своей княгине просьбу о фьефе, и при этом он не был таким гордым. Вчера Годефруа преклонял колено и смиренно умолял: «Деревеньку бы, ваша светлость, или мельницу!» Это теперь, заодно с остальными вояками, он не колебался отказать наотрез самому императору!

От возмущения улетучилась наконец-то злосчастная робость, и, не дав себе времени передумать, Констанция выпалила:

– Как спешите вы, мессир, погубить город, за который погиб мой отец!

Ее высокий голос дрожал и срывался, но она заставила себя смотреть прямо на рыцаря, лишь крепче вцепилась в ручки трона. Юный Годефруа смутился, покраснел и отступил в толпу. В зале стало тихо, собравшиеся бароны раздумывали, как отнестись к вмешательству юной женщины. Раймонд тоже уставился на Констанцию. От смущения кровь прихлынула к ее лицу, запылали уши, казалось, вот-вот позорно закапают слезы, а Пуатье по-прежнему молчал, только бровь заломил. Но, раз начав, она уже не остановится. Это ее княжество, это в ее жилах течет кровь норманнских героев и завоевателей. Констанция представила себе, что ведет очередной диспут с отцом Мартином:

– Император просит мира и предлагает помощь. И если Занги предупреждает нас, значит, это плохо для него. А то, что плохо для него, для нас может быть хорошо.

Ее голос прервался, она умоляюще посмотрела на Раймонда. Все теперь зависит от него. Князь развалился на троне, подпер подбородок рукой, перегородил свободное пространство длинными мускулистыми ногами, туго обтянутыми кожаными брэ, и разглядывал супругу так, словно увидел впервые:

– Мадам, неужто вы настолько цените дружбу Иоанна, что готовы обменять нашу Антиохию на Алеппо?

У нее затряслись губы, но она выдержала его взгляд. Преподобный каноник учил ее рассуждать последовательно, а предки подавали пример действовать к собственной выгоде при любых обстоятельствах:

– Это действительно невыполнимое условие, но недаром мой прадед, победитель византийцев на море и на суше, был прозван Гвискаром – Хитрецом, – Констанция склонила голову, глубоко вздохнула, прищурилась и с невинной улыбкой добавила: – Вот мне и пришло в голову, что для того, чтобы обменять Антиохию на Алеппо, сначала необходимо этот Алеппо захватить, не так ли, ваша милость?

Княгиня замолчала, вопрошающе глядя на рыцарей, словно ожидая от мудрых и опытных мужчин разрешить непосильную для женского ума задачу. Бароны сосредоточенно обдумывали ее вопрос. А ведь и в самом деле, говорили ошеломленные взоры обветренных, загоревших до черноты лиц, почему бы не заставить греков переволочь свои требюше под стены Алеппо, а далее положиться на Господа и неприступность эмирата?

Старый Оливье де Монтель, знаток вассальных законов, ассиз и ордонансов Латинского королевства, глава Высшей курии Антиохии, которому пленивший его эмир Балака каждую пятницу вырывал один зуб, чтобы поторопить сбор выкупа, прошамкал, кивая торчащим из капюшона носом кондора:

– Вот и я говорю – рановато нам волноваться, друзья мои. Иоанн еще не представляет себе, как много зубов обломалось в попытках взять Алеппо!

Тут разом закричали и заспорили все. Патриарх протестовал так, словно собирался оборонять фортификации Антиохии самолично во главе клира, но чем громче властный иерарх возмущался и требовал стоять насмерть, тем мрачнее становился Раймонд. Одно несомненное благо сулил союз с греками – избавление от Домфорта.

Констанция слушала долгие и яростные препирания и задыхалась от волнения. Если бы споры приносили победы, Антиохия, можно не сомневаться, легко одолела бы Византию.

После того как все доводы повторились в пятый раз, князь треснул кулаком по подлокотнику, восстановил тишину, пообещал взвесить мнение каждого, поблагодарил за совет и искренность и распустил курию.

Констанция с облегчением поднялась, но Раймонд удержал ее. В глазах Пуатье, словно в виноградине, если смотреть сквозь нее на солнце, переливались желто-зеленые блики, а голос был полон беззлобной насмешки:

– Констанция, жена моя, останься. Все забываю сказать тебе – из Антиохии даже птица вылетает только тогда, когда это разрешаю я.

Время от времени Ника и Итамар устраивали обеды – лукулловы празднества, торжественные и чинные версальские торжества, пиры вальтасаровы, богемные пьянки, на которые приглашали его друзей-офицеров и ее подруг, чаще всего Анат, соседку сверху.

Задумав очередной кутеж, шагали на рынок Махане-Иегуда с пластиковыми корзинами, бродили среди горланящих продавцов оливок и вооруженных топорами мясников. Итамар относился к фуражирской экспедиции с предельной серьезностью. Важный как эфенди, гордый и сосредоточенный, шествовал во главе их крохотной процессии, указуя перстом в красные перцы, рыжие морковки, синие баклажаны, алые помидоры и изумрудную зелень, отдавая приказания тоном Наполеона под Аустерлицем.

Выбирать снедь, готовить из нее нечеловеческую вкуснятину и кормить ею – для него означало любить своих друзей и делиться собой. Ника могла бы существовать на одном какао и холодных, ватных сэндвичах кафетерия, но покорно слушалась: выбирала самые спелые дыни и красивые артишоки, наполняла пакеты, расплачивалась, улыбалась в ответ на комплименты рыночных торговцев, терпеливо ждала сдачу с протянутой рукой, которую продавец отдавал неохотно, задерживая щепоть над ее раскрытой ладонью, не потому, что ему было жалко денег, а чтобы продлить удовольствие от общения с хорошенькой покупательницей, погружая свой наглый, смеющийся взгляд в очередные женские глаза.

В тот день, покинув тенистые, пахнущие зеленью, прохладные ряды рынка, они вышли на раскаленную, залитую солнцем улицу, просочились в заторе прохожих и машин и спустились в темную винную лавочку. Итамар выбирал дешевое вино с такой дотошностью и пристрастием, словно искал сосну для мачты адмиральской бригантины, наложницу в гарем шахиншаха, алмаз в кольцо невесты, нектар и амброзию из винных подвалов барона Ротшильда. Вывалил, не считая, мятые купюры на прилавок, высыпал звенящую мелочь.

Он тащил корзины с годовым урожаем страны так гордо, как будто вел за собой караван рабов и скота, а когда они вернулись в прохладную тишину дома, бросил добычу на старинную сине-коричневую арабскую плитку пола и сгреб Нику в охапку.

Незадолго до прихода гостей поспешно застлали старым покрывалом продавленное «ложе страсти», которому предстояло служить диваном для гостей, и полуодетые, потные, счастливые, принялись стряпать под вдохновляющие раскаты Carmina Burana, запивая каждый этап красным вином.

Итамар отдавался готовке со своей всегдашней шальной энергией: в ритме стаккато измельчал салат, пачкал гору посуды, разбрасывал вокруг укроп, разливал оливковое масло, овощи тушил и жарил картошку с непременным исполнением придуманных им кулинарных обрядов, а Никой-поваренком руководил деспотично и торжественно, словно дирижер – оркестром, полководец – полками, режиссер – статистами: кричал с балкона, вопил из душа, отрывался от мобильника:

– Почисть картошку! Порежь морковь. И лук. Кубиками! Листья салата надо рвать, не резать. И помельче! Так. Теперь вывали все на сковороду. Ты куда? А картошку кто мешать будет? Налей масло, я иду жарить мясо! – Так тореадор идет закалывать быка.

Дверь распахнулась, ворвались радостные гости. На кухне стало тесно, все приветствовали друг друга, обнимались и рассаживались. Весь вечер пирующие вкушали, возлияли, смеялись и восхваляли кулинарные таланты Ники и Итамара. К полуночи все было съедено, выпито, стол напоминал Помпеи, в раковине извергался объедками Везувий грязной посуды, дым сигарет тучей стоял в воздухе.

Проводив последнего гостя, Итамар вернулся счастливый и торжествующий, покрутил отбивающуюся Нику в воздухе, поцеловал и с детской хитростью заявил:

– Ну, я готовил, будет только честно, если ты уберешь!

Он был молод, весел, полон сил и надежд, он владел миром и Никой и щедро одаривал уверенностью, что впереди их ожидает лишь слава, счастье и любовь. Выгребая из карманов мелочь на дешевое бухло, он чувствовал себя Ротшильдом: ему не приходило в голову жалеть или беречь несметное богатство – мгновения своей жизни. С мотовством юности, не считая и не скупясь, Ника с Итамаром транжирили эти лучшие дни, убежденные, что им еще несть, несть, несть числа…

Осень выдалась дождливой и пасмурной, а рано начавшаяся зима – ветреной и студеной. Несмотря на полыхавшие в каминах гигантские дубы и кедры, на расставленные повсюду жаровни, на множество свечей в руку толщиной, в замке царили темень и сырость, по коридорам носились сквозняки, от камня стен и полов тянуло стылым холодом. Шерстяные и пуховые одеяла, суконные и меховые покрывала тяжелели от влаги, персидские ковры гнили на плитах, от дыхания шел пар, с мозаик приходилось смывать черную плесень. К утру оставленная в кувшинах вода затягивалась ледком, в часовне паства цепенела, как в склепе.

И все же пусть никогда бы не кончалось это суровое, темное время, потому что этой зимой они стали единой плотью и кровью, а весной любимый уйдет на осаду Алеппо. Пусть нынешнее тревожно, а будущее неведомо, но пока Раймонд рядом с ней, она будет радоваться и веселиться, отложив невыносимую тревогу на время его походов и своего одиночества.

Покуда за пределами Антиохии рыскали враги, города заливали ливни и в полях выли ураганы, в ее опочивальне пылал камин, вокруг мягкой, как лебяжий пух, кровати колыхались расшитые золотом и серебром бархатные пологи, горели в канделябрах свечи, переливался в хрустальных кубках подогретый ароматный гипокрас с корицей. Каждую ночь она спала в объятиях Раймонда, в мягкой сердцевине нагретого их телами гнезда, за пределами которого случайно выпростанную руку или ногу тут же охватывал ледяной холод. Плечо ее возлюбленного грело, как его сердце, кожа его, незащищенная доспехами, была нежнее шелка, его запах стал родным, как запах собственных волос.

Оказалось, что внимание рыцаря намного легче привлечь, если интересоваться им и тем, что волнует его, а не хвастаться почерпнутыми у отца Мартина познаниями. Констанцию это нисколько не обижало. Раймонд – ее светило, ее повелитель, она – его верная прохладная тень, согревающий огонь, утоляющая жажду влага. Ее счастье – в служении ему, но и она необходима супругу, как вода и огонь.

Раймонд – не угодник дам, а воин, охотнее всего он говорил о войне:

– В Европе конные армии несутся друг на друга с копьями наперевес, сшибаются и вступают в рукопашную сечу. Но здешние тюркские полчища, они как вода: расступаются перед нами, чтобы сомкнуться позади, возникают из ниоткуда и исчезают в никуда, носятся вокруг и жалят, как рой бешеных ос, только небо темнеет от дождя стрел.

Любимый чертил на ее животе схемы сражений, втыкал воображаемый стяг в пупок, расставлял арбалетчиков на ребрах, устраивал засады в ложбинках у бедренных костей, вел кавалерийские отряды туркополов в обход груди. Смех Констанции стряхивал воображаемых воинов с неприступных позиций:

– А страшно в бою?

– Страшно? – в задумчивости он прижал жену к себе так, что она охнула. – Перед боем, конечно, в животе словно клубок змей, но волнение, возбуждение и воодушевление захлестывают любой страх. А в самой драке бояться и подавно некогда: в бою я как пьяный, только радость и отчаянность. Ты не один, ты рядом со всеми своими и чувствуешь все вместе – и бешеный азарт, и усталость, и жару, и жажду, и неимоверную тяжесть в руках и ногах. Зато никогда я не бываю так сосредоточен, силен и уверен в себе, как в рукопашной.

Какое счастье, что схватки редки! Гораздо чаще франки полагались на крепкие стены, высокие башни и на страх врагов перед несокрушимостью сынов Запада. Констанция вздохнула:

– Я из-за тебя не сплю и не ем, а ты, оказывается, любишь войну!

Он приподнял брови, повернулся на бок, накрутил на палец прядь ее волос:

– Я жизнь люблю. Я тебя люблю, Господа люблю, свою страну люблю, своих друзей, товарищей. Все это сарацины хотят забрать у меня, а то, что дорого, приходится защищать.

От наплыва нежности, близости и благодарности ее сердце растаяло, на глаза навернулись слезы. Но это была не вся правда. Пуатье было дорого волнение перед боем, воодушевление во время схватки, он любил присоединяться к тысячам глоток, самозабвенно орущим в атаке: «Именем Господа!» – любил упоение битвой, усталость после победы, сознание, что вновь остался в живых, гордое, триумфальное возвращение в свой город. Любил себя могучим, отважным, доблестным воином во славу Господа, гонителем и победителем филистимлян, лучшим из лучших в великолепном содружестве христианских рыцарей.

Повернулась на живот, положила щеку на скрещенные руки, сквозь путаницу светлых волос блестели в свете очага глаза цвета лунного камня:

– Ты борешься с ними, как лев с несметной стаей хищных птиц.

– Ну, я не одинок, а рыцарям к тому же помогают пехотинцы, арбалетчики и туркополы. Только без рыцарей никакие наемные туркополы не спасут. Рыцарь в христианской армии – это броня для всех остальных, это хребет всего войска.

Его рука ласково погладила ее по спине. Она поежилась, прогнув позвоночник:

– Вас мало, а тюрков и курдов бессчётно, они являются снова и снова. Судьба Утремера зависит от полутора тысяч рыцарей.

На латинском Востоке не хватало земель, которые можно было бы раздать рыцарям в виде фьефов, а воинам было необходимо приобретать дорогое вооружение, боевых коней и содержать оруженосцев, поэтому многие служили за одно денежное вознаграждение. Но где наскрести на каждого смельчака по пятьсот безантов в год?

– Ишь ты, постельный стратег! – Он хлопнул ее по попе. – Песка всегда много, а алмазов мало. Тюрки доверяют своему множеству, а мы – своей силе, выдержке и отваге. Не количество решает исход. Сарацины – умельцы убегать, зато мы – умельцы держаться. Вон Александр Великий весь мир с горсткой воинов завоевал и навеки прославился. Всегда немногие владеют многими, а самые достойные правят великим множеством. Со времен Маккавеев и царя Давида на свете не было человека благороднее и сильнее христианского рыцаря.

Констанция и не собиралась спорить, но он хотел выговориться:

– Если бы можно было обойтись без рыцарей, победить одними мужланами и наемниками, мы стали бы лишними, а без христианских воинов рухнуло бы все божественное устройство мира. Разве можно сравнить нашу армию с сарацинскими стаями? Мы преданы друг другу и воюем, не щадя себя, любой ценой защищая соратников, а сельджуки идут в бой только из алчности и страха перед своими атабеками. Своим командирам не доверяют и собой жертвовать не готовы. Пока Имадеддин требует одного слепого послушания и безжалостно карает любую ошибку, никто из его приближенных не решится думать своей головой, зато многие ненавидят его. Бьюсь об заклад, даже Дамаск опасается Занги больше, чем нас. Совместно с Дамаском мы могли бы обуздать Кровавого.

В камине с треском рухнуло прогоревшее бревно, поднялся сноп искр.

– Патриарх Домфорт никогда не позволит заключить союз с магометанскими язычниками.

Князь раздраженно пнул пуховую подушку:

– Черти бы его взяли, этого патриарха! Он вырвал у меня вассальную клятву и с тех пор вздохнуть не дает!

Констанция натянула на плечи меховое одеяло, осторожно заметила:

– От Радульфа можно избавиться. Он нерадивый, греховный пастырь, и назначение его никогда не было одобрено капитулом.

В полутьме на загорелом, смуглом, как у тюрка, лице возлюбленного сверкали только светлые глаза и белые зубы. С пышной гривой выгоревших на солнце волос князь походил на царя зверей. Никто не устоит против него, и уж конечно, не оплывший, рыхлый патриарх.

– А ты мог бы победить льва?

– Даже с одним копьем, – Раймонд ответил с деланой небрежностью. – Шкура следующего льва, с которым я встречусь, украсит твои покои!

– Ты настоящий Самсон!

– Хотел бы я быть таким, каким ты меня видишь. Мой отец сказал о себе:

Не знаю, под какой звездой Рожден: ни добрый я, ни злой, Ни всех любимец, ни изгой, Но все в зачатке; Я феей одарен ночной В глухом распадке… [2]

– Вот и я не знаю ни своей звезды, ни того, кем окажусь в конце концов, – провел по ее щеке шершавыми пальцами, – но пока ты веришь в меня, лучшее во мне будет побеждать.

Пламя очага озаряло его профиль, благородный и четкий, как у статуи. Он самый красивый из всех виденных ею мужчин, но она давно уже любила его не только за это. Человек – не ангел, даже если выглядит, как архангел. Где-то в сердцевине каждого смертного гнездится какая-нибудь человеческая слабость. Каждый заробеет, если равняться на Шарлеманя или Александра Магнуса.

Отец Раймонда, герцог Гильом IX Аквитанский, по всей Европе прославился бешеным нравом, замечательными песнями, невиданными приключениями и грешной любовью к прекрасной Данжерозе, которую герцог изобразил на своем щите, чтобы носить ее в бою так же, как она носила его на себе по ночам. В просвещенной, изысканной Аквитании среди своих владетельных, могущественных пуатевенских родичей Раймонд был всего лишь младшим сыном, он не имел во Франции даже пяди земли, и, хоть в силе и отваге ему не было равных, он так и не научился ни читать, ни писать. И до сих пор, несмотря на всю его самсонову силу, Пуатье мучала порой странная неуверенность в себе, страх оказаться хуже того прекрасного рыцаря, которого видели в нем люди. У менее благородных людей собственные несовершенства порождают в душе зависть, злобу, мстительность, коварство. Но самые исключительные, самые замечательные люди, такие как ее Раймонд, они – как жемчужная раковина, умудряются наращивать вокруг своей слабости твердую, сверкающую, бесценную оболочку достоинств. Может, именно потому, что сам Раймонд сомневался в себе, он и стал неустрашимым, непобедимым, любящим и верным.

И это она, Констанция, это она одарила его богатейшим, вторым по важности франкским государством в Заморье. Она навсегда пребудет его ночной феей и заступницей, от ее руки с ее Самсона и волоска не спадет. Ей не нужен ни один другой мужчина на всем белом свете, будь он хоть василевс.

Там, где его кожу никогда не палило солнце, он был такой же белый, как она сама, и такой же уязвимый. Констанция перецеловала раны любимого, обвела пальцем зажившие шрамы. Их много, она знала историю каждой отметины: вот эта бугристая линия на бицепсе – от схватки с медведем на охоте, эта ямка на плече – от сарацинской стрелы, по счастью, не отравленной, а длинный, багряный рубец на бедре – от неудачного падения с лошади…

Несмотря на безумную отвагу, Раймонд ни разу не был опасно ранен: Господь и молитвы Констанции хранили его. И все-таки как же получилось, что над этим совершенным рыцарем одерживал верх заморыш Иоанн, а армию лучших в мире воинов теснила на всех рубежах летучая саранча злобного уродца Имадеддина Занги?

Ветер снаружи завывал, как душа в чистилище, хлопал плохо закрепленный ставень, от сквозняка дрожало пламя свечей в бронзовых канделябрах, в камине дотлевали угли, по опочивальне проносился сквозняк, шевелил бархатные занавеси балдахина. Констанция прижалась к мужу, закрыла глаза, потерлась носом о каменное плечо. Она любила его безудержно, до боли внутри, но женская любовь не может защитить от греков, армян и сельджуков. Раймонд один против всего света. Когда он в походе, она не переставала молиться, чтобы с ним ничего не случилось, чтобы возлюбленный вернулся в ее объятия цел и невредим.

– Супруг мой, – Констанция поднесла его ладонь к своим губам, поцеловала ласково, как ребенка. – Что я могу для тебя сделать? Чем я могу тебе помочь?

– Хорошая моя, – огромным щенком он уткнулся в ее плечо, – благослови меня перед боем, молись во время боя, будь всегда за меня и народи мне сыновей.

Пока он здесь, все хорошо. Боже, сделай, чтобы никогда не наступало утро! Однако провал окна постепенно светлел, послышались предательские крики петухов, раздался бой колоколов со Святой Анны, потом с Иоанна Златоуста, следом от Косьмы и Дамиана, а там уже слился перезвон, не различить родных медных голосов.

– Душа моя, не уходи, останься…

Но он ласково снял с груди прильнувшую к нему мягкую и теплую жену, высвободился из ее объятий, отстранился и произнес чуть грустно и очень серьезно:

– Констанция, Господь поставил меня защищать его рубежи, вверил мне Антиохию, зеницу ока христианства. Есть только одна вещь, которой я боюсь, – что окажусь недостойным, что не справлюсь. Пожалуйста, не удерживай, а помогай.

По французскому обычаю Раймонд и Констанция ели из одной тарелки и пили из общего кубка. Она подвигала ему самые вкусные кусочки, князь брал их, не отвлекаясь от разговора с друзьями. Если он опускал на блюдо надкусанную куриную ногу или бросал обглоданное ребро барашка, Констанция подъедала остаток, и разделенная с ним пища становилась в сто раз вкуснее. Раймонд тоже был увлечен ею всецело: вместо того, чтобы хохотать с друзьями над рассеянным оруженосцем, из-под которого Мэтью выдернул скамью, или над заезжим паломником, хлебнувшим поднесенного Бертраном уксуса, Пуатье беседовал с женой, улыбался ей одной, даже не замечал, что дамы Оливия и Аделаида были отосланы от двора. В эстампи лишь ей протягивал пальцы, и все придворные вынужденно проскальзывали в их кривую арку, высокую с его стороны и низкую с ее. Распевая с рыцарями героические вирши «Песни об Антиохии», князь обнимал жену, а допев, крепко целовал в уста, не стесняясь посторонних. От этого сердце Констанции трепетало, как парус под порывом ветра, щеки заливал жар, руки не держали бокал, и ливень крови шумел в ушах.

Изабель вздыхала и томилась, задавала непристойные вопросы, в ответ на которые княгиня только снисходительно улыбалась. Наконец-то она – по-настоящему замужняя дама, а Изабо по-прежнему нескромная, сладострастная девица. Прошли времена, когда Констанция слушала выдумщицу, распахнув глаза от изумления.

Татик Грануш уже не семенила бочком, опустив глаза, а гордо плыла посреди залы, как баржа, у пояса позвякивали янтарные четки-тзбех, голова была поднята, как хоругвь. Никому не уступала права провожать князей в опочивальню и затворять за ними дубовую дверь, множество раз перекрестив.

Но не все умели радоваться за влюбленных супругов. Дамы позлорадней за их спинами заводили глаза и поджимали губы, мужчины позавистливее украдкой ухмылялись, переглядывались и подмигивали друг другу. Констанция догадывалась, что недоброжелатели считали ее слишком юной для Раймонда, а разница в их росте еще сильнее подчеркивала, что Пуатье годился ей в отцы.

– Не обращайте внимания, мадам, – сказала Изабо, – люди привыкли жалеть вас, а теперь им приходится завидовать. Пусть лучше завидуют.

Нет, пусть просто оставят ее в покое. Разве они когда-нибудь искренне жалели девочку, не знавшую собственного отца, зато чуть не с пеленок знавшую, что ему отрубили голову? Где были все доброхоты, когда собственная мать преследовала беспомощную дочь? Им кажется странной ее любовь к Раймонду, однако ненависть Алисы к ней казалась вполне естественной. Все, кто нынче низко кланялся, в те годы были безучастны к ее судьбе, все, кроме мамушки, покойного деда-короля да погибшего конюшего. Когда Раймонд впервые увидел Констанцию, мать ударила ее. Он тогда нахмурился, и она решила, что красивый рыцарь тоже сердится на нее. Только позже догадалась, что он разгневался на Алису. Единственный из всех, он заступился за беззащитного, униженного ребенка. Пуатье спас ее, вернул ей княжество, благодаря ему, с той первой их встречи, она больше не знала оскорблений и наказаний. Что сталось бы с ней без него? Она старалась бы любить его, будь он даже обычным человеком, а он – великолепный и сияющий красотой герой.

Впрочем, Констанция уже не беспомощное дитя: когда особо язвительные дамы остались без приглашения на празднества, а самые остроумные шевалье укомплектовали собой отдаленные гарнизоны, прочие придворные принялись лишь растроганно вздыхать и от души радоваться счастью своих государей. А после собрания курии, на котором возобладал ее совет договориться с Византией, даже поседевшие в боях воины стали предельно любезны с Констанцией. Грануш то и дело приходилось незаметно делать оберегающие от сглаза знаки.

И если князь проводил с супругой меньше времени, чем ей хотелось, то лишь потому, что армии Антиохии было необходимо готовиться к предстоящей весной военной кампании. Получив требуемые заверения, Иоанн отвел греческую армию на зимние бивуаки в Киликию, откуда планировал совместную экспедицию против Алеппо, Шейзара и Хомса, постоянно присылая князю новые планы и добавочные указания. Каждое его распоряжение бесило Пуатье, но Раймонд не спорил, даже когда василевс велел для пущей секретности задержать в Антиохии всех мусульманских купцов. Действительно, для купца сведения – это еще один товар, причем не оттягивающий мешки, но без караванов, текущих по торговым путям свободно, как кровь по венам, жизнь покинет базар – сердце Антиохии.

Одновременно император продолжил военные действия против армянского царя. Когда пришло известие, что грек пленил Левона и его сыновей, Грануш схватилась за необъятную грудь, в которую было упаковано ее слабое армянское сердце, и рухнула на скамью как подкошенная:

– Папуш, василевс армянских царей в Константинополь угоняет! Это же конец Киликии!

Левон Рубенид был союзником Гази Гюмюштекина, обезглавившего отца Констанции, он захватывал антиохийские земли и крепости и нарушил вассальную клятву Раймонду, но в голосе Грануш звучала такая боль, что Констанция сдалась:

– Татик-джан, я попрошу Раймонда заступиться перед императором за жизнь Левона.

С тех пор как она сумела убедить всю курию примириться с Иоанном, ей казалось, что она в состоянии даже василевса уговорить уступить франкам Константинополь. Но Грануш на совете не было, для нее Констанция по-прежнему дитя несмышленое, поэтому татик только отмахнулась:

– Да так и послушался Комнин твоего Раймонда!

– Почему бы и нет? Они теперь союзники.

– Ага, союзники – кобыла с наездником. Не лезь с этим к князю, целее будешь, аревс.

Старая нянька не соображала, что говорила: никогда, никогда Раймонд не разгневается на Констанцию. Он любит ее. Очень. Никогда больше ей не придется одиноко ронять слезы в тарелку, в то время как он любезничает с другой.

Дама Филомена, жена Рейнальда Мазуара, владыки Маргата, которая позволяла себе говорить что угодно, потому что она – сестра Сен-Жиля Триполийского и мать двух павших в боях сыновей, не упустила случая поделиться нажитой мудростью:

– Мужьям быстро надоедают женщины, не способные скрыть силу своей привязанности.

Что бы там Грануш сама ни думала, никому другому она не позволяла усомниться в счастье своей звездочки. А уж тем более не мадам Мазуар, навеки застрявшей при княжеском дворе, потому что супруг ее Рено бесстыже сожительствовал в Маргате со своей полюбовницей. Мамушка немедленно вскинулась:

– Сразу видно, мадам, что ваша привязанность к Рено когда-то не знала границ!

Изабо зашлась безудержным хохотом, дама Филомена бросила на безмозглую, распутную девицу презрительный взгляд, но Констанция только пожала плечами. Если бы ей пришлось таить свою любовь к Раймонду, он не был бы достоин ее чувства. И, как добрая христианка, она заступится за негодного Левона, хоть тот этого не заслуживал. Как только выдастся удобный случай.

В шатре царили полумрак и прохлада раннего мартовского утра, но сквозь щели уже проникали ослепительные лучи солнца, через полотняные стенки доносились окрики лучников и пехотинцев, ржанье лошадей, звук рожка – обычный шум военного лагеря.

Тощий, с пристальным птичьим взглядом, горбоносый, похожий на белую ворону Жослен даже кольчугу не надел. Так и валялся на грязных парчовых подушках в ядовито-желтом атласном халате с нечестивым узором из полумесяцев. У торговцев все еще попадались старые монеты, на которых Танкред, когда-то героически правивший Антиохией, изобразил себя в чалме, однако в повседневной жизни уважающие себя латиняне в басурманскую одежду не обряжались. Для защиты от нестерпимых солнечных лучей можно было накинуть на железный хауберк льняной бурнус, покрыть шлем белой хлопковой куфией-намётом, но развевающиеся шелковые кафтаны, пестрые шаровары и бренчащие восточные украшения уподобляли рыцаря не Танкреду, а наложнице из сераля.

Раймонд передвинул ферзя.

– Ваш черед, Куртене…

Снаружи послышался далекий крик множества солдатских глоток, затем сильный, глухой удар, от которого содрогнулась земля и задрожало полотнище шатра – византийский таран гулко грохнул в ворота Алеппо. Белобрысый, курчавый, веснушчатый, узкоплечий Жослен откинул полу шатра, выглянул наружу:

– Того и гляди, император без нас обойдется.

Князь почесал заросший щетиной подбородок:

– Не обойдется. Было бы так просто взять Алеппо с наскока, сами уже давно бы справились.

Мимо шатра промчался всадник, и огромная искаженная тень пролетела по полотнищу. Раймонд смахнул с доски фигуры, все равно играть не было мочи:

– Хотел бы я знать, что там происходит.

– Так почему бы вам не взглянуть? Император будет рад нежданной подмоге.

Куртене умел расковырять чужую рану: с тех пор как совместные силы франков и византийцев осадили Алеппо, антиохийцы держались в задних рядах, а теперь, когда греки пошли на штурм, Раймонд, скрежеща зубами, благоразумно отсиживался в шатре:

– Клянусь муками Христовыми, я уже возненавидел и этот Алеппо, и Иоанна, и самого себя. Легче было бы первым на стену лезть.

Куртене задумчиво пожевал финик, сплюнул косточку:

– Боюсь, на этот раз император не простит нашего отсутствия. Следовало бы продемонстрировать ему наше рвение. Мне не хотелось бы разгневать его, уж очень круто василевс обошелся с Левоном.

– Я еще в Киликии заметил, что судьба Левона вас волнует несравнимо больше моей.

– Если честно, больше всего меня волнует собственная судьба и судьба моей Эдессы, которая с трех сторон окружена сарацинами, а с четвертой прикрывает от них вашу Антиохию. А насчет Киликии, Раймонд, не держите зла. Левон – брат моей матери, не мог же я оставить родича.

Эх, Жослен, испортила тебя эта армянская кровь, и ни к чему ты сам о ней напомнил! Твоему отцу и деду Констанции женитьба на киликийских принцессах нисколько не мешала усмирять армянские мятежи железом и кровью. Защита Утремера безнадежна, если франкский барон предпочтет армянскую родню общим франкским интересам.

Жослен потянулся за очередным фиником:

– Князь, а что вы сделаете, если и в самом деле лишитесь Антиохии?

– Перебазируюсь в Эдессу и оттуда буду отвоевывать свой город обратно, – увидев, как замерла на полпути белая рука с фиником, усмехнулся: – Гвозди Христовы, да успокойтесь вы, Куртене! Укроюсь в одной из оставшихся крепостей, на худой конец буду воевать с Иоанном из Иерусалима.

– А если он и Иерусалим захватит?

– Ну, вы фантазер, однако! Тогда отойдем в Акру. Овладеют Акрой, отплывем на Кипр, а то и сам Константинополь себе возьмем! А вы, граф, что сделаете, если лишитесь Эдессы? Постриг примете или, может, в любезную вам Киликию подадитесь в качестве безземельного родича?

– Навряд ли. Полагаю, поступлю так же, как и вы. Но поскольку я не такой страстный любитель сражений, я, пока не поздно, сделаю все, чтобы предупредить подобное несчастье: я буду искать союзников. Я готов заключить мир с армянами, с греками, с самим дьяволом. Даже с Дамаском. Занги давно на него нацелился. Нам одним не устоять, князь.

Это те два года, которые Жослен в юном возрасте провел в мусульманском плену, это они навеки подточили дух этого негодного франка. Нет, нынешний властитель Эдессы был никудышным воином, недостойным ни чести рода Куртене, ни славного братства латинского рыцарства, ни собственных владений. С таким горе-воякой пограничное графство долго не продержится. Поистине, разум без отваги, что ножны без меча.

– Ваше миролюбие сделало бы честь монаху, Куртене. Но все же, пока не обрящете новых друзей, старых-то не бросайте. Греки предадут вас раньше, чем петух пропоет, а на армянской соломинке только безумец повиснет. Слабый они народ, Куртене, а слабые и беспомощные только врагов приманивают и союзникам от них одни неприятности.

– Из восточных христиан армяне – самые воинственные. Когда-то франки выходили на бой вместе с ними и одерживали блистательные победы. Не трать мы все наши силы на борьбу с Киликией, держись мы заодно, весь Левант был бы наш!

– Поздно, Жослен. Киликия почти вся в греческих руках, а антиохийские и эдесские армяне и так за нас – не тюрок же им поддерживать? Это не они нас, а мы их спасаем.

Жослен выглянул наружу, снова сел, обхватил голову руками и уткнулся в землю. От страха перед императором с отчаянного миролюбца станется рвануть в самую гущу боя. Послышались голоса, Раймонд вскочил, едва не сокрушив шатер, но вошел лишь Арман, оруженосец Жослена:

– Ваше сиятельство, из греческой ставки, – протянул запечатанный императорской печатью свиток.

Куртене поспешно сломал печать:

– Император заметил, что нас и наших рыцарей в бою нет, срочно призывает к его стягу и угрожает расправой, если немедленно не явимся! – Вперил белесые глаза в Раймонда, прижал руки к узкой груди и заговорил так страстно, словно надеялся убедить князя: – Монсеньор, послушайте меня. Без наших сил у византийцев из этой затеи ничего не выйдет.

– Я надеюсь.

– Ради всего святого, перестаньте корчить из себя Ахилла! Мы непременно должны взять Алеппо. Это нужно не Иоанну, это нужно нам. Это вопрос жизни и смерти всех наших государств!

Раймонд подбросил подушку и на лету рассек ее взмахом меча. Белые хлопья разлетелись по шатру, усыпали обоих. Собаке приятней, чтоб ее против шерсти гладили, чем ему от боя скрываться, а слушать вдобавок упреки труса было просто невыносимо:

– Куртене, чтобы избавиться от Занги, я бы охотно отдал свою лучшую крепость, но, если мы одолеем его при помощи Иоанна, я лишусь Антиохии, и мы навеки навяжем Византию нам на шею. Неужели вы станете этому способствовать? Молю вас, хоть единожды попробуйте думать не только о себе!

Куртене побледнел:

– Боюсь, я сильно пожалею, если буду думать только о вас, – трясущимися руками сдернул с себя дурацкий кафтан, с помощью Армана принялся влезать в кольчугу и одновременно твердил с горячностью отчаяния: – Мы упускаем невозвратимую, последнюю возможность покончить с Имадеддином. Моя Эдесса изнемогает от его нападений.

Раймонд кружил по шатру, чуть не сбивая шесты. Каково это – слышать подобное от человека, который собственный Кайсун отказался защищать! Снаружи донесся удаляющийся топот множества ног и бряцанье оружия. Греческая армия пошла на приступ, и место антиохийцев и эдессцев в рядах нападающих зияло. А что, если византийцам все же удастся захватить город без помощи франков? Тогда Раймонду грозит сменить Антиохию уже не на Алеппо, а на константинопольский застенок. Жослен был явно того же мнения. Горе-вояка бросился собирать свое оружие:

– Продолжать открыто нарушать приказ василевса – безумие.

– Граф, умоляю вас, возьмите себя в руки! Иоанн потому и поставил меня перед этим выбором, что надеется сломать и разобщить нас. Каждая его победа – это наше поражение. – Схватил Куртене за плечи, встряхнул: – Жослен, не отчаивайтесь, мы еще захватим этот проклятый Алеппо.

– Как? Когда? Столько раз уже пробовали, и все бесполезно! Наша вера в собственную победоносность просто безумна!

– Не вера безумна, а постоянное в себе сомнение. Через любое ущелье легко пройти по тонкой жердочке, если не проверять, насколько глубока пропасть и какая бурная в ней река. Но что за польза ходить по твердой земле, словно над пропастью? Все, что мы свершили до сих пор, было возможно только чудом. Господь непременно перекинет мост через любую пропасть, наше дело – не дрогнуть, не измерять глубину.

– Эх, князь, даже если мы все поголовно будем уверены в собственном всемогуществе, даже если мы действительно все как один будем отважными и геройскими Сидами и Роландами, этого недостаточно для победы. Доблесть и уверенность в себе у нас давно заменила разум, – пробормотал Куртене, мотая головой в отчаянии.

– Не всем, граф, не всем. Сдается, вы избытками собственной мудрости могли бы дворовых собак кормить, – загородил выход, поднял руки, продолжая убеждать: – Я все обдумал. Наше спасение не в армянах и не в греках, а в наших собратьях – в рыцарях Европы. Аквитания и Пуатье полны отважных воинов, их надо только призвать! С помощью Господа и отважных христианских рыцарей без всяких схизматиков захватим Алеппо, обещаю вам. Не падайте духом! И Шейзар возьмем, и Дамаск, и Аскалон! Каирский халифат, и тот будет наш.

У входа в палатку раздались крики, ржание лошадей, кто-то рванул полотнище входа, ввалился запыхавшийся Юмбер де Брассон, оруженосец Раймонда.

– Мессиры, атака захлебнулась. Греки отступают.

Раймонд уже несколько часов ждал этого момента и надеялся на такой исход, но вместо радости почувствовал вдруг такую усталость, словно сам волок таран к вражеским воротам вверх по склону. Руки непривычно тряслись, и во рту была горечь:

– Значит, решилось. Дай Бог никогда не пожалеть об этом, – потерянно огляделся вокруг себя. – Ну что ж, Жослен, теперь, пожалуйста, обрадуем императора своей поддержкой! Эй, Филипп, трубите тревогу, поднимайте людей! Брассон, кольчугу мне!

Хлопотливо оправляя на Раймонде металлические кольца двойного, длинного хауберка, затягивая ремни на кольчужных штанах, оруженосец продолжал болтать:

– Василевс напялил золотой шлем и нагрудник и лично повел своих ратников в самое пекло. Но его бес хранит: вокруг тьма скутатов полегла, а сам жив и невредим.

Недоброжелательство к византийцу пронизывало всю франкскую армию, от рыцарей до последнего юного дамуазо, еще держащего чужое стремя.

Раймонд откинул полог, с облегчением выбрался на свежую прохладу весеннего дня. Антиохийская ставка походила на растревоженный муравейник. Конюшие седлали лошадей, сновали пажи и оруженосцы, подносили воинам копья и щиты, сержанты вооружались палицами, топорами и дротиками, рыцари молились, смеялись или богохульствовали. Среди бодрых и уверенных товарищей отлегло от сердца. Вот за это надежное товарищество, за ощущение несомненной верности он и любил своих солдат. Они не считали, что он делает роковые ошибки, и в рядах киликийцев их не обнаружишь. Обменялся с ближайшими рыцарями ободряющими шутками, приласкал привязанных за палаткой дестриэ – четырех драгоценных красавцев огненно-рыжей масти. Неутомимые жеребцы, слушающиеся движений одних колен всадника, приветствовали хозяина любящим ржанием. Выбрал саврасую Газель: благородное создание недаром прозывалось в честь легендарно быстрой лошади первого короля Иерусалима – конь был способен вынести седока из любой сечи, а Раймонд не намеревался сложить голову ради Иоанна. Одним махом очутился в седле.

Из шатра вылез мятый и нескладный Куртене, щурясь на яркий свет, запрыгал на одной ноге к коновязи, одновременно натягивая на другую ботт со шпорой, торопливой скороговоркой продолжая уже ненужный спор:

– Князь, Европа поможет одними советами, указаниями и благословениями. Они пальцем ради пуленов не двинут. Зачем им? Святые места в христианских руках, торговля налажена. Это нам от Занги деваться некуда, а им-то какой интерес проливать свою кровь за Алеппо? – Махнул на мощные стены, возносящиеся к небесам с высоченного холма.

Согнувшись за спиной жеребца, Юмбер давился от смеха:

– Ишь, граф-то наш Эдесский, торопыга какой, босым на приступ спешит. Вы уж придержите его, князь, лихой он у нас, ужас…

Раймонд хоть и наградил непочтительного зубоскала оплеухой, но не выдержал, расхохотался. Эх, легче слепцу объяснить, как прекрасен солнечный закат, чем трусу – правила чести и рыцарского единства!

– Куртене, вы судите как пулен и европейцев не знаете, а я – один из них. Они придут ради земель, ради славы, ради Иисуса Христа и ради своих собратьев тоже. Готфрид Бульонский заложил все свои поместья, разорился, чтобы спасать Святую землю, несметно богатый Сен-Жиль Тулузский сдержал обет погибнуть в Святой земле, отец Констанции бросил ради Антиохии все свои итальянские владения. Я пришел, Фульк Анжуйский, придут и другие. Их надо только позвать, а мы позовем. Сто рыцарей стоят тысячи ваших армянских вилланов. Этих ребят ничто не остановит: ни море, ни кровь, ни расстояние, ни трудности. Ненависть к магометанам у них в крови со времен захвата Иберии, с тех пор, как Карл Мартелл мавров у Пуатье остановил. Мы еще весь мир покорим, до Индии и Китая. До края, где земля с небом соприкасается, дойдем, клянусь вам.

Мысль о земляках вернула поколебленную Жосленом уверенность, вновь захлестнуло привычное чувство непобедимости и удачи, без которого в бой вообще лучше не соваться. Осторожный Куртене не верил в невозможное, а своей трусостью даже возможное превращал в недосягаемое. Но в одном он был прав: Занги угрожает не одним франкам. Северный ветер наверняка доносил смрад алеппского хищника до самых ворот Дамаска, и вряд ли этот запах радовал тамошнего эмира.

Князь взмахнул рукой. Он все же уберег своих товарищей от алеппских стрел и не помчался одерживать пиррову победу. Но дольше злить василевса было ни к чему. Филипп поднес к губам рог, свежий воздух прорезал пронзительный и будоражащий сигнал боевой тревоги, в нем растворились все опасения и сомнения.

Обряженная в стоящую колом великолепную далматику, сплошь расшитую золотыми гербовыми лилиями Антиохии, княгиня выпрямилась на ступенях замка. Ее окружала бесполезная почетная стража, сзади толпились прислужницы и дамы, пыхтела и пробивалась вперед неуемная Изабо.

Все случившееся – вина самой Констанции, увы. Это она убедила Раймонда примириться с Иоанном, но разве могла она знать, что как только Иоанн отчаится победить Занги, он тут же вернется в Антиохию?

Алеппо, как все разумные антиохийцы и рассчитывали, устоял. Совместные франко-греческие силы передвинулись под стены Шейзара. Но через три недели эмир Шейзара сумел договориться с императором: вернул ему украшенный рубинами крест святого Константина, захваченный у ромеев шестьдесят лет назад, и уплатил гигантскую мзду за снятие осады. Совместная кампания бесславно завершилась всего лишь захватом нескольких крепостей, и Порфироносный и Равноапостольный обвинил в этом франкских союзников. В отместку василевс присвоил себе Антиохию и теперь триумфально въезжал в город в сопровождении личной гвардии. Остальную свою армию он оставил за Оронтесом лишь потому, что город не мог вместить столько солдат.

Патриарх Радульф спрятал прежнюю непримиримость поглубже в карман рясы и со всем клиром подобострастно встретил Иоанна у городских ворот. Под пение гимнов и псалмов, под звуки музыки и колокольный звон император двинулся по улицам, наспех застланным коврами, на торжественную мессу в кафедральный собор. Горожане высыпали поглазеть на василевса, но радовались ромею одни лишь греки. Остальные жители Антиохии, совсем недавно мужественно сопротивлявшиеся ромейской осаде, ликования не испытывали.

Вместе со всем городом княгиня вынужденно наблюдала, как процессия проплывала мимо замка, как под защитой конных эскувитов проезжал в золотой колеснице хмурый, недоступный Иоанн Комнин, избегающий людских взглядов. Иоанн оказался злопамятным и неблагородным. Потребовал, чтобы Раймонд и Жослен пешком вели его коня под уздцы. Жослен де Куртене брел равнодушно, словно вел кобылу на водопой, но Пуатье гордо задрал голову в ореоле светлых длинных волос, глаза устремил вперед, плечи расправил и шагал широко. Только надменность выдавала, что рыцарь страдает от оскорбления. Если бы не подергивался едва заметно уголок рта, казалось бы – князь исполняет долг хозяина по отношению к высокому гостю. Констанция отвела глаза – Раймонду нечего стыдиться своей Виа Долорозы, пусть будет стыдно тем, кто пялится на унижение достойного рыцаря.

В животе судорожно, змеиными кольцами, свертывался и развертывался страх, как будто она вновь бессильное дитя перед всемогущей дамой Алисой. Но что бы ни предпринял разгневанный василевс, дочь и жена героев не имела права оказаться трусихой. Грек может бросить ее в темницу, может ослепить, убить, но лишить княжеского достоинства не может. Она возьмет пример с Раймонда. Княгиня вытянулась, чтобы казаться повыше, и, исполняя долг хозяйки, любезно улыбнулась приближающимся схолариям: они и их император тут всего лишь гости! Пусть ромей видит неустрашимость франкских женщин! Ее дед Боэмунд Тарентский и прадед Роберт Гвискар победоносно сражались с византийцами по всему Средиземноморью, отвоевали у Константинополя всю Южную Италию, остров Корфу и множество Балканских земель. Всегда и везде ее норманнские предки одерживали верх над греками, и лишь повальный мор в армии Боэмунда Тарентского позволил Константинополю вырвать у деда вассальную клятву за Антиохийское княжество. Это сломило героя, и он навеки покинул Утремер, вернулся в Апулию с разбитым сердцем. Но правящий от его имени Танкред немедленно отверг навязанное греками соглашение, расширил и укрепил княжество, и с тех пор норманны сорок лет правили Антиохией самодержавно. Неудивительно, что греку приятно наконец-то унизить гордых латинян!

Иоанн во всем не таков, каким полагалось бы быть властителю Ромейской империи. Порфирородный автократор оказался маленьким и плюгавеньким, злым, алчным и вероломным, но при этом могущественным, как библейский Навуходоносор. Перед ним все народы и даже франки – пыль и прах. Он – единственный, заставивший Антиохию распахнуть ворота своего города. За смуглый лик безобразного императора прозвали «мавром», но василевс не просто уродливый, он неприятный. От мрачного, недоброго, брезгливо надменного выражения его темного, сморщенного, как изюмина, лица упало сердце. У императора длинная, завитая на конце борода, на голове диадема, на плечах пурпурная хламида, застегнутая на левом плече драгоценной пряжкой и расшитая столькими самоцветами, что могла бы стоймя стоять без тщедушного Иоаннова тела внутри. Сверху на него намотан знак императорского достоинства – узкий парчовый шарф-лорум, сплошь расшитый золотыми пластинами и перлами, а перед ним несли большой золотой щит и прочие императорские регалии. С него станется посадить непокорных князей в темницу, прогнать Раймонда обратно в Аквитанию, увести в цепях в Константинополь. Разве не угнал он туда армянского царя Левона с сыновьями? Свергнутых властителей греки часто ослепляли. У Констанции похолодели руки и пересох рот. Она вырядилась, как греческая икона, а вдруг пророчество мамушки исполнится мученичеством? Только бы Господь помог не уронить княжеское достоинство на глазах у вассалов и придворных.

Повернись события чуть иначе, она стала бы женой Мануила, сына Иоанна. Грек наверняка помнил об этом. Вся ее судьба сложилась бы иначе. Она бы наслаждалась чрезмерной греческой роскошью, стояла бы на самом верху византийской пирамиды высокомерия. И уж наверняка помогала бы франкам. Но даже сейчас, когда Констанция с Пуатье оказались унижены и будущее страшило, она не сожалела, что стала супругой светлоликого, чудесного возлюбленного своего Раймонда, а не сына невзрачного, темного, как тюрок, ромея.

Невзирая на усталость, наследник святого Константина прямо держал голову, украшенную золотым обручем-стеммой, не удостаивая взглядом бредущих перед его конем франкских принцев. Не впервые франки предавали греков, и ныне наказаны по заслугам.

Хлынув в Левант подобно саранче, крестоносцы начали свой путь со зверств, разрушений и предательств. Это их мечи прорубили вечную пропасть между христианским миром и миром ислама. Европа даже не догадывается, что лишь широкая спина Византии защищает ее от нашествия тюркских орд.

Пользуясь невероятным стечением обстоятельств – слабостью и разобщенностью мусульман, оторопью Константинополя, с ошеломляющей наглостью и какой-то бешеной одержимостью франки умудрились завладеть тем, что со времен Римской империи непреложно принадлежало ромеям – Сирией и Палестиной. Сместили греческих патриархов, силой захватили у византийского гарнизона Лаодикею, а к христианам Леванта отнеслись как к низким, презренным существам. А ведь весь их злосчастный Крестовый поход был организован по просьбе василевса Алексея и в помощь Византии! Кто же мог предугадать, что латиняне явятся вовсе не спасать общую христианскую веру, а нагло и беззастенчиво засунуть Палестину себе в карман?

Едва крестоносцы завладели Антиохией, они без зазрения совести нарушили торжественную клятву вернуть город императору! Уже тогда неблагодарные варвары попрали все обязательства, не соблюли ни единого обещания! Девольский договор однозначно дозволял Боэмунду Тарентскому править Антиохией лишь в качестве императорского севаста, но поверженного Боэмунда тотчас сменил Танкред, и дьявольское отродье повело себя так, словно договора вовсе не существовало!

Их латинские государства – нарост, опухоль, возникшая на теле Византии, которая хоть и не угрожает жизни империи, но отвратительна и совершенно чужда Востоку.

Наконец-то он, Порфирогенетос, вернул Антиохию Византии.

После обедни василевс водворился в княжеском замке, закрылся в тронной зале со своими советниками и приближенными. Князю было велено оставаться с ним, но на Констанцию никто не обращал внимания. Не может быть, чтобы о ней забыли! Просто еще не решили, как с ней поступить, или же надменный грек считал, что место женщины в гинекее. Весь день Констанция со страхом и замиранием сердца ждала шагов караула, но никто не шел. Оставив ее на свободе, император показал, что в его глазах княгиня Антиохийская не имела никакого значения! Тем лучше. Она прогнала досаду. Рядом Изабо несла вздор, как всегда:

– Мадам, а вы заметили, какой взгляд бросил на нас василевс? Когда он призовет вас, я буду сопровождать вашу светлость, я брошусь к его ногам и смягчу его сердце своими мольбами!

И видом своего глубокого выреза, такого впечатляющего, когда Изабо склонялась!

– Дю Пасси, – нахмурилась Констанция, – ты бы не столько намеревалась Иоанна очаровывать, сколько, как примерная христианка, готовилась бы к мученической кончине.

Увидев, как округлились сливовые глаза подруги, с удовольствием добавила:

– Греки известны изощренными пытками. Я уверена, нас ждут нечеловеческие страдания. Вымажут медом и бросят возле улья или привяжут к мачте и посадят корабль на мель…

Глупышка побледнела и перекрестилась. Констанция успокоительно махнула рукой:

– Ладно, не трясись, может, не станут возиться, просто сбросят с крепостной башни…

Но подготовить трусиху к страданиям оказалось не просто: Изабель малодушно завопила и нажаловалась Грануш. Скорая на расправу мамушка уткнула руки в боки и сообщила княгине, что та напрасно воображает, что теперь у старой татик не найдется на нее управы, и если Констанция рвется пострадать, то немощная Грануш немедленно и собственноручно позаботится об этом, не дожидаясь подспорья от греков.

Дама Филомена, которая вечно что-то вышивала или ткала, словно паук в своем углу, подняла голову:

– Ваша светлость, я уверена, что вашей жизни ничего не грозит. В самом худшем случае вас выдадут замуж за византийскую кандидатуру. Это был бы для греков самый простой способ заполучить Антиохию.

Умеет же мадам Мазуар успокоить так, что от страха зуб на зуб не попадает! Грануш уверяла, что она стала такой с тех пор, как в битве за Кафартаб погиб второй ее сын. Старший был убит еще раньше, в стычке с сельджукской засадой. С тех пор осиротевшая мать решила, что любое счастье является роковым заблуждением, а любая земная радость греховна, и боролась с ними, беспощадно донося до погрязших в заблуждениях окружающих всю очевидную ей жестокую правду. Из почтения и жалости с ней никто не решался связываться. Впрочем, и Констанции было сейчас не до дамы Филомены. Татик права, это не время для тщеславных обид и глупых игр. Раз княгиня на свободе, значит, она должна попытаться спасти мужа и княжество, и побыстрее, пока Иоанн не ввел греческие войска в Антиохию и не сместил княжеских людей. Только как?

Грануш молилась, дама Филомена прилежно и невозмутимо вышивала. Она и на Страшном суде будет вышивать. Изабо, на которую от волнения напала прожорливость, пыталась не оставить врагу ничего сладкого, челядь попряталась, придворные разбрелись от опальной княгини подальше.

Констанция потихоньку выскользнула из своих покоев в надежде добраться до Раймонда, передать ему весточку, получить указания, но в опустевших аркадах и переходах мелькали только суровые греческие монахи и пробегали толстые безбородые кувикуларии. У захлопнутых дверей тронной залы в пугающей неподвижности несли караул стражники с секирами. Никто не обращал внимания на юную женщину, лишь в конце длинной сводчатой галереи притулился у амбразуры тощий, сутулый шевалье со светлым ореолом курчавящихся волос и торчащими ушами – Жослен Эдесский. Констанция бросилась к нему:

– Ваше сиятельство, слава Господу, вы свободны! Что происходит? Что с Раймондом?

– Ничего хорошего, ваша светлость. Князь держит ответ перед императором, и я не решаюсь даже догадаться, чем это кончится. Раймонд верит, что над любой пропастью можно пройти по тонкому бревнышку, но сейчас князю предстоит пролететь по воздуху. Напрасно мы упустили последнюю возможность покончить с Имадеддином.

Пожал плечами, снова уставился во двор, где толпились греческие лучники и пращники, и принялся грызть ноготь большого пальца. Положение, наверное, совсем безнадежно, если даже Куртене не смог придумать ничего, кроме ехидных сентенций. Заметил округлившиеся от ужаса глаза Констанции, вздохнул и добавил:

– Я ведь не ожидал, дорогая кузина, что император так же глуп, как и… э… как и Занги. Захват Антиохии неразумен. Василевс еще пожалеет, что сместил Раймонда. Автократор не может остаться тут навеки, а без нашего геройского Пуатье княжество попадет в руки сарацин, едва император отведет свои основные войска.

Сам кузен был настолько беспомощным и робким рыцарем, что лучше бы он не подтрунивал над воинственностью Раймонда и не подчеркивал свое родство с Констанцией. Впрочем, если он убедит императора, что Антиохия не может устоять без князя, Констанция его хоть родным братом признает. Но он покачал головой:

– К сожалению, василевс сейчас не настроен внимать нашим искренним советам и своевременным предупреждениям. Сдается, мы почему-то вышли из его доверия. К тому же никто не верит угрозам, не подкрепленным силой оружия. В любом случае, Эдессе теперь туго придется.

Эдесса? Как он может в такой момент думать об Эдессе! Констанция в бессилии стиснула руки, а Жослен продолжал смотреть в окно с обреченным видом и выгрызать ноготь с таким упорством, как будто именно под ним таился выход на свободу.

Со двора замка послышались крики: несколько византийских скутатов о чем-то громко спорили с кучкой взволнованных армянских горожан. Куртене прислушался, проговорил задумчиво:

– Я тщетно уверял Пуатье, что верность и отвага армян могут пригодиться. Как вы полагаете, жители Антиохии преданы вам?

– Я уверена в них! Я выросла на их глазах. Всем известно, что я – внучка армянской принцессы Морфии, и среди администраторов князя полно христиан-сирийцев.

– Хорошо бы объяснить франкам и армянам города, что ждет их, едва византийский гарнизон покинет город, и Антиохия останется без Пуатье. Вот что бы сделали ваши горожане, княгиня, если бы узнали, например, что греки собираются изгнать их всех из города?

Повернулся к Констанции, схватил ее рукав обслюнявленной рукой, уставился бесцветными, глядящими сквозь нее глазами:

– Мадам Констанция, я недаром всегда полагаюсь на местное население. Маленькие горожане-муравьи могут помочь огромному антиохийскому льву!

Сам Жослен в ратном деле бесполезный, как морская трава, но поскольку трусу постоянно приходится размышлять, как выжить, графу пришлось стать изворотливым умником. В безнадежном положении, когда бессильны оказались даже мощь и отвага Раймонда, Констанция не побрезгует воспользоваться любой хитростью, лишь бы та не противоречила воле Господа и княжеской чести. Чтобы спасти супруга, она сделает все.

Констанция растерялась, и Куртене нетерпеливо пояснил:

– Дорогая кузина, помните, что много зависит от добрых отношений с нашими подданными. Передайте этой Грануш, или как там зовут эту вашу проныру, чтобы подняли местную милицию и предупредили всех жителей – франков, сирийцев, мусульман, халдеев, армян, даже евреев, что Иоанн намеревается изгнать из города все негреческое население! Увидите, они воспротивятся! А в остальном – положитесь на меня!

Всем известно, что сам он давно передоверил эдесским армянам защиту своей столицы, а мог бы – переложил бы на них и оборону всего Заморья. Суетливо потер костлявые руки и, спотыкаясь, неловко цепляясь за собственные шпоры, выбежал из залы. В конце коридора уже спешила Грануш, запыхавшаяся в поисках пропавшей подопечной. Поджала губы, проводила сочувственным взглядом нелепую, тощую фигуру графа Эдесского:

– Что он тут болтал? Прости Господи, хоть и не чужой нам, а какой-то несуразный получился – ни рыба ни мясо! Ни на что не годный!

В княжеских покоях Изабель, успевшая разувериться в опасности мученической кончины, возмущалась, что ее не пускают полюбоваться на императора, а точнее, самой показаться ему, но властительнице Антиохии грозило несравнимо больше потерь и неприятностей, чем неимущей, безродной сироте.

– Изабо, иногда мне кажется, что если бы меня на костре сжигали, ты бы ради такого случая вырядилась и вприпрыжку поскакала бы красоваться в первых рядах!

Изабо захлопала воловьими глазами, разрыдалась, а унылая и праведная, как Великий пост, дама Филомена с удовлетворенным вздохом отметила порочность человеческой природы:

– Дамзель дю Пасси хотя бы от души пожалела бы вас, мадам, а многие из тех, кто сегодня лебезят и кланяются, поспешили бы на вашем костре еще и руки погреть.

Грануш возмущенно заворчала, перепрятывая что-то по рундукам:

– Типун вам всем на язык, такое говорить! Пусть этот василевс собственным ядом захлебнется, и мы никогда его больше не увидим! Нечего великовозрастной и безмозглой девице попадаться на глаза завоевателю. Бывают моменты, когда лучше всем забыть, что мы существуем.

Княгиня вспомнила совет Жослена:

– Татик-джан, нужно, чтобы все наши люди, слуги, все, кого мы знаем, все верные нам воины, монахи и стражники разошлись по городу, по базарам, по домам, по церквям и сообщили горожанам и купцам, что император собирается изгнать все население города за крепостные стены с пустыми руками!

Изабо испуганно заверещала:

– Как «изгнать»? А куда мы денемся?

– Изабо! – Констанция даже ногой топнула. – Если ты не замолчишь, то ты переселишься к ассасинам! Пусть по городу водят княжеских лошадей с пустым седлом. Необходимо, чтобы жители ужаснулись, чтобы народ возмутился. Наша последняя надежда – мятеж в городе.

Грануш – не Изабо, у нее в голове тесно от мыслей, не от глупостей, она опустилась на сундук и в изумлении уставилась на свою воспитанницу:

– Ох, Констанция! Вот она, порода наша Мелитенская! – Татик никому не позволяла забыть о собственном родстве с армянскими царями, а уж Констанция, разумеется, всем достойным в ней была обязана исключительно благородной армянской крови. – В мать, в бабку свою пошла!

Слышать о сходстве с дамой Алисой не очень-то приятно, но обижаться было некогда:

– Грануш-джан, если император не поверит, что без твердой руки князя Антиохию охватит мятеж, мы все погибли.

Мамушка живо повернулась и, несмотря на полноту, прытко выбежала из покоев. Изабо повеселела и, поправляя волосы перед зеркальцем, вздохнула:

– Как все-таки жаль, что императрица тоже не прибыла.

Констанция переходила от окна к окну, ломала руки, молилась, прислушивалась к шуму из окон и старалась не слышать Изабо. Дама Филомена, поджав губы, пряла с такой сосредоточенностью, словно на ее нитях висела судьба княжества.

Смеркалось, над башнями и колокольнями багряное небо затянули облака, подсвеченные заходящим солнцем снизу и темно-грозовые сверху. В воздухе испуганно метались голуби, вороны и ласточки, встревоженные зловещим набатом, сердце Констанции тоже билось, как колокол. Из города все явственнее доносился смутный шум толпы. В сгущавшейся темноте на площадях и перекрестках вспыхивало пламя далеких костров, над крышами клубился черный дым, тревожный запах гари заволакивал город. Улицы и проулки заполняли горожане, вооруженные копьями, дубинами, луками, палицами и мечами. По узким крутым подъемам к подножью замка стекались бушующие людские потоки. Еще осенью отряды антиохийской милиции одержали в стычках с осаждающими греками несколько побед и с тех пор преисполнились уверенности в себе. К полуночи освещенная всполохами факелов площадь перед замком гулко шумела, как волнующееся море. Вернулась в покои Грануш и подтвердила, что всю Антиохию взбудоражило неправедное намерение Иоанна изгнать жителей за пределы защитных стен.

– Это людям разорение и многим неизбежная смерть. Верные Раймонду центурионы раздают оружие, и горожане готовятся сопротивляться… Латиняне, армяне, сирийцы, итальянцы – все, кто способен держать оружие, собираются в ополчения. Люди клянутся, что не покорятся и окажут изгнанию вооруженное сопротивление. Попомните мое слово, накажет Иоанна Господь за такое обращение с христианами! – мрачно предрекла мамушка, словно Господь ей первой сообщал о своих планах возмездия. – Последний раз василевс поднял руку на нас, последний! Отсохнет теперь та рука!

Грануш непримиримо вскинула голову и мстительно поджала губы.

Город шумел, как пчелиный улей, в который залез медведь. В покои княгини то и дело проскальзывали покрытые сажей люди с донесениями извне, Грануш принимала их с деловитостью полководца, руководящего боем. Утверждали, что византийские скутаты, застигнутые врасплох внезапным восстанием, не сумели противостоять возмущенным жителям в узких переулках и были вынуждены отступить в цитадель. Констанция разрывалась между надеждой, что мятеж устрашит василевса, и страхом, что бунт лишь ухудшит положение Раймонда. Задремала в своем углу дама Филомена, беззаботно посапывала на сложенном ковре Изабо. Жослен оставался в императорских покоях, и Констанция опасалась, что он тоже арестован. Приближенные Иоанна выбегали из тронной залы с озабоченными лицами и возвращались туда, еще более взволнованные.

Одно сиденье двойного трона было занято василевсом, второе – крестом. Трон обрамляли ромейские хоругви с изображениями Спасителя и двуглавого орла, а сверху престол венчала пышная драпировка императорского балдахина, сзади не смели вздохнуть вцепившиеся в секиры гвардейцы. Князя Антиохийского намеренно оставили стоять. Говорят, в Константинополе перед императором полагается падать ниц и чуть ли не на коленях ползти к нему, но от франкских рыцарей грек не дождется восточного пресмыкания.

Переводчик низко кланялся, растекался льстивыми, медовыми словами, разводил руками:

– Порфироносный и Равноапостольный протянул руку дружбы Антиохии, рассчитывал на помощь и дружбу князя и пытался сохранить братские отношения с его светлостью, князем Антиохийским…

Не иначе как в подтверждение дружеских намерений Порфироносного во внутреннем дворе цитадели сгрузили привезенную в личном обозе Иоанна огромную железную клеть. Князь гордо вскинул голову:

– Я – сын герцога Аквитанского, дядя королевы Франции, князь Антиохийский, и в первую очередь – верный соратник, союзник и друг вашего императорского величества.

Не изменившись в лице, слушал василевс уверения в дружбе этого хищного отростка Европы, этого царя саранчи, Аваддона Апокалипсиса, демона разрушения и смерти, который пытался не пустить его, Верного во Христе, в город, все укрепления которого выстроены византийскими императорами!

Иоанн восседал на возвышении, а Пуатье пришлось стоять перед ним, но Раймонд знал, что спор их еще не закончился, торжество Иоанна не было полным: высокий князь не только смотрел императору прямо в глаза, но и находился в собственных владениях, город был полон преданных ему солдат и горожан, а василевса защищал лишь маленький отряд личной гвардии. Краем глаза Раймонд окинул тронную залу: всего четверо кувикулариев с остекленевшими, выпученными от почтения глазами охраняли Комнина, да у дверей торчали еще двое бесполезных караульных. Шестерым наемным евнухам не справиться с настоящим рыцарем.

Драгоман перечислял обиды Его Царственности на франков, а тем временем шальная мысль – все исправить захватом византийского самодержца в плен, – поначалу бредовая, с каждой минутой представлялась все более выполнимой и заманчивой. Пуатье прикинул расстояние до тщедушной фигурки на высоком престоле. Трон Византии был на расстоянии прыжка, следовало лишь осмелиться. Именно так поступили бы отчаянные Гвискар или Вильгельм Завоеватель, именно подобная невообразимая дерзость и добыла им собственные королевства! Неужто у Пуатье не хватит отваги и предприимчивости? Пусть Куртене утрется собственной трусостью. Раймонд переступил с ноги на ногу, кровь жаркими толчками забурлила в венах, грохот его сердца наверняка донесся до Иоанна, вот-вот греческий деспот догадается, что ему грозит.

И впрямь Комнин, умный, осторожный, недоверчивый, почуял неладное. Уж очень напряженно стоял этот Пуатье: как собака, следящая за дичью, как жеребец перед забегом на ипподроме, слишком вызывающе сверкали бешеные глаза великана. От этих неуправляемых безумцев можно ожидать любого безрассудства или предательства. Франки походили на дикарей, на жестоких и глупых детей. Ромейский император всей душой презирал их варварские суеверия, их идолопоклоннический папизм и дремучее невежество, их неуемная алчность вызывала отвращение, их дурацкие ухищрения казались смешными, а их гнусные предательства – непростительными. Но никому не следовало забывать об их безрассудной неукротимости и отваге.

