Операция «Остров»

Шендерович Виктор

Виктор Шендерович

Операция «Остров»

Неоконченный киносценарий

 

 

Об авторе

Виктор Анатольевич Шендерович родился в 1958 году в Москве. Занимался в театральной студии Олега Табакова, преподавал сценическое движение в ГИТИС. Служил в Советской армии. Печатается с середины 80-х годов. Издано больше двадцати книг прозы и публицистики. Автор программ «Куклы» и «Итого» на телеканале НТВ (1995—2001), «Бесплатный сыр» на канале ТВС (2002—2003). После ликвидации в России независимого телевидения сотрудничает с радио «Эхо Москвы» и «Свобода», публикуется в журнале «The New Times». Член Русского Пен-клуба, лауреат российских и международных премий, в том числе премий «Золотое перо России» и «Журналистика как поступок». Проза и драматургия переведены на английский, немецкий, французский, финский и польский языки.

В журнале «Знамя» были опубликованы эссе «Куклиада» (№ 3, 1998) и рассказ «Трын-трава» (№ 7, 2001).

 

Часть первая

Чертово «Домодедово»! Как встали на Каширке, так хоть иди пешком.

Песоцкий вообще «Домодедово» не любил — и ехать к черту на кулички, и дорога в аэропорт неотвратимо пролегала мимо онкологического центра, где в восемьдесят седьмом за месяц сгорела мать… Пейзажи эти дурацкие, муравьиная жизнь за окном «мерса», проспект Андропова, прости господи… Не любил!

Доползли Христа ради до МКАДа, там резко просветлело, и водила дал по газам. Вылет задерживался, но уже и с задержкой уходили все сроки. Да еще эти «Тайские авиалинии»! С «Аэрофлотом» он бы договорился, задержали бы еще…

Для него, бывало, задерживали.

Но непруха так непруха! В шереметьевском VIPe имелась у Песоцкого одна волшебная мадам, которая донесла бы до трапа, как на ковре-самолете, а тут все пошло, как назло… С табло рейс уже убрали, и пока рыскал Песоцкий в поисках какого-нибудь начальства, взмок уже не от волнения, а от ненависти.

Домодедовский чин разговаривал с ленцой, и Песоцкий сорвался:

— Вы что, меня не узнаете?

— Узнаю, — ответил тот. И посмотрел не то чтобы нагло, а… Нет, нагло, нагло он посмотрел!

Подержав на педагогической паузе, Песоцкого пустили на регистрацию — «билет и паспорт давайте», — и тут все и случилось.

Он полез в наружное отделение и похолодел: ничего там не было. Дрожащими пальцами набрал шифр, снял замочек, рванул чемоданную молнию — паспорта не было. Выгреб на пол всю эту пляжную ерунду — майки с шортами, ласты, маску с трубкой, вынул шнур зарядного устройства, пакет со сценариями, провел ладонью по бортикам — пусто!

Песоцкий медленно выдохнул и снова полез в наружное отделение.

И нашел, разумеется! Лежали себе преспокойно и паспорт и билет в потайном кармашке. Рывком он протянул их служащему и стал ворохом закидывать вещи обратно.

— Чемодан давайте скорее! — крикнула девушка из-за стойки.

— Идемте со мной, — сказал служащий и, не оборачиваясь, пошел в сторону гейтов.

Песоцкий, на корточках корпевший над замком, опрометью бросился следом. На ходу бросил багаж на ленту, схватил из протянутой руки паспорт и посадочный…

— Только скорее! — крикнула вслед девушка.

— Спасибо! — ответил он, улыбнувшись на бегу знаменитой своей телевизионной улыбкой. Ему часто говорили, что он похож на Джорджа Клуни, и так оно и было.

Умница улыбнулась в ответ:

— Счастливого полета!

Припуская с шага на бег, Песоцкий следовал за провожатым. Только на эскалаторе напряжение отпустило: успел. Теперь посадят, никуда не денутся. Уже пройдя паспортный контроль, он вспомнил о незапертом чемодане и махнул рукой: в конце концов, ничего там ценного не было...

И тут только пустые ладони пробило холодным потом: ноутбук!

Песоцкий прирос к полу, потом дернулся назад, — но куда теперь было назад? Провожатый по ту сторону рентгена всей застывшей долговязой фигурой вопрошал: кто торопится — я или вы?

Песоцкий вошел внутрь, не сразу понял, чего хочет от него девушка за экраном монитора… Наконец дошло: встал на «следы», поднял руки вверх.

Он шел на посадку, пытаясь восстановить произошедшее у стойки. Если ноутбук остался на полу, это фигово. Да, пока рылся в чемодане, поставил рядом, а потом? «Идемте со мной» — и? Песоцкий даже повторил в воздухе свой жест.

Ну точно! — кинул второпях в чемодан, вместе с вещами... Слава богу!

Уже растянувшись в кресле бизнес-класса, Песоцкий сообразил, что у него нет с собой и мобильного — сам же, еще в машине, в сумку с ноутбуком и положил. Но мобильный был ему не к спеху, а вот десять часов впустую — это глуповато.

Ну и черт с ним, подумал он. Помечтаю… С приятным перебоем в сердце вздохнул всей грудью — и улыбнулся.

У него было о чем мечтать. И довольно предметно.

* * *

Предмет звали Лера.

Песоцкий приметил эту золотую рыбку в хорошем рыбном ресторане на бульварах. Они с Марцевичем ели сибаса и перетирали условия проката патриотического блокбастера «Честь имевшие». Творческий коллектив получил задачу изготовить российский аналог «Рембо» и, судя по кускам чернового монтажа, задачу перевыполнил: получилось еще тупее.

Прибыль в патриотическом киносекторе прямо зависела от готовности к позору; партнеры это знали и, не сводя друг с друга честных глаз, шли на кассу, как Гастелло на вражескую автоколонну. Отводить глаза было нельзя: товарищ по разделке сибаса мог кинуть на любом повороте. Короче, поужинали, а в районе десерта начался показ моделей.

С какого бодуна в московском ресторане вдруг начинается дефиле, — вопрос, отдающий, пожалуй, враждебностью и непониманием русской души. Россия встает с колен, и команды никто не отменял!

Модельки пошли выписывать эллипсы по проходу, и на одну Песоцкий сразу сделал стойку. Даже не он сделал эту стойку, а кто-то в нем — животный, полузабытый с пубертатного периода… У нее были широко расставленные глаза и замедленная пластика, за которой угадывался гремучий темперамент.

— Лень, — сказал ехидный Марцевич. — Ты ложку либо в рот положи, либо на блюдечко. А то у тебя уже капает…

Песоцкий смешком оценил шутку, доел мороженое и рот закрыл. Но краем львиного глаза уже следил, чтобы эта юная антилопа не исчезла из саванны. Гнида Марцевич, под рассеянность партнера, сделал попытку невзначай скорректировать цифры, но Песоцкий был не пальцем деланный, и Марцевич ушел, заплатив за ужин (была его очередь), а Песоцкий пошел знакомиться с «мамочкой», владелицей агентства. Она его, конечно, узнала и на радостях всучила аж три визитные карточки.

Люди тянулись к Песоцкому. Телевидение сделало его гарун-аль-рашидом: он оказывал эфирные благодеяния людям и организациям. Иногда, впрочем, он этими благодеяниями расплачивался…

— У вас милые девочки, — похвалил Оксану гарун-аль-рашид.

— Будем дружить, — с привычным пониманием откликнулась та, и Песоцкий вздрогнул, представив себе золотой московский батальон, прошедший через дружбу с Оксаниным модельным агентством до него.

Тем лучше, подумал он.

Но бартера не получилось. При всей своей замедленности Лера оказалась штучкой с четко устроенными мозгами, и с первого свидания Песоцкий возвращался не львом, поевшим нежного мяса, — волочился марлином с зазубренным крючком во рту…

Ее послушные пальцы в руке, нежные коготки в ладони, близкий теплый взгляд расставленных глаз и короткое прощальное касание губами — все было ясным пресс-релизом грядущего рая. Но, уронив за первым ужином, что она в Москве одна и ищет поддержку, Лера обозначила цену — и держала ее неколебимо.

На втором свидании Песоцкий не продвинулся дальше пятисекундного путешествия губами по изгибу запрокинутой шеи. Сидя потом в своем BMW, он еще полминуты вспоминал, где у него задняя передача.

Крючок сидел уже в желудке.

Это продолжалось еще неделю, и каждый раз она была уже почти его — уже дышала у него в руках и вдруг холодно останавливала процесс, как проститутка по истечении оплаченного часа. И все его мягкое обаяние, весь годами проверенный гипноз рассыпались в мелкие дребезги… Он так ее хотел, что терял нить на переговорах: ударяло в голову.

В умственном затмении хотел даже позвонить Оксане: в чем, собственно, дело? за что плачено эфирным временем? Еле затормозил, повизгивая тормозами мужской гордости.

Через месяц Песоцкий решил брать быка за рога. Черт возьми, она ищет поддержку — она ее получит! Помешает ли чувствам юной леди к серьезному мужчине сессия у престижного фотографа? Протекция о включении личика, со всем, что прилагается к личику снизу, в правильные глянцевые портфолио?

Оказалось: не помешает. О, она ему так благодарна. И ее так тянет к нему, с самого начала… он такой нежный, сильный, заботливый… И — шепотом — она его очень хочет как женщина, правда-правда… Она говорила, не отрывая от его глаз своих — расставленных, русалочьих… Но, сказала она…

Что «но»? Песоцкий даже не врубился сначала.

Но — он должен понять ее… Ей нужна уверенность в завтрашнем дне. Девушке так трудно одной в этом волчьем городе, а у нее еще мама с сестренкой в Волгограде…

— Что тебе нужно? — хрипло перебил Песоцкий. Он задыхался от желания и ярости. Кем только он не был в жизни, и вот — стал «папиком».

— Контракт, — не задумываясь, ответила Лера. — Хороший контракт с агентством.

И прибавила почти нежно:

— Ну, что вам стоит…

Что стоит, Песоцкий прикинул в уме за секунду — и смета не показалась ему избыточной. Все дешевле, чем сидеть за изнасилование. Выкинуть Леру из головы он уже не мог.

Будет контракт, сказал он. Я тебе обещаю. Будет серьезный контракт.

Точки над i были поставлены. Отвозя леди в ее съемную квартиру на Пролетарке, Песоцкий остановил машину в темном месте и, не торопясь, по-хозяйски отлапал ее в пределах сметы. И он, и она знали, на что он имеет право, на что нет.

Хорошо было обоим.

Наутро он начал готовить операцию «Остров».

* * *

Самолет, вылетевший с задержкой, прилетел с опозданием, и недоспавший Песоцкий покорно исполнил второй за сутки пробег по аэропорту — за тайской девушкой в сиреневом, ждавшей с табличкой в руках. Стыковочный самолет ждал только его.

Больше из России туда никто не летел — и лететь, заметим, не мог: это было частью операции. Сам остров и роскошный отель на нем Песоцкий нашел в Интернете, причем запрос в поисковике сделал по-французски, а потом перепроверил по-русски и получил прекрасный результат: наши туроператоры с этим местом не работали.

Песоцкий был популярен на родине, но это был не тот случай, когда узнавание могло принести радость. В потайном отеле, в просторном бунгало со всеми удобствами, с часа на час должна была появиться его долгожданная сучка с нежными, расставленными зелеными глазами… А Песоцкий (забыл вам сказать) на родине был не только популярен, но и женат, причем женат не на шутку.

Все было схвачено и притерто по датам. Не особо светясь, парой звонков он устроил своей гибкой протеже карьерный рывок: Лера уже лежала на теплом песочке где-то в этих краях, и лазоревая волна невзначай омывала мягкие грудки, едва прикрытые купальником последней коллекции. Конец фотосессии был невзначай приурочен к прилету Песоцкого... И скажите после этого, что у нас плохо с креативом!

Песоцкий бежал за припустившей тайкой в сиреневом, зеркальным сюжетом повторяя свой домодедовский марафон: паспортный контроль, рентген… У искомого выхода тайка с поклоном передала его двоим другим в сиреневом; те поклонились и перед тем, как запустить Песоцкого в самолет, замяукали в два рта.

К тайскому инглишу ухо еще не привыкло, но в мяуканье с ужасом распознало слово «luggage». Что-то с багажом? — переспросил Песоцкий. Багаж о’кей, но будет только вечером. Доставят прямо в отель. Они не успевают перегрузить, а самолет ждать больше не может.