Раймонд придвинулся чуть ближе. Молниеносным скачком он достигнет трона и сгребет Иоанна в охапку. Чванные, заледеневшие в парадных позах рабы не успеют вмешаться. А оградив себя и пленника мечом, он окажется хозяином положения, хозяином мира. За жизнь и свободу императора можно потребовать любую цену.

Но останавливало и настораживало странное поведение василевса, этого сухого, беспомощного стручка. Император глядел на князя невозмутимо, бесстрашно и даже с вызовом, словно приглашая Раймонда совершить непоправимую глупость. Казалось, щуплый ромей различал каждую мысль князя ясно, как камешки на дне мелкого, прозрачного водоема, и почему-то совершенно не боялся, а, наоборот, словно подбивал пленника на неосторожность. Этот явный, однако непонятный подвох коварного грека удерживал Пуатье. Ошибиться нельзя, пути назад не будет. А вдруг он что-то не предусмотрел, не рассчитал? Князь был уверен в своей ловкости, силе и быстроте, но он словно услышал вялый голос Куртене, напоминающий, что, помимо шестерых стражников, следует учитывать и множество других сил, и все они вне этой залы. Раз захватив императора, освободить его будет невозможно, придется воевать с его сыновьями, с ромейской армией, со всей империей. Но все лучше, чем клетка.

Пуатье наконец решился, подобрался, как лев перед прыжком, но тут с грохотом распахнулись гигантские створки дверей. Князь обернулся с досадой и тайным облегчением. В залу ворвался Жослен, за ним ввалился отряд вооруженных схолариев. Куртене крикнул:

– Порфироносный василевс! В городе восстание! Бунтовщики теснят императорских солдат, распускают слухи, что князь якобы арестован! – Взволнованно обратился к Раймонду: – Ваша светлость, можете ли вы поручиться, что ваши ратники защитят от мятежной черни его императорское величество?

Иоанн встрепенулся, не стал дожидаться разъяснений драгомана. Впрочем, никто не сомневался, что ромей по-французски понимал, и требование переводить беседу было только очередной уловкой.

Раймонд еще упрямился, не в состоянии отказаться от сладостных картин реванша и мести Иоанну. Но помещение уже заполнилось солдатами, вбежавшими вслед за Куртене, и возможность была упущена безвозвратно. Расслабился, вытер лоб, смирился. Их приход избавил от необходимости признаться самому себе, что, наверное, он так никогда и не осмелился бы обнажить меч против византийского императора. «Мавр», оказывается, только с виду был таким тщедушным лягушонком.

Пуатье склонил голову, ответил как всемогущий и радушный хозяин:

– Под моей защитой император в полной безопасности!

Иоанн молчал, потрясенный новостью. Во враждебной, полной франков Антиохии, с весьма ограниченным контингентом собственных войск, Его Царственность оказался уязвим. Неосмотрительно было залезать в это змеиное логово. Только что на него – автократора и наследника святого Константина! – намеревался наброситься этот отчаянный франк, а кто знает, чем может закончиться начавшаяся смута?!

Среди всеобщей растерянности лишь Жослен, часто высмеиваемый за сомнения и осторожность, не растерял предприимчивости:

– Ваше императорское величество, объявите себя верным и милостивым сюзереном князя Антиохийского и примите его вассальную клятву, чтобы пресечь глупые и вредные слухи о том, что ваш сердечный союз якобы нарушен. Город необходимо утихомирить!

Иоанн уже вернул себе всегдашнюю невозмутимость. Багрянородный принял решение. Еще утром он получил нежданное донесение о вторжении анатолийских тюрков в Киликию. Если бы не напасть в лице неугомонных сельджуков, ни секунды его Византия, славная и гордая наследница греков и македонцев, преемница Римской империи, царства Святого Константина, самое древнее, самое могущественное, самое цивилизованное государство на земле, оплот истинного ортодоксального христианства, не потерпела бы на берегах Леванта пену неблагодарной Европы!

Но покамест полностью отобрать у франков эти земли принесло бы больше вреда, чем пользы: Византия затруднится сама охранять Сирию и Междуречье от сельджуков. Его империя будет и дальше терпеть латинян, но только под своей эгидой. Он посадит франков на цепь придуманного самими европейцами вассалитета и потихоньку будет эту цепь укорачивать, пока в них не исчезнет надобность. А чтобы они снова не предали своего ромейского сюзерена, автократор будет держать латинян и тюрков вцепившимися друг в друга. Пока своры гиен и шакалов продолжат враждовать, великий двуглавый орел сможет победоносно возвращать свои исконные земли: Анатолию, Киликию, Балканы. А там и Палестина вернется к истинному, законному владельцу.

Иоанн что-то произнес, трепетавший драгоман пришел в себя, оправился, важно перевел:

– Его Царственность как раз намеревались предложить нашему возлюбленному князю принести оммаж. Его Царственность готовы стать милостивым и справедливым сюзереном!

Раймонд усмехнулся: обещаний вечной дружбы и верной службы он даст сколько угодно. Пока греки предпочитают разрешать конфликты путем договоров и пышных клятв, пока они пытаются властвовать с помощью пустых слов и закорючек на бумаге, понимая, что длань Византии уже не столь могучая и длинная, чтобы удержать сирийские земли железным захватом, франки смогут восторжествовать. Окончательно споры решаются лишь кровью.

Теперь он досадовал, что не успел протянуть руку за императорской короной. Исключительная возможность была безвозвратно упущена, а все из-за этого некстати явившегося Куртене.

Время томительно тянулось под грозные пророчества Грануш и жалобы проснувшейся Изабо на нестерпимый голод. Констанция не ощущала даже жажды. К обедне татик получила долгожданное известие о разгроме противника и о своей полной победе – огнем по сухой ветке пронеслась весть, что Комнин освобождает Раймонда и Жослена.

– Хоть единожды этот никчемный Куртене на что-то сгодился – убедил Иоанна, что, если твердая рука Раймонда не восстановит в городе спокойствие, никто не сможет ручаться за жизнь и честь императора, – сообщила Грануш, сверкая глазами.

– Ромей отлично знает, что не будь тут франков, обнаглевшие сельджуки уже стояли бы под стенами Константинополя! – добавила дама Филомена.

– Мы обязаны лично поблагодарить императора! – стряхивая крошки с губ, вскинула Изабо молящие глаза на Констанцию.

Вновь исполнились слова Писания: «Мы были побеждены, и побежденные победили!» Все же согнать с трона князя Антиохийского, сына герцога Аквитанского, дядю королевы Франции, свояка короля Иерусалимского, не так же просто, как выдворить пьяницу из таверны! И Констанция жарко возблагодарила небеса, утаив от Создателя небольшую помощь Жослена, дабы не преуменьшать роль самого Господа в свершившемся чуде.

Отбившись от Грануш и Изабо, она ждала князя в замковом переходе. Когда наконец в ореоле факелов появилась высокая, широкоплечая фигура, решительно шагающая в алой развевающейся мантии, дивная, как явление Христа, у нее перехватило дыхание. Пуатье приблизился, крепко обнял свою Констанцию и закружил, заразительно хохоча. Он пах родным запахом кожи, железа, лошадей, пота и любимой им французской душистой воды. Поистине он был прекрасен и светел, как солнце.

– Мадам! Вы по-прежнему владычица Антиохии! Никогда Раймонд де Пуатье не согнется и не покорится!

Раймонд так безмерно гордился собой, словно не провел императорскую кобылу под уздцы да не просидел несколько часов под запором, а, по меньшей мере, сравнялся подвигами с легендарными франкскими героями. Теперь, когда князь заполнял собой весь проход, никто бы не поверил, что Иоанн, рядом с Пуатье подобный засушенному корешку, смог задержать, сломить или принудить к чему-либо этого мужественного, непобедимого гиганта.

Грануш не утерпела, принялась превозносить свою анушикс:

– Ваша светлость, это все наша княгиня! Это по совету нашей Констанции мы всколыхнули горожан. Я-то всегда знала, что моя деточка будет спасительницей всех христиан в Святой земле! Наша пташка самого Иоанна смогла запугать!

Веселый смех Раймонда заполнил своды, князь наклонился, не стесняясь присутствием посторонних, крепко поцеловал жену в уста:

– Хорошая моя, умница!

Смущенная, счастливая Констанция заправила выбившиеся пряди волос под повязку. Ласка и похвала возлюбленного окрылили ее. Посоветовал, правда, Куртене, но кроме этого великий умник только ноготь грыз да пару слов бросил, а весь план придумала и приказала начать восстание она сама. Недаром и мамушка подтвердила, что весь мятеж – заслуга Констанции! А ведь всем известно, что Грануш – провидица.

– Я так за тебя волновалась…

Пожал плечом:

– За меня?! Да едва народ услышал, что я задержан – вся Антиохия немедленно возмутилась! – Вспомнил, нахмурился: – Вот кто перед императором усердствовал – это граф Эдесский. Из шкуры вон лез, чтобы я поскорее принес оммаж Иоанну.

Констанция хотела заступиться за Жослена, но встрял вихрастый задира и зубоскал Юмбер де Брассон. Стреляя наглыми васильковыми глазами в восхищенную Изабо, принялся потешать слушателей:

– Иоанн уже собирался всучить нам всю свою империю со скипетром в придачу, когда ворвался этот журавль встрепанный, граф Эдесский! Бросился на колени, и давай клясться в верности! Ну, с такой-то подмогой Комнин сразу воспрял. Повезло василевсу, что могучий Куртене за него заступился!

Все захохотали, а Раймонд заговорил о достигнутом с Иоанном соглашении, напрочь забыв о Жослене. Констанция не стала перебивать. Разумеется, в первую очередь князь обязан победой и свободой себе, а не ей, и не мятежному, переменчивому городскому сброду, и, уж конечно, не графу Эдесскому. К тому же Куртене еще сто раз успеет проявить свою находчивость.

Все-таки пришлось князю Антиохийскому встать на одно колено перед сидящим на троне Иоанном, вложить огромные сложенные ладони в маленькие, смуглые лапки василевса и произнести клятву верности, после чего Комнин, по-прежнему мрачный и недовольный, поцеловал Раймонда в уста и передал князю инвеституру на «уступаемые земли». Было очевидно, что любви и преданности между ними меньше, чем мяса в постном рагу.

Спасая собственный престиж, грек помешкал еще некоторое время, наслаждаясь антиохийскими термами, построенными его древним предшественником – римским императором Диоклетианом. Наконец собрал своих эскувитов, заявил, что «умыл руки от этого осиного гнезда», и освободил Антиохию от византийского присутствия, оставив франков в одиночку справляться с раздразненной греками сарацинской гидрой. Подобно Понтию Пилату, умывшему руки от крови Спасителя, погубил свою душу Иоанн, преследуя христиан на Святой земле.

Жослен на победный пир не остался. Пуатье заявил, что Куртене постоянно становится ему на пути и перебегает дорогу, а Куртене ответил, что князь хоть и воображает, что готов перепрыгнуть через любую пропасть, а под Алеппо доказал, что осторожничать и соблюдать собственные интересы умеет лучше любого. После этого ускакал восвояси, не прощаясь. Констанция о его отъезде не жалела. Чем-то он стал ей неприятен, может, тем, что считал себя умнее Раймонда, а может, своей обслюнявленной рукой.

Как только убрался византиец, осмелел опасавшийся его Занги. Атабек захватил многие антиохийские территории за Оронтесом и награбленное имущество передал прежним мусульманским владельцам, основываясь на старых записях налоговых платежей. Это пробудило среди арабских арендаторов и феллахов мятежные настроения. Антиохия уже не мечтала о завоевании новых территорий, а бросила все силы на оборону своих рубежей: гарнизоны крепостей пребывали в постоянной готовности отразить нападение, армия металась от одной границы к другой, и все доходы княжества уходили на приобретение лошадей и вооружения, на выплаты рыцарям и воинам, на наем строителей и легкой кавалерии местных сирийских туркополов.

К счастью, милосердный Господь своих бережет: Он разобщил нынешних моавитян и идумеян. Франков спасало то, что хоть мусульмане и ненавидели пришельцев-латинян, но друг друга они ненавидели еще сильнее – арабы, пять веков назад завоевавшие Левант у византийцев и армян, не жаловали тюрков, прежних полукочевых орд язычников, лишь недавно обратившихся в ислам и сто лет назад отвоевавших у них Палестину. Тюрки-сельджуки не желали дышать одним воздухом с тюрками-данишмендидами, верные последователи Аллаха из Африки не терпели верных его последователей из Азии, правители не доверяли друг другу, а самая жуткая, с молоком матери впитанная, ненависть бушевала меж единокровными братьями – сыновьями соперничающих, ревнующих и интригующих жен общего супруга-правителя. Вот и алчный Занги обратил свое внимание на единоверцев, предоставив Антиохии передышку. Атабек занял мусульманский эмират Хомс.

В чужих раздорах всегда можно что-то выиграть, и к этому следует стремиться. Separa et impera, разделяй и властвуй, учит мудрость древних. Из-за спорных вопросов подчинения различных епископств Радульф де Домфорт рассорился с иерусалимским патриархом Уильямом Малинским и втянул в склоки их высокопреосвященств Святой престол. Так представилась долгожданная возможность избавиться от тягостной патриаршей опеки. Всплыли обвинения в мздоимстве, жалобы на самоуправство, заодно припомнилось, что избрание Радульфа так никогда и не было утверждено синодом. Воодушевленный отступлением византийцев, Пуатье решительно взял бразды правления в собственные руки и изгнал Домфорта из патриаршего дворца. Но если что-то в Антиохии могло запутаться и усложниться, оно непременно запутывалось и усложнялось: смещенный хапуга с низложением не смирился, а принялся сутяжничать и требовать от папы Иннокентия II вернуть ему антиохийский патриархат. Он даже отправился в Рим и вернулся с триумфом, вновь утвержденный доверчивым папой.

К подлым интригам Раймонд оказался не подготовлен:

– Я никогда не избавлюсь от этого сатаны в рясе! Еще и Куртене принялся его поддерживать, хотя ему-то какое чертово дело?

– За Домфортом еще один непростительный грех: он растлитель невинных девушек, – не хотела Констанция втягивать в это противостояние Изабо, но как она могла не помочь Раймонду? – Если понадобится, это обвинение можно доказать перед капитулом и перед папой римским.

– Каких девушек? – полюбопытствовал Раймонд.

– Изабель дю Пасси.

Хмыкнул, насмешливо приподнял бровь:

– Ну, еще вопрос, кто там чей растлитель.

– Вот пусть Рим пришлет своего легата, и тот разберется.

Изабо, когда узнала, что от нее требуется, струсила. Пыталась отказаться, принялась рыдать, упрашивать.

– Кто я и кто патриарх, ваша светлость? – Валялась в ногах, хваталась за юбку, за руки Констанции, как будто имела дело не с лучшей и единственной подругой, а с палачом: – Умоляю, не губите моего доброго имени! Не заставляйте свидетельствовать о собственном позоре!

По поводу «доброго имени» шальной Изабо Констанция милосердно промолчала: даже у юных пажей при виде кокетки глаза загорались сладострастием. В ответ сама молила и убеждала подругу еще отчаяннее. Но Изабо была отважна лишь грешить, а когда потребовалось постоять за добродетель и выступить против распутника, девица захлебывалась слезами, била себя в грудь и рвала от безысходности волосы:

– Что стоит мое слово против слова патриарха? Кто же на мне после этого женится?

Даже когда речь шла о спасении Антиохии, о возвращении легитимной власти законному правителю, глупышка думала об одних мужчинах! Констанция продолжала уговаривать, она не хотела заставлять, но Изабо следовало понять, что ее долг – помочь своей госпоже и заступнице. Если княгиня поддастся жалости, руки Раймонда останутся связаны, княжество по-прежнему будет подтачивать правление грешного прелата, а она нарушит данное супругу обещание. Но этот взгляд загнанного в силки зайца оказался непереносим. Чтобы не дрогнуть, Констанция отвела глаза:

– Кому прикажем, тот и женится.

Изабо только всхлипывала и отчаянно мотала головой. Ах, девица дю Пасси, вот проявляла бы ты такую несговорчивость, когда грешный Авиафар тянул к тебе свои лапы, а не тогда, когда твоя госпожа нуждается в твоей помощи! Констанция высвободила край юбки из потных, дрожащих рук трусливой мамзель:

– Изабо дю Пасси, это мой и твой долг. Ты в этом деле не одинока. Тут и мое слово против его. А что до доказательств – мы предъявим капитулу перстень. С Божьей помощью травинка может перерубить меч. Выполни свой долг христианки и подданной, помоги мне, и я никогда тебя не брошу и не оставлю своими милостями.

Она сломила сопротивление подруги, хоть и не ожидала, что это окажется столь тяжко для обеих. Изабо исповедовалась легату, но что-то после этого между подругами изменилось. У дю Пасси появился взгляд загнанной лани, и на приязнь и милости княгини вместо прежней сердечности она отвечала только почтительной уклончивостью, и эту ее отчужденность Констанция не могла преодолеть. В легкомысленной шалунье словно свеча задулась, и всем рядом с ней стало темнее. Княгиня поклялась заботиться о заблудшей душе подруги и удвоила суммы, раздаваемые городским нищим ее капелланом.

Свидетельство обольщенной девицы, хоть и было принесено в виде тайной исповеди, оказалось не напрасным: представитель его святейшества окончательно сместил властолюбивого и сластолюбивого иерарха. Домфорт, правда, забаррикадировался в своем дворце и пытался поднять восстание, но, когда следовало применить силу, Раймонду ничья помощь не требовалась. Верные князю воины выдворили негодного клирика из Антиохии, и при поддержке Рима Пуатье наконец-то смог возвести на патриарший престол нового достойнейшего иерарха – Эмери Лиможского. Теперь Божья милость несомненно вернется к Антиохии.

Об учености молодого клирика ходили легенды. Раймонд, отпрыск изысканной и культурной Аквитании, сам никаких наук, помимо бранной, не постигший, гордился, что новый пастырь Антиохии способен ученостью поспорить с известнейшими богословами Парижа. Познания Эмери в греческом и латыни были бездонны, его научные труды и обширность сведений в древней истории добавляли блеска Антиохии и поднимали престиж княжества. По повелению папы римского ученый пастырь перевел с греческого на латынь писания Иоанна Златоуста. Но главное, прелат был знатным человеком благородного происхождения. Во всем христианском мире глава Антиохийской церкви пользовался великой и заслуженной славой. Он непременно будет князю верным духовным оплотом.

Вертоград Заморья не мог похвастаться такими образованными учеными, философами и богословами, как знаменитые в Европе парижский схоластик Пьер Абеляр или донесший до христианского мира математические познания Евклида и Востока Аделяр Батский. Здесь не оказалось знаменитых церковников, подобных богослову Гуго Сен-Викторскому, аббату Сугерию, историку Оттону Фрейзингенскому или Хильдегарде Бингенской, прославившейся явленными ей видениями и описавшей свойства многих лечебных растений, каннабиса в особенности.

На прозябающих в Леванте франков Европа поглядывала сверху вниз, как на богатых, алчных невежд, развращенных соседством с мусульманами, избалованных излишествами Леванта и годных лишь драться. Однако пребывание на Востоке привело не только к привычке регулярно купаться в термах с горячей проточной водой и к пристрастию к пряной и сладкой кухне. Франки были самыми умелыми и отважными воинами на земле, а их строительные достижения европейцам и не снились: в Утремере укрепления восполняли нехватку солдат, и все стратегически значимые места защищали гигантские крепости, построенные из камней песчаника, скрепленных меж собой особо крепким древнеримским раствором – из извести и песка с добавкой молотого ракушечника и пепла. Местные жители и магометанские пленники добывали камни, строили подъездные дороги, копали рвы. Даже рыцари не гнушались участвовать в строительстве. В случае надобности на речной переправе или на горном перевале в несколько месяцев мог быть возведен неприступный бастион с резервуарами, вмещающими озера воды, с концентрическими стенами, по которым могла бы проехать упряжка, с подземными ходами, с арочными сводами. Осаждая Триполи, франки умудрились водрузить башню на затопленных в море барках, они усовершенствовали европейские приемы обороны и взятия крепостей и позаимствовали у византийцев множество ухищрений – от страшного греческого огня, который мог потушить лишь песок, до сложных осадных машин.

Франки к тому же были еще и знающими правоведами. Свое новое государство, не отягощенное обычаями, обязательствами и традициями, латиняне старались сделать безупречным, возвести на фундаменте разумного и справедливого законодательства. Со времен завоевания Иерусалима все законы королевства заносились на свитки иерусалимских ассиз, хранящиеся в храме Гроба Господня. Каждый ордонанс, принятый Высшей курией Иерусалима, запечатлялся на отдельном пергаменте красными чернилами, заглавная буква выписывалась золотом, и доставать эти бесценные документы из запертых сундуков могли лишь король, патриарх и виконты королевства. Во всех своих решениях суды руководствовались этим сводом, дабы управлять, охранять, держать, руководить, вести и судить каждого по правде, по закону и по достоинству. Даже поганым язычникам было даровано правосудие. Но заносчивые европейцы не отдали должного повсеместному использованию договоров и правил, и глубочайший интерес жителей Утремера к применению и толкованию ассиз остался незамеченным.

Но главное – франки стали отростками, впервые пересаженными так далеко от своего европейского древа в чащу иноверцев. Пока в Европе люди только слыхали, что в неведомых странах проживают химеры, грифоны, киноцефалы, люди со ртами и глазами на теле и прочие диковинные чудища, франки наглядно удостоверились, как велик и разнообразен этот мир. Им приходилось жить бок о бок с чуждыми им существами – с племенами, у которых были совершенно незнакомые европейцам наречия, внешний вид, обычаи и вера. Подобная близость невольно расшатывала привычные представления.

Через греков и мусульман до латинян доходила древнегреческая ученость. Ученый приор из Триполи, Гийом де Валенс, добрый приятель и ученый собеседник Эмери, перевел с арабского книгу познания Аристотеля «Secretum Secretorum», в которой обсуждалось множество полезнейших наук, от управления государством до астрологии, алхимии, медицины и магии. Однако всех накопленных познаний и умений, безграничной любви к Творцу, к его Земле, бесспорной правоты, упорства, героизма, отваги и силы франкам почему-то не хватало для окончательной победы над врагами.

Его высокопреосвященство Эмери, новый глава церкви и умнейший в Палестине человек, уверял, что окончательному торжеству латинян мешали их грехи.

– Вряд ли у нас больше грехов, чем у врагов креста, – недоумевала Констанция.

– Всевышний ревнив и возлюбленных своих сынов испытывает строже. Еще Марк Аврелий учил, что настоящий способ мстить врагу – это не походить на него. Франки, без сомнения, страстно любят Иисуса Христа, но, к сожалению, гораздо меньше любят Его заветы. Милосердие важнее силы, а мудрые правители нам нужнее, чем отважные воины.

Эмери говорил еще долго и наставительно, однако, чем больше библейских сравнений и латинских цитат приводил всезнающий пастырь, тем очевиднее становилось, что вся мудрость ученого патриарха, вся его набожность, все благочестивые изыскания в святых текстах и любознательные копания в античной трухе – все было напрасно. Один Бог знал, как победить Занги, но никому, включая его высокопреосвященство, верного пути не открыл. Зато мудрой правительницей вполне способна быть и женщина. Если Господь не побрезгует помощью Констанции, она, со своей стороны, воспользуется даже помощью ни на что доброе не годных мусульман.

Ника обходила деловой центр Иерусалима в поисках нотариуса. Ее «сузуки» было сто лет в обед, но, отдав Итамару все права на хозяйку машины, следовало оформить доверенность и на сам автомобиль. Входы в старые здания, построенные еще при британском мандате, были увешены латунными табличками офисов, но Нике не везло – она обходила подъезд за подъездом, терпеливо поднималась по стертым мраморным ступенькам, потерянно бродила по длинным темным коридорам, стучалась в закрытые двери, но все нотариальные конторы оказывались либо наглухо запертыми, либо оснащенными ничего не знающими и не ведающими секретаршами. Создавалось впечатление, что на Ближнем Востоке адвокаты c правом капать растопленным сургучом встречаются реже, чем амурские тигры на Дальнем.

И все же после упорных поисков один обнаружился – дряхленький пергюнт, назло жене каждое утро тщательно повязывающий галстук и добирающийся до офиса, дабы там с усердием мешать перенявшим дело отпрыскам.

Ветхий обломок юриспруденции, похожий на покосившийся гриб, давно переживший собственную клиентуру, редкой жертве страшно обрадовался. Важно велел молоденькой помощнице сочинить требуемый документ, а сам тем временем принялся рассказывать Нике во всех подробностях историю своей далекой юности, начиная с того момента, как он окончил в Киеве гимназию с золотой медалью, и семья послала его учиться в Вену. Там был антисемитизм, и Хаим уехал в Мюнхен. Там тоже свирепствовал антисемитизм, и старичок, собственно, тогда он, конечно, был желторотым отроком, двинулся дальше, в Брюссель, где тоже оказалось не без антисемитизма. Поэтому в 1937 году везунчик умудрился перебраться в Палестину.

– Мы с Вальтером и Отто построили Тель-Авив, – скромно признался стряпчий, заметив, что молодая женщина слушает его, затаив дыхание. – Нахум будет говорить, что он тоже строил, но, ради бога, вы ему не верьте! Он так берег свои руки скрипача, что от него не было никакого толка! А в свадебное путешествие мы с Эстер поехали в Бейрут, там было почти как в Европе.

Старичок поправил фотографию цвета сепии, на которой улыбалась молодая пара, промокнул слезящиеся глаза аккуратно свернутым свежим батистовым платком. Выглядел он допотопнее Мафусаила, и не вызывало сомнений, что он и пирамиды строил. А вот Вальтер, Отто и Нахум, подобно невообразимым идиллическим вояжам по колониальному Среднему Востоку, остались лишь в его бережной памяти. Зато белый город Тель-Авив, несомненно, существовал, и у осевшего на своей земле Хаима появились многочисленные дети, внуки и правнуки. Их фотографии заполняли кабинет, и Нике пришлось узнать о каждом из них, что он редкий умница, исключительный талант, гордость семьи и надежда нации.

Когда исчерпались собственные потомки, нотариус расспросил заказчицу, откуда родом семья Ники, и долго вспоминал ее предков по материнской линии – киевских Рубинштейнов. Потом всплеснул руками: «Так это же Рубинштейны – родственники Елены Рубинштейн! Ну как же, как же! Очень, очень приличные люди». Наконец тщательно подписал доверенность, аккуратно накапал красного воска, любовно приложил ленточки, старательно оттиснул внушительные печати и довольно обозрел творение своих дрожащих рук.

Прощался он с Никой уже как с близким, родным человеком, долго тряс ее руку в старческих веснушчатых ладонях и настойчиво передавал сердечные приветы ее давно покойным предкам, хотя нормальное течение событий грозило предоставить ему шанс увидеться с ними первым.

Неуместный порыв обнять старикана Ника подавила.

Достопочтенные члены капитула изнемогали: заседания и допросы длились с раннего утра, приемная кишела просителями, однако патриарх настаивал на экзаменации басурманского знахаря, намеревавшегося лечить христиан, и игумен монастыря Святого Симеона, вздохнув, задал протокольный вопрос:

– Где вы почерпнули ваши медицинские познания?

Высокий худой старик в чалме почтительно поклонился святым отцам и ответил по-французски, с сильным арабским выговором:

– Я много лет тщательно изучал труды Галена, а также Ибн Сины, известного христианам под именем Авиценны. Ибн Сина учил, что заболевания вызываются мельчайшими существами…

– Не мельчайшими существами, а грехами! – уточнил аббат собора Святого Петра.

Экзаменуемый покорно развел руками:

– Также я основательно исследовал различные противоядия и пришел к выводу, что действенны только угли от сожженного тела дракона…

Патриарх Эмери, горбоносый, тонкогубый, похожий на грифа из-за своей длинной шеи и выпирающего кадыка, благосклонно кивнул, поясняя ученому совету:

– Могу засвидетельствовать, что практикуемое подвешивание отравленного вниз головой далеко не всегда приносит своевременное спасение… Продолжайте, ибн Фахуз.

– Ибн Хафез, если будет угодно моему повелителю. Я применяю испытанные методы против золотухи.

Архидьякон Ламберт пренебрежительно отмахнулся:

– Ваши испытанные методы – это невежественные суеверия! Всем известно, что от золотухи помогает только королевское прикосновение! Только дьявол мог дать вам власть лечить прикосновением!

– О нет, господин мой, одним прикосновением я лечить не умею, я пользуюсь соком солеруса. – Мусульманин растерянно поморгал, неуверенно продолжил: – Но я усвоил опыт Аль-Бируни, известного в христианском мире как Альберониус. Аль-Бируни описал лечебные свойства почти тысячи растений…

– Спасительную силу растениям придают заклинания и молитвы! – поправил его каноник Арнульф Каламбрийский. – Принимаете ли вы во внимание расположение светил и звезд во время лечения?

– Уверяю высокоуважаемый капитул, что при врачевании христиан я воздерживаюсь от каких-либо заклинаний и молитв. – Александрийский медик прижал руки к груди. – Я также недостаточно сведущ в астрологии и в астрономии, чтобы с помощью небесных тел влиять на тела человеческие. Поэтому мне приходится обращать внимание на симптомы заболеваний. Но благодаря тому, что я штудировал труды Ар-Рази, описывающего причины возникновения оспы и кори, я смог вылечить многих больных. Этот ученый медик учит предупреждать оспу, и, если на то будет ваше одобрение, я готов привить франкских солдат. У Ар-Рази я также научился весьма действенным способам заживления сломанных конечностей путем наложения гипса…

– Значит, все ваши сведения почерпнуты у язычников и магометан? – секретарь его высокопреосвященства брезгливо оттопырил губу.

– Я черпал знания везде, где находил их, и ничего не придумывал сам. Признавая свою ограниченность, я слепо придерживаюсь указаний тех, кто мудрее меня. Персы достигли несравненных вершин в медицине, но мусульманская медицина никогда не пренебрегала и глубокими познаниями зимми, как называем мы людей договора, тех, кто верит в единого Бога. Я прилежно собирал опыт христиан-несторианцев, в том числе Абу Зайда Хунайна ибн Исхака ал-Ибади, известного в странах заходящего солнца как Иоганнициуса, донесшего до нас мудрость Гиппократа и Галена…

– Еретики… Несторианцы!.. Проклятые еретики… – возмущенно перешептывались члены капитула.

– …в Мисре, то есть в Египте, действенных результатов достигли еврейские врачи, и я небрезгливо перенимал их методы…

Патриарх был настроен терпимо и полон готовности позволить экзаменуемому неверному спасать христиан, однако неразборчивость знахаря в выборе учителей не облегчала задачу его высокопреосвященства. Предупреждая возмущение пресвитеров, Эмери Лиможский заметил:

– Так же, как следует подбирать упавшую в грязь драгоценность, так же следует заимствовать полезное и мудрое даже у заблудших. Продолжайте, уважаемый ибн-Тапуз.

Архидьякон Ламберт не сдавался:

– Я допускаю, что магометан можно вылечивать или отправлять на тот свет с помощью одних лишь лекарств, операций и перевязок, но вверившиеся вам христиане не могут оставаться без спасительной силы молитв, благословений, без обращений к святым и без помощи чудодейственных реликвий!

– Великодушные господа, – низко склонился чужеземец, – мое ремесло не противоречит этим средствам и не заменяет обращения к ним. Я могу вырезать камни из почек, удалять катаракту или носовые полипы, исцелять геморрой, – архидьякон Ламберт встрепенулся, – вправлять вывихнутые плечи, челюсти или лодыжки, сращивать сломанные кости, чистить и зашивать раны, излечивать грыжу, а в случае необходимости – отрезать пораженные гнилью конечности. В отличие от слишком осторожных коллег, я даже берусь зашивать прорванные кишки или легкие, а ради временного облегчения вырезаю растущие опухоли. Но дух? О нет, дух я оставляю совершенно нетронутым.

– Скорее – страждущим! Может ли медицина быть сведена к лечению одного лишь грешного тела?! – изможденный постами прелат церкви Святого Иеронима воздел к небу костлявые руки.

– Да разве достоин старый шиит печься о христианской душе? – Знахарь взирал на экзаменующих с недоумением. – Зато мусульманские и христианские тела весьма схожи, за одной лишь маленькой, крохотной разницей, – по смуглому лицу египтянина разбежались веселые лучи морщин, но святых отцов шутка не позабавила.

– Магометанин считает, что лечить человека так же просто, как лечить кобылу! – возмущенно замахал рукавами сутаны каноник Арнульф.

– Вовсе не просто. Врач должен обладать взглядом сокола, руками девушки, мудростью змеи и сердцем льва, – прошептал Ибрагим.

– Приходится, особенно если он не желает быть хорошим христианином! – вздохнул аббат монастыря Святого Фомы и продолжил допрос по протоколу: – Пользуетесь ли вы кровью драконов, хвостом гремучей змеи, тертым рогом единорога и прочими панацеями, доказавшими свою несомненную пользу?

Но патриарх перебил святого отца:

– Вот вы, э… ибн Зафус…

– Ибн Хафез, ваше сиятельное и высокородное высочество…

– Да-да, вы человек ученый и мудрый, а к таковым я испытываю невольное уважение, невзирая на ваши чудовищные заблуждения. Но меня смущает готовность мусульман неразборчиво и некритично учиться у любых народов. Вы присваиваете себе знания Галена, Платона и Аристотеля, не осмысляя древних и не двигая их мысль дальше! А ведь невозможно правильно толковать языческих философов без руководства святой Церкви, не обращаясь к опыту Иеронима, Августина, Боэция, Кассиодора и Оригена!

Члены капитула тоскливо переглянулись: опять его высокопреосвященство оседлал свой конек. По счастью, нечестивый язычник не поддержал теологический диспут:

– Я не тщусь быть богословом или философом. Я буду добросовестно делать ту малость, которую могу, и оставлю тем, кто может сделать больше, делать больше и идти по дороге познания дальше, ни в чем им не мешая.

Каноник Сильвестр подпер голову рукой и обреченно следил за полетом мухи, аббат монастыря Святого Фомы ковырял в ухе, остальные прелаты дремали, клюя мясистыми носами. Но не каждый день патриарху случалось полемизировать с образованным магометанином, и Эмери с увлечением продолжал назидать сына Исмаила:

– Вы, последователи Магомета, слишком охотно заимствуете у других – в кораблестроении и архитектуре вы следуете византийцам, в математике используете познания индусов, в медицине учитесь у несторианцев и персов, астрономические данные целиком и полностью почерпнули у халдеев! Живя чужим опытом и умом, сами вы, мусульманские народы, во многом уступаете христианскому миру! Вы даже не строите дорог!

Поразмыслив, старик ответил:

– Если бы я напрасно пытался оправдать нашу безусловную глупость, то я бы сказал, что благодаря верблюдам мы не нуждаемся в дорогах, более того, – он развел руками, словно извиняясь за своих соотечественников, – бездорожье защищает народы пустыни от коней многобож… христиан, ваше высокомудрие.

Архидьякон Ламберт звучно откашлялся, чтобы напомнить не в меру ученому патриарху, что неотвратимо приближается время трапезы, но напрасно. Эмери тыкал перстом в египтянина, с горячностью перечисляя:

– Вы не додумались до множества изобретенных в Европе полезных механизмов! Вы не знаете плуга, способного переворачивать землю, вам не известна поворотная ось телеги, у вас нет водяных мельниц! – Клирик откинулся на спинку кресла и победоносно добавил: – Вы не используете арбалетов и греческого огня, многие из вас пренебрегают даже седлами и стременами!

Втянувшийся в спор мусульманин возражал уже смелее:

– Жители пустынь не землепашцы, верблюда не запряжешь в телегу, и у нас нет рек – вертеть водяные мельницы! И мне как врачу неуместно радоваться, что за то время, что арбалетчик выпустит одну стрелу, сельджукский лучник успеет выпустить десять, и каждая полетит дальше и метче.

Приор монастыря Святого Симеона высморкался так звучно, что прикорнувший смиренный Арнульф Каламбрийский встрепенулся и воскликнул:

– Ваше преосвященство, обвиненная в распутстве монахиня уже который час с нетерпением ожидает Божьего суда огнем! Капитул единодушен во мнении, что благочестие требует отказаться от услуг басурманского лекаря.

Эмери глубоко задумался. Намерения магометанина чистосердечны, и он осознавал ограниченность собственных усилий. Его бездушный способ врачевания зиждился лишь на знаниях и опыте, но приходилось признать некоторые преимущества подобного подхода к медицине: порой ученые и монахи возлагали столь чрезмерные чаяния на помощь свыше, что полностью пренебрегали человеческими возможностями, а цирюльники, напротив, кромсали плоть, даже не пытаясь испробовать менее решительные методы излечения, давно описанные в ученых книгах. Мусульманский знахарь представлялся приемлемым компромиссом.

Досадно, что франки нуждались в некрещённых лекарях, но христианская ученость принадлежит людям церковным и потому почти вся направлена на наиважнейшие божественные вопросы: на сочетание христианского богословия и мудрости античного мира, на постижение веры сознанием, на рассмотрение нравственных дилемм, а не на лечение вульгарной оспы или горячки. Заботы о телесных потребностях и нуждах остались в христианском мире на долю невежественных, не владеющих латынью мирян. И хоть все Божественное откровение принадлежит латинянам, немалая толика мирского хитроумия досталась и басурманам. И если язычник готов облегчать страдания христиан, неужели благочестие требует запретить ему это и обречь их на муки и смерть?

Из милосердия и ради любви к ближнему патриарх позволит египтянину практиковать его бездуховные, но покамест неизвестные латинянам умения, ибо Эмери Лиможский мечтает не только о мирской победе франков, но и о победе более полной – о торжестве духа, мысли и умений латинян над всеми еретиками и неверными. Ученый патриарх представил, как быстро христиане превзойдут все другие народы, если будут готовы так же жадно, как мусульмане, перенимать полезные знания у чужеземцев. Именно франкам суждено принести западному миру все достижения басурман.

К тому же назначение будет приятно молодой княгине, настойчиво просившей за лекаря. И иерарх, не обращая внимания на недовольный ропот своих благоразумных каноников, придвинул пергамент и размашисто подписал разрешение александрийскому медику Ибрагиму ибн Хафезу аль-Дауду врачевать на всей территории княжества Антиохийского.

Преподобный отец Мартин уверял, что Божий мир устроен так разумно, что торжество праведных и конечное воцарение мира Божьего на земле наступит, если каждый будет добросовестно исполнять свои обязанности.

Так, например, князь неустанно вел войны.

Даже в тихие дни Раймонд готовился к предстоящим походам: проводил учения в казармах, пополнял запасы оружия в арсенале, укреплял фортификации, объезжал подвластные Антиохии крепости, проверял их состояние и готовность гарнизонов к любым неожиданностям. Он навещал вассалов – богатых и могущественных Мазуаров, хозяев Бюрзея, Харима, Манселя, Сюрдеваля, вместе с ними планировал грядущие кампании. От весеннего посева и до сбора урожая армия патрулировала княжеские земли.

В отсутствие князя все важные решения принимал патриарх, он же заменял Пуатье в княжеском суде. Раймонду также помогали управлять княжеством коннетабль, сенешаль и прочие всесильные мужи. Хозяйственные вопросы решали сирийские администраторы, поскольку князю было недосуг и неохота проверять подсчеты недоимок феллахов и городских ремесленников или вникать в споры с итальянскими купцами. Они же следили за ремонтом церквей и возведением новых рыночных рядов. Секретари – греки Ираклий и Феофан, оба серьезные, неулыбчивые, с длинными завитыми бородами, знали с точностью до последнего обола, сколько приносит тот или иной домен, кому принадлежит каждый антиохийский фьеф и сколько потребно деревень для содержания гарнизона крепости. С утра до вечера они вычисляли на счетах из слоновой кости налоги, пошлины, расходы и доходы княжеского хозяйства.

В цитадели, в донжоне и в казармах проживали стражники, челядь, егеря, конюхи, кузнецы и юные дамуазо – пажи, валеты и оруженосцы. В замке постоянно останавливались знатные гости из Иерусалимского королевства и даже из Европы. Обо всех приходилось заботиться. Этим, а также заготовкой припасов занимался кастелян со своими помощниками. Церемониймейстер проводил многочисленные празднования и устраивал торжественные процессии, капеллан раздавал княжескую милостыню городским беднякам.

Повара и кухарки непрерывно коптили и солили мясо и рыбу, жарили свежую дичь – зайцев, косуль, журавлей, цапель, засахаривали фрукты – от айвы до крохотных яблочек, сушили виноград на изюм и давили его на вино, сбивали масло, варили хмельное пиво, зловонные сыры и благоухающее лавром мыло, неустанно пекли хлеба. Прачки стирали, конюхи ухаживали за лошадьми, слуги лепили восковые свечи, грели воду, меняли постельное и столовое белье, перетряхивали или пересыпали перины, мели и застилали свежей соломой полы в задних помещениях, чистили ковры в парадных покоях.

Грануш зорко следила, чтобы ни у одной женщины в замке, даже у придворных дам, не оказалось праздных рук – все, у кого не находилось другого дела, вышивали или пряли шерсть. Из полученной пряжи ткали зимние теплые плащи, одеяла, ковры, попоны, шили плотные поддевы под кольчугу.

А все остальное бремя забот без жалоб несла Констанция. Пуатье во всем мог смело положиться на «свою разумную и добросовестную княгиню». Секретари приносили ей на подпись приказы и документы, начерченные на свитках из овечьей кожи, бережно разворачивали пергаменты, невнятно бормотали в бороды скупые пояснения – шла ли в хартии речь о даровании привилегий рыцарям или о новых повинностях горожан и торговцев. Показывали, где ставить подпись. Княгиня обмакивала заостренное перо в чернила из вываренной древесной коры, старательно выводила свое имя и титул, аккуратно выдавливала на воске княжескую печать. Ее личный секретарь, армянин Севак, который был помоложе и подобрее суровых Ираклия и Феофана, подавал ей прошения о помиловании, и Констанция никогда не отказывала с легким сердцем.

– Ваша светлость, зачем вам самой так надрываться? Пусть мажордом мелочами занимается, – Изабо по-прежнему пыталась отбиться от любого поручения, – лилии полевые не трудятся, не прядут, неужто мы хуже?

В последнее время Изабо перестала обращаться к княгине по имени. Снова и снова Констанция просила подругу быть с ней прежней, смело называть запросто, та послушно, опустив ресницы, кивала, пухлая нижняя губа чуть вздрагивала, но затем слух Констанции опять резали вежливые, отстраненные «ваша светлость» и «княгиня». Эта перемена задевала. Констанция знала бы, как справиться со злобой или дерзостью, но Изабо не умела злиться, она только научилась быть несчастной и раздирать сердце своей госпожи постоянной меланхолией. Оставалось надеяться, что их дружба восстановится, когда девица дю Пасси найдет себе жениха.

– Изабо, то лилии полевые, а мы, какие же мы полевые, мы всего лишь геральдические.

Молодая княгиня и сама предпочитала танцы сетованиям шамберлена, но не могла придумать иного способа стать такой же равноправной правительницей, как королева Мелисенда, повелевавшая Латинским королевством наравне с королем Фульком.

Поэтому Констанция добросовестно следила, чтобы придворные не ссорились, челядь не ленилась, все соблюдали свой христианский и вассальный долг, чтобы растущие при дворе дети, пажи и оруженосцы учились и помогали взрослым, и жизнь семьи, замка, города и государства текла ровно, осмысленно и без помех.

Но стоило разразиться хворям, и существование скатывалось в неуправляемый хаос. Поэтому, когда придворный медик попросил аудиенции, Констанция приняла Ибрагима незамедлительно и очень любезно.

– Светлейшая моя повелительница, позвольте вашему рабу возблагодарить вас за ваши нескончаемые милости и обратиться с нижайшей просьбой – разрешите своему недостойному слуге отбыть из Антиохии с ближайшим караваном.

– Вот как… – растерялась Констанция. – Куда же вы собрались?

– Если будет на то милость Аллаха, я надеюсь добраться до Дамаска.

Она спасла Ибрагима от возмущенной толпы, предоставила ему завидную должность, щедро платила ему, а теперь неблагодарный магометанин надеялся, что Аллах поможет ему бросить страждущих и раненых Антиохии на произвол судьбы? Немало рыцарей поклялись бы муками Спасителя, что только умение неверного сохранило им руку или ногу, не говоря уже о коликах дамы Филомены, которые смог облегчить лишь египетский лекарь! Нет, он стал совершенно незаменимым! Однако можно заставить землепашца пахать, можно даже солдата заставить воевать, но как заставить лекаря исцелять?

– Люди скажут мне, что ничего другого я не могла ожидать, что мусульмане неблагодарны и не имеют понятия о верности, но я не буду так думать, уважаемый ибн Хафез. Я никогда не пожалею, что сумела спасти вас. Наверное, причина в том, что ваша вера запрещает вам лечить христиан, да?

Старик замешкался, засопел, привычным жестом вцепился в бороду:

– О, справедливая и могущественная госпожа, которой я обязан своей недостойной жизнью, ваши слова заставляют меня устыдиться. Нет, многоуважаемая властительница, моя вера тут ни при чем. Аллах запрещает лекарям наносить вред больным, и долг истинного врачевателя – облегчать страдания каждого, кем бы он ни был.

– Тогда в чем же дело, уважаемый ибн Хафез? Может, мы скупо вознаграждаем вас, или с вами плохо обращаются? – Княгиня бросила взгляд на даму Филомену. Всякий, имевший дело с этой женщиной, мог бы обрести неодолимую тягу к дальним странствиям.

– Светлейшая и великолепнейшая повелительница, вы спасли мою жизнь, и ваша щедрость не заслужена мной. Моя благодарность вам безмерна. Но даже лучший медик не может победить собственную дряхлость. Пока не поздно, я хочу позаботиться о будущности своей внучки Фатимы. Когда-то я свел знакомство с эмиром ибн Мункызом из Шейзара, посетившим Александрию. Эмир Усама, мой единоверец-шиит, человек начитанный и мудрый, черпал наслаждение в наших беседах. Оказалось, что он стал правой рукой нового атабека Дамаска Муина ад-Дина Унура. До эмира Усамы дошло известие о том, что я прибыл в Сирию, и, вспомнив о своем недостойном собеседнике, благородный эмир предложил мне место лекаря при дамасском дворе, иншаллах.

Вот как? Оказывается, ее мусульманский знахарь – известный ученый, пользующийся в мире ислама престижем, и знатные эмиры переманивают его к своим дворам? Впрочем, с первой их встречи она догадалась, что ее египтянин – не обычный старик. Антиохия, конечно, не могла лишиться столь сведущего и опытного медика, но как удержать магометанина, которого гонит по миру, как перекати-поле?

– Уважаемый аль-Дауд, я прекрасно помню вашу прелестную Фатиму и боюсь, что Дамаск – опасное место для нее. Имадеддин твердо намерен завоевать этот город. Оставшиеся в живых жители Хомса могут рассказать вам, как им это понравилось.

Старик вздрогнул. Ибрагим аль-Дауд был трусоват, Констанция поняла это во время их первой встречи на рынке. Уже тогда малодушный лекарь трясся от страха за свои с внучкой жизни.

– На все воля Аллаха… Нет ничего, что я ценю выше мира и спокойствия, ибо считаю, что истинный джихад – это борьба со злом в собственном сердце, но прихотью судьбы я, ничтожный врачеватель, больше всего пригоден там, где идут непрекращающиеся войны, – сокрушенно пробормотал Ибрагим.

Неудивительно, что такой слабый и трусливый человек ценил мир. И остальных людей жалел, хоть и язычник. Прав был отец Мартин: каждому созданию может найтись полезное место в Божьем мире, даже Ибрагиму ибн Хафезу, а с его помощью – и Констанции! Если травинка может меч перерубить, то и юная княгиня с помощью араба-шиита сможет спасти Антиохию! Пора Раймонду убедиться, что старательная тихоня способна не только молиться за него, но и принимать государственные решения.

– Достопочтенный аль-Дауд, если вам небезразлична судьба вашего эмира и прочих жителей Дамаска и вы действительно считаете, что я заслуживаю вашей благодарности, то у вас есть редкая возможность совершить доброе деяние на благо Антиохии и Дамаска.

Пораженный Ибрагим уставился на княгиню, забыв, что невежливо смотреть в упор на чужую жену с непокрытым лицом:

– Многоуважаемая правительница, я перед милостями вашей сиятельности в неоплатном долгу и охотно выполню любую вашу волю…

Говорят, неверным чужды все благородные чувства, но в таком случае Ибрагим ибн Хафез аль-Дауд оказался исключением, потому что этому поклоннику Аллаха не были чужды признательность и верность. С тех пор, как Констанция спасла старика, она невольно испытывала к нему полное доверие и, не задумываясь, выпила бы любое горькое снадобье, поданное дрожащей рукой египетского лекаря, так как убедилась, что приверженность ремеслу врачевания полностью заменила старику честь и долг. Аль-Дауд старательно лечил даже заклятых врагов и придерживался убеждения, а точнее – заблуждения, что любой страждущий, даже смертельный враг – прежде всего человек и заслуживает помощи. Но можно ли полагаться на сарацина в переговорах с его соплеменниками?

Констанция рассматривала морщинистые щеки Ибрагима, растрепанные седые кусты бровей, заглядывала в добрые, честные глаза. Этот сын Исмаила удивлял своими добродетелями. Даже свою внучку басурманин любил не меньше, чем иные христианские матери – собственных дочерей. Но главное, ей не к кому было обратиться помимо него: ни один франк не согласился бы поручить юной женщине государственные переговоры, а сами рыцари не торопились предлагать мир Дамаску.

Даже ибн Хафез затруднился поверить в серьезность ее намерений, но поверив, от волнения растерял все французские слова и снова нещадно затрепал свою многострадальную бороду.

– Пожалуйста, не толкуйте ни о каком отъезде, – вежливо, но твердо завершила аудиенцию Констанция. – Если вы и впрямь человек мира, то оставайтесь в Антиохии. Только тут вы действительно незаменимы, и я продолжу защищать вас и щедро вознаграждать вашу верность. Передайте, пожалуйста, мой подарок маленькой Фатиме. Дама Филомена?

Высокая, сутулая дама сунула в руки лекаря тугой кошель, пробормотав с таким видом, словно колики вернулись:

– Двух сотен безантов должно хватить, по меньшей мере, на год безграничной преданности.

Ибрагим склонился до земли.

– Пишите своему другу-эмиру поскорее, уважаемый ибн Хафез. – Пусть Раймонд убедится, что супруга способна печься о благе Антиохии с такой же легкостью, как о запасах пива на время поста! – И, пожалуйста, мессир, перестаньте заставлять моих людей ополаскивать руки перед едой. Добрые христиане ропщут, что мы подражаем мерзким иудейским обычаям.

События благоприятствовали почину Констанции: Занги продолжал захватывать Сирию и осадил принадлежащий Дамаску Баал-Бек. Коварный тюрок на Священной книге поклялся мусульманскому гарнизону города собственным гаремом, что «и одного человека не убьет, когда войдет в крепость». Но, видно, приелись собственные жены возлюбленному чаду дьявола, потому что после капитуляции Кровавый повелел сжечь правителя крепости и распять всех остальных ее защитников, оставив в живых только обещанного одного. Услышав об этой расправе и обнаружив войско ненасытного сельджука под стенами собственной столицы, старый и опытный правитель Дамаска, мамлюк Муин ад-Дин Унур, избрал из двух бед меньшую и в корне пересмотрел свои отношения с латинянами.

В августе Ника и Итамар отправились в старый Акко.

Франкские стены давно были погребены в основаниях оттоманских фортификаций: на месте Проклятой башни, захваченной Ричардом Львиное Сердце, высился Бурдж-аль-Коммандор, гранитные колонны караван-сарая попирали останки доминиканского монастыря, на первом этаже сторожевой башни крестоносцев Бурдж-эль-Султан расположился ночной клуб, над франкской цистерной красовалось турецкое рококо мечети Ахмед-эль-Джаззар, а глубоко под цитаделью Джаззар-паши залегли крипт и залы тамплиеров. С развалин крепости, взорванной мамлюками вместе с ее последними защитниками, сигали в море арабские подростки.

– Здесь Фульк Анжуйский принимал эмира Дамаска, – повествовала всезнающая Ника. – Это был пик франко-сарацинской приязни. Наконец-то у мира между латинянами и мусульманами появился шанс. Это можно сравнить только с визитом в Иерусалим Анвара Садата через восемь с половиной веков.

На берегу, где Ричард Львиное Сердце обезглавил две тысячи семьсот сарацинских пленников, мальчишки палками забивали осьминога. С каждым ударом от моллюска отлетали клочки щупалец. Ника вцепилась в руку Итамара, он обнял ее за плечи и повел дальше:

– Оставь, бедняга уже дохлый.

– Пообещай, что никогда не умрешь.

– Никогда, никогда?

– Ну, ты знаешь, что я имею в виду, – ее напугал осьминог, а может, этот овеществленный городом бег времени, – никогда, пока я тебя… и пока ты меня…

– Смерти вообще нет, – провозгласил Итамар уверенным тоном гастролирующего лектора-популяризатора. – Британские ученые как раз недавно открыли, что это только иллюзия. Тем более для такой неуловимой штуки, как… у тебя ко мне и у меня к тебе.

Юбка липла к ногам, пот тек по спине, жара лишала сил, и подъем по наклонному пушечному валу на бастионы заставлял преодолевать силу тяжести враждебной планеты. Поперек желтых каменных стен, меж бирюзовых ставней плескались гонфалоны простыней и вымпелы штанов. В таверне крохотной, мелкой рыбачьей гавани, когда-то бывшей самым большим и оживленным портом Утремера, Ника и Итамар пили холодное светлое пиво. Наверное, похожее пиво пили здесь еврейские рыбаки из Александрии восемь веков назад.

В ресторане Абу-Кристо они заняли столик на краю террасы, прямо над морем с развалинами древнего волнореза. Кефаль на гриле, фалафель, хумус, тхина, салат табуле. От белого холодного вина и сигареты у Ники кружилась голова, ей хотелось дурачиться и смеяться, ерошить его волосы, прижать к губам его ладонь, сделать что-то отчаянное или хотя бы взлететь в слепящее небо, как шарик, наполненный гелием счастья.

В косых лучах заходящего солнца морская гладь превратилась в светло-золотое пиво, только руины франкской Мушиной башни не сдавались, не плавились, возвышались над водой уже который век.

Ника не знала тогда, что этот день в Акко был апогеем их короткой любви, тем мигом, когда сцепленные качели их судеб замерли в своей верхней точке, перед тем как неотвратимо рухнуть вниз. Наоборот, ей казалось – это только начало, они всегда будут любить друг друга, а раз так – какое ошибочное заключение! – непременно будут счастливы.

Акко, помнящий франков и сарацин, навеки запомнит и живых, смеющихся, влюбленных Нику и Итамара, не познавших еще боль потери. Франкам, изгнанным из Святой земли, тоже мучительнее всего было лишиться счастья обладания – целых пятьдесят лет их женщины носили траур по возлюбленной, утраченной земле Воплощения.

Через арабский сук, через генуэзский и венецианский кварталы Акко вывел Нику и Итамара к гулкой и сумрачной прохладе рыцарских залов, выстроенных после того, как Ричард отбил город у Саладина.

Ника села на землю, прислонившись к древней стене рефектория, Итамар положил голову ей на колени, и она видела свое отражение в его солнечных очках. Туристы разбрелись. Как девятьсот лет назад, шелестели пальмовые листья, оглушительно трещали сверчки, деловито сновали муравьи, токовали голуби, и время ссыпалось непрестанным шорохом в выбоины между вечными камнями.

Под аркой, ведущей в темную глубь рыцарских залов, Нике померещилась невысокая женская фигура в ниспадающем до земли платье, с золотыми волосами, покрытыми повязкой. Глаза женщины были цвета лунного камня и взирали прямо на нее. Однако взгляд человека не способен проникать на восемь столетий вперед. Только назад, в прошлое, можно смотреть как угодно далеко, и поэтому Ника была уверена, что узнала свое видение.

Не было в Утремере места удобнее для встреч знати всех франкских государств, чем Акко, называемый также Акрой и Сен-Жан д’Акром, расположенный на побережье между Хайфой и Тиром. Единственный порт латинского Востока, безопасный в любую погоду, город привык к ассамблеям, внушительным собраниям, приемам послов, прибытиям огромных дамасских караванов и европейских флотилий. Но впервые за царствование Фулька гостем латинского короля станет мусульманский правитель – атабек Дамаска Муин ад-Дин Унур, прозванный франками Мехенеддином.

Совсем недавно Фульк и Раймонд Антиохийский объединили свои силы с атабеком и сообща отвоевали у Занги крепость Валению, она же Баниас. После совместной победы франки и тюрки нередко встречались на этом месте, даже устраивали совместные охотничьи облавы. В знак дружеского расположения Унур уступил все права на покоренную твердыню своим христианским союзникам. Подобная щедрость пробудила во франках ответную приязнь, и правитель Дамаска был приглашен ко двору Милостью Божией Латинского короля.

Необыкновенных гостей встречали звон колоколов и улицы, украшенные цветами, увешанные коврами и полные радостных, взволнованных любопытных. Франки – от величественного коннетабля королевства Гильома де Бурса до последнего пажа, включая маршала, сенешаля, бейли, виконтов, мажордомов, кастелланов и простых рыцарей, – рассчитывали, что сближение с правителем Дамаска – только первая ласточка, что вослед Мехенеддину и прочие мусульманские правители смирятся с существованием латинян в Леванте. А кто не смирится, того заставят! Разумеется, мир с сарацинами – это лишь временная и вынужденная мера. Даже духовный отец Франции аббат Бернард Клервоский пояснял, что следует терпеливо ожидать обещанного в Святых Писаниях обращения иудеев в христианство, – и, видит Бог, франки безропотно терпят это семя на Святой земле! – но магометанам нет места в христианском мире. Однако окончательное торжество над неверными придется отложить до тех пор, когда силы франков сравняются с их благочестием.

Приветствуемая звуками труб, в ворота Святого Николая въехала невиданная процессия нехристей. Оттеснив толпу, сотни ратников оцепили путь к королевскому каструму. Атабек и сопровождавший его эмир Усама ибн Мункыз восседали на породистых белых скакунах, покрытых роскошными попонами с золотой, метущей землю бахромой. В длинные гривы и хвосты коней были вплетены яркие ленты. Сбруи, стремена и подковы сверкали чистым серебром. Всадники вырядились в переливающиеся пурпурно-золотые шелковые кафтаны и шаровары, на гордо поднятых головах свернулись питонами пышные тюрбаны. У язычника средних лет – араба Усамы ибн Мункыза – чернела смоляная бородка и аккуратно подстриженные усы, у пожилого и толстого Муин ад-Дина-Мехенеддина, по слухам бывшего когда-то мамлюком в тюркской армии, на грудь спускались ухоженные барашки седых завитков. Рабы держали над головами эмиров расшитые арабесками зонты и обмахивали своих повелителей опахалами из страусиных перьев. Вид нехристей невольно потрясал величием.

Переменчивая в своих пристрастиях толпа христиан, мусульман, армян, сирийцев и греков встретила недавних недругов радостными приветствиями, осыпая их цветами и рисом. Гости в знак благодарности поднимали и целовали края своей одежды.

– Всё, назад уже не повернешь, – возбужденно потирая руки, уверенно предрек камергер Николас де ла Грейи. – Наконец-то басурмане уразумели, что мы останемся на Востоке навеки! Теперь один за другим явятся замиряться!

– Да, наша взяла, – довольно усмехаясь, согласился канцлер Элиас. – Скоро в эти ворота смиренно вползет сам Занги!

– Я всегда полагал, что первыми на мировую пойдут Фатимиды, но тем лучше: Египет слишком богат и слаб, чтобы оставить его в покое! – сказал властитель Заиорданья Пайен де Мильи, недавно затеявший перестройку огромной крепости Керак, расположенной за соленым морем Лота. – Мой Керак будет навеки господствовать над дорогой Дарб-эль-Хаджа. В любой момент мы сможем перерезать караванам путь между Египтом и Сирией.

– В конце концов, мир с врагами креста – только временная уступка! Спокойствие на наших северных границах развяжет нам руки для покорения египетского халифата! – воскликнул Баризан д’Ибелин.

– Не выдумывайте, – сердито возразил похожий на Минотавра Робер де Краон, Великий магистр ордена тамплиеров. – Рыцари Храма не станут завоевывать фатимидский Вавилон! Наш мандат – защищать только Святую землю.

– Без несметных богатств и пространства Египта мы никогда не станем истинной империей! Страну Нила придется завоевать хотя бы для того, чтобы ее не завоевали сельджуки и не взяли нас в клещи!

– Ну, вы обязаны, вы и завоевывайте. А я обязан защищать только Гроб Господень и дорогу к нему, – пожал плечами Краон.

Его слова услышал магистр ордена госпитальеров Раймонд де Пюи:

– Тем лучше! Всем известно, что, когда первыми в город врываются храмовники, после них остальным рыцарям Христа не остается и золотника!

Патриарх Уильям Малинский строго напомнил соперничающим магистрам:

– Господь в своем правосудии сломил гордыню язычников, сие подарок божественной милости, а не человеческой силы, – и из безопасного далека исподтишка осенил сынов магометанского дьявола святым знамением.

Этот первый визит мусульманского правителя вселил во франков ощущение бескровно одержанной победы, ибо, если враг взалкал мира, он уже побежден. Даже развевающееся над процессией знамя с полумесяцем словно пришло на поклон и своим присутствием доказало окончательную победу креста. Первым ощутимую выгоду от дружбы с сарацинами вкусил Ренье де Брус, получивший обратно когда-то принадлежащий ему и вновь отвоеванный Баниас. Ренье клялся, что эта награда – только начало последующих выгод, и остальные рыцари жадно сверкали глазами, уповая ныне на сладкие плоды мира так же, как раньше полагались на пьянящие трофеи войны.

Вслед за знатными гостями по городу тянулся позвякивающий колокольчиками верблюжий караван, с навьюченными на горбатые спины необходимыми в путешествии коллекциями вин, наборами струнных и духовых музыкальных инструментов, клетками с голубями, соловьями и попугаями, коврами и свитками мудрых стихов. В конце обоза пешком и на ослах тащились рабы, музыканты, певцы и певицы, плясуны и танцовщицы. Усама ибн Мункыз, племянник эмира Шейзара, правая рука Мехенеддина, привез с собой четырнадцатилетнего сына Мурхафа, в надежде, что отрок найдет общий язык с десятилетним наследным принцем Бодуэном.

Первым к гостям на своем рыжем жеребце подскакал Раймонд де Пуатье, сдружившийся с сарацинами во время совместного захвата Баниаса.

– Дорогой Мехенеддин, от всего сердца приветствуем вас в своих пределах! – зычно прокричал он, и толпа взревела. Красивый светловолосый великан восхищал ее.

Муин ад-Дин учтиво поклонился огромному гяуру:

– Ас-саляму алейкум! – и пробормотал себе под нос: – Уж лучше мы к вам, чем вы к нам.

Гости прижимали к чувствительным носам пропитанные благовониями платки, чтобы забить кисло-приторный запах выпариваемого сахарного тростника и адскую вонь конской мочи, несущуюся из квартала кожевников. Черные живые глаза дамасского атабека с интересом разглядывали первый увиденный город в Сахиле – прибрежной полоске земли, которую рано или поздно умме правоверных надлежит завоевать. Улицы кишели рослыми, светловолосыми, безбородыми варварами-франджами, бородатыми сирийскими христианами и чужеземными паломниками, прибывшими из Европы с весенними морскими конвоями. В глаза бросались женщины с непокрытыми лицами, евреи и босые христианские суфии в длинных хламидах с выбритыми макушками. Унур отмечал грязь, кресты на мечетях, превращенные в колокольни минареты, свиней в канавах, невероятные фортификационные укрепления, столпотворение ослов и верблюдов у таможенных постов, развевающиеся над башнями каструма стяги с золотыми крестами Иерусалима и лилиями Антиохии, внутреннюю гавань, над которой стоял невыносимый смрад стекающих в море отбросов, недаром ее прозвали Лордемер – Вонючее море. В заливе теснились десятки трирем, огромных парусных купеческих нефов и юрких весельных галер. Далеко в море выходил волнорез из гигантских валунов, а у входа в порт, перекрытого гигантской цепью, возвышалась башня Мух, днем и ночью указывающая путь кораблям. С горем и возмущением эмир заметил, что башню надстраивали мусульманские пленники, закованные в цепи, и тут же принес благочестивый обет выкупить сотню суннитов, знающих Коран наизусть.

– Мой любезный друг ибн Мункыз, думали ли вы, когда мы с василевсом осаждали ваш Шейзар, что в Акре вас будут встречать с таким радушием? – весело спросил Раймонд спутника Мехенеддина.

Сирийский драгоман перевел вопрос, смуглое, скуластое лицо ибн Мункыза прорезала ответная белозубая улыбка:

– Разве мы могли догадаться, что имеем дело со столь великодушным и достойным противником? За время той осады византийские камнеметы разрушили полгорода, и убитых было не счесть. Впрочем, Антиохия ведь и сама испытала на себе страшные обстрелы греков? Неудивительно, что вы-то впустили василевса в город и покорились ему. Поистине, мы сами устояли лишь благодаря помощи Аллаха.

Фульк и Мелисенда принимали дамасцев с невиданной помпой. В их честь устраивались пиры, охоты, состязания в ловкости и силе, судилища, казни и ратные турниры. Хозяева не жалели усилий сделать пребывание нечестивцев незабываемым – сарацинам отвели самые красивые и удобные покои с видом на море, а в кафедральном соборе Святого Креста, бывшей мечети, освободили закуток, чтобы язычники могли поклоняться там своему Аллаху, пусть горят за это их души все вечности в аду. Франки невозмутимо терпели даже магометанский обычай посреди охоты или прогулки расстилать коврики и совершать намаз.

Обходительность, учтивость и доблесть Усамы ибн Мункыза завоевали все сердца. Общее невольное восхищение достоинствами сарацин выразил Гильом де Бурс:

– Этот Усама – великий воин и отличный всадник, а ростом и стройностью поганый неверный подобен настоящему рыцарю!

– Кто бы мог подумать, что басурмане способны быть столь отважными, великодушными и благородными? – воскликнул Амори де Милли.

– Какими бы замечательными ни были эти язычники, пока они придерживаются своей веры, они останутся нашими врагами, и все договоры с ними позорны, – напомнил паломник Этьен де Таранс, ожидавший в Акре корабля до Марселя.