Песоцкий в голос выругался на великом и могучем. Тайцы с пониманием поклонились.

— Багаж мне нужен сейчас! — вернулся он на английский. И твердо повторил. — Just now!

На родине эти интонации работали. Но не здесь.

— Это невозможно. Мы очень сожалеем. — И таец указал в трубу, ведущую к самолету.

Идти по трубе было метров пятьдесят, и Песоцкий прошел эти метры, громко разговаривая с пустотой. Отсутствие соотечественников позволяло не редактировать текст.

— …И шли бы вы все на хер с вашими стыковками! — закончил он, обращаясь уже к стюардессе.

Та радостно кивнула и поклонилась, сложив руки на груди.

* * *

На семнадцатом часу дороги, после двух перелетов и трансфера — с двумя вонючими паромными переправами и джипом, вытряхающим последние кишки, — Песоцкий достиг наконец стойки портье у порога рая.

Вселиться, раздеться, принять душ и упасть в прохладную постель — вот счастье! Но он еще нашел в себе силы озадачить улыбчивого туземца за стойкой: не хер улыбаться, дружок, надо звонить в аэропорт — лагедж! лагедж!

Туземец кивал, врубаясь, и вроде бы действительно понял. Ладно, подумал Песоцкий, отосплюсь, а там как раз привезут… Сил не было совсем, но когда, войдя в бунгало, он увидел широченную, застланную душистым бельем постель под белоснежным пологом, с лотосом на подушке, то чуть не плюнул от досады. Вот бы уже позвонил Лере! А проснулся бы — она тут.

Он тихо взвыл, представив, как, прогнув первым напором, бросает на этот станок ее покорное, сволочное, сладкое тело…

В окне на дорожке мелькнул торопящийся туземец, — он шел, улыбаясь вечной местной улыбкой. И дрогнуло невозможной радостью сердце путешественника: чемодан приехал! Он выскочил на веранду: лагедж? Лагедж йес, закивал туземец, он уже звонил в аэропорт — вечером, вечером! И с радостным поклоном сделал то, зачем шел, — протянул Песоцкому «комплимент» от отеля, коктейль с лепестком на трубочке.

Сам ешь свой лепесток, мудило экваториальное!

Но прохладный душ и близость отдыха умиротворили Песоцкого. Уже в постели он слабо улыбнулся — тому, что путешествие через полмира позади, и он здесь, и где-то рядом ждет его звонка благодарный нежный трофей.

Песоцкий потянулся и мгновенно уснул.

* * *

Проснулся он не отдохнувшим, а разморенным: забыл задернуть занавески, и полуденное тропическое солнце, через весь кондишн, пробило дырку в голове.

Он вяло умылся, вынул из холодильника бутылку воды и, выйдя на веранду, упал в плетеное кресло. Приложил бутылку ко лбу, покатал ею вправо-влево. Отвинтил крышку, глотнул раз и другой, силясь вспомнить, кто он, где и зачем…

По первому вопросу вспомнилось неактуальное — и сидел на веранде, глотая воду и глядя на блещущее море за мохнатой ногой пальмы, не телезвезда и продюсер европейского масштаба, а Лёник Песоцкий, умница-мальчик из французской спецшколы.

Вы не знаете Лёника? Ну что вы. Это же сын Сергея Песоцкого! Да-да, того самого, физика. Славный паренек, природа не отдохнула, еще папе фору даст… И языки, и математика… Второе место на городской олимпиаде!

Широкое доброе лицо тети Леки встало в тропическом мареве — безнадежно некрасивое, светящееся причастностью к славной семье Песоцких. Она была подругой матери с ее детских лет, тонущих в предвоенном тумане. Отцы работали в каком-то наркомате — как же звали тот наркомат? Мама говорила… Но не вспомнить уже, и спросить не у кого. Черно-белые фотографии с обшарпанными краями, россыпью из целлофанового пакета… «Наркомат» — ишь слово вылезло откуда-то! Станция Катуары, две маленькие, стриженные наголо девочки в трусиках и гольфах.

Катуары, надо же. Ка-ту-а-ры.

Господи, как тут жарко!

Бывший Лёник осторожно помотал лысеющей башкой, стряхивая ностальгический морок. Кто вам тут Лёник? Леонард Сергеевич Песоцкий, не хрен с горы… И пора что-то делать! Что он собирался тут делать?

И за миг до воспоминания о недолетевшем чемодане, ноутбуке, телефоне, Лере — кольнуло странной тоской сердце. Как будто все это неважно, а важно что-то другое, чего не вспомнить.

Надо прийти в себя! Сильный душ на темечко — сначала горячий, потом холодный, и дотерпеть до самого не могу, и выскочить с криком. Только обязательно дотерпеть до самого не могу, иначе не имеет смысла! Лауреат Ленинской и Государственной премий академик Песоцкий, смеясь на басовом ключе, называл это своим вкладом в прикладную физику. Юный отличник звонко получал дружеской ладонью по влажной спине, ромб солнца лежал поперек большой квартиры, грея босые пятки... Отпечаток ноги красиво исчезал на паркете…

Заложник тропиков, Песоцкий-младший, сорока шести лет от роду, вздохнул и поплелся в душ. Он исполнил его не по рецепту — без контрастной воды, без крика — и, так и не придя толком в сознание, в одних трусах, обмотавшись полотенцем, побрел в сторону портье.

Даже плавок нет. Хорошенький отдых!

Под полотняными навесами колдовали над клиентами две здоровенные тайки — ойл-массаж, релакс-массаж… Теньком, джазком и ломтями арбуза притормозил его бар на берегу; смуглый улыбчивый юноша за стойкой ловко, почти на лету, гильотинировал кокос. Легкий хруст, вставленная трубочка — м-м-м…

Песоцкий понял, что хочет этого немедленно.

Он пил из кокоса, забыв обо всем, кроме нежной прохлады, вливавшейся внутрь. Допил, осмотрелся посвежевшими глазами. Море плавилось на полуденном солнце. В теньке под навесом, в огромной лодке, оборудованной под лежбище, ползали малые дети… Папаши-мамаши подгорали на берегу и прохлаждались в баре. Широкая полоса берега закруглялась вдали, туземные лодки у дальних камней правильной деталью завершали пейзаж… Пустая бухта лежала перед Песоцким — жить бы и жить!

Из-за стойки портье не промяукали ничего нового: чемодан привезут с вечернего рейса.

Мобильного Леры Песоцкий, разумеется, не помнил. Проклятый прогресс! Раньше, бывало, покрутишь колесико, палец сам все и выучит. А сейчас — забил номера в сим-карту и торчи теперь, как пальма, среди острова!

Еще номер Леры был у него в домашнем компьютере — под мужским именем, в разделе «Международная связь». Можно позвонить жене, попросить продиктовать… Три ха-ха. Зуева идиоткой не была.

Жену он так про себя и называл — Зуева. Зуева х..ва. Стихи.

Жену он ненавидел.

* * *

А любви и не было никогда.

Зуева возникла рядом в тот веселый год, когда Песоцкий поменял свою жизнь. Как сказочный Иван-дурак, перекрестился Лёник и прыгнул в три останкинских котла — и вышел из них телезвездой… Да не в том дело, что телезвездой, а в том, что вырвался наконец на свободу!

Он любил кино…

Каким ветром занесло этот микроб, Песоцкий уже не помнил. Демка ли Гречишин виноват, поступивший на сценарный во ВГИК… его спор на прокуренной лестничной клетке с какой-то девочкой, прическа каре, о «Похитителях велосипедов»… просмотры в маленьких блатных зальчиках… номера «Cahiers du cinema», от одного вида которых заходилось сердце… Это была какая-то другая жизнь, и главное — с первой секунды Лёник Песоцкий знал: это его жизнь. Его!

Неофиты — народ упертый. Вскоре по одному кадру он мог отличить Висконти от не-Висконти. «На последнем дыхании», увиденный на третьем курсе физфака, снился разорванными кусками на лекциях по теории поля. Знаменитый портрет Годара — в темных очках, с пленкой в руках и сигаретой на губе — был перефотографирован свежеподаренным «Зенитом» и повешен над кроватью…

Но уже позади остался институт, уже третий десяток единственной жизни подходил к половине, а Лёник все кочевал между ФИАНом и Дубной, придавленный тяжким наследственным крестом. Потом время вздрогнуло под ногами, и поползло, и, набирая силу, понеслось селевым потоком…

Политика была Лёнику побоку. То есть любопытно, конечно: Париж, шестьдесят восьмой год, тот же Годар — клево! Когда сам не рискуешь получить полицейской дубинкой или демократическим булыжником по ученой башке. А тут — глухие тектонические толчки по всей стране, выборы на какую-то, прости господи, партконференцию... Институт трясло, по этажам и крыльям здания расползались трещины. Отец, человек системный и никогда ни в чем таком не замеченный, вошел в группу по выдвижению Сахарова. И сам же львом бросался на защиту партийных стариков от вдруг осмелевшего прайда…

Потом начались демонстрации. На одну из них Песоцкий даже сходил — верный друг Женька Собкин позвонил и мельком, тактично, обронил: Марина в Москве. Как в Москве? Ну, так. И вроде бы собирается вместе со всеми… На демонстрации они ходили, романтики!

И Песоцкий не выдержал, рванул на «Баррикадную».

Он все еще ждал чуда.

Марина была ровно приветлива, словно между ними — ничего, никогда, вообще… Даже почти не смутилась, увидев вдруг в просвете дверей метро, а он так рассчитывал на эту первую секунду!

Когда все толпой поперлись к Манежной, он приотстал в дурацкой надежде; она коротко глянула, но не сбавила шага.

Он шел, не смешиваясь, капля масла в воде, — шел и проклинал себя. От одного слова «Баррикадная» мутило; вид людей, возбужденных не от Марины, а от свежего номера «Московских новостей», вызывал тошноту. Впрочем, один там — мрачноватый, индейского вида демократ по фамилии Марголис — все подбивал к ней клинья, и Песоцкий с удовольствием отметил, что это ее стесняло…

Марину он — любил. Можно просто сказать так и пойти дальше по сюжету — или будем описывать ощущения? Ну, хорошо, вот вам ощущения: попеременные приступы нежности и жалости, когда вспоминал ее глаза, губы и холмик груди; обморочный перерыв в работе сердечно-сосудистой системы, когда она называла Песоцкого его тайным нежным именем или просто брала ладонь в свою; сны и воспоминания, взламывавшие подкорку так, что он лежал в темноте, мокрый с ног до головы… Достаточно?

Тогда — к сюжету! А по сюжету у нас — Зуева.

Но не сразу.

Когда, вместе со всей страной, начала накрываться ржавым тазом наука, Песоцкий рванул и из-под науки, и отчасти из-под таза… Как все в жизни, главное случилось само собой: прямо на улице уткнулся в него тот самый Демка Гречишин, и на пятнадцатой секунде бла-бла выяснилось, что кино накрылось все тем же тазом, и работает теперь Демка на телеке, в самой прогрессивной на свете молодежной редакции.

— Слушай, а давай ты сделаешь что-нибудь для нас? Про мировой кинопроцесс. Ты же эту фишку рубишь.

— Как про мировой кинопроцесс? — глупо спросил Песоцкий. Свора мурашек уже разбегалась по телу.

— Молча, — хмыкнул Демка. — Сюжет, три минуты. А там как покатит.

Смешно вспоминать, как про Октябрьскую революцию, — мобильных еще не было! Записали домашние-рабочие и разошлись. Песоцкий перезвонил тем же вечером.

Три минуты про мировой кинопроцесс он мастерил три смены. Сам не понимал потом: как не погнали его тогда пинками из Останкина? Но то ли Демка наплел начальству про уникального неофита, то ли срослось само, — только дали Песоцкому полный карт-бланш!

Редакторша послушно убыла в останкинские закрома за мировым кинопроцессом и выгребла оттуда все восемнадцать тонн Бондарчука с Кулиджановым. Еле нашлись съемки Феллини на Московском кинофестивале, два китайских календаря назад. Гринуэя и Кустурицы не было вообще. А кто это? Это победители Каннского фестиваля, Таня! И Венецианского, прошлого года! И еще Вендерс нужен. Как-как? Медленно и раздельно. Вим. Вендерс.

Вместо «Неба над Берлином» принесли артиста Геловани — в усах, на трапе, в белом кителе. Песоцкий проклинал темных дураков физическими терминами, вызывавшими священный трепет. Он притащил из дома журналы; наливший не в те линзы оператор не мог ничего толком снять, глянцевая бумага бликовала…

Но Лёник сделал это! Породнившись с худым прокуренным монтажером, изведя сорок чашек кофе, отчаиваясь и мыча, когда кончались слова, — он это сделал! И за три минуты эфирного времени (две пятьдесят семь, как одна копеечка) точным легким голосом, как о погоде, рассказал о Золотом Льве и Золотом Медведе, о свежем ветре с Балкан, о притягательном постмодернизме Гринуэя, о таинственном молчании Антониони… И видеоряд, сшитый из случайных обрывков, отдавал не убогостью, а — какой-то шикарной небрежностью, что ли.

Был успех. Демка ходил именинником, Лёника позвали к руководителю редакции — знакомиться. «Сын Песоцкого… того самого…» — слышалось за спиной.

Он жил теперь, как в наркотическом тумане; он делал к новой пятнице сюжеты для культовой программы, которую смотрела вся страна. Его пошатывало от счастья и усталости, он научился небрежно разговаривать на птичьем телевизионном языке. Шел второй месяц свободного полета, а сердце по-прежнему выпрыгивало из груди, когда, миновав милиционера, он углублялся в останкинские катакомбы, все еще не уверенный, что найдет путь назад…

А назад дороги уже не было. Тема «диссера» безнадежно пылилась — однажды он честно просидел над ней целый вечер, но голова в ту сторону уже не хотела совсем. «La Nouvelle Vague» — написала рука на полях главы о квантовых переходах, и Песоцкий понял: надо сваливать.

Он оттягивал разговор с отцом, он вообще страшно робел его. Отец был — больше него, что ли... До конца отцовой жизни и потом Песоцкий-младший чувствовал эту разницу в объемах как некий физический показатель. Как будто это можно было измерить в каких-то неведомых фарадах… Но тогда все получилось буднично. Ты уже все решил, сказал академик и чуть дернул плечом.

Отец расстроился, но по всему видно было: давно ждал этого разговора.

Компанию «Новая волна» они с Демкой зарегистрировали уже в вольном девяносто втором, — к тому времени только у самого ленивого не было юрлица и визитки. По дикому пореформенному полю табунами бродили главы компаний и президенты ассоциаций...

Песоцкий уже вовсю маячил в кадре. Он брел по прогретому августом Лидо — досужий, ниоткуда взявшийся путешественник, с пылью ржавчины от железного занавеса на подошвах.

— Это «Гранд-отеле де Бен», тот самый, из великой «Смерти в Венеции» Лукино Висконти. Но сегодня здесь никто не умрет от одиночества: сегодня тут — прием в честь лауреатов сорок девятого Венецианского фестиваля…

В Москве его давно узнавали на улицах, улыбались, как знакомому.

В это время рядом и возникла Зуева. Ее привел директорствовать Демка, и Песоцкий оценил креатуру мгновенно. Съемки у Каннской лестницы? — вот координаты оргкомитета, вот расписание мероприятий, вот расценки на эксклюзивы. Интервью с Годаром? Через час — лист с телефонами-факсами агента, проект письма на французском. Договоры, билеты, гостиницы… Она освободила его голову. Ладненькая такая, собранная, без особых примет, что очень важно для исполнительного директора, хе-хе…

До постели у них дошло месяца через три и как-то само собой. Они проводили рядом по двенадцать часов в день, а в командировках круглые сутки — ну, и трахнулось как-то по случаю, нечувствительным образом.

Это из Гоголя, вспомнил Песоцкий, потягивая банановый коктейль в теньке под пальмой. Нечувствительным образом. Да-да, точно. Гоголя он читал когда-то… юноша бледный.

Главным женским достоинством Зуевой была безотказность. Песоцкий знал, что это — в любой момент. В постели она была подчеркнуто послушна, с легким налетом иронии: да, господин… на животик, господин? Точная в сексе, как в работе. Кстати, на работе произошедшее никак не отразилось, и это Песоцкий тоже оценил.

Наутро Зуева была буднично ровна и исполнительна — никаких женских обидок, никакой утомительной романтики... Это ему тоже понравилось. Так было проще, а он любил, когда проще.

Когда началась резка страны, без наркоза, на куски собственности, когда вдоль меридианов сдохшей империи покатилось большое варварское колесо, именно Зуева решила вопрос с «крышей».

Как вышла, через кого — Песоцкий и думать не хотел, но «крыша» завелась у них такая, что рухнуть могла только вместе со Спасской башней. И посреди боевых действий, охвативших очумевшую родину, Песоцкий продолжал в охотку оглаживать мировой кинематограф.

Откатывали они наверх все больше, но все больше у них и оставалось: телеканал был государственный, а «крыша», собственно, государством и была — отчего ж не помочь классово близкому частнику правильной сметой?

Классово близким, правда, стать пришлось…

В общем, началась помаленьку какая-то другая жизнь.

А с Зуевой они съехались в девяносто пятом, ближе к «голосованию сердцем». В обоих случаях сердце было особенно ни при чем, но вариантов уже не оставалось.

* * *

В полотенце на трусы Песоцкий добрел до берега — и, попросту уронив его на песок, вошел в воду. Перевернулся на спину, лег, запрокинув голову. О-о-о, вот так, да. И никакой Леры не нужно. С коротким смешком он втянул в себя воды, отфыркался и снова лег на мелководье.

Дожить до вечера. Не спеша эдак, гусеничкой. Супчика поесть, доспать в холодке, съездить на такси в городок, глянуть на туземную жизнь, — а там, глядишь, и закат. Прогуляться в прохладных сумерках по берегу, к дальним лодкам и ресторану на песке, к какой-нибудь филе-барракуде с печеным картофелем и белым вином, а вернешься в бунгало — там уже чемодан, родимый, коричневый, с оранжевой заплаткой на боку, чтобы было виднее на ленте…

Один звонок, и утром — Лера!

А пока нет Леры, взять ноутбук — и в тенек, в плетеное кресло на веранде. Там до черта работы было, в ноутбуке, лишь бы не сперли по дороге.

Строгал Песоцкий новое кино: лучшие умельцы страны уже долбили сюжетные линии… Блокбастер, разумеется, — меньше не имело смысла! Без особенных висконти, про Крымскую войну.

Что про Крымскую, сам Песоцкий и выдумал — и чуял тут запах настоящего успеха… Сюжет заваривался крепкий: с кровью-любовью, с адмиралом Нахимовым, с поручиком Толстым и городом русской славы Севастополем… Кризис не кризис, а чтобы англичан с хохлами разом поиметь, бабла из Кремля отвалят по-всякому!

Крымский сюжет будил в Песоцком злобный стахановский задор: на кинополяну в последние годы набежало всякой шелупони, давно пора было всем напомнить, кто в доме хозяин!

Оставалось подтянуть там, в сюжете, один узел: главному герою, офицеру славных российских спецслужб, следовало красиво исчезнуть из-под носа у английской разведки... Красиво — пока что не получалось.

Лежа на мелководье, Песоцкий попытался направить мозги в эту сторону, но мозги шевелились вяло и неуправляемо, и мысли расползались самым подлым и раздражительным образом… Вот, например, Зуева. Как случилось, что его женой стала эта небольшая рептилия? Главное, теперь и наружу не выберешься… Говорят, есть такие яды, от которых никакого следа. Просто — раз, и все.

Песоцкий ясно представил себе Донское кладбище, ясный осенний день, похороны премиум-класса, вдову, идущую за медленным катафалком…

Как вдову?

Он открыл глаза. Куском рекламного плаката над ним голубело небо с полоской пальмовой рощи по краю зрачка.

А ведь она может, подумал Песоцкий. Как-то больно быстро нашла тогда Зуева этих добрых молодцев со щитами-мечами в оловянных глазах и перстнями на бывалых пальцах, — в тот полуобморочный год, когда Спасская башня перестала котироваться и к ним пришли «перебивать крышу» чечены.

Без кровушки в тот год все-таки не обошлось. Артхаус не артхаус, а долг масскульту отдай! Да и давно в прошлом был этот «хаус», чего там…

* * *

В середине девяностых, в ту пору еще совсем не лихих, а просто очень веселых, Песоцкий вовсю гулял по буфету. Быстро взлетевший на верхние останкинские этажи, орлиным взором окидывал он страну и задачи, стоящие перед страной!

Никакой «Новой волны» к тому времени уже не было. То есть была, конечно, но эдак с краешку — небольшим ромбиком в схеме работы центрового, всем на зависть, продюсерского центра «Леонардо». Грех было не воспользоваться именем, поклон папе. Логотип забацали наглейший: человек с расставленными руками, вписанный в круг и квадрат, — и скажите еще спасибо, что без портретного сходства!

Друг Демка Гречишин с появлением «Леонардо» стух, надулся, начал разговаривать по останкинским курилкам обиженные разговоры, а потом запил и сорвал проект, который Песоцкий и дал-то ему по старой дружбе... Песоцкий попробовал поговорить с Демкой по-взрослому, но вышла одна досада: тот разволновался и наплел таких обидных глупостей, что их развело насовсем.

Так и осталась «Новая волна» пустым ромбиком с нулевым балансом…

Да не до Демкиных обидок было! Песоцкий решал в ту пору двуединую задачу государственной важности: оттоптать ноги коммунякам на их же засранном ностальгическом поле (об этом по-дружески попросили в Администрации), а заодно, чередой государственных мегапроектов, прикончить конкурентский самострок. Все эти малые кооперативы по варке телевизионной «джинсы» должны были сдохнуть, когда придет фирменный «левайс» от Песоцкого!

Пока он, как дите малое, носился со своими всероссийскими погремушками, Зуева аккуратно переформатировала документы для налоговой («Я займусь этим, Лень?» — «Займись…»). Он даже не понял, о чем речь в бумажках, которые он подписывал на бегу, а когда врубился, выяснилось, что «Леонардо» зарегистрирован на нее. Так проще. Зачем тебе вся эта волокита? И потом: мы же вместе? Вместе?

Что ты спрашиваешь, ответил он, стараясь не скрипеть зубами.

Они были вместе, уже и юридически. Так было удобнее. Чертова ловушка! Единственное, что успел предотвратить Песоцкий, — это детей. Зуева несколько раз порывалась устроить ночь неосторожной романтической любви, но Песоцкий строго следил за личным медикаментом, а потом проблема сошла на «нет» сама собой: все прекратилось. Только ритуальный секс после ссор, мятые постельные флаги капитуляции...

Были ходки налево, скандалы дома и снова ходки, и какие-то промежуточные любовницы, и просто девки по облупленным московским квартирам. «Салоны» это называлось... Салоны, бля... Анна Павловна Шерер! Был скандал в желтой прессе, и жирный говнюк с серьгой, звезда половых полей, трепал его имя — менты слили, разумеется, накрывшие тот салон вместе с сутенершей и группой приезжих масловых-мармеладовых: все было под наблюдением. Пришлось нажимать, подключать верхи… Контроперацией руководила Зуева, и это было противнее всего. Говнюк извинялся двусмысленно, ерничал. В общем, мерзость!

Зуева, каленым железом выжигавшая внешних врагов, дома устроила ему расчетливый тихий ад без права помилования. Давай разойдемся, устало попросил он однажды. Она ответила мгновенно:

— Не советую.

И птичка-Песоцкий понял, что увяз всеми коготками. Он знал, что она не блефует, а к войне был не готов. Какая там война! — ему хотелось забиться в уголок со своими киноигрушками, закрыть глаза, и чтобы никто не трогал…

Все пошло по-старому. Работа, спасавшая от тоски, куцая личная жизнь: какие-то пересыпы на бегу, полромана с одной журналисткой — что-то пригрезилось человеческое, но уже на второй встрече почувствовал Песоцкий привычный холод в сердце.

И были горькие и желанные — несколько месяцев, почти год… — встречи с Мариной. Она приходила в полутемный подвальчик кафе на Ордынке, и звенел колокольчик у двери, и запах прохладной щеки дурманил мозг, вплетаясь в кофейную волну; они сидели и разговаривали — осторожно, стараясь не задеть старых ран. Главная тема была закрыта ею сразу: она замужем. «Но я другому отдана?» — глупо усмехнулся Песоцкий. «Да», — просто ответила Марина.

Лишь однажды, посреди трепотни, она порывисто задавила в пепельнице сигарету, накрыла его руки своими и сказала: «Ленька, какие мы с тобой идиоты!». И, перегнувшись через стол, длинно поцеловала его в губы.

Когда он очнулся, она весело сказала:

— Все!

И предупредительно выставила указательный палец:

— Все.

Потом и эти ампутированные встречи прекратились, и он остался совсем один.