Рыцари не стали отвечать чужаку, смеющему указывать местным жителям, как себя вести. Нести вместе с франками груз защиты Святой земли французы и итальянцы не торопились, зато категорически противились любому соглашению с мусульманами. Нет предела рвению и готовности европейцев платить за чистоту риз борьбы с неверными кровью франков.

За считаные дни Усама, сын эмира Шейзара, когда-то служивший самому Занги, а ныне – верный слуга и правая рука его врага атабека Дамаска, стал кумиром франкской знати. Придворные наперебой оспаривали право принимать у себя диковинных гостей, даже суровые тамплиеры хвалили необыкновенных магометан, неохотно признавая, что лучшим из них не чужды такие добродетели, как щедрость, самоотверженность, скромность, целомудренность, преданность, отвага и смирение, но, добавляли латиняне, какой в них толк, если отсутствует самое важное – вера в истинного Бога?

Высокородные вельможи стремились произвести на сарацин самое благоприятное впечатление, дамы – понравиться и выспросить магометан о щекочущем женское воображение обычае многоженства. Многие из них поспешно нарядились в мусульманскую одежду, сменили головные покрывала на расшитые жемчугом и гранатами тюрбаны. Те, что были постарше и подурнее собой, ввели в обиход полупрозрачные муслиновые чадры и густо насурьмили глаза в подражание прелестным гуриям. Франкские бароны отращивали такие же аккуратные бородки, как у эмира, прижимали руку к сердцу и низко кланялись. Музыканты усердно разучивали неблагозвучные восточные мелодии, беспощадно царапая уши слушателей. Недавнего противника полюбили за то, что он пришел на поклон, просил о помощи и вблизи оказался вовсе не ужасающим, а обворожительным.

Только дама Филомена держалась непримиримо, к неверным даже не приближалась и убеждала всех знакомых:

– Мы еще сильно пожалеем об этом безумии. Враг есть враг, а друг есть друг, а тот, кто начнет их путать, окажется обманутым.

Люди терпеливо выслушивали женщину, потерявшую сыновей в войнах с сарацинами. Никто и не собирался слепо доверять вчерашнему неприятелю, но что плохого случится, если в силках дружбы безнадежно запутается противник?

С особыми надеждами взирал на нехристей иерусалимский патриарх. Честолюбивого Уильяма Малинского соблазняла мысль совершить невиданное богоугодное деяние – обратить мусульманских властителей в истинную веру. Подкараулив в саду Мехенеддина, патриарх с замиранием сердца предложил почетному гостю полюбоваться в кафедральном соборе святыми иконами.

– Взгляните, ваше дамасское величество, на эти чудодейственные изображения, – суетился от волнения его высокопреосвященство, стараясь подметить на лице гостя неизбежное благое влияние святых реликвий: – Это Богоматерь и сам Господь Бог, когда он был еще младенцем. А тут святой Иосиф, муж Марии. А здесь Господа нашего Иисуса Христа снимают с распятия…

Правитель Дамаска не собирался расстраивать доверчивого франджского имама и сообщать ему, что на рынке Акры он успел приметить груды подобных противных Аллаху картин. Да и не к лицу вежливому гостю и опытному дипломату препираться с безумцем, верящим в рождение Бога из чрева женщины и поклоняющемуся двум сбитым поперек доскам. Поэтому атабек созерцал иконы с искренним интересом, и чаяния патриарха на обращение знатного сарацина крепли с каждым осмотренным образом:

– Здесь происходит чудо исцеления в Кане, а тут – воскрешение Лазаря… И поныне Господь являет нам чудеса, помогая своим сынам денно и нощно, – хитроумно ввернул пастырь упоминание привилегий и выгод, которые несла с собой единственно правильная латинская вера.

Атабек спрятал улыбку в густой седине бороды:

– Тогда нет сомнения, что вы, христиане, получаете за свою веру несравнимо большую награду, ибо мы, недостойные, всего лишь сами тщимся исполнять волю Аллаха.

Иерарх смекнул, что нужно ковать железо, пока горячо, уставился честными, водянистыми, агатовыми глазами на Мехенеддина и воззвал проникновенно и убедительно:

– Путь к спасению лежит в крещении! Обратитесь, глубокоуважаемый Мехенеддин, и вы спасетесь!

Его простоватое лицо сияло надеждой и верой, руки держали наготове святое распятие.

– Если я приму вашу веру, я потеряю Дамаск, – сокрушенно заметил спасаемый.

– Душа важнее, – уперся прелат, представляя себе благодарность папы римского за такое исключительное обращение.

– Разумеется, но мой добрый друг аль-Малик аль-Кудса, король Иерусалимский, обнаружит очень мало пользы в союзе с бесправным и неимущим изгнанником.

– Д-да… – растерялся Уильям. Совсем недавно между ним и Фульком произошло очередное взаимонепонимание, когда они одновременно отдали противоречивые приказания генуэзской армаде. Патриарху не хотелось опять застать нерасторопного короля врасплох неожиданной инициативой. В конце концов, живая собака лучше дохлого льва, и мирские выгоды Иерусалимского королевства неотложнее, чем спасение души одного нечестивого чужака, которому и так самое место в аду!

И благочестивый Уильям отступился.

Паломник Этьен де Таранс, вынужденный возвращаться во Францию в разгар высокопоставленного визита, искренне печалился, что никогда больше не увидит своего удивительного нового друга ибн Мункыза. Когда и где еще он сможет похвастаться приятельством с одним из этих прислужников дьявола? Этьен представил, какое удивление и даже недоверие вызовут его рассказы о красивом и обходительном язычнике, враге всех праведных христиан. А как бы потряслись и завидовали пьемонтские соседи, явись он из Святой земли с магометанским пажом! Не сумев побороть присущей его роду щедрости и доброты, он предложил дорогому другу:

– О брат мой, я возвращаюсь в свою страну и хотел бы, чтобы ты послал со мной своего сына. Я возьму его к себе на воспитание и выращу из этого неотесанного арабского недоросля настоящего, полного истинных достоинств рыцаря! Пусть он посмотрит на наши страны, научится разуму и нашим добрым обычаям. Когда он вернется, он будет поистине умным человеком!

Мурхаф, худой, носатый, прыщавый отрок с пробивающимися усиками и огромными мечтательными глазами, вздрогнул и с тревогой взглянул на отца. Усама жестом призвал сына к молчанию:

– Я благодарен тебе, брат мой, за это предложение, – взволнованно пробормотал эмир, склонив голову в белоснежной чалме и прижав, по своему обыкновению, руку к сердцу. – За твою дружбу и щедрость будет тебе небесная награда. Клянусь твоей жизнью, то же было и у меня в душе, но меня удерживает от этого лишь то, что его бабушка – моя мать – очень любит Мурхафа и не позволила ему уехать со мной, пока не заставила поклясться, что я привезу внука обратно.

– Значит, твоя мать еще жива? – спросил Этьен с удивлением.

Усама подтвердил:

– Да будут дни моей благородной матери многочисленнее морского песка.

– Тогда, конечно, не поступай против ее желания, – вздохнул франк и дружески ткнул мальчишку под дых, – а я-то слышал, что вы, магометане, считаете своих женщин чем-то вроде скота!

Усама поднял брови и учтиво ответил:

– Нельзя отрицать у благородных женщин храбрости, гордости и правильности в суждениях. Такие женщины действительно могут достичь лучшего удела женщины – стать матерями истинных мужчин.

– Отец, если бы вы заставили меня поехать с франджем, я был бы несчастнейшим из людей! – воскликнул Мурхаф, едва Этьен отошел.

– Молчи, фонтан глупости, – нахмурился Усама. – Я предпочел бы, чтобы ты попал в плен, нежели уехал в страну демонов креста, да обезобразит их Аллах, но ведь не мог же я сказать это гяуру в лицо!

Разумным представлялось многое вслух не говорить. В утешение Усама ибн Мункыз обещал себе, что, если Аллах найдет нужным продлить его дни, он непременно опишет все увиденное в стране франджей в назидание потомкам. Он непременно расскажет про их женщин, которым чужда всякая скромность. Даже тут, в Акре, Усама каждый день посещал хамам, и в той же бане мылись не только необрезанные и волосатые собаки-франджи, но и женщины! И эти бесстыжие существа как ни в чем не бывало мылились, плескались в бассейнах, смеялись и болтали, не смущаясь присутствием мужчин неподалеку!

За трапезами эти «мадамы», как называли их франджи, сами заводили разговор с гостями, смело смотрели им в глаза, не стеснялись выспрашивать Усаму о порядках и нравах в его гареме и проявляли неестественное любопытство даже к такой обыденной вещи, как невольники-кастраты. А франджские кафиры, столь воинственные и несдержанные, оказались совершенно лишенными самолюбия и ревности и беспрекословно терпели в своих мадамах любую распущенность. До эмира доходили невероятные истории о том, как христиане находили в кроватях собственных жен чужих мужчин. Однако сам Усама не позволял себе расспрашивать собеседниц об этих случаях, поскольку, в отличие от них, был человеком учтивым. Он просто принимал все эти случаи на веру, так как пересказывали их люди почтенные и достойные всяческого уважения. Даже про королеву Мелисенду, женщину красивую, хоть и немолодую, говорили, что в юности она открыто держала любовника, а когда Фульк подослал к осквернителю своей чести убийцу, королева сурово отомстила всем, кого подозревала в содействии мужу, самого же супруга-рогоносца устрашила настолько, что с тех пор он беспрекословно уступал ей во всем. Мало того, гордые и непокорные рыцари добровольно установили над собой унизительные законы, по которым женщины наследовали титулы и земли! Два самых могущественных правителя франджей – аль-Малик Фульк и князь Антиохийский – оба обладали своими государствами лишь благодаря тому, что женились на наследницах этих владений.

Впрочем, даже королевская власть у этих многобожников не зиждилась прочно на силе и уважении, как у исламских властителей, а постыдно опиралась на костыли обычаев, законов и договоров, и король оказывался таким же рабом множества условностей, как и последний его вассал.

– Как только у уммы появится непререкаемый, единый предводитель джихада – гази, которому беспрекословно покорятся все рабы Аллаха, своеволие франджей станет причиной их гибели, – заявил Муин ад-Дин, сам, однако, не спешивший приближать торжество Занги.

Тем более мог подождать ибн Мункыз, поскольку, как правоверный шиит, ведал сокрытое от своего повелителя – суннитского апостата: что священную войну с укрывателями истины может объявить лишь Махди, последний преемник Пророка, а таковой откроется людям только перед концом света. Покамест джихад яростнее всех проповедовали те, кто воевал пером, а не саблей, и те, кто надеялся пожать плоды победы, например, арабские феллахи, бежавшие с земель, попавших под власть франджей. Любознательный книгочей ибн Мункыз уточнил будущее:

– Предсказано, что эти явившиеся в последние времена с севера Иаджудж и Маджудж, Гог и Магог, исчезнут, и правоверные восторжествуют, но, перед тем как исчезнуть, эти злые духи-дэвы еще попытаются выпить всю воду из Тивериадского озера.

Раймонд Антиохийский, огромный и сильный, как джинн, с разметавшимися по плечам белокурыми прядями, сын знаменитого французского поэта, интересовал ибн Мункыза больше остальных гяуров. Князь был первым, кто через своего мусульманского лекаря завел с Дамаском переговоры о союзе с франджами. Единственной женой кафира оказалась очень юная, светловолосая и белокожая пери с необыкновенными глазами цвета зимнего моря, по имени Констанция, что на языке франджей означало «постоянная». Княгиня выгодно отличалась от бесстыжих, бойких и одновременно чванных мадам, ибо вела себя сдержанно и не стремилась понравиться посторонним мужчинам. Красота этой невысокой, немногословной женщины находилась лишь в зачатке, подобно красоте полураспустившегося цветка. Впрочем, неяркая внешность не сулила княгине уподобиться роскошной розе, она скорее напоминала цветок собственного герба – изящную, хрупкую, чистую лилию. Зато в этой Констанции присутствовали внутреннее спокойствие и истинное чувство собственного достоинства. Не забыть бы поручить Исмаилу разыскать на невольничьих суках Леванта невысокую светлую юную наложницу с милым круглым лицом и ямочками на щеках. Найти подобную, пожалуй, можно, но чем оплатить доверчивый, любящий, восхищенный взгляд, которым эта Констанция взирала на своего великана супруга? Похоже, что у франджских мадам беззаветная любовь встречалась так же редко, как истинные гурии на невольничьих рынках.

Правитель Дамаска, знаток и ценитель женщин, собравший в своем гареме множество удивительных красавиц всех мастей и племен, тоже отдал должное прелести светлоокой пери:

– Княгиня Антиохии безыскусна, невозмутима и прозрачна, как горное озеро.

– И так же несколько холодновата, на мой вкус, – не очень искренне придрался Усама, желая показать, что понимает толк в женских достоинствах.

Атабек усмехнулся:

– Я любил подобных дев. Эта мраморная сдержанность – лишь поверхность. В глубине невозмутимой души таятся страсти, о которых она сама пока не подозревает. Одна неосторожная ошибка князя – и они вырвутся наружу, как летние воды Нила.

Мысль, что Констанция может страдать из-за белокурого северного варвара, но совершенно равнодушна к нему, истинному фарису, воплощению мусульманской доблести, утонченности и любви к знаниям, испортила настроение ибн Мункызу:

– Этому Раймонду и так судьбой дано слишком много. Ему следует ценить свое счастье и быть осторожным.

Муин ад-Дин улыбнулся собственным далеким воспоминаниям:

– Все счастливые в любви мужчины неосторожны. Князь Антиохийский не перебирает под ее окном струны кануна, не сочиняет ей поэм, не высаживает ради нее садов. Этот франджский Рустам воспринимает свое сокровище как должное и бережному пестованию своей избранницы предпочитает общество шумных рыцарей и вульгарных мадам. – Старый атабек, когда-то покоритель, а теперь знаток женских сердец, вздохнул. – Путь любви этой женщины одноколейный и ведет прямиком к обрыву разочарования.

– Не стоит ожидать от франджа, чтобы он оценил жемчужину дороже блестящих ракушек, – поддакнул своему господину Усама.

Александрийский друг его, Ибрагим ибн Хафез аль-Дауд, придавал, как и полагалось старцу, меньше значения внешности своей госпожи:

– В сердце княгини Антиохийской обитают справедливость, милосердие и любовь, но им нелегко вырваться наружу, ибо это сердце заковано в каменную ограду княжеского высокомерия с зубцами честолюбия, а вдобавок оно окружено колючими зарослями христианских заблуждений.

Впрочем, явную и трогательную любовь мадам Констанции к князю Антиохийскому не могло скрыть ничто. Это не мешало искренней дружбе ибн Мункыза с антиохийцем, может, даже наоборот, любопытство заставляло эмира предпочитать общество Раймонда остальным франджам. Эмир и князь вскоре принялись называть друг друга «мой брат» и «мой друг» и стали так неразлучны, что их прозвали Тристаном и Паломидом. Вместе они выезжали к близлежащим холмам, чтобы поохотиться за куропатками и зайцами, рядом оказались и на празднестве, проходившем на главной площади Акры.

Аль-Малик Фульк и его супруга Мелисенда, атабек Муин ад-Дин Унур, эмир Усама ибн Мункыз, князь Антиохийский с женой и прочая знать устроились в тени балдахинов на высоких, покрытых коврами и подушками помостах. Вокруг толпилась городская чернь, сдерживаемая стражниками.

Вначале на одном конце ристалища поставили двух дряхлых старух, а на противоположном – привязали кабана. Несколько конников заставили старух бежать наперегонки, громко погоняя их и придавая несчастным проворности остриями копий. Немощные женщины падали на каждом шагу, всадники заставляли их подниматься, толпа на площади хохотала и восторженно кричала, торопя нелепых бегуний непристойными жестами и позорными кличками. Рыцари и дамы, включая королевскую чету, не могли удержаться от соленых шуточек. Только старухи всячески пытались увильнуть от уколов, бесились и выкрикивали проклятия своим обидчикам. Впрочем, Раймонд уверил мусульманских гостей, что каргам очень повезло, поскольку их выбрали за немощь и уродство среди огромного множества желающих состязаться. Наконец одна обогнала другую и в награду получила кабана. Проигравшая пыталась вцепиться победительнице в волосы, но солдаты прогнали обеих ведьм взашей.

– А сейчас будет Божий суд, – объяснил Раймонд гостям, прислушиваясь к глашатаю.

– Что это значит? – заинтересовались мусульмане. Сидеть на лавках, покрытых грязными, колючими коврами, было неудобно и тесно, но франджи не обращали ни малейшего внимания на мух, вонь, соседей и жару, лишь обтирали пот рукавами и утоляли жажду вином. Выглядеть изнеженней этих свиней не послужило бы к чести атабека Муин ад-Дина и эмира Усамы ибн Мункыза. Но каких развлечений они могли тут ожидать? Поэтических состязаний? Вдохновенных кружений дервишей? Изысканных, ласкающих все чувства танцев пленительных дев? Необъяснимых чудес магов и чародеев?

Перекрикивая гомон, Раймонд пояснял гостям:

– Этого старика уличили в том, что он привел разбойников, разграбивших его деревню. Виллан сбежал, и вместо него по королевскому приказу были схвачены его дети. Тогда он вернулся и потребовал справедливого суда. В соответствии с нашим законом он получил право помериться силами с кем-то из своих обвинителей. Прево приказал владельцу разграбленной деревни представить бойца, готового биться со стариком. Исход сражения докажет истину.

Даже Божий суд тут означал только еще одну драку или пытку.

– Значит, тот, кто победит, тот и будет считаться невинным, а проигравший – преступником? Разве победитель всегда прав?

– Если победа честная, то конечно, – Раймонд слегка удивился вопросу. – Сейчас виллан сразится вон с тем кузнецом и докажет свою невиновность тем, что убьет его.

Приведенный хозяином деревни кузнец был сильный юноша, но явно вышел в бой неохотно и боялся. Он жадно пил воду – кружка за кружкой, вытирал лоб, оглядывался, переступал с ноги на ногу и сжимал ладони в кулаки. А седовласый обвиняемый стоял неподвижно, готовый к схватке, чуть расставив руки и смотря на противника из-под густых бровей. Толпа вокруг громко орала. Каждому из соперников дали палицу и щит, и они набросились друг на друга. Старик теснил кузнеца, а тот отступал, пока не оказывался прижатым к ограде, и тогда старик возвращался на середину ристалища. Они бились до того яростно, что стали похожи на окровавленные столбы. Сначала довольные зрители подбадривали бойцов, но спустя час-другой многим надоело, и люди стали терять терпение, требуя, чтобы схватка наконец-то завершилась. Старик устал, а кузнецу помогало то, что он привык без устали работать молотом: ему удалось так удачно стукнуть врага, что тот упал, потеряв сознание. Кузнец тут же рухнул рядом на колени и попытался пальцами вырвать глаза поверженного, но не смог, то ли потому, что не решался, то ли из-за потоков текущей по лицу старика крови. Тогда он поднялся, размахнувшись, изо всех сил ударил поверженного палкой по голове и этим наконец убил противника. На шею трупа сейчас же набросили веревку и оттащили в сторону, где сразу и повесили. К шатающемуся кузнецу подбежали с поздравлениями, кто-то подвел лошадь. Еле живого, победителя посадили в седло и торжественно увели.

Публика со знанием дела обсуждала сражение, и все сошлись на том, что старик, хоть и оказался виновным, но сражался не в пример лучше. Усама и Муин ад-Дин молчали, чтобы не выдать своих впечатлений.

Тем временем солдаты вкатили на площадь громадную бочку, наполнили ее водой из колодца и укрепили над чаном деревянную перекладину. Затем ввели подозреваемого – это был худой молодой мужчина со связанными за спиной руками. Он с тоской озирался по сторонам, словно надеялся на пощаду.

– Его обвиняют в убийстве, – пояснил Раймонд, не отрываясь от зрелища, – и суд водой либо подтвердит его вину, либо оправдает его.

Длинной веревкой юношу привязали к перекладине и бросили в бочку.

– Если он невиновен, он погрузится на глубину, и его вытащат с помощью этой веревки, чтобы невинный не задохнулся. Если же он грешен, то не сможет утонуть.

Пытки франджей так же поражали своей незамысловатостью и отсутствием фантазии, как и все остальные их придумки. С непривычки гости не могли разобрать, тонул ли несчастный, тем более что внутренность чана заслоняли толпящиеся вокруг палач с подручными. Во всяком случае, испытуемый отчаянно барахтался, вызывая у площади злорадный восторг. Не только эмирам было трудно понять вердикт христианского Бога, многие принялись упорно спорить, утонул ли обвиняемый достаточно убедительно или грехи не позволили. Но вскоре он вынырнул, схватился руками за края бочки, принялся с шумом дышать и отплевываться. Все загоготали, аль-Малик Фульк подал знак, на площадь вышел глашатай и произнес приговор. В знак одобрения все захлопали, а сидевшие рыцари еще и затопали ногами по дощатому настилу трибун.

– А что с ним сделают? – поинтересовался Муин ад-Дин у короля Фулька.

– Сейчас ему выжгут глаза, достопочтенный Мехенеддин, не сомневайтесь, – аль-Малик успокаивающе похлопал эмира по рукаву.

Если правосудию франджей, лишенному благословенных указаний шариата, и не хватало здравого смысла, его с избытком искупала молниеносность исполнения. Уже через несколько минут на площади пылал огонь, и палач раскалял в нем кочергу. Раймонд сидел, опершись локтями о колени, невозмутимо спокойный, словно каждый день видел подобное жуткое зрелище и оно ему изрядно надоело, но сидевшая справа от него мадам Констанция ахнула и уткнулась лицом в плечо мужа. Князь приобнял ее, снисходительно улыбнулся женской слабости и продолжал равнодушно взирать на представление.

Юноша стал бешено орать и дико биться, однако несколько стражников намертво держали его за руки и за ноги. Заплечных дел мастер вынул пылающую палку из огня и понес ее к осужденному. Когда он приблизил красное орудие пытки к лицу приговоренного, тот попытался изогнуться, и в его пронзительном вопле зазвучала невыносимая боль, но множество усердных рук стиснуло его голову, как в тисках, и раскаленное железо погрузилось в глазницы, превратив крик жертвы в жуткий хрип и стоны. Даже ненасытные франджи на мгновение затихли, завороженные происходящим. По щекам наказанного текли струи крови, туловище его корчилось в судорогах. Палач неторопливо отошел, ослепленного бросили в телегу и увезли с площади.

Усама перевел дыхание, утер холодный пот со лба и, обретя способность вновь оценивать происходящее вокруг в изящных выражениях, вполголоса продекламировал атабеку пришедшие на ум строчки поэта:

Ты, оставивший в мире злодейства печать, Просишь, чтоб на тебя снизошла благодать. Не надейся: вовеки не будет прощенья, Ибо сеявший зло – зло и должен пожать… [3]

И склонившись к самому уху своего повелителя, добавил:

– Справедливая кара должна быть жестокой, но только у этих князей тьмы жестокость заменяет справедливость и определяет истину!

С самого начала, с тех пор, как благодаря переписке Усамы со старым его знакомцем, Ибрагимом ибн Хафезом аль-Даудом, у эмира возникла мысль о договоре с франджами, ибн Мункыз понимал, что это союз с сынами дьявола, которые обречены, потому что победа над армиями Рима предсказана и обещана. Однако на ближайший срок этот альянс представлялся спасительным и полезным. Но теперь, когда франджи так охотно шли на сближение, Усама понял, что многобожниками тоже двигает собственная слабость: необрезанные собаки согласились на перемирие, потому что опасались Имад ад-Дина Занги, которого прозвали Имадеддином и Кровавым, ничуть не меньше, чем опасался его старый атабек Дамаска. Нечестивый – плохой союзник, но нечестивый и слабый в придачу – просто никуда не годный.

За трапезой Муин ад-Дин обратился к Фульку:

– Ваше величество, до меня дошли слезные жалобы мирных феллахов на разоряющих их франджских рыцарей. Не далее как на прошлой неделе властитель Баниаса захватил в лесу стадо овец.

– О, дорогой Мехенеддин! Я попрошу Рэнье вернуть вам этих овец.

– Овец уже вернули, милосердный аль-Малик аль-Адиль, но их забрали как раз в то время, когда овцы приносят ягнят, и ягнята умерли при рождении. Поэтому хоть овец и вернули, но приплод погубили.

Король сделал успокаивающий жест рукой:

– Все это такие мелочи! Главное, что вы – мой гость и друг. Позвольте возместить нанесенный вам ущерб.

– Ваша царская честь, я не могу принять эти деньги. Это не мои феллахи и не мои овцы.

– Не ваши? Но тогда какое вам дело до их потерь? – искренне изумился Фульк, пожав плечами. Чего, в таком случае, хочет от него атабек? Каким образом чужие овцы мешали правителю богатейшего Дамаска подписать жизненно необходимый ему договор? Что он пытался выгадать этими хитростями Иакова?

Атабек погладил бороду:

– О великий Фульк ибн Фульк! Вы милосердный, прямодушный и благородный правитель, но иногда мне кажется, что мы не только молимся на разных языках, но и видим мир совсем иначе. Неужто на свете важны одни рыцари?

– Рыцари, несомненно, важнее неродившихся ягнят, – уверил его король Иерусалимский.

Гости переглянулись. Понять франджей невозможно: с одной стороны, даже их султан будет спрашивать совета каждого мелкого барона и за любые деньги выкупать из плена какого-нибудь покалеченного, бесполезного рыцаря, а с другой – нужды феллахов, горожан и торговцев их не тревожили совершенно.

Ибн Мункыз склонился к уху своего господина:

– Франджи равнодушны к своим подданным, потому что привыкли добиваться всего силой оружия, и не желают считаться с феллахами или торговцами.

Армия атабека, как и все сельджукские армии, тоже, разумеется, опиралась на потомственных военных из числа тюрок и курдов, а ряды простых воинов укомплектовывались мамлюками-рабами да легкой кавалерией бедуинов и туркменов, но старый лис ценил расположение арабских феллахов больше, чем франджи – поддержку сирийских христиан.

– Когда-нибудь они обнаружат, – пробормотал он в густую бороду, – что рыцари важнее не только неродившихся ягнят и феллахов, но и самого короля.

Больше всего франджи были схожи с дикими зверями, с большими, сильными, смелыми хищниками, не отягощенными никакими соображениями, помимо желания захватывать, побеждать, подминать, сжирать и убивать. Ибн Мункыз старался до христиан не дотрагиваться, но, как назло, многобожники обожали выражать симпатию в поцелуях и объятиях, и приходилось терпеть, в то же время не забывая, что дружба их совершенно ничего не значит: те, кто сегодня целовался, выпив лишнего за пиршественным столом, завтра могли разругаться, затеять драку и превратиться в смертельных врагов. Их неумение владеть собой отвращало. Мало того, что они не знали стыда за свои не слишком душистые тела, но они не стеснялись и проявления любых своих чувств: даже не пытались обуздать свой гнев или веселье и не умели таить ни мыслей, ни их отсутствия. Для гяуров земное существование означало вовсе не подъем к вершинам, не трудный путь по правильной дороге познания и совершенствования. Нет, латиняне воспринимали жизнь как череду грехов и покаяний, преступлений и искуплений. Даже завоевание франками Дар аль-Ислама – Земель Ислама – и аль-Кудса было призвано в первую очередь обеспечить им прощение на том свете за все безобразия, содеянные на этом.

К Усаме, жующему аккуратно разрезанную на дольки грушу, потянулся сосед и, завладев бокалом эмира, плеснул в него мутного вина:

– Выпьем, выпьем со мной, мой дорогой новый друг!

Усама обреченно перенял кубок, стараясь не дотрагиваться до жирных отпечатков, оставленных пальцами франджского барона. Однако не успел он пригубить вино и отставить чашу, как сосед вновь долил до краев низкопробного напитка, в котором отсутствие букета забивалось пряностями и сахаром. Прижав с благодарностью руку к груди, Усама учтиво заметил:

– Еще древние греки учили великому искусству – софрасине, умеренности. Все хорошо в меру. Знаменитый персидский врач ибн Сина говорил:

Вино – наш друг, но в нем живет коварство: Пьешь много – яд, немного пьешь – лекарство [4] .

Не дослушав переводчика, сосед захохотал и потянулся обниматься, обдавая эмира смрадным дыханием:

– Говорят, ваш Занги сам великий пьяница? А отрок у нас почему ничего не ест?

И, потянувшись через стол, доброхот пальцами подхватил с общего блюда и брякнул в тарелку Мурхафа половину заячьей тушки, щедро приправленную чесноком и горчицей.

– Отец, я обязан это есть? – Юноша искривился от отвращения. – Пища франджей – самая противная, которую я пробовал в своей жизни.

– Обязан, сын мой, обязан. Утешься тем, что хозяин утверждает, что у него египетский повар и они никогда не подают свинину. Мы оба обязаны всё это выдержать, – сурово ответил ему отец. – Зато ты наглядно убедился в превосходстве не только нашей веры, но и обычаев.

В ночь перед подписанием договора атабек много молился, затем призвал к себе своего советчика Усаму:

– Что скажешь, верный мой друг? Девятая сура Корана велит нам бороться с укрывателями истины, пока они не покорятся и не будут смиренно платить джизью – подушную подать. Не навлечет ли договор с этими многобожниками гнев Аллаха на нас?

Муин ад-Дин снял тюрбан, на плешивой голове встали дыбом редкие, всклокоченные седые прядки. Без чалмы на лице властителя ясно обозначились запавшие щеки, темные круги и мешки под глазами. Конечно, хитрый мамлюк заключит любой спасительный договор, но никто еще не подписал договора со смертью. Старику, пожалуй, недолго осталось, напрасно он волнуется по поводу грядущего. А вот ему, Усаме, необходимо подумать о собственном будущем.

– Милостивый и справедливый господин мой, Пророк Мухаммед заключал договор даже с язычниками-курайшитами, – успокаивающе поднял ладони Усама. – Та же девятая сура повелевает выполнять договор, заключенный с многобожниками, пока они первые не нарушат его. Поскольку необрезанным злодеям предписано уничтожать нас, они непременно сами нарушат договор, как только это им покажется выгодно. Да исказит Аллах их образы и да погубит их счастье! Помимо отваги в бою, они лишены каких-либо человеческих достоинств.

Мамлюк задумчиво перебирал субха – четки с девяноста девятью яшмовыми бусинами.

– Однако в союзниках, предназначенных защитить нас от Занги, отвага – весьма желанное нам качество.

– Да, на поле боя франджи – самые умелые и стойкие воины среди всех людей, – признал Усама. – Но разве не происходит эта доблесть от самолюбия и боязни бесславия?

– Да пусть она происходит хоть от тех гор золота, которыми я обязуюсь оплачивать их помощь! – махнул Муин ад-Дин рукой, унизанной драгоценными перстнями, но потерявшей силу юности. – Пусть грех этого союза падет на голову самого Имад ад-Дина, ибо в нем виновен этот пьяница-апостат, находящийся вне черты веры!

Увы, правитель, у которого больше денег, нежели воинов, не может быть слишком щепетильным в выборе сторонников. Но если он не щепетилен, то разве останется он им верным? Рабское происхождение мамлюка рано или поздно скажется. И правитель Дамаска тотчас подтвердил Усаме, что единственное, чему он предан, – это самосохранению:

– Но, поскольку невозможно ожидать истинной верности нашему договору от слуг креста, будет только разумно втайне отправить к Занги надежного человека…

Сказал и бросил косой вопрошающий взгляд из-под мохнатой брови. Его друг и советчик Усама понял своего повелителя с полуслова и поклонился, прижав руку к груди:

– Ради моего господина, я с радостью возьму на себя весь риск этой миссии.

Да, ибн Мункыз будет благоразумен и поспешит в путь. Отныне судьба немощного Муин ад-Дина зависела от поганых неверных, в то время как аль-Малик аль-Адиль Занги захватывал одну крепость за другой. Неспособный защитить себя всегда окажется обузой союзникам и соблазном врагам. Пожалуй, настало время осторожному Усаме обрести себе более успешного господина. Пророк сказал, что, когда человек заявляет, что другой – апостат, один из них действительно апостат, но кто – неизвестно. В этом случае, похоже, что оба, так как и Муин ад-Дин и Занги – сунниты. Так что Усама не станет спешить с осуждением почтенного Занги, да помилует его Аллах.

Дабы дожить до возраста мудрости, в котором пишутся назидательные воспоминания, пора ибн Мункызу сменить дамасский дом на песке на незыблемую скалу Халеба. А если Занги не обрадуется его возвращению, Усама с облегчением покинет неспокойную Сирию и направится ко двору неописуемо богатого и изысканного Фатимидского халифата. В конце концов, весь этот джихад против многобожников – суннитская затея, не сулящая ему, арабскому эмиру-шииту, никакой прибыли. Но пока Левант полон множества враждующих властителей, образованный, обходительный, любящий мудрость и далекий от предрассудков Усама сможет везде чувствовать себя как дома. А что касается преданности, справедливости и самоотверженности – они непременно победят в его будущих сочинениях.

Договор о поддержке и взаимопомощи Иерусалима с Дамаском был заключен и торжественно подписан. Магометане отбыли, произведя хорошее впечатление и оставив приятные воспоминания и заложников. Союз, за который атабек Дамаска продолжал щедро выплачивать франкам каждый месяц по двадцать тысяч золотых динаров, оказался крепче, чем предполагал Усама, поскольку остановил завоевания Занги.

Поздней осенью, как призрак неотпетого, в Киликии вновь возник неуемный василевс, вновь потребовал, чтобы франки отправились воевать с тюрками под его началом. Раймонд раздраженно ударил правым кулаком по левой ладони:

– Сдается, он будет приставать к нам с ножом к горлу, пока мы его не полюбим.

Это означало – вечно. Одновременно Иоанн заявил Фульку, что намеревается посетить Святой город, а когда король Иерусалимский учтиво попросил ограничить сопровождающее императора войско, дабы не разорять постоем франкские земли, грек непреклонно ответствовал, что в его походах императорская армия всегда покрывала собой всю землю от горизонта до горизонта. Каким-то образом византийцы умудрились приобрести репутацию людей утонченных и вежливых, но франки постоянно сталкивались с их надменностью и грубостью. Ответ автократора насторожил самых доверчивых. Оба – Фульк и Раймонд – отвергли требования греческой империи.

Услышав заносчивый ответ западных дикарей, Иоанн затрясся от гнева, запустил драгоценным хрустальным кубком в голову невезучего вестника. Неужто латинские варвары готовы погибнуть, лишь бы не оказаться под мудрым и милостивым правлением ромейского императора?! Но начинать карательный поход перед суровой зимой невозможно. Василевсу по опыту известно, что Антиохия может выстоять долгую осаду, а вдалеке от своих земель греческой армии туго придется под проливными дождями и пронзительными ветрами сирийской зимы. Поэтому ромей лишь разорил окрестности Антиохии и отошел в Киликию, поклявшись вернуться весной. Шел слух, что Комнин разрабатывает подробные планы завоевания уже не одной Антиохии, но и всей Палестины.

Как всегда, своим появлением византийцы ненадолго отпугнули сарацин, но едва греки скрылись за хребтами Киликийских гор, над княжеством, как коршун, вновь закружил хищный атабек Мосула и Алеппо, принялся грабить направляющиеся в Антиохию торговые караваны, нападать на крепости и сжигать посевы.

Время в княжеском замке неслось бешеным галопом от поста к святым дням сквозь мирные времена и ползло перегруженным обозом в дни военных походов Раймонда. Констанция научилась не думать о тревожном, не печалиться о грядущих бедах, помнить, что Господь будет судить по намерениям и усердию, а не по последствиям. Старалась в самые краткие промежутки спокойствия наслаждаться любовью, счастьем и благоденствием, не откладывала радость и празднества до окончательной победы.

Зимой выдали замуж Изабель дю Пасси. В самый срок: девица все чаще и охотнее выслушивала шутки и нежные слова Юмбера де Брассона.

– Изабо, он младший сын, у него ничего нет…

Капризница уперлась, как овца в воротах:

– Мне это не важно.

Только у дамы Филомены хватило духа заявить напрямик:

– Дамзель дю Пасси, не витайте в облаках. Де Брассон жениться не собирается.

Изабо убивалась так, словно овдовела, и Констанция непременно заставила бы непутевого оруженосца оценить выгоды освященного церковью союза с ее протеже, но за любимчика вступился князь, заявил, что не станет обязывать неопытного юношу доедать многими надкусанный пирог.

Избранником Изабо стал Эвро де Бретолио. Счастливчик был не молод, не богат и не особо пригож: с толстым брюхом и тонкими ногами, бледный, с жирными черными прядями, свисающими на низкий, прыщавый лоб. Но заполучить руку прекрасной дю Пасси ему очень помогло то, что из всех мужчин, заглядывавшихся на Изабель, он все же оказался самым молодым, богатым, красивым и – что уж скрывать! – единственным, готовым жениться на девице после скандальных разоблачений, связанных со свержением Домфорта. Но даже Бретолио, и тот моргал, сопел и упорно отмалчивался, пока Констанция не пообещала дать в приданое подруге мельницу на притоке Оронтеса и виноградник на южном склоне.

Изабо поплакала и решилась. Ей уже стукнуло семнадцать, сидеть и дальше в девках было нестерпимо. С каждым годом делалось все страшней, что жених получше так и не посватается, а хотелось свое хозяйство, хотелось стать уважаемой, полноправной дамой, а больше всего мечталось побыть невестой, красоваться перед аналоем разряженной, окруженной восхищенными гостями, после венчания и на свадебном пиру принимать поздравления, подарки и похвалы и оказаться наконец-то с мужчиной в постели без опаски позора. Констанция устроила праздничную трапезу с акробатами и жонглерами. Пусть Изабо будет счастлива и ни в чем не корит свою госпожу.

Весна, несущая столкновение с Византией, началась раньше, чем обычно. Еще до Пепельной среды зацвели фисташковые деревья, даль зазеленела дымкой набухающих почек, от мартовских дождей и тающих горных снегов Оронтес вышел из берегов, и пастбища обратились в болота. На рассвете оглушительно пели и щебетали птицы, по утрам пелена белого тумана покрывала скалы, повисала на раскидистых серебристых оливах, лишь верхушки кедров и кипарисов прорывали облачный покров. Яркое дневное солнце испаряло белесую ночную изморозь на южных склонах холмов. Оживали нагие виноградники, блестели лавровые рощи, от земли воскурялся пар и шел сырой почвенный дух, над прошлогодним жнивьем носилось пронзительно каркающее воронье, среди олив и тополей мелькали газели и антилопы, в лазурном небе парили орлы. С каждым днем изумрудную зелень лугов все ярче пятнали алые и фиолетовые анемоны.

Растущее во дворе лимонное дерево дотянулось до окна опочивальни, зацвело и наполнило комнату благоуханием. Очищенная Великим постом, оттаивала и возрождалась душа, уповая на долгожданное Пасхальное торжество надежды.

В Пальмовое воскресенье женщины увили освященными, украшенными листьями пальм стенные распятия, очаги каминов и изголовье княжеской кровати. Теперь, с окончанием Великого поста, на ее ложе вернется Раймонд. Торжественные Пасхальные литургии отметили воскресение Христа и, несмотря на неведомое грядущее, а может, именно поэтому, все пировали, распевали праздничные гимны, преподносили друг другу подарки и отчаянно веселились, заглушая тревогу. В мистериях, разыгрываемых фиглярами на площади перед часовней, появился новый персонаж – нелепый и бестолковый греческий император, который сначала всем угрожал, а в конце представления неизбежно терпел позорное поражение.

Огромный олень замер на верхушке горы, держа на разветвленных рогах слиток закатного солнца. Осторожно, стараясь не спугнуть великолепное животное резким движением, Иоанн протянул руку за спину, нашарил в колчане стрелу, вытащил, но, ослепленный светилом, сделал неловкое движение и поцарапался отравленным железным наконечником. Покрылся холодным потом от досады, уставился на выступающую из пораженной ладони кровавую пену:

– Димитрий, не мешкая, залей рану вином!

Преданный оруженосец поспешно выдавил из пореза отравленную кровь, щедро искупал руку в вине, свел края ранки и заклеил пластырем из тончайшей кожицы. Иоанн даже не поморщился.

Могучий рогач давно ускакал, солнце скрылось за горным хребтом, в Таврских горах тут же стемнело, поднялся резкий апрельский ветер. Императора знобило.

В плохом настроении он вернулся в Аназарбскую крепость. Голодный, поспешил за накрытый стол. Старший медик с поклонами попросил разрешения снять пластырь и осмотреть рану.

– Не надо, – отказался василевс. – Яд весь вышел, перевязка охраняет руку от заражения, чем меньше ковыряться, тем лучше.

Когда подали засахаренные цукаты и пахлаву с фисташками, Иоанну показалось, что место пореза заныло.

Ночью Порфироносный уже не мог спать. Маленький, сморщенный, Его Царственность возлежал на высоких подушках, над почерневшей рукой поочередно склонялись придворные врачи и при свете множества свечей рассматривали увеличивающуюся на глазах опухоль.

– Разрезать, Багрянородный государь, немедля открыть нарыв! – потыкав пальцем вздутую, натянутую кожу, заявил опытный целитель Арсений.

Ему возразил молодой лекарь Теофил:

– Опухоль не созрела. Следует еще немного выждать!

Иоанн не сдержался, застонал. Напуганные медики решили резать. Снова давили кровь, она выходила с гноем, но чем больше мяли и щупали августейшую руку, тем сильнее она раздувалась. Растерянные эскулапы отошли на другой конец покоев и там держали консилиум. Слов было не разобрать, но до василевса доносились их раздраженные препирательства.

Иоанн вспомнил, как несколько лет назад тяжко болел, и его уже причастили, и как он, гордо носящий титул Верного во Христе, принес тогда обет в случае выздоровления совершить паломничество в Иерусалим. Даже приготовил в дар храму Гроба Господня лампаду в двадцать талантов. В тот раз он выздоровел и, по множеству причин, тогда казавшихся неотложными, был вынужден откладывать исполнение обета вновь и вновь. Император – хозяин империи и потому не хозяин самому себе. В этом году, наконец, собрался исполнить обещание, но тут король Фульк умолил не вводить греческую армию в Палестину, пощадить его разоренные постоянными войнами земли. Не мог же Порфироносный и Равноапостольный император явиться в Святой город одиноким путником! Пришлось скрепя сердце отказаться от мечты юности. Так Иоанн и не узрел Святого града.

«Господи, – пообещал Его Царственность с тоской, – дай мне еще совсем немного времени, и я совершу так много важного и нужного».

Врачи возвратились к его ложу, и властитель сильнейшей империи христианского мира с усилием приподнялся на постели, оглядел лица медиков с отчаянной надеждой.

– Порфирогенетос Багрянородный, мы советовались и долго размышляли и не видим другого выхода, кроме… – усыпанный милостями василевса хирург колебался, боялся произнести вслух страшную рекомендацию. Иоанн уловил в глазах старика беспомощность, и его сердце сжалось, – …кроме ампутации, светлейший автократор.

Ампутации?! Иоанн вспомнил красавца-оленя на фоне багрового неба, вспомнил, как, совершенно здоровый и сильный, медленно заводил руку за спину, нащупывая отравленную стрелу. В ту минуту он немного жалел великолепное животное, осужденное упасть в смертельных судорогах. Разве мог василевс знать, что из двоих Господь спасет именно оленя!

– Милосердный василевс, руку необходимо отрезать прежде, чем яд заразит все тело, – настойчиво повторил главный архиатр двора Макарий, потрясая манускриптом Павла Эгинского, сторонника ампутаций.

Иоанн с усилием поднял руку, осмотрел ее, столько лет верно служившую и внезапно ставшую смертельным врагом. Зрелище было отвратительным. Представил, как долго лекари будут с усердием пилить плоть, сухожилия и кость, как будет выглядеть обрубок, как он будет жить дальше, свидетельствуя увечьем о собственном малодушии. А вернее всего – умрет, лишь чуть позже. Двадцать пять лет и семь месяцев он правил империей, все дни и ночи земного существования посвятил ей, много раз рисковал жизнью и давно привык отождествлять себя с ее величием. Разве послужит такой конец царствия к его славе, к славе наследия римских августов и святого Константина? Жить с отчлененной рукой, как преступнику? Никто не живет вечно, и не полагается Его Царственности вызывать презрение и жалость.

– Вам бы все чего-нибудь отпилить, – сказал он, скрипнув от боли зубами. – Стыдно Римской империи быть управляемой одной рукой.

Асклепиады, у которых наконец-то появилась ясная задача – преодолеть сопротивление августейшего пациента, взбодрились, заспорили, принялись наперебой ссылаться на Теос-Корида, цитировать «Синопсис» отступника Орибасия, апеллировать к трудам Аэция из Армиды, зачитывать Александра Траллиануса, взывать к авторитетам язычников Гиппократа с Галеном и божиться святыми Косьмой с Дамианом.

– Позовите монаха Андрея из Памфилии, пусть молится обо мне, – приказал Иоанн и отвернулся к стене. Так нестерпимо жгло руку, что не оставалось сил на лишние разговоры, все мужество требовалось, чтобы не уступить, не разрешить слабости овладеть собой.

Отца Андрея доставили к ложу умирающего, и он непрестанно просил Господа смилостивиться над рабом Божьим Иоанном, но с каждым часом страдальцу становилось все хуже. Врачи продолжали уговаривать согласиться на операцию, но ни они, ни больной уже не верили в действенность этого средства. Зато теперь, когда автократора покинула всякая надежда, вместе с ней исчезли страх и смятение смертного. Умирающий больше не вспоминал об отвоеванных землях Малой Азии, Балканах или Киликии. Он думал о построенных церквях и монастырях, об открытых им странноприимных и старческих домах, об основанных сиротских приемниках, о лечебнице для страдающих падучей, о лепрозории.

Оставалось выполнить последний земной долг – позаботиться о порядке наследования, и можно будет перестать сопротивляться яду, с облегчением уплыть в протянутые руки Господа.

Перед рассветом Иоанн призвал к своему одру сыновей, а также сановников, вельмож, воевод и легатов. Собрав последние силы, сообщил, что бремя царствия возлагает на достойнейшего – младшего сына Мануила, единственного способного и дальше вести корабль Римской империи в бурном море ее бесчисленных недругов. Превозмогая жар и теряя сознание, смог поведать самое важное – что теперь на плечи его умного, настойчивого, благородного сына ляжет обязанность возрождать славу империи. Заповедал пуще всего опасаться ненасытного латинского Запада, а особенно его хищных отростков – невменяемых франков, которые посоветовал обрубать, пока они малы и слабы. Объединяться же с ними против мусульман заклинал только под эгидой Константинополя.

Успел увидеть сына в лоруме, порфире и императорской диадеме, услышать, что войско признало нового василевса. Наконец с облегчением позволил себе перестать заботиться о судьбе империи, которой служил всю жизнь и ради которой умирал. Отрешив все земное, думал только о грешной, жалкой, трепещущей своей душе.

Великий, могучий византийский император Иоанн Комнин мужественно и покорно страдал еще несколько дней, а затем ушел в Царствие Небесное, сопровождаемый стенаниями и молитвами всех знавших этого праведного, милосердного правителя.

Узнав, что Равноапостольный, если и не обретается отныне с остальными апостолами, но, во всяком случае, на грешной земле никому больше не угрожает, латиняне безмерно приободрились. Пожалуй, больше них гибели Комнина радовался один лишь Занги.

Осуществилось проклятие Грануш, посулившей греку страшное наказание: отсохла унизившая Антиохию длань, и, отравленный ядом собственной стрелы, в тяжких муках скончался ромей, намеревавшийся погубить латинян. Аллилуйя! Так будет с каждым, кто попытается помешать орлу Пуатье расправить крылья! Нет ничего случайного в мире, смело следует полагаться на Господа, без постоянного чуда поддержки свыше франки давно были бы уничтожены.

Фульк принялся лихорадочно готовиться к захвату последнего оплота египтян на Средиземном побережье Палестины – Аскалона. Город, который из-за его неприступности прозвали Сирийской девственницей, спешно окружали франкскими крепостями: от остального Египта Аскалон отсекала крепость госпитальеров в Газе, госпитальерам же Фульк передал крепость в Бетгибелине, а вдобавок возвел Бланшгард.

Князь Антиохийский тоже поспешил воспользоваться неопытностью нового греческого императора: двинулся в Киликию, чтобы захватить у Мануила Комнина киликийские территории, по праву принадлежащие Антиохии.

Время походов Раймонда – время тревог Констанции. Мамушка ворчала, поглядывая на осунувшуюся от тоски анушикс:

– Тяжко на твою маету смотреть. И далась ему Киликия-то.

– Грануш-джан, это в нас с тобой страх и слабость говорят.

Старой армянке не понять объяснений Раймонда, что следует стремиться увеличить свои владения, иначе упущенными возможностями воспользуются враги и миролюбивый и нерешительный государь вскорости останется безземельным.

Мамушка склонилась к очагу, кинула в огонь что-то, судя по поднявшейся вони – волосы или перья, и забормотала по-армянски:

– За нашим домом море, за тем морем поле, в том поле сена стог, в том стоге семь пучков, в семи пучках по семь колос, в семи колосьях семь зёрен, зёрнышко-зерно, выкатись, звезды в ночи, вода на рассвете… – и дальше что-то быстро, неразборчиво.

– Ты что, Грануш-джан, колдуешь, что ли? – поежилась Констанция.

– Еще чего! Напевами тоску твою снимаю, боль твою уношу.

– Татик-джан, ты бы лучше время поторопила. Мочи нет ждать.

– Если бы время бежало так, как тебе хочется, ты была бы уже старухой.

Время ожидания так мучительно, что должно засчитываться Констанции вместо пребывания в чистилище. Лучше бы она проспала все отсутствие супруга и проснулась, когда заскрипит мост, впуская огненного Буцефала, лучше бы сама неслась в бой с обнаженным мечом, чем бродила от бойницы к бойнице и часами выглядывала возвращающееся войско, облокотившись на парапет. Все падало из рук, и дни, предназначенные для любви и счастья, напрасно тянулись в невыносимом ожидании. Что будет с ней, если?.. Мысль эта так устрашала, что княгиня не смела додумать ее до конца.

Мост наконец опустился, и она помчалась навстречу, не замечая, что повязка слетела и рассыпавшиеся волосы взметнулись за спиной золотым ореолом. Любимый спрыгнул с коня, схватил и закружил ее. Каждый раз в его руках она замирала от счастья.

– Смотри, душа моя, что я привез!

Да ничего ей не надо, помимо него самого! Она уже знала, что византийская армия оттеснила Раймонда из Киликии, и гнала, и преследовала антиохийцев чуть не до самых стен Антиохии, а греческий флот разорил прибрежные владения княжества и безнаказанно отплыл на Кипр. Господи, что толку в смерти одного императора, если и следующий немедленно превращался в заклятого врага? Но главное – возлюбленный вернулся цел и невредим.

Оруженосцы притащили из обоза неподъемные тюки, распутали ремни и прямо на плитах двора расстелили огромный, вишнево-зеленый, дивной красоты ковер. Внутри оказались горы чеканных украшений, свитки книг, шелковые ткани, серебряные светильники изумительной армянской работы… Констанция восторженно ахнула. Тут достаточно добра, чтобы расплатиться с туркополами или выкупить пленных! А рядом еще много-много тюков! Какие чудесные трофеи!

– Мы можем построить церковь. Я хочу отблагодарить Всевышнего, что ты вернулся ко мне, любовь моя.

– Ну-ну, – Раймонд привычным жестом потрепал жену по макушке. – Церковь подождет. У меня в Саоне донжон осыпается, в Бюрзее срочно требуется возводить вторую стену. Но выбери себе что-нибудь по вкусу.

Он был щедрый и любил баловать ее. Констанция нерешительно перебирала перстни с самоцветами, переливающиеся жемчужные ожерелья, тусклые кубки, золотые тазики, застежки из слоновой кости, черепаховые гребни, филигранные пояса, рубиновые и изумрудные серьги, воздушные одеяния, солонки в виде башен. Жаль, что реки перепутанных и порванных цепочек годились только на переплавку, а из воздушных материй многие оказались рваными. Подоспела задыхающаяся мамушка, Констанция показала ей пурпурную кисею, расшитую золотом и жемчугом:

– Татик-джан, взгляни – какое чудо!

Грануш уставилась на сокровища, сдавленно охнула, склонилась, вытянула из груды добра тяжелый молитвенник с вытесненной на кожаном переплете армянской вязью. Рядом валялся усыпанный рубинами и изумрудами золотой крест, окончания креста ответвлялись, подобно веточкам. Такой «проросший» крест мог быть только армянским. Трясущаяся рука Грануш указала на темное пятно на ковре, уже обсиженное мухами. К пятну прилип клок длинных черных волос. Констанцию затошнило, прозрачная паутинка-накидка выпала из рук.

Они впервые поссорились.

– Мадам, я решаю, кто наши враги! Армянская бабка в роду еще не делает всех киликийцев нашей верной опорой! Армяне воевали на стороне ромеев, заодно с ними. Я что, должен разбирать, кто на меня нападает? – ревел Раймонд, пересекая залу из угла в угол быстрыми шагами. – Это было сражение, и мы в нем победили. И да, мы их всех убили, а кого не убили, тех взяли в плен! А то вы не ведали, как поступают с врагами?

Князь легко впадал в бешенство. Как-то он с такой силой хватил кулаком по морде жеребца, что несчастное животное рухнуло замертво. До сих пор его ярость никогда не обращалась на супругу, а сейчас он хрипел и так бешено сжимал кулаки, что, того и гляди, лопнут золотые кольца на пальцах. Констанция стиснула руки и не позволила себе отступить, когда Раймонд надвинулся на нее:

– Но это женские вещи, церковная утварь. Там… – она запнулась, – там кровь и волосы…

– Я – солдат, – Раймонд навис над ней, уставился ненавидящим взглядом, словно на Имадеддина, и процедил: – У меня армия, которая ожидает и заслуживает трофеев. Я обязан защищать княжество, мне позарез нужны крепости, а это значит – платить каменщикам и строителям. Мои товарищи годами сидят закованные в мосульских казематах, я вижу их во сне каждую ночь. Я заберу любую добычу, которая идет мне в руки. Понятно?

Он не заставит ее опустить глаза. Никто больше не посмеет обидеть ее и не принудит молчать! Она давно уже не беззащитный ребенок. И Констанция не отступала и не сдавалась, хоть ей и хотелось вжаться в стену:

– Грабить мирных жителей? Сам патриарх Эмери сказал, что Господь наказывает нас за наши грехи!

Раймонд в ярости пнул табурет, зашипел, брызгая на нее слюной:

– Невинных, Констанция, на этой земле нет, даже нашу священную войну ведут только грешные смертные. И «мирных» жителей тут нет. Здесь есть либо мои подданные, которые платят мне налоги и всемерно меня поддерживают, либо подданные моих врагов, которые льют со стен на моих воинов кипящее масло, понятно? Есть те, кто бок о бок со мной в бою, а все остальные помогают моим врагам и делают это на свой страх и риск. Я убью любого, кто сопротивляется мне, а там уж Господь сам в День века своих распознает.

Подошел к гобелену, на котором были вышиты крестоносцы, карабкающиеся на стены святого Иерусалима, и мусульманские воины, осыпающие их стрелами с этих стен.

– После взятия Иерусалима твои великие герои предали мечу всех басурман и сожгли всех евреев, потому что те сопротивлялись и наотрез отказались сдать город, хотя им предлагали. Их сопротивление убило множество рыцарей. Зато последующие города сдавались куда поспешнее и без лишних жертв. – Повернулся к ней. – Когда твой дед Бодуэн вместе с Жосленом I подавляли армянское восстание в Эдессе, они с твоих обожаемых армян три шкуры снимали, плевать им было, что оба были счастливо женаты на армянских принцессах. Но иначе Эдесса не была бы нашей. Но они в твоих глазах герои, да? Только мне надо воевать с твоего разрешения? Ты реши, с кем ты. Самая подлая вещь – это осуждать тех, кто борется за тебя, кто вместо тебя несет все тяготы и все бремя грехов.

Развернулся и вышел, хлопнув дубовой дверью с такой силой, что стены затряслись и эхо прошло по замку. Констанция рухнула на скамью, сцепила трясущиеся руки. Слова Раймонда впивались в нее раскаленными гвоздями, его уверенность в собственной правоте смущала.

Она только смутно помнила старого, бородатого Бодуэна: дед играл с ней, качал ее на коленях, у него был большой, пористый нос и раскатистый, глубокий смех, от которого трясся толстый живот короля. Но о славных деяниях этого героя франков повествовали шансон де жест, и всем было известно, что Бодуэн II был справедливым и набожным государем. Всю свою жизнь этот достойнейший монарх неукоснительно следовал долгу христианина и правителя, с рук его не сходили мозоли от меча, а с колен – мозоли от молитв. Возможно, Раймонду примирение христианского долга с рыцарским кажется невыполнимой тяжестью, но дед знал, что, доверившись Господу, он, напротив, был вооружен вдвойне.

Когда его избрали королем Иерусалима, многие считали, что новый самодержец должен отослать в монастырь старую армянскую жену, вместо сыновей родившую ему только четырех дочерей, сильных лишь норовом. Но Бодуэн не внял, напротив, он отложил коронацию, чтобы дождаться прибытия Морфии в Святой град, и короновался совместно с супругой. Дед был строг к дочерям, но иначе с ними было не справиться. Три старшие, включая Алису, оказались сущими фуриями. Дед защитил крохотную Констанцию от собственной дочери, ее матери, восстановил законную наследницу на антиохийском троне. А Иоветой он был вынужден пожертвовать, потому что в первую очередь Бодуэн был рабом Божиим, во вторую – королем Иерусалимским, а отцом – лишь в третью. Даже ради оставшейся в руках сарацин Иоветы король Иерусалима не имел права соблюсти навязанные ему условия: он, как и Раймонд, не был готов уступить принадлежащие Антиохии земли. Это было бы для княжества началом конца, а без заслона Антиохии все Заморье оказалось бы беззащитным.

Через два года Бодуэн выкупил дочь за восемь тысяч динаров, примирив, как мог, долг венценосца и отца. Теперь тетка Констанции – монахиня-бенедиктинка в монастыре Святой Анны, и это славная участь для девочки, которой упорные слухи о надругательстве врагов не позволяли рассчитывать на достойный брак. Зато Иовета – единственная из дочерей Бодуэна, не развлекающая всё Заморье своими интригами и склоками.

Дед Констанции был героем, истинным рыцарем, достойным и справедливым правителем, верным сюзереном для своих вассалов и умелым полководцем. Но Раймонд прав: когда этого неумолимо требовал долг, Бодуэн умел быть жестоким. Враги считали иерусалимского короля алчным, неразборчивым в средствах, даже прозвали Колючкой, так он и старался быть болезненной колючкой в боку врага. Но он взошел на престол в стране, которая была всего лишь шаткой общностью владений непокорных баронов, и всю жизнь защищал Латинское королевство от анатолийских тюрков, от Багдадского султаната и от Фатимидов Египта, не щадя ни себя, ни соратников. Действительно, деду приходилось усмирять армянские мятежи огнем и мечом, но никто еще не придумал другого способа править непокорными народами. Зато после себя дед оставил объединенное мощное государство, простирающееся от армянской Киликии на севере до залива Акабы на юге, в котором сила поддерживала закон, а не устанавливала его.

Отец Мартин согласился с Констанцией:

– Христос ожидает от всех своих верных рыцарей защищать его и святые места силой своего оружия, и светлой памяти король Бодуэн II делал только то, что было необходимо для этого.

С каждым днем пятно на ковре в памяти Констанции выцветало, казалось менее обличающим, а правота мужа выступала все ярче и очевиднее: князь тоже защищал Антиохию от любых поползновений, нес неподъемную ношу, не щадил своей жизни и жизни товарищей и поступал так, как мог и считал правильным. Разве не приказал Самуил не давать врагам Израиля пощады и предать их смерти «от мужа до жены, от отрока до грудного младенца»? К тому же, и это главное – ей было несносно в ссоре с ним. На третий день не выдержала, подошла, примирительно пролепетала:

– Раймонд, я все понимаю, я не виню тебя…

Он пожал плечом:

– Рад за вас, мадам. Меня винить не в чем. Война, Констанция, неприятное дело, и всем солдатам нужна добыча. Ты знаешь, что сарацины делают с нами? Привязанные к столбам франки служат мишенью для выучки лучников! Наших пленных волокут в города, чтобы толпа могла растерзать их.

– Так то магометане, не армяне, – сдавалась Констанция.

– Здесь испокон веков все со всеми воевали, воюют и будут еще тысячу лет воевать! Киликийцы напали на твоего отца вместе с тюрком Гюмюштикином, греки покорили Киликию, теперь киликийцы сражаются против нас вместе с греками. Легко тебе, сидя в Антиохии, беспокоиться, не обидел ли кто из моих ратников девку из вражеского стана. Но единственные, кто защищает тебя, – это мы, франкские рыцари. Все остальные, будь их воля, захватили бы Антиохию и расправились с тобой. Тот, кто не готов сражаться, тот везде и всегда будет вынужден платить за мир непомерную цену. Если мы взалкаем мира, а наши враги продолжат сражаться за победу, то не мы их выгоним в пустыню, а они спихнут нас в море.

Констанция опустила глаза. Жена обязана верить мужу. В конце концов, князь Антиохии лучше знает, с кем следует сражаться. Супруг просил ее помощи, поддерживать его – долг жены и правительницы Антиохии. Господь ему судья, не Констанция. «Мне отмщение и аз воздам». Сирийские христиане постоянно обижаются на франков, считают, что латиняне недостаточно уважают их, и потому всегда стараются переметнуться на сторону греков и даже тюрков. Одними увещеваниями их не удержать. Одними молитвами завоевания дедов не сохранить.

Вот только косная и упрямая Грануш в ответ на все эти доводы мрачно заявила:

– Если бы латиняне не воображали, что все остальные христиане менее угодны Господу, им бы легче правилось Сирией.

Констанция вспомнила судьбу Иоанна, не выдержала, схватила няньку за руку:

– Татик, уж не прокляла ли ты и моего Раймонда?

Грануш возмущенно выпрямилась, обиженно поджала губы:

– Господь с тобой, пупуш. Разве стану я проклинать того, с кем ты счастлива? Твоя любовь защищает его.

Констанция повеселела, сказала примирительно:

– Ай, балик-джан, это не мы думаем, что мы всех лучше, это Господь предпочитает верных сынов Римской католической церкви всем прочим! Но когда армяне встают под знамена франков, они убеждаются, что Христос может сделать для всех нас!

Грануш только презрительно выпятила нижнюю губу, но Констанция не сомневалась, что мамушка посердится и успокоится. Татик добрая и отходчивая.

Ужасный тот ковер Констанция с тех пор не видала и ничего из тех вещей себе не взяла. Сокровища пошли на нужное, праведное дело защиты крепостей, и это самое важное.

Ника сидела в кафе на улице Бен-Иегуда, перед ней остывала уже вторая чашка какао, ее взгляд то и дело уплывал от экрана планшета туда, где за толстым стеклом кондиционированного аквариума жила, дышала соснами и выхлопными газами неряшливая, шумная, знойная пешеходная зона Иерусалима.

Посреди улицы совершало променад многочисленное семейство ортодоксальных евреев – высокая, худая жена в платке и длинном, глухом платье и семенящий рядом полный, низенький, широкобедрый муж в черном костюме и шляпе. За ними следовало множество их потомков, старшенькая опасливо толкала по скользким колдобинам каменных плит мостовой коляску с младшеньким. Библейское семейство останавливалось, завороженно любовалось ассортиментом каждого базарчика, нагло выплеснувшего на улицу пластмассовые игрушки, надувные круги, шелковые шарфики и дешевые подарочные наборы, но не решалось разорять скромный семейный бюджет ради этих дивных соблазнов.

Мимо витрин убогих лавчонок, где с прошлого века, а может и эры, были распяты все те же фланелевые рубахи, пылились залежи ширпотреба иудаики, тухли выцветшие коробочки косметики Мертвого моря и тускнели россыпи невзрачных колечек, неслась шумная, гогочущая группа американских подростков. У клетки для сбора пластиковых бутылок черный солдат-эфиоп с автоматом за плечом быстро ел капающее белое мороженое. На углу остановился бизнесмен, чтобы доходчивей спорить со своим мобильником, провожая взглядом длинноволосую девушку в мини-юбке. Уличный аккордеонист разливался на ступенях банка «Подмосковными вечерами», вверх по улице брели с кошелками возвращающиеся с рынка обношенные старухи-праматери, навстречу им деловито шествовали монахини-бенедиктинки.

Зигзагом неровной походки рассекал иерусалимскую толпу нищий пророк. Его растрепанные седые пряди реяли на ветру, развевались грязные лохмотья, он что-то громко кричал, по-видимому, призывая к покаянию, и вздымал в небо самодельный плакат. Никто, кроме скучающей Ники, не обращал на него внимания.

Худой синеглазый мальчишка с длинными светлыми локонами над торчащими ушами оторвался от остального выводка современного Авраама, промчался вприпрыжку мимо Никиного окна и вскарабкался на спину каменного льва, невозмутимо стоявшего в переулочке у затоптанной клумбы, в которой росли окурки, цвели две пластиковые бутылки и раскрывались навстречу ослепительному солнцу целлофановые пакеты.

Мать звала его, но шалун заметил, что Ника из глубины кафе следит за его подвигами, и принялся геройствовать: отчаянно махал руками, раскачивался на спине оседланного дикого зверя и делал вид, что не слышит истошных криков матери: «Ицхак! Ицхак!» Ника невольно улыбнулась ему, укротитель львов притворился, что не замечает ее восхищения.

Внезапно раздался оглушительный взрыв. Отчаянно затряслась и обрушилась лавиной града бронированная витрина. Нику отбросило к задней стене.

Когда она поднялась и подбежала к окну, по улице к месту взрыва сломя голову уже мчались несколько мужчин – солдат-эфиоп, бородатый еврей в молитвенном талите и бизнесмен. Разметало по мостовой разноцветную пластмассовую дрянь базарчика, на камне валялся, распахнутый, как рот в беззвучном крике, мобильник, толпа рассеялась. Только мать догоняла упущенную дочкой коляску с младенцем, несущуюся к площади Сиона.

На месте иерусалимского льва, на спине которого только что джигитовал маленький конопатый неслух, дымилась страшная черная яма.

Жуткий вопль сирены настиг улицу, обрывая сердце.