* * *

До заката Песоцкий жил на автопилоте, строго следуя намеченному курсу. Супчик, дневной сон, купание, поездка в местную островную столичку…

Столичка состояла из короткой улицы с лавочками и банкоматами по бокам. Раздолбанная дорога упиралась в пристань, и это был конец аттракциона.

Чтобы придать мероприятию хоть какую-то осмысленность, Песоцкий купил бандану и плавки. Снял с карточки пару тысяч местных тугриков. Осмотрел в туристической конторе предложения по дайвингу и снукерингу. Выпил манговый коктейль и чашку кофе. Никоим более образом растянуть здесь время было невозможно.

Напоследок иностранец в бандане развлек себя устройством тендера между местными таксистами за право отвезти его назад.

Цена услуги быстро спустилась до сотни. Пятьдесят, сказал Песоцкий. Это было уже хамство, но ему было интересно. Таксисты переглянулись. Ноу, пятьдесят — ноу. О’кей, семьдесят, сказал Песоцкий. Туземец кого-то кликнул. Пришел долговязый парнишка, они помяукали промеж собой, и парнишка жестом пригласил Песоцкого за угол. Семьдесят, уточнил Песоцкий в узкую спину. Йес.

Машина оказалась мотороллером с прицепом и узкой доской вместо сиденья, и Песоцкий вдруг обиделся.

— Это не машина! — раздельно произнес он. — Это не машина вообще!

— Кар, кар, — радостно подтвердил хозяин мотороллера.

Тьфу! Песоцкий вернулся из-за угла, посулил стольник аборигену с «хюндаем» — и с испорченной душой поехал в отель. Нищенские пейзажи минут десять дрожали в мареве за стеклом, потом «хюндай» нырнул в тень и медленно покатил через заросли, по владениям отеля, к морю.

До Леры оставалось прожить вечер и утро.

Песоцкий положил себе не подходить к стойке до заката, но портье сам залопотал что-то, кланяясь, и Песоцкий подошел. То, что он услышал, лишило его воздуха. Что-о?

Мистэйк, мистэйк, повторял туземец и посмеивался виновато. Пхукет, Пхукет. И сокрушенно качал головой.

Какой, бля, Пхукет! Они там что, вообще с ума посходили?

Песоцкий орал на туземца, колотил ладонью по предметам, отбегал от стойки, взмахивал руками, хватался за голову, возвращался к стойке, опять орал... С той же пользой он мог орать на кокосовую пальму, на плетеное кресло у столика, на «хюндай», разворачивавшийся в золотистой пыли… Не больше и не меньше туземца они были виноваты в том, что авиакомпания отправила песоцкий чемодан в другую сторону.

Они приносят свои глубочайшие извинения, лепетал туземец...

Уроды! Тупицы! Я е… их извинения! Мне нужен мой чемодан!

Туземец сочувственно разводил руками; из-за конторки в глубине офиса на буйствующего туриста с интересом поглядывал прозрачными глазами жилистый, абсолютно лысый белый господин…

* * *

Салат из креветок с авокадо и шабли 1997 года в запотевшем ведерке — это, конечно, смягчает удары судьбы.

Столики стояли прямо на песке у моря, но моря не было — ночной отлив уводил его прочь. По соседству дули вино две бабы бальзаковского возраста — язык Песоцкий определить не мог, но вариантов было немного: Скандинавия, конечно. Тут везде была Скандинавия, нашли себе теплое местечко на шарике варяги-викинги, определились наконец, губа не дура…

Он пытался повернуть рычажок в голове и поглядеть на произошедшее с юмором — у него же был юмор когда-то! Но с юмором не получалось.

А получалось, что он чудовищными усилиями разгреб себе две недели отпуска и с дикой нервотрепкой приперся через пол-земли на экватор, чтобы чапать по грязноватому песчанику, образовавшемуся на месте лазоревой волны из рекламы «Баунти», смотреть на пьяных шведок и жрать в одиночестве салат, который гораздо лучше готовят в Спиридоньевском переулке.

И при этом его кусают москиты! Потому что бандану он, кретин, купил, а средство от комаров не купил!

Шведки вдруг громко рассмеялись — одна высоко-тоненько, другая — взлаивая густым контральто. Получилось, что над ним. Надо успокоиться, велел себе Песоцкий.

Велеть-то велел, да не умел этого: когда отпускало, тогда и отпускало. Йога, прокачивание энергии по чакрам… Сколько раз брался он обучиться этим восточным премудростям, и всякий раз дело кончалось тем, что чуть не убивал учителей: темперамент в нем жил отцовский. А академик, помимо прочих физических достижений, прославился в мире советской науки тем, что однажды запустил в голову наглого балбеса — в третий ряд большой аудитории физфака — однотомником «Физический практикум» под редакцией Ивероновой.

И попал, что было предметом семейной гордости!

Только один рецепт самоуспокоения оказался по силам Песоцкому-сыну: втягивание ануса. Туда-сюда его, туда-сюда. Не то чтобы помогало, но хоть отвлекало немного.

За разделкой рыбы, на двадцать первом втягивании, он как-то отстраненно вспомнил про девушку Леру, подумав без особого надрыва, что вряд ли сидит она сейчас аленушкой на тайском камне, капая горюч-слезами на молчащий мобильник. Будемте реалистами, Леонард Сергеевич! Честная девушка не дождалась звонка и подняла свои блядские расставленные глаза на окружающий мир, полный «папиков».

Ладно, подумал Песоцкий, бог даст день, бог даст пищу. В Москве найдем, трахнем со службой безопасности. Теперь уже он ржанул в голос, и шведки из-за соседнего столика с интересом глянули на подернутого первой сединой красавца, дожимающего в одиночестве бутылку шабли и смеющегося в пространство. Ну и хрен с ними, подумал Песоцкий. Хрен с ними со всеми, включая Леру.

Хуже было с ноутбуком — это он вдруг понял с ясностью человека, прочищенного по всем чакрам отменным шабли. Хуже было с тем, что в ноутбуке, и не про кино речь. Воспоминание об этом сделало резиновым вкус запеченной барракуды.

Кроме Леры, он рассчитывал позвонить отсюда еще в одно место. Место называлось «офшор» и располагалось… — да неважно, где располагалось! Офшор — это главная география и есть.

Двуглавая птичка зорко глядела по сторонам, но земля была круглая, и за поворотом птичка не видела — правда, в иных случаях и не хотела. Там, за поворотом, г-жа Зуева и зарегистрировала много лет назад некоторые особо нежные Ltd. — на свое имя, разумеется. «Лень, тебе это надо — светиться?»

Лене было не надо — он в те годы не особо интересовался бухгалтерией, да и отец был жив, с его старорежимными представлениями о чести… А суммы пошли хорошие. Очень хорошие пошли суммы, особенно с тех пор, как Песоцкий начал ужинать в закрытых клубах со стратегами из Администрации.

Свежие мозги Леонарда на Старой площади оценили, и было за что. Он легко перевязывал узелки политических сюжетов, он дарил точные образы и с тихим удовольствием встречал их потом в президентских импровизациях… Юридически все это называлось «консультирование», а консалтинговая фирма удачно располагалась в теплых безналоговых краях.

Там же с некоторых пор обитали и еще несколько фирм г-жи Зуевой — в частности, та, которая оказывала имиджевые услуги одной российской алюминиевой компании и, чтобы никому не было обидно, одной нефтяной.

В глаза в тех компаниях никто не видел ни Зуевой, ни Песоцкого: это было кремлевским оброком. За поворот шарика давно капало крупными каплями, но — кому капало? Песоцкий заполнял какие-то карточки, привезенные рептилией из дальних странствий, и вроде было там про «совместное пользование», — но подробности, черт их возьми, подробности?.. Твердо помнил он только контрольный вопрос анкеты — «девичья фамилия матери».

Эдельштейн.

Анна Абрамовна Эдельштейн. Справа от входа, четвертый участок, второй ряд…

Мама пожалела бы его сейчас. Она всегда находила поводы для жалости. Он был везунчик, отличник и юный красавец, а она, бывало, отловит его у дверей, обнимет, и гладит по спине, и вздыхает… Как будто видела вглубь его жизни. Или она видела вглубь своей? — ей оставалось совсем чуть-чуть.

Песоцкий налил до края и быстро выпил. Не шабли бы сейчас нужно, ох не шабли!

Он пять раз втянул-вытянул анус. Ни черта это не помогло.

Он встал и вышел походить по песку. Лодки тупо стояли на песчанике, наверху было неправдоподобно звездно, — просто планетарий! Планетарий, портрет Кеплера, восьмой, что ли, класс, троллейбус «Б»… К черту! Нет планетария, и мамы нет, а есть Зуева, и этот дурацкий берег без моря, и стыдноватые деньги, лежащие у черта на куличках.

Если это еще его деньги.

Его, вроде бы, не слушали, но береженого бог бережет, и звонить в офшор Песоцкий собирался, уж конечно, не с мобильного… Да куда звонить-то? «Сим-сим» той безналоговой пещеры тоже был в ноутбуке!

И еще одна заноза торчала в этом месте — и очень болела, когда он о ней вспоминал, но об этом Песоцкий точно не хотел думать на ночь глядя… Нет уж, хватит на сегодня! Последний глоток шабли, чашка зеленого чая, в бунгало — и спать.

Хоть завтра-то к вечеру чемодан привезут?

Нет, все-таки это смешно, смешно…

* * *

Он хорошо выспался. Никаких муторных сюжетов, никакой тревоги и вины в мозжечке… Проснулся и лежал, глядя в светлый потолок — здоровый, совсем не старый мужчина, предназначенный для жизни, свободный от любви и от плакатов.

Стараясь не расплескать это целебное ощущение, он мягко и подробно, без резких движений, прошел весь утренний курс: отстоялся под контрастным душем, расчесал пятерней волосы… Даже жвачка нашлась в кармане джинсов вместо зубной пасты!

Он вышел на веранду. Черная аккуратная птица с желтым клювом порхнула с перил, с веранды соседнего бунгало кивнула женщина; в ногах у нее старательно ползал ребенок. За мохнатой пальмой поблескивало море — как будто никуда не отлучалось. Жить можно, твердо решил Песоцкий. Можно!

Он накинул майку и пошел на завтрак.

Арбузные куски надо брать с умом — из середки, чуть прелые, там самый сок. Манго — совсем немного, а то будет приторно. Хлеб следует прокрутить в тостере два раза, чтобы положенный сверху сдвоенный пластик сыра чуть расплавился и втек в поры. Всему вас учить.

Два яйца? Вряд ли организм примет два, но давайте, вскрытие покажет. Море блестело за перилами веранды. Чай или кофе? Песоцкий задумался. Это важный вопрос. Совсем же разные дни получаются после чая — и после кофе! Он прислушался к организму, и организм сказал: чай с жасмином.

Основной контур, нравоучительно говаривал Сема, пододвигая юному Песоцкому варенье из апельсиновых корок (на них же он делал исключительной красоты водку). Сынок, главное — основной контур! Воздух, сон, еда, питие, бабы. Остальное нарастет само.

Во всех пяти стихиях Сема знал большой толк, но немножко лукавил насчет остального: ничего не само; на нем-то нарастало работой… Семой, по навечному приказу, звали его друзья всех возрастов, а для энциклопедий был он — Семен Иосифович Броншицкий, живой классик советской живописи, давно уж не опальный, хотя в юности нагорало по ехидной польской физиономии аж от Суслова.

Апельсиновое варенье, дача за углом от отцовской, клеенки на верандах… Какие компании собирались за теми клеенками, ух! Семе было в те апельсиновые поры — сколько же? Песоцкий учился в девятом классе — стало быть, под полтинник было Семе, сколько Песоцкому сейчас? Ну да, сейчас-то Семе семьдесят пять...

Воспоминание о Семином юбилее оцарапало душу — с медленным ядом была эта цифра, не хотел Песоцкий ее вспоминать!

Вокруг завтракали и пытались кормить малых детей. Дети гулькали и роняли предметы. Вышколенная обслуга поднимала их с неизменной улыбкой. Под огромной террасой, лесенками спадавшей к морю, валялись собаки с лисьими вытянутыми мордами. С гладкой питоноподобной ветки, заглянувшей снаружи, с аккуратным стуком упал на стол лист, выполненный в здешней буддийской цветовой гамме. Песоцкий повертел его в руках, погладил — приятно шершавый такой, плотный… Взять, что ли, закладкой для книги?

Он посидел еще, щурясь на море, и побрел в бунгало тем же маршрутом и образом, каким пришел: с закатанными джинсами, босыми ногами вдоль линии прилива. Сразу-то с утра не сообразил, что есть плавки, а ведь есть! Купил вчера от нечего делать. Вот сейчас в них — и в холодок мелководья… Нет, жить можно, можно!

Но воспоминание о последней встрече с Семой, догнав, накрыло его грязной волной.

Этой осенью Песоцкий с роскошным букетом приехал в галерею — поздравить старого художника с «тремя четвертями века», о которых случайно узнал из канала «Культура». Память о дачных клеенках и апельсиновом варенье залила мозги ностальгическим сиропом: захотелось сделать старику приятное, да и вообще... Себя как-то обозначить по-человечески.

Старик был удивлен и не счел нужным это скрывать. Как ногтем, провел линию меж собой и гостем, обозначая дистанцию.

— С папой-мамой его мы очень дружили, — поджав губы, пояснил Сема какому-то седому оборванцу, прямо в присутствии Песоцкого.

С папой-мамой? — чуть не крикнул от обиды Песоцкий. А варенье? А альбом Сутина, подаренный на совершеннолетие? А письменное торжественное разрешение приходить в любое время дня и ночи по любому поводу?

А ключ под промерзшим половиком?

Лучшее, что случилось в юности, было эхом этого царского Семиного подарка — плоского ключа от тайного бревенчатого убежища за углом от отцовской дачи… Юный Лёник уходил на электричку в Москву, но тайком возвращался с платформы боковой тропинкой. Возвращался — не один. Снег предательски скрипел на всю округу. Как он боялся, что ключ не откроет дверь! Промерзнет замок, сломается собачка... Но ключ открывал исправно.

Печка протапливалась в четыре дрожащие руки — ровные, саморучно заготовленные Семой полешки быстро отдавали тепло. Чайник со свистком, заварка и сахар на полке, сушки-баранки в пивной кружке, запотевшая бутылка в сугробе у водостока. В зашкафье — большая пружинная постель со стопкой чистого белья и запиской-приказом: «ебись». Хорошо, что он зашел туда первым. Нежная, послушная, беспамятная… Было же счастье, было, держал в руках! Эх, дурак…

Водой утекли те снега — тридцать раз утекли и испарились; неприятно церемонный, стоял Сема перед потяжелевшим Песоцким. Да никакой и не Сема: Семен Иосифович Броншицкий, юбиляр. Мало ли кто зашел поздравить, говорил его притворно озадаченный вид, — двери не заперты, вольному воля… Поклонившись, художник кратко поблагодарил нежданного гостя и, как бы что-то вспомнив, повел своего бомжеватого ровесничка в недра галереи.

Песоцкий и сам недурно владел этим умением — вывести лишних из круга общения, но с ним этого не делали давно.

Оставшись один, Песоцкий занял руки бокалом вина и пирожком — и, стараясь следить за выражением лица, пошел типа прогуляться по выставке. Кругом ошивались Семины «каторжники» — бывшие политзэки, которых тот портретировал в последние годы. Уминали тарталетки либеральные журналисты. На крупную во всех смыслах фигуру Песоцкого посматривали с откровенным интересом: каким ветром сюда занесло этого федерала?

Общаться с ним тут никто не спешил, и более того: какой-то долговязый седой перец, чей либерализм выражался уже в перхоти, рассыпанной по плечам, уткнувшись с разбегу в Песоцкого, немедленно увел глаза прочь, а потом отошел и сам — вынул мобильный, скроил озабоченную физию и сделал вид, что разговаривает. На троечку все это было сыграно, — только вот отпрянул он от Песоцкого с ужасом вполне искренним.

Федерал еще немного походил по выставке с закаменевшей мордой, выпил бокал вина, съел пирожок, нейтрально издали попрощался и вышел в мокрую тьму. Художник Броншицкий накренил вослед кряжистый корпус: честь имею, пан.

Клоуны, бурчал Песоцкий, шлепая через двор к казенному «мерсу» с водилой. Назначили себя совестью нации и цацкаются с этой медалькой. Обгордились уже все. Но горько ему было, очень горько...

И теперь, в утренний туземный час, вспомнились Семины узловатые пальцы, пододвигающие ему, маленькому, апельсиновое варенье по клеенке, и горечь снова нахлынула и затопила незащищенный организм.

К черту, к черту!

Начинало напекать. Полежав в воде согласно утвержденному плану, Песоцкий планово побрел вдоль берега — к закруглению пейзажа, к лодкам... Шершавый песок приятно массировал ступни, бесцветные мелкие крабчики стремительно отбегали бочком-бочком, ленивая мелкая волна раскладывала свой сувенирный ассортимент.

Песоцкий поднимал ракушки и деревца кораллов, разглядывал их и возвращал обратно в волну... Из одной ракушки вдруг заскреблись мохнатые возмущенные лапки. Песоцкий вздрогнул от неожиданности, рассмеялся и вернул потревоженного отшельника в родную стихию.

Потом под ноги ему выкатило большую раковину сладко-непристойного вида: округлую, с длинной, нежной, розовато-белой продольной щелью… Песоцкий поднял этот привет от Фрейда и снова рассмеялся, но смех вышел наружу нервным квохтаньем: издевательский сюжет этих каникул разом ударил ему в голову. Отдохнет он здесь, как же! Либидо в башку колотится напоследок, а он ходит мореным гусем вдоль тайского бережка, ракушки с пиписьками собирает.

Язва или инсульт? Делайте ваши ставки, господа.

А главное — потом, в Москве, начнется полный завал! Он же, с дымящимся членом наперевес, все дела перенес на после Таиланда… — и по кино, и по политике.

Да-да, по политике, и нечего тут делать невинные глаза!

* * *

…Началось еще при Борисе Николаевиче — и не у одного Песоцкого: ближе ко второму сроку у всей интеллигенции, разом, случился подъем политического энтузиазма! Тот еще был энтузиазм — с холодным потом на жопе от перспективы увидеть Зюганова на мавзолее. А реальная была перспективка, чего уж…

Энтузиазм стимулировали. Какая там коробка из-под ксерокса, господа! Чепуха это, краешек айсберга, о который потерся дедушкин «титаник»… Сметы были такие — фирма «Xerox» замучается коробки делать!

Песоцкий, в те славные дни с перепугу покрывший страну предвыборными роликами повышенной душевности, своими глазами видел на столе у профильного министра, заведовавшего той агитационной лавочкой, проект заказа российской «оборонке» — на стаю дирижаблей, несущих по просторам Родины слова «Голосуй за Ельцина».

Летучая эта стая должна была мерно проплыть от Брянска до Владивостока, мерцая иллюминацией в темное время суток… Чистое НЛО. Чуть-чуть не срослось, спохватились в последний момент, решили: перебор, может сработать в обратку…

Чиновник задумчиво изучал смету, похожую на витрину со связками баранок; на безымянном пальце поигрывало кольцо с сапфиром. Прикид на министре тянул тыщ на десять баксов, и допустить поражения демократии он уже не мог.

Потом настали крепкие времена, и волноваться за исход выборов стало уже неловко. Зато патриотический баян можно было теперь рвать, не стесняясь, и если у кого оставалось стеснение, один взгляд на смету его преодолевал… И не надо воротить носы, господа: кто тут мать Тереза из присутствующих? Да, некошерно, зато как жирно! Веселее, господа, веселее. Баррель подняли, население «Аншлагом» о..ячили, пора о духовности подумать!

Кризисом лавочку еще не накрыло, нолей не жалели. Новый проект, кочном вспухший на Старой площади, назывался «Горизонты России». В прошлом разобрались, царей с генсеками, урод на бандите, по ранжиру расставили — пробил час заглянуть в будущее!

Заглядывать предстояло Песоцкому: вовремя прознав, он перехватил этот кусок у пары акул-товарищей. Креативщики были из лучших, но, выдохшись в новогодних шахтах, болванку ребята сварганили вялую — пигмалионы из них вышли как из козла плисецкая, а в марте надо было запускаться.

Песоцкий как раз и планировал тут, потрахивая Леру, довести заодно до ума и Россию, — и на тебе! — ни ноутбука с текстами, ни мобилы. Ни Леры, собственно. Лодки на грунте по случаю отлива, пекло, бар со шведами, бунгало с вентилятором и цикада под крышей. Хоть ее и трахай.

А ну хватит маяться дурью, приказал себе Песоцкий. Взять у портье пару листов бумаги, пару коктейлей в баре, сесть в теньке и за час-другой все придумать! Он обрадовался повороту сюжета: у дня появлялась перспектива. А вечером, черт возьми, должны же привезти чемодан! Вдруг еще удастся выцепить Леру? Всего же сутки прошли — вряд ли она сразу побежала менять билет, да и денег стоит, а она жадненькая. Может, еще ждет звонка? И сердце Песоцкого неровно стукнуло, сдетонировав внизу.

Ладно, подумал он, это все потом, а сейчас — «Горизонты России». Давай, годар, включай свое творческое начало!

Вместо творческого начала включилось воспоминание о последнем вызове в Администрацию, как раз по уточнению концепции этих долбаных «горизонтов». Бешенство одолевало Песоцкого от этих звонков: им делать не хер, а он дурью майся. День пополам, и башка закомпостированная.

Приехал, конечно, куда деться.

Велено было вписать «горизонты» в текущие нацпроекты. Администрация судорожно обматывалась триколором, чтоб уже было не различить, где она, а где Россия. Давайте вместе пофантазируем, предложил куратор — и приятным голосом понес уже полную ересь. Кой черт фантазировать, думал Песоцкий, втягивая анус и рисуя ромбики на казенной бумаге, — к пятидесятому году по самую Удмуртию все китайское будет. Сам хоть понимает, что гонит?

Вдумчиво кивая шелухе, струившейся с кураторских губ, Песоцкий украдкой заглянул в темные печальные глаза и ясно увидел: все этот человек понимает. Дежурная тоска стояла в темных глазах и твердое понимание правил игры — впрочем, взаимное. Россия интересовала присутствующих как источник финансирования — и не до горизонтов, а вот как раз до конца финансирования.

Куратор говорил, Песоцкий кивал головой и тоскливо разглядывал божий день за казенной портьерой. Шансов прикинуться честным мечтателем у него опять не оставалось, это он сообразил сразу. Обмарается по полной.

А впрочем, пить боржоми было уже поздно.

* * *

Из-за стойки бара текла негромкая музычка — как же ее звали, эту певицу с надтреснутым голосом? Ведь знал же имя… Приятно холодил нутро коктейль, деревянное кресло удобно утопало в песке под навесом, и не было у Песоцкого никаких отмазок от работы, но мозг бастовал.

Минут пятнадцать несчастный гипнотизировал заголовок с «горизонтами», а потом перевернул лист и откинулся на спинку кресла.

Море чуть ли не шипело на полуденном солнце. Семья за соседним столиком — немцы, кажется? — играла в карты. Мальчик держал свои совсем близко к лицу: близорукий? Нет, просто прячет от мамы. Песоцкий усмехнулся и довернул голову, панорамируя берег. В гамаке под деревом дожидалась теплового удара какая-то тетка, по песку было разбросано еще несколько бесчувственных тел, две тайки под полотняными навесами привычно трудились над человеческими окороками…

Убивая время, он допил коктейль, посидел еще немножко и тем же полукругом, вдоль берега, побрел к стойке портье. Напрямую по гравию Песоцкий ходить не мог — даже тапок у него не было, у жертвы «Тайских авиалиний», а влезать в кроссовки по такой жаре было выше сил…

Он записался на массаж — заполнять день, заполнять хоть чем-то… — и сел в теньке на террасе. Положил на стол свои листки, внимательно рассмотрел опостылевшую надпись на первом — и аккуратно изорвал лист на восемь частей. Изорванное сложил стопочкой, передвинул на дальний угол и накрыл пепельницей.

Море неровно обтекало груду камней, скручиваясь в узлы, и странное состояние овладело Песоцким — как в детстве, когда засмотришься. Детские голоса вдалеке, шершавое тепло перил, чистый, светящийся лист бумаги. «Когда для смертного умолкнет шумный день…» — написал он на нем. Прочел — и закинул голову, закатывая обратно внезапные слезы.

Это было любимой микстурой в детстве: мама садилась рядом с ним, маленьким, температурящим, с коричневым раскладным кирпичиком из пушкинского десятитомника на коленях; брала ладошку, лежащую поверх одеяла, и читала своим светлым голосом. Читала не сказки, а лирику, и удивительное дело: он все понимал! И эту строчку продиктовал ему сейчас — мамин голос…

А утром солнце ложилось на паркет, и температуры не было, и жизнь была впереди… Заснуть бы — и проснуться там, на Ленинском проспекте… Или нет — на улице Строителей, весной восемьдесят пятого!