Лето 1143 года было жарким и блаженным. От полуденной духоты в саду никли розы, ящерицы прятались в расщелины каменной кладки, лениво журчали фонтаны, золотые рыбки недвижно зависали в тени зацветшего бассейна, парили над водой стрекозы, вяло жужжали шмели, вполсилы стрекотали цикады, солнце останавливалось на небосклоне. От зноя не спасали даже толстые стены замка и церквей. В сумерках с моря веял спасительный бриз, трепал женские платки, шуршал сухими верхушками пальм. По вечерам оживали и благоухали смолой сосны, тревожил терпкий, горький запах полыни, разносился аромат жасмина, заливались соловьи, квакали лягушки, оглушительно трещали кузнечики, в кустах шебаршили ежи, с небесного свода взирала ослепительная луна, а в ее отсутствие кружились и мигали звезды. На рассвете будило звонкое щебетание певчих птиц. На Рождество Иоанна Предтечи везде жгли костры, и до самого Дня Петра и Павла прихожане ходили на церковные службы с горящими факелами.

В летнем зное окончательно испарилась размолвка с Раймондом. В одну из шумных, дымных, пахнущих древесной гарью и смолой ночей шестнадцатилетняя Констанция зачала.

Прошлой зимой в лаодикейском изгнании скончалась грешная Алиса. Лекарь уверял, что от тяжкой простуды, а Грануш нашептывала, что люди, лишившиеся власти, долго не живут, ибо честолюбие, пожрав душу, поедает и их тела. Так или иначе, эта одинокая смерть забытой всеми женщины напугала и потрясла Констанцию сильнее, чем она ожидала. Она не допустит материнских ошибок, она все сделает иначе, она создаст из своей с Раймондом любви близких, дорогих людей, окружит себя, не имеющую ни сестер, ни братьев, ни родителей, родной плотью и кровью, станет нужной, навсегда любимой. Никогда больше Констанция не будет одинокой.

В сентябре, несколько ранее срока, разрешилась от бремени своим первенцем Изабо, подав даме Филомене и Грануш повод фыркать и красноречиво заводить глаза. Младенец, хоть и был недоношенным, оказался больше и тяжелее обычного. Роженица возлежала на подушках томная, гордая и с обычной своей болтливостью пересказывала княгине в мельчайших подробностях ужасы пережитых родовых мук, счастливая, что они остались позади. То, что она до дрожи пугала еще ждущую своего часа Констанцию, не приходило мадам де Бретолио в голову. Радостное облегчение новоиспеченной матери не мог притушить даже Эвро, еще более мрачный, чем обычно, с супругой обращавшийся нелюбезно, к васильковоглазому сыну равнодушный. Веселой подруге достался муж с тяжелым, злобным нравом.

К середине осени счастливое состояние Констанции стало очевидно, и мамушка обрела в жизни новую цель – оберегать неопытную и неосторожную голубку от бесконечных опасностей, которыми грозил каждый глоток, каждое движение, каждая мысль или желание. Если бы Грануш могла, она завернула бы питомицу в кокон и хранила до разрешения от бремени в одном из своих душных сундуков.

В воздухе засеребрилась паутина, умолкли цикады и сверчки, посвежели ночи, по утрам все обильнее выпадала роса, все прохладнее становились вечера, дни стали короче, по серому небу то и дело неслись облака, зачастили холодные дожди, и на море разыгрались первые штормы. Ночами ухали совы и выли в горах шакалы. Ушло, безвозвратно ушло блаженное лето, теперь каждый солнечный, сухой осенний день стекал последней каплей из распитого на радостной свадьбе бочонка мальвазии.

Над головой охотников тоскливо курлыкали перелетные стаи.

– Их крики напоминают мне Аквитанию, – Раймонд снял с Дезире клобучок, вытянул руку. Сокол, натренированный генуэзцами охотиться на аистов, взлетел с кожаной перчатки. Князь закинул голову, сощурил зеленые глаза, провожая быстро поднимающуюся кругами птицу.

Стоило ему упомянуть Аквитанию, и Констанцию кольнула ревность. Они давно помирились, но теперь она знала, что он может гневаться на нее и не уступить ей, и это грустное знание не исчезало полностью даже в минуты нежности. Вот и сейчас проклятая неуверенность в себе забродила в душе.

Копыта Молнии чавкали по мокрой грязи, сердце бередил запах намокшей кожи, конского пара, гнилостного аромата сырых опавших листьев и далекого дыма.

– Неужто в Аквитании осень чудеснее?

– Там все в золоте, в ярких красках, в солнечные октябрьские дни мир полыхает. А тут все жухнет, сохнет, буреет, плесневеет и опадает. Небеса сереют, и вместо здоровых, крепких морозов до мая воцарится стылая, ветреная сырость.

– А я ничего лучше Антиохии не знаю. – Его тоска по чужому краю задела, словно он вспомнил бывшую возлюбленную. – Я здесь родилась, Антиохия – моя единственная родина, другого места на земле у меня нет.

Быстро взмахивая сильными крыльями, Дезире сделала широкий круг над стальной лентой Оронтеса, над туманными оврагами, над мелко трясущимися обнаженными виноградными шпалерами и взмыла ввысь над долиной.

– А женщины, какие во Франции женщины?

– Да разве я помню?

Не для того ли он ускакал вперед, чтобы избежать ее недоверчивого взгляда?

– Значит, осень помнишь, а женщин не помнишь?

– С годами я все больше тоскую по мокрым от утренней росы цветущим ветвям яблонь и вишен, по сочным травам по пояс, полям маков и васильков, дубовым рощам Аквитании, по бескрайнему золотому бархату пшеницы, по искрам снега на солнце, журчанию весенних ручейков в тающих сугробах… А женщины… – Он пожал плечами, взглядом провожая сапсана в небесной выси: – Всех затмевает та, что рядом.

Рядом она, Констанция, поэтому дуться и капризничать не стало сил, предательские ямочки выдали с трудом сдерживаемую улыбку. Полностью поглощенная полетом сокола, она небрежно поинтересовалась:

– Что же тебя здесь держит?

Дезире успела подняться выше летящего на юг клина и с бешеной скоростью понеслась вниз, прямо на одного из аистов. Сбив огромную птицу мощным ударом, хищница лишь слегка покачнулась и помчалась преследовать стремительно падающую жертву. Раймонд не ответил, погнал Газель вслед за собаками, к месту, где приземлился сокол. Спешился, ласково успокаивая охотницу привычными окликами, забрал у нее добычу, кинул тушку подъехавшему сокольничему, подманил любимицу прикормом обратно на перчатку и, ласково бормоча, наградил маленькими кусочками мяса. Только после этого, натолкнувшись на вопрошающий взгляд жены, вспомнил и ответил нетерпеливо, словно устал повторять очевидное:

– Здесь у меня то, что мне дороже любой погоды, любых… красот: я все в жизни сменил на право защищать Антиохию.

Прирученная Дезире покорно приняла обмен и довольно щипала прикорм, позвякивая бубенчиками. Опять Раймонд не сказал того, что Констанция хотела услышать. Впрочем, ее Пуатье – не умелец сыпать любовными признаниями. Но под сердцем она носит его дитя, ее супруг предан этой стране без остатка, а она и Антиохия неразделимы.

Зеленые, синие, коричневые, сиреневые и пепельные волны Ливанских гор набегали на горизонт, кедровые и сосновые леса взбирались на подножья холмов, в долинах серебрились оливковые рощи. Это ее горы, ее деревья, ее поля, ее прекрасная земля.

– Слава Ливана придет к тебе, возлюбленный мой, – прошептала Констанция слова пророка Исайи.

Внезапно солнце исчезло, небо враз потемнело, закаркали вороны, пронесся резкий штормовой порыв ветра, сорвал повязку, растрепал светлые волосы, грянул дальний раскат грома. С запада, со стороны моря, на равнину стремительно надвигались черные тучи.

Несчастье разразилось как гром среди ясного неба.

Вместе с Мелисендой король Иерусалимский отправился на прогулку из Сен-Жан д’Акра к источникам Вола полюбоваться местом, где Адам впервые начал вспахивать землю. Присутствие королевы всегда подстрекало влюбленного Анжу на мальчишеские выходки, вот и на этот раз Фульк поддался искушению погнаться за вспугнутым веселой кавалькадой зайцем. Радостно улюлюкая, король – отменный наездник, полжизни проведший на коне, понесся на своем Гефесте во весь опор. Обернулся на жену – восхищается ли она его лихостью? И тут стряслось непоправимое. То ли расстегнулась подпруга, то ли конь споткнулся, но внезапно Анжу со всего размаху грохнулся на землю, собственное седло рухнуло ему на голову и проломило череп. Мозг несчастного хлынул из ушей и ноздрей.

Спустя три дня помазанник умер, не приходя в сознание. Сильнейшему из франкских правителей было всего пятьдесят три года. Могучий рыцарь, всю жизнь сражавшийся во Франции и в Утремере, нелепо, безвременно погиб на развлекательной прогулке.

Огромный храм Гроба Господня был полон заплаканных лиц. Всхлипы и рыдания заглушали шорох одежд, шарканье подошв и гулкие молебны. Отпевая своего друга вместе с пятьюдесятью священниками, патриарх Уильям Малинский, нескладный, длинный и плоский, как византийское изображение, то и дело застывал посреди реквиема или абсолюции, рука с кадилом бессильно падала, рот пастыря горестно распахивался, и замутненный слезами взгляд упирался в пространство. Это верный Уильям внезапно вспоминал, что так и не успел порадовать покойного своим удачным договором с тамплиерами, по которому рыцарям-монахам отойдет вся добыча в обмен на содействие в грядущем штурме Аскалона. Святой отец спохватывался, возвращался к печальной действительности, поддергивал пышное облачение и несся сбивчивым аллюром утешать вдову и сирот помазанника на другой конец пресвитерия. Слезы застили патриарший взор, и потому в пути он сметал алтарного мальчика, опрокидывал паникадило и натыкался на колонны.

Добравшись до бледной, постаревшей на десять лет королевы Мелисенды, потерянный от горя Уильям долго подыскивал слова утешения. Наконец, поправляя скособочившуюся митру, промямлил: «Рыба тухнет с головы». Крохотная, худенькая сестра Мелисенды, монахиня Иовета, в белом апостольнике и огромном черном клобуке, взглянула на Уильяма с упреком. Пастырь поспешно поправился: «Куда иголка, туда и нитка». Сыновья Мелисенды – светловолосый, широколицый, горбоносый Бодуэн и его младший брат Амори – начали оттеснять косноязычного клирика от матери. Убитый горем иерей все же просунулся меж их плеч, пробормотал поспешно: «Плохому началу – плохой конец» – и, не обращая внимания на возмущенный взгляд вдовы, с осознанием исправно выполненного долга козлиным голосом подхватил «De profundis».

Все отпевание святой отец метался перед королевской семьей, оттаптывая ноги скорбящих, как большой, неуклюжий, осиротевший пес, который мчится впереди хозяев, стараясь предугадать их желания, от усердия сметая все вокруг. Но Уильям Малинский был пес Господень: ради королевства патриарх опустошил бы свои бездонные сокровищницы, поднял бы в бой военные силы всех епархий Утремера, и пока он принимал несуразные решения и вносил в их исполнение суматоху и губительную поспешность, франки могли быть уверены, что на королевстве почиет милость Божия.

Горевал весь Утремер, и даже Раймонд приуныл. С Фульком случались трения и взаимонепонимания. Иерусалим постоянно указывал и далеко не всегда приходил на помощь. Помазанник, носящий торжественный титул Per dei gratiam in sancta civitate Jerusalem Latinorum Rex, то есть Милостью Божией Латинский король в святом городе Иерусалиме, при жизни часто оказывался лучшим королем для Иерусалима, нежели верховным сюзереном для франкской Сирии. Где, например, был Фульк, когда наместник Имадеддина Лаях жег и грабил Антиохию, или ставленник Кровавого Савар прошелся по княжеству, как плуг по пашне?! И кто, как не король Иерусалимский, в самый тяжкий час Антиохии уступил грекам все права на город, завоеванный крестоносцами с невероятными муками? Но тем не менее прямой, честный, бесстрашный граф Анжуйский был таким же благословенным плодом на лозе французского рыцарства, как и граф де Пуатье. Именно он призвал Раймонда в Левант. Богатый, могущественный Анжу, тесть английского короля, один из знатнейших принцев Европы, покинул все свои огромные европейские владения ради защиты Утремера. Подобный венценосец связывал Францию с Иерусалимским королевством, и Европа ощущала причастность к происходящему на далекой восточной границе между миром христианским и миром ислама.

А для латинян монарх являлся объединяющим символом, той осью, вокруг которой крутились непокорные франкские бароны. Еще вчера казалось, что сражения, стычки, осады, сдачи крепостей, потери территорий – это незначительные, временные перипетии военной удачи, не способные изменить общее положение, сложившееся за полвека незыблемого существования латинских государств на Святой земле. Но во главе рыцарей больше не скакал невысокий, плотный, кряжистый всадник с выбивающимися из-под шлема рыже-седыми вихрами, и все достижения франков, обретенные ценой невероятных жертв и подвигов, показались выстроенными на зыбком песке упований и преходящих случайных везений. Христианское владычество над Утремером внезапно показалось хрупким и ненадежным, способным рухнуть от любого потрясения. План захвата Аскалона был заброшен.

Раймонда бессмысленная гибель сюзерена потрясла сильнее, чем остальных, отныне его плечи – единственная защита Утремера от всех опасностей, надвигающихся с севера.

В рождественский день 1143 года над Иерусалимом стоял непрекращающийся колокольный звон.

Площадь перед храмом Гроба Господня была заполнена жителями столицы – подвыпившими ратниками, франкскими горожанами со своими женами в их лучших одеяниях, паломниками, босыми даже в этот декабрьский стылый день, тамплиерами в белых плащах с алыми крестами и держащимися от них поодаль госпитальерами в черных накидках с белыми крестами. В толпе гладковыбритых франков выделялись гордо выставленные черные бороды армян, явившихся почтить своим присутствием коронацию дочери и внука армянской принцессы Морфии.

Низкое небо сливалось серым цветом с огромным свинцовым куполом новой базилики, но тем ярче и теплее светился песчаный фасад церкви с великолепной мозаикой, изображавшей явление воскресшего Иисуса Марии-Магдалине. «Noli me tangere» – «Не прикасайся ко мне» – вещала красивая латинская надпись, вившаяся по фронтону собора под мозаикой. Подобно царю Соломону, королева Мелисенда годами отстраивала огромное здание, сильно поврежденное временем и руками неверных. Творение ее было почти закончено, лишь колокольня еще щетинилась строительными лесами.

Короли Иерусалима не жалели усилий и денег на возведение достойного храма на месте мук, смерти и воскрешения Спасителя. С Ливанских гор, через весь Утремер, мулы доставляли гигантские кедры для стропил, искуснейшие греческие каменщики вытесывали из золотого иерусалимского камня бесконечные арки, ступени и барельефы, итальянские мастера украшали интерьер дивной резьбой, местные иконописцы гармонично сочетали византийское умение с итальянской чувственностью, на века встали полукружия колоннад из ценнейших, крепчайших пород мрамора. Изнутри усыпальница Христова тоже была сплошь выложена красноватым мрамором, пол и стены украшены византийскими мозаиками, иконы оправлены в тяжелейшие золотые и серебряные оклады.

Под гигантским куполом огромной ротонды Воскресения, перед самой святейшей для каждого христианина кувуклией свершалось отрадное событие: в присутствии всей знати и сановников королевства патриарх Уильям Малинский во главе причта, состоявшего из епископов всех епархий латинского Востока, короновал на царство Мелисенду и ее сына Бодуэна III.

Приглашенные счастливчики толпились в приделах, криптах и часовнях. С того самого места, откуда 1143 года назад взирала на распятие Искупителя рода человеческого Мария-Магдалина, сейчас сквозь слезы радости смотрела двадцатичетырехлетняя аббатисса Иовета, которой царствующая сестра выстроила в Вифании монастырь Святого Лазаря. Вместо Пречистой Девы и святого Иосифа ныне за торжественной церемонией с замиранием сердца следили королевские вассалы. Рыцари теснились на ступенях Голгофы, скользких от бесчисленных паломничьих колен, придел Адама заполняли лучшие его потомки – виконты и констебли королевства, бароны и дамы толпились на месте воскрешения Лазаря, сеньоры латинского Востока опирались о колонну, у которой бичевали Иисуса. Там, где когда-то Спаситель показался Марии-Магдалине, ныне красовались франкская знать и важные заморские гости; там, где римские солдаты разыграли в кости одежду Спасителя, щеголяли пышными нарядами франкские дамы. Неосторожный рыцарский сапог то и дело топтал Камень помазания.

Рядом с высокой, статной королевой в пышном пурпурном одеянии тринадцатилетний Бодуэн сам себе казался пажом. Не обращая на сына ни малейшего внимания, мать произносила слова клятвы правителя Латинского королевства. Привыкнув выступать перед большими собраниями, Мелисенда уверенно обещала защищать патриарха и церковь, а также следовать всем ордонансам и кутюмам Иерусалимских Ассизов. Ее звучный голос витал под сводами и разносился по базилике, сыну приходилось вторить ей, из-за этого он путался, запинался и пропускал слова. На клятве соблюдать все вольности королевства Бодуэн попытался перекричать мать, но ломающийся голос сорвался и пустил постыдного петуха. Растерянный, похожий на филина юноша залился густой краской стыда, но невозмутимая королева продолжала не замечать его. Она вела себя так, словно короновалась единолично.

Патриарх Уильям в длинной парчовой столе и высокой митре ответно поклялся монархам в верности. Церковь поддерживает длань правителя Святого города, без нее Град Сиона всего лишь груда камней, тело без души, и новоиспеченные короли могут быть уверены, что скорее папа примется молиться в сторону Мекки, чем верный Уильям Малинский оставит латинских государей без своего преданного радения.

Патриарх даровал поцелуй мира сначала королеве и лишь потом Бодуэну III. Мать занимала престол уже дюжину лет, со смерти деда, Бодуэна II. Неудивительно, что все привыкли именно в ней видеть воплощение власти.

Пока служили бесконечную литургию и огромный хор певчих торжественно выводил Te Deum, Бодуэн не переставал вытягиваться, чтобы не теряться рядом с матерью. Затем четверо знатнейших вассалов королевства – его младший брат Амори, граф Яффы, принц Галилейский Элинар де Бюр, сеньор Сидона Жерар Гранье и сеньор Заиорданья Пайен де Мильи – возложили на своих сюзеренов короны. Королеве вручили золотое яблоко, символизирующее землю королевства, в то время как Бодуэну сенешаль Эсташ Гранье преподнес скипетр, а коннетабль Менассе д’Иерже вверил юноше гонфалон – королевское знамя. Менассе – ставленник матери, но даже он был вынужден признать Бодуэна будущим полководцем. Все-таки из двух правителей только сын – мужчина, и потому только он способен вести за собой армию королевства.

Бодуэн воспрял духом: все же скорее лиса справится со стаей волков, чем женщина с франкскими баронами! Мать сколько угодно может изображать царя Соломона, но царем Давидом способен быть только он! И, видит Бог, его вассалам и воинам не придется долго ждать новых завоеваний!

Повеселев, король, как от него и ожидалось, вернул стяг коннетаблю, тем самым подтвердив назначение Менассе. Затем прелаты помазали голову, плечи и руки матери святым елеем, и она при этом выглядела такой торжествующей, что Бодуэн снова встревожился, а что, если уже помазанная Мелисенда запретит патриарху помазать на царство и сына?! Однако королева, наоборот, сделала учтивый, поощряющий жест рукой, как будто его, Бодуэна, коронуют исключительно ее изволением!

Он любит мать и гордится ею, но делить с ней престол – значит никогда не повзрослеть, так и остаться неоперившимся юнцом под ее крылом. Она, конечно, тоже любит его, но считает трон своим достоянием и никогда добровольно не отдаст королевство сыну, как не отдала всю полноту власти даже Фульку.

Мелисенде надели на палец кольцо, а Бодуэна опоясали мечом. Сладко запел огромный хор. После мессы король преподнес свою корону в дар Господу, и растроганные вздохи пронеслись по рядам зрителей: всем было очевидно, что юный венценосец глубоко взволнован и готов отдать свою жизнь за Всевышнего. Наконец длинный обряд закончился, бароны, в свою очередь, радостно заорали: «Vivat rex! Vivat regina!» – провозгласив тем самым помазанников королями «милостью Божией» и своими подлинными суверенами.

Уже в сгущающихся сумерках короткого декабрьского дня процессия прошествовала между сотнями трепещущих на иерусалимском ветру факелов в храм Соломона, где приглашенных ждал роскошный пир. За столом льстецы принялись петь Мелисенде дифирамбы:

– Ваше величество, нет сомнения, что перед нами лучшие, благословенные времена! Мать и сын на троне – это так трогательно! Воистину, королева в храме напоминала Пречистую Деву!

Тут даже ближайший советник и вернейший сторонник королевы Менассе д’Иерже не выдержал:

– Ее величество короновали не раз, но Пречистой Девой провозгласили впервые!

Вальтер Гранье, синьор Кейсарии, похвалил юного монарха:

– Король унаследовал красоту матери и все замечательные достоинства отца. К тому же наш новый повелитель сведущ в законах и образован!

На озадаченных лицах своих баронов Бодуэн словно прочитал: «Бог с ней, с неподобающей рыцарю ученостью, лишь бы прочнее отца в седле держался!» Юный венценосец поклялся, что отныне заслужит славу воина, а не ученого монаха.

И только патриарх Уильям, так и не оправившийся полностью с тех пор, как скончался его друг – король Фульк, расстроенно пробормотал, уткнувшись в опустошенную чашу:

– Впервые престол Святого города занял родившийся в Утремере пулен. Впервые Европа не знает в лицо правителей Иерусалима.

– Никто не предан этой земле больше, чем пулены, – твердо возразил британскому норманну родившийся в Утремере Барисан д’Ибелин.

Мелисенда подняла кубок:

– Я пью за благоденствие и процветание нашего королевства, за благополучные новые времена! За то, чтобы на наших границах воцарился мир!

Пирующие захлопали, закивали, согласно опустошили свои чаши. Но Бодуэн не пил и не хлопал. Только подхалимы объявляют женскую трусость и слабость мудростью!

– За завоевание Аскалона! – выкрикнул молодой король срывающимся голосом, и рыцари шумно поддержали своего нового предводителя.

Мелисенда покровительственно положила руку на плечо отрока:

– Все в свое время, мой милый сын.

Даже после его коронации она пыталась обращаться с ним, как с дитятею! Он докажет матери, что ее старший отпрыск превратился во взрослого и сильного воина! Бодуэн отклонился от ее руки, встал и неожиданным баском заявил:

– Наглые шайки бедуинов захватили нашу крепость аль-Вуэйру. Благородные рыцари, верные вассалы, друзья мои! Немедленно по завершении торжеств мы двинемся в Заиорданье, вернем себе нашу твердыню! Вырубим под корень оливы и финики разбойников, разорим их край!

Ответом ему было бурное ликование. Лишь Мелисенда с трудом сохраняла на лице любезную улыбку да патриарх Уильям продолжал горестно бубнить себе под нос:

– Лиха беда начало, если на троне неоперившийся юнец и женщина. Наш Бодуэн начал рваться из-под материнской юбки, не оторвать бы ему полстраны с подолом.

В начале весны пришло время Констанции разрешиться от бремени. Она дала себе зарок, что ни за что на свете не будет визжать резаным поросенком, как Изабо. Запаслась спасительными образами Пречистой Девы, затвердила все известные отцу Мартину и Грануш молитвы о благополучном исходе родов, обвесилась облегчающими роды агатами, янтарем и кораллами, опочивальню заново освятили и окропили, напротив кровати поместили огромное распятие. Несмотря на повязанный пояс с жизнеописанием покровительницы рожениц святой Маргариты, несмотря на специальный страшный стул, на экзаменованную и утвержденную капитулом повитуху, боль и страдания превзошли все опасения Констанции. Если она смогла удержаться от крика, то не столько из-за своей силы воли, сколько благодаря опытной армянской повивальной бабке, строго следившей, чтобы роженица тужилась только во время схваток, а также благодаря настойке каннабиса, приготовленной незаменимым Ибрагимом ибн Хафезом. К утру измученная княгиня родила чудесного, толстого, красивого, крупного младенца.

Ах, ее сын! Ее мягкий, душистый, теплый первенец! Констанция лежала в поту и в крови на смятых, грязных простынях, усталая, в испачканной, порванной шемизе, а ей казалось, что она покоится на облаке ладана и источает елей, такое ощущение таинства осеняло ее с новорожденным, уподобляя чуть ли не Богоматери с Агнцем. Она не могла разжать объятия, оторвать взгляд от темно-синих глаз крошки, перестать гладить пушистую головушку, целовать крохотные пальчики. В прелестном красном, сморщенном комочке продолжилась их с Раймондом любовь, в своем малютке они соединились, богоданный малыш унаследовал кровь ее отчаянных предков-норманнов, а одновременно по жилам крохотного птенчика текла и кровь правителей Пуатье, Аквитании и Франции. Пусть нераспустившийся лилейный бутон антиохийского дома покамест больше походил на помятый персик, в Боэмунде III Антиохийское княжество получило залог будущего. И в этом заслуга Констанции была не меньше, чем Раймонда.

Никогда до сих пор она не испытывала столь невыносимую боль. Детство было полно оскорблений, беспомощности и страха, из-за которых она не любила вспоминать свою жизнь до появления Раймонда, но даже тогда она не знала ни голода, ни холода, ни настоящей телесной муки. Теперь Констанция впервые перетерпела истинные страдания, впервые плоть ее рвалась, как от жестокой пытки. Но, в отличие от детских унижений, в теперешних терзаниях не было ничего постыдного. Хоть родовые муки и являлись наказанием за первородный грех, они не были напрасными, потому что привели к появлению сына, нового человечка. Они, как страдания святых, послужили достойной, высшей цели. Раймонд ради этой земли выносил походы и сражения, наконец-то и она совершила собственный вклад, подарив мужу и Антиохии наследника. Даже если рождение Боэмунда III окажется единственным из всех славных деяний, о которых мечталось в детстве, она сможет гордиться собой.

Пока служанки обмывали мягкими губками тело роженицы, приглаживали потемневшие от пота, свалявшиеся в колтун волосы, Грануш уже суетилась, кутала младенца, сияла всеми морщинками, восторгалась:

– Пупуш ты мой родименький, сказка моя золотая, вишенка в сахаре, лучшее перышко в крылышке…

Даже не замечала, что настоящий ее пупуш валялась на мокрой простыне едва живая, умирая от жажды! Пересиливая навалившуюся свинцовую усталость, Констанция прошептала спекшимися губами:

– Пить, Грануш, пить…

Отхлебнула вина, с усилием приподнялась на локте, упрямо заявила:

– За Боэмундом III будет ухаживать Жаклин.

Грануш закудахтала добрым старушечьим смехом:

– Вот богатырь у нас народился! Пришел и в единый миг старую татик покорил! Теперь, чтобы ни случилось, у княжества будет хозяин!

Констанция только что сама радовалась именно этому, но от мамушкиной болтовни ее радость скисла, как молоко в жаркий день. Откинулась на подушки, возразила:

– У княжества, слава Господу, есть хозяин – Раймонд! И я. Сын наш все унаследует, но не раньше, чем мы оба будем там! – и указала глазами на гигантские потолочные балки, имея в виду, разумеется, не кровлю, а Царствие Небесное. Огромная нежность к беспомощному попискивающему комочку, от которой Констанция задыхалась, не могла затопить неколебимую решимость, что пока она, княгиня, жива, Антиохия принадлежит ей. Нет такой любви, которая оказалась бы сильнее ее прав и ее долга.

Грануш только усмехнулась, продолжала сюсюкать:

– Аревс, дитятко мое милое! Мать-то твоя, ну вся в покойную твою бабку Алису, упокой Господи ее грешную душу! Ничего, ничего, старая татик защитит тебя ото всех!

От воспоминаний о покойной матери нахлынули мысли о неизбежности собственной смерти. То ли от жалости к Алисе, так и не познавшей материнского чувства, то ли к самой себе, которую мать не любила так, как, оказывается, можно и должно любить свое дитя, потекли неудержимые слезы. Мамушка наконец-то бросилась утешать, ласкать и выспрашивать. Объяснять не осталось сил, и не прошла еще обида на старую армянку, мгновенно перекинувшую свою привязанность на новое существо и осмелившуюся сравнить любящую и нежную Констанцию с жестокой Алисой. А вдруг неразумный малыш соблазнится этим армянским воркованием и отвернется от собственной законной родительницы, предпочтет неопытной матери старую ворожею?

Ворвался растерянный, счастливый Раймонд, и слезы Констанции тут же превратились в слезы радости, испарились глупые опасения. Не обращая внимания на шипящую Грануш, князь склонился над своим первенцем. На виске Пуатье пульсировала жилка, дрогнули короткие выгоревшие ресницы. Не дыша, князь коснулся щечки сына указательным пальцем. Констанция с гордостью протянула ему уже туго спеленатого сына:

– Раймонд де Пуатье, князь Антиохийский, это мой дар тебе.

Глаза роженицы запали, лицо осунулось, пожелтевшая кожа обтянула скулы, завитки волос прилипли ко лбу, но впервые Констанция знала, что она достаточно хороша для Раймонда. Теперь у нее появилось еще одно дорогое и близкое существо, кто-то, кому она была нужна. Она – опора своему сыну, но материнство – это ее опора. Больше никогда ее не будут мучить обиды, ревность и женская слабость. Теперь она князю ровня. Даже дама Филомена признала:

– Мадам сражалась всю ночь так, как вам, рыцарям, не приходится сражаться. Никто из вас не выдержал бы родовых мук, не пискнув.

Появление на свет сына и наследника, названного Боэмундом в честь отца и деда Констанции, стало лучшим событием года. А самое злосчастное стряслось на Рождество, праздник, так много значащий для молодой матери.

В сочельник выпал снег. Под его мокрыми, тяжелыми лепешками обвисли листья, согнулись ветви пальм, кедров, дубов, склонились кипарисы, обломились хрупкие верхушки сосен. Белый покров завалил склон Сильпиуса, устлал плоские крыши домов, оторочил известняковые стены, укутал своды, оттенил выступы и арки, припушил колокольни, нахлобучил чалмы на змеиные головы минаретов и засыпал старый римский акведук. Антиохия стала неузнаваемо красивой, как переодевшаяся юношей девушка.

В покоях княгини было уютно и тепло, пылал камин, полы покрывали ширазские ковры, стены завешивали шелковые гобелены, на которых переливались лазурью, золотом, карминной кошенилью, охрой, изумрудной медянкой и землистой умброй евангельские события, святой Георгий повергал дракона и христианские воины шли на приступ стен Иерусалима. Констанция распахнула тяжелую свинцовую раму окна, подставила девятимесячного Боэмунда под падающие снежинки. Малыш хохотал, сверкая четырьмя зубиками, тянул толстенькие, в младенческих перепонках, ручки к ослепительно-ярким лимонам на голых ветвях, на его теплой коже таяли белые хлопья. Констанция преодолела желание затискать крошку. Впервые княжеский дом встречал Рождество с наследником. От праздника веяло теплым духом овечьего хлева, теплым молоком, материнством, счастьем.

Правда, в Сирии было неспокойно: Жослен, этот неисправимый, близорукий миротворец, заключил мир с артукидским султаном Кара-Арсланом, непримиримым врагом Антиохии. По тому, как Раймонд пожал плечами и отказался даже обсуждать эту весть, Констанция догадалась, что его глубоко возмутила готовность графа Эдесского примиряться с неверными, лишь бы не признать над собой покровительства Антиохии. Куртене постоянно пытался что-то выгадать, совсем недавно он отказался принести вассальную присягу Раймонду и нарушил свои денежные обязательства перед Антиохией, уверяя, что в его обнищавших от постоянных войн землях почти не осталось населения, а оставшиеся вилланы вконец разорены. Может, в этом и была толика правды, но слишком хорошо князь знал изворотливость Жослена.

Царствуй в Иерусалиме такой монарх, как Бодуэн II, властный король уже давно явился бы в Сирию во главе своих полков и заставил бы северных баронов договориться. Но дед уже много лет водит полки в Царствии Небесном, и Утремер, возглавляемый отроком и женщиной, оказался уязвим как никогда. Без единого всесильного, мощного и решительного иерусалимского суверена распались нити поддержки, связующие северных баронов, разошелся непрочный шов между Антиохией и Эдессой. Прежнее приятельство сменилось холодной враждой, и ссора немедленно стала известна Занги. У проклятого атабека везде имелись лазутчики, среди сирийских мусульман нашлось полно осведомителей, он отсылал и получал сообщения с помощью голубей. Неудивительно, что тюрок слышал любое слово, сказанное в Антиохии каждым мужем жене в постели.

Едва Жослен де Куртене двинулся со своим войском на помощь своему новому союзнику Кара-Арслану, Имадеддин немедленно осадил Эдессу вместе с ордами туркменских племен. Преступной небрежностью было со стороны Жослена оставить город без припасов и сильного гарнизона, положившись на местное армянское ополчение и на наемников, которым год не плачено. Куртене спешно вернулся, но не решался нападать на осаждающих в одиночку и только отчаянно взывал из Турбесселя о подмоге. По слухам, за месяц осады отчаянно сопротивляющиеся жители Эдессы дошли до крайности.

Византийцы, на которых слепо полагался Жослен, с которыми он только год назад подписал договор о помощи, могли легко спасти графство, но даже пальцем не шевельнули, занятые собственными нескончаемыми войнами. Может, василевсу не понравилось, что Жослен дал прибежище своему армянскому кузену, принцу Торосу, сыну Левона, сбежавшему из Константинополя. Удивительно, как мог осторожный, проницательный граф Эдесский оказаться столь доверчивым, беспечным и недальновидным.

Раймонд колебался и выжидал. Он всегда был готов помочь верному вассалу, но ради непокорного, хитрого и трусливого Жослена медлил рисковать собственным драгоценным ополчением. Поздно Куртене вспомнил о священном франкском единстве. Однако осады в Леванте дело не редкое, оборону возглавил патриарх Эдессы Хьюго II, ему самоотверженно помогал армянский епископ города Иоанн и даже якобитский патриарх Василий. Королева Мелисенда, вняв убеждениям баронов, уже отправила на помощь Эдессе большое войско. Во главе его предусмотрительная правительница поставила не неопытного сына, а коннетабля Иерусалима Менассе д’Иерже, сеньора Наблуса Филиппа де Милли и Элинара Тивериадского.

Поэтому, несмотря на то, что в Сирии было неспокойно, в Антиохии все двенадцать дней Рождества отмечались с традиционным великолепием. Улицы и площади украсили хвойными ветвями, арками, лентами, богатыми тканями и коврами, по ним шествовали торжественные процессии с горящими факелами, распятиями и статуями святых. Монахи и миряне пели гимны и во всеуслышание молились, торжествующе звонили колокола, в нагретых дыханием прихожан храмах светились лампады и вокруг свечей дрожали крохотные нимбы. На площадях пылали костры, франкские торговцы жарили каштаны, мусульманские разносчики наливали из висящего на плече глиняного кувшина в подставленные чаши горячий, белый, густой напиток – салеп, приправленный корицей, посыпанный зелеными фисташками и щедро орошенный сиропом из лепестков роз. Армянские мальчишки продавали орехи в меду и лаваш – тонкие кислые лепешки из сухофруктов, а тайком еще и плетеные соломенные куколки «нури-нури», приносящие удачу. Горожане любовались представлениями благочестивых мистерий, бились об заклад, сколько собак разорвет привязанный к шесту медведь, подначивали бойцовых петухов. Морозный воздух пах смолой, церковным ладаном и сладкими вафлями. Даже нищие и убогие в праздник ели и пили досыта.

Князья Антиохии приветствовали подданных со ступеней замка, преподносили ценные дары различным церквям и монастырям Святой земли. Констанция вознаграждала бы дорогие ей приходы еще чаще и щедрее, потому что постоянно ощущала милость и любовь Иисуса, но деньги требовались на неотложные оборонительные надобности. Приходилось радеть о нуждах насущных: нападения на земли латинян мусульмане, особенно арабы, все чаще именовали звучным словом «джихад». Множились апокалиптические предсказания, что «армии Рима» потерпят в Северной Сирии страшное поражение и что якобы окончательное торжество магометан свершится перед концом мира в Иерусалиме. Войне с христианами стали приписывать чуть ли не священное значение и все смелее призывали к «освобождению» Иерусалима.

Констанция с благоговением отстояла в стылой часовне замка мессу пастухов. Все рождественские события произошли тут, совсем рядом, на этой самой Святой земле, рубежи которой ныне защищает ее княжество, и оба младенца – ее крошка и Агнец – слились в единый обожаемый образ. Поэтому и песнопения, и праздничная литургия, и евангельский рассказ в этом году особенно волновали. В небольшой нише часовни соорудили завезенное из Европы новшество – искусно сработанные из дерева малюсенькие вифлеемские ясли с прелестной глиняной куколкой божественного Агнца, над которым склонились крашеные статуэтки Девы Марии, Иосифа, ангела и пришедших на поклонение пастухов и волхвов. Рядом красовались игрушечные привычные домашние животные – бык и осел. Этой благословенной ночью душа переполнялась радостью, любовью к Спасителю, к супругу и сыну, благодарностью за дарованное небесами счастье. Одно только – Иисус сладчайший, Пресвятая Дева, помогите Раймонду! Ноша его все тяжелее, и князь все мрачнее.

Последние дни слуги убирали, чистили и украшали княжеские покои. Дровосеки непрестанно подвозили и рубили на поленья стволы дубов и кедров, челядь сгружала обозы с припасами, на кухнях повара не отходили от печей. Кипели в гигантских котлах варева, на очагах размерами в церковный придел крутились вертела с целыми тушами.

В канун Рождества, в сочельник, на стол подавали одни постные блюда – сушеную и копченую рыбу, лобстеров, крабов, устриц, осьминогов, форель, осетров, угрей, но после появления в холодном зимнем небе первой звезды в церквях начались торжественные литургии, а по их окончании в большой зале ждала праздничная трапеза.

Стол украшали жареные павлины, вновь обряженные в собственные перья, и медвежья голова с лапами. Дикого зверя в горах Ливана убил сам Раймонд, и большую часть остальной дичи – косуль, гусей, молодых лебедей, куропаток, фазанов, журавлей, цапель, перепелок, зайцев, уток – тоже добыл князь со своими егерями и сокольничими. Туши зверей и птиц были зажарены до хрустящей корочки и щедро политы густыми, острыми соусами с гвоздикой, перцем, мускатным орехом и с бесценным шафраном. Пиршественное изобилие обещало благополучие в наступающем году, и стол, как и полагалось, ломился от еды, но и едоков было бесчисленно – в замке собрались друзья, вассалы, военачальники, приоры монастырей, знатные паломники и прочие дорогие гости.

Музыканты играли родные рождественские мелодии, пылающие факелы в этот день горели не на стенах, а в воздетых руках самых рослых конюхов и егерей, вереницы пажей вносили, держа над головами, бесконечную череду блюд, опытный виночерпий смешивал драгоценные родосские и кипрские красные вина с корицей, сахаром, кардамоном и гвоздикой и затем разогревал в правильной мере, кравчие разливали веселящие напитки в стеклянные и серебряные кубки пирующих, специально обученные валеты расчленяли мясные туши по всем правилам искусства. Со всех сторон слышались беззаботный смех, веселые разговоры и пение гимнов.

Красивее всех, конечно, пела Изабо. Новорожденный крошка бедняжки не прожил и года: шаловливый, непоседливый малыш убился, упав с каменной лестницы. С тех пор Констанцию, с собственным пышущим здоровьем сыном, в присутствии подруги почему-то мучила неловкость. Впрочем, не напрасно она постоянно молилась за несчастную – Изабо вновь была в тягости, и сегодня даже она беззаботно веселилась. Паршивец Юмбер де Брассон давно усаживался от нее подальше, но место рядом с Изабо никогда не пустовало, и нынешний ее сосед слева, Томас Грамон, упорно нашаривал что-то под общей скамьей, заставляя толстушку ерзать и пыхтеть, а ее супруга грубо пихать жену в пышный бок справа.

Княгиня преподнесла возлюбленному супругу легкий и гибкий меч непревзойденной дамасской ковки с инкрустированной рубинами и гранатами рукоятью. Ножны меча были сделаны из прочной, вываренной в воске кожи, с выдавленными на ней геральдическими лилиями. Князь покрыл плечи жены переливающейся малиновой мантией, подбитой царским мехом горностая. Богатые дары были отосланы в Иерусалим и получены из столицы.

Все ели и пили, пели и танцевали, от всей души веселились и разошлись уже под самое утро, когда за столом не осталось никого достаточно трезвого, чтобы внятно произнести здравицу за Спасителя рода человеческого. Пиршественными остатками до отвала насытились егеря, охранники, челядь и собаки. Хлеб вынесли нищим.

Обитатели замка крепко спали счастливым пьяным сном, когда в Антиохию на загнанном коне примчался эдесский барон Симон де Мельфа. Симон хромал, по грязному, исхудавшему лицу и седой бороде текли пот и слезы. Рыцарь скакал всю ночь и привез жуткие вести. Имадеддин, уже месяц осаждавший Эдессу, в эту ночь город взял. Все горожане – мужчины и женщины, дети и старики, даже монахи – доблестно защищали укрепления, но сельджуки умудрились подкопаться под крепостную башню и обрушить ее. За рухнувшей кладкой обнаружилась новая, спешно возведенная горожанами, и тюрки сначала разразились воплями разочарования, но тут же увидели, что новая преграда еще не достроена, и ринулись в пролом, как вода в щель корабельной обшивки. Эдессцы мужественно сопротивлялись, однако тюрки порубили их великое множество и ворвались в город по груде тел.

Раймонд слушал Симона сидя, уставившись в землю, опершись локтями на расставленные колени, сцепив на затылке побелевшие в костяшках пальцы. Констанция не решалась дотронуться до сгорбившихся под льняной рубахой широченных плеч. В памяти, подобно гадюке под камнем, шевельнулось воспоминание о том, как она утаила от Пуатье помощь Жослена в изгнании василевса из Антиохии. Она непременно исповедуется и смиренно примет любую епитимью. В тот раз Раймонд поссорился с Жосленом, но та ссора оказалась далеко не последней. Жослен постоянно громогласно обвинял Раймонда, что тот совершает ошибку, нападая на армян и противясь Византии. Сам Куртене без стеснения искал себе опору отовсюду, помимо Антиохии, а рисковать княжеством ради неверного, непокорного вассала противоречило всем представлениям Пуатье о справедливости и правильном устройстве мира.

– Армяне мужественно защищали стены, но разве могут армяшки заменить настоящих рыцарей! Когда рухнула стена, толпа бросилась в цитадель спасаться, но ворота цитадели оказались запертыми по приказу патриарха, и многие тысячи были затоптаны в давке. Кровавый исполнил свою угрозу – не пощадил ни слабого, ни праведного… Взял цитадель и казнил всех франков… Патриарха тоже, и прочих духовных лиц. Из всех христиан в живых оставил только армян, греков и сирийцев-якобитов.

Симон задыхался, закрывал глаза, мотал головой, рвал рукой ворот, не в силах избавиться от страшных картин резни.

Раймонд медленно опустил руки, поднял искаженное лицо:

– Проклятый Жослен! Сначала этот трус помчался защищать артукидскую собаку, а потом отсиживался в Турбесселе?! – Пуатье вскочил, грохнув табуретом, заметался по зале, как лев в клетке. – На что он рассчитывал?! Вот пусть теперь его Кара-Арслан и выручает! Преступник! Изменник!

Князь бил и крушил все вокруг в бессильной злобе. Цепь рвется в самом слабом звене, но несгибаемым железным звеньям от этого не легче. Как устоять? Что делать?

Никогда еще Утремер не терпел столь ужасной потери. Впервые с отвоевания Заморья в руки проклятого племени попал оплот, принадлежавший христианству еще в апостольские времена, город, в котором захоронен святой Фома.

Во главе Эдессы Занги поставил якобитского патриарха Василия. Жослен, правда, укрепил оставшийся в его руках Турбессель и все еще надеялся освободить свою столицу. С упорством одержимого, он по-прежнему рассчитывал при этом на своих никчемных армян: Раймонду безумец заявил, что больше не признает его своим сюзереном, рвет с ним все вассальные связи, не ждет от Антиохии никакой подмоги и сам ей никогда больше никакой помощи не окажет.

За Куртене оставалось только молиться, а о потерянном франками графстве – рыдать, как о разрушенном храме Иерусалимском.

Самое поразительное, что весной верное Куртене армянское население действительно восстало, хоть они и были людьми торговыми и к военному делу пригодными не больше, чем подушка для драки. Но истинным чудом им удалось одолеть оставленный в Эдессе тюркский гарнизон.

Когда ягнята прогоняют волка, не время медлить пастушьему псу: Раймонд, не помня обид, собрал ополчение и двинулся по направлению к Эдессе. Однако еще в пути на него напали сельджуки, зарубили большинство его пехотинцев и нанесли такие потери, что с полдороги князь был вынужден стремглав отступить в Антиохию. Сам же Имадеддин, не мешкая, примчался в Эдессу, вырезал, распял или изгнал отважных мятежников, а город заселил невесть откуда приведенными нечестивыми евреями. Про́клятое это племя еще во время первого великого похода поддерживало мусульман, и недаром всех их, обнаруженных в освобожденном Иерусалиме, крестоносцы в своей ярости предали мечу и огню. С тех пор, следует заметить, христопродавцы проживали во франкских землях без каких-либо обид и гонений, но неблагодарные нехристи всегда готовы принять сторону того, из кого рассчитывали извлечь наибольшую выгоду.

Трудно было представить более позорную участь для самого древнего христианского города на земле, места, по которому ступали апостолы, вообразить худший удел для графства, которым некогда правили Танкред и Бодуэн II!

Гнев и возмущение охватили весь праведный мир. Что делать с этим проклятьем франкской малочисленности и несчётного множества врагов? Достойных рыцарей мало, а сарацинам несть числа: помимо тюркских и курдских потомственных воинов, их ряды постоянно пополнялись неизвестно откуда возникающими племенами туркменов, бедуинов и мамлюками. Этих воинов-рабов у магометан стало так много, что им вся цена на базаре была в треть коня за голову, тридцать динаров. В то время как каждый погибший христианин – камень, выбитый из защитной кладки, для сарацин их убитые – ямка в песке, ее тотчас засыпали новые песчинки.

Из-за беспечности и недальновидности Куртене восточный бок Антиохии оказался беззащитен, и клыки сельджуков заклацали у самой шеи княжества. Высматривать поддержку с юга было бессмысленно – там находились только вздорный граф Триполийский да хлипкий иерусалимский дуумвират. Междоусобица, растлитель мусульманского мира, ныне разлагала здоровое тело Утремера.

Итамар с остальными ныряльщиками вернулись на катамаран. Шкипер встретил их у трапа, собрал ласты, помог освободиться от аквалангов. Итамар расстегнул молнию, стянул гидрокостюм. Ника продолжала загорать, лежа на животе, положив щеку на скрещенные руки, любуясь его загорелым, гладким торсом. Такая рельефная, мускулистая грудная клетка и такой тонкий стан бывают только у гончих собак и у очень молодых мужчин. Он наверняка достался ей по ошибке, как когда-то ему – какао вместо кофе.

Итамар подошел к ней, отряхнулся. Ника сняла забрызганные солнечные очки, слизнула с губ соленые капли.

– Как было?

– Отлично! Там была вот такущая гигантская серая мурена! И полным-полно всяких ядовитых скорпен! Никуш, потрясно, просто потрясно! Только согреюсь, и вместе обратно!

– Ух ты! – она мягко засмеялась. – Мурены и ядовитые гады! Почти уговорил!

Он плюхнулся на полотенце рядом с ней, его лицо оказалось так близко, что Нике приходилось переводить взгляд с одного его зрачка на другой, и в каждом светило солнце и плескалось море. Принялся восторженно рассказывать об увиденных рыбах и подводных чудесах, прижался к ней мокрым, холодным, лягушачьим боком.

– Грейся об меня. Ты там совсем закоченел.

Кожа Итамара на ощупь была мраморной, на вид – карамельной, какой бывает только загорелая кожа блондинов, пахла ванилью, и на вкус походила на любимое мороженое Ники – карамель с солью. Его ледяные руки тут же очутились на ее раскаленной спине, на груди, на бедрах, она взвизгнула, отпихнула его. Он виновато оглянулся, не унывая, продолжил болтать:

– Тут еще что! А вот чуть дальше, в Дахабе, в Нувейбе, в Шарм-эль-Шейхе, там знаешь какие рифы! Мне хотелось бы везде понырять с тобой.

– Мои родители провели свой медовый месяц в Синае. – Тут же смутилась и затараторила дальше, чтобы он не принял ее рассказ за матримониальный намек: – Тогда Синай был нашим, и там было совершенно безопасно. Почти весь пляж был диким. Мам-пап ночевали на берегу в палатке, а питались бедуинскими питами из ооновской муки напополам с песком. А теперь в Синае джихадисты из этого Исламского государства, с них станется и ныряльщикам головы отрубать.

– Фанатики Средневековья.

– Заветы пророка отменить невозможно, особенно когда у правоверных в результате всех переворотов и войн ничего, кроме них, не осталось. Истинному суннитскому халифату заповедано жить по законам шариата: христиан можно терпеть только униженных и покоренных, земли ислама следует освобождать, головы и руки отрубать, а шиитов и прочих «апостатов», благоговейно возблагодарив Аллаха, – уничтожать.

– Шииты тоже хороши – иранцы в войне с Ираком своим же иранским детям надевали на шеи пластмассовые «ключи в рай» и гнали их по минным полям. А как только в Ираке за американцами прикрылась дверь, там появились шиитские отряды смерти.

– А что ты хочешь от шиитов? Они тоже крепки в своей вере. Все униженные народы верят в апокалипсис, единственное, что сулит торжество. У евреев тоже после разрушения храма все надежды только на него оставались. Это победоносный Запад малодушно предпочел апокалипсису терпимость. А сам при этом внес лепту в ужасы Ближнего Востока: мало того, что крестоносцы-американцы поощряли талибанов и разворошили осиное гнездо Ирака, так еще эти западные туристы-гяуры успели изгадить гостиницами и курортами лучшую часть Дар аль-Ислама – заповедник Синая!

– Это все не смешно. Наш апокалипсис случился. И Синай много больше, чем «заповедник». Ты даже не представляешь, что такое этот полуостров с геополитической точки зрения, – Итамар объяснял с забавной важностью, ему явно было приятно понимать в чем-то больше Ники. – Если бы не пространство Синая в Шестидневную и в войне Судного дня, неизвестно, что с нами сталось бы. – Перевернулся на спину, уставился с тоской в кобальтовое небо, пожаловался: – Раньше все было проще. Шарон в моем возрасте уже своей знаменитой дивизией командовал.

Она приподнялась на локтях, посмотрела на него сверху вниз. Эти непомерные амбиции одновременно умиляли и смешили. Какой же он еще мальчишка, если расстраивается, что в двадцать восемь лет все еще не начальник генштаба?!

– А Александр Македонский в твоем возрасте уже полмира завоевал. И Наполеон к твоим годам уже наверняка каким-нибудь там первым консулом стал!

Сразу пожалела, что не удержала женский скепсис, эту насмешку изверившегося опыта над максимализмом юности. Он нахмурился:

– Конечно, у тебя все герои в двенадцатом веке закончились!

Ну вот! Уж лучше бы она ему демонстрировала каталог свадебных платьев!

– Вовсе нет. У нас друг семьи, израильский штурман, в сирийском плену несколько лет пробыл.

– И как ему?

– Не понравилось. Ему слух побоями повредили. Но он всегда был уверен, что его освободят. Сирийцы угрожали: живым ты отсюда не выйдешь, а он отвечал: это не от вас зависит. Наверное, иначе это не вытерпеть.

– Лучше сразу погибнуть.

– Рыцари тоже так считали. Но судьбу не выбираешь. Жослену де Куртене Нуреддин выколет глаза и заточит на десять лет, до самой смерти. А потом его место займет Рейнальд Шатильонский. Этот вообще рекорд поставит: шестнадцать лет в цепях просидит.

Итамар поморщился:

– Может, хорошо, что никто не знает своего будущего.

Он замолчал, и Ника попыталась пошутить:

– Кстати, уж если ты ищешь «жизнь с кого бы», так Юлий Цезарь тоже у пиратов в плену был, и ему тоже долго не удавалось стать великим. А потом ка-а-а-к усмирил всю Галлию!

Потянулась потрепать Итамара по волосам, но он поймал ее руку в воздухе и отвел, не позволил перевести насмешку в шутку. Надулся, сел к ней спиной. От вида темной впадинки на шее у коротко стриженного затылка в горле вспух ком. Вскочил, не оборачиваясь на обидчицу, подошел к борту яхты и, спружинив, красивой ласточкой унесся за борт.

Ника уткнулась лицом в сгиб локтя. Может, это не он так отчаянно, смешно, нелепо молод, а она безнадежно стара для него.

Раймонд любовался первыми шагами своего первенца, когда Констанция сказала:

– Вовремя наш Бо научился ходить, потому что очень скоро я не смогу больше поднять его на руки.

Раймонд кинул на нее вопрошающий взгляд, прочитал ответ на счастливом, смущенном лице жены, подхватил и, по своему обыкновению, собрался кружить, но остановился в испуге, осторожно опустил, оглядел ее стан:

– Хорошая моя! Когда же?

После вычисления точной даты она осмелилась предложить:

– Супруг мой, мудро было бы заставить Мануила прийти нам на помощь, хватит Византии издалека любоваться, как мы изнемогаем.

– Спасаться от Имадеддина под крылом Византии – это как головную боль белладонной лечить.

– У нас не голова болит, у нас Имадеддин уже руку отрубил и на голову нацелился. В малых дозах и яд может быть лекарством.

Князь колебался, и она добавила:

– На одно колено встать – нет позора. Условия договора будут не в пример выгодней, если ты добровольно прибудешь в Константинополь, а не станешь дожидаться, пока Мануил сам сюда нагрянет воспользоваться нашей крайностью.

Мужья слушаются разумных, любящих и плодовитых жен. Едва возобновилась весенняя навигация, Раймонд отправился в Константинополь замиряться с Византией, просить ромеев о действенной помощи.

Унижения начались, едва князь сошел с борта триремы в бухте Золотого Рога. Мануил на его послания не отвечал и к себе не допускал. Похоже, напрасно Пуатье так смело сунул собственную голову в логово автократора, но терять было нечего: не имея лучшего занятия, Раймонд шатался со своими спутниками по городу, сопровождаемый лазутчиками и доносчиками василевса.

Имперский город потрясал невообразимыми размерами, богатством, а пуще всего – невиданным умением греческого зодчества. Акведуки, городские стены, гавань и дворцы выглядели возведенными не мелким местным народцем, не вздорными греками, которые сутяжничали в Иерусалиме с франками за святые места, а невиданными, таинственно сгинувшими гигантами. От паломников и торговцев франки уже были наслышаны о величии собора Святой Софии, поэтому, когда князь со свитой впервые вошли внутрь и узрели знаменитый купол, они даже слегка разочаровались: свод хоть и был изрядным, но во Франции Пуатье случалось видать не меньше. Однако, сделав пару шагов вперед, Раймонд обнаружил, что сей купол был лишь боковым полукуполом. Вслед за ним появился следующий, гораздо больший. Но Томас, бывавший в Иерусалиме, пренебрежительно заметил:

– Да и этот не величавее того, что над храмом Воскресения Христова.

Но когда франки прошли еще немного внутрь собора, перед ними открылся центральный купол, оказавшийся необозримым, как вся небесная сфера, и словно паривший в воздухе. По его безмерному пространству разносилось дивное пение ангелов.

– Тьфу, князь, – Юмбер де Брассон перекрестился, стряхивая наваждение. – Какие же это ангелы? То кастраты отвратные!

– Схизматики и крамольники, но почему-то и терновый венец, и плащаница, и накидка Богоматери у них, и так много богатств и умений попало в их недостойные руки!

– Ну, Животворящий Крест мы у них все-таки отобрали, – порадовался Бертран.

Но все остальное забрать не представлялось возможным. Богатства Византии ошеломляли даже привычных к восточной роскоши и к изобилию собственного базара антиохийцев. Прогуливаясь от Большого дворца до форума Константина, рыцарь и его ватага двигались сквозь нескончаемый золотой рынок. Столы менял, лавки, переходы, подоконники были сплошь завалены несчитаными золотыми слитками, беспечно разбросанными монетами и грудами украшений. Неудивительно, что при виде такого дьявольского искуса бедняга Годефруа вдруг дико захохотал, бросился к ближайшему прилавку и попытался быстро сгрести в дорожный мешок груду безантов, драхм и динаров. По греческой вине несчастный двинулся рассудком, и справиться с ним удалось только при помощи невесть откуда мгновенно появившегося отряда скутатов.

– Удружил наш поганец Годефруа, – у князя пропала охота таскаться по городу и дивиться, как деревенскому простаку, впервые попавшему во дворец. – Говорят, где-то на севере Европы есть народы, которые живут охотой в лесах, одеваются в шкуры, едят сырое мясо и молятся дубам. Вот примерно такими мы видимся ромеям.

– Ну, мы-то как раз молимся кому и как надо, – гордо отметил Томас Грамон важнейшее преимущество франков.

Но взгляд Раймонда упал на крепостные стены Константинополя, способные устоять перед любым землетрясением, и невольно подумалось, что это преимущество, пожалуй, единственное, и мало в нем толку, если вознесенные кому и как надо молитвы никто не слышит.

С каждым днем томительного, бессильного ожидания императорского приглашения Пуатье невольно терял последнюю уверенность. Мануила, невзрачного и темноликого, как и отец, греки называли «о Мегас» – Великим, а лебезили и преклонялись перед своим автократором так, словно он был не смертным, грешным человеком, а богом языческим. И вся безукоризненная учтивость этих высокомерных ромеев не скрывала, что последний архонт Мануила брезговал им, праведным христианином, князем Антиохийским и сыном герцога Аквитанского!

Когда василевс наконец-то прислал условия для замирения, Раймонд уже прочувствовал на собственной шкуре, как именно удалось Алексею Комнину полвека назад вынудить суровых крестоносцев на их пути в Святую землю принести ему вассальные присяги.

Пуатье, конечно, еще в Антиохии понимал, что без оммажа не обойдется, но помимо признания себя сувереном Мануил потребовал, чтобы князь попросил прощения у покойного Иоанна на его могиле, а также поклялся восстановить на антиохийском патриаршем престоле греческого ставленника. Каждое требование драгоман предварял таким бесконечным перечислением всех императорских титулов и атрибутов, что изнемогший Раймонд взмолился избавить его от лишних славословий, ибо Господь Бог, создавая день, не позаботился сделать его столь долгим, чтобы в него могли вместиться все перлы греческого красноречия.

– Перед мертвым покаяться нет позора, – соображали вечером княжьи советчики за полупустым бочонком анисовой, медово-тимьянной коварной водки. – А с греческим патриархом дело можно долго тянуть, к тому же от такой клятвы папа римский непременно разрешит.

Понтифик грозил отлучением каждому, кто признает греческих патриархов, но отсюда, из Византии, Рим казался несравнимо дальше, чем из Антиохии.

– А куда деваться-то? – понурил шальную голову Юмбер, обреченно допивая пятый кубок. – Мы в этом Константинополе беззащитны, как монашка в военной ставке.

Каждую ночь оруженосец проводил в самых злачных местах греческой столицы, но какой спрос с повесы, беззащитного перед соблазнами чужого города, как монашка перед ратниками?

Скрипя зубами, Раймонд выполнил все условия Мануила. На князя тут же посыпались блага, почести и развлечения. Его поселили во дворце на берегу Босфора, в бесконечных анфиладах из белого и чистого, как хрусталь, мрамора. Стены покоев были сплошь увешены гобеленами, искусными, как картины, и все залы обставлены инкрустированной перламутром мебелью, причем не одними скамьями, кроватями, столами и сундуками, но и какими-то совершенно излишними поставцами, мягкими, застеленными шкурами ягуаров и зебр диванами, столиками, шкапами, буфетами, горками, комодами и полками, заваленными, в свою очередь, такими же красивыми, бесценными и избыточными безделушками. С Годефруа приходилось глаз не спускать. Все это великолепие освещалось лампами, усыпанными топазами, аметистами и изумрудами, удивительно преломлявшими и отражавшими свет. Портики с колоннадами из яшмы и порфира выводили на гигантские террасы, откуда открывались дивные виды моря и залива Золотой Рог. Дворец окружал парк с диковинными деревьями, на их ветвях пели неживые птицы, изготовленные руками умелых мастеров.

Антиохийцев завалили приглашениями: каждый день императорский двор развлекался непременными скачками на ипподроме, гонками колесниц, охотой на специально разведенных в императорских угодьях невиданных зверей, состязаниями в сложных играх, декламированием поэзии, выступлениями жонглеров, гимнастов и танцовщиц. Сам Мануил старательно тщился уподобиться латинским рыцарям – даже лично участвовал в турнирах, как будто размахивание затупленным мечом может сделать истинным героем кесаря-еретика, не поддерживающего святое дело франков! Войны и трудности антиохийцев от Константинополя были дальше, чем заботы нищего от забав императора. Пока франки в Леванте изнемогали, изнеженные ромеи играли в шахматы, дегустировали вина или верхом на лошадях гоняли мяч ракетками. На окраинах византийских земель даже греков тревожили враги, но до константинопольского сердца империи не доносилось эхо пограничных боев. Ромеев полностью устраивало, чтобы паписты с сарацинами до бесконечности истощали друг друга в сирийской глуши.

День шел за днем, Раймонд покорно делал ставки на заездах, хлопал на представлениях, объедался на пирах, парился в термах, пьянствовал в сомнительном обществе тщательно одетых, надушенных и завитых мужчин и раздетых женщин, все это время терпеливо ожидая подписания союзного договора. Но от Мануила поступали только любезные и неопределенные посулы.

С каждым днем тело Пуатье теряло силу, ум – разумение, характер – твердость, а княжеское достоинство – честь. Среди этих женственных греков сам превращаешься в бабу. Грызла тревога о происходящем в Леванте. Письма Констанции доходили с запозданием. В них княгиня сообщала, что благополучно разрешилась от бремени здоровой девочкой, которую окрестили Марией, и, вместо того чтобы в подробностях описывать происходящее в княжестве и Сирии, интересовалась почему-то внешним обликом Мануила, его невестой Бертой Зальцбах и дотошно выспрашивала, как князь проводит свой досуг. Впрочем, Раймонд не винил супругу в своем напрасном унижении, потому что тот, кто слушается негодного совета, виноват не меньше, чем тот, кто подобные советы раздает.

Так тянулось, пока Мэтью не обронил, довольно покряхтывая под пальцами евнуха-массажиста:

– Не так уж плохо почетным пленникам в Ромейской империи!

Это замечание отрезвило Пуатье. В императорском дворце франки сталкивались с анатолийскими, балканскими и киликийскими заложниками, бродила при дворе жалкой тенью и немецкая принцесса Берта, прибывшая в Константинополь в качестве невесты Мануила еще при Иоанне, перекрещенная по греческому обычаю в Ирину, и с тех пор смиренно выжидающая каких-либо дальнейших изменений в своей судьбе. Василевс, однако, венчаться не спешил, словно надеялся, что промедление омолодит тридцатипятилетнюю суженую.

Нет, таскаясь вслед за Ириной в свите придворных сатрапов-холуев, Раймонд никогда не добьется от ромеев действенной помощи. Князь Антиохийский спешно собрался и отплыл восвояси.

Как всегда, греки сумели отвергнуть предложение самой искренней дружбы: щедро накормили князя Антиохии несбыточными посулами в далеком будущем и тяжкими оскорблениями в настоящем. Наступит ли когда-нибудь день, когда византийцы будут так же нуждаться в латинянах, как ныне латиняне нуждались в них?

В позорном хождении на поклон Константинополю единственным толком оказалось то, что сельджуки все же заметили сближение франков и греков, и Занги предпочел остеречься от дальнейших нападений, пока не выяснит меру готовности ромеев защищать Антиохию. Кровавый оставил княжество в покое и занялся завоеванием мусульманских земель.

Получив передышку, Раймонд заключил союз с таинственным племенем исмаэлитов-ассасинов, чье страшное искусство состояло в умении убивать врагов тысячью и одним коварным способом. В отличие от остальных сирийских супостатов, ассасины придерживались шиитской веры, которая велела им уничтожать суннитских султанов и визирей. Благодаря своей безумной отваге они умудрялись держать всех суннитских эмиров в постоянном страхе внезапного покушения. Их крепости Аламут-Орлиное гнездо и Масиаф соседствовали с укреплениями Антиохии и тамплиеров. Некоторые из этих неприступных бастионов в Кадмских горах ассасины выкупили у соседей, большую часть – отобрали у окрестных эмиратов, а крепость Харибу вовсе у франков захватили. Но Антиохия уже не помышляла заводить новые раздоры по этому поводу. Тут, в Сирии, враг врага хоть и не всегда друг, но зачастую – союзник.

Долгий, жаркий сентябрьский день Констанция провела с детьми, придворными дамами и служанками в душной, полутемной зале дворца, за толстыми каменными стенами и прикрытыми ставнями.

Двухлетний Боэмунд прилип к Изабо. В прошлом году злополучная мадам Бретолио родила странную, хворую девочку с огромной головой и хилым тельцем, но и второе ее дитя не задержалось в грешном мире. Страшные потери и мрачный муж вытоптали в бывшей хохотушке всю девичью легкость и радость, бедняжка превратилась в несчастную, пришибленную женщину. Трудно было поверить, что когда-то бьющее через край веселье украшало девицу дю Пасси не меньше ангельского голоса. Сама сдержанная Констанция всегда владела собой и не умела, да и не хотела резвиться беспечно и безудержно, может, именно поэтому ей было жалко исчезнувшей бесшабашности подруги.

Только с детьми Изабо возрождалась: ребячилась, щекотала Бо, смешила мальчика, прятала его, искала, догоняла, без устали качала Марию, пела ей песенки, словом, потешала их так, как редко удавалось занятой княгине. Констанция была нежной и заботливой матерью. Она помнила свой страх и ненависть к Алисе и никогда не поднимала руки на детей. Даже когда гневалась, княгиня сдерживалась и не позволяла ярости помутить разум. Она всей душой любила своих малюток, но ничего не поделаешь – пока они были здоровы, все ее мысли, желания и тревоги невольно сосредоточивались на Раймонде и на опасностях, грозящих супругу и княжеству. Детям доставалось только ровное, доброжелательное терпение. Неудивительно, что Бо предпочитал шалить с красивой и взбалмошной мадам Бретолио. Когда к Изабо возвращалось ее жизнелюбие, ей ничего не стоило покорить даже двухлетнего мужчину.

Констанция молилась, чтобы Господь поскорее благословил страдалицу собственным отпрыском. Тогда подруга будет заниматься им, а не молоть чепуху:

– Грануш, мне кажется, или наш Бо и в самом деле заикается?