* * *

Ах, какой немыслимой роскошью была та, купленная отцом к окончанию института «однушка» у метро «Университет», кому теперь рассказать! Вышибающее пробки чувство ежедневности блаженства…

Марина! Не с дрожащим чужим ключом в пальцах, не в подъезде, вздрагивая от каждого стука двери, не у ближайшего дерева, где застал любовный обморок… Они пропадали на улице Строителей сутками, приходя в себя только от приступов голода.

Туда, в тот апрель… И исправить всего один день, один час даже! Господи! Всего и дел — вырезать из сценария дурацкий, никчемный, проклятый кусок, из-за которого все полетело под откос.

Всякий раз, когда он вспоминал об этом, душу его, вместе со стыдом и тоской, затапливало ужасом перед божьей монеткой, вставшей на ребро с такой нечеловеческой назидательностью. Ну надо же было всему так сойтись!

Во-первых, в ту проклятую субботу Марина вообще не собиралась к родителям. Он ее звал (у мамы был день рождения, а мама Марину очень любила), но у студентки иняза Князевой обнаружился застарелый «хвост» по научному коммунизму — следствие полной неспособности к изучению несуществующих материй и семестра, проведенного в постели аспиранта Песоцкого…

Кто мог знать, что она плюнет на весь этот коммунизм, что мама ее уговорит, и они решат сделать ему сюрприз? И кто мог знать, что она беременна? «Я тебе что-то скажу…» — в ухо, после ласк накануне. А Лёник уже плыл в полудреме, в приятном истощении, и ничего не расслышал в этих словах. «И я тебе скажу», — ответил он, еле шевеля губами. «Скажи». «Ты моя любимая мышь», — сказал он, и она рассмеялась ему в ключицу, а через секунду он уже спал.

Обед у родителей был назначен на четыре, с утра Марина пошла по свои «хвосты», а он решил забежать на кафедру. И там, на лестнице, столкнулся с этой лаборанткой Лесей. Она давно ловила его глаза и замедлялась при встречах. А тут — весна, вольное настроение, глубокий вдох грудной клетки, молодость! Она провела пальчиком по его рубашке, как бы проверяя, застегнуты ли пуговицы, и его ударило в пах, аж в глазах потемнело.

— Какие планы? — спросил юный физик, не веря собственным ушам.

— Любые, — ответила Леся, притормозив прохладную ладошку уже в районе диафрагмы.

— Стой здесь, никуда не уходи, — строго сказал ударенный в пах и бросился к телефонному автомату. Не осторожность, а какое-то странное целомудрие не позволило ему повести эту Лесю на улицу Строителей.

Ну почему автомат не проглотил его единственную двушку? И что стоило Семе выйти в это время в магазин? И почему художник не поехал с утра на свою дачу? Ведь суббота же, и тепло… Но с первой же двушки Песоцкий дозвонился, и все покатилось куда покатилось.

— Вперед! — распорядился знаток стихий. — Я приеду к шести. Уложишься, маньяк?

Был заезд к Семе, был ключ, электричка, дурацкая необходимость разговаривать, вороватый выход из последнего вагона; прыжок с платформы на проверенную кружную тропинку, ведущую к Семиному срубу…

Потом было сорок минут молодежной доблести. Девица визжала и пыталась царапаться, и была двукратно оттрахана, и тут на Лёника напала смертельная апатия. Он не мог шевельнуться — лежал, упершись взглядом в потолочные балки, и приходил в себя. А она щебетала как ни в чем не бывало, возвращала на лицо марафет, и юный Песоцкий с неожиданной симпатией подумал про изобретателя нейтронной бомбы.

Да! Хорошо было бы взорвать возле щебеталки небольшую нейтронную бомбу, — чтобы дача осталась, кухня, чайник с заваркой… — чтобы все осталось, как есть, а она исчезла, сразу и навсегда.

Но нейтронной бомбы у Лёника не было, и надо было сбагрить этого зверька своими силами: отвести на электричку, потом, пройдя платформу насквозь, купить у бабулек цветы для мамы и не спеша пойти к родительской даче, как раз к четырем…

Все было так хорошо рассчитано!

Он осторожно вышел из укрытия; предвкушая избавление, вдохнул всей грудью шалый подмосковный воздух, быстро запер дверь, положил ключ под коврик, встал с корточек и обернулся к лаборантке: пошли.

И увидел ее удивленное лицо, обращенное к дорожке.

На дорожке стояла Марина. Собственно, уже не стояла, а быстро шла прочь с белыми хризантемами в руке. Потом она побежала. А он все торчал, вбитый гвоздем в Семино крыльцо.

— Что, знакомая? — спросила Леся. И рассмеялась. — Засту-укали…

— Дура! — крикнул он, выйдя из ступора. — Идиотка! Пошла вон!

— Что-о?

Он взвыл, в отчаянии махнул руками и бросился по дорожке следом за Мариной. Но, пробежав с десяток метров, перешел с бега на шаг и остановился. Ибо что он мог ей сказать?

Марина пыталась бежать на шпильках, спотыкалась, бежала снова… Потом ее фигура исчезла за поворотом, и он побрел вслед, уже никуда не торопясь. Куда ему было теперь торопиться?

Ему было куда торопиться, но он этого не знал.

Медленным шагом Лёник дошел почти до платформы, но остался в кустах, на перрон не пошел. Он решил обдумать все слова. Он ведь ее любит, на самом деле любит, а это было какое-то ослепление… Удар ниже пояса, несчастный случай на производстве. Это не имеет вообще никакого отношения!

Он дождался, пока пройдет электричка на Москву, и только тогда поднялся по раскрошенным ступенькам на перрон. На краю скамейки лежали три белые хризантемы.

Он присел рядом, стараясь успокоиться. Ничего, всякое бывает. Он найдет слова. Все впереди.

— Это тебе, мама. От Марины.

— А где она?

— Она не смогла.

— Да? Мы разговаривали сегодня… Что-то случилось?

— Все хорошо, мама.

Ничего не было хорошо.

Он высидел пару часов и рванул в Москву с покореженным сердцем.

Ее не было на улице Строителей, не было нигде. Вещи были собраны наспех. В инязовской общаге ничего не знали. Ее не было почти трое суток. Он хватал телефонную трубку и клал ее, не разговаривая. Он не понимал, какое число и какой день. Время останавливалось и снова появлялось в окне куском синего неба, углом кирпичного дома…

Потом позвонил женский голос.

— Здравствуйте, Леонард. Это Оля Кузьмина. Вы с Мариной были у меня на дне рождения…

— Да-да.

— Марина у меня. Простите, что я звоню, но ей очень плохо.

Он ехал куда-то за Речной вокзал, ничего не понимая.

Там — понял. Объяснили, как тупому, куря в узкую створку окна.

Марина лежала в кровати, серая, с потрескавшимися губами. Увидев его, начала выть. Кузьмина, мелькнув за спиной, вышла из квартиры.

Слова объяснений не пригодились: нужны были врачи, и срочно. Вернулась тактичная Кузьмина, сварила ему кофе; уговаривала Марину выпить немного бульона. Трясущийся Лёник доставал по цепочке телефоны врачей и звонил, окаменев от ужаса и стыда. «Это моя жена», — ответил он однажды на вопрос из трубки, и тогда Марина закричала: «Нет».

Мотая головой по подушке, четыре раза: нет!

К вечеру удалось договориться с какой-то больницей в Медведкове.

Ночью, с отбитой душой, еле удержавшись от того, чтобы поехать в абортарий и кого-нибудь там убить, он подползал к своей постылой пустой квартире. Мозг, как иглой старого патефона, царапал никчемный вопрос: как Марина оказалась у дверей Семиного дома? Ведь она шла к родителям, — но это же с другого края платформы! Она не могла не помнить, она же приезжала много раз…

Он все понял, проснувшись на рассвете, и вжал лицо в подушку от тоски и одиночества. Просто она хотела пройти еще раз мимо места, где им было хорошо, вот и все...

* * *

— Тай-масса-аж!

Ах, да.

Песоцкий одним махом заглотнул подостывший чай — и побрел на экзекуцию. На середине процесса он заснул, и пока тайка мяла его тело, отсутствовал и не был нигде.

— Гуд мо-онинг!

Тайка смеялась дружелюбно.

Он очнулся, сел. Потом осторожно встал и, пошатываясь на пекле, снова вышел к бару. И что теперь делать? Куда деть тело? В бунгало — и лежать? Посреди VIP-тропиков стоял человек-вопрос.

От стойки бара на Песоцкого глядел поджарый, абсолютно лысый европеец без возраста — тот самый, что рассматривал его давеча из-за конторки. Глаза у незнакомца были водянистые, почти голубые.

— Самое жаркое время здесь — с часа до трех, — сказал незнакомец на хорошем английском. — Потом все снова будет хорошо.

— Все? — усмехнулся Песоцкий.

— Здесь — да, — ответил лысый и подцепил зубочисткой с блюдечка дольку манго.

— Вообще — все? — мизантропически оживился Песоцкий. Он уже двое суток ни с кем не разговаривал ни о чем, кроме чемодана.

— Да. Здесь все хорошо, — даже не улыбнувшись, подтвердил лысый.

— И никто не умирает? — вдруг спросил Песоцкий.

— Ну почему. — Человек быстро заглянул Песоцкому в самые зрачки и чуть дернул бровями. — Пару лет назад как раз умер один. Присаживайтесь, прошу вас.

И он указал на свободное место у стойки.

— Значит, не все хорошо, — мстительно уточнил Песоцкий, устраиваясь на барном стуле. Ядовитый разговор с незнакомцем облегчал душу — хоть какое занятие среди тропиков…

— Все, — настоял лысый. — Тревоги среди отдыхающих мы не допустили: персонал имеет на этот счет твердые инструкции. Никто даже ничего не понял — тут ведь каждый день кто-то приезжает, уезжает… Тело перенесли в рефрижератор — это у нас там, за въездом. Полиция удостоверила естественный характер происшедшего. Мы связались с турфирмой, с посольством… К обеду его уже увезли. Все хорошо.

И лысый положил в рот еще одну дольку манго.

— А покойнику? — спросил Песоцкий.

Кривая усмешка распорола узкое лицо:

— Покойнику лучше всех.

Песоцкий рассмеялся и протянул руку.

— Меня зовут Леонард.

— Андрэ, — чуть помедлив, представился лысый. — Андрэ Боннар.

— Вы француз?

Собеседник с притворной печалью развел руками.

— О-ля-ля! — весело воскликнул Песоцкий и с детской радостью отличника перешел на французский, которым не без оснований гордился. — Вы менеджер?

— Владелец.

Песоцкий присвистнул.

— Так получилось, — пояснил лысый господин, почти не улыбнувшись и в этот раз.

И добавил чуть погодя:

— Я надеюсь, ситуация с вашим чемоданом разрешится благополучно. Это здесь бывает довольно редко, надо вам сказать. Они вообще очень аккуратные.

Месье Боннар качнул яйцеобразной головой и, еще помедлив, сказал:

— Вы кого-то заинтересовали…

— Кого? — вздрогнул Песоцкий.

Лысый пожал плечами:

— Не знаю.

* * *

Когда вечером, с тревогой глядя в глаза Песоцкому, туземец за стойкой сообщил, что звонили из авиакомпании и просят не волноваться, Песоцкий даже не закричал. Он не стал бегать по веранде, колотить ладонью по пальме... Он слушал туземца, а прислушивался к себе. Там, внутри, было гулко и холодновато.

Его чемодан ищут и непременно найдут, докладывал без вины виноватый таец. За конторкой стоял месье Боннар. Он смотрел на Песоцкого уже с нескрываемым интересом.

Чемодан пропал бесследно, как его и не было.

Песоцкий повертел в руках бумажку с телефоном авиакомпании, но перезванивать не стал, а пошел в бар, сел в кресло с видом на закат и махнул человеку за стойкой.

Через пять минут он уже вливал в себя стакан «Хеннесси», через двадцать — успел повторить и понять, что это только начало. К исходу часа Песоцкий ясно видел себя со стороны и негромко разговаривал с этим незнакомым человеком.

«Вы кого-то заинтересовали». Что тут происходит?

Мир вокруг медленно терял цвет, потом начал терять очертания.

Когда над Песоцким снова зажгли планетарий, он начал смотреть туда.

Вокруг ходили какие-то люди. У них у всех, небось, были чемоданы. У них были любимые женщины и дети от любимых женщин... Люди смеялись, сидели в баре, валялись на огромной старой кровати с пологом, нашедшей последний приют на этом берегу.

Потом бармен принес груду досок и запалил на вчерашнем костровище новый костерок. Круглый бочок бутылки, вкопанной у ножки кресла, поигрывал отблеском пламени.

Потом Песоцкий уснул. Очнувшись, несколько минут сидел, собираясь с силами, и побрел в свое бунгало. Он даже смог раздеться перед тем, как рухнуть на постель.

Проснулся глухой ночью от страшной жажды. Нашарил в холодильнике бутылку швепса и высосал ее, издавая страстные звуки. В затылке гудело. Он натянул джинсы и майку, вышел на веранду, постоял на ней немного и пошел к морю.

Моря снова не было.

— .бануться можно, — сказал Песоцкий и побрел по грунту вдоль берега. Там, вдалеке, еще светились огни: в локтевом сгибе острова никогда не закрывался бар «Гудини». Дважды споткнувшись о лодочные веревки, Песоцкий дважды экономично выругался. Он решил быть стоиком и все вынести.

В «Гудини» он взял двести «Столичной». Это было патриотично и мужественно. Он знал, что ему будет плохо, но решил проверить, насколько. Стало сильно плохо, потому что перед тем, как войти в штопор, он не поужинал. Теперь о еде уже не могло быть и речи.

— Хотите девочку?

Рядом стоял таец-бармен в щеголеватых усиках.

Песоцкий трезво взвесил свои возможности и ответил:

— Не сейчас.

— Молодая девочка, — уточнил таец и сделал шаг в сторону. За ним обнаружилась совсем, действительно, девочка. Она улыбнулась Песоцкому улыбкой октябренка и, повернувшись тылом, без лишних слов подняла юбку и наклонилась, демонстрируя товар.

— Сколько? — зачем-то спросил Песоцкий.

— Две тысячи бат.

— О’кей. Завтра.

Таец продолжал стоять рядом.

— Завтра! — повторил Песоцкий.

Голова разламывалась. Темнота плыла, плыли шары китайских светильников, планетарий кусками расползался по черному бархату задника. По пищеводу серым шаром гуляла тошнота. Песоцкий понял, что должен лечь. Он встал из-за столика, отошел, присел, потом лег. Легче не стало. Два пальца, положенные в рот, результата не дали, и он свернулся на песке, пытаясь найти позу, пригодную для жизни.

Кто-то легонько ткнул его в спину носком ботинка. Потом еще раз. Песоцкий продолжал лежать, прислушиваясь к ощущениям. В спину ткнули в третий раз. Песоцкий медленно повернул голову.

— Оплатите чек, сэр.

Усики на бесстрастном лице бармена выплывали из полутьмы.

— Уйди, холуй, — вяло сказал ему Песоцкий по-русски, а по-английски сказал:

— Сейчас.

Он понимал, что силы неравны. Собравшись с мыслями, он лег на спину — иначе деньги было не достать. Титаническим усилием приподнял задницу и пролез ладонью в карман джинсов. Выгреб комок ассигнаций, снова лег на бок и несколько секунд ворошил комок перед самыми глазами, пытаясь разобрать цифры. Потом вынул что-то с нолями и протянул наверх. Таец исчез.

— Сдачи не надо, — сказал Песоцкий по-русски минуту спустя.

Ему предстоял обратный путь, и он понимал, что это будет большое путешествие. Собравшись с силами, амундсен в три приема поднялся на ноги и, пошатываясь, двинулся во тьму.

* * *

Он очнулся и не сразу понял, что лежит ничком. Тяжкое ядро головы, прилетев в подушку, покоилось отдельно от тела. Но это была его голова, и ею даже можно было немножко думать. Если, конечно, не быть полным идиотом и не пытаться двигаться резко. А Песоцкий не идиот. Он, конечно, надрался в хлам, но это еще не значит, что можно обзываться.

Он медленно перевернулся на спину и осторожно обвел глазами бунгало. Глазные яблоки двигались почти безболезненно: неплохо для начала.

Сколько, интересно, весит человеческая голова? Килограммов пять? Значит, в нем сейчас — пять килограммов. Остальное лежащее на постели Песоцким не было. Это был грузовик с дровами. Буратино после нападения группы лесорубов. Тело на сигналы не отвечало. Бип, бип… Связь со спутником потеряна.

Хотелось пить, но о том, чтобы встать, не могло быть и речи. Кроме того, Песоцкий не был уверен, что в холодильнике осталась вода. Он тщательно, впрок, продумал маршрут до раковины. Когда организм вернется в зону связи, ноги осторожно доведут голову со ртом до туалета, и рот попьет из-под крана.

Пустота заполняла просветлевшее бунгало, медленно втекала в тело, лежащее на постели. Неподдельное волнение овладело Песоцким, когда он понял, что в состоянии пошевелить пальцами ног. Потом сильно заныла затекшая рука. Он мучительно приподнял ее и силой воли подвигал этими пальцами тоже. Пальцы двигались неточно, но помаленьку начинали слышать команды из мозга. Здравствуй, рука! Мы снова вместе.

Спутник входил в зону связи.

Тихое утреннее счастье: в холодильнике лежала непочатая литровая бутыль воды. Открутить крышку без отдачи в голову не удалось, но дело того стоило. Песоцкий медленно сел на постели и, блаженствуя, влил всю воду внутрь; предпоследней пригоршней он освежил лицо, а последнюю вылил на темечко. И снова лег полежать, уже заодно с телом.

Жизнь, как в том анекдоте, налаживалась помаленьку.

* * *

Море как ни в чем не бывало снова плескалось среди камней. Свет резал глаза. Пара за столиком, женщина в гамаке, собака в тени террасы — все двигалось, будто за стеклопакетом со звукоизоляцией. Мир жил своей жизнью снаружи, и в него предстояло инсталлироваться.

До самолета оставалась неделя с хвостиком.

Может, рвануть отсюда куда-нибудь к чертовой матери, размышлял он, осторожно выхлебывая свой утренний сок. Но куда? В Австралию? И что? Куда-нибудь исчезнет из мозга пустая квартира на улице Строителей, ее сережки, забытые в ванной? Мамины глаза при встрече? Пыльные плиты под пустым больничным окном?

Сжевав яйцо с тостом, Песоцкий побрел к стойке портье. Вчерашняя бумажка с телефонами авиакомпании за ночь пропала без вести — дыша вбок, он попросил написать их снова. Ему просто было интересно, что скажут.

Сказали все то же самое. Они ищут. Они проводят расследование. Они приносят свои искренние извинения. Они обязательно найдут. Песоцкий вяло попрощался и повесил трубку. Постоял немного, запустил осторожный взгляд за стойку портье, обвел глазами террасу — хозяина отеля нигде не было.

«Вы кого-то заинтересовали». Черт его возьми, а?

Ноги подламывались, в затылке гудело. За столиком тянула коктейль некрасивая девица в солнечных очках. Громоздкий носатый господин в креслах листал свежую австралийскую прессу. В гамаке лежала женщина с книжкой. Мальчик в маске, кверху попой, валандался в море у камней.

Песоцкий сидел на ступеньках веранды, постепенно привыкая к новому сюжету и пытаясь понять, как называется это кино.

 

Часть вторая

Черно-белый молодой Бельмондо выходил из кафе, садился в открытую машину и резко брал с места... Камера отъезжала наверх-назад, раскрывая панораму, и Песоцкий с замиранием сердца подумал, что такого кадра в фильме не было. Это же неизвестный дубль Годара!

Потом он сам оказался оператором, едва успев удивиться этому обстоятельству, потому что кран с камерой продолжал медленно взлетать. Стало страшновато. Кабриолет вымыло из кадра, внизу проплывали поля, рассеченные сельской дорогой; изгиб реки блеснул прекрасным бликом. Было уже очень высоко; таких кранов не бывает, подумал Песоцкий и в ту же секунду почувствовал пустоту под ногами, опасный наклон тела и собственный вес, неумолимо тянущий к земле.

Бухнуло сердце, и он открыл глаза, еще чувствуя игольчатое покалывание в ступнях.

Ого. Вот это да.

Песоцкий лежал, медленно возвращаясь в реальность. Она состояла из очередного дня, наливавшегося светом за шторой, — со знакомой ящеркой на перилах террасы, с немецкой семьей в соседней хижине, с морем, исправно приходившим из ночной самоволки, с мохнатой ногой пальмы у ступенек и детскими голосами на пляже.

Реальность состояла из него самого, лежащего на большой постели, — живого, неразбившегося… Но какой красивый был кадр!

Песоцкий еще немного полежал, дегустируя сладко-щемящий вкус улетевшего сна, а потом повернулся на бок и снова закрыл глаза, чтобы додремать.

Он открыл глаза совершенно выспавшимся. Полежал, отбросил одеяло и мягким рассчитанным движением попал ногами в новые шлепанцы. Дошлепал до ванной, умылся, отфыркиваясь. Муравьиная дорожка за умывальником работала бесперебойно — два десятка черненьких энтузиастов выкладывали точный прямой угол у душевой перегородки; два десятка других шарашили навстречу по тому же маршруту. У них был вечный аврал.

Вечный аврал был и у Песоцкого, еще недавно.

Он надел свежую майку, натянул хулиганские шорты с морским коньком на причинном месте, захватил со столика на террасе солнечные очки и побрел на завтрак… Экипировался Песоцкий наутро после пропажи чемодана, съездив еще разок к причалу с банкоматами.

Много ли нужно в тропиках?

Много.

Нужна эта цепочка пальм, плавно уходящая вдоль линии прибоя, эти лодки на грунте, среди мелкого барахла, оставленного отливом, груды камней вокруг… Нужны мальчишки, стоящие на камнях с удочками, и медный кругляк закатного солнца, и блещущий свет утренней глади…

Уже доедая дежурный кусок арбуза, Песоцкий хмыкнул, вспомнив о чемодане. К стойке портье он не подходил уже пятый день. Найдется — сообщат…

Эта странная невесомость овладела им не сразу. Сначала досада еще вспухала глупым атавизмом, мозг, как обезглавленная курица, еще порывался куда-то бежать, что-то делать… Но делать было — нечего. Даже телевизоров тут не было, чтобы никакие breaking-news не могли отвлечь постояльца от смены света и сумерек, от медленного поворота божьего реостата…

Все повторялось, и завораживало повторением, и напитывалось каким-то тайным смыслом.

Песоцкий давно вызубрил голыми ступнями пятисотметровую линию прибоя. Можно было выйти из моря с той стороны каменной гряды, на полоску следующего пляжа, можно было поплыть на катере и часами пялиться на рыбок, но это ничего не меняло.

Воспоминания брели за ним по мелководью; воспоминания пили с ним коктейли и ложились спать рядом… И весь дежурный аттракцион очередного дня — прокаленный песок и джазок под камышовым навесом, и прохладная невесомость над коралловой грядой, и супчик на веранде — not spice? — yes… — и дневной сон в прохладном бунгало, и вечерняя сессия этого оплаченного рая, с широкоэкранным кинотеатром заката, в старом деревянном кресле у костровища — весь этот пятизвездочный аттракцион был только оболочкой для тоски, заселившейся в душу Песоцкого...

* * *

Он вытерпел все — приходы в гинекологическое отделение, больничный парализующий запах, подло-внимательные взгляды теток-санитарок... Побитой собакой сидел под окнами, в чахлом скверике, на пыльных строительных плитах. Иногда за облупленной рамой маячили другие женщины — они видели его и наверняка говорили ей, но она так и не подошла к окну.

Приручивший этот нежный цветок внимательной легкостью, он пытался вернуть Марину тяжелым измором — и ненавидел себя.

Он вез ее, безжизненно послушную, из больницы на улицу Строителей. Марина, не отрываясь, смотрела на ползшие мимо пейзажи, восковая рука лежала в его ладони, это было нестерпимо унизительно, и он сам убрал руку. Таксист исподволь разглядывал в зеркальце этот прозрачный сюжет. Потом она вдруг обернулась и посмотрела Песоцкому в глаза — долгим внимательным взглядом, без вражды или нежности; словно на незнакомый предмет. Рассмотрела и снова отвернулась.