Сомнение в совершенстве ее любимца сразу превратило Грануш в рассерженного ежа:

– Еще чего! Мальчики просто позже начинают говорить. Мужчинам и не требуется болтать, как некоторым дурочкам.

Констанция промолчала. Что поделаешь? Кузен Амори – младший брат короля Бодуэна – тоже заикается. Впрочем, Изабо на одной мысли задержалась не дольше, чем воробей на ветке:

– Зато какой он красавец, наш Бо! Ресницы как у девушки и кожа – не верится, что когда-нибудь эти щеки станут колючими!

Да будь ее сын в возрасте, когда у мужчин колючие щеки, Констанция не подпустила бы к нему Изабо на выстрел стрелы. Княгиня вынула из сундука искусно сделанную марионетку в виде рыцаря в полном вооружении, за которую итальянскому купцу уплатили стоимость хорошего меча, и протянула сыну. Хватит малышу от скуки завороженно липнуть к мадам Бретолио.

Та сразу переметнулась на годовалую Марию:

– Вот кто прелестное дитя, истинная Богородица во младенчестве!

Мамушка незаметно скрестила пальцы и зашептала наговор, должный оградить невинные чада от опасных похвал. Дама Филомена обрезала шелковую нить ножичком и заявила:

– Наша Мария – вылитая покойная Алиса в детстве!

– Алиса? – Констанция вгляделась в круглое личико с огромными голубыми очами, в льняные, легкие, как цыплячий пух, кудряшки. – Да что вы, мадам Мазуар! Алиса не на Богородицу, а на голодную лисицу смахивала.

– Что вы, ваша светлость, ваша мать прелестной девочкой была, – дама Филомена вздохнула, – мы ведь маленькими неразлучными были…

Констанция по-прежнему не находила в себе сил называть усопшую матерью, и похвалы дамы Филомены ей были как песок в хлебе:

– Прости Господи покойнице все ее прегрешения, но Алиса при жизни была злобной, мрачной тихоней, себе на уме, а моя Мария – ангел. Никто из нас ничем не схож с Алисой!

Даму Филомену, однако, и на Страшном суде не переспорят:

– В детстве Алиса, правда, была тихой и своевольной, но не злобной и не мрачной. Умненькая была, упрямая. И была уверена, что ей выпадет необыкновенный, особый удел. Потому не могла смириться, что в двадцать лет для нее все закончилось.

– Все дети мечтают. Я тоже мечтала о разных подвигах. Вот они, мои два подвига!

– Нашу красавицу Марию надо за василевса просватать! – воскликнула Изабо с таким воодушевлением, словно сама обрела в браке великое счастье.

– Василевс вроде на принцессе Ирине собирается жениться или нашу Марию ждать намеревается? – невинно поинтересовалась дама Филомена, распутывая нити.

– Собирается, да что-то не спешит! А если и женится, так появится для нашей Марии жених-наследник.

Констанцию слова Изабо поразили. Как в ворохе кухонных отбросов порой валяется добрый хлеб, так среди глупой болтовни подруги попалась здравая мысль, и Констанция ухватилась за нее с проворством голодной побирушки, заметившей пропущенный кухаркой кусок. Как же она сама об этом не подумала! Княгиня взяла Марию на руки. Неужели эта малютка в один прекрасный день может стать императрицей Византии? Но зарастут же нежные щеки Бо колючей щетиной, почему бы и его сестре не повязаться императорским лорумом? Вспомнила, как сама страшилась быть отосланной в далекий, неведомый Константинополь. Если Мария уедет, она больше никогда не увидит свою голубку, не сможет поцеловать, не вдохнет волшебный запах детской головушки… Впрочем, какая глупость! Даже если такой брак осуществится, его придется ожидать еще долгие годы! И все же поскорее бы Мануил женился на этой своей Берте-Ирине и произвел на свет жениха для Марии или хотя бы невесту для Бо! Византийское родство решило бы все затруднения Антиохии.

Тем временем Изабо пристала к даме Филомене:

– Мадам Мазуар, я слышала, ваш брат, граф Триполийский уговаривал вас к своему двору перебраться?

Грануш насторожилась: они с дамой Филоменой ладили, как два петуха в одном курятнике. Делая вид, что не прислушивается, Констанция передала Марию на руки кормилице. Пусть, пусть несносная дама отправится к дорогому братцу и впредь радует невыносимыми откровениями только собственных родичей! Они еще не ведают, как много удивительного им предстоит услышать от правдолюбицы!

Но дама Филомена невозмутимо встряхнула расшитую ткань:

– Нет, мадам Бретолио, если меня отсюда не прогонят, сама я никуда не собираюсь. Тут могилы моих сыновей, и мне здесь хорошо. Я благодарна княгине Антиохийской за ее покровительство.

Грануш почему-то не огорчилась, напротив, торжествующе приосанилась, поймала мчащегося с дикими воплями Бо и крепко расцеловала своего ангелочка. Пораженная Констанция откинулась на спинку кресла и неожиданно для самой призналась:

– Давно хотела сказать вам, мадам Мазуар, ваши покрова самые дивные. Никогда мне у вас так не научиться.

– Как у меня, все равно никогда не получится, ваша светлость, тут глаз особый нужен и рука бестрепетная, – со всегдашней резкостью отрезала дама Филомена, однако тут же смилостивилась, добавила: – Но у вашей светлости тоже иногда неплохо получается.

Констанция отвернулась, скрывая улыбку.

День взаперти в обществе болтливых женщин и детей утомил. Паж сообщил, что Раймонд с друзьями вышел на открытую террасу замка, и как только охровое солнце стало клониться к закату, а с моря повеял свежий бриз, Констанция поспешила присоединиться к супругу.

Слуги разносили душистый, сладкий, пьянящий гипокрас, инжир, смокву и миндаль, лохматая рыжая Вита носилась наперегонки с Боэмундом, смахивая хвостом посуду со столов, трувер перебирал рыдающие струны арфы, оруженосцы и пажи, подражая новой европейской манере, сочиняли дамам любезности, дамы хихикали, не в состоянии придумать достаточно куртуазных ответов и нарочито смущались. Только кислый вид мадам Мазуар напоминал, что всё вокруг – и счастливые, беззаботные люди, и прелесть теплого летнего вечера, – всё тлен и прах, радоваться совершенно нечему.

Констанция размышляла над игральным полем тавлея, прислушиваясь к словам Раймонда:

– Графу Триполийскому некем укомплектовать гарнизон Крак де Шевалье. Ассасины спят и видят заполучить эту крепость. Говорят, сам Старец Горы обратился к Сен-Жилю и сулил в обмен на Крак де Шевалье горы золота.

– Неужели граф отдаст? Сегодня ассасины – союзники, а завтра враги.

– Сен-Жиль наотрез отказал. Он передаст крепость госпитальерам.

– Ассасины не прощают отказов.

– Его семейка умеет изводить врагов не хуже ассасинов. А я вынужден передать ассасинам защиту всего Амануса. Уж лучше они, чем Кровавый, а своих воинов нам взять неоткуда. Только к рыцарям-монахам продолжают прибывать свежие рекруты.

Констанция наконец придумала удачный ход и сдвинула фигуру. Раймонд оглядел игру и костяным ратником победоносно скинул с доски короля Констанции:

– Мадам, ваш король убит!

– Убит! Убит! Осанна! Аллилуйя! – эхом отозвался с лестницы ликующий крик, и на террасу взбежал запыленный, задыхающийся, взволнованный гонец.

Имад ад-Дин Занги, Столп веры, называемый своими подданными также Зайнат аль-Ислам – Красой ислама, аль-Малик аль-Мансур – Царем-Победителем и Назир Амир аль-Му’Минен – Опорой владыки правоверных, закончил вечерний намаз. Краса ислама – плосколицый, с утиным носом и жидкой бороденкой – с кряхтеньем опустился широким задом на подушки, скрестил короткие кривые ноги. Любимый раб Яранкаш проворно налил господину душистого вина из серебряного кувшина. Атабек много пил, и позорную для мусульманина слабость приходилось скрывать от окружающих, но в последнее время без будоражащего напитка Царь-победитель не мог ни действовать, ни думать, ни спать. Допил, вытер губы, закусил пучком мяты, взмахом руки приказал Яранкашу впустить терпеливо ожидающих советников, которым запрещено подходить к походному шатру ближе чем на полет стрелы.

Приближенные вползли на четвереньках. Присесть атабек не предложил: пусть так и слушают скрюченными, уткнувшись головами в пол, как в мечети. Не ему эти почести, а делу его – священному джихаду. Без абсолютного повиновения, без твердой руки эти жадные, слабые и трусливые глупцы тотчас начнут враждовать друг с другом и под него, под Столп веры, подкапываться.

Уже вторую неделю его многотысячный аскар осаждал принадлежащую Дамаску крепость Калаат Джабар, ибо только после того, как он, Царь-победитель, объединит под своей властью всю Сирию и Междуречье, станет возможным разгромить отвратительных кафиров. Все беды правоверных – от разброда и отсутствия единого повелителя. Не развались полвека назад султанат Мелик-шаха, никогда не удалось бы ордам западных гяуров захватить земли Дар аль-Ислама.

Греки, армяне, копты, сирийские христиане и прочие покорные местные подданные были терпимы. Не таковы франки. Эти оказались истинной занозой, впившейся в тело уммы правоверных. Вокруг такого глубоко проникшего терния, который уже полвека не удается вырвать, нарывало унижение слуг Аллаха и копился гной ненависти, который не рассосется веками! Из-за них и яд предательства уже растекся по жилам: если бы не позорный союз Дамаска с франкскими многобожниками, он, Зайнат аль-Ислам, давно стал бы непререкаемым властителем всей Сирии!

Визири долго приветствовали своего повелителя, хвалили и источали льстивые речи. Наконец, после всех необходимых учтивостей, эмир Масуд аль-Маштуб спросил, как поступить со сдавшимися в плен перебежчиками из осажденной крепости.

Брезгливо оттопырив губу, Занги повелел:

– Отрубить им всем головы.

Эмир замялся:

– О высокочтимый аль-Малик аль-Мансур, Аллах да продлит дни султана, все будет по воле твоей, но если мы казним тех, кто добровольно сдался нам, оставшиеся в Калаат Джабале прознают про это и упрямство их лишь укрепится!

Занги уставился на спорщика колючим взглядом. Как един Аллах и как не может быть двух голов в одной чалме, так не могут двое быть правыми в едином споре. Дерзкий эмир почуял недоброе, смешался, сник. Насладившись трепетом непрошеного советчика, Имад ад-Дин спросил:

– Разве не следует запугать врага?

Эмир вдавился лбом в ковер:

– Запугать, разумеется, необходимо, о высокородный аль-Малик аль-Мансур.

Занги криво ухмыльнулся, развел руками, простодушно признался:

– Ну, а лучше пугать, чем убивать, я не умею.

Следовало запугивать и постоянно поддерживать страх не только во врагах, но и в собственных приближенных. Только тот, кто боится тебя больше, чем врага, умрет за тебя. А от этого лицемерного визиря придется избавить Дар аль-Ислам. Султану не нужен несогласный с ним ишак. Если он трусит защищать свое мнение, то зачем это мнение нужно? А если не трусит, то такой опасен. Торчащий сук не оцарапает, если его вовремя срубить.

Милосердный Аллах, ради победы твоего дела твоему рабу приходилось брать на себя немало грехов! Зато, бисмиллах, потомки Опоры правоверных когда-нибудь смогут позволить себе властвовать великодушно и милосердно. Самому же моджахеду приходится утешаться аятом Корана: «А тех, которые усердствовали за Нас, – Мы поведем их по Нашим путям».

Занги усердствовал в джихаде уже чуть не двадцать лет, с тех пор как начал покорять земли соседних эмиров. Война с христианскими свиньями – это единственный способ вести за собой исламский мир, и истинно сказано, что если правитель не ведет джихада, то лучше ему быть мертвым, чем живым, так как он развращает мир.

Заболела голова, охватила сильная жажда, из вспухшего живота поднялась тошнота. Атабек кинул косой взгляд на заветный кувшин, сглотнул, взмахом руки выгнал прочь советчиков, негодных, как сломанные ветви. Ничтожные, не смея подняться, выползли из шатра задом наперед.

Ночью внезапно проснулся от шороха у изголовья. Не шевелясь, чуть приоткрыл глаза – не ассасин ли? Фидаины Старца способны проникнуть в любое место, даже в шатер самого атабека. Совсем рядом возилась чья-то темная тень. Холодный пот потек по спине, рука тихо поползла к ятагану за пазухой. Но тут же Занги распознал наглого раба Яранкаша. Согнувшийся в три погибели, мерзавец отливал себе вина из стоявшего рядом с ложем кувшина. Атабек выпростал руку, ухватил преступника за шкирку:

– Воруешь, гнусное отродье? Вон отсюда! Утром я с тобой разберусь!

Пихнул со всей силы. Ничтожный евнух отполз, поскуливая. Имад ад-Дин раздраженно повернулся на другой бок и попытался вернуться ко сну. Раба утром казнит. Не из-за кражи вина, а из-за того, что своим проступком презренный нагнал страха на самого Защитника всех созданий Аллаха.

Яранкаш снова и снова наугад вонзал нож в тело. Наконец Кровавый перестал сучить ногами и хрипеть.

– Живуч, как ящерица, – с отвращением прошептал раб, вытер нож, засунул его за широкий пояс, схватил трясущимися руками кувшин, захлебывающимися глотками допил оставшееся вино, бросил сосуд и выскользнул наружу, в теплую сирийскую ночь. Эмир Дамаска наверняка озолотит того, кто избавил его от Занги.

Атабек Абу-Музаффар Атабек аль-Малик аль-Мансур Имад ад-Дин Занги – тот, кого халиф называл собственным сыном, за кого молились правоверные во время большой пятничной молитвы незамедлительно вслед за халифом и султаном, величая его эмиром, военачальником, великим и справедливым, помощником Аллаха, триумфатором, удивительным, защитником границ, Опорой веры, Красой уммы, Честью царей, Поддержкой султанов, Уничтожителем неверных, мятежников и безбожников, предводителем правоверных армий, победоносным царем, Шахом шахов, Солнцем достойных, эмиром обоих Ираков и Сирии, завоевателем Хорасана, – был брошен в мелкую могилу без савана, словно падаль.

Гонец вновь и вновь пересказывал радостную весть:

– В крови погиб душегубец Сангвин, носивший на себе имя крови! Его убил собственный раб, той же ночью бежавший в Дамаск. Войска атабека враз рассеялись, осада Калаат Джабара прекратилась. Говорят, приближенные, не мешкая, разграбили все имущество Имадеддина и разбежались кто куда.

Раймонд ликовал:

– Привязанные собаки отменно сторожат двор, но порвалась веревка, и битые псы умчались со двора. Теперь рухнут все завоевательные планы Кровавого. Мусульманская Сирия осталась без хозяина, опять эмиры примутся враждовать друг с другом! Когда-то еще халиф назначит нового атабека, и тому придется заново приводить к покорности каждого правителя!

Весело носилась шальная Вита, люди перебивали друг друга в благодарностях Господу:

– Смерть унесла проклятого Имадеддина прямиком в чрево ада! Всемогущий – единственная наша верная опора в годину бедствий! Мы спасены! Аллилуйя! Аллилуйя!

Констанция радовалась избавлению франков безмерно. Нет, не бессмысленны усилия латинян! Пашущий бык всегда видит перед глазами слежавшуюся, сухую, заросшую сорняками землю, а оставленную им позади плодородную, рыхлую борозду не увидит никогда. Полвека они владели Палестиной, защищали святые места, растили потомство, служили Создателю, отмаливали грехи и удерживали проклятое племя от наступления на христианский мир. Им приходилось постоянно обороняться, но ведь и поле приходится возделывать каждую весну!

Солнце опустилось за горную гряду, сгустились сумерки, повис над равниной полумесяц. Пажи внесли светильники, язычки пламени метались, чадили и гасли на теплом ветру. Из долины доносились блеянье пасущихся среди камней и зарослей можжевельника коз, треньканье их бубенчиков, резкие выкрики пастуха, удары бича, лай собак. С минарета арабской деревни разлетелся гнусавый и тоскливый вопль «Алла-а-ху акба-ар», а на колокольне кафедрального собора забили колокола, призывая живых и оплакивая мертвых.

Ожидаемого разброда и междоусобицы среди сельджуков не случилось. Помнящие об угрозе франков, сыновья Занги, не мешкая, взяли власть в свои руки, мирно поделив наследство. Старшему, Саифу, отошел неспокойный, требующий постоянной железной руки Мосул, а младший, Нуреддин, получил Халеб-Алеппо. Таким образом получилось, что нового атабека Алеппо уже не отвлекали хлопотные владения вне Сирии и все его алчные помыслы обратились на Антиохию. Сын оказался опаснее отца.

Нет, видно не подлой рукой подлого раба, а силами воинства Христова будут окончательно побеждены сельджуки.

Ободренный смертью Занги, Жослен вновь попытался вернуть себе Эдессу. Как и прежде, план графа по освобождению города выглядел настолько безнадежным, что никто не согласился помогать ему. Лишь с малой горсткой верных соратников осенней ночью прибыл Куртене к бывшей своей столице, и последние оставшиеся в городе армяне, по-прежнему слепо полагавшиеся на своего побежденного господина, в котором видели армянского принца, а не франкского графа, распахнули ему ворота. Жослен триумфально вошел в город, поубивал и пленил тех из врагов, кого смог, но основной тюркский гарнизон успел запереться в цитадели, а у Куртене не имелось ни осадных машин, ни армии.

При вести о возвращении Эдессы все Латинское королевство охватила огромная радость, однако на город без промедления двинулся Нуреддин, и положение Жослена, оказавшегося между приближающимися сельджуками и сельджуками внутри цитадели, стало пропащим. Граф отчаянно молил Антиохию и Иерусалим о подкреплении, но Раймонд не мог спасать надменного умника, затеявшего эту изначально обреченную авантюру, поскольку сам как раз воспользовался междувластием, напав со всеми своими силами на Алеппо.

Этот проклятый, этот заколдованный Алеппо! Сколько походов совершили франки против этой твердыни с самого начала их пребывания на латинском Востоке, но все попытки овладеть ею оказались бесплодными, как покаяние грешника. Хуже того: именно осада латинян тридцать лет назад заставила отчаявшихся жителей города, пожравших всех собак, добровольно отдаться под власть Занги. С этого и началось опасное усиление покойного Кровавого, бывшего до того всего лишь эмиром отдаленного Мосула. С тех пор с каждой попыткой захвата Алеппо сопротивлялся все ожесточеннее и самоувереннее. Франки учили сарацин не сдаваться.

Когда десятитысячное полчище Нуреддина, Савара и кочевых туркменов приблизилось к Эдессе, этот Куртене, этот презирающий всех остальных умник, безоговорочно осуждавший чужие просчеты и безжалостно высмеивавший наивную глупость окружающих, сам совершил необъяснимую ошибку – вместо того, чтобы оставить население на милость тюрок, граф попытался спасти своих армян. Так сострадание и благодарность способны отуманить самый трезвый ум. Отступая из покинутого города, Жослен призвал всех христиан покинуть Эдессу вместе с ним, видимо, рассчитывая увести их подальше от вражеской армии и помочь им рассеяться среди поселян. Разумеется, у него не было достаточно сил для обеспечения безопасности этого исхода чуть ли не библейских размеров. Когда новый атабек прослышал, что сорок тысяч мужчин, женщин, стариков и детей покинули Аль-Руху вслед за своим прежним франкским повелителем, он возмутился неблагодарностью сирийцев и решил преподнести им страшный урок. Нуреддин со своими воинами легко догнал пеших беглецов, и, конечно, рыцари Жослена были бессильны спасти обреченных. Из всего множества несчастных лишь тысяче всадников удалось скрыться от тюркской резни, среди многих франков погиб и бывший соратник Пуатье, отважный рыцарь Бодуэн, сеньор Мараша и Кайсуна. Сам Куртене был ранен в шею и лишь благодаря резвому коню сумел домчаться до крепости Самосата на противоположном берегу Евфрата.

А беззащитных армян тюрки раздели донага и заставили бежать впереди коней и каждого, кто падал, рубили своими саблями. Так все, кого Жослен поманил надеждой на спасение, были умерщвлены, от немощных стариков до слабых младенцев. Город вновь попал в руки сельджуков, и обнаруженные в нем были либо убиты, либо проданы в рабство. Христианской Эдессы более не существовало. Заваленные трупами руины стали прибежищем шакалов и вампиров.

Новоявленного самозваного Моисея все обоснованно осудили. Лишь Грануш, всегда порицавшая Жослена за его самонадеянность и змеиную изворотливость, до сих пор презиравшая этого негодного рыцаря, ушла в свою каморку, долго оставалась там одна и с этого дня никогда не забывала во всех своих молитвах напоминать Господу печься о невезучем и несуразном Жослене де Куртене. С тех пор при ней об этом ходячем несчастье – графе Эдесском, безвылазно засевшем в Турбесселе, – стало невозможно вымолвить ни одного плохого слова.

Пример Эдессы окончательно доказал, что армяне и прочие восточные христиане – трухлявая опора. Куртене потерял почти все свои владения и превратился в гонимого и преследуемого беглеца, ибо сильные пренебрегли им, а слабые не смогли защитить. Что же нужно, Господи, что же нужно, чтобы удержать то, что дороже всего каждому истинному христианину – Святую землю?

За последние годы один за другим погибли те, от кого, казалось, в Заморье зависело, совьет ли птица гнездо: византийский император, иерусалимский король и Занги, которого мусульмане принялись величать Шахидом-мучеником. Враги и герои сходили в могилу, но в их еще теплые седла тотчас вскакивали наследники, и беды Антиохии лишь сгущались. Успехи разжигали дьявольский аппетит поклонников Аллаха, и каждое поражение христиан прибавляло язычникам наглости.

Раймонд проснулся как от удара. Во сне белый ворон, странно свернув шею, пристально уставился прямо в его глаза неприятным, человечьим, обвиняющим взглядом.

Но то был только сон. Светильник освещал привычный сумрак опочивальни, рдели очами дракона догорающие угли в огромном камине, шелестел на сквозняке полог, скреблась в углу мышь, сопели в колыбельках Бо и Мария, нежила теплым пухом нагретая постель.

Что ты смотришь так, Куртене? Помнишь, в шатре под Шейзаром мы вдвоем играли в кости? Ты бросил свои. Ты все поставил на армян и на ромеев и считал нас, остальных франков, безумцами, надменно не желающими считаться с действительностью. Ты отрицал возможность чуда, ты не верил ни в себя, ни в собратьев-франков.

В рассветной тьме пронзительно закричал петух. В тусклом свете белело милое, круглое лицо Констанции, полускрытое в ореоле спутанных волос. Раймонд обнял теплую жену, вдохнул жасминный запах ее волос, натянул на ее плечи меховое одеяло. Констанция повернулась, прижалась к мужу в блаженном покое сна.

Видит Бог, никто не предвидел и не желал падения Эдессы. Ведь с минуты на минуту должно было подоспеть иерусалимское войско! Кто же мог знать заранее! Да если бы можно было предвидеть будущее! Теперь-то всем ясно, что от Константинополя пришлось бы ждать подмоги до второго пришествия. Настало время Антиохии сделать в этой игре собственный, единственный оставшийся ход: воззвать к своей старой родине, к братству славного западного рыцарства. Пусть Франция, Италия, Германия услышат своих истекающих кровью сыновей.

Куртене, отвернись, ради бога, не смотри так зловеще белесыми своими очами, во всем виноват ты сам, ты один.

Просить поддержки в борьбе с приспешниками Магомета князь Антиохийский отправил к Святому престолу в Рим друга и верного вассала Хьюго, епископа Джебалии. Одновременно к папе Евгению III воззвал Иерусалим. Пуатье слал своим могущественным родичам во Францию и Аквитанию письма, полные душераздирающих подробностей и страстных просьб помочь Утремеру. Богатейшие дары подкрепляли убедительность его доводов. Даже армяне отрядили в Рим делегацию, вопиющую об отчаянном положении сирийских христиан. В ответ понтифик издал буллу, призывающую к новому походу и обещавшую каждому взявшему крест полное прощение всех его грехов.

Но зима сменилась весной, весна – летом, а на помощь франкам по-прежнему прибывали лишь одиночки – безумцы или алчные искатели удачи. Через год стало ясно, что новый Крестовый поход так и остался одним из тех благих намерений, которые Господь, конечно, учитывает, да Сатана не боится.

– Препона, ваша светлость, в том, – патриарх Эмери протянул костлявые руки к огню огромного очага, в котором пылал целый дубовый ствол, – что в Европе крепнет убеждение, что, поскольку Господь обретает повсюду, у латинского Востока нет особой важности. Даже Бернард Клервоский утверждает, что Гроб Господень в сердце каждого истинно верующего, и важнее спасать собственную душу, нежели франкские владения.

– Не годится рыцарям спасать себя одними молитвами, – возразил Раймонд.

– Европа полна собственных язычников и еретиков, и многие уверены, что сражаться с маврами в Иберии не менее похвально, чем с сельджуками в Месопотамии. Но пусть нам послужит утешением то, что на Страшном суде нас будут судить не за поражения наши, а за грехи и преступления, – мрачно утешил Эмери, натянув поплотнее на уши подбитую мехом чесучовую скуфью.

По счастью, король Франции Людовик VII так отяготил свою совесть убийствами и сожжением собственных непокорных подданных, что весной 1146 года этот христианнейший государь принес наконец-то торжественный обет совершить во главе своей армии паломничество в Иерусалим. Но за минувший с тех пор год воинственного ража Европы хватило лишь на сжигание германцами евреев в долине Рейна. Благочестивый Бернард Клервоский, духовный пастырь Европы, почитающийся по всей Европе наподобие пророка и апостола, сурово осудил погромы этих убогих, предназначенных служить назиданием до своего непременного, грядущего обращения в истинную веру. Однако рвение подвижников медлило хлынуть в пересохшее русло Крестового похода.

Лишь следующей весной Европа встрепенулась: папа Евгений III выпустил новую призывающую к походу буллу и лично прибыл во Францию вдохновить французское рыцарство. Бернард Клервоский тоже возвысил свой голос по просьбе папы. Несмотря на немощь и возраст, святой цистерцианский аббат пересекал страны и страстно проповедовал вооруженное паломничество в Святую землю. Путь клирика отмечали чудеса и благие предзнаменования. Благодаря ему многие, в том числе и император Священной Римской империи Конрад III, поклялись присоединиться к походу, который уже назвали Вторым Крестовым.

Лишь патриарха Антиохии по-прежнему не покидали малодушные опасения:

– Греки понимают, что, получив помощь из Европы, мы перестанем нуждаться в их протекторате. А Людовика, только недавно замышлявшего вместе с Сицилией завладеть землями ромеев, в Константинополе будет ждать вероломный друг и коварный союзник!

Но к Раймонду вернулась былая уверенность:

– Ни к чему ослаблять дух паладинов мрачными предупреждениями. Положимся на наше единство, христианское рвение и родственные чувства.

Жена Людовика VII, Алиенор Аквитанская, приходилась Раймонду племянницей.

– Говорят, король безумно привязан к королеве, – сообщила Изабо, которая, похоже, была осведомлена о том, что творится в сердцах и постелях всех властителей земли. – Как бы это не удержало его в Париже.

Констанции долг жены воина был ясен:

– Хорошая жена благословит мужа на правое дело и не будет ему препятствовать.

– Вот и увидим, хорошая ли жена Алиенор, – пожал плечами Раймонд.

Если бы они ведали, что пройдет еще восемь месяцев до того дня, когда жалкие остатки огромной французской армии доберутся до берегов Леванта – больные и изнуренные, сами крайне нуждающиеся во всевозможной помощи, – додержались бы они? Ждала бы Констанция крестоносцев так нетерпеливо, если бы знала, как изменит их прибытие ее судьбу?

Время ожидания прошло для франков в отчаянном противостоянии Алеппо. Занги был угрозой, а Нуреддин обернулся бедой. В отличие от отца, сын не был просто жестоким солдафоном. Опытный и отважный военачальник, Нуреддин оказался к тому же умелым правителем, а вдобавок ревностным в своей басурманской ереси, что весьма уважалось его единоверцами. Атабека Алеппо от покорения Сирии не отвлекали никакие иные владения, и скоро в нечестивые руки тюрка попала Артезия – антиохийский оплот на северо-востоке от Оронтеса. Милость Господня, однако, не покинула франков полностью – Нуреддин, по слухам, страдал приступами безумия и судорог, и следовало уповать, что дни его окажутся считаными. К тому же союз с Дамаском по-прежнему обеспечивал Антиохии безопасный тыл.

Однако тот, кто рассчитывал на верность мусульманского союзника, возводил свои упования на зыбком песке.

Весной правитель Хаврана, армянин Тантаис-Алтунташ, недовольный властью сельджуков, решил перейти на сторону франков. До сих пор верховным повелителем Тантаиса-Алтунташа был дружественный Дамаск, и тучные земли Хаврана – этой библейской земли Васан – служили эмирату житницей. Неудивительно, что Мехенеддин решительно воспротивился переходу своего подданного на сторону Латинского королевства. Поначалу Иерусалим остерегался брать Хавран под свою защиту. Особенное миролюбие проявляла королева, неспособная вести армию в бой и оттого склонная к миру. Зато король Бодуэн с пылом юности алкал ратных подвигов, в которых намеревался отличиться. Его сторонники указывали, что во владениях Алтунташа расположены ключевые крепости – Дераа-город Бернарда д’Эстампа, Босра-Буссерет и Салхад. К тому же притворщик Мехенеддин, продолжая уверять латинян в своей дружбе, в последнее время сблизился с Алеппо и даже выдал Нуреддину убийцу его отца. В конце концов Высшая курия Латинского королевства постановила внять слезной мольбе несчастных христиан Хаврана и милосердно избавить их от власти мусульман, тем более что обладание горной равниной Васана сулило в будущем и захват ненадежного Дамаска.

Армия, стосковавшаяся по прибыльным экспедициям, ликовала – наконец-то кончается скудное победами, славой и наживой женское правление. То, что первый большой поход нового короля Иерусалима предназначался во спасение христиан, являлось неопровержимым добрым знаком для грядущего царствования Бодуэна III.

Иерусалимское воинство вверилось шестнадцатилетнему юноше, и ополчение собрали со всей возможной поспешностью. Каждый из главных вассалов короны – граф Яффы, сеньор Сидона и принц Галилеи – привел с собой по сотне полностью оснащенных рыцарей, Иерусалим выставил шестьдесят одного рыцаря, сеньор Трансиордании – шестьдесят, Наблус – семьдесят пять, Акра – восемьдесят. Рыцарей сопровождали тысячи конных сержантов, туркополов и пеших арбалетчиков. Прочие вассалы королевства также срочно явились с полным составом своих войск. Тамплиеров и тех не пришлось уламывать присоединиться к столь благому делу. Король Бодуэн непременно окажется достойным доверия опытных, поседевших в боях воинов: юный лев возмужал и готов к угодным Господу героическим деяниям.

Даже самым коротким путем, напрямик через горы и пустыню, до подножья горы Ермон лежал долгий и опасный марш, а для свершения задуманного необходимо было успеть занять город прежде, чем Дамаск или Алеппо заставят Тантаиса-Алтунташа передумать.

Воины шли под беспощадным майским солнцем, накинув на раскаленные шлемы льняные наметы, поверх кольчуги – белые полотняные сюрко. Вновь победно реял в синеве серебряный иерусалимский штандарт с золотым крестом, рядом развевался гонфалон тамплиеров – черный крест на белом поле, слепило золото Животворящего Креста, но вместо скончавшегося праведного Уильяма, его воздевал ввысь уже новый патриарх Иерусалима – Фульхерий Ангулемский.

В Иудейских горах шли бодро, горланили:

Что обещал Господь тому, Кто крест возьмет в его хвалу? Земли и золота нам надо, И вечный рай для нас награда!

Но едва вползли в песчаные горы, спускавшиеся к руслу Иордана, пение замолкло: колонну немедленно атаковали отряды арабов, бедуинов и туркменов, считающих себя хозяевами этих мест, безлюдных со времен Иисуса. Конные сарацины кружили вокруг, били в барабаны, гонги, цимбалы, трубили в рога, дико улюлюкали и истошно вопили, как лающие собаки и завывающие волки. Бодуэн приказал сомкнуть ряды и не замедлять хода. Всадники двигались в сердцевине колонны, в правой руке каждый держал меч, на левом плече висел щит, к седлу было приторочено копье. С флангов армию прикрывали пехотинцы-арбалетчики.

Дождь сарацинских стрел затемнял небо, но франки сдвигали щиты, а пробившие броню стрелы, по счастью, не сравнимые по убойной силе с тюркскими, застревали в толстых поддевах. Многие так и продолжали путь, утыканные иголками, вроде ежей. Но, несмотря на спешку, ополчение вынуждено было останавливаться все чаще – перевести дух, напоить коней, ратникам поменяться местами, чтобы каждый фланговый мог передохнуть внутри «черепахи» – плотно сдвинутой колонны воинов. Замыкали боевое построение самые опытные и отчаянные арбалетчики – сержанты-тамплиеры. Им приходилось труднее всех – они вынуждены были двигаться за строем задом наперед, выстрелами удерживая сарацин вдалеке.

Исчерпав запас стрел и дротиков, мусульмане бросались в мнимое бегство, чтобы соблазнить рыцарей пуститься в погоню, но король, коннетабль Менассе д’Иерже и центурионы установили железную дисциплину. По горькому опыту франки знали, что на марше спасительна только выдержка и единство, а безрассудная отвага губительна.

Утром стрелы неслись из тумана, едва вставало солнце – туман и тени исчезали, но разбойники оставались. Они возникали темными контурами на гребнях гор, летали вокруг, высматривая возможность ужалить. Бодуэн неутомимо, вновь и вновь, проезжал сквозь ряды на своем вороном коне без шлема, и вид монарха воодушевлял воинов.

В бесплодной белой долине Иордана, поросшей верблюжьей колючкой, саксаулом и терновником, жара стала непереносимой. Справа и слева в раскаленном мареве дрожали на горизонте горные цепи, подступы к Иордану загораживали топкие заросли тростника и непроходимого кустарника. Пот струился под шлемами, затекая в глаза, боль беспощадно ломила спину, судороги сводили ноги. Раненых, не способных идти или ехать верхом, затаскивали внутрь колонны, валили на обозы. Кончалось место на обозах – их, сменяясь, волочили на носилках оруженосцы и обслуга. Ни одного живого не бросили. Умерших закапывали тут же, под ногами, чтобы скрыть от врагов потери. Позади себя измотанные латиняне оставляли лишь огромную вытоптанную борозду да крупы убитых лошадей. Внезапные налеты сарацин снова и снова разбивались о неуязвимый монолит, с мерным грохотом неумолимо двигавшийся на север в облаке густой пыли.

К вечеру и всадники, и пехотинцы изнемогали, однако, стиснув зубы, продолжали шагать или покачиваться в седлах. «Еще только до того перевала, – ободрял Бодуэн запекшимися губами, взирая на соратников ввалившимися, красными от усталости и пыли глазами, – дойдем до верхушки холма и разобьем лагерь».

На ночь шатров не расставляли и костров не разжигали. Утолив голод хлебом, сыром и финиками, измученные пехотинцы валились в кольчугах на каменистую землю и забывались до рассвета. Часовые бдели, не смыкая глаз: из темноты доносился топот вражеских копыт, шорох осыпающихся камней, залетала пущенная наугад стрела, выли и лаяли шакалы, призраком забредал верблюд, испуганно шарахались и фыркали кони. С первыми лучами безжалостного солнца невыспавшиеся воины, сжав зубы, пускались в дальнейший путь. С Господней помощью человек может преодолеть все.

Когда добрались до зеленой, полной источников и поросли Галилеи, зной из сухой жары превратился в парилку хамама, зато здесь, среди свежих трав, не приходилось дышать пылью, не скрипел на зубах песок, солнце то и дело застилали шелестящие кроны финиковых пальм, путь вел сквозь виноградники и поля сахарного тростника.

Нетерпение снедало короля все сильнее. Опасность не минует, пока ворота Буссерета не захлопнутся за последним сержантом. Вот уже остался с левой стороны зеленый купол горы Фавор, из северной дали медленно приближалась белая шапка Ермона, справа то и дело поблескивала синяя влага святого Генисаретского моря.

За озером войско свернуло на восток. По каменистым горным склонам, заросшим фиолетовыми ирисами, дикими виноградными лозами, олеандрами, душистыми лавровыми деревьями и смоковницами, начали подъем на возвышенность Васанской земли, все ближе и ближе к подножью горы Ермон, на которую когда-то спустилось двести падших ангелов.

За долгий путь люди и кони обессилили вконец. Когда казалось, вот-вот упадут самые стойкие, и примолкли даже тамплиеры, измерявшие переходы пропетыми псалмами, показались крепостные стены Буссерета. Воины приободрились, невольно прибавили шаг: еще немного, еще чуть-чуть, и спасенный город распахнет им свои ворота, благодарные жители осыпят избавителей рисом. Впереди безопасность, вдоволь питья, еды и отдыха, блаженного отдыха!

Однако едва латиняне приблизились на расстояние выстрела, как с бастионов в них полетел негостеприимный дождь стрел.

– Ваше величество, на заре гарнизон открыл ворота и впустил внутрь армию Мехенеддина. Крепость в руках атабека Дамаска.

От ужасной вести Бодуэна охватила ярость изможденного бесконечной погоней льва, в последний момент упустившего серну. Сирийские христиане дрогнули и сдались, не дождавшись подмоги, уже вздымающей пыль на горизонте! Весь путь, все муки, все жертвы, вся спешка, отвага, выдержка, даже нарушение договора с Дамаском – все оказалось напрасно! Его первая кампания закончилась бесславным поражением только потому, что коварный Мехенеддин сумел опередить его и договориться с переменчивым армянином!

Коннетабль Менассе д’Иерже, правая рука и опора матери-королевы, подъехал к королю, тоном заботливого опекуна распорядился:

– Ваше величество, нам навстречу двигаются силы сельджуков. Нам придется дать бой, но Иерусалимское королевство не может потерять вас и Животворящий Крест. Берите небольшой отряд и со всей поспешностью возвращайтесь в Иерусалим, а мы положимся на милость Господа. Мы остановим врагов здесь.

Бодуэн оглянулся, вокруг были усталые, мрачные лица обреченных людей. Не отягощенный измученной армией с медлительными пехотинцами, он узрит грядущий день, он сразится в иной раз. Если он избегнет этого поражения, ему будет суждено еще множество славных побед. Мать будет счастлива увидеть его живым, хоть и обрадуется его унижению. И дорога на Иерусалим манила спуском. Но его армия, которую теперь приходилось бросить, вытоптала такую широченную колею, что, возвращаясь по ней в одиночку, он непременно почувствует себя малым и ничтожным.

– Менассе, чего стоит король, бросивший своих воинов? Я привел вас сюда, я приведу людей обратно в Иерусалим. Погибнем, так вместе. – Говорить было так трудно, что он только добавил: – Помолимся и положимся на Господню волю.

Честь дороже жизни. Честь дороже всего. Вслед за своим королем все войско преклонило колена перед Животворящим Крестом. Вчерашний мальчишка, сегодняшний полководец, новый Александр Великий, Бодуэн проскакал перед строем, призывая срывающимся юношеским голосом:

– Братья, пока мы вместе, мы непобедимы! Не бросим ни единого раненого! Все вернемся в Иерусалим живыми, друзья мои! Постоим за Господа, а кто не в силах сражаться, пусть все же держит меч в руках, чтобы враг не заметил нашей слабости!

Прокричал слова святого апостола Павла:

– Если Бог за нас, то кто против нас?

Взмахнул рукой, прохрипел из последних сил:

– Deus de vult! Этого хочет Бог! Adiuva Deus! Боже, помоги!

Старинный клич подхватили тысячи глоток. Под собственным призывом «Baucent! Босеан! Знамя!» в сражение в боевом порядке двинулись несгибаемые тамплиеры.

Невыносимый этот бой они выдержали. Но отдыха не предвиделось, следовало спешно покидать эти враждебные места. А путь домой, увы, не сделался ни на шаг короче пути к Хаврану. Зато он оказался тяжелее – неудача взятия крепости омрачала души, кончался провиант, многие колодцы оказались засыпанными сарацинами. Облако тюркских ос не отвязывалось, преследовало и становилось лишь гуще и нахальнее. Подскакивали с юга, старались заставить рыцарей сражаться лицом к солнцу, осыпали градом стрел и улепетывали. Со скрежетом зубовным, но плечом к плечу, бормоча псалмы растрескавшимися губами, франки продвигались по выжженной солнцем безводной местности. Тамплиеры затянули свой жуткий, похоронный хорал Da Pacem Domine:

Господь, даруй покой нам в наши дни, На нас Ты с милостью воззри, Лишь Ты способен защитить, За нас сразившись, победить.

И вся армия подхватывала скорбный припев:

Да будет мир в силе Твоей, и изобилие в башнях Твоих. Аминь.

Но когда тюрки подожгли степь, гибель войска стала неминуема. Огонь и дым приблизились к франкам, и многие обезумевшие от жажды и жара рыцари не выдержали, принялись сдирать с себя раскаленные шлемы и кольчуги. Патриарх Ангулемский встал на колени, обнял древко Креста и с громкими рыданиями молил Всевышнего защитить своих преданных рабов. И милосердный и всемогущий Бог воззрел с высоты небес на землю. Он увидел отчаяние и опасность, в которую впали его воины, увидел их смирение и в который раз безотказно поспешил на помощь возлюбленным чадам: по Божественному повелению ветер сменил направление, и пламя тотчас напало на самих неверных.

Сквозь черную от пожара степь рыцари добрели до Иордана, волоча раненых на себе. Однако до Галилейского моря еще вел долгий и мучительный путь, и ни у кого уже не осталось сил проделать его. Изможденных людей покинуло то, что человеку нужнее воды, – надежда. Отчаявшиеся люди хотели просто упасть и больше не вставать до Страшного суда.

Первым белого рыцаря заметил Бодуэн. Одинокий и недвижный, как статуя, неизвестный всадник высился на холме. В руке он вздымал алый стяг. Казалось, что воздух вокруг него дрожит, а свет переливается, отражаясь от брони. Бодуэн закричал, указывая остальным на слепящую фигуру. Многие спешились и пали на колени, остальные рыдали и обнимали друг друга. Патриарх распростерся на земле, восклицая:

– Троица, сыны мои! Сегодня же Троица! Это Дух Святой!

С сердечным трепетом франки поняли, что находятся под божественным покровительством. Тюркские отряды, по-прежнему кружившие неподалеку, рыцаря словно не замечали. Не вымолвив ни слова, белый всадник развернул своего белоснежного скакуна и повел армию Бодуэна к вожделенному берегу моря кратчайшим путем. С этого момента все возликовали, ибо уверовали во спасение. Господь – вернейший из сюзеренов, Он вновь защитил своих вассалов!

Ратники вспоминали рассказы о том, как почти полвека назад на помощь последним двумстам защитникам Антиохии явилось белое небесное воинство, помогшее разбить наголову несметную армию тюрка Кербуги. Вот и теперь франки гордо развернули серебристо-золотое знамя с опаленными краями, затрубили горны, пехотинцы-лучники расступились, вылетела ощетинившаяся длинными копьями конница, и воспрявшее христианское войско прошло сквозь сарацин, как нож сквозь масло.

Любопытные старались приблизиться к таинственному проводнику, но сколько бы ни пришпоривали они своих коней, ехавший неспешной рысью поводырь продолжал оставаться впереди на расстоянии полета копья. Старые рубаки, знавшие наперечет всех благородных людей Утремера, пытались рассмотреть лицо своего спасителя, но ни один из них не мог узнать его. Кто поотважнее, решались окликнуть рыцаря, но он не отвечал даже самому королю. Не оглядываясь, не произнося ни звука, он вел их, как огненный столп вел иудеев по Синайской пустыне. Каждый вечер чудесный проводник безмолвно указывал на безопасное место для привала и исчезал, чтобы утром появиться вновь, подобно утренней звезде. За пять дней таинственный спаситель довел ополчение Бодуэна до Тивериады и там растворился в снопе света.

Так, благодаря бесконечной милости Всевышнего, явившего излюбленным сынам еще одно удивительное чудо, даже там, где сам Соломон не знал бы, что делать, и Самсон не смог бы одержать победы, христианское войско осталось невредимым. Не уберет Господь защитной длани от воинов своих!

Мужество, верность и твердость, проявленные королем в его первом походе, вдохновили и обнадежили франков, совместные испытания связали армию и молодого полководца узами столь крепкой взаимной преданности, какими их никогда не могла привязать к себе Мелисенда. Грядут, без сомнения, новые лучшие времена, исполнилось библейское обещание: «не прекратится у тебя сидящий на престоле Израилевом».

Вскоре обнаружились, однако, и менее отрадные последствия похода: враги почуяли, в чем их единственное преимущество, и научились договариваться меж собой, стали объединяться против франков. Немедленно после попытки Бодуэна освободить Буссерет ненадежный Мехенеддин Унур окончательно переметнулся на сторону врага – заключил с Нуреддином договор о взаимопомощи и отдал ему в жены любимую дочь Исмат. А давно ли казалось, что скорее тигры с собаками сольются в единую стаю, чем атабеки поладят друг с другом? Однако тридцатилетний властитель Алеппо превзошел своего отца тем, что, в отличие от Кровавого, умудрялся сплачивать сынов Исмаила не одним лишь страхом. Он завоевывал в исламском мире все большие почет и уважение, неверные принялись видеть в нем общего предводителя, и сильнее, чем достигнутые успехи, головы магометан кружили несбыточные чаяния.

Иерусалим так твердо рассчитывал на победу, что не озаботился заранее прикинуть, как скажется разрыв с Дамаском на сирийских пограничных государствах. Тем более что грядущее пришествие крестоносцев из Европы обещало раз и навсегда покончить с тюркской угрозой. Но ночь темнее всего перед рассветом: проклятый Нуреддин захватил антиохийские крепости Арта, Кафар Лата, Басарфут, Валат и Мамулу, и потеря каждой – как обрубленный палец на держащей меч руке. Антиохия ждала европейцев с отчаянием повисшего на осыпающемся обрыве.

Наконец, в начале лета 1147 года, поступили сообщения, что семьсот французских рыцарей и потянувшееся за ними несчитаное ополчение пехотинцев и простолюдинов выступили в поход. Господи, скорее! Однако французы, будто нарочно, дабы их заслуга перед Небесами оказалась весомей, умножали бесконечные трудности пути и свои потери, при каждой возможности принимая самые странные и неудачные решения. Бог явно пробовал их дух, ослабляя разум.

Крестоносцы могли бы с помощью сицилийцев быстро пересечь Средиземное море, но под влиянием императора Священной Римской империи Конрада III, заклятого врага короля Сицилии и союзника Мануила Комнина, избрали долгий и опасный пеший путь через Византию. К французскому войску присоединилась королева Алиенор со своими придворными дамами. Оставалось только дивиться их присутствию – чем нежные, избалованные французские лилии думали уязвить нехристей? Возможно, они представляли себе Крестовый поход чем-то вроде веселой охоты, в которой цветастая кавалькада дам и шевалье победоносно пересекает зеленые горы и желтые пустыни, помахивая алой орифламмой.

Однако на пути их ожидали неизмеримые трудности и предательства: Рожер Сицилийский, отстраненный от Крестового похода из-за вражды с императором Конрадом, в отместку заключил союз с египетским султаном и принялся грабить византийские территории – остров Корфу и Балканы. Это настроило подозрительного Мануила враждебно по отношению ко всем латинянам, а когда полчища святых паломников двинулись по греческим землям, взаимные претензии и обиды с ромеями только умножились. Встревоженный василевс решил искать союзников среди магометанского племени, и, пока латиняне спешили жертвовать собой ради Святой земли, коварный Комнин заключил на следующие двенадцать лет мир с Масудом, султаном сельджукского султаната Рума, показав тем самым всем магометанам, что намерен оставаться в стороне от борьбы латинян с иноверцами. В очередной раз огромная империя последовала собственным интересам и, не задумываясь, предала общую святую миссию христиан.

Византия хотя бы могла заключать с тюрками союзы. Антиохия же в глазах сельджуков стала слишком слабой для мира.

В антиохийской гавани Святого Симеона дозорные уже неделями высматривали морские просторы. Скоро Благовещение, конец марта, однако Небеса не приветствовали несчастных мореплавателей: постоянно шли дожди, дули студеные ветра и штормило. Последние дни бесконечного ожидания казались Констанции тягостными, как последние зимние холода перед весенним теплом.

Всю осень и зиму плохие новости продолжали сыпаться, как из мешка дьявола. Купцы и паломники приносили тревожные вести о судьбе европейских войск: большая часть армии императора Священной Римской империи, напрасно доверившегося коварному Мануилу, была уничтожена в горах Малой Азии внезапным нападением тюрков, сам Конрад в пути заболел и вернулся в Константинополь. Армия Людовика VII, включавшая в себя весь цвет французского и аквитанского рыцарства, двинулась через негостеприимную Анатолию поздней осенью, когда там холодно и голодно, в свою очередь, подверглась атакам тюрков и понесла тягчайшие потери. В одной из стычек король спасся, лишь вскарабкавшись на скалу и по счастливой случайности оставшись не узнанным врагами. Руководство походом пришлось взять на себя тамплиерам.

При каждом подобном известии Раймонд мрачнел и уходил в себя. Крестоносцы шли на Восток по его призыву, ему на помощь, от судьбы похода зависела его судьба, а он был бессилен как оставленная дома женщина.

Наконец французское ополчение, существенно истаявшее за восемь месяцев блужданий по враждебной Малой Азии от неисчислимых тюркских нападений, голода, болезней, мора и столкновений с природными бедствиями, давно лишившееся обозов, провианта и вьючных животных, добрело до греческого порта Атталия. Те, у кого хватило денег купить на борту место, погрузились на корабли, нанятые доставить их в Антиохию, но даже это плавание осложнилось, и буря неделями носила несчастных по морю. Казалось, весь этот поход по какой-то неведомой причине неугоден Небесам!

Но за три года ожидания франки связали с армией крестоносцев столько страстных надежд, что продолжали уповать даже на прибытие жалких ее остатков, хотя бы нескольких сотен рыцарей, которые помогут наконец-то завоевать Алеппо и тем самым положить предел растущему могуществу Нуреддина. А затем совместными силами можно будет отбить Эдессу и укрепить рубежи Антиохии навеки. Закончится время потерь, будет развернуто вспять это постепенное, но неуклонное и мучительное оттеснение франков к кромке побережья.

Но наконец-то в цитадель примчались гонцы с сообщением, что горизонт застлали вожделенные паруса. Князь Антиохийский с патриархом Эмери Лиможским и всем клиром спешно отплыли вниз по Оронтесу в гавань, навстречу остаткам французского войска.

Служанка потуже затянула на округлившейся талии Констанции ее лучшее платье – с лифом, украшенным жемчугом, с модными рукавами до пола, притороченными к лифу золотыми тесемками, с переливающейся, шуршащей юбкой из пурпурной, расшитой золотом парчи, ниспадающей на пол широким кругом. Вся эта роскошь, разумеется, не предназначалась похваляться перед несчастными паломниками. Просто престиж Антиохии требовал встретить французских королей в достойном виде. Хотя, приходилось признаться, Констанции хотелось выглядеть привлекательно – про красоту французской королевы менестрели уже все уши протрубили: кобылица в колеснице фараоновой, нарцисс Саронский, лилия долин!

– Да тьфу она, эта королева хваленая! – ворчала Грануш. – Куда ей до нашей голубушки!

– Татик-джан, не надо сравнивать. Только несчастные женщины завидуют чужой красе.

– Тлен вся эта плотская краса, следует возблагодарить Господа за ее отсутствие! – согласилась дама Филомена так деликатно, как она одна отваживалась.

Мамушка, которая никому не спускала даже намека, задевающего ее пташку, тут же доброжелательно отозвалась:

– Мадам, это нам с вами, гробам повапленным, за свое уродство можно Господа с утра до ночи благодарить, а нашей красавице пока такой милости не явлено.

Таинственная, необыкновенная Алиенор волновала воображение всего двора. Она не просто хороша собой. По словам Изабо, даже в придирчивом Париже, прославившемся учеными богословами, школярами и сочинителями, королева блистала утонченностью и изысканностью, и все мужчины влюблялись в нее с первого взгляда. Услышав эти похвалы племяннице, Раймонд горделиво усмехнулся, однако Констанция пресекла порочащие родственницу слухи:

– Зачем говорить такое о замужней женщине?

Но чем тоскливее была собственная жизнь Изабо, лишенная не только ненадобных в Антиохии теологических прений, но и гораздо более потребных для счастья детей и любящего мужа, тем больше пустоголовую женщину манил выдуманный блеск чужой.

Что касается мамушки, она на солнце обнаружила бы пятна, лишь бы чужое светило не затмило ее родное солнышко:

– Говорят, избалованная и своенравная бесконечно! Уверяют, она не жалеет усилий, чтобы нравиться чужим мужчинам, а сам Людовик у нее под каблуком… Один трубадур ей такие песни насочинял, что король его от двора с позором прогнал! И сына у нее нет, так что – сегодня королева, а завтра… фью… – и мамушка выразительно взмахнула рукой, якобы выметая королеву за порог.

Нет, стыдно свойственнице слушать эту напраслину.

– Грануш-джан, как ты можешь такие глупости повторять?! Она племянница Раймонда, значит, и мне вроде сестры, нам следует защищать ее доброе имя! Ее Мария – ровесница моей Марии. Алиенор и старше-то меня всего лет на пять, у нее еще родятся сыновья.

Оглядела отражение своей располневшей фигуры и окончательно отогнала невольное, недостойное чувство превосходства. Одна лишь Грануш отказывалась представить, что в мире могут существовать женщины, затмевающие ее голубку, ее звездочку, ее куколку. На свете, да и в Антиохии много красивых девиц и дам, но княгиня ни одной из них не завидовала, потому что верный и любящий Раймонд на прочих женщин даже не заглядывался и пекся лишь о благе их княжества.

Разумеется, сомневаться в красоте французской королевы не приходилось – достаточно было взглянуть на самого Пуатье. Если племянница хоть немного походила на дядю, то ее не удалось бы перещеголять самым роскошным парчовым убором. Аквитанская порода непревзойденна. Но как бы ни выглядела Алиенор и какой бы необыкновенной ни оказалась, они меж собой не соревнуются. Все эти самолюбивые, гадкие опасения – только наущение Сатаны. Констанция вполне довольна собственной внешностью: лицо так и осталось круглым, но теперь это ее молодило – в двадцать два года мать двух детей все еще выглядела юной девушкой. Кожа осталась светлой и гладкой, глаза при виде супруга и детей сияли, улыбка обнажала ровные и белые зубы, на щеках цвели ямочки, а голову оттягивала спускающаяся на спину толстая, перевитая жемчугом коса. Что же до тонкой талии – та вернется в свое время.

И права дама Филомена – не внешность важна, а то, что княгиня – преданная жена, заботливая мать, милосердная и разумная властительница. Просто мадам Мазуар умудрялась даже неоспоримую истину столь обильно полить ядом, что она становилась неперевариваемой.

И все же после одиннадцати лет правления, в течение которых все придворные, дамуазо и заезжие гости неутомимо воспевали изящество и красоту княгини Антиохийской, пасть в грязь лицом перед французским двором казалось невозможно, и исключительно ради чести Утремера Констанция накинула на плечи бархатный, подбитый соболем плащ с пелериной и капюшоном, ниспадающим на лоб модным мыском.

В огромном зале слуги установили длинные столы и скамьи, все было готово к торжественной встрече Людовика VII и его супруги – королевы Франции, герцогини Аквитанской, графини Пуатье и прочая, и прочая. В десятый раз мажордом обсудил с княгиней перемены блюд, выступления жонглеров, акробатов и труверов. Совсем недавно до Заморья дошло изысканное провансальское нововведение – исполнение под музыку менестрелями красивых, чувствительных песен о любви, пусть французы поразятся, что и на краю Утремера известны стихи Овидия и песни царя Соломона. Несчастные крестоносцы заслужили все возможные удовольствия.

Как обрадуется ее заботе натерпевшаяся путевых тягот французская королева! Констанция всегда завидовала людям, растущим в кругу любящих братьев и сестер. В чем бы ни винили покойную мать и теток, взаимную привязанность и преданность дочерей Бодуэна II признавали все. Вот и Констанция непременно полюбит Алиенор как родную, дорогую сестру.

На петляющую под облачным пасмурным небом дорогу выползла из-за холма змея воинов. Во главе процессии двигались сверкающие металлом рыцари Антиохии, за ними колыхалась бесконечная, гигантская, бурая река пеших паломников. Ополчение приблизилось, всадники въехали в ворота Святого Петра, их встретил оглушительный колокольный набат, франкские горожане со слезами приветствовали спасителей, словно то были потерянные и вновь обретенные колена Израилевы, забрасывали их цветами миндаля и рисом. Свершилось, наконец-то свершилось – рыцарство Европы прибыло сражаться и победить вместе с ними!

Головные всадники заполнили узкие, крутые подъемы к замку. В первом ряду Констанция признала высокую мужественную фигуру Раймонда. Над ним реял красно-синий стяг Антиохийского княжества, а рядом – как символ наступления лучших времен, неразрушимой связи и безотказной помощи – трепетал на ветру лазурный баннер дома Капетингов, а рядом ультрамариновый гонфалон Аквитании со вставшим на дыбы когтистым львом. Вокруг, как протянутые руки друзей, полоскались в небесах язычки прочих славных стягов и вымпелов. Не видно только священной орифламмы, обагренной кровью Сен-Дени, потому что на марше ее несет на себе избранный для этой чести рыцарь, и разворачивают реликвию Франции только в бою.

Лошади триумфально цокали копытами, трясли гривами, помахивали хвостами. Раймонд скакал без шлема, сбросив капюшон хауберка, его загорелое лицо светилось в ореоле выгоревшей шевелюры. Рядом с ним гарцевала женщина в золотой кирасе на груди, за ее плечами развевался малиновый плащ Констанции. Это была сама Алиенор, конечно. Несмотря на мучительное морское плавание, королева предпочла скакать девять миль от гавани верхом, а не сидеть в носилках. Даже если бы супруг не попросил подарить исстрадавшейся паломнице этот великолепный плащ, княгиня сама сообразила бы, что бедняжке, перетерпевшей морские бури и лишившейся в пути всего своего скарба, необходимо послать теплую одежду, только Констанция не могла и представить себе, как, оказывается, прекрасна эта подбитая горностаем мантия! Недаром это было ее любимое одеяние! Впрочем, Бог с ней, несчастные крестоносцы потеряли несравненно больше, поспешая франкам на помощь.

В одном ряду с дядей и племянницей на пегой лошадке трусил еще один всадник, тоже высокий, но, в отличие от пуатевинцев, сутулый и понурый – Людовик VII. Вид у бедняги был вовсе не королевский.

Чем ближе подъезжала кавалькада, тем заметнее становились потрепанный вид и бедственное состояние французов. Недаром эта армия, наполовину состоявшая из калек и доходяг, так долго плелась от гавани до города. И все же их прибытие вселяло в душу радость и уверенность. В гостеприимной Антиохии паладины отдохнут и наберутся сил перед грядущими боями.

Вытянувшись во весь рост, чтобы придать себе немного величия, которое в таком избытке у отпрысков Гийома Аквитанского, убедившись, что ни один волос не выбивается из-под тугой шелковой повязки, Констанция приготовилась встречать гостей с радушием Петра у райских дверей. К ее коленям прижался пятилетний Бо, малышу не терпелось увидеть знатных паломников.

Первым в залу вошел Людовик VII Капетинг, он близоруко оглядывался и неловко сутулился. Волосы короля слиплись от грязи в темные пряди, лицо было усталым и изможденным, глаза запали в орбиты, небритые щеки ввалились. Венценосец был обряжен в какую-то потасканную черную хламиду, на которую грубыми стежками был нашит красный крест, под мышкой зажал суму паломника. Неудивительно, что Бо продолжал тянуть голову, глядя мимо оборванного бродяги. Мальчик не догадывался, что этот нищий монах и есть христианнейший властитель Франции.

И все же долговязый, большеносый, сероглазый король с первого взгляда понравился Констанции, может потому, что выглядел смиренным и растерянным. Княгиня подтолкнула к гостю сына, Бо оглянулся на нее с изумленным недоверием и, смущенный, вслед за матерью послушно склонился в глубочайшем почтении перед монархом, совершившим почти невозможное – собравшим войско и прибывшим на помощь Заморью.

– Ваше величество!

Невнятный ответ Людовика прозвучал так тихо, что Констанции пришлось притвориться, что она расслышала его слова. Вялыми руками Луи поднял княгиню из ее поклона, выронил при этом суму, неловко обнял, случайно стукнув ее посохом в висок, троекратно поцеловал, дважды вместо щеки попав в ухо. Руки у короля были холодные, губы – влажные, светлые глаза постоянно мигали. Он ласково склонился к наследнику Антиохии, но пошатнулся и едва не упал прямо на мальчика. Бедняжка Бо испугался. Людовик совсем не походил на антиохийских рыцарей – мощных, загорелых, уверенных в себе рубак. Французский король явно не был создан для лишений и трудностей походного марша. Тем больше его заслуга, что он все же предпринял это славное деяние. Сердце Констанции стиснула то ли жалость, то ли нехорошее предчувствие. Бедный, невезучий Луи! В невольном порыве она крепко сжала мягкие руки монарха, пытаясь ободрить его.

За Людовиком в проеме показался Раймонд. Увлеченный беседой, князь остановился. Он глядел назад и что-то весело говорил следующей за ним племяннице. Констанция сердечно улыбалась, терпеливо ожидая измученную путешественницу. Наконец Раймонд шагнул в залу. Оживленное лицо его было озарено ласковым сиянием, тем редчайшим, любимейшим Констанцией выражением, принадлежащим только ей и их детям.

Констанция прожила с Раймондом много лет, родила ему Боэмунда и Марию, а ныне носила под сердцем его третье дитя, но по-прежнему каждый раз, когда он возникал на пороге и улыбался ей, сердце ее трепетало лучом солнца на воде. Не существовало рыцаря краше и мужественнее ее Раймонда, вот только улыбался он в последние годы очень редко. Отрадно было увидеть ее Пуатье вновь воспрявшим!

Он вел королеву за собой, держа, как в танце, приподнятой рукой кончики ее пальцев. Вот Алиенор возникла в дверной раме, и всем показалось, что все эти годы франки ждали ее одну. Констанция и ее дамы замерли, ошеломленные видением. На груди королевы сверкала золоченая кираса с выдавленными на металле полушариями женской груди. От одного вида этой дерзновенной кирасы перехватывало дыхание, так необычно смотрелся бесстыжий и одновременно прекрасный доспех. И все остальное в королеве тоже оказалось под стать языческой Афродите, а не христианской паломнице: распущенные длинные, темные, с медным отливом волосы древнегреческой Медузы, мантия, ниспадающая складками, как на статуе с соборного фронтона. Но такая высокая, широкоплечая, с гордо поднятой головой, излучающая уверенность статуя осквернила бы любой христианский храм и украсила бы любое языческое капище. Влажная ткань платья приникла к ногам королевы, облепив полусогнутую мускулистую ногу и ядро коленной чашечки. Даже замерев в дверном проеме, Алиенор казалась устремившейся вперед, словно гальюнная фигура на носу корабля. Ее лицо с крылатыми, темными, высокими бровями и живыми зелеными глазами, с тонким хищным носом и решительным подбородком было озарено полетом мысли. На этой женщине не сказались ни усталость, ни холод, ни мучительные лишения бесконечного пути и морских бурь.

Сама Алиенор так загляделась на Пуатье, что хозяйку замка заметила, только когда князь с новообретенной веселостью представил дам:

– Ваше величество, это моя супруга – княгиня Антиохии. Констанция, примите как сестру нашу дорогую племянницу – Алиенор, королеву Франции. На свете нет другой столь отважной и прекрасной государыни.

– Ваше величество, позвольте нам выразить нашу любовь и благодарность за ваше прибытие сюда, к нам на помощь…

Алиенор приняла поклон и лепет Констанции как должное, хозяйку поднимать не бросилась, только слегка опустила голову, признавая справедливость похвал и заслуженность благодарности:

– Благодарю вас, князь, благодарю, княгиня. Если бы я знала, что нас ожидает здесь столь радушный прием, нам было бы легче переносить наши невзгоды.

Даже голос ее оказался необыкновенным – она почти шептала, растягивая слова, и простую вежливую фразу произносила так, словно поверяла собеседнику сакральную тайну. Одним движением гостья небрежно сбросила с плеч драгоценный плащ, не заботясь, куда он упадет. Сморщившаяся, тут же потерявшая царственный вид материя действительно была кем-то подхвачена. На королеве осталось грязное и мятое платье, затканное французскими лилиями, но разодетая Констанция рядом с ней почувствовала себя неуклюжей и кряжистой.

– В нашем курятнике появилась птица-лебедь, – оглянулась простодушная Изабо, ожидая от подруги такого же восхищения и преклонения.

Эта уверенность мадам Бретолио, что княгиня испытывает одинаковые с ней чувства, с детства задевала Констанцию.

Французский король с супругой возглавили пиршественный стол. Констанция села по правую сторону от Людовика, а Раймонд – слева от своей племянницы. Монарх так и остался в дорожных обносках, но больше, чем тряпье, облик венценосца портили неподобающие Капетингу признаки неуверенности и волнения – король вздыхал, хрустел пальцами, ковырял хлеб, кривил губы вослед своим мыслям, глаз его дергал тик. Алиенор переоделась в платье из зеленой тафты, неведомым чудом уцелевшее в дорожных тюках. Корона удерживала газовое, почти невидимое покрывало на темных локонах. Можно было не сомневаться, что назавтра половина дам – Изабо первая – появятся при дворе в прозрачных головных накидках.

Алиенор была совершенна, но полюбить королеву как сестру оказалось не так-то просто. Если не считать своей немолодой тетки – королевы Мелисенды, Констанция впервые находилась в присутствии женщины, превосходящей ее по положению, а Алиенор к тому же оказалась такой непохожей на остальных дам и вела себя так высокомерно, что княгиня не решалась к ней подступиться. За годы правления Констанция привыкла к почтению и лести окружающих, но рядом с королевой заробела и смутилась. Удачно, что между женщинами сидел Людовик, и гостья попросту не замечала хозяйку. Все внимание Алиенор было обращено на Пуатье, обхаживающего ее с другой стороны.

Остальные вассалы короля и защитники Христа – жалкие, потрепанные, но счастливые, что достигли наконец-то Святой земли, почти без ссор заняли места вдоль огромного стола. Аквитанцы – коннетабль Алиенор Сальдебро де Санзей, воинственный Гуго VII де Лузиньян, воевавший с двумя герцогами Аквитанскими, Ги де Туар и множество прочих баронов – расположились со стороны своей повелительницы королевы, властительницы Аквитании. Подле Констанции устроились братья короля – Роберт, граф Дрё, прозванный Великим, и Пьер де Куртене, а также дядя короля – граф Морьенский. За ними сидел военный стратег короля архиепископ Жоффруа де Лангра, рядом с ним Генрих, граф Шампанский, прозванный Щедрым. Весь дальнейший стол занимали знатные вельможи Лимузена, Савойи, Лотарингии, Нормандии, Иль-де-Франса и Бургундии, среди них Ангерран II де Куси, граф Тьерри Фландрский, женатый на Сибилле Анжуйской, дочери покойного короля Фулька, а также Готье Эльзасский, одноглазый Реджинальд де Бар и прочий цвет Франции.

Среди бородатых, обветренных, загорелых мужских лиц бледными пятнами выделялась дюжина сопровождавших Алиенор знатных дам – хорошенькая, но усталая Флорина Бургундская, немолодая герцогиня Талькерия Бульонская, худенькая графиня Тулузская, графиня Блуа и другие французские лилии, растерявшие в пути изрядную часть лепестков, аромата и свежести. Дамы наперебой повествовали о пережитых мытарствах, о снежных бурях, о дырявых палатках, о нападениях тюрков, визжащих, как свора бешеных псов, о затонувших лодках, плесневелом хлебе, испеченном из муки пополам с известью, о гнилом мясе и сохлом сыре, о последних стоптанных башмаках, о том, как гибли во внезапных стычках и нежданных засадах их мужья, сыновья и братья, а менее счастливые отдавали Создателю душу от болезней, холода и голода. Констанция содрогалась, чувствовала себя ответственной, чуть ли не виновной и клялась себе заботиться о легкомысленных женщинах, не убоявшихся тягот и опасностей походной жизни.

Под конец пути несчастные паломники не брезговали утолять голод даже кониной, так что теперь французы набросились на пиршественные яства с непристойной жадностью. Паладины явно опасались, что прекрасная пища внезапно исчезнет. Мгновенно уничтожались огромные куски баранины, таяли нафаршированные козлята, обращались в горы костей туши оленей и кабанов, не залеживались на блюдах жареные лягушачьи ножки, артишоки, рыбья икра и копченые угри. Никакие деликатесы не казались изголодавшимся гостям слишком экзотическими или непривычными, подъели даже нутовое пюре-хумус и маринованные или засахаренные обержины. А апельсины, сахар, халва, рахат-лукум, пахлава и прочие невиданные в Европе лакомства привели женщин в восторг.

Разговор между Раймондом и его племянницей не умолкал. Констанция не могла расслышать слов, но впервые она видела мужа, столь воодушевленного беседой с женщиной. С Констанцией он всегда был ласков и добр, однако с Алиенор он вел себя иначе – он старался. Немногословный, небрежно-насмешливый Раймонд на сей раз из кожи вон лез, пытаясь ублажить французскую королеву, он всячески силился рассмешить ее, польстить ей и понравиться. Впрочем, Констанция твердо решила радоваться сердечности их встречи, любые другие чувства были бы недостойны ее и мужа. К тому же Антиохии требовалась готовность французского воинства сражаться за насущные интересы княжества. Констанция обернулась к Людовику, намереваясь угодить ему своим обществом. Король, отрешенно уставившийся в даль и рассеянно катавший по столу хлебный мякиш, смущал Констанцию гораздо меньше, чем его великолепная супруга.

– Ваше величество, вы совершили деяние, которое за последние полвека не смог совершить никто! Я уверена, что вы спасете Заморье!

Людовик продолжал рассматривать свои видения:

– Не могу передать вам, княгиня, что мы пережили по пути сюда! Обман и коварство византийского василевса, отправившего армию императора Конрада на верную погибель, вражеские нападения в горах, потоп, все казни египетские! – Голос Луи прервался, руки задрожали. Все замолчали. – Мои родичи и многие верные вассалы отдали свои души Господу на этом пути. Едва ли не год мы плутали по негостеприимным землям, пересекали чудовищные перевалы, бездонные пропасти, переплывали вышедшие из берегов бурные реки! Нас поливал дождь, засыпал снег, палило нещадное солнце, на мучительном пути мы потеряли все обозы, весь необходимый провиант, даже оружие…

Спазм перехватил горло короля, он замолчал, не в силах продолжать. Людовик прикрыл глаза рукой, и франки с изумлением заметили, как из-под худых, расцарапанных пальцев помазанника потекли слезы. Все сочувственно и растерянно отводили глаза. Антиохийцы в первый, хоть и не в последний раз столкнулись с дивной способностью венценосца плакать в минуты глубокого душевного волнения. Луи несколько раз тяжело, со всхлипом вздохнул, наконец сумел овладеть собой, вытер трясущимися руками лицо и, даже не устыдившись неприличной для рыцаря чувствительности, высоким, срывающимся голосом продолжил:

– Но мы все шли, мы днем и ночью оборонялись от нападений сарацин, хотя могли находить свой путь лишь по солнцу и звездам. Греки отступились от нас. В одном из боев я потерял коня и чудом остался жив. Мы убили и съели всех оставшихся лошадей, – дребезжащий дискант короля прервал глубокий вздох. – Скольких славных рыцарей и верных солдат мы потеряли! А в порту Атталии начался мор, и владельцы судов требовали за провоз немыслимые деньги… Более семи тысяч воинов были вынуждены остаться на берегу, погибать на чужбине от голода и болезней… Три кошмарные недели нас носило по морским бурям, и вот наконец мы здесь…

Король опять всхлипнул и обхватил дрожащими руками с обломанными ногтями поникшую голову. Все растерянно молчали, не зная, как утешить мученика. Лишь дама Филомена, посаженная ближе обычного ввиду ее дальнего родства с Людовиком и нисколько не смущенная присутствием королей, громко и наставительно заявила:

– Да уж, лучше было бы сесть на корабли в Италии и спокойно доплыть досюда, как вам и советовали разумные люди!

Удивительная способность у мадам Мазуар говорить вещи вроде бы неоспоримые, но совершенно неуместные и неприятные. Стоит этой женщине раскрыть рот, и у окружающих портится день. И что толку давать запоздалые советы? С везением короля запросто могло статься, что его флот сейчас обрастал бы ракушками на дне морском. Людовика, конечно, жалко, хоть к соболезнованию невольно примешивалось презрение и неловкость за его слабость и чувствительность, но еще сильнее придется сочувствовать им всем – крестоносцам и франкам, если он полностью падет духом. Ведь ему предстоит еще так много совершить!

Констанция попыталась успокоить и подбодрить беднягу:

– Ваше величество, те, кто отдали свою жизнь за это святое дело, ныне пребывают в раю. Но с сегодняшнего дня вы будете пожинать только победы и триумфы.

Ей стало стыдно, что она немного жалела свой горностаевый плащ. Король безутешно передернул худыми плечами:

– Не побед и триумфа, а покаяния и душевного сокрушения ждет от нас Иисус. На все воля Божия.

Воля Божия самым странным образом проявилась в том, что из всех могучих и воинственных монархов Европы на помощь франкам прибыл именно этот впечатлительный и беспомощный человек, движимый не поисками воинской славы, а страхом за собственную душу.

Раймонд поднял кубок:

– Я пью за истинных героинь – за женщин, прошедших этот путь. То, что пережили ее величество и ее спутницы, ни с чем нельзя сравнить. Я преклоняюсь перед французской королевой.

Сказано было хорошо и уместно, только напрасно Раймонд позабыл, что и она, Констанция, когда-то геройски подняла мятеж, даже изгнала Иоанна и спасла Антиохию! Впрочем, мужьям трудно оценить собственных жен по достоинству, вот и Людовик бросил супруге:

– Видите, мадам, как растет ваша слава из-за того, что вы дефилируете переряженная в амазонку?!

Алиенор капризно поморщилась, и Раймонд вмешался на правах хозяина и родича:

– Едва я увидел вас, дорогая Алиенор, вы напомнили мне о Клоринде, деве-воительнице, сразившейся с самим Танкредом и поразившей его своей красотой в самое сердце! – Галантно выложил на общую с королевой тарелку специально изготовленное в честь высоких гостей изысканное блюдо «кокатрисия», названное по имени мифического чудовища – полупетуха, полузмеи. – Это очень вкусно с эстрагоном, попробуйте!

Интересно, а Констанция напоминает ему Клоринду? Разве не была она истинной девой-воительницей, когда объезжала бастионы Антиохии вместе с верным Анри?

– Она у нас Пентесилея, предводительница амазонок, – король по-прежнему ни на кого не смотрел. – Видели бы вы стратегические таланты этой Пентесилеи. Цвет Франции, семь тысяч рыцарей были скошены, не принеся плодов в Святой земле, только потому, что она и Жоффрей де Ронсор ослушались моего приказа и самовольно разбили лагерь в месте, которое невозможно было оборонять!

– Сир, не упрекайте меня в гибели наших друзей, – голос королевы дрожал от обиды, – вы знаете, что я получила дурной совет! Если бы хоть кто-нибудь прислушивался к тому, что думаю я…

– Да замолчите же, мадам, – раздраженно перебил ее Луи, от гнева бледное лицо венценосца запылало яркими пятнами, – в ваших военных способностях мы все убедились на пути сюда!

– Ну что же, сир, – с язвительной веселостью воскликнула Алиенор, – тогда мне остается только воспевать ваши грядущие великие подвиги!

– Нет, мадам, вы не будете никого воспевать! Вы забыли, что в этом священном паломничестве всё наше поведение должно быть безукоризненным? Я обещал Бернарду Клервоскому, что ваше присутствие не подаст ни малейшего повода для укоров! А вы не подаете повода ни для чего другого!

– Ваше величество, – князь Антиохийский зачем-то заспорил с королем, взвалив на себя неблагодарную роль защитника Алиенор. – Да неужто радость нашей встречи, радость прибытия ваших величеств и остальных славных рыцарей на Святую землю не оправдывает маленькой поблажки? – Глядя на французского венценосца, невозможно было заподозрить, что он эту радость испытывал. – Мы защищаем Святую землю всю нашу жизнь и не видим никакого греха в воспевании героев, наоборот, «Песнь об Антиохии» уже полвека вдохновляет франков на новые подвиги!

Щеки короля вновь запылали, он запальчиво возразил:

– Наш подвиг – в мученичестве. Этот поход – не ради земных завоеваний, а ради спасения наших грешных душ. В наших страданиях мы черпаем смирение, и поражения наши душеспасительны.

Представления Людовика о долге крестоносца и христианина пугали. Не такая робкая вера отвоевала Святую землю. Констанция не выдержала:

– Несомненно, ваше величество, несомненно. Но подобно Христу, страдавшему не ради себя, а ради избавления всего рода людского от смертного греха, должны и рыцари страдать не впустую, а ради избавления Святой земли от врагов креста. Не напрасной смерти грешников хочет Господь, а их заступничества за Него, за Его дело!

Король засопел в ответ. Трудно воодушевить того, кто умеет лучше страдать, нежели побеждать. Раймонду, однако, хотелось слушать песни, а не ковыряться в теологических тонкостях:

– Ваше величество, я уже столько лет не слышал наших прекрасных провансальских баллад. Не самые плохие из них сочинил мой отец.

– Пока королева совершает паломничество, ей подобает петь лишь литании, – заупрямился король.

– Луи – святоша, – с сухим, невеселым смешком сказала Алиенор так громко, что слышал весь верхний стол. – Он полагает, что Крестовый поход может осквернить любая земная радость.

– Это так и есть, мадам, – злобно ответил король-монах, уставившись на свои хлебные катышки. – Если князю угодно слушать светские песни, то Серкамон споет не в пример лучше.

Кажется, король становился решительным и настойчивым, только противореча супруге. От их перепалки сильнее несло застарелым взаимным раздражением, чем гнилью от затхлых одежд Луи. Пережитые вместе трагедии, очевидно, не пошли на пользу их союзу. Это удручало, но главное – раздоры предводителей похода грозили оказаться вреднее распевания светских песен.

Все подавленно молчали. На середину залы вышел красивый стройный юноша с удивительным именем Серкамон, что на провансальском наречии означало «исследователь мира». Юноша кокетливо встряхнул черными, длинными, аккуратно уложенными кудрями, картинно отставил стройную ногу, заиграл на лютне и запел дивным, высоким голосом героическую песнь о том, как Раймунд Тулузский, Боэмунд Тарентский и Танкред поклялись сражаться с неверными и мечтали отдать свои жизни за Святую землю. Дамы всхлипывали, воины молча слушали о рыцарях, ценивших страдания и смерть выше победы, и можно было догадаться, что многие из них думали – кто со страхом, а кто с надеждой, – что вскоре сами сподобятся стать героями подобного эпоса.

Пока трубадур пел, Алиенор продолжала шептаться и хихикать с Раймондом. Констанция делала вид, что не замечает их увлечения друг другом, а Людовик вздрагивал каждый раз, когда королева дотрагивалась тонкими, длинными пальцами до локтя красавца дяди. Уверенность и живость жены делали еще заметнее хрупкость и слабость монарха, выглядевшего кающимся паломником, а не предводителем войска завоевателей. Но пока рядом с ним Раймонд де Пуатье, у Капетинга не окажется нехватки в разумном, направляющем совете и в достойном примере рыцарской доблести.

Серкамон допел, ему похлопали те немногие, кто не разделял отвращения Людовика к праздным песнопениям и не обижался за королеву, которой монарх петь не дозволил. Непривычной рукой Луи неловко подцепил на византийскую вилку кусок миноги, поднял ее в воздух, подозрительно оглядел деликатес и промямлил:

– Мы не смогли бы изыскать средств на наш поход, если бы по совету аббата Клервоского не отняли у евреев их нажитые ростовщичеством и святотатством богатства, а здесь нас встречают изобилие, роскошь и все прихоти Востока…

Принц Франции Пьер де Куртене обвел рукой солонки в виде кораблей, миски из бесценного китайского фарфора, серебряные блюда, наполненные изысканными деликатесами, мебель из индийского палисандра и черного эбенового дерева, исфаханские ковры, сплошь завесившие стены, и с нарочитым недоумением поддакнул старшему брату:

– Бернард Клервоский утверждает, что у восточных яств вкус греха. Как это мы перетерпели столько невзгод и мук, чтобы спасать людей, живущих в подобном избытке?

В наступившей тишине Раймонд невпопад захохотал во весь голос в ответ на тихие слова королевы. Людовик нахмурился. Но князь был так увлечен беседой с племянницей, что не слышал своих гостей и не замечал зависть и горечь, вскипающую в настрадавшихся крестоносцах. Сынов северных стран, три четверти года перебивавшихся солониной, сушеной рыбой и вяленым мясом, неприятно поразили греческие и восточные блюда: рис, приправленный киликийским шафраном и индийским карри, рыбья икра, острые соусы с перцем, кориандром и куркумой, фиги, изюм, апельсины, лимоны, финики…

– Все у нас есть, – поспешила заявить Констанция, уже без зазрения совести жалеющая прекрасный, напрасно отданный плащ, – кроме самого необходимого – безопасности, мира и спокойствия.

– Я потрясен вашей Антиохией, – подхватил граф Фландрский, оставленный Людовиком в Атталии, дабы заботиться о покинутом там войске, и тут же бросивший несчастных на верную гибель. В мочале графской бороды сердито дрыгались крошки еды. – Оказывается, это огромный, многолюдный и роскошный город, куда больше Парижа. А ваши соборы, фонтаны, колоннады, амфитеатр, акведук, мраморные мостовые… Ничто в Европе не может идти в сравнение с этой роскошью.

– Я заложил аббатству Сен-Дени свои земли, чтобы участвовать в походе, – поддакнул Ангерран де Куси.

– Антиохия – торговый город, латинян в нем – меньшинство, – резче, чем это сделала бы Констанция, возразил Раймонд, наконец-то услышавший упреки будущих спасителей. – А город, желающий привлекать к себе богатые торговые караваны, должен удовлетворять все прихоти купцов.

– Прихоти купцов! – с горечью повторил король. – Чтобы собрать деньги на этот поход, я обложил податью каждую душу во Франции, я стребовал суровые налоги с каждого прихода. Епископы и приоры монастырей слезно жаловались, что вынуждены переплавлять освященную посуду.

Алиенор зло засмеялась:

– Они бы слезно жаловались, если бы им пришлось раскошелиться на осла для второго пришествия!

Раймонд перегнулся через племянницу, дерзко уставился на короля в упор:

– Мы за спасение святых мест не серебряной посудой платим, а жизнью и кровью. Защита Святой земли – общее дело всех христиан. Уступим здесь – завтра тюрки будут под стенами Парижа!

– Ну, Париж-то в безопасности. Еще четыреста лет назад рыцари Шарля Мартеля остановили магометан при Пуатье, – граф Фландрский равнодушно запихнул в середину бороды ножку жареной в кокосовом молоке лягушки.

– Европа в безопасности благодаря византийцам, они главная преграда на пути неверных, – опять дама Филомена не упустила возможность сказать гадость всем присутствующим.

– Византийцы – еще одна наша общая беда. Антиохия между Сциллой Нуреддина и Харибдой Комнина, оба наперегонки пытаются захватить княжество. А падет Антиохия, не удержаться и Иерусалиму, – пригрозил Пуатье.

– Без воли Господа волосок не падет, – уверил князя христианнейший король и укорил, видимо, за недостаточность доверия к защитной длани Создателя: – Я только у Константинополя видал такие укрепления, как у вашей Антиохии. К тому же с юга – горы, с севера – река!

– Я не силен в теологии, ваше величество, но уверен, что Господь, защищая Антиохию, ожидает от меня того же, – Раймонд раздраженно ощипывал кисть винограда. – Вашему величеству не нравятся купцы, но от них львиная доля доходов, и все эти доходы мы тратим на содержание армии. Но никакие деньги не помогут, если мы не завоюем Алеппо и Шейзар. И Эдессу! Только отвоевание Эдессы вернет нам защищенный тыл и обезопасит весь север латинского Востока. Наша естественная граница проходит по Евфрату.

Король не ответил, взгляд его водянистых глаз блуждал по стенам. Констанция поняла, что он ускользнул от требований Раймонда в свои мысли, как в раковину. Князь и король не понравились друг другу. Тем важнее казалось ей растопить отчуждение Луи, отвлечь несчастного от пережитых в пути невзгод, заставить вдохновиться будущими кампаниями!

– Господь мог бы одними сонмами ангелов защитить Иерусалим, но в бесконечной своей милости дал нам возможность спасти свои души, доверив нам защиту града Христа с Его усыпальницей.

– Иерусалим, да… – Луи встрепенулся, тусклые глаза дохлой рыбы на мгновение обрели жизнь. – Нам необходимо как можно скорее исполнить свой обет и добраться до Иерусалима.

– Не цель важна, а путь, не завоевание ничтожного Алеппо и не освобождение разрушенной Эдессы, а спасение вечных наших душ, – подхватил Одо де Дойль, капеллан Людовика. – Блаженны павшие на пути спасения.

Подобные уверения слышались в Европе все чаще, и они сулили христианам больше праведников на небесах, нежели побед на земле. Виночерпий наполнил королевский кубок, и все выпили за Иерусалим. Франки знали, что это город в ста двадцати лье от Антиохии, а паломники столь же твердо верили, что это Град Небесный, пребывающий в сердце каждого истинно набожного человека. Но до тех пор, пока крестоносцы алкали спасительного мученичества в борьбе с врагами креста за дом Давида, франки готовы были указать им наиточнейший путь к гибели тела, спасению души и укреплению Заморья.

Гости с воодушевлением вернулись к остывающим яствам, к темному благоуханному вину, нагретому до правильной меры. Один нахохлившийся Людовик катал мякиши до конца ужина.

В антиохийском замке измученных путников ждали непривычные для европейцев удобства – застекленные окна, мозаичные полы, укромные «гардеробы» – уборные со стоками, ведущими в крепостной ров, купальни с водой, текущей из бронзовых кранов, душистое лавровое мыло, теплое вино с гвоздикой и кардамоном, фонтаны, вилки и стеклянные кубки.

Французский король еще до трапезы потребовал, чтобы его устроили на ночлег в отдельной опочивальне, которую с ним будут делить лишь его два вернейших слуги: капеллан и секретарь Одо де Дойль и оруженосец Тьерри Галеран. Взявший крест монарх не скрывал, что, по его мнению, супружеская близость оскверняла обет защиты Святой земли.

После того, как знатные вельможи были разведены по отведенным им помещениям, Раймонд сказал:

– Поскольку французский король не ложится с женой, то и мне неловко поступать иначе…

Он рвался в донжон выпивать, играть и смеяться со своими рыцарями. Князь Антиохийский любил проводить время с обожающими его простыми воинами, а после общения с французским королем ему, наверное, особенно хотелось почувствовать себя хозяином. Но этот день так переполнился разочарованиями, что Констанция мечтала остаться с ним наедине, беседовать по душам без сварливого, обидчивого Луи, без избалованной, надменной Алиенор, лежать, как все эти годы, на родном плече, заснуть с мужем в одной постели, чтобы каждый раз, когда она повернется во сне, он обнимал ее, тоже не просыпаясь. Констанция умоляюще попросила:

– Раймонд, пожалуйста, не покидай меня! Ты же не паломник! Пусть Луи поступает, как ему угодно, сдается, его жена не будет горевать, если он несколько ночей не поспит с ней, а мне будет не хватать тебя!

Она попыталась взять его за руку, но Раймонд отпрянул. Не меньше Людовика князь боялся оказаться в женских силках, только Пуатье опасался не греха вожделения, а скуки семейной опочивальни, в которой ему не хватало солдатских шуток и казарменного веселья.

– Констанция, право, ну что за каприз! Это ведь только пока французы в замке. Не стоит смущать этим Людовика!

– У короля в голове только Иерусалим. Он мечтает добраться до храма Гроба Господня и получить там полное отпущение грехов. Про Алеппо он даже не думает.

Раймонд усмехнулся, привычным, небрежным жестом потрепал жену по голове:

– Рыцарей не за молитвы в рай пускают. Придется бравому вояке вспомнить, что Иерусалим завоеван уже полвека назад, и изыскать себе новую достойную цель, помимо укрощения супруги.

– Не стоит встревать в чужие склоки.

– Моя племянница решительней и мужественней половины французских рыцарей, и больше половины ополчения – ее вассалы. Ее расположение нам необходимо. Доверься мне, детка, не будь строптивей Алиенор…

Она отступила. Нечего обращаться с ней, как с ребенком. Уж хуже Алиенор Констанция вряд ли сумела бы стать.

– Раймонд, тебе никогда не удастся одновременно расположить к себе и короля, и королеву. И ты запрягаешь неправильную лошадку.

Ах, зря она это сказала! Князь не любил противоречий и еще меньше – указаний на свои промахи.

– Я запрягаю единственную лошадь, готовую везти мой воз.

Холодно пожелал доброй ночи, повернулся и пошел к выходу, громыхая сапогами, не оглядываясь. Что ж, если ему не хочется оказаться с ней наедине, спать в ее постели, пусть ради недостижимой симпатии Луи валяется на соломе казармы, слушает храп пьяных ратников.

Армия французов добралась до Утремера, но что толку в армии, возглавляемой монахом? Что толку в сильных телах рыцарей, если внутри их сидят робкие души, не стремящиеся к победам? Что хотел сказать Господь, когда прислал вереницу кающихся туда, где требовалось могучее, неукротимое воинство? Она сама всегда считала, что Европа обязана явиться им на помощь безвозмездно, не ожидая богатств или земель, но теперь те, кто жадно внимал рассказам о богатствах нехристей, казались предпочтительнее грезящих лишь о небесной награде.

Раймонд был уверен, что уговорит, убедит или заставит слабого короля исполнить свою волю, если не сам, то с помощью Алиенор. Так сильное тело уверено, что справится с бестелесным духом. Так весло пытается прорвать воду.

На следующий день антиохийцы и французы отстояли в церкви Святой Анны торжественную мессу. Никто, конечно, не ждал от его высокопреосвященства указания на четкие цели военной кампании, но Эмери Лиможский мог бы с амвона воодушевить крестоносцев, избрав темой проповеди вдохновляющие победы царя Давида. Ан нет, упрямый клирик предпочел толковать послание святого Петра к коринфянам, уверяя, что без милосердия и любви не унаследовать Царства Божия. Похоже, каждый связал с новым Крестовым походом собственные надежды, и его высокопреосвященство патриарх Великой Антиохии, Сирии, Киликии и Месопотамии, продолжающий уповать на обращение неверных, – не исключение.

И все же подлинное и глубокое волнение пришельцев, впервые причастившихся на Святой земле, захлестнуло паству и покрыло все несогласия и противоречивые толкования, как прилив покрывает мусор и коряги на отмели. Уже не только Людовик, но многие паломники без стеснения лили слезы. Констанция тоже всем сердцем ощутила божественное присутствие Иисуса Христа и вновь поверила, что поход непременно увенчается блистательными победами. Она удержится от унизительных примирений, не будет думать о вчерашней ссоре с супругом. Вместо этого любой ценой продолжит скреплять мир между бурным, как вино, Раймондом и кислым, как уксус, Людовиком, продолжит привечать эту неприятную Алиенор, завоевывать расположение гостей щедростью к предводителям и заботой о простых солдатах. Вдохновленная своим решением, княгиня поспешила в старые римские термы, спешно оборудованные под госпиталь. Французская королева не смогла присоединиться, передала, что сама едва жива и нуждается в отдыхе.

В просторной круглой зале, служившей в прежние дни калдарием, стоял непереносимый смрад смешанных испарений рвоты, пота, экскрементов и гниющих ран. Вонь облепила, окутала, испачкала, подступила тошнота, дышать пришлось через надушенный розовым маслом платок. Войско еще в Атталии вовсю косили мор, голод и ранения, и все те, кто не мог выдержать предстоящего морского плавания, были оставлены умирать на враждебном берегу, но трехдневный путь растянулся на три мучительные недели блужданий по морским хлябям, и многие, взошедшие на борт здоровыми, занедужили за время тяжкой одиссеи.

Тем не менее весь мраморный пол, проходы, каменные лавки и углы тепидария и фригидария были заняты телами хворых крестоносцев-паломников. Истощенные, истерзанные мученики стонали, хрипели, бредили, кричали, корчились, молили о питье или лежали пластом в беспамятстве на охапках соломы, укрытые грязным и рваным тряпьем. Из Франции ополчение вышло в сопровождении нескольких сот женщин, взявших на себя обет ухаживать за ранеными и заботиться о нуждающихся. Но так труден и полон опасностей оказался путь, и так дорого стоило место на судах, переправлявших остатки армии, что никто из маркитанток не достиг вожделенного берега Палестины. Между страдальцами сновали, как трудолюбивые пчелы, монахи монастыря Святого Симеона. Милосердные братья-бенедиктинцы молились, утешали, чертили святой водой кресты на лбу больных, омывали раны вином и вешали на грязные шеи ладанки.

Посреди залы цирюльник отпиливал гноящуюся ногу привязанному к столу страстотерпцу, оглушенному вином и отваром опиумных маков. Несмотря на кляп, больной извивался, отчаянно дергался, хрипел и пучил глаза так, что они грозили выкатиться из глазниц. Констанция в ужасе замерла, не в силах ни уйти, ни продолжать смотреть. Цирюльник время от времени останавливался, переводил дух, утомленно смахивал пот и вновь принимался старательно пилить. За процедурой с любопытством наблюдал отрок в стихаре, одной босой ногой почесывая другую, зажав под мышкой монстранц со Святыми Дарами. Наконец несчастный потерял сознание.

Остальные больные в ампутациях не нуждались. Некоторые были просто истощены до крайности голодом и усталостью, многие терзались тяжкими поносами, их желудки не могли удерживать никакую пищу, иные были объяты лихорадкой. Констанция шла среди распростертых тел, отмахиваясь от мух, пытаясь обходить отвратительные лужи мокрот и рвоты, обращаясь со словами благодарности, утешения и ободрения к пребывавшим в сознании. Изабо и остальные дамы не выдержали и перешли в часовню, чтобы горячо молиться за страждущих в тишине и на чистом воздухе. Только дама Филомена без жалоб продолжала следовать за княгиней по этому преддверию ада. Констанцию мутило, тошнота волной поднималась в ее чреве, голова кружилась, ноги подгибались, но она все же добрела до дальней залы, где вповалку валялись умирающие. На каменной скамье метался в лихорадочном бреду накрытый дырявым верблюжьим одеялом истощенный мужчина, громко стонавший: «Годиэрна! Годиэрна!»

– Бедняга вспоминает дщерь или супругу, – толстый монах-бенедиктинец обильно окропил больного спасительной иорданской водой.

– Ваша светлость, это Жоффре Рюдель, князь Блаи, и Годиэрна не жена ему. Мужчины редко бредят собственной женой, – сказал стоявший у входа французский шевалье. – Рюдель полюбил Годиэрну, графиню Триполийскую, и избрал ее дамой сердца. Все путешествие он сочинял в честь ее песни и панегирики.

Среди хаоса умирающих и страждущих молодой и пригожий шевалье был невозмутим, как праведник среди обреченных.

– Откуда он ее знает? – Констанцию поразило, что необузданная и сварливая тетка, чьи семейные склоки который год развлекали Утремер, смогла внушить французскому пииту такие возвышенные чувства.

– Он никогда ее даже не видел, – усмехнулся француз, хотя что смешного в агонии невинного? И еще нагло уставился прямо на княгиню странными, необычайно светлыми глазами. – Достаточно, что слава о красоте, добродетели и благородстве этой дамы разнеслась с помощью труверов и паломников по Европе, и его сердце избрало ее.

Француз, похоже, издевался над графиней Триполийской, а может, и над самой Констанцией. Во всяком случае, так непочтительно с княгиней Антиохийской никто не разговаривал. Но вокруг было так много скорби и мук, что Констанция не стала одергивать человека, который все же взял крест ради франков:

– Я не хочу даже догадываться, что могли поведать Европе о прекрасной даме Годиэрне болтливые труверы.

– Жоффре – знаменитый трубадур, он сочиняет искусные баллады. Как истинный рыцарь, он поклялся служить знатной, далекой и несравненной графине Триполийской до самой смерти. Кажется, недолго осталось.

– Нашел, кому панегирики сочинять, – фыркнула дама Филомена, набрала проточной воды из трубы и двинулась вслед за монахами поить жаждущих.

Глаза умирающего поэта лихорадочно бегали под закрытыми веками провалившихся глазниц, бородатое, обтянутое желтой кожей лицо осунулось, в углу рта запеклась пена, костлявые руки с синими венами судорожно мяли край одеяла. Бедняга никогда не узнает, что в Заморье тетка знаменита не столько своей красотой и добродетелями, сколько вздорным нравом и чрезмерно вольным поведением.

– Достойным, скромным женщинам труднее прославиться, – наглый шевалье снова ухмыльнулся, как будто угадав мысли Констанции. – Молва о женщине манит мужчину сильнее любых добродетелей. К тому же, ваша светлость, если бы рыцари, покинувшие свой дом и двинувшиеся на спасение Святой земли, не воображали бы и эту землю, и населяющих ее рыцарей и дам необыкновенно прекрасными, ополчение Людовика оказалось бы вдвое меньше!

С какой возмутительной насмешкой над благочестивыми, несчастными, отважными крестоносцами ронял дерзкий шевалье свои небрежные замечания! Наверное, не следовало продолжать эту беседу, но Констанция не удержалась:

– К сожалению, вторая половина крестоносцев уверена, что мы – развращенные восточной роскошью, снисходительные к исламской ереси, алчные к наживе и ради выживания готовы договориться хоть с дьяволом… Напомните мне ваше имя, мессир?

– Рейнальд Шатильонский, к вашим услугам, мадам, – красивый шевалье произнес фамильное имя с такой гордостью, что она не решилась уточнять, из рода каких именно Шатильонов он происходил. – Вы, франки, в чем-то хуже, а в чем-то лучше наших представлений о вас, а значит, разочаруете тех, кто думал о вас хорошо, и уязвите тех, кто думал о вас плохо.

Странный этот крестоносец в истрепанных обносках, с качающейся в ухе дешевой серьгой, держался принцем и судил смелее короля. Даже лениво привалившийся к дверному косяку, он выглядел собранным и ловким, как затаившаяся в траве рысь.

– А чем мы поразим вас, мессир?

– Я из тех, что пошли бы и в ад. Я прибыл поражать, не поражаться.

Несчастный Рюдель забормотал в бреду:

– Ночью она дарит мне счастье снов о ней… Я прокрадусь в ее обитель, как вор…

Констанция поправила сползшее одеяло, взяла умирающего за руку, трепещущую подбитой птицей. Преданному бедняге, увы, недолго осталось служить женщине, даже не подозревающей, что она стала предметом обожания прославленного французского стихотворца, но назвать обителью огромный и неприступный замок графов Триполийских было позволительно только менестрелю, вообразившему, что Годиэрна – женщина, достойная смиренного поклонения.

– Как можно любить того, кого никогда не видел и совершенно не знаешь, вместо тех, кто близок тебе и дан Господом в спутники жизни?

– Разве мы когда-нибудь знаем тех, кого любим? Все чувства одинаково придуманные, а любить далеких гораздо легче и меньше хлопот, ваша светлость. Близкие всегда уступают придуманному образу.

– Если вы так думаете, вы ничего не знаете о любви, – важно объяснила Констанция неопытному молодому человеку. Снова этот француз так улыбнулся, что было непонятно, уж не над ней ли он смеется?

– Мадам, я воин, не пиит. Ненависть к врагам не оставила в моей душе места для любви к женщинам. Хотя, конечно, – он с галантной шутливостью склонил круглую, коротко стриженную голову, – никто не знает собственного будущего.

Вольные нравы оказались у этих французов, под стать их распущенной королеве. Куда это запропастилась дама Филомена? И все же шевалье такой необычный, такой юный, ямочка на его обросшем короткой щетиной подбородке такая трогательная, и так притягателен темный, густой ежик его волос, что возмутиться никак не удавалось, а прикидываться святошей – это не для Констанции. До сих пор ни один мужчина не позволял себе расточать комплименты супруге князя Антиохийского. Слышать любезности оказалось приятно, особенно после вчерашнего вечера, на котором Алиенор, казалось, высосала весь воздух вокруг себя. Только на этом подобному разговору следует положить конец.

Подоспевший отец Фернан склонил лысый череп над впавшим в забытье Рюделем:

– Сontraria contrariis! Противоположное противоположным! – Снисходительно объяснил княгине: – Тошнота и понос причиняются проникновением в организм излишней морской влаги, и лечить их следует усушкой больного. Я пущу ему кровь.

– Спасительный путь святого отца легко проследить по бездыханным телам прежних подопечных, – ухмыльнулся без всякой почтительности Рейнальд, продолжая плечом подпирать дверную створку.

Действительно, темная ряса отца Фернана сочилась кровью, руки его были багровыми, а пол за ним был украшен алыми лужами и растекающимися ручейками крови. Те же, кому ретивый полковой лекарь уже оказал свою помощь, лежали недвижно, то ли в беспамятстве, то ли бездыханными. Господи, сколько мук и трудностей преодолели эти люди, чтобы скончаться уже в Утремере, так и не успев постоять за христианскую веру! Сотни, сотни необходимых мужчин, пустившихся в путь ради франков! Каждый из них был бы незаменим у стен Алеппо!

Возникшая дама Филомена положила сухую, морщинистую руку на лоб больного пиита:

– Падре, он весь горит.

Больного корчило и трясло. Отец Фернан вгляделся в страдальца, вздохнул, перекрестил его, поманил алтарного мальчика со Святыми Дарами и принялся читать отходную. Констанция не выдержала:

– Святой отец, если вы отказались от больного, я призову моего врача.

Приказала алтарному отроку:

– Мальчик, быстро беги в замок и приведи сюда Ибрагима ибн Хафеза. Ну, мигом!

Выронив Святые Дары, путаясь в стихаре и перепрыгивая через больных, мальчишка мартовским зайцем сиганул к выходу.

Священник растопырил руки, крылами сутаны защищая от исцеления нечестивым знахарем того, кто уже почти достиг преддверия рая:

– Не позволю обрезанной собаке подойти к мученикам! Неверный погубит души паломников!

Внезапно флегматичная дама Филомена выпятила плоскую грудь и налетела на отца Фернана, как защищающая цыплят курица на кошку:

– Не погубит! Вам ли не знать, отец Фернан, что души погибших в походе спасены. Подумайте, каждого где-то ждет мать, дочь или жена!

– Нам необходимо спасти тела воинов! – подхватила Констанция. – Сам патриарх выдал Ибрагиму право на лечение христиан! Скольких солдат Антиохии египтянин вернул в строй!

Бенедиктинцы стаей галок к падали подтянулись к ложу умирающего. Несчастный Рюдель пришел в себя и заклокотал, давясь собственным дыханием. Ободренная поддержкой дамы Филомены, Констанция настаивала:

– Врач, который лечит моих детей, наверное, сможет лечить и паломников!

– Через мой труп! – возмущенно вскричал отец Фернан.

Шевалье Шатильонский оставил притолоку, неторопливо, с раскачкой человека, проведшего три недели в море, приблизился, сгреб священника за шиворот и приставил кинжал к кадыку лекаря:

– В таком случае, падре, вы немедленно отправитесь на небеса. Сделайте милость, достоверно опишите там сложившуюся ситуацию, я уверен, Спаситель согласится с княгиней.

– Ради всего святого, мессир! – Констанция даже ногой топнула. – Не место и не время глупым шуткам!

Шевалье пожал плечами и отшвырнул бедного отца Фернана, как щенка. Воинственный пыл покинул священника: он встряхнулся, не сводя злого взгляда с молодого француза, ощупал шею, проверяя, прикреплена ли все еще его голова к плечам, и ретировался в соседнюю залу. Следом испарились монахи.

Появился задыхающийся ибн Хафез. Небрезгливо оттянув веки сеньора Блуа, приложив ухо к груди больного, понюхав его, потыкав во впалый живот и подержав за запястья, врачеватель развел руками и покачал головой. Нет, этого больного он не будет оспаривать у достопочтенного коллеги, его ремесло тут бесполезно. Зная, что египетский знахарь испытывает великое благоговение перед книгами, княгиня упомянула, что умирающий – великий мастер слова. Французский шевалье добродушно предложил увеличить старания басурманского знахаря, пригрозив ему казнью в случае смерти пациента, но в этом не было нужды. За годы своей службы александрийский медик часто вылечивал самых безнадежных, о княжеском длиннобородом знахаре-язычнике по Антиохии ходили слухи, что он способен воскрешать мертвых, чертя им какие-то сатанинские знаки на лбу. Констанция, конечно, не верила глупым россказням: Господь Бог никогда не наградил бы такой силой неверного, и от Сатаны египетскому лекарю тоже не было подобной власти, иначе старик непременно воскресил бы свою малютку Фатиму, скончавшуюся прошлой весной от какой-то неведомой хвори. Констанция очень жалела умершую девочку, особенно представляя, куда попала душа некрещеной бедняжки. После ее кончины старик тоже долго болел, а кое-как оправившись от своего горя, превратился, по собственным словам, в «пальмовый ствол, дуплистый изнутри». Снаружи, правда, он превратился в сушеный финик.

С тех пор Ибрагим полностью посвятил себя немощным и увечным. Заявил, что обязанность каждого врача – бороться с недугами и страданиями любого, кем бы ни был больной, что медицина была создана для блага всего рода человеческого. С упорством помешанного настаивал, чтобы в замке извели мышей и крыс, разрешал пить только проточную или родниковую воду, уверял, что тщательное мытье предохраняет от болезней, а когда крошечная Мария заболела лихорадкой, вместе с обезумевшей от страха Констанцией, мамушкой и отцом Мартином не отходил от колыбельки ни днем, ни ночью. Тогда втуне остались беспрерывные молитвы священника к Пресвятой Деве, к святой Аполлонии и святому Луке, безотказно исцеляющим страждущих, и не помогли самые верные панацеи: оказался бесполезен отвар сандалий святого Евлалия, не принес обещанного облегчения кусочек египетской мумии, напрасным было питье с пеплом птицы феникс. Даже приготовленная неуемным отцом Фернаном паста из толченого осколка надгробия святого Петра не возымела своего всегдашнего животворного действия. Ибрагим тогда тоже сомневался, сможет ли он спасти крошку, терзал бороду, растерянно шептался сам с собой, без конца готовил новые и новые смеси драконовой крови, вороньих экскрементов и сердец летучих мышей, листал свои поганые фолианты и свитки, но искал там не заговоры, а советы других ученых медиков. Кто от заговоров не удерживался, так это Грануш, приправлявшая ими действие любого лекарства. Ради Констанции и ее детей старая армянка была готова в любой момент превратить весь мир хоть в лягушек. Старик неустанно менял на пылающем лбу малышки прохладные от горного льда повязки, по капле вливал в больную свои настои, и в конце концов жар спал. Констанция помнила, с каким великим облегчением вздохнул тогда египтянин. В его красных от недосыпа глазах она узнала собственную беспредельную радость. С тех пор она знала, что может положиться на своего врача, в какую бы сторону тот не молился.

Не обращая внимания на враждебный клекот отца Фернана, бородатый старик в чалме влил в бредящего Рюделя зеленоватую настойку, затем перешел к больному франку, лежащему напротив. Этот бородач следил за магометанином, как вепрь в ловушке за приближающимся охотником. Едва Ибрагим протянул паломнику склянку с мутной смесью, тот резко развернулся и ударил по нетвердой веснушчатой руке с такой силой, что мензурка разлетелась по мраморному полу на мелкие осколки.

– Пес вонючий, – прохрипел воин, – меня ты не отравишь своими снадобьями!

Констанция закусила губу. Действительно, от старого лекаря, может, и попахивало непривычно едкими травами: базиликом, розмарином, камфорой, диким луком, даже спиртовыми эликсирами, но сам больной вонял так ужасно, что сравнение было вовсе не в его пользу. Однако приходилось подавить раздражение: каждый крестоносец заслуживал сострадания.

– Уксусная настойка с серой сделана в соответствии с указаниями греко-римского врача Галена, без колдовства и наговоров, – терпеливо объяснил лекарь на своем французском, приправленном арабским выговором, как мясо чесноком. – Необходимо бороться с черной и желтой желчью и укреплять печень.

Француз упрямо отвернулся к стене. Многие крестоносцы так и не решились испробовать колдовское зелье, сваренное грязной рукой неверного, который вдобавок ссылался на пророка Мухаммеда, якобы велевшего ему облегчать страдания больных. Нет сомнения, что эти стойкие христиане зарабатывали себе лучшие места в раю, но попадали они туда очень быстро. Остальные, то ли не расслышавшие упоминание Мухаммеда, то ли просто не столь крепкие духом, после того, как убедились, что никаких заклинаний над своими отварами египетский знахарь не произносил, снадобье пили, осенив себя и чашу крестом и бормоча молитвы, и, если они могли удержать целебную жидкость в себе, им легчало.

Констанция двинулась к выходу, по дороге она поблагодарила французского шевалье за поддержку.

– Не за что, ваша светлость. Я пока вовсе не уверен, что мы кого-либо спасли, но мне было любопытно посмотреть, на что годен этот ваш неверный. Я ведь и сам в любой момент могу оказаться раненым, а в рай не готовым. – Он нахально уставился прямо на нее такими светлыми глазами, что они казались почти слепыми. – К тому же я помог бы вам в чем угодно.

Ну и человек! Такой даже в молитву ввернул бы богомерзкую шутку! Констанция удержалась от невольной улыбки, не собираясь поощрять его. Не к чести замужней женщины греховное тщеславие, она не уподобится Алиенор.

В главной зале отец Фернан уже ревностно отпевал несчастного, которому час назад отпиливали ногу. Вернувшийся алтарный мальчик с равнодушным видом ковырял в носу.

По замку бродили незнакомцы. Констанция только теперь вспомнила о ссоре с мужем, но пребывание среди умирающих превратило вчерашнее столкновение в мелкое недоразумение. Время от времени она невольно улыбалась и тут же трясла головой – это в ее мыслях непрошено возникал шевалье.

Из покоев Алиенор доносились музыка и пение. По-видимому, королеве так и не удалось отдохнуть – ее комната оказалась заполнена дамами и рыцарями, среди них обнаружился и князь.

Алиенор восседала на груде шелковых подушек, Пуатье сидел у ее ног на полу, остальные придворные теснились вокруг. Не привлекая внимания, Констанция устроилась у двери. Алиенор перебирала струны лютни и пела:

Что этой радости под стать? С кем мне любовь мою сравнить? Тот должен голову склонить, Кто жаждет перед ней предстать. Ведь радость с нею испытать Ценней, чем до ста лет прожить. Под силу ей и жизнь отнять, И снова к жизни воскресить… [5]

Песня, сочиненная Гильомом Аквитанским, отцом Раймонда и дедом Алиенор, была отменная, хоть и повествовала о Данжерозе, любовнице герцога, ради которой тот бросил свою венчанную жену, мать Раймонда. Потом дочь Данжерозы от ее церковного брака вышла замуж за законного сына герцога, и так Алиенор оказалась одновременно потомком и Данжерозы, и Гильома, соединив в себе грешных любовников.

Голос внучки женщины, воспетой в кансоне, замер, сын сложившего эту песню и остальные слушатели захлопали и принялись нахваливать стих, а еще усерднее – голос, игру и исполнение королевы. Раймонд с радостным восторгом глядел снизу вверх в лицо племянницы, а сама Алиенор, закусив нижнюю губу, мечтательно взирала куда-то вдаль, не обращая внимания на привычные овации и дифирамбы.

– Ваше величество, просим вас, еще! Еще! Ваше величество, спойте из «Пилигрима любви»! Рюделя, Рюделя! – продолжали умолять придворные.

Алиенор томно вздохнула, изящно воздела смуглые, тонкие руки над струнами, склонила голову так, что выбившаяся из-под покрывала волнистая прядь темных волос упала на щеку, и вновь запела. Автор кансоны уверял, что останется воином до тех пор, пока рука его сможет поднять сталь, и пребудет певцом любви, пока сможет перебирать струны и пока теплое безумие вина продолжит бушевать в его груди. Нежным голосом повторяла певица клятву Рюделя навеки остаться обожателем, преклоняющим колена у алтаря красоты и перелетать, покуда жив, подобно пчеле, с одного роскошного цветка на другой.

Голос королевы хоть и не шел в сравнение с голосом Изабо, все же был мелодичным и нежным, и песня трогала слушателей. По крайней мере, князя – Констанция заметила, что рука Раймонда задумчиво теребила край платья племянницы, а на родном лице появилось выражение сладостной боли, которое у него бывало только в самые их задушевные моменты. Констанция тоже почти заплакала, но не из-за пения Алиенор, которое было превосходным для королевы, но навряд ли прокормило бы бродячих труверов, а из-за того, что пока придворные упивались трогательными виршами, сложивший их менестрель отдавал душу Творцу в полном одиночестве на холодной каменной скамье, а дама, которую он так странно полюбил, вряд ли когда-либо даже услышит вдохновленные ею баллады.

В последующие дни двор продолжал собираться вокруг Алиенор. Королева царила среди придворных, как языческая богиня в капище, и хоть шевалье Шатильонский и уверял, что людям легче восхищаться далеким, Алиенор легко добивалась поклонения от всех, кто окружал ее, может потому, что была совершенна, может потому, что даже с близкими она оставалась холодной и равнодушной, а вернее всего – потому, что была их повелительницей. Провансальское почитание прекрасной дамы переселилось на антиохийскую землю, и дама эта была одна – герцогиня Аквитании. Рыцари наперебой состязались в ее почитании, де Брассон принялся с азартом учиться играть на лютне, женщины лебезили, не помышляя о соперничестве, первая среди них – Изабо. Если мадам де Бретолио натыкалась на взгляд Констанции, она только счастливо улыбалась.

Князь от имени супруги дарил обносившейся в походе амазонке шелковые платья, преподносил украшения, меха и благовония, держал ее стремя, поливал ее руки перед трапезой розовой водой и постоянно маячил рядом. Алиенор не прибыла в Левант покорять мусульман, она прибыла в Левант покорять франков.

Французская королева, умилительно распевающая кансоны Рюделя, так и не удосужилась навестить умирающего. Стихотворец, сочинивший забавлявшие общество песни, скончался, одинокий и забытый, и упокоился на антиохийском кладбище среди множества прочих свежих могил.

Добравшись со столь неимоверными трудностями и жертвами до Заморья, крестоносцы пребывали в ощущении, что они достигли конечной цели всего предприятия, что выжившие полностью заслужили право на отдых и наслаждения. Никому не хотелось вспоминать, что самое тяжелое, то, ради чего все было затеяно, еще впереди. Каждый день в честь гостей устраивались пиры, охоты, турниры, собачьи и петушиные бои, верховые прогулки. Развлечения сменялись лишь кратким отдыхом.

Изабо расцвела наподобие пустыни после дождей: ее громкий, кокетливый смех звенел, казалось, отовсюду, Эвро был оттерт молодыми кавалерами, взирающими на чаровницу восторженными щенячьими глазами. У мадам Бретолио по-прежнему имелся только один способ быть счастливой. Один раз Констанция заметила, как сидящий рядом с женой Эвро сильно и грубо дернул ее за локоть. Та в тот же миг сникла. Констанция тоже считала, что подруга совершенно не умеет держать себя, как полагается матроне, и, если бы не Бретолио, лично приструнила бы вертихвостку, но ей стало неприятно, что противный Эвро получил право помыкать ее подругой.

Было решено воспользоваться присутствием христианнейшего помазанника и поднять воинский дух новоприбывших, посвятив несколько отличившихся юношей в священные ряды рыцарского братства. Среди прочих валетов высокой чести удостоился и Юмбер де Брассон, оруженосец Раймонда.

От волнения юноша не находил себе места, обычная дурашливость слетела с него. Раймонд подбодрял воспитанника, вспоминал, как сам был возведен в славное достоинство рыцаря английским королем Генрихом II, любившим Пуатье, словно сына:

– Как священник посвящает себя Господу, так рыцарь посвящает себя подвигам, – поучал князь питомца.

– Некоторые этими подвигами обеспечили занятие целым монастырям, отмаливать их души у Сатаны, – прежний зубоскал все же не дремал в Юмбере.

Граф Триполийский, например, подумала Констанция.

– Некоторые священники тоже живой укор своему Создателю, – захохотал князь. – Многие рыцари, конечно, и крест-то взяли, только чтобы спасти свои души, столько грехов на них повисло. Но защищая Святую землю, христианский рыцарь ведет самую правильную, самую угодную Богу жизнь. Мы все – вассалы Христа.

День перед церемонией будущие рыцари постились, а ночь провели в капелле, где молились всю ночную стражу. Наутро они искупались в воде с розовыми лепестками, смывшей с них все грехи, затем обрядились в белоснежные шемизы, обозначающие их готовность защищать Божьи Законы, каждый из них нацепил по золотой шпоре, дающей мужество служить Господу, и перепоясался тонким ремешком, напоминающим, что следует избегать плотских грехов. Вновь обретшая былую задорность Изабо прошептала, что для Юмбера следовало бы заменить непрочный ремешок тяжелыми веригами.

Король Франции торжественно напомнил кандидатам, что все предметы обихода рыцаря полны глубочайшего смысла: так крест рыцарского меча с гардой показывает, что его носители должны быть готовы сражаться с врагами Господа, копье является прямым и несгибаемым, как истина, шлем символизирует страх перед позором, металл хауберка защищает от грехов и пороков, поножи предназначены удержать рыцаря от неверных путей, а шпоры торопят в преследовании своего долга. Подобным образом Людовик перебрал латный воротник, гамбезон, кинжал, булаву, рукавицы, щит, седло, узду, коня, поводья, сюрко, намет и знамя, поясняя, как каждая из этих вещей помогает рыцарям не только победить врага внешнего, но и самим выковаться в истинного христианского воителя, достойного рыцарского звания. Надо отдать должное королю, на словах он назубок знал все, что делает мужчину непобедимым. Наконец Людовик милостиво пробормотал: «Avancez Chevaliers au nom de Dieu! Приблизьтесь, шевалье, во имя Бога!»

Притихший, бледный и серьезный Юмбер де Брассон покорно, без всегдашнего юродства, преклонил колено перед королем и князем и дрогнувшим от волнения голосом поклялся в преданности своему сюзерену. Раймонд опоясал неофита мечом, чтобы с этого дня бывший оруженосец собственным оружием сражался с врагами и защищал несчастных и обездоленных от могущественных и безжалостных. С рвением, слегка превышающим обычай, треснул парня в ухо и крепко стиснул в объятиях, наставляя быть храбрецом.

Церемония напомнила, как неразрывно и навеки были повязаны друг с другом все мужи, удостоившиеся великой чести принадлежать к высокому сословию. Рыцарское служение было способно облагородить и уравнять с принцем даже младшего сына младшего брата!

Все были глубоко растроганы, и Констанция могла бы поклясться, что в очах новоиспеченного рыцаря Юмбера де Брассона сверкнула слеза. Но едва завершилась торжественная церемония, сорвиголова принялся за свое:

– Вдовы и сироты, наконец-то у вас появился защитник! Вдовы и сироты, где вы? Что, для меня не осталось вдов или сирот? – Схватил меч, замахал им, со свистом рассекая воздух: – Подходите желающие! Я сделаю ваших жен вдовами, а ваших детишек сиротами!

По случаю акколады состоялось очередное подношение ценных даров паладинам – украшений, кубков, святых реликвий, лошадей, седел, вооружения. Опять самые великолепные вещи достались Алиенор: чем дальше, тем больше Раймонд усердствовал, лишь бы расположить племянницу в свою пользу. Он даже отдал ей обещанного сыну щенка Виты. Спрашивается, зачем паломнице щенок?

Констанция меж тем начала сомневаться, что в остальных гостях их щедрость пробуждала исключительно дружеские чувства. В Византии французы уже столкнулись с невероятным великолепием и богатством Востока, но ведь не ромеи на этот раз умоляли их о помощи в слезных посланиях! Многие громко недоумевали, справедливо ли было пережить столько невзгод, чтобы спасать людей, живущих в столь невообразимой роскоши? Только Раймонд продолжал надеяться, что дружбой, гостеприимством и дарами он завоюет сердца будущих соратников и сможет повлиять на планы совместных грядущих сражений.

– Какой дивный сокол у вашей жены, – томно тянула слова французская королева, кончиками пальцев ласково поглаживая шею гнедого коня, подаренного ей Раймондом тотчас по прибытии в Антиохию.

Сапсан Шери, чудесная крупная самка о тринадцати перьях в хвосте, была доставлена из северных стран для султана Дамаска, и Мехенеддин преподнес ее в дар княгине Антиохийской во время встречи в Акре. Птица, только что убившая куропатку, была накормлена, посажена на перчатку, и Констанция бережно накрыла ее клобучком.

– Ах, у меня были такие соколы! – Королева мечтательно закинула голову, обнажив обольстительную впадинку между ключицами и четкий, изогнутый тюркским луком абрис подбородка. – Я выехала в Крестовый поход в платье, затканном золотом, в серебряном седле, в обозе везли моих охотничьих и певчих птиц. Но в дороге я пережила и видела такое, – она передернула плечами. – Все, все было потеряно в тяготах пути – и одежда, и птицы, и лошади…

«И армия», – подумала Констанция.

Раймонд, однако, уже превратился в заправского придворного льстеца:

– Ваше величество, вы сами похожи на благородного сокола!

Алиенор снисходительно улыбнулась, и даже Констанция была вынуждена согласиться. У королевы резкие черты лица – тонкий нос с горбинкой, высокие скулы и тенистые впадины под ними, высокие брови вразлет. А ее ядовито-изумрудные глаза умели не только задумчиво устремляться вдаль, но и по-птичьи пристально впиваться в собеседника. В отличие от Констанции, любившей парфюмерные масла розы и жасмина, королева душилась острыми, терпкими благовониями с мускусом и амброй. Вчера женщины мылись в термах, и тонкая, мускулистая фигура Алиенор, узкобедрая, широкоплечая, с длинными ногами и руками, с гибкой, вечно изогнутой шеей напомнила Констанции вздыбленного, когтистого льва Апокалипсиса со стяга Аквитании. Сама же Констанция, бело-розовая, беременная, пышногрудая и округлая, с широкими бедрами и полными икрами, укутанная в длинные пшеничные волосы, чувствовала себя неуклюжим толстым зайцем. Но больше всего надменная, сильная Алиенор походила на хищника своей уверенностью, что может завладеть любой вещью, любым понравившимся ей куском, любым человеком. Гнедая кобылка, горностаевый плащ, жемчужные ожерелья, вислоухий щенок, много дивных подарков уже перешли к королеве, а теперь она весьма прозрачно намекнула на свое желание получить сапсана. Раймонд верил, что племянница поддержит его планы и ради этого был готов с себя последнюю рубашку содрать, но не отвращал ли он тем самым от себя ее венценосного супруга?

Констанция любила Шери, она сама тренировала охотницу, и птица не упускала ни журавля, ни утки. Но королева едва заметно усмехнулась, словно торжествуя над постыдной скупостью хозяйки, Раймонд метнул в супругу отчаянный взгляд, призывая не позорить их, и Констанция, повинуясь порыву быть лучше и благороднее француженки, протянула Алиенор руку с любимым соколом:

– Ваше величество, для меня будет большой честью, если вы согласитесь принять от меня Шери. Эта птица достойна принадлежать лишь королеве.

Она запрезирала бы себя, если бы поступила иначе, а Алиенор приняла дар с привычной непринужденностью.

– Любезный Раймонд, я слышала, тут где-то источник, у которого Аполлон влюбился в прекрасную нимфу Дафну. Я просто обязана, обязана увидеть это место!

И Пуатье услужливо пустил коня стремглав.

Птицу не жалко, муж – другое дело. Беда в том, что королева явно не видела разницы. Похоже, из всех крестоносцев лишь одна Алиенор явилась в Святую землю только брать, брать и брать. Но такова аквитанка – любой знак преданности, любви и уважения она считала обычной данью, и чем уверенней эта женщина вела себя, тем усердней пресмыкались перед ней окружающие. Многие дамы принялись так же высоко задирать голову, так же поднимать брови, смотреть вдаль и некстати улыбаться, но Алиенор при этом выглядела думающей о чем-то таинственном и прекрасном, а Изабо с прочими подражательницами – глуховатыми и двинувшимися рассудком. Все словно попали в волшебный, магический замок, где потеряло значение все, кроме колдовского голоса королевы, поющего песни чужой любви. И только Констанция плотнее прятала волосы под свою повязку замужней женщины, продолжала в разговоре глядеть прямо на собеседника, а на вопросы отвечала толково и уместно.

Изабо теперь постоянно попадалась на глаза в обществе усатого, толстого и вечно пьяного шевалье Грессана. В ответ на все предупреждения и уговоры мадам Бретолио только молча отводила взгляд, щеки и слишком открытая грудь ее покрывались алыми пятнами, слезы невольно катились по зардевшимся щекам, и она опрометью убегала рыдать в углу. За вертихвостку совершенно неожиданно заступилась дама Филомена, это унылое воплощение никем не искушаемой добродетели:

– Ваша светлость, покойные малютки перевесят все ее грехи. А вдобавок этот Эвро.

Констанция вспоминала о погибших сыновьях самой дамы Филомены, обнимала веселого шалуна Бо и прелестную Марию и уверяла себя, что эта завезенная провансальцами блажь – придворная любовь – глупая, но безвредная игра. Иначе разве играл бы в нее с таким увлечением собственный супруг?

И все же его усердие в куртуазной придури было обидным и досадным. Вечера напролет князь Антиохийский ловил с завязанными глазами визжащих дам, преподносил королеве яблоко в роли Париса или благоговейно внимал бесконечным мадригалам.

– Я словно вернулся в волшебную атмосферу моего юношества, в мою родную Аквитанию! Утонченная поэзия, музыка… Я только сейчас понял, как мне не хватало всего этого!

Ногти Констанции до крови впивались в ладони, но ради блага Антиохии и спокойствия Пуатье она запрещала себе вмешиваться. С той первой их ссоры из-за Алиенор они с Раймондом полностью так и не примирились. Князь продолжал ночевать в казармах, дни проводил в обществе паладинов и королевы, а с женой общался лишь при посторонних или по необходимости. Но, оказывается, теперь, когда в замке царствует другая, ему стало гораздо лучше, несмотря на размолвку со своею венчанной супругой! Интересно, знает ли заморский кумир, что великий почитатель и бережный хранитель провансальской культуры сам не озаботился обучиться писать и читать?

Утонченных придворных развлечений упорно сторонился лишь один кавалер – Луи. В сопровождении своего капеллана Одо де Дойля и телохранителя Тьерри Галерана понурый Капет бродил по замку хмурым призраком, мрачнея день ото дня. На провансальском наречии, на котором беседовали между собой Раймонд и Алиенор, парижанин не говорил, блистать в оживленных словесных поединках придворных и любезничать с собственной женой наперегонки с князем Антиохийским он не желал, да никто ему и не предлагал. Впрочем, дядя и племянница так были заняты друг другом, что рядом с ними все чувствовали себя незваными посторонними, даже Констанция, хоть она и понимала провансальское наречие.

Короля было жалко, он был не злым, совестливым человеком, с чувством долга и чести, но достаточно было Констанции увидеть его неприкаянную фигуру, чтобы в нем, как в зеркале, узреть всю унизительность собственного положения. Она не могла простить Людовику, что он, который мог положить конец этой внезапно вспыхнувшей приязни пуатевинцев, не смел вмешаться и заставить свою избалованную жену блюсти честь и соблюдать декорум.

Вскорости королю в Антиохии перестало нравиться хоть что-либо:

– Как это в городе Луки и Петра, Варнавы и Павла проживает такое количество язычников? Молятся в своих поганых мечетях прямо посреди святого города! И постоянные вопли муэдзинов, когда всем известно, что в их выкриках таится страшное поношение христианству?!

Констанция пыталась смягчить венценосца:

– Ваше величество, мы вынуждены терпеть нечестивые обычаи иноверцев. Купец не приведет в Антиохию свой караван, если здесь у него не будет возможности молиться в направлении своих святынь, не окажется привычной турецкой бани-хамама, если он не найдет тут чайханы, где неверные привыкли встречаться с единоплеменниками, курить кальян и любоваться танцовщицами. Поклонникам Аллаха необходим михраб, имам и намаз.

Луи взирал на княгиню, как на безумную:

– Мы порицаем греков-схизматиков, а вы покорно смирились с несравнимо худшим! Иногда мне кажется, что это не вы их победили, а они вас. Сидите, как нехристи, на коврах и подушках, едите отвратительную восточную пищу, приготовленную нечистыми арабскими руками, лечитесь у их знахарей! Ваш Танкред изображал себя в тюрбане и назывался Великим эмиром! Я собственными ушами слышал, как франкский барон похвалялся, что не ест свинину! – Людовик подозрительно оглядел баранье ребрышко, вымоченное по тюркскому рецепту в оливковом масле с кокосом, кориандром, тмином и имбирем. – Житель Шартра или Реймса в Утремере превратился в антиохийца и забыл свои корни!

И король впился в ребрышко, как пес в горло тюрка. Не скажешь же помазаннику, что некоторые обычаи – например, почаще мыться и чистить зубы, не повредили бы и самому христианскому величеству! Впрочем, Констанция изо всех сил старалась завоевать доверие и приязнь Людовика, но все ее несмелые попытки оставались незамеченными, а венценосец был по-прежнему отчужденным и замкнутым.

– Сир, – с избалованностью всеми обожаемого ребенка вмешалась Алиенор, – вы же ничего не смыслите в местных тонкостях, по какому праву вы указываете тем, кто сражался с иноверцами всю жизнь?

Но легче было бы осла впрячь вместе с лошадью, чем убедить Людовика согласиться с супругой.

– По праву того, кого сначала умоляют о помощи, а потом упрекают в недостаточной терпимости. Взять хоть этот союз с Дамаском… Как можно было заключить союз с Дамаском?!

Констанция растерялась. Как объяснить то, что так ясно и давно уже привычно самой? Даже Танкред сражался против Бодуэна де Бурга заодно с алеппскими тюрками, а тот боролся с Танкредом при помощи тюрков Джабалии! Она поспешила уверить щепетильного короля:

– Господь, читающий в нашем сердце, ведает, что любые наши небрезгливые союзы с басурманами являются только временной, вынужденной уступкой.

Раймонд пояснил, но так сухо, что лучше бы промолчал:

– Граница не всегда проходит между христианами и иноверцами. Араб охотнее покорится нам, нежели тюркам, и шиит раньше перекрестится, чем пожмет руку сунниту! И, чтобы не допустить чрезмерного усиления одного из неверных, нам приходится иногда приходить на помощь тому, кто слабее. Наша главная угроза – не Дамаск, а Алеппо Нуреддина, и этого атабека мы ненавидим так, как вы еще не научились ненавидеть сарацин. Разумеется, лживые, жестокие и алчные неверные собаки заслуживают смерти. Однако военное счастье переменчиво, сегодня они в плену у нас, а завтра – мы у них.

Король отмахивался от чувствительных историй о благородных жестах и взаимовыручке между франкскими принцами и мусульманскими шейхами. Зато было очевидно, что он быстро учился ненавидеть заносчивого Пуатье:

– Каждый нехристь, упорствующий в своих заблуждениях, заслуживает уничтожения! Эти ваши братания с поклонниками Магомета – только преступная слабость, колебания в вере и готовность к уступкам! Если бы мы в Европе прониклись подобным духом терпимости, а не боролись с басурманами не на жизнь, а на смерть, то даже Франция кишела бы неверными!

Констанция не удержалась:

– Нет сомнения, что, если бы Палестиной правил святой Петр или, того лучше, сам Сын Божий, Утремер был бы ухожен и возделан, как древо жизни в Эдеме. Но тут только мы, недостойные, и даже самые грешные франки предпочтительнее самых ревностных магометан!

Христианнейший монарх хоть и подозревал в антиохийцах шаткость веры и позорную терпимость по отношению к сынам Аллаха, но сам планировать военное наступление не торопился. Покамест единственная кобыла, готовая тащить непосильный для самих франков воз их победоносных замыслов, была аквитанской породы.

Простые воины были рады досыта есть и спокойно спать под прикрытием мощных укреплений Антиохии, а знатные люди – и франки, и приезжие – предались интригам и выяснениям отношений. С появлением в Утремере новых людей только усложнились привычные пуленам, хоть и неожиданные для европейцев, коалиции с врагами креста, вражда меж христианами, хитросплетения договоров, кровных связей, взаимопониманий и интересов. Того и гляди, вместо ожидаемого спасения прибытие крестоносцев окончательно порушит хрупкое равновесие Леванта.

Смуты и раздоры между франками и французами начались немедленно.

Сен-Жиль Триполийский заявил, что ноги европейских пришельцев в его графстве не будет, поскольку одним из предводителей похода оказался его дядя – Альфонсо Иордан, граф Тулузский, маркграф Провансальский, герцог Нарбоннский, сын предводителя Первого крестового похода Раймунда Сен-Жиля, основателя графства Триполи. Альфонсо был увезен из Святой земли обратно во Францию еще младенцем, вскоре после смерти своего легендарного отца, и взамен графства Триполийского получил там европейские владения отца, но с тех пор большую часть французских доменов растерял и наверняка явился в Утремер, чтобы оттягать богатый Триполи у нынешнего законного его владельца.

Ненависть Сен-Жиля к пришельцам запылала только сильнее, когда супруга его Годиерна, прослышав о любви к ней покойного Жоффре Рюделя, затребовала тело трувера, отдавшего ей при жизни свою душу, и, несмотря на неприязнь мужа к крестоносцам, с почестями перезахоронила князя Блуа в соборе триполийского ордена тамплиеров.

Внучатый племянник, тридцатитрехлетний Раймунд Сен-Жиль, граф Триполийский, и его двоюродный дед, сорокапятилетний Альфонсо Иордан, граф Тулузский, походили друг на друга, как матерый вепрь на молодого кабана: у обоих волосатые головы с плоскими затылками без посредства шеи переходили в волосатые, толстые, круглые тела, из густых, патлатых бород торчали расплющенные носы, под мохнатыми, сросшимися бровями сверкали яростной ненавистью крохотные черные глазки.

И правнук, и сын знаменитого предводителя Первого крестового похода – Раймунда Сен-Жильского, графа Тулузского, маркиза Прованса и герцога Нарбонны – уставились друг на друга с одинаковым выражением ненависти, недоверия и злобного упрямства. Они бы вцепились друг в друга, если бы их не разделяла невозмутимая королева Мелисенда. Правительница Иерусалима призвала графа Триполийского и предводителя провансальских крестоносцев, дабы восстановить меж родичами сердечный мир и гармонию и объединить их силы в предстоящей борьбе с неверными.

Уже третий час они сидели в душной зале Кесарийской цитадели. Если бы родственную любовь можно было высидеть в тепле, как цыпленка, она бы уже непременно проклюнулась. Однако примирение по-прежнему находилось столь же далеко от славных рыцарей, как рай от Иуды.

– Ваше величество, – Альфонсо наполнил кубок, – я согласился на эту встречу исключительно из уважения к вам. Но права есть права. Их не отдают в обмен на уговоры. Я – сын Раймунда IV Сен-Жильского, завоевателя Триполи, я его единственный законный наследник! Триполи у меня украли, когда мне было четыре года, и настало время вернуть Иордану Иорданово!

Граф довольно всхрапнул над собственным каламбуром.

– Черт знает, с чего вас нарекли Иорданом, – с презрением фыркнул франкский Сен-Жиль, – гораздо удачней было бы прозвать вас Стиксом. Или вместо Альфонсо – Алфеем, рекой, прочистившей нечистоты авгиевой конюшни…

– Я был крещен в Иордане!

– Здесь все были крещены в Иордане! – Раймунд кивнул на толстое брюхо Альфонсо: – Но, полагаю, только из-за вас священная река при этом выплеснулась из берегов.

– Давайте не будем тешить себя взаимными оскорблениями, – предложила королева, надеясь добиться согласия хоть в чем-нибудь.

За шесть лет, прошедших с трагической кончины Фулька, одна неприятность за другой беспощадно старили вдову – от огромного графства Эдесского остался лишь Турбессель, сын ее Бодуэн разрушил союз с Дамаском ради миража земли Васан, потерпел там полное поражение, но в результате преисполнился такой уверенности в себе, что теперь пытался захватить и всю власть в Иерусалимском королевстве. Из Антиохии доходили слухи, что сластолюбивый и властолюбивый Раймонд не ладит с предводителями французских крестоносцев, а сами венценосцы Франции не могли находиться друг с другом в одной комнате. А потомки героического Раймунда Тулузского готовились растерзать друг друга на ее глазах.

Неудивительно, что сиятельная правительница Латинского королевства успела превратиться в утомленную пожилую женщину, и корона Иерусалима ныне венчала черную вдовью повязку, туго охватывающую отвисшие щеки и дряблый подбородок. И все же Мелисенда неослабно пеклась о благе Утремера, была по-прежнему готова по клочку сшивать интересы и амбиции местных франков и крестоносцев, урезонивать, мирить, исправлять, устрашать или улещивать, а к тем, кто не поддавался доводам здравого смысла, применять и более действенные способы убеждения.

– Благородные мессиры, все мы родичи и свойственники, защитники Святой земли и христиане, которым заповедано любить даже врага, – измученно напоминала она собеседникам, уставившимся друг на друга с откровенной ненавистью.

– Все мои противники – мои родичи, владетельные бароны и христиане, – гордо заметил Иордан. – Я почел бы ниже своего достоинства враждовать с кем-либо, не обладающим хотя бы парой этих достоинств!

Сен-Жиль пожал толстыми плечами:

– Мой дед Бертран был старшим сыном Сен-Жиля, его истинным наследником. Три поколения моих предков защищали графство, мой родитель – Понс Триполийский – погиб ради этого графства!

– У всех предки погибли! Бертран получил Триполи незаконным путем!

– Таким же законным, как папа тиару, клянусь пяткой Богородицы! Вы, Альфонсо, вместо Триполи унаследовали Тулузское графство и маркизет Прованса во Франции! – прохрипел Раймунд, буравя Иордана свирепым взглядом.

– Не вместо, а помимо! Я никогда никому не уступал свои права на Триполи! – зарычал Альфонсо, вскакивая из-за стола, но королева Мелисенда предупреждающе подняла руку, и, кипя и рыча, француз осел на свое место. – Бертран воспользовался моим младенчеством, чтобы выжить меня из Триполи, где я родился!

– Не в Триполи! Вы родились вовсе не в Триполи! – обрадованно уличил дядю во вранье племянник. – Вы явились зачем-то на свет в крепости Мон Пелерин, а это от города – как чистилище от рая!

– В двух лье!

Безнадежно вздохнув, королева упрекнула графа Тулузского:

– Ваше сиятельство, вы пришли на Святую землю с крестом, дав обет способствовать нам в борьбе с неверными, и тут же принялись претендовать на франкское графство и угрожать моему вассалу и зятю.

– А вы здесь уютно устроились, а? – Иордан откинулся на спинку стула, выпятив крутой живот. – Все сродственнички, свойственнички, рука руку моет, все свои! Весь вертоград Палестины – одна большая семейка! Вы не опасаетесь, что чем теснее вы заступаетесь друг за дружку, тем громаднее пропасть между вами и прочим латинским миром? Вы уже не часть нас, а бандитская шайка сообщничков!

– Но вы ведь тоже наш родич! Мессиры, опомнитесь! Неужели вместо святой борьбы с исламом вы развяжете междоусобную войну?!

– Меня обижает ваше сомнение, дорогая королева. Всю свою жизнь я защищал свои права! – нахохлился старый хряк. – Я отважно сражался с Гильомом Аквитанским, я бестрепетно изгнал поддерживающих его монахов, я не на жизнь, а на смерть боролся с графом Барселонским, захватил испанский Леон, овладел Нарбонной. – Альфонсо припомнил, не пропустил ли еще какого доблестного завоевания, наглядно свидетельствующего о серьезности его намерений, добавил: – Я воевал за Монпелье с Гильомом VI, сражался с нашим хлюпиком Людовиком за Фландрию…

– За это вас два раза отлучали от церкви, Иордан! На том свете черти уже развели для вас знатный огонь под котлом с кипящей смолой! Утремер – это не ваша паршивая Франция, тут не сила, а закон определяют права баронов! – хлопнул ладонью по столешнице младший Сен-Жиль.

– Мое право на Триполи – самое законное! Я привел с собой тысячи веских легальных доводов, и каждый из них вооружен до зубов.

– Весь исламский мир не может взять Триполи, а вы, дядя, воображаете, что я вас испугаюсь?

Королева Мелисенда отчаялась. В амбразуры залы врывался грохот волн, бьющих в подножие каструма. С утра она пыталась примирить стороны, но оба потомка Сен-Жиля бились об нее, Мелисенду, мерно и неугомонно, как морской прибой о скалу.

– Ваши светлости, – миролюбиво предложила она севшим от бесполезных уговоров голосом, – давайте обсудим не права, а возможности.

– С моей армией у меня огромные возможности! – обрадовался Альфонсо.

– Лучше я Триполи сарацинским бесам отдам, чем вам, дядюшка! – напыжился и покраснел от злобы Сен-Жиль.

Похоже, скорее ад замерзнет, чем эти два родича договорятся.

– Это мы еще посмотрим, – не унывая, хмыкнул провансалец. Потянулся, налил в серебряный кубок еще немного отличной королевской мальвазии, уточнил: – В крайнем случае, я всегда могу разорить Триполи и причинить всем вам множество неприятностей! Песчаная кочка Утремера еще запомнит славного Альфонсо Иордана! – Довольно хрюкнул, хлопнул себя по толстой ляжке и победоносно оглядел собеседников.

– Ваше сиятельство, – кротко заметила королева, – вы губите весь Крестовый поход.

– Правление вашей сестрицы Годиэрны в Триполи я гублю, – огрызнулся Иордан, доливая вина в кубок. – Посмотрю я, куда подевается ваше миротворческое смирение, когда Бодуэн вас саму спихнет с трона!

Королева оперлась подбородком на полную белую руку, доброжелательно улыбнулась Альфонсо:

– Дорогой граф, я рада, что вам нравится мое вино. Приятно встретить истинного ценителя этого изумительного напитка. Скажите, есть ли что-либо, что мы могли бы сделать, что помогло бы вам смириться с потерей Триполи? Мы готовы быть разумными и уплатить за графство компенсацию или даже выделить в нем отдельный фьеф.

Кабанчик помоложе подскочил в своем кресле как ужаленный:

– Сук на иудином дереве я готов выделить!

– Ваше величество, – развел толстыми руками Иордан, – все знают, что я имею право на Триполи. Откажись я от собственного наследства, я превращусь во всеобщее посмешище. Да я скорее сдохну, чем отступлюсь!

Королева прикрыла глаза. Тратить драгоценное время разумно только на разногласия, которые могут быть разрешены убеждением или силой. Этот спор не прекратят ни уговоры, ни стращания, но сам он грозит растерзать все Заморье. Перебирая алебастровой рукой с синими прожилками висящие у пояса четки, Мелисенда со вздохом уступила:

– Пусть будет по-вашему, дорогой Альфонсо.

Отношения короля Франции и князя Антиохийского становились напряженнее с каждым днем. Все старания Констанции сгладить грубоватость Раймонда и расположить короля в их пользу оставались напрасными. Пуатье не щадил себя ради верных соратников, он был безоглядно предан друзьям, но он всегда неважно ладил с теми, кто с ним не соглашался и не поддерживал его целиком и полностью. В этом убедились бывший патриарх Домфорт, Иоанн, Левон и Жослен. Он даже Фульку не простил заигрываний с Византией. А Людовик хоть и выглядел смешным и растерянным, но заставить его что-то сделать помимо его желания оказалось труднее, чем утопить рыбу.

Из-за Алиенор даже Констанция стала недоброжелательной, подозрительной, ревнивой и мелочной. Раймонд совершенно перестал замечать ее, зато от племянницы не отходил ни на шаг. Усердно учил королеву игре в шахматы: «Ваше величество, это военная игра королей. В ней благородство иерархии, простор стратегии и изящество тактики, в ней вся необходимая воинам мудрость. Заметьте, мадам, король почти не принимает участия в борьбе, более того, он сам нуждается в защите, зато королева – самая сильная фигура, способная принимать любые решения и зачастую именно она выигрывает партию». А с Констанцией всегда играл в тавлеи и в глупых «лису и гуся» и, разумеется, не тратил своего красноречия, убеждая ее в целесообразности собственных планов.

Нет, это в Констанции говорила не одна женская ревность. Невозможно было смириться с тем, что в Алиенор он видел самостоятельную повелительницу и ради того, чтобы привлечь королеву на свою сторону, превратился в лебезящего придворного, а поддержку Констанции считал настолько обеспеченной, что за нее не отдал бы и последнего щенка в помете.

Вот и сейчас за пиршественным столом князь беседовал с французским монархом, но взгляд его то и дело обращался к Алиенор, видимо, призывая ее поддержать его план кампании:

– Алеппо, ваше величество! Алеппо – сердце империи Нуреддина. Если мы захватим Алеппо, это обеспечит нам безопасность всего севера страны, а тем самым и всего королевства!

Послушать Раймонда, так взятие Алеппо сулило обернуться приятной послеобеденной прогулкой, хотя слепая кобыла из Антиохии уже могла бы безошибочно доскакать до этого города, столько раз франки безуспешно ходили на приступ вражеской твердыни. Поистине, Алеппо стал для франков «скалой соблазна» пророка Исайи, обернувшейся в «камень преткновения». Первым еще два десятка лет назад Алеппо осадил дед Констанции Бодуэн II, и, чтобы избавиться от франков, город отдался под власть Занги – тогда еще атабека Мосула. Так у Кровавого в Сирии появилась вторая точка опоры. А когда рука раба избавила от него мир, Алеппо и дерзкую мечту завоевать империю от Армении на севере до Александрии на юге унаследовал Нуреддин. Даже сейчас, когда в Антиохии расположилось французское ополчение, тюрки осмеливались кружить неподалеку.

Раймонд оказался не единственным, кто твердо знал, что следовало предпринять французскому монарху. Со всех сторон Людовика завалили просьбами и ходатайствами: Жослен, не смевший появляться в Антиохии после того, как заключил позорное перемирие с Нуреддином, через посредников увещевал крестоносцев отбивать Эдессу; граф Триполийский, напирая на родство с Капетингами, требовал вернуть ему крепость Монферран; из Иерусалима в Антиохию спешил патриарх Фульхерий, и можно было не сомневаться, что у Латинского королевства тоже имелись собственные победоносные планы. От обилия настойчивых советов король окончательно впал в нерешительность, и единственным его неизменным намерением оставалось исполнение данного им обета помолиться в святых местах Иерусалима.

Но у многих французских рыцарей имелись веские причины желать христианскому оружию сокрушительных побед и территориальных завоеваний – их безземельные младшие сыновья. Очень воинственным, например, оказался многодетный Тьерри Фландрский.

– А что произойдет с Эдессой, с Алеппо и с этим Шейзаром-Кесарией, словом, со всеми территориями, которые мы отвоюем? – любопытствовал граф Фландрский. Лет десять назад Тьерри уже побывал в Святой земле и участвовал в победоносных походах Фулька Анжуйского. Вместе с ним он захватил место, тоже прозывавшееся Кесария, правда, та Кесария была расположена у подножья горы Ермон, но он непритязателен, он готов захватить любую Кесарию, а если на то пошло, так и любой другой богатый город тоже.

– А почему бы нам не взять, наконец, Аскалон? – предлагал виконт Тренкавель.

– И Египет! – восклицал граф Морьенский, виновник тяжкого поражения французов в Анатолии.

– Зря мы не взяли Константинополь, когда была возможность, – с сожалением цыкнул зубом военный стратег короля, епископ Лангрский.

За пиршественным столом, в рыцарском кругу всё казалось возможным, и у всех разбегались глаза. Аппетит у крестоносцев оказался отличный, а сами они – всеядными.

– Опасность Святой земле грозит с севера, не с юга, взятие столицы Нуреддина на сотни лет утихомирит наши границы! Если Алеппо будет в наших руках, Дамаск окажется бессильным анклавом, – Раймонд в десятый раз раздраженно толковал королю про исключительную важность Алеппо.

Несмотря на страстную убежденность и неотразимые доводы князя, Луи насупленно помалкивал. Он не мог привести неоспоримых возражений, но неприязнь к огромному здоровяку, воздыхателю собственной жены, не позволяла ему согласиться. Ободренные его молчаливым сопротивлением, остальные французы принялись вслух противоречить надменному князю. Все пришли к единому мнению, что Куртене потерял право на Эдессу, но больше никто ни с кем ни в чем не соглашался. Чем жарче Раймонд настаивал на взятии Алеппо, тем явственнее французы убеждались, что Антиохия заинтересована увеличить собственные владения их силами и жертвами. Даже те из взявших крест паломников, кто не мог претендовать на присвоение будущих земельных завоеваний, рассчитывали отвоевать себе толику добычи и великую славу, и их волновало, что скажет Европа об их успехах в Святой земле. Взятием Алеппо на родине хвастаться будет трудно, там об Алеппо слыхом не слыхали. Больше прочих городов тщеславных и незнакомых с обстановкой французских рыцарей манил Дамаск – Жемчужина пустыни, город евангельской славы и несметных богатств.

Но не напрасно Раймонд обхаживал королеву – Алиенор оставалась на его стороне и решительно поддерживала родича. Если аквитанка убедит короля спасти их Антиохию, Констанция преодолеет себя, забудет все обиды, простит Раймонду пренебрежение последних дней и всю жизнь будет молиться за здравие королевы. К сожалению, чем громче Алиенор восхваляла план Пуатье, тем мрачнее и раздраженнее выглядел ее супруг. А раз так, то поскорее бы эта женщина отбыла из Антиохии и больше нигде, никогда не сталкивалась с мужем Констанции.

Замок больше не сверкал чистотой. Спасители-французы, выпивая сверх меры за грядущие победы над неверными, не всегда добредали до гардеробных, из которых нечистоты уносились в ров. Галереи и аркады потемней стали отвратительно вонять мочой. В окнах провалами в беззубом рту зияли выбитые стекла, и с каждым днем таких окон становилось все больше. Пачкались скатерти, обрывались занавеси, портились бесподобные гобелены, протирались ковры. Стала пропадать лежащая на виду мелкая утварь, а затем и плохо спрятанные ценные вещи. Пару раз тушили мелкие пожары. В саду оборвали тюльпаны, вытоптали летние всходы, обломали кусты жасмина и бугенвиллии. Из пруда исчезли лебеди, золотые рыбки плавали в фонтане вверх брюхом, павлин несколько дней просидел с полуобщипанным хвостом на дереве, тревожа сон обитателей замка пронзительными воплями, а потом навеки замолк. Казалось, в антиохийский замок вселилось племя бедуинов.

Обидели несколько служанок, побили некоторых слуг, шевалье де Ранкор опасно ранил кавалера Левассера… Грануш негодовала, что у детей и прислуги завелись вши. Город заполнился молодыми, одинокими солдатами, и многим торговцам пришлось нанять добавочную охрану для своих лавок и складов. Любой прохожий, отличный по виду от франка, принимался новоприбывшими за врага-нехристя, подлежащего смерти. После захода солнца горожане запирали покрепче двери и ставни, с дрожью прислушивались к доносившимся с улиц пьяным крикам и звону мечей. Купцы и караваны спешно покидали город. Дружеская армия, пришедшая спасать Антиохию, грозила разорить ее.

Первый по-настоящему погожий вешний день клонился к закату. Косые охровые лучи солнца высвечивали поросший кедрами склон Сильпиуса, золотили известняк стен. Бело-розовый цвет лимонного дерева исходил нежнейшим ароматом. Внизу, в долине, на ярко-зеленой траве резвились комочки ягнят, доносились звонкий лай собак и блеянье маток. Порывы свежего, по-весеннему теплого и нежного ветерка заносили в затхлые с зимы комнаты сладкие, тревожащие запахи конюшни и свежевспаханной земли. В окно ворвался чей-то смех, и сердце Констанции заныло. Стало нестерпимо оставаться дольше одной в холодных, еще сыроватых, быстро темнеющих покоях.

Она бродила по замку в поисках Раймонда, твердо решив примириться с супругом. Его не было в общих залах, не было и в покоях, отведенных французской королеве. Через длинную галерею Констанция вышла на террасу, освещенную последними солнечными лучами. Наконец с нижнего балкона донесся родной голос:

– …Белый рыцарь появляется, когда франки попадают в безысходную беду. На нем ослепительные латы, в одной руке сверкающий щит, в другой – непобедимый меч, и любой враг бежит перед ним. А когда бой закончен, он так же таинственно исчезает, чтобы вновь возникнуть в минуту крайней нужды…

– Какая изумительная легенда! – ответила ему Алиенор, и настроение Констанции сразу испортилось.

– Это не легенда. Это святой Георгий. Я слышал его описание от достоверных очевидцев.

– А сами вы его видели, князь?

– Нет, наверное, мне никогда не приходилось так туго.

– О, я желаю, Раймонд, чтобы вы никогда и не оказались в столь отчаянной нужде, но если таковая случится, я буду молиться, чтобы белый рыцарь непременно явился вам!

От этих слов королевы по мирным намерениям Констанции чернилами по белой скатерти растеклась злоба. Что-то не было заметно, чтобы французская королева столь же щедро тратила свои молитвы в помощь собственному супругу, хотя, возможно, от молитв этой женщины просто не было никакого толка. В любом случае, у Алиенор не имелось никакого права посягать на привилегию Констанции охранять мужа собственным попечением и молитвами.

– А ты знаешь легенды о короле Артуре и его рыцарях? Про королеву Гиневру и ее верного рыцаря Ланселота?

Мало того, что она принялась обращаться к Пуатье на «ты», к тому же ее бесконечно растягивающий слова, манерно низкий и хрипловатый голос звучал вовсе не так, как подобало бы французской королеве говорить с князем Антиохийским, и даже не так, как могла бы племянница говорить с дядей. Впрочем, не существовало голоса, которым какая-либо женщина имела право говорить наедине с мужем княгини Антиохии.

Констанция чуть отодвинулась от перил, чтобы ее тень не упала на нижнюю террасу, знаком велела Изабо остаться у входа в залу, та понятливо загородила дверь. Таиться и слушать беседу, не предназначенную для ее ушей, было стыдно, мучительно и страшно – сердце билось набатом, кровь прихлынула к щекам, – но ей требовалось узнать каковы истинные отношения между ее мужем и их гостьей. У них не было права на секреты.

Голос Алиенор почти замирал, она тянула звуки, как лучник – тетиву лука, как муэдзин – азан, уверенная, что Раймонд будет слушать терпеливо:

– С первого дня, когда Дева Озера привела Ланселота в Камелот, юный рыцарь полюбил королеву Гиневру. Король Артур был замечательным королем, справедливым и мудрым. Уверяют, что когда-нибудь он непременно вернется к людям. Но Артур не умел любить так, как Ланселот…

– Как? – игриво спросил Пуатье.

Ураган ярости едва не сшиб Констанцию с ног.

– Для короля Артура геройские подвиги, пыл боя, его королевство и рыцарская честь были важнее, чем любовь к молодой жене. Так что не удивительно, что Гиневра полюбила сэра Ланселота, который служил ей с бесконечной преданностью и совершал во имя нее множество дивных подвигов…

– Урок мужьям-героям, пусть будут начеку, – с гнусным смешком поддакнул ее Раймонд. Прежний Раймонд – благородный, доблестный и верный, знал, что Констанция – не Гиневра, но прежний Пуатье никогда не стал бы любезничать с чужой женой.

– Пусть начеку будут те мужья, что живут монахами… – томный голос королевы сочился издевкой. – Когда жестокая Морган ле Фей заключила Ланселота в плен, она потребовала, чтобы он выбрал себе другую даму, а иначе он останется в плену до самой смерти. Но Морган не знала Ланселота! Рыцарь гордо поднял голову и заявил: «Меня не пугают твои угрозы! Я лучше умру, чем изберу другую!»

– А кто эта Морган ле Фей?

Вместо ответа послышалось шуршание, топтание и неразборчивый шепот. А может, Констанцию оглушил шум крови в ушах.

– Морган ле Фей была единоутробной сестрой короля Артура, поклявшейся вредить ему. Утаив свое имя, она соблазнила короля и родила от него сына…

Констанция вцепилась в косяк двери, чтобы удержаться и не заглянуть вниз.

– Н-да… Страшная, но сладостная месть, – незнакомым, глухим голосом забормотал Раймонд. – А что произошло с Гиневрой и Ланселотом?

– О! Это была возвышенная страсть, оставшаяся в веках. Но Ланселот заплатил за любовь Гиневры непомерную цену… – голос Алиенор перешел на шепот и манерно оборвался.

– Есть женщины, за любовь которых мужчина не пожалеет ничего, – сказал жене другого Раймонд де Пуатье.

Вокруг Констанции иссяк воздух. Ради нее он не пожертвовал ни единым оболом. Ради нее он никогда, никак не утруждал себя. Это она, как хлопотливая птица в гнездо, приносила ему только блага, начиная от богатейшего княжества и кончая детьми. Как собака, преданно заглядывала в глаза: «Ты рад, господин мой? Ты видишь мою тебе преданность? Ты мной доволен?» Никогда не требовала за себя и за свои благодеяния никакой цены. Вот у нее и не оказалось никакой. Ее щеки намокли от слез, закапало даже из носа, но она боялась пошевелиться или всхлипнуть.

Раймонд тихо, чуть шутливо запел:

– Жизнь продли мне Бог, я б держал ладонь под ее плащом…

У него был приятный голос, и за праздничным столом вместе с остальными мужчинами князь нередко подпевал героическим шансон де жест, но никогда, ни единого разу он не пел для собственной жены! Замолк. Опять раздалось невыносимое шуршание. А ведь этот плащ, под который мечтал залезть новоявленный куртуазный угодник, это же плащ самой Констанции, лишь по доброте ее души подаренный отвратительной, неблагодарной гарпии!

Живот перехватил острый спазм, боль скрючила Констанцию. Из последних сил переставляя ноги, хватаясь за стену, она побрела внутрь. Подскочила Изабо, обняла, забормотала:

– Милая Констанция, дружок мой, это ничего не значит…

Только этого не хватало – чтобы вечно несчастная Изабо, которую княгиня опекала всю жизнь, теперь жалела ее! Покачнулась, стала рвать ворот:

– Душно, не могу дышать…

Рухнула на сундук, в ушах по-прежнему вязла невыносимая скороговорка Изабо:

– Все они такие… Не стоит расстраиваться, мадам…

Да как она может сравнивать ее, Констанцию, со всеми остальными, с другими, с собой? Равнять плюгавого Эвро и ослепительного Раймонда?! Как она смеет превращать несчастье княгини Антиохийской в обычную, общую судьбу всех жен? Даже постная дама Филомена не смирилась, бросила неверного супруга в Маргате одного, не считая, конечно, полюбовницы. Но Констанция скорее запрет городские ворота перед Раймондом, чем откажется от собственного княжества.

Она стиснула зубы, цепляясь за стену, вскарабкалась по крутой лестнице в свою башню, не скидывая платья, влезла в постель, накрылась с головой беличьим покрывалом, уткнулась в мягкий мех и захлебнулась рыданиями. На плечо легла теплая рука Грануш.

– Ну что ты, голубка моя, – тихим, ласковым голосом из детства выпевала мамушка. – Слезами горю не поможешь…

Констанция подняла зареванное, распухшее лицо, бросилась в объятия няньки:

– Татик, я любила его за то, что он был верным, хорошим мужем! Но теперь, когда он неверный и нелюбящий, я только сильнее люблю его!

Пусть ее сердце разорвется! Пусть он ужаснется горю и боли, которые причинил ей!

– Ничего, ничего, поплачь, поплачь, – Грануш так спокойно отнеслась к случившемуся, словно давно обо всем знала. От этого унижения боль стала еще острее. – Все пройдет, солнышко мое. Блудница эта поганая, Бог даст, скоро отсюда уедет, и все вернется, как раньше…

Нет! Прошлое больше никогда не вернется!

– Он нарушил все свои клятвы! Он клялся мне, что, если я возьму его в мужья, я никогда об этом не пожалею! – в бессильной ярости Констанция колотила кулаком по меховому покрывалу. – Я ненавижу и его, и ее! Сначала он обманул мою мать, а теперь обманул и меня!

– Ты что такое говоришь, ангел мой? – испугалась Грануш. – Что это ты выдумываешь? Ты лучше помолись, тебе полегчает!

Но какие молитвы, когда душа полна злобы, ярости и ненависти?! Ревностную христианку, верную жену, преданную соправительницу эти прелюбодеи превратили в фурию! А ведь раньше она сама презирала несдержанность Годиэрны. Какое, оказывается, облегчение дать волю гневу! Алиенор – блудница, не лучше Тамар, и Далилы, и этой ее кровосмесительной ле Фей. Обычные любовницы стыдятся, таятся от жены, они презренны, а эта – у Констанции потемнело в глазах, и руки принялись драть беличий мех в клочки при мысли о дерзкой надменности Алиенор, – эта блудница позволяет себе даже не замечать ее, законную, венчанную жену, правительницу богатейшего города Леванта, княгиню Антиохийскую! Если бы Констанция могла, с каким наслаждением она совершила бы смертный грех – своими руками растерзала бы соперницу! О, как легко человек становится добычей дьявола!

– Татик, она не только мой брак загубила, не только его любовь отобрала, она его душу загубила и мою покалечила.

– Да не загубила, не загубила! И ничего не отобрала, – замахала руками испуганная Грануш. – Если ты сама все не погубишь, все уладится. Это же наваждение. Надо переждать, самой ничего не губить, и все вернется! Вот ты сейчас безумствуешь, и он так же безумствует, собой не владеет!

Грануш укачивала свою безутешную детку, Изабо гладила плечо подруги и всхлипывала от сочувствия. Сама она не могла понять, как можно так страдать из-за столь обыденной вещи, как мужний блуд, но княгиня ведь до сих пор не только истинного горя не знала, ее светлость даже настоящего огорчения не испытывала. Неудивительно, что избалованной и гордой властительнице кажется, что она – не такая, как все остальные, ей трудно смириться с обычной женской долей.

Никто не произнес единственных способных утешить Констанцию уверений: что Раймонд проявлял галантность к королеве лишь потому, что нуждался в военной помощи ее вассалов, только ради ее влияния на Людовика.

Многие мужчины впадали в смертный грех нарушения чистоты брака, но то другие, посторонние, недостойные, отвратительные мужчины: слабые перед соблазном, неспособные на истинную любовь и верность. Но ненавидеть Раймонда, поверить, что он бесчестен и равнодушен к ней, оказалось непереносимо. Их связывали не только долг или обычная плотская нужда. Их близость была особенной, необыкновенной. Нежность, преданность, любовь, святость – вот что было между ними!

Последний раз, когда он вернулся из похода, она выбежала ему навстречу, а он нагнулся, подхватил ее и с земли рывком поднял в седло. Вельянтиф скакал по двору кругами, а она от смущения и счастья прижалась к мужу, и на ее щеке отпечаталась чешуя его кольчуги. А в другой раз он выезжал в ворота, обернулся и посмотрел на нее так, словно хотел унести в поход ее образ. Все эти годы она слышала его мольбу: «Благослови меня перед боем, будь всегда за меня, народи мне сыновей!» И помнила взгляд, которым он впервые смотрел на их первенца. Он называл ее «хорошая моя» и никогда не называл так ни одну другую. Это ведь не могло исчезнуть, не могло достаться другой, посторонней женщине?

«Пока ты веришь в меня, лучшее во мне будет побеждать», – сказал он ей.

– Мне надо поговорить с ним.

– Ой, не надо! Лучше вам сейчас не встречаться. Неизвестно, что ты ляпнешь, и он сейчас не услышит тебя! Ты же знаешь, как легко князь гневается.

Констанция отпихнула мамушку. Раймонд принадлежит ей так же непреложно, как Утремер – франкам. Скорее он безропотно сдаст Антиохию Нуреддину, чем Констанция уступит его холодной змее Пентесилее.

Мамушка смирилась, приволокла таз с холодной водой, наложила на распухшее лицо аревс терпко пахнущие примочки календулы. Укоры терпимее из уст приятной взгляду женщины.

В коридоре княгине заступил дорогу тот самый молодой французский шевалье, который пару недель назад сопровождал ее по госпиталю. С тех пор она видела его мельком, но не обращала особого внимания – мало ли красивых французов шаталось теперь по ее замку?

– Ваша светлость, могу ли я вам чем-либо быть полезен? Позвольте…

Констанция растерялась. Как же жалко она выглядела, и что, оказывается, болтали злые языки, если посторонние мужчины осмеливаются предлагать ей заступничество?!

– Спасибо… – имя юноши вылетело из головы.

– Рейнальд Шатильонский, – подсказал рыцарь и добавил спокойно, как будто спрашивал дорогу: – Я никого и ничего не боюсь, княгиня. Пожалуйста, рассчитывайте на меня.

Не дослушав, обошла непрошеного защитника и двинулась по направлению к веселым голосам, которые, разумеется, вели к покоям королевы. Шевалье потянулся следом. Изабо тоже не отставала, с замиранием сердца предвкушая скандал. Бог с ними. Придворные всегда все видят, толкуют, судят, пытаются что-то выгадать. Важен только Раймонд.

В покоях французской королевы весь двор в очередной раз упивался любовными кансонами. Лишь мрачный Луи тосковал в углу, видимо, монарх отчаялся изжить не только неуместную в Крестовом походе веселость, но даже откровенный блуд супруги. Тонкий стан Алиенор возносился из пышных зеленых юбок коброй рыночного факира. Королева почти всегда была одета в травянистые или изумрудные шелка, и Изабо уже услужливо объяснила Констанции, что зеленый – цвет новой любви. Великолепные волосы были распущены угрожающим капюшоном, уголки губ змеились в улыбке, голова танцевала на гибкой шее, изумрудные стылые глаза жалили.

На этот раз Раймонд распевал очередную пастуреллу Маркабрюна, герой которой не смел показать, что он любит некую даму, но не мог обрести силы разлюбить ее. Князь больше не смотрел на Алиенор, как нищий на кусок хлеба. Он был весел и уверен в себе. Виду не показал, что заметил появление жены.

«Немногие среди царей и императоров осмелились бы подать ей плащ или искать её благосклонности, – выводил князь приятным баритоном. – Она делает меня счастливым человеком ночью, когда я полон мечтаний. Я представляю себе, что я держу её в своих объятьях… Я войду в её обитель, подобно вору…»

Дамы и кавалеры усердно притворялись, что в упоении искусством ни на что вокруг не обращают внимания, но исподтишка многие с жадным любопытством следили за появившейся супружницей. Муж допел и замолк. Констанция кротко попросила лютню. Взяла гладкий, янтарно-медовый, теплый от его колен инструмент, не поднимая глаз от струн, запела французскую кансону. Голос у Констанции был слабенький, дыхание то и дело прерывалось, но не красотой исполнения она надеялась поразить супруга:

Печалью стала песня перевита: О том томлюсь и на того сердита, Пред кем в любви душа была раскрыта; Невежество мне больше не защита, Ни красота, ни духа глубина, Я предана, обманута, забыта, Теперь с другою ваша речь нежна…

На последней ноте голос изменил Констанции. Все молчали. Она взглянула на Раймонда, тот бесстрастно изучал ковер под ногами. В гнетущей тишине кто-то громко и уверенно зааплодировал, это хлопал шевалье Рейнальд, прислонившийся, как всегда, к дверному косяку. Вслед за ним нерешительно сдвинули ладони остальные, даже Алиенор кивнула с холодной любезностью. Только двое как будто не слышали – Раймонд и Луи, скорчившийся в задних рядах пустым мешком. Чужие, равнодушные люди шумно заговорили, задвигались. Старательно избегая взгляда Констанции, встали и проследовали мимо нее в главную залу, где их ждал ее ужин. Каждый день княгиня Антиохии потчевала знатных французов сотнями воздушных булок из четырежды просеянной муки, горами масла, стадами свиных, телячьих и бараньих туш, возами с птичьими тушками, вавилонскими башнями фруктов и овощей, поила озерами вина.

– Мадам, ждите меня после ужина у себя, – приказал ей Раймонд, проходя мимо нее к своему месту подле Алиенор.

Кусок не лез в горло, трапеза длилась бесконечно. Гости тянулись за яствами, накладывали себе на блюда, резали, хватали, жевали, глотали, пили, икали, болтали, хохотали, вытирали жирные губы. Алиенор опустошала кубок за кубком и скоро стала еще более развязной и оживленной, чем обычно: оглушительно и без повода смеялась, махала руками, высокие скулы пылали. Внезапно в полный голос обратилась к Галерану, оруженосцу Луи, о котором поговаривали, что он лишен мужского естества:

– Тьерри, а поведайте нам, так ли просто жить евнуху, как воображает его величество?

Воцарилась тишина. Король дернулся, словно его кнутом огрели, и принялся с хрустом ломать собственные пальцы. Как же сильна неприязнь Алиенор к собственному мужу, если она публично бьет наотмашь его и его близких? Тьерри Галеран помолчал, вздохнул, приподнял брови, отложил нож и ответил спокойно, словно душа его стала недоступна не только чарам женщин, но и их оскорблениям:

– Поверьте, ваше величество, это благословение в обличье несчастья. Оно хранит от множества непростительных глупостей, оставляет время и силы на поистине важные вещи и существенно облегчает попадание в рай.

Ответ Галерана был исполнен смысла и достоинства, напрасно Алиенор расхохоталась, как будто ее шутка удалась. Люди не поднимали глаз друг на друга, чтобы даже взглядом не выдать своего мнения о королеве. Луи тоже остался невозмутим, он научился прятаться в рассеянные мысли, как рак-отшельник в раковину. Князь как ни в чем не бывало беспечно болтал с Томасом Грамоном.

И такую женщину он полюбил? Пуатье полностью ослеплен то ли страстью, то ли своими надеждами, возложенными на необузданную аквитанскую кобылку. Но напрасно он скинул со счетов Людовика и Констанцию. Он еще не представляет себе, сколько ослиного упорства и сопротивления может таиться в замкнутых тихонях.

После ужина Раймонд явился в опочивальню жены, и она бросилась к нему, протянув руки, готовая признаться, как ей больно и плохо, предложить примириться, вернуться к прошлым счастливым дням. Но он не подхватил, не закружил ее, не зашептал: моя хорошая! Злым, свистящим, сдавленным от долго сдерживаемого бешенства голосом он зашипел с порога:

– Что это было, мадам, это ваше убогое представление? Вы не соображаете, что рушите все мои планы?! Немедленно прекратите позорить меня!

– Я?! Я позорю тебя? А не распутная Алиенор? Твои планы? Да кто ты такой без меня?! Вы оба – как две змеи в моем дому!

Конечно, не следовало бросать в лицо Пуатье уголья таких яростных, нестерпимых слов, но тем не менее ни на земле, ни на небе не найти оправдания тому, что рыцарь поднял руку и наотмашь ударил жену, носящую в чреве его ребенка.

В чувство Констанцию привела холодная тряпка, которую со слезами и причитаниями прикладывала к ее лицу Грануш. Голова трещала, во рту был противный, теплый вкус крови. Констанция села, невольно застонав, потрогала щеку. Рука у рыцаря каменная. Вроде нос и глаз на месте, пошевелила языком внутри рта – зубы, кажется, тоже целы, просто ноют. Приподняла трясущейся рукой юбку, осторожно раздвинула ноги. Нет, кровотечения нет, плод, видимо, жив.

– Грануш, – прошелестела разбитыми губами, – помоги подняться…

– Куда тебе, куда подняться? – всполошилась старушка. – Приляг здесь, сейчас принесу теплого вина, грелку…

Констанция помотала головой и охнула от острой боли.

– Безумная порода! – продолжала ворчать нянька. – Что ты, что мать твоя, что тетки…

Это поистине так. Все женщины ее семьи, кроме, пожалуй, аббатиссы Иоветы, были непокорными, с тяжелым характером, все они заработали себе нелестную славу властолюбивых и мстительных фурий. Констанция всю жизнь искренне считала, что она – исключение, гордилась, что мягче, нежнее ее на свете нет ни жены, ни матери. Оказывается, она тоже могла питаться страстями, запивать ревностью, вдыхать обиды и выдыхать яростную злобу. Хорошей она умела быть только в счастье, а в горе с радостью, с облегчением, даже с наслаждением стала такой же, как ее родственницы: мстительной, как Мелисенда, пугавшая даже Фулька, решительной и беспощадной, как Алиса, готовая продать родную дочь в сераль, бешеной и неудержимой, как Годиэрна. Она избавится от Алиенор любой ценой. Рот заполнял жаркий, тошнотворный, железный вкус ненависти.

– Грануш, отвороти Раймонда!

Нянька отпрянула, опустила веки, строго поджала рот, но армянская ворожея наверняка знала верный способ. Констанция встала на четвереньки, вцепилась в темные юбки старушки:

– Татик-джан! Наведи на нее порчу! Пусть она сгинет, пусть у нее не будет ни минуты счастья! Пусть все, кого она полюбит, предадут ее! Напусти на нее страдание, болезни, уродство, бесплодие, немощь!

– Голубка моя, ты себя-то пожалей! Это же на тебе первой скажется!

Нянька пыталась отцепить ее руки, но голубка знала, что татик сдастся, и волоклась за ней по полу.

– Татик, что меня жалеть-то? Что мне теперь? Я чем угодно рискну, чтобы избавиться от нее, чтобы отомстить! Ты не знаешь, как это! Это… – Констанция схватилась за живот: – Это, как если бы она мне живот вспорола и забрала себе моего младенца!

Оперлась на сундук, с трудом поднялась, шатаясь, направилась к двери. Грануш метнулась поперек, растопырила руки на проходе, зашептала отчаянно:

– Ты хоть посмотри, как ты выглядишь! Хочешь, чтобы тебя объявили сумасшедшей? Чтобы в монастырь заточили? Его отец так от первой жены избавился, и мать его свои дни в монастыре закончила, чтобы папаша без помех со своей Данжерозой развлекался! Может, кто-то только ждет предлога, чтобы избавиться от тебя!

Может, это Грануш рехнулась.

– Да кто он такой?! Я и без него – княгиня Антиохийская, а он – без меня, без моего княжества, – кто он такой? Да такие в обозе этого похода сотнями тащатся!

Нянька потянулась собрать волосы Констанции, нахлобучить обратно головную повязку. В глазах мамушки светилось обволакивающее, обессиливающее, унизительное сострадание. Саму себя стало непереносимо жалко еще и потому, что никогда уже она не будет прежней милой, любящей женой, старательной, рачительной хозяйкой, покладистой и справедливой правительницей. Алиенор спалила лучшую часть души Констанции. Теперь там курился удушливый, горький дым ненависти.

– Я заставлю Луи забрать свою потаскуху из моего дома.

У дверей невесть откуда возникла дама Филомена. Княгиня попыталась молча миновать ее, но избежать мудрости мадам Мазуар можно, лишь оглохнув:

– Ваша светлость, простите, но я должна сказать…

– Не должны, мадам, не должны, – раздраженно отмахнулась Констанция.

– Ваша светлость, пролитого молока не соберешь, но не допустите, чтобы весь Крестовый поход оказался напрасным. Мой долг умолять вас потерпеть. Крестоносцы должны взять Алеппо.

Все что-то должны, а Констанция должна всем. Похоже, вообрази мадам Мазуар, что долг требует обезглавить княгиню, она незамедлительно сделала бы это с тем же жертвенным, но непреклонным выражением длинного, костлявого лица.

– Я лучше буду бродить по руинам Антиохии, чем окажусь обязанной своим спасением королеве.

Пусть вся эта армия провалится в преисподнюю, пусть весь этот их поход окончится одним позором и неудачей, только бы Раймонд никогда больше не увиделся с ней!

– Ваша светлость, истинное счастье можно обрести только в исполнении своего долга, только служение…

– Мадам, ну вам ли учить других, как обрести счастье! – вспыхнула Констанция. – Вы бы мне меньше советов дарили, и я уже стала бы счастливее! Грануш, там один шевалье… Рейнальд Шатильонский, кажется… Пошли его, пусть предупредит короля о моем приходе.

Скрючившись на полу, Грануш шарила по ковру руками, заглядывала под княжеское ложе.

– Сейчас, сейчас… Ты где-то обронила свой крест наперсный…

– Да брось ты этот крест! Иди уже!

Констанция с усилием распахнула свинцовую раму окна, подставила пылающее лицо прохладному ночному ветру. А еще днем было так жарко. Так же еще совсем недавно лицо Раймонда встречало ее лаской и страстью. Она вверилась ему, отдала все, что могла, – невинность, жизнь, любовь, княжество, родила двух красивых, здоровых детей. Ради него было все – заучивание постылой латыни, истовые молитвы, сводящее с ума непрестанное ожидание, старания быть полезной каждым своим дыханием! Ради него княгиня Антиохийская только что не мешки с зерном считала, пропади они пропадом! Всё, всё было ради него. На край земли пошла бы за ним, а он предпочел ей манерную, тщеславную, изменчивую, самолюбивую и неверную женщину.

Был ли Раймонд до сих пор верным мужем? Человеческая природа греховна, рыцари необузданны, а такой несравненный принц, как Раймонд, вряд ли часто сталкивался и вряд ли покорно смирялся с отказом. Вполне возможно, что пока он не посещал ее постель, его одинокие ночи согревали случайные женщины. Тех, кого Констанция подозревала, она удалила от двора и старалась о них не думать, потому что все переменилось, когда они с Раймондом впервые возлегли вместе. Как свежий снег покрывает осеннюю грязь, чистый, незапятнанный слой их любви и преданности покрыл все грехи его юности. Но оттого, что он столько лет был верным и любящим мужем, было только больнее. Блуд – смертный грех, но она бы легче простила его, чем внезапную, невольную и единственную любовь к другой.

Что-то злое, темное, уродливое, новое овладело Констанцией. Она отомстит им всем: и Раймонду, решившему, что его завоевательские планы важнее супружеского долга, и Алиенор, уверенной, что ей все дозволено, и немощному дурачку Луи, не способному обуздать собственную жену! Констанция любой ценой заставит отвратительную Далилу, слабовольного Самсона и бесхребетного венценосца-схимника исполнить свой долг.

Дышать стало чуть легче. Вернулась Грануш, опять обмывала, обтирала мягкой тканью личико своей звездочки, мазала горячую щеку прохладной пастой с ментоловым запахом.

– А Раймонда ты видела?

Татик уставилась в кувшин:

– Не встречала.

Напрасно спросила.

Людовик любезно передал, что «будет рад» принять княгиню Антиохии. Похоже, Капетинг и в обычных обстоятельствах редко чему радуется, а ее приход и вовсе не сулил ему ликования.

Покои французского короля выглядели так, как полагалось выглядеть пристанищу взявшего крест паломника, охраняемого священником-секретарем и оруженосцем-евнухом: на стене висело огромное распятие, к стенам придвинуты три узкие монашеские койки, на сундуке возлежала бережно сложенная кровавая орифламма Сен-Дени, с которой еще Шарлемань ходил на освобождение Святой земли. Окно заслонял Тьерри Галеран, еще один человек, оскорбленный Алиенор. Луи метался по комнате. Увидев княгиню, бросился навстречу, отмахиваясь заранее от всех принесенных ею неприятностей:

– Княгиня, увы, я слышал о вашей размолвке с Раймондом! Я уверен, что все объяснится! Алиенор – она же сущий ребенок! Она так обрадовалась встрече с родичем… К тому же, вы знаете, в Аквитании совсем другие манеры, эта новомодная куртуазность…

Как эта женщина приобрела такую власть даже над собственным мужем?!

– Ваше величество, – Констанция словно оборотилась в неудобоваримую и беспощадно откровенную даму Филомену, – я ни в чем не виню королеву. Ее доброе имя вне подозрений. Увы, я не могу сказать того же о моем супруге. Князь охвачен семейственной приязнью, но его постоянное присутствие около королевы люди толкуют превратно.

Король отшатнулся.

– Королева любит меня и верна мне! – воскликнул он жалким, писклявым голосом. Потными холодными руками вцепился в запястья княгини: – Мадам, вы обязаны понять. Ее величество иногда неосмотрительна и наивна. Она весела, блистательна, привыкла к поклонению. Алиенор любит веселье и развлечения, как дитя!

Людовик просительно уставился на Констанцию. Он не замечал ее распухшей щеки и разбитых губ, ему не было дела до маленькой тихони-княгини, он отчаянно искал подтверждения, что он не рогоносец. Однако Констанция была спасительным, но тошнотворным лекарством:

– Сир, людские языки злы и несправедливы, и именно поэтому мать будущего короля Франции обязана держать себя безукоризненно.

Монарх снова забегал из угла в угол на согнутых длинных, тощих ногах, трясущимися руками теребя ворот рубахи на тонкой шее с острым кадыком. Оправдать Алиенор, конечно, было невозможно, но, глядя на мужчину, выпавшего ей в супруги, не понять ее тоже не получалось.

– Ваше величество, я вынужден согласиться, – нехотя выдавил из себя Тьерри. – Только недавно я слышал, как Серкамон распевал: «Лучше бы было для нее никогда не рождаться, нежели совершить ошибку, о которой будут говорить отсюда до Пуату!»

Не простил Галеран ехидных издевок королевы.

– Кто? Что? Кто говорит? – взвизгнул Луи, вцепился руками в волосы. – Да как он смеет!

– Серкамон, разумеется, уверял, что баллада не имеет ни малейшего отношения к ее величеству, даже конкретно указывал на графиню Триполийскую… – развел руками Тьерри. – Но одно то, что это требует разъяснений…

– Ваше величество, на вас смотрит весь христианский мир. Не для того вы взяли крест, чтобы стать посмешищем.

Наверное, никто, кроме Бернарда Клервоского или аббата Сугерия, не смел так говорить с владыкой Франции, но чем слабее венценосец, тем сильнее все окружающие его, не только неверная ему королева. Людовик плюхнулся на табурет, спрятал лицо в ладони:

– Чего же вы от меня хотите, княгиня? Вы думаете, я слеп? Что у меня ни чести, ни чувств? Но что мне делать, я всю душу вложил в этот поход, что же теперь – все бросить? Половина моего войска – прямые вассалы королевы!

– Ваше величество, вы не только сюзерен, вы муж! Действуйте на правах мужа! Силой заберите королеву из Антиохии и немедленно двигайтесь в поход! Все забудется в славных деяниях!

Луи обхватил себя руками, под рубахой из костлявой спины по-сиротски торчали остренькие лопатки. Сморчок он, конечно, хоть и король прекрасной Франции. Не могла его жена не наброситься на мужественного, благородного и статного Раймонда.

– В поход куда? – тонким голосом, жалобно, как дитя, спросил его величество и так беззащитно заморгал, умоляюще глядя на Констанцию, что она сама почти заплакала. Ну что он хочет от нее? Позволить его супруге играть ею и Раймондом так же, как честью Франции? Терпеть позор и поругание безропотно, как терпит сам? Вдохнуть в него волю и упорство труднее, чем набрать воду в дырявый кувшин. – На Алеппо? Князь уверяет, что самый опасный враг христиан – Алеппо. – И Луи добавил с отчаянием ребенка, которого заставляют встать на горох: – Но я не хочу идти с ним на Алеппо.

Алеппо? Боже мой, да, ведь необходимо взять Алеппо! Уничтожить Нуреддина, навеки избавиться от тюркской угрозы, а потом уже распрощаться с французами навсегда. Но Раймонд непременно примет участие в таком походе. Под Алеппо он окажется вместе с нею! Они совершат этот подвиг вместе. Можно положиться на Алиенор, о них и их совместных деяниях до скончания лет будут повествовать все будущие шансон де жест. А Констанция останется в Антиохии одна и сойдет с ума. Нет, ни за что! Нуреддин – опасность дальняя, а Алиенор – близкая.

– Ваше величество, забирайте королеву подальше отсюда! Хоть в Иерусалим, хоть в Акру, хоть обратно во Францию, потому что еще немного – и стрясется непоправимое и ужасное.

Убеждение Констанции испугало короля. Горе-муж схватился трясущейся рукой за впалую грудь, опять затрусил по комнате. Никогда в жизни она не видела настолько неуверенного и жалкого рыцаря.

– Ваше величество, решение двинуться в Иерусалим разумно в любом случае! – поддержал ее Тьерри так, как будто Людовик уже со всем согласился. – Недаром Конрад направился туда прямиком. Пока мы теряем тут время в пирах и охотах, император готовится совершать подвиги, которые должны быть совершены вами. К тому же наш уход из Антиохии прекратит нелепые слухи! Армия отдохнула, дальнейшее промедление только продолжит разваливать дисциплину.

Король замер в нерешительности. Внезапно Констанция догадалась, куда можно направить взоры Людовика, падкого на библейские названия, мечтающего о славе Готфрида Бульонского, о взятии второго Иерусалима, и куда на аркане не затянешь Раймонда! Вот цель, способная навеки поссорить их и предупредить общие великие деяния дяди и племянницы:

– Дамаск, ваше величество! В Дамаске ждут своего спасителя могилы Авеля, Иоанна Крестителя и святого Георгия! Там в руках неверных томится дивная, источающая слезы икона Богоматери, нарисованная самим святым Лукой! С тех пор, как эмир Дамаска стал союзником и свойственником Нуреддина, Дамаск стал опасен для нас!

Констанция знала, что в этот момент губит Эдессу, может, даже Антиохию, но у нее не осталось выбора. Виноваты те, кто переступил через нее. С хрустом дергая свои ни в чем не повинные пальцы, Луи метался из угла в угол рыбой в фонтане. Взгляд тусклых выпуклых глаз прыгал с лица княгини на лицо оруженосца, висел унылый длинный нос, но Констанция чувствовала, что он поддался, как ворота перед тараном, и усилила натиск:

– Ваше величество, ваш поход должен прославиться освобождением города, связанного с царством царя Давида, не захолустной, никому не ведомой тюркской кочкой!

Король замер. Констанция нащупала верную струну, и ее мелодия бальзамом пролилась в неуверенную, но алчущую славы и подвигов душу Людовика.

– Княгиня, я все обдумаю и приму решение!

Все рыцари таковы – все мечтают о Геракловых подвигах, все желают, чтобы о них слагались песни и легенды. Никто из героев не интересуется низменной пользой, все презирают ремесло возможного, мечтая взамен об искусстве совершить невиданное. Если бы о верных мужьях слагали столько же баллад, сколько их нарифмовали об отважных воинах, все замужние женщины могли бы спать спокойно, потому что нет для мужчин ничего на свете заманчивее славы.

Когда Констанция раздевалась, она вспомнила, что так и не нашла свой крест. Пошарила по ковру, заглянула под ложе. Наверное, татик подобрала и сохранила пропажу. Звать ее не осталось сил. Впервые, с тех пор как помнила себя, Констанция легла спать без нательного креста.

Среди ночи очнулась от недолгого, тяжелого, как обморок, и страшного сна, но и наяву ее тяготила вина и пугало предчувствие обреченности. Свернувшись калачиком, смотрела, как постепенно высвечивалось небо в окне. Не уступит она Раймонда, не уступит. Свою душу спасет потом. Его душа сейчас важнее.

На следующий день Луи с упрямством слабого человека, наконец-то на что-то решившегося, объявил, что его христианский и королевский долг – вызволить из рук неверных Дамаск. Ошарашенный и озлобленный Раймонд наотрез отказался участвовать в этом безумном нападении на соседний эмират, ничем франкам не угрожающий.

С каждым заявлением пропасть между антиохийцами и французами становилась непроходимее. Облегчение и ужас захлестывали Констанцию. Она твердила себе, что борется не за славу, город или власть. Она боролась за любимого мужа, отца ее детей, за святость своего брака, и если она готова рисковать Антиохией, то это ее право!

Понимая, что исчезала невозвратимая возможность завоевать Алеппо, князь бросился к последней своей надежде – Алиенор. Опять Констанция затрепетала – все старания разъединить аквитанцев привели лишь к тому, что королева превратилась в единственное чаяние Пуатье, в его конечный оплот: теперь все мысли, планы и упования князя были возложены на эту женщину, о которой месяц назад он даже не думал!

Вслед за тем в замке произошли неслыханные события – между Луи и Алиенор вспыхнул открытый раздор. Французский король настаивал на немедленном отбытии в Иерусалим, а его супруга заявила, что ни она, ни ее подданные не покинут Раймонда, и если придется, то все ее аквитанские вассалы с их воинами сами по себе, отдельно и независимо от остальных французских войск, выступят на осаду Алеппо вместе с армией Антиохии.

Констанция изумилась и ужаснулась: избалованная Алиенор, жившая преклонением царедворцев и вожделением мужчин, проявила ясный разум, силу духа и верность Раймонду. Но изменился и безвольный мямля Луи: он вызвал Пуатье к себе и решительно заявил, что князь Антиохийский оказывает на свою племянницу пагубное влияние, и он, Людовик VII Капетинг, король Франции Божьей волей, собирается воспользоваться своим правом супруга и приказывает жене двигаться вместе с ним в Иерусалим. По слухам, король заявил, что если понадобится, то он «силой оторвет Алиенор от этого места». Раймонд выскочил из кельи Луи бешено-бледный, сел на коня, куда-то умчался и остаток дня провел вне замка. Общества своей супруги он уже давно не искал.

Констанция весь день не покидала своей опочивальни, но плохие вести мгновенно доносились до тех, кому причиняли боль: по замку, полному чутких ушей царедворцев, пронесся уже совершенно невероятный слух, что Алиенор усомнилась в законности своего брака.

– Королева заявила, что, поскольку они с Людовиком свойственники в четвертой или пятой степени, их брак греховен и должен быть расторгнут, – сверкая глазами, смаковала подробности Изабо. – Родичи! Да на них глядя, трудно поверить, что оба – существа той же породы!

Констанции не надо было напоминать, кто единственный тут выглядел и был одной породы с Алиенор. Но не все на свете решала внешность.

В сопровождении свиты, шурша голубым – цвета верности – шелком платья, отделанного плетеным аграмантом, гордо подняв увенчанную короной голову и стараясь выглядеть невозмутимой, княгиня следовала к покоям французской королевы. В переходах, галереях и коридорах толпились придворные, выспрашивая друг у друга новости, обраставшие невероятными и волнующими подробностями при каждом пересказе. Двор лихорадочно прикидывал, кто добьется своего – отчаянная Алиенор и необузданный, могучий хозяин Антиохии или слабовольный, невезучий монарх, вдобавок находящийся в чужих владениях. Сплетники растерянно умолкали, когда мимо шла Констанция. Многие, видимо, впервые вспоминали об этой несущественной пешке в захватывающей игре монархов.

В покоях царило смятение: кавалеры и дамы перешептывались по углам, слуги короля что-то выносили, слуги королевы что-то вносили. Констанция больше не трепетала перед избалованной соперницей. Намерение Алиенор разбить свой брак с французским монархом лишило неверную супругу и мятежную королеву всех преимуществ ее ранга. Из необыкновенной и захватывающей коронованной особы она собственными силами, без помощи Констанции, превращалась в отпетую грешницу. Воистину, никто не может причинить человеку столько зла, сколько он сам себе.

Придворные дамы и слуги вышли, оставив их наедине. Полутемный покой Алиенор пропах острым, назойливым, тревожащим запахом ее благовоний. Королева, пока еще королева, сидела вполоборота на высоком стуле у окна, вызывающе закинув ногу на ногу, раздраженно помахивая узкой, слегка костлявой босой ступней. Неужто и она проводила дни, высматривая проходящего внизу Раймонда? Если Алиенор была испугана или взволнована, она умело скрывала это, по-прежнему высокомерно взирая на стоящую перед ней хозяйку замка, как всегда уверенная, что ее права не заканчиваются нигде, и уж не маленькой робкой тихоне помешать королеве Франции, герцогине Аквитании и Гаскони, графине Пуатье и владелице многих прочих земель копать всем им могилы. Косой свет выдал тонкие морщинки в углах презрительно изогнутых губ и следы бессонницы и страданий – лиловые тени под глазами, проступившие на грешнице, как тление на трупе.

Удачно, что королева осталась сидеть, так Констанция чувствовала себя выше.

– Ваше величество, как ваша родня и княгиня Антиохии, кровно заинтересованная в успехе этого похода, я осмелюсь умолять вас выполнять ваш долг – быть в этом предприятии поддержкой королю и остальным паладинам.

– Именно об успехе похода я и беспокоюсь. Я собираюсь помогать исполнению единственного разумного плана – присоединить свои войска к ополчению Антиохии, чтобы вместе осадить и захватить Алеппо.

Гарцевать рядом с Раймондом в золоченой кирасе, кокетливо закидывая голову в шлеме с плюмажем? После несчетного множества франкских попыток оказаться именно той всепобеждающей героиней, перед которой рухнет твердыня Нуреддина?

– Ваше величество, эти планы противоречат планам короля. Я не могу допустить, чтобы разлад между вами произошел в моем доме.

Алиенор перевела невеселый взгляд от окна на княгиню:

– Сдается, мадам, ваши планы тоже противоречат планам вашего супруга.

До сих пор Констанции никогда не хотелось ударить другую женщину.

– Ваше величество, я владею княжеством Антиохийским по собственному праву, я могу иметь собственное разумение о судьбе своих владений. Но уверяю вас, я твердо намерена продолжать быть верной супругой князю. О вас же злые языки твердят, что вы подвергли сомнению законность вашего брака и собираетесь разойтись с королем. Мой дом – не место для выяснения ваших отношений.

Вздрогнули тонкие, длинные пальцы свисающих с подлокотников узких кистей рук, взлетели в изумлении высокие брови королевы:

– Именно этот дом, дом моего дяди, моего близкого, старшего родича, должен оказать мне всяческую поддержку!

Алиенор, опозорь себя, и ты быстро обнаружишь, как часто тебе придется делать то, что не хочется! Сними с себя корону, и люди начнут отказывать тебе!

– Ваше величество, этого не случится. Мой дом не может быть местом вашего укрытия. Если вы останетесь здесь, я подниму всех своих вассалов, я прибегну к помощи моей тетки королевы Мелисенды и моего кузена Бодуэна, я обращусь с жалобой к архиепископу, к Святому престолу, в Высшую курию королевства. Я переверну небо и землю, чтобы помешать вам сломать мою и вашу жизни.

В недоумении, не веря услышанному, как если бы наглая прачка потребовала, чтобы королева не пачкала простыни, слушала Алиенор внезапно осмелевшую невзрачную жену Раймонда:

– Вы что, мадам, изгоняете меня из Антиохии? Я хочу остаться под покровительством Рай… князя Антиохийского и вместе со своими воинами завоевать Алеппо!

Королева повторяла «я хочу» с неколебимой уверенностью, что ее желания достаточно. «Я хочу, я не хочу», – говорили французские венценосцы. Но Людовик хотя бы не стряхнул с себя королевский сан, не превратил себя в изгоя, не презрел свой долг и не разрушал чужое счастье своими грешными страстями. Он не лишал себя права поступать по собственному хотению.

– Ваше величество, я не могу потакать вашему безрассудству. Если вы расстанетесь с королем в моем доме, нас обвинят в случившемся. В Антиохии не важно, чего хотите вы, здесь важно, чего хочу я. Это моя земля, завоеванная моими предками, управляемая моими родичами, заселенная преданным мне населением. Я окружена вассалами, поклявшимися мне в верности. Я буду защищать свое княжество, свою семью и свое доброе имя.

– Значит, вы разрушите все планы и чаяния собственного супруга, потеряете единственную возможность сокрушить смертельного врага, заставите князя предать его кровь, отказав дочери его брата в покровительстве и укрытии. Кто же из нас лишился рассудка?

Скользкой змеей вывертывалась из обвинений эта Иродиада, словно не она сама предала поруганию кровные связи и разрушала приютивший ее дом. Но на каждый ее вопрос Констанция мысленно восклицала: «Да! Да!» А вслух она сказала голосом дамы Филомены:

– Все это – ваша вина. Я не стану покрывать прелюбодейство и кровосмесительство.

– Боже мой… – голос Алиенор пресекся от изумления, она закрыла лицо руками. – Вы сошли с ума… я… я не могу поверить, что слышу такое. Вы страшно ошибаетесь, мадам.

Констанция не удержалась, быстро оглядела комнату, словно на покрывале мог лежать забытый котт Раймонда или в углу могли предательски стоять мужние сапоги. Но повсюду валялись только беспорядочные, соблазнительные груды одежд Алиенор: пенились кружева, бесстыже разметались нижние юбки, свисали ленты, шнурочки, распростерлись шемизы, змеились скомканные чулки, пол усеяли расшитые туфельки. Бывал ли тут Раймонд? Лежал ли на этом небрежно застланном ложе? Неизвестно. Но гудящая щека и разбитые губы, саднящие при каждом слове, Констанции не померещились.

Королева сказала обиженным голосом маленькой девочки:

– Мадам, вы все поняли неправильно, я никому не хочу зла. Вы думаете, я легкомысленна и пуста? Вовсе нет. Почему вы так жестоки ко мне? Я ужасно несчастна! Я не могу так жить.

Из ее глаз выкатилась и стекла по щеке слеза, за ней следующая. Алиенор не утирала их. Констанция не знала, что сказать. Оказалось, что не только королева не думала о чувствах окружающих, но и она, Констанция, до сих пор не представляла себе, что это совершенное создание, так высоко вознесенное судьбой, тоже, как каждый смертный, испытывало страдание и боль. Алиенор тут же трогательно сложила ладони и умоляюще зашептала прерывающимся голосом:

– Мадам, помогите мне получить свободу, мне нужна свобода! Я не хочу всю жизнь распевать кансоны, я хочу принять участие в поистине важном. Что-то изменить, совершать великие деяния. Я отвоюю для вас Алеппо.

Она бы непременно тронула Констанцию, если бы княгиня не признала эти отчаянные, прерывающиеся от волнения интонации, которыми этот же голос совсем недавно околдовывал ее мужа.

Непутевая женщина обещала вражеский город, словно перстень с руки. Кто только ни сулил вожделенный Алеппо – Иоанн, Алиенор, Раймонд, – и каждый предусмотрительно заворачивал свой дар в условие, обжигающее протянутые руки. Алиенор оказалось мало, что ее превозносят за красоту, ученость и пение, ей захотелось войти в легенды, завоевать себе славу, и поскольку Людовик оказался жидковат, она решила присвоить Пуатье, чтобы с его помощью въехать в вечность. Констанция вынужденно отдала избалованной женщине свой лучший плащ, своего сапсана и, может, даже супруга, но свой последний подарок – совет – она отдаст добровольно:

– Ваше величество, не меняйте несчастье на унижение. В предбудущий раз, до того, как пересаживаться с мула на жеребца, удостоверьтесь, что седло свободно. Негоже французской лилии валяться в дорожной пыли.

В коридоре толпились любопытные, им не терпелось узнать, чем закончилась встреча соперниц. Констанция отвела шевалье Шатильонского к окну:

– Мессир, вы уверяли, что можете все. – Молодой рыцарь невозмутимо ждал продолжения. – Необходимо увезти королеву, если придется, то даже силой. Напомните Людовику, что женщины прощают все, кроме слабости, пообещайте, что вдали от Антиохии она одумается. Убедите его, что вы можете это сделать. Вдохните в короля собственное мужество. Избавьте меня от нее и просите за это что угодно. Если вы останетесь в Утремере, я позабочусь о вашем будущем, добуду для вас место при дворе моей тетки королевы Мелисенды. Я буду вашей должницей.

Шевалье кивнул:

– Не волнуйтесь, мадам. – И конечно, не удержался от очередной дерзости: – Уверен, мы еще пригодимся друг другу.

На рассвете из приоткрытого окна донесся скрип опускаемого моста, грохот железной двери, отозвались от каменных стен гулкие шаги по плитам, взметнулся ввысь и сразу умолк женский приглушенный вопль. Констанция вскочила и выглянула во двор. Внизу несколько стражей то ли вели, то ли тащили под руки высокую женскую фигуру, запахнутую в знакомый горностаевый плащ. Шествие замыкал Рейнальд Шатильонский. Жалкая, осевшая в солдатских руках жертва, больше не похожая ни на Клоринду, ни на Пентесилею, спотыкалась и все время оборачивалась, как будто ожидала, что кто-то явится на помощь, заступится за нее, вырвет из рук стражников, спасет от опостылевшего мужа. Лицо королевы некрасиво обмякло, словно даже уродство и старость осмелели, едва эта женщина замыслила сбросить с себя защитный сан помазанницы. Заметив в окне Констанцию, она остановилась так резко, что державшие ее пехотинцы оступились, и что-то сдавленно крикнула.

Констанция отпрянула. Уже из глубины опочивальни наблюдала, как стражники затолкнули Алиенор в ожидавший ее паланкин, подхватили шесты и вынесли за распахнутые ворота.

Иисус, сладчайшая Дева Мария, неужто пропащая прелюбодейка могла проклясть верную жену? Констанция избавилась от соперницы высокой ценой: ценой единства с европейским рыцарством, ценой Алеппо, может, даже ценой Антиохии, но если бы Алиенор покинула Людовика ради Раймонда, разве все это не случилось бы? Было бы только еще ужаснее!

Теперь каждая продолжит жить с собственным мужем, Алиенор – с нелюбимым, Констанция – с нелюбящим. Ах, французская королева, пусть вместо славы и подвигов на твою голову обрушится ненависть и измена всех, кого ты полюбишь!

Внутрь комнаты неуверенно проник первый солнечный луч, обещая ясный, погожий день. На колокольне Святой Анны зазвонили к заутрене, отчаянно загомонили птицы. От волнения и утренней прохлады Констанция дрожала, но продолжала молиться, руки судорожно вцепились в новый нательный крестик. Постепенно замок заполнился людским шумом. Вошедшая служанка сообщила, что король отдал приказ всему ополчению паломников спешно двигаться в Иерусалим.

В этот день армия крестоносцев, торопившаяся до наступления ночи достигнуть защитных стен Маргата, покинула город через ворота Святого Павла, те самые, через которые всего пятнадцать дней назад триумфально вошла в Антиохию.

Остались разбитые цветочные горшки, истоптанные клумбы, треснувший мрамор, сломанные рейки птичьих вольеров. Сквозь мутные стекла солнце ложилось на грязные плиты пола, высвечивало свежие выбоины, выцарапанные на стене надписи – «Вечно твой Грессан» и «Рено де Ш.» с числом и кривоватым крестом внизу. Тишину нарушало хлопанье сорванного с петель ставня, стук собачьего хвоста об пол, воркование и трепыхание голубей под стрехой. Тоска кружилась в пыли солнечных квадратов, ползла по комнатам вслед за солнцем. Из донжона доносились солдатские крики и взрывы хохота – там скрывался от постылой жены Раймонд. Необузданный, могучий князь без боя уступил королеву слабому, нерешительному королю.

Констанция бродила по замку и отмечала повреждения, как будто жизнь наладится, если заменить испорченные деревянные панели и побелить изгаженные стены.

Замок несколько дней чистили и скоблили, вставляли новые стекла в оконные переплеты, мели дворы, выкидывали в ров мусор. Конюшие восполняли недостачу лошадей, подаренных гостям в первые радостные дни многообещающей встречи, садовники высаживали новые цветы, эконом и мажордом озабоченно подсчитывали, во что обойдется купцам, вилланам и магометанским арендаторам постой французской армии.

– Какая жалость, что королевский двор оставил Антиохию! – Изабо опустила на колени алтарное облачение, рука с иглой замерла в воздухе. – Было так весело и куртуазно! Такие были молодые галантные рыцари! И сколько чудесных развлечений! Можно было подумать, что мы в изысканной Франции, а не в нашей унылой Антиохии!

Как быстро забыла Изабо о горе своей госпожи! Мадам Бретолио, как видно, так привыкла к унижениям и изменам, что все случившееся с княгиней представлялось ей обыденным и несущественным в сравнении с вихрем сладостных утех.

– Изабель, тебя ни разу не попросили спеть, а ведь рядом с тобой Алиенор – как щегол рядом с соловьем! Но ее-то все нахваливали до хрипоты! Неужели тебе совсем не обидно?

Изабо широко распахнула воловьи глаза:

– Разве могло быть иначе? Она же королева! Королева! И такая изумительная! А я кто такая?

Констанция вспомнила, как сама усердно хлопотала, чтобы для гостьи приготовили кровать помягче, покои потише, как поначалу ловила надменный взгляд Алиенор, пыталась угодить ей, сказать любезность, понравиться, как хлопала ее пению, улыбалась ее шуткам, комкала конец фразы, недослушанный отвернувшейся королевой. В глазах Алиенор Констанция тоже была никем, и Изабо, конечно, полагала, что княгиня должна была уступить королеве Раймонда так же покорно, как уступают лютню! В палец попала иголка, и Констанция вспыхнула сухой ветвью от молнии:

– И что с того, что королева?! – Одним рывком княгиня разорвала шелковую нить, порезав ладонь до крови: – Вот потому тебя муж и лупит, что ты всегда готова всем уступить и сама себя считаешь никем!

Грануш охнула. Изабель подняла руку, словно пыталась прикрыться, встала, уронила шитье и побрела к выходу. Еще мгновение Констанция медлила, упиралась, пыталась убедить себя, что всего-навсего высказала горькую истину, но сердце сжалось от стыда, жалости и боли. Она вскочила, грохнув столик и пяльцы, бросилась за подругой, которая слепо нашаривала дверную ручку:

– Изабо, милая, прости! Это у меня вырвалось только оттого, что самой так плохо! Прости, прости Христа ради!

Добрая, безвольная Изабо, конечно, тут же с княгиней примирилась, но Констанция ни себе, ни Алиенор этой последней жестокости не простила. Вдобавок к наложенной исповедником епитимье поклялась на распятии, что, если опять когда-нибудь обидит беззащитного и невинного, острижется налысо. И наконец-то выполнила свой долг: вызвала сотника Эвро де Бретолио и с тронного возвышения сурово объявила, что, если он, ничтожный, еще хоть один-единственный раз поднимет поганую свою руку или даже голос на любезную ее сердцу даму Изабель, он немедленно отправится брать Алеппо в одиночку. Мерзкий Эвро виновен в том, что покорная и робкая Изабо потеряла двух крошек и так и не смогла родить здорового ребенка! Быть сильной, грозной и справедливой оказалось приятно. Теперь все непременно изменится!

Но с Раймондом они по-прежнему общались лишь по необходимости, холодно и учтиво, словно чужие. Все лелеемые князем планы и надежды рухнули, Алиенор была навеки потеряна, мало того, поспешный уход короля кинул тень на его честь. Во всем этом он умудрялся винить не себя и не королеву, а жену. Виноват всегда тот, кого не любишь.

Так долго и так нетерпеливо ожидаемая армия крестоносцев оставила после себя только гнев и отчаяние, только молчаливую, но глубокую размолвку между Констанцией и Раймондом.

В июне в Сен-Жан д’Акре состоялась общая ассамблея, на которую съехались франкские бароны, прелаты Святой земли, Великие магистры тамплиеров и госпитальеров, папские легаты и предводители крестоносцев. Прибывшие должны были избрать первую цель для совместной борьбы с неверными.

Раймонд в ассамблее участвовать отказался. Людовик позаботился не допустить и появления своей мятежной жены. Не решился покинуть свои немногие сохранившиеся владения Жослен Эдесский, поскольку резонно опасался, что их немедленно захватит Нуреддин.

Альфонсо Иордан, возвращаясь из Кесарии к своему войску, сильно занемог и скончался в страшных мучениях. Но пребывавший в отменном здравии Раймунд де Сен-Жиль Триполийский тоже в Акру не явился, потому что на ассамблее присутствовал Бертран, бастард покойного графа Тулузского, унаследовавший несусветные претензии отца на земли Триполи. Не только единый город, но даже единая страна не могла вместить в себя непримиримых потомков легендарного основателя графства.

Так, по различным уважительным причинам на решающей в истории Утремера ассамблее не присутствовал ни единый из властителей северных латинских государств, никто из франкских правителей, соседствовавших с сирийскими сельджуками и прекрасно знавших, что главный враг и угроза франков – Нуреддин, атабек Алеппо.

Зато, по рассказам очевидцев, собрание блистало знатными именами, как ночное небо звездами. Императора Священной Римской империи Конрада III сопровождали его брат Генрих Австрийский, племянник Фредерик Швабский, маркиз Монферратский и множество других принцев германских земель. Людовика окружали его дядя граф Морьенский и принцы Франции – честолюбивый граф де Дрё, наследник Людовика, и младший его брат – сеньор де Куртене. За принцами крови следовали маршал Ангерран де Куси, Генрих Шампанский, граф Фландрский и прочая знать Франции.

Торжественное заседание открыла королева Мелисенда – помолодевшая, величественная и великолепная, увенчанная сверкающей иерусалимской короной, в роскошном пурпурном одеянии. Если кто и подозревал, что королева имела какое-то отношение к внезапной смерти Альфонсо Иордана, вслух никто подобной напраслины высказать не смел. Крепкий и высокий семнадцатилетний Бодуэн не обладал и десятой долей представительности матери и терялся рядом с ней, как теряется далекий свет разгорающегося лесного пожара в свете близкой свечи. Тут же присутствовал и младший сын Мелисенды – Амори, граф Яффы, толстый тринадцатилетний юноша.

От королевы ни на шаг не отходил ее коннетабль – огромный, похожий на медведя, верный Менассе д’Иерже. В полном составе прибыли огромные семейства Фокомбер, Сент-Омер и их соперники – могущественные братья Балиан и Хью Ибелины, правящие Рамлой, Арсуром, Мирабелью и прочими городами и землями. Топтались рядом Монфальконе, владельцы Бейсана и Тира, сеньор Хайфы Вивьен, а также лорд Трансиордании, Баниаса-Валении и Шатонефа Онфруа де Торон. Бесценные, пусть и непрошеные советы дарили французским крестоносцам близнецы Вальтер и Жерар Гранье, сеньоры Кесарии и Сидона. Прибыл даже тяжко больной принц Галилейский Элинар де Бюр, сопровождаемый братом Гильомом де Бюром, бывшим коннетаблем.

Великий магистр госпитальеров Раймунд дю Пуи держался поодаль от Великого магистра тамплиеров Робера де Краона, со всеми дружески беседовал любимец всего Утремера правитель Бейрута Ги де Бризебарр, и ни с кем не общался славившийся дурным характером кастелян Наблуса Филипп де Милли.

Патриарх Иерусалима Фульхерий Ангулемский, праведный клирик и сам отважный воин Христа, и остальные главы епархий Святой земли благословляли паладинов.

Решалась судьба королевства, и все – от императора до начальника гарнизона затерянной в горах крепости – стремились повлиять на грядущие события. Каждому из прибывших на ассамблею было дорого благо Заморья, каждый твердо знал, в чем оно состоит, и это благо, по мнению каждого, полностью совпадало с его интересами.

Трудность заключалась в том, что собравшиеся были убежденными, но далеко не единодушными. Чем больше ошибок натворил благородный рыцарь в прошлом, тем уверенней он поучал остальных, как избежать их в будущем, и чем губительнее были намерения, тем неколебимей они оказывались. Благословенный альянс христианских сил явился столь всеохватывающим, и так много знатных и влиятельных людей находилось во главе его, что он не сумел гармонично сочетать интересы всех. Каждый опасался, что общую армию подчинит своим целям более хитроумный и настойчивый принц, и усиление сподвижника начало представляться собственным поражением.

Тщеславный и недалекий император Конрад и его соратник герцог Фредерик Швабский, потерпевшие на пути в Святую землю страшный разгром в той самой Дорилее, где герои Первого похода одержали блистательную победу, теперь с апломбом Александра Македонского и Юлия Цезаря ратовали за то, чтобы отвоевать у неверных как можно больше территорий, не соблюдая никаких прежних договоров. Излеченный от своих ран Мануилом, германский император завязал личную дружбу с василевсом, называл его не иначе как «благословенным императором Константинополя» и на все предложения франков глядел сквозь призму интересов Византии.

Иерусалимский король, чье сердце еще было полно горечи поражения после прошлогодней напрасной попытки отбить у Дамаска плодородное плоскогорье Васана, рвался в бой с Мехенеддином. Не в силах забыть скрип песка на зубах и запах дыма в ноздрях, юный монарх мечтал отомстить дамасскому эмиру, а заодно, проявив себя победоносным военачальником, обрести больший вес в противостоянии соправительнице-матери. Мудрая Мелисенда тоже не видела иного решения, помимо захвата Дамаска, потому что с тех пор, как сын ее Бодуэн в прошлом году напал на земли эмирата с горячностью несдержанной юности, непостоянный Мехенеддин сменил приязнь к франкам на сближение с властителем Алеппо. Атабеки породнились, и дружба меж ними укрепилась настолько, что Нуреддин вернул Унуру любимую рабыню, восемь лет назад плененную его отцом. Теперь, дабы не допустить объединения мусульманской Сирии, приходилось поразить сарацин в их самое уязвимое место, в их солнечное сплетение – Дамаск.

Для Людовика решающим доводом и неотразимым соблазном явилась возможность оказаться избавителем и завоевателем важного библейского города. Доводы княгини Антиохийской пустили ростки в его благочестивом, но некрепком уме, и французского короля манила дорога, на которой произошло чудесное обращение апостола Павла. Завершить мучительный Крестовый поход завоеванием никому в Европе не ведомого Алеппо выглядело далеко не так достойно.

В своем выступлении Луи долго, искренне и нескладно повествовал о своей любви к Святой земле, объяснял сынам и внукам покорителей Иерусалима важность Заморья для каждого католика, а в особенности – для франка. Король подробно пересказал события, происшедшие в святых местах с Искупителем рода человеческого, с апостолами и святыми, а дойдя в своей речи до описания мытарств и жертв собственного войска на пути в Левант, вновь не сдержал невольных слез. Людовика вела не алчность, а исключительно забота о своей душе и желание послужить Всевышнему, и после всех принесенным им жертв сомнительные компромиссы грешных жителей латинского Востока были королю-праведнику нестерпимы, поэтому он решительно отметал все доводы в пользу сохранения пошатнувшегося, запятнанного обоюдными предательствами союза с Дамаском:

– Малодушные коалиции с этим отвратительным племенем – стыд и позор для воинства Христова! Мы явились сюда бороться с ними, и начать следует с отвоевания города, наиболее дорогого каждому истинному верующему!

Великий магистр тамплиеров Франции Эврар де Бар, проделавший мучительный Крестовый поход вместе с Людовиком и лично спасший короля в одном из боев, поддержал своего сюзерена. Графу Фландрскому, считавшему, что настало время вознаградить его бескорыстное радение о Святой земле, самым подходящим даром представлялся Дамаск, соблазнительный и доступный, как красивая жена слабосильного супруга. В глазах многих крестоносцев, впечатленных изобилием Антиохии и наслышанных о добыче, доставшейся первым завоевателям Святой земли, несметные сокровища Дамаска свидетельствовали против него громче его муэдзинов, но даже самые праведные бессребреники среди них мечтали обогатиться славой завоевателей этого легендарного города.

Убедившись в алчности европейцев, местные пулены сообразили, что от предстоящих сражений им не достанется ничего, помимо почетных лавров, которых у них уже давно имелось в избытке, так что рвение франкских баронов умерилось. Однако франкам трудно было отказывать крестоносцам, перед которыми они оказались в неоплатном долгу.

Только плану Раймонда напасть на Алеппо все собравшиеся оказались единодушно враждебны. С некоторых пор всем латинянам стало казаться, что Пуатье чрезмерно много возомнил о себе, и захват Алеппо представлялся опасной попыткой Антиохии стать совершенно независимым соперником. Иерусалимские властители упрекали Раймонда, что князь не пришел на помощь Эдессе, хотя сами с тех пор смирились с потерей столицы графства с поистине евангельской кротостью и ныне даже не помышляли бросить цвет европейского рыцарства на завоевание развалин, в которых пасутся козы! Против возможного усиления Антиохии оказались настроены император Конрад и его брат, герцог Австрийский Генрих II, так как оба они сблизились с Мануилом и вели переговоры о браке Генриха с Феодорой Комниной, племянницей василевса. Неприязнь Людовика к князю Антиохийскому тоже превысила любовь французского короля к великому делу спасения Святой земли.

Бертран с армией провансальцев вообще отказался ввязываться в военные действия против сарацин, поскольку основным его врагом являлся вовсе не басурманский эмир, а негодник Раймунд Сен-Жиль, узурпатор графства Триполи.

В результате, после долгих прений и споров, было единодушно решено напасть на единственный мусульманский город, готовый ради собственного выживания смиряться с франками, – на Дамаск.

Немногие здравомыслящие люди утешались тем, что самым важным в любой военной кампании является вовсе не ее необходимость или целесообразность, а успешный исход. Немедленно после взятия Дамаска можно будет поразмышлять и о нападении на Алеппо.

В конце июля самая большая за половину столетия армия латинян – около пятидесяти тысяч воинов – вышла из Галилеи, двинулась по направлению к Баниасу, пересекла Антиливанский хребет и подошла к рубежам Дамаска. Над войском развевалось великое множество разноцветных баннеров, гонфалонов и стягов, расшитых великими гербами, но выше всех вздымались на пике обещающие непременную победу огненные язычки французской орифламмы: по пророчеству ангела, Святую землю от сарацин мог освободить только рыцарь, вооруженный излучающим пламя копьем.

Среди ее воинов не было того, кто громче всех призывал европейцев на помощь Заморью, ждал их прихода как второго пришествия и крепче прочих верил в единство латинян, – Раймонда Антиохийского.

Укрепления Дамаска оказались внушительнее тех, которые полагались бы городу, уже давно защищавшемуся лишь с помощью франков и изворотливости Мехенеддина.

Несогласия между осаждающими разразились, едва зашла речь о будущей судьбе трофея. Франкские бароны и Мелисенда намеревались отдать Невесту Сирии в качестве вассального владения милейшему Ги де Бризебарру, властителю Бейрута, а французы собирались вознаградить Жемчужиной Сирии бескорыстную доблесть графа Фландрского. Узнав, что император и оба короля – Людовик VII и Бодуэн III, родич Тьерри, – также склонились к тому, чтобы Дамаск превратился в независимый домен графа Фландрского, франкские воины, не питавшие личной неприязни к любезному Мехенеддину, утеряли большую часть своей готовности погибнуть ради обогащения французского сеньора.

Вначале крестоносцы заняли позиции в садах-бустанах, но под прикрытием пышной растительности защитники Дамаска совершали внезапные вылазки и постоянные нападения, поэтому был отдан приказ осаждающим передислоцироваться на другую сторону города, на открытое пространство, где враг не смог бы таиться в подлых засадах. Однако там не нашлось ни пищи, ни воды, зато город в том месте оказался совершенно неприступным. Среди французов тут же послышались обвинения, что Мехенеддин подкупил то ли тамплиеров, то ли Элинара, принца Галилейского, чтобы те завели христианскую армию в безнадежное расположение. С каждым жарким днем, полным потерь и лишений, крепло убеждение крестоносцев, что франки – люди гнусные и продажные, предпочитающие обрезанных собак не щадящим себя ради них латинянам.

Старый и хитрый Мехенеддин тем временем слал всем своим старым добрым знакомым – франкским рыцарям – встревоженные послания, в которых по-дружески предупреждал, что в случае победы французы, несомненно, заберут Дамаск себе, присоединят к нему прилегающее побережье и превратятся для франков в новых, опасных соперников. Старый лис клялся расторгнуть союз с Нуреддином, если христиане снимут осаду. Французам Унур писал немного иные письма, в которых предупреждал о скором подходе армии Нуреддина и приводил примеры неблагодарности и коварства их союзников-франков. Поступали точные известия, что Нуреддин находится в близлежащем Хомсе и двинется на помощь Дамаску, как только Унур пообещает отворить ему ворота города.

Осада Дамаска, у которой было так много сторонников, внезапно оказалась делом ничейным. А такое предприятие покидает и Господь.

Чудеса в Святой земле случаются не только на пути в Дамаск, но этот военный поход их не сподобился, ибо задумали его Глупость, Алчность и Зависть. На пятый день после начала кампании невиданно огромная армия нападающих покинула свои позиции. Очень скоро атаки легкой кавалерии обнаглевших тюрков превратили дисциплинированное отступление в позорное, беспорядочное бегство. Сельджукские лучники застрелили столь многих из латинского войска, что даже птицы все то лето облетали эту зловонную долину, полную непогребенных христианских трупов со стрелами в изгнивших спинах.

Так погибли праведные и восторжествовали неверные.

Ночью батальон быстрым маршем пересек хребет Марун ар-Раса. Габи сказал:

– Я в этом чертовом месте еще на срочной служил. Уже тогда здесь было хреново.

– С тех пор стало намного хуже, – утешил его Итамар.

Срочники в бригаде были на взводе, и им не терпелось в бой, как будто их ждала захватывающая игра. На рассвете вошли в пригород, ворвались в заранее намеченные здания, устроили там засады и подстреливали проходящие мимо патрули боевиков. Грохотала непрерывная бомбежка, густой дым ел глаза.

Потом получили приказ перебазироваться в центр, двинулись всей ротой и в заросшем оливами дворе попали в амбуш: из расположенных по периметру рощи трехэтажных зданий по ним открыли огонь.

Бригадный генерал в сводке новостей уверял, что ковровые бомбардировки выбили из города всю Хизбаллу, хвастался, что город якобы взят под контроль и террористы бегут. Ну, если они и бежали, то именно в эти недостроенные блочные дома, возвышающиеся над рощицей, в которой теперь сидела рота Итамара, как уточки в тире. Впрочем, что мог знать генерал, руководящий боем из Израиля?

Первым упал Рон. Он лежал неподвижно, не отзывался, под ним растеклась такая огромная лужа крови, что все стало ясно. Ребята прикрыли его огнем, Авив пополз к нему с носилками, но тут же вернулся, ничего не сказал, только помотал головой. Итамар скорчился в яме у корней старой оливы. Обстрел шел с верхних этажей, и израильтян защищали одни стволы деревьев и каменная стена вокруг двора.

Авив все время вызывал по рации подкрепление. Спустя пару часов послышался рев, возник танк Меркава, уверенно прущий через глыбы камней и ограды, но его тут же подбила ракета. Танк грузно тряхнулся и застрял, покосившись в воронке. Из люка выскочили лейтенант и два солдата, боевики принялись стрелять по ним. Первым был ранен офицер, потом убили обоих солдат, а затем прикончили и лейтенанта.

Итамар пробрался под самую стену, ее камни хоть и мешали вести ответный огонь, но предоставляли крохотное укрытие и тень, уменьшавшуюся с каждой минутой. Иногда его охватывало такое бешенство, что он приподнимался и кидал через ограду гранаты. Выбраться из ловушки было невозможно, боевики окружили рощу и простреливали все пространство. Оставалось ждать подкрепления.

Асаф не дождался. Его убили прямым попаданием в голову. Из-за камней стали высовываться обнаглевшие террористы, они пытались захватить раненых или хотя бы тела. Чтобы удержать их на расстоянии, Итамар отстреливался почти без передышки.

Через стену перелетела вражеская граната, она крутилась и шипела, все оцепенели, и вдруг майор прыгнул на нее. Взрыв убил его не сразу, он еще пытался сообщить по связи о своем ранении, но не смог. Его коричневый берет с эмблемой бригады – зеленой оливой – упал, да так и остался валяться на корнях настоящей оливы. Итамар скорчился и попытался вжаться в камни, пот стекал по лицу и спине, его трясло и тошнило. Он старался не смотреть на распростертое тело своего командира.

Наконец-то появились обещанные центром вертолеты, они вели защитный огонь, но им негде было приземлиться, чтобы эвакуировать раненых. Все же под их прикрытием Алекс и Идан рискнули подобраться к ближайшему зданию и до того, как их скосила очередь по ногам, успели взорвать дверь.

Прошла вечность, а если судить по солнцу – несколько часов. Исчезла тень, солнце палило нещадно. Кончилась вода во фляжке и в заплечном мешке. Итамару показалось, что пахнет трупами, но разве может человек, еще утром перебрасывавшийся с тобой шутками, к вечеру разложиться? Но если он может умереть, то возможно все.

Командование взял на себя новый офицер, который даже их имен не знал. Под его руководством отчаявшийся Итамар и еще несколько ребят ворвались в дом, подъезд которого взорвали Алекс с Иданом. Боевики отступили из здания, и голани наконец-то сами смогли обстреливать противника с верхних этажей. Хизбалла ретировались в соседние дома и в мечеть.

Солнце уже садилось, теперь оно било в глаза и отражалось в осколках оконных стекол. Мучила жажда, а еще сильнее – желание жить и тоска по Нике.

Уже поздним вечером подошло подкрепление. Человек двадцать были ранены, а Алекс, Идан и еще несколько ребят – убиты. Начали эвакуацию. Итамар взвалил на спину Боаза, потерявшего столько крови, что сам идти не мог, и в темноте пополз с ним между деревьями куда-то, куда указывал офицер, вслед за остальными ребятами. Боаз дергал ногами, наверное, пытался помогать, но у него ничего не получалось. Они проползли мимо завалившегося танка и мимо мертвого лейтенанта.

Эти три километра они преодолевали несколько часов, до тех пор, пока Итамар не почувствовал болезненный, сбивший с ног удар в грудь. Он рухнул и читал «Шма Исраэль», пока не захлебнулся собственной кровью и не потерял сознание.

На рассвете, под прикрытием дымовой завесы, приземлявшиеся на несколько минут вертолеты подобрали всех. Сначала раненых, потом живых, а потом и тела, тело Итамара среди них.

Неожиданное, невиданное поражение под Дамаском показало мусульманам и византийцам, что латиняне вовсе не так непобедимы, как мнилось до сих пор.

Как мало очутилось толку в этом долгожданном Втором крестовом походе! Ради чего погибли мужья, отцы, сыновья? Исполнилось пророчество Исайи: «Замышляйте замыслы, но они рушатся; говорите слово, но оно не состоится…» Вся грандиозная эпопея завершилась полным крахом надежд, смертью тысяч отважных рыцарей и непоправимым уроном христианскому воинскому престижу. Европейцы превратились в посмешище всего мусульманского Ближнего Востока, и отношения между франками и крестоносцами изрядно испортились. Франки убедились, какой бедой может оказаться приход измученного походом войска, которое пришлось лечить, кормить, поить, задабривать и ублажать, чтобы оно потом действовало только под указку своих неопытных европейских предводителей.

Полбеды, что напуганный Менехеддин, лучше флюгера чующий, куда дует ветер, признал атабека Халеба своим верховным правителем. Истинная беда таилась в том, что Нуреддин оказался способным воодушевить своих воинов. Исламский мир узрел в нем истинного, долгожданного вождя-гази, призванного справиться с латинянами. Армии побеждают не численностью и мощью, а в первую очередь безудержной, отчаянной отвагой, силой духа, верой в победу, и все это, как солнечный свет, передвигающийся с утра до вечера, перешло от рыцарей Христа к предводителю неверных.

Вдобавок незаконнорожденный сын покойного Альфонсо Иордана, Бертран, не смирился с неожиданной смертью родителя, о которой поползло много глупых и безосновательных слухов. Бастард продолжал настаивать на своих сомнительных правах на Триполи. Отвергнув все искренние предложения Мелисенды и Раймунда Сен-Жиля решить вопрос путем переговоров, наследник при помощи отцовских воинов развязал с Сен-Жилем настоящую войну. Провансальцы умудрились завладеть крепостью Араима, и в этой крайности граф Триполийский был вынужден обратиться за поддержкой не только к правителю Дамаска, давнишнему своему союзнику, но и к смертельному врагу – Нуреддину, с просьбой о помощи в захвате крепости. Несмотря на то, что очень скоро Бертран и его сестра были пленены Нуреддином, все владения графу Триполийскому возвращены, а справедливость восторжествовала, отношения франков с армией покойного графа Тулузского так и не наладились.

Хуже нестерпимо оскорбительного нападения провансальцев на франкские владения было только то, что оно вынудило франков обратиться к нехристям ради воцарения справедливости! И можно было биться об заклад, что, раз одержав победу в Центральной Сирии, Нуреддин уже никогда не позабудет дорогу сюда.

Лучше бы Европа вовсе не являлась в Левант, чем явиться лишь для того, чтобы продемонстрировать магометанам свою слабость да обучить сарацин приходить друг другу на помощь и объединяться против христиан.

Разумеется, начались поиски виноватых. Люди недоумевали, за что погибло столько праведников, взявших крест? Как это справедливый и милосердный Господь допустил, чтобы французы – самый набожный из всех народов земли – были так унижены и так жестоко пострадали от рук язычников? По Европе уже шли слухи, что весь поход был частью пришествия Антихриста.

Констанция знала, что причиной всему – поведение французской королевы. В полном соответствии со словами Иоанна Богослова, эта Мессалина была облачена в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, но внутри была наполнена мерзостями и нечистотой блудодейства ее. Как филистимлянка Далила, она ослабила вверившихся ей мужчин, поселила вражду меж ними и погубила святую миссию христиан.

Но остальные упорно не замечали очевидного. Многие французы, желая оправдаться, принялись уверять, что франки благоденствуют на крови и костях европейцев, что Иерусалим пребывает в таком мире и благополучии, которые и в Европе недостижимы, что франки, якобы подкупленные дамасским золотом, злонамеренно уговорили Конрада передвинуть армию к самой неприступной части дамасских укреплений. Раньше Констанция с возмущением отвергла бы подобные слухи, но, если такой неустрашимый герой, как Раймонд, мог провести это лето в погонях за зайцами, а сама она только радовалась, что он остался дома, ей стало трудно слепо верить в праведность остальных.

Пуатье, однако, тяжелее многих переживал поражение под Дамаском, может потому, что его мучили стыд и раскаяние.

– Никогда больше Европа не придет нам на помощь. И все, разумеется, осудят меня.

Констанция не спрашивала, на кого он сам возлагает ответственность. Вслух никто Раймонда не упрекал, в конце концов, он был противником нападения на Дамаск, но все укоряли его в раздоре с Людовиком, а значит, и во всех ошибках короля. Князь отсутствовал на ассамблее в Акре и потому выходил виноватым во всех принятых ею дурных решениях. Воинов Антиохии не было среди погибших под Дамаском, и потому в этом разгроме погибла репутация ее князя. Иерусалимское королевство, потерпевшее уже второе поражение в Сирии, все больше склонялось к мысли, что сирийское болото безнадежно и наилучшее, что можно было достигнуть на северной границе, – это перемирие с Нуреддином, которое позволило бы повернуть силы франков на полвека саднящий в теле королевства нарыв – на Аскалон, по-прежнему удерживаемый египтянами.

Впрочем, после множества споров и взаимных нападок среди трезво рассуждающих возобладало мнение, что за все ответственны не собственные безосновательные мечты, греховные страсти, глупость, рознь и пороки, а коварная, еретическая Византия, поганым препятствием торчащая на пути между Европой и ее нежным отростком – Утремером. Недаром же Мануил заключил с тюрками Малой Азии мирный договор! Ромеи всегда были враждебны к крестоносцам, а теперь греческий царь еще и требовал Италию в собственное владение! Доводы эти казались тем достовернее и убедительнее, чем легче было упрекать дальнего чужака, нежели самих себя, ибо досадно и неприятно признаваться, что каждый из участников способствовал провалу затеи.

Констанция до некоторой степени собственную ответственность признавала, хоть и просила Господа учесть ее резоны. Над чем властен человек? Ученый каноник Мартин говорил – ни над чем, помимо своей души. Но и в этом Констанция больше не была уверена. Ее душа почернела вопреки ее желанию. Но без раскаяния не будет прощения, а как ей раскаяться, если во всем случившемся повинно чужое прелюбодейство и попустительское бездействие Людовика?! Чужие грехи не оставили ей иного выбора, но, конечно, намерения ее были благими. Не могла же она представить себе, что огромная, лучшая армия из всех когда-либо существовавших в мире не сумеет взять Дамаск и что прежний Раймонд к ней так и не вернется.

Пуатье стал мрачным и молчаливым, исчезли его самонадеянность и победоносность. С Констанцией сам не заговаривал, а если она обращалась к нему, отвечал коротко и равнодушно. Он даже внешне изменился: исхудал, волосы поредели и поседели, брови постоянно хмурились, лоб бороздили горькие складки. Рыцарь, год назад бывший олицетворением мужской мощи и красы, постарел в одночасье на десять лет. Это твоя дьявольская печать легла на него, Алиенор! Неизвестно, тосковал ли этот Самсон по Далиле. Для печали и озабоченности и без французской потаскухи имелось достаточно причин: вместе с тысячами жизней оборвались и нити любви и преданности между землей Воплощения и Европой, рухнули столько лет поддерживающие франков надежды на избавление от тюрков с помощью родимой, милой Франции, охладились отношения княжества с Иерусалимским королевством, а Нуреддин, остерегавшийся крестоносцев, с их уходом из Сирии немедленно напал на антиохийские территории к востоку от Оронтеса.

Отлив в море франкского везения продолжался, а корабли спасителей один за другим поспешно покидали берега Палестины. Отплыли во Францию возмущенные смертью Альфонса и пленением Бертрана провансальцы, в сентябре отбыл в Константинополь император Конрад, отчаявшийся достигнуть в Святой земле хоть малейшего военного успеха, вернулась в Европу и большая часть французской армии. Лишь Людовик и Алиенор задержались отпраздновать в Святом городе Пасху. Пока соперница оставалась так близко, Констанция продолжала вздрагивать от каждого столба пыли, поднимающегося на дороге из Иерусалима.

Она нетерпеливо ждала родов, сначала уповая, что Раймонд обрадуется и растрогается их третьему ребенку, как когда-то обрадовался их первенцу, потом – что крещение родившейся малютки, названной в честь матери Пуатье Филиппой, напомнит ему о святости брачных уз. После своего очищения надеялась, что ее постройневшая фигура и высокая грудь заново привлекут мужа. Но рождение Филиппы ничего не изменило. Бедная крошка! Как мало ласки и материнской любви смогла Констанция дать ей в тот год! Филиппа словно чувствовала, что не может рассчитывать на внимание и терпение, она даже родилась, милое дитя, легче и быстрее двух предыдущих и была тихим, кротким младенцем. Грануш, ангел-хранитель и постоянное спасение Констанции, приставила к новорожденной нянек с кормилицами, и княгиня обрела досуг переживать вволю. Констанция понимала, что лучше бы она занялась ребенком, но не могла заставить себя. Ею овладели тоска и бессилие, и когда Раймонда не было в замке, а он отсутствовал почти постоянно, княгиня целыми днями валялась в постели, уставившись в потолочный свод и вздыхая. Все превратилось в непосильную тяготу – необходимость встать, одеться, привести себя в порядок, брести на церковную службу, выслушивать людей… По двору поползли слухи, что княгиня после родов недужна. А когда Раймонд возвращался в замок, становилось только хуже – она лихорадочно наряжалась, прихорашивалась, выходила к столу и старалась быть рядом с ним, как будто к сердечной боли можно привыкнуть, если снова и снова убеждаться в его безразличии. Иногда ненадолго – на час, на вечер – ей легчало, потом она снова принималась часами рассматривать себя в зеркале, петь тоскливые кансоны и рыдать навзрыд. Негодные способы изжить из сердца мужа образ лихой Алиенор.

Мамушке, конечно, были ведомы куда более действенные приемы: ворожея отстригала пряди волос анушикс, катала по ее телу яйцо, требовала, чтобы аревс высматривала будущее то в огне, то в вине, то в зеркале, ломала над ее головой нож Раймонда, собирала ее кровь, причитала, по семижды семь раз шептала старинные заговоры. Чтобы не сбиться в счете, с каждым нашептыванием откладывала заячью косточку, лягушачью лапку, шкурку змеи, воронье перо, кусок веревки повешенного, обрезанную плоть жиденка, прядь волос и прочие панацеи. Ничто не помогало, хотя Констанция загодя постилась, мыла волосы, одевалась во все чистое, покорно повторяла за Грануш слова приворотов, беспрекословно вставала, опускалась на колени или усердно высматривала что-нибудь многозначительное в огне, в зеркале и во снах. Проку в армянском волховании не оказалось ни малейшего, потому что ревность и обида сидели в душе, как червь в яблоке. Раймонд продолжал оставаться стылым и равнодушным.

– Плохое время, – утешала Грануш. – Надо ждать, пока не кончится ахекани, тяжелый месяц.

Но за тяжелым месяцем ахекани наступал еще более тяжкий месяц марери.

Напрасно Грануш, укладывая Констанцию, мешкала, суетилась, выбирала ей шемизу потоньше, попрозрачней, кружила по опочивальне, распихивала по углам какие-то таинственные мешочки.

– Грануш, что это? Опять амулеты твои никчемные?

– Какие амулеты, Господь с тобой, анушикс. Саше́ это, с лавандой душистой. Мужчинам ведь приятно, если чисто и пахнет хорошо…

Неужто чистая кружевная сорочка и душистые отдушки нужны тому, кто теперь брал ее тело грубо и жадно, как голодная собака заглатывает кусок мяса? Он больше не любовался ею, не ласкал с прежней нежностью, не говорил сладких слов. Вместо этого являлся на ее ложе после попойки в казармах в любой час ночи, наваливался невыносимой тяжестью, царапая ее кожу неопрятной щетиной и обдавая несвежим дыханием. Быстро удовлетворял свою похоть, поворачивался на другой бок и принимался пьяно храпеть. Как будто исчезла душа у человека, и осталось одно неприятное, бесчувственное, чужое тело инкуба.

От злости брызнули слезы:

– Тебя послушать, вся беда в том, что я недостаточно благоухаю! А волчица эта французская ему хорошо пахла, хоть и мылась только по большим праздникам! Да что ты понимаешь в этом, туны мнацац!

Щеки Грануш задрожали: сиротка, ради блага которой были отвергнуты все женихи – даже один весьма достойный франкский рыцарь! – теперь обозвала свою верную няньку «туны мнацац», то есть «оставленной дома», как никчемную старую деву? Да если бы Грануш годы назад могла бы предположить, что сердце ее обожаемой пупуш превратится в горький лимон, уж можно быть уверенной, что она – далеко не последняя невеста, не чужая царскому дому Мелитенов, между прочим! – заключила бы почетный брак и сегодня сидела бы в окружении любящих внуков, а не с этой бешеной, неблагодарной лисицей! Грануш поджала губы и вышла, качая головой. Не узнавала она свою Констанцию. Еще неизвестно, кого тут околдовали. Вот горе-то.

Констанция растерзала шемизу на мелкие клочки. Обида росла и вызревала в ненависть.

После Пасхи французский монарх посчитал, что совершил достаточно ради спасения собственной души и покинул землю Спасителя вместе с остатками своей армии, и Констанция перестала постоянно ждать неотвратимого несчастья – внезапного возвращения взбалмошной королевы. Необузданная Алиенор могла бы примчаться среди ночи, верхом, во главе крохотного отряда преданных вассалов. Раймонд распахнул бы ей ворота и принял, невзирая на последствия в этом мире и в следующем. Констанция представляла себе это, задыхалась от ярости, но удержаться от воображения непереносимых картин не могла. Ей нравилось раздирать свои раны, словно боль подтверждала, что она все еще жива. Да и не было у нее другого занятия.

В конце зимы, с упорством кружащей над медом мухи, на Антиохию двинулся византийский император Мануил, решив, что теперь, когда франки так ослабели, самое время присоединить княжество к Византии. О Мануиле сам Раймонд говорил, что он правитель исключительной мудрости и хитрости, а умные всегда пытаются воспользоваться результатами действий глупцов.

Раньше Констанция сделала бы все, чтобы поддержать князя, призвать ему на помощь все свои родственные и вассальные связи, ободрить советом и любовью, а теперь, наоборот, испытывала тайную радость при виде его мук и трудностей. Хуже всего было то, что ей даже не хотелось каяться в своих гадких чувствах, наоборот, они остались ее единственной усладой и наслаждением. Довольно она корила и обвиняла себя. Она ни в чем не виновна. Все случившееся с Пуатье являлось наказанием за его грехи, а в том, чтобы радоваться Господнему возмездию, не было ничего зазорного.

Но жить с ним в ссоре и отчуждении почему-то было непереносимо. Может, он действительно обворожен, заколдован? Пусть вернется, пусть только раскается, вновь полюбит ее, и она простит его искренне, от всего сердца.

Изабо пускалась на прозрачные хитрости, чтобы помирить супругов: вызывала Констанцию во двор, где как раз оказывался князь, пыталась завести совместный разговор, обращала внимание Пуатье на цветущий вид и прекрасный наряд княгини, но Раймонд только хмурился, не отвечая, а иногда еще и грубил безответной мадам Бретолио.

Но в тот раз Констанция сама наткнулась на него, он сидел одиноко в потемках, подперев голову рукой. Лицо его было наполовину скрыто спутанными волосами. Раньше он не сутулил плеч, не упирал взгляд в столешницу, не пил так много, не уединялся так часто, не глядел в бойницы с такой тоской. На нее нахлынула жалость к ним обоим, показалось, если она уступит, сделает первый шаг, он отзовется. Подошла, погладила его по рукаву:

– Раймонд, друг мой, не убивайся так. Пока мы живы, все поправимо…

Он, который должен был молить о прощении, добиваться возврата ее любви, вместо этого отодвинулся, даже не враждебно, а хуже – безучастно.

– Констанция, не весь мир вертится вокруг тебя! – выдавил из себя с раздражением, глядя мимо нее безучастными, красными от бессонницы и пьянства глазами. – Мы на краю обрыва, ты это понимаешь? Дамаск был не просто поражением, это был приговор! Если весь цвет христианской армии мог потоптаться пять дней под стенами неприятеля и позорно отступить, то всему исламскому миру теперь очевидно, какие мы вояки. Антиохия – первое блюдо на их пиру, а их пир – это наша тризна. И помощи теперь ждать неоткуда! Ты даже не представляешь себе, что нас ждет.

Все это она знала: северогерманские принцы затеяли в Европе войны с местными еретиками и язычниками, самонадеянно прозвали собственные стычки «крестовыми походами», а папа римский о последующих военных паломничествах на защиту Святой земли и слышать не желал. Европа, любившая прежние ошеломительные победы крестоносцев, устала от нынешних трудностей франков. Но собственное несчастье стояло так близко перед глазами, что застило все остальные неприятности, которые так отчетливо виднелись ему, жену не замечавшему в упор. Только судьба Антиохии Констанцию больше не волновала. Наоборот, она бы приветствовала любое страшное несчастье, лишь бы прекратилась эта пытка.

– А кто виноват во всем, кто?!

У него тут же на лбу вспухла и забилась жила:

– Я! Я виноват! Я сражался в десятках боев, ни один враг не видел моей спины, я свою кровь по капле за Антиохию всю бы отдал, я был против глупого, дурного плана, я все сделал, чтобы уговорить Луи, я из кожи вон лез убедить хотя бы Алиенор, но виновен все же я, а не все остальные! Как это? Как?

В бешенстве опрокинул стол. Конечно, она могла бы объяснить: а чем еще могло кончиться, когда ты, милый друг, соблазнял жену короля, пришедшего тебе на помощь? Но остереглась, не готова была продолжать быть единственной, на кого выливался его гнев. Встала и неторопливо вышла из залы, скрывая торжество. Металась от окна к окну и захлебывалась злобной радостью, что теперь он знает, что она думает о нем, что думает об антиохийском поверженном Самсоне весь христианский мир.

Он показался внизу, во дворе. Шагал своим обычным широким, уверенным шагом, отдавал приказания, размахивал руками. Сверху было видно, как поредели волосы на макушке. Словно почувствовал ее взгляд, поднял голову, столкнулся с ней глазами. Тут же отвернулся, словно не заметил. Все чаще князь ссорился со своими рыцарями, даже с близкими соратниками, становился с окружающими все надменнее и грубее. Как корабль, отбывающий в плавание, из которого не собирался вернуться, он обрубал один канат привязанности и дружбы за другим. То, что казалось меж ними стальной цепью, порвалось легче осенней паутинки.

Дни тянулись, отцветал миндаль, приходили и уходили милые весенние праздники – День Святого Духа, торжество Троицы, Праздник Тела и Крови Христовых и самый любимый – Праздник Святейшего Сердца Иисуса, отмечающий любовь Бога, человеческую благодарность за нее и за дарованное праведникам спасение. Лимонное дерево сначала цвело, а затем плодоносило. Божий мир понапрасну был благолепен и пригож, бессмысленно уходящие дни – благоуханны и прекрасны.

С началом жарких, сухих дней принялись гореть в округе подожженные леса. На горизонте стелился дым, ветер доносил запах гари до городской цитадели. По землям Антиохии рыскали отряды сельджуков, осмеливались появляться едва ли не у самых городских укреплений.

И в самые мирные времена окрестности города не подходили для беззаботных одиноких прогулок, а в этом году из-за вооруженных шаек бедуинских, туркменских и сельджукских мародеров егеря не решались выезжать на охоту, страждущие откладывали паломничества, купеческие караваны покидали надежные пределы лишь под защитой крупных вооруженных отрядов, вилланы трусили вспахивать поля. В каждой пещере, за каждой грядой могла прятаться разбойничья банда, из-за любой скалы грозила вылететь стрела.

Зимой Нуреддин нацелился захватить Апамею, перекрывавшую сообщение между Алеппо и Дамаском. Княжество словно сдавливало меж двумя жерновами вражеских эмиратов. Раймонд поспешил на выручку Апамее.

Окрестные земли были знакомы Пуатье как собственная ладонь, но разведка у мусульман была поставлена лучше, чем у антиохийцев, поэтому чаще, чем франки нагоняли врага, сарацинские шайки подстерегали рыцарей врасплох среди холмов. Вот и сейчас конный вражеский отряд неожиданно появился из-за склона горы. Сельджуки осыпали дождем своих отравленных стрел и пустились наутек. Это была их всегдашняя тактика – мнимое отступление, призванное рассеять рыцарей по местности и утомить закованных в железо франкских лошадей, несущих тяжелых седоков. Измотав преследователей, тюрки неожиданно разворачивались и кидались в атаку, зачастую с помощью затаившихся свежих подкреплений, пытаясь взять верх своим количественным перевесом, потому что один на один даже лучшие их воины – курдские и тюркские эмиры, закованные в подражание франкам в кольчуги, – с рыцарями тягаться не могли. Но на этот раз враг допустил просчет – отступление разбойникам преградили скалы и крутой овраг.

Звучный рог протрубил атаку, рыцари грохнули щитами, подняли копья, склонились к конским гривам и понеслись, слившись со своими скакунами в единый таран. Они мчались сплошной железной массой, стремя к стремени, колено к колену, выставив длинные копья, морским валом сметая все на своем пути. Сарацинский сброд тут же кинулся врассыпную. Некоторые тюрки бросались прямо в пропасть, в спины им врубались запущенные вослед топорики-франциски, многие сельджуки спрыгивали с лошадей, прятались среди камней и кустарника, но и там их доставали франкские пики.

Раймонд уверенно настигал беглецов. Давно он не чувствовал любимого подъема битвы. Он громко хохотал и быстро вертел над головой меч. Многие мамлюки спрыгивали с коней, кидали оружие и вздымали руки в мольбе о пощаде, некоторые не оглядывались, даже когда их настигало тяжелое дыхание его коня, лишь вжимали голову в плечи. Пуатье слегка нагибался с седла и рубил их одного за другим сквозь их кожаные доспехи, каждым плавным ударом отделяя души от тел, а головы от плеч. Краем глаза, сквозь текущий пот, в узкие прорези шлема Раймонд видел, что рядом и позади него точно так же расправлялись с неприятелем его товарищи. Путь франков по долине был отмечен поверженными, недвижными телами. Несколько тюрков успели добежать до скалы и обернулись, решив продать свою жизнь подороже. Франки не спеша приблизились к ним, многие из басурман громко молились. Раймонд тяжело дышал, рядом сопел верный Аршамбо, с другой стороны внутри шлема весело и гулко чертыхался счастливый первым боевым крещением Юмбер.

В ушах бил колокол, тело покрыла испарина, в голове шумела кровь, и хоть Пуатье и втягивал в грудь воздух с силой кузнечного меха, воздуха все равно не хватало. Сарацины были так близки, что князь ощущал запах их пота и видел белки их обезумевших от ужаса глаз. Время словно остановилось, правая рука сама воздела копье, оно воткнулось в брюхо отчаянно визжащего тюрка, сабля выпала из руки магометанина, и он обмяк на острие сломанной куклой. Еще одна проклятая душа в свиту Люцифера. Вокруг пыхтели и кряхтели Аршамбо, Томас, Бертран, Годефруа и остальные друзья. Буцефал то и дело натыкался крупом на их коней. Еще несколько общих усилий – и все тюрки были изрублены в куски. Пленных заранее решили не брать, так как Нуреддин не станет выкупать простых лучников – бессчетных бедуинов, туркменов и мамлюков.

Солнце палило вовсю, раскаленный воздух дрожал над землей, рот пересох от жажды, но следовало добить неприятельских воинов, не успевших скрыться в горных ущельях, и Раймонд продолжал в исступлении носиться по равнине, как ангел смерти.

Нехристей оставалось все меньше, и рыцари принялись нападать на каждого сообща. Князь заметил, что Юмбер де Брассон ухватил обезоруженного тюрка за волосы. Раймонд развернул Буцефала и, неистово вертя мечом над головой, помчался на подмогу к неопытному любимцу. Подскочил, отвел руку и наотмашь, со свистом рассек сталью воздух, чтобы точным мастерским ударом перерубить шею нехристя.

Никто не понял, как это случилось, но лезвие сверкнуло молнией, и кисть руки Юмбера упала на землю вместе с сарацином.

Мгновение Раймонд ошарашенно смотрел на изувеченного им товарища, на его укороченную, бесформенную руку, из которой хлестала кровь, и на землю, где в пыли валялась кисть в кожаной перчатке с судорожно сведенными пальцами. Юноша дико заорал и второй рукой схватился за кровоточащий обрубок. Пуатье всхлипнул, выронил меч, закрыл лицо руками, сгорбился в седле и застонал. На помощь Юмберу подоспел оруженосец, перетянул рану. А бывший всему виной проклятый тюрок успел сбежать, один из немногих.

Раймонд тяжело спрыгнул с лошади, сдернул шлем, стиснув зубы, ни на кого не глядя, подошел к выросшему у него на глазах шалопаю, остряку и весельчаку, которого любил, как младшего брата, которого сам посвятил в рыцари, и рухнул перед ним на колени. Кровь из руки де Брассона уже не текла, оруженосец туго бинтовал культю. Юмбер больше не кричал, красивое, всегда задорное лицо его посерело, губы жалко тряслись. В одно мгновение из могучего мужчины Раймонд превратил верного соратника и друга в беспомощного калеку.

– Брассон, дружище, прости Христа ради. Я не хотел. Я уплачу тебе любое возмещение.

Стоявшие рядом рыцари переминались и подавленно молчали. Юмбер, который всегда знал, что в бою убивают и ранят, и случайный дружеский удар порой способен нанести страшное увечье, растерянно смотрел на кающегося князя. Со скрежетом зубовным выдохнул:

– Лист с дерева не спадет, не будь на то воли Всевышнего.

Оставшейся правой рукой поднял Раймонда и неловко обнял его, не зная, как утешить сюзерена. Раймонд стиснул товарища в объятиях, прижался к его голове щекой, всхлипнул. Когда овладел собой и отпустил Юмбера, тот, бледный, как узник, криво улыбнулся:

– Напрасно я на лютне учился.

И рухнул без чувств.

Прекратив преследование, не отдыхая, Раймонд развернул войско и быстрым маршем вернулся в Антиохию.

Уже давно все, за что он ценил жизнь, все, что он любил, – походы, сражения, лошадей, товарищей, – все стало несносным, отвратительным и постылым. Давно могильной плитой давило ощущение, что все винят его в провале Крестового похода, считают, что Пуатье плохой властитель, не способный выполнить свой долг – защитить Антиохию. А теперь он и сам убедился, что из красы рыцарства превратился в посмешище, что больше никуда не годился: он не только неудачный правитель, он к тому же стал никудышным воином. Везение и, еще ужаснее, надежда покинули его. Раймонд был одинок, как сосна на пепелище, и беспомощен, как потерявший ветрила корабль в сердцевине морей.

Как всегда внезапно нагрянули хамсины-суховеи. В конце июня проклятый нехристь отвоевал у Антиохии издавна принадлежащую княжеству крепость Харим, стоявшую в нескольких лье на восточном берегу Оронтеса и занимавшую господствующее положение над равнинами Антиохии. Горы Белус, которые защищали крепость, служили княжеству необходимым плацдармом для нападения на Алеппо, и нельзя было допустить, чтобы впредь Харим угрожал Антиохии.

Вдобавок Нуреддин, вместе с огромной армией и с бывшим союзником, потерянным франками по их собственной дурости, дамасским атабеком Мехенеддином, осадил антиохийскую крепость Инаб.

Раймонд собрался в поход так поспешно, что даже не стал дожидаться полного сбора ополчения. Четырехсот рыцарей сопровождали только отряд туркополов да тысяча арбалетчиков-пехотинцев.

Они прощались у Собачьих ворот. Княжеская свита уже сидела на лошадях. Вельянтиф, прозванный так в честь коня Роланда, нетерпеливо переступал копытами, вздергивал голову и взволнованно мотал хвостом. Раймонд, в накинутом поверх кольчуги плаще, только шлем еще под мышкой, обнял Констанцию свободной рукой так неловко и неласково, словно забыл привычное движение. Поцеловал куда-то в висок, явно только из-за посторонних глаз. Потом склонился к сыну, отчуждение треснуло невеселой улыбкой:

– Бо, держись молодцом, мой сын.

Бо кивнул. Когда мальчик волновался, он начинал жестоко заикаться, поэтому он только молча смотрел на отца и моргал. Дрожащей пухлой щекой отчаянно приник к отцовской ноге в стремени, пытаясь сдержать слезы. Раймонд снял перчатку и погладил сына по мягким светлым волосам. Констанции вдруг стало жарко, ее затрясло. Не обращая внимания на окружающих, она схватила мужа за железный налокотник:

– Раймонд, милый, любимый, прости меня! Скажи, что еще не поздно всё вернуть!

Воскликнула так, словно можно было в последнюю минуту прощания стереть не только Алиенор, но и рухнувшую веру в помощь Европы, унижение, нанесенное ему Людовиком, разлад с Иерусалимом, поражение под Дамаском, лишенную почти всех земель Антиохию, его равнодушие, пощечину… На виске Раймонда забилась жилка, бабочкиными крыльями затрепетали выгоревшие ресницы. Но он даже не поднял глаз, только нахмурил брови и ответил спокойно, утомленно, с легкой досадой, как неразумному ребенку, уверенному, что свет клином сошелся на его сломанной игрушке:

– Не надо, не начинай, и так нелегко. Не трогай меня.

Констанция отшатнулась, убрала руку с холодного непроницаемого доспеха. Стояла, крошечная, нелюбимая, ненужная, постылая, униженная, и всматривалась до рези в глазах, до слез во все уменьшающееся, сверкающее на солнце железное воинство, удаляющееся к речной переправе.

А вдруг он не вернется? Вдруг она больше никогда не увидит его? Каждый раз она так думала и всегда гнала эту мысль, а сейчас впервые пожала плечами: а хоть бы и так. Было бы даже лучше. Пусть уж совсем его не будет. Нет больше сил жить с человеком, который полностью и безвозвратно разлюбил ее, а сама она никак не может перестать любить его.

Хотя что это за любовь, если она больше не желает ему добра?

Не желает настолько, что прибережет молитвы о его здравии, перестанет страстно уповать на его победу. «Не трогай меня», – сказал он ей. Noli me tangere. Ну что ж, пусть так и будет. Никогда больше она не станет охранять его своей заботой и тревогой. В отместку за то, что Пуатье разлюбил ее, Констанция сняла с него ладанку своей любви, как снимает душегуб нательный крест с жертвы.

Он уехал в пятницу, в день, когда Спаситель принял крестные муки. В пятницу она обрекла Раймонда, отобрав себя у него.

С ним был его союзник Али ибн Вафа, предводитель ассасинов, шиитов, смертельных врагов суннита Нуреддина. Услышав об их приближении, тюрки сняли осаду с Инаба и вышли навстречу франкам на равнину.

Почему Раймонд не добрался до укрепленного убежища, почему разбил на ночь лагерь на открытой местности? Никому не известно. Утверждали, что ибн Вафа советовал отступить, но Раймонд отказался.

Ночью в болоте жутко орала выпь и не давал спать страдавший лунной хворью оруженосец: не просыпаясь, он бродил по лагерю, рыдая и причитая в дурном сне.

В то утро рассвет был необычно поздним, а когда забрезжил наконец первый свет, франки обнаружили, что сельджуки взяли стоянку в кольцо. Несколько рыцарей смогли прорвать окружение, но Раймонд не собирался бросать остальных. Он воскликнул:

– Друзья! Погибнем – обретем корону мучеников, победим – покроем себя вечной славой!

Решено было не сдаваться и вместе победить или погибнуть. Все спешно молились, исповедовались и принимали последнее причастие.

Поздно занявшийся день был странным: с юга дул ветер-суховей и нес с собой из пустыни пыль и песок. Песок нещадно колол глаза, и в нескольких шагах все тонуло в серо-желтой пелене, как в тумане. На пасмурном, низком небе высвечивался крохотный солнечный диск, меньше и бледнее лунного. Божий мир стал неузнаваемым, все предстало враждебным, зловещим и тоскливым. Казалось, настал конец света.

Вскоре раздался леденящий кровь бой сельджукских барабанов, звон их колоколов, треск трещоток, пронзительные свирели и вой сатанинских горнов, тянущий душу в преисподнюю. Под этот дикий, жуткий, невыносимый шум армия Нуреддина со всех сторон подступала к франкам и ассасинам с пиками, дротиками и сверкающими саблями в руках.

Одним из первых погиб Гарентон, сеньор Зерданы. А может, то был неотличимый от него Гильом. Всю жизнь братьев путали, вот и сейчас оказалось неважно, кто именно из двойников лег первым, а кто остался сражаться над трупом брата и пал сверху чуть позже. Без стона истек кровью раненый сенешаль Роже де Мон. Рухнул подкошенный тюркской саблей верный сподвижник Пуатье, неверный муж дамы Филомены – Рейнальд Мазуар, лорд Маргата.

До вечера длился кровопролитный, неравный и обреченный бой. Погиб Реджинальд, лорд Мараша и Кайсуна, муж юной Агнес, дочери Жослена де Куртене. Робер Фулькой, когда-то выбравшийся из окружения по горным тропам в лохмотьях сирийского крестьянина, дрался с четырьмя тюрками, не призывая подмоги, и трое из них остались лежать бок о бок с ним. Маршал госпитальеров Гастон де Винфор, который босым, оставляя на земле кровавые следы, возглавлял все крестные ходы в Антиохии, теперь оставил за собой потоки вражеской крови. Был перерублен пополам госпитальер Агерран Гербарре, когда-то приведший в Левант Раймонда де Пуатье и ныне прикрывавший его спину, покуда мог. В честном бою погиб непревзойденный мастер тайного убийства ассасин Али ибн Вафа.

Силы Нуреддина оттеснили воинов Раймонда к болоту. Здесь полегло так много франков, что продолжавшие сопротивляться уже спотыкались о трупы товарищей. Враги наступали с трех сторон, а бежать было некуда – жуткая топь поглощала рыцарей вместе с отчаянно ржущими конями, но Вельянтифу повезло – верный конь пал еще на равнине, пораженный сарацинскими стрелами. Где-то в смрадной трясине лежали затоптанные лошадьми останки плосколицего Мэтью, захлебнулся собственной кровью круглолицый, синеглазый Годефруа де Габель, и рухнул пронзенный стрелой в грудь его неразлучный друг – влюбчивый Томас Грамон. Оставшихся одиноких рыцарей тюрки окружали, как свора собак вепря.

Столько раз их палило и слепило нестерпимое, убийственное солнце, кто мог представить, что умирать придется в непроглядно-серый день? Раймонд знал, что враг его не помилует, и дрался как лев, даже когда отчаялся в спасении. О ком он думал в свои последние минуты?

Белый рыцарь, которого посулила Алиенор, так и не появился. Он обманул тебя, милый друг, так же, как обманула тебя сама Алиенор. Она оказалась колдовским приворотом, за который пришла пора расплачиваться. Она пела о себе, что «под силу ей и жизнь отнять, и снова к жизни воскресить», но умела лишь губить. У тебя было несчитано врагов, ты был могуч, и ты долго противостоял всем – и тюркам, и грекам, и армянам. Но постепенно у тебя не осталось союзников. Ты оттолкнул от себя всех – от невезучего Жослена до бешеного Триполи, от армян до греков, от короля Франции до собственной жены. А в одиночку со всем миром не смог бы бесконечно бороться даже Самсон. И все же никто не сможет сказать, что Раймонд де Пуатье оказался недостоин добровольно выбранного удела. В долине смертной тени рыцарь не убоялся.

Когда пыльная буря миновала, равнина Инаба была усеяна мертвыми антиохийскими воинами. Раймонд де Пуатье лежал, распростертый, среди тел друзей.

Военачальник Нуреддина Асад Ширкух, отвратительный, низенький, жирный курд, кривой на один глаз, уродливый язычник, чья душа, если она у него имелась, будет гореть в аду все нескончаемые вечности, спрыгнул с лошади, засучил рукава, наступил сапогом на грудь поверженного противника, приподнял голову князя Антиохийского за длинные золотые волосы, выхватил из-за пояса кривую саблю и одним движением обезглавил тело самого доблестного из рыцарей земли.

Охваченный счастьем победы, Нур ад-Дин всем сердцем возблагодарил милосердного Аллаха:

– Перед нами открылись небеса, виночерпии уже стоят у небесных источников, вечные сады манят своими плодами, ключ жизни бьет у наших ног, нам явлены верные знаки, что Аллах среди нас!

Он взглянул на скованные смертной судорогой черты франкского принца. Тринадцать лет отец его Занги, а затем и он, Нур ад-Дин, боролись с проклятым франкским демоном, а теперь не нашлось бы и двух коз, готовых бодаться из-за того, что осталось от нечестивого многобожника!

– Сеявший зло, зло и должен пожать, – процитировал атабек Халеба поэта. – Оправить череп в серебро! – И добавил, дернув повод коня: – Голова глупца, золота недостойная.

Все территории восточнее и севернее Оронтеса, до последней крепости, моста и переправы, франки потеряли безвозвратно. Уничтожив славных, отважных рыцарей, Нуреддин направился к морю, и некому было встать на его пути. В знак своей безнаказанности и всемогущества окаянный враг креста искупался в Средиземном море, но все воды мира не могли бы смыть скверну его греха.

Исполнилось проклятие Алисы. Сарацинский меч, как травинку, перерубил человека, который с первого взгляда, брошенного на него из окна девятилетней княгиней Антиохии, стал для нее альфой и омегой. Но сам Раймонд лишился всего лишь бренной жизни, а приобрел бесконечно много, потому что героическая гибель ценнее ста бесчестных побед. Сотник Жоффруа Грийе, один из немногих спасшихся, поведал, что врагов было несравнимо больше, чем франков, – около шести тысяч всадников. Понадобились шестеро из них, чтобы после долгой, неравной схватки зарубить антиохийского Самсона.

Достойная смерть, хорошая смерть, правильная смерть, смерть в бою все изменила для рыцаря и искупила все его грехи и ошибки. Потеряв на земле Господню милость, уважение и доверие франков, любовь супруги, победу и честь, Раймонду надо было потерять еще и голову, чтобы подняться, ослепительно прекрасным и торжествующим, в небеса, подобно кораблю, обрубившему последний канат, связывающий его с грешной твердью, чтобы отплыть прямиком на закатное солнце.

Как обещал, рыцарь дошел до самого края, где земля соприкасается с небом.

Потерянная душа Констанции неудержимо неслась над непроглядной чернотой и ледяной пустотой, стремительно низвергалась в неведомую пропасть, проваливалась сквозь ледяной мрак. В тоске и муке душа пыталась ухватиться за что-нибудь, лишь бы остановить падение, но ухватиться было не за что и нечем. У нее не осталось ни тела, ни заслуг, ни цели, ни Божьего попечения, лишь одно отчаяние. Вокруг царила беспощадная, страшная, кромешная мгла.

Душа рыдала, сокрушалась и молила о милосердии. И внезапно в недосягаемой дали появился слабый, едва заметный свет крохотной звезды. Ее манящий блик становился все сильнее, он призывал к себе, словно защищая от безысходной скорби и обещая надежду.

Констанция устремилась к свету, сулившему утешение, искупление и возрождение.

Вечер был жаркий, душный, со двора назойливо благоухал жасмин. Где-то играла музыка, у соседей звенела посуда.

На верхней крошечной площадке уличных ступеней с рыком остановился мотоцикл, его слепящая фара на секунду уперлась в окно Ники и погасла. Мужской баритон что-то уверенно говорил, ему отвечал женский смех. Уличный фонарь подсвечивал листву, как декорацию, вокруг бестолково метались мотыльки, тюлевая штора колыхалась театральным занавесом, скрывающим веселую и беззаботную, чужую, настоящую жизнь.

Голоса затихли, только звонкое эхо шагов раздавалось во внезапно повисшей тишине – кто-то спускался по каменным уличным ступеням, приближался к ее двери. Сердце Ники замерло: шаги звучали, как шаги Итамара. Но мужская тень проскользнула мимо ее окна, и где-то в самом низу улицы с гулким стуком захлопнулись железные ворота. Итамар больше никогда не спустится по этой лестнице, свой последний шаг он сделал где-то в Ливане, недалеко от оливковой рощи, которую Хизбалла потом назвала Парком Освобождения.

Ника вернулась к ноутбуку, сквозь слезы разглядывая текст на экране. Соединять слова во фразы, а фразы в рассказ о давно отвоевавших и уже бесследно исчезнувших людях, не жалевших ради этой земли ни себя, ни других, оставалось единственным, что придавало жизни смысл.