В квартире, как зверек, она нашла себе угол на диване и забилась туда c учебником. Она глядела в этот учебник, не листая, и ложилась тут же, не раздевшись: просто сворачивалась клубочком… Он укрывал ее одеялом, и она каменела, когда его руки касались ее плеч. Он собирал что-то поесть — она приходила на кухоньку и ела медленными механическими движениями. «Спасибо». Он попытался что-то сказать, — умоляющий жест заставил его замолчать на полуслове.

На второй день она заговорила сама — ровным голосом. Спросила про маму. Наутро приготовила завтрак. Ответила встречным движением пальцев на касание его руки… Вечером он поймал ее взгляд и не поверил глазам: она улыбалась кривой, почти виноватой улыбкой.

Она пыталась вернуться в прежнюю жизнь — и не могла.

Ночью он попытался обнять ее — просто, по-человечески… И Марина снова завыла, как тогда, в чужой квартире на Речном.

Что-то было надорвано окончательно — он с ужасом понял это через несколько дней. Его прикосновения, от которых она так счастливо теряла сознание совсем недавно, теперь одеревеняли ее. Как будто какой-то злой волшебник вынул нутро из дорогого пианино — клацай теперь, дурак, по пустым клавишам...

Через две недели Марина ушла насовсем.

Он сидел на кухне над выдранным блокнотным листком: «Ничего не получится. Прости». Даже почерк у нее стал другим.

Но во сне, где Лёник был молод и свободен, он заставал ее над этой запиской, и она поднимала глаза, и откликалась на его осторожную ласку — и были слезы, и губы к губам, и затопляющая вернувшаяся нежность, и счастье сбывшейся жизни…

И пробуждение в одиноком бунгало, и тоска безымянного дня за светлыми окнами.

* * *

На завтраке Песоцкому коротко отсалютовал хозяин отеля. Водянистые глаза зафиксировали бесчемоданного постояльца, и тот сыграл смиренное отчаяние, воздев руки к небесам. Месье понимающе улыбнулся: кожа на черепе натянулась, потом поднятые брови образовали забавную кукольную складку.

Он кучковался с группой соотечественников. Обрывки диалога долетели до понимающих ушей Песоцкого: какая-то женитьба и развод, покупка виноградника…

— Когда ты все успел? — светски поинтересовался месье Боннар.

— Пока ты наводил глянец на одного людоеда, — ответил толстяк в панаме.

Под взрыв хохота остроумец приятельски стучал хозяину отеля по узкой спине. Тот растянул улыбкой тонкие губы:

— Людоеды тоже люди.

Новая волна хохота накрыла террасу. Не смеялся только сам месье Боннар.

Песоцкий вышел на берег. Жара плыла над песком — кофе можно было варить в этом песке. Море вяло плескалось в колбе полудня. Молодая женщина склонилась над чем-то, ребенок опасливо выглядывал из-за бережной руки.

— Вы не знаете, что это?

На песке лежала большая медуза. Песоцкий не знал, как она зовется по-английски, и ответил:

— Не трогайте ее.

— Это опасно?

— Не очень. Но лучше не трогать.

Женщина улыбнулась, выпрямившись, и Песоцкий вздрогнул: это была Марина! Море еще два раза плеснуло своим летаргическим плеском, прежде чем он прогнал этот морок…

Незнакомка смотрела удивленно, и смущенный Песоцкий, отвернувшись, быстро вошел в море. Чувствуя взгляд в спину, он тремя пригоршнями охладил грудь и плечи и побрел к линии горизонта. И упал в прохладу, приходя в себя.

Как же она была похожа на Марину, эта женщина! Те же очерченные губы, глаза, линия шеи… На Марину — пятнадцать лет назад.

* * *

Она была тогда замужем за своим первым.

Так и называла потом, искривляя усмешкой нежный рот: мой первый. Чистый Мастроянни, этот металлургический банкир-красавец несколько лет был предметом зависти московской тусовки, пока в одночасье не канул с концами, оставив на память о себе опустевшие активы.

След его потерялся на Пиренеях, и мало похожие на Мастроянни братки, партнеры мужа, пришли к Марине.

И она позвонила Песоцкому.

Он не видел ее к тому времени уже несколько лет. Что-то мстительное шевелилось в груди, когда он шел на эту встречу. Песоцкий ей понадобился! Надо же! Мстительность вылилась в географию: заставил приехать к нему, через весь город. Очень много работы! Встретились в ресторане через дорогу от чертова останкинского куба, под розовой надувной рекламной свиньей…

Марина изменилась — повзрослела и стала совершенно неотразимой, и бешеная ревность рысью прыгнула на грудь Песоцкого. От вчерашней студентки шел свет той спокойной красоты, которая лишает речи и примагничивает сильнее телок из «Плейбоя».

Все оказалось серьезней, чем он думал. Марина смеялась, пряча унижение, но в глазах стоял ужас: в те годы за такие штуки закатывали под асфальт безо всяких метафор. Один из кредиторов, широких взглядов человек, выразил готовность зачесть в счет недоимок саму Марину...

Она быстро перестала делать вид, курила одну за одной и нервно ломала зубочистки: партнеры мужа произвели на нее сильное впечатление.

Назавтра человек-звезда Песоцкий, через своих кураторов, в одно касание вышел на человека, представлявшего разом и прокуратуру, и тех, кого прокуратура ловит. Мясистое лицо, внимательные глаза, знание конкретики. Они пили вискарь и дружили навек. Больше он не видел этого человека никогда.

Через пару дней где-то там, на неведомых дорожках, ситуацию перетерли и разрулили. На Марину была наложена дань и гарантирована безопасность.

Она покорно кивала и курила, курила… Сидя в останкинском садике под розовой свиньей, Песоцкий передавал условия, цепенея от преступного желания. Близость этой опозоренной женщины ударяла ему в голову. Благородный зорро, отбивший ее у бандитов, он был готов принять нежную благодарность посреди этих металлургических прерий. До стиснутых зубов, до воя он хотел ее — вот такую, с дрожащими губами, сломанную, беззащитную…

На прощание Марина подставила щеку. Вдохнув родной запах, Песоцкий с помутившимся сознанием скользнул к губам. Она отшатнулась и быстро пошла к своей «тойоте».

* * *

Песоцкий открыл глаза.

— Гуд мо-орнинг…

Тайка опять смеялась — он снова уснул во время массажа.

Песоцкий натянул штаны, дал чаевую бумажку и вялыми ногами прошел в бар… Сердце стукнуло приятным перебоем, напомнив о женщине на пляже.

Когда утром Песоцкий выходил из моря, их глаза снова встретились — и задержались на ту самую секунду, предвестницу сюжета. Песоцкий успел сканировать волнующую линию груди и шеи, он чувствовал ее взгляд, когда вытирался, — и втянул живот, расправил плечи.

Теперь, стоя c арбузной тарелкой в руках, Песоцкий на всякий случай снова втянул живот — вдруг она где-то рядом? Обвел глазами бар, лодку под навесом, берег…

Женщина читала, лежа под деревом. Песоцкий сел за столик, доел кусок, вытер арбузные руки о лицо, а лицо полотенцем. Потом поднялся и как бы в рассеянности вышел на берег. Добрел до воды, ополоснулся, охладил темечко…

Ее пацан валялся на кромке моря, перебирая ракушки.

— Привет! — сказал Песоцкий.

— Привет, — ответил белобрысый. Лет ему было пять-шесть.. А может, семь? Детей у Песоцкого не было; не от чего было ему мерить этот сладкий щенячий возраст.

Привычная вина-тоска вползла в сердце. Их сыну было бы сейчас двадцать три.

— Как дела? — спросил Песоцкий беззаботно.

— Отлично. Смотри! — Витая ракушка лежала на ладошке.

— Красота! — заценил Песоцкий.

Он знал, что мать мальчика смотрит на него сейчас, и, подождав секунду, поднял голову. Да, она уже не читала книжку. Черт возьми — ее глаза, и губы ее…

Песоцкий махнул рукой, и незнакомая женщина махнула в ответ. Незнакомая? Он знал ее всю! Морок, морок… Надо следить за выражением лица, подумал Песоцкий. Идя обратно по горячему песку, он краем глаза поглядывал в ту сторону и подстерег новый взгляд.

Зеленый свет горел на этом светофоре, и Песоцкий легко искривил маршрут:

— Хороший день!

— Отличный, — сказала она.

И легко села на пляжной циновке, подобрав тонкие щиколотки. Он присел в теньке, в двух шагах.

— Леонард.

— Хельга.

Ладонь была маленькой и чуть влажной, а пальцы длинные. У Марины тоже были длинные пальцы. Длинные и ласковые. Песоцкий стиснул зубы и медленно перевел дыхание — почти как тогда... Почти.

За вычетом жизни, которая тогда была впереди.

Тот главный перехват дыхания он хранил в себе уже тридцать лет: как скупой рыцарь, вынимал по ночам из сундука эту золотую секунду и протирал ее, освежая чудесный блеск…

* * *

На «Бауманской», что ли, случился тот сейшен — «сейшен» это называлось в те годы… — и повода уже не вспомнить, и у кого дома это было… Просто гуляли, потому что молодые! Первый курс, Оленька Жукова, Женька Собкин, погибший потом так глупо в Питере под колесами пьяного финского трейлера…

Или это был чей-то день рождения? А вот вымыло из памяти, только и запомнилось что: кухня, наливка, салат оливье — колбаса крупными кубиками, — и какой-то зануда все пытался петь, пока у него не отобрали гитару, а потом кто-то заблудился и долго не мог найти дом, и все ржали как подорванные и кричали в трубку дурацкие ориентиры, а потом Филиппов сказал: стой у аптеки, я сейчас — и через пять минут вернулся с Мариной.

Она была совсем закаменелая от холода и смущения, села с краешку. Родинка на нежной шее, губы… Лёник, жарко споривший с Собкиным о происхождении Вселенной, потерял мысль и засбоил на полуслове.

Приехала в Москву на каникулы, будет поступать в иняз — все это, выцепленное из застольной болтовни, сразу укрупнилось в голове у Лёника. Он уже понимал, что каждое слово имеет отношение к его жизни.

Потом она сбежала на кухню помогать с чаем. Он через головы выбрался из своего диванного угла, и прокрался следом, и примостился на подоконнике, готовя остроумный текст. Но ничего не придумал и сказал:

— Здравствуйте. Я Леонард…

Он протянул ей руку, и она так смешно — по-комсомольски — протянула свою, и, прежде чем успела сказать «Марина», он уже знал, что она будет его женой — навсегда, насовсем! Первое же прикосновение взорвало мозг. Вот, казалось бы — замерзшая маленькая ладошка, а Лёника пробило электричеством, аж вынуло позвоночник!

Он не успел спросить ее телефон, когда рядом возник бдительный долговязый Филиппов — Марина была как бы его девушкой, по крайней мере сам он считал именно так.

— Песоцкий, девушка занята! — полушутя громко предупредил этот кретин, и Лёник с радостью увидел гримасу, пробежавшую по ее лицу. И спокойно ответил:

— Занята — скажет.

— Чего-о?

Филиппов надвинулся, и Песоцкий с наслаждением толкнул его в грудь со всей молодецкой силы, и кретин улетел в коридор, сгребая конечностями табуреты и пальто с вешалки, и Песоцкий пожалел, что Филиппов не успел его ударить: тогда бы он просто убил его с полным правом. Любовное электричество напоило Лёника дивной силой — на глазах у этой девушки он мог бы сейчас разметать китайскую народную армию.

На грохот выбежали из комнаты, началась миротворческая суета, но Лёник уже успел поймать тепло в серых, с ободком, глазах.

Наутро он позвонил прямо из-под ее дома. Счастливый день сиял ослепительным светом и скрипел снежком. Лёник не мог ничего делать — не мог заниматься, есть, дышать... Он наменял полкило двушек и ровно в одиннадцать крутил телефонное колесико у метро «Спортивная».

Она выскочила из подъезда в пальто нараспашку. Не в силах ничего говорить, он всучил ей три махровые азербайджанские гвоздики. Через пять секунд они целовались у телефонной будки.

* * *

Песоцкий доживал день в ожидании вечерней встречи.

В сущности, все было решено между ним и этой Хельгой в ту секунду, когда он чуть придержал ее ладошку, и длинные пальцы ответили едва заметным дополнительным прикосновением.

Он давно знал этот язык наизусть и волновался привычным волнением.

В должном месте опустилось в залив солнце, зажглись огни, дотлел день. Ресторан на песке, изученное меню, привычный планетарий над головой… Песоцкий ждал женщину, и когда она появилась из темноты, сердце снова оборвалось, и голову затуманило утренним мороком. Это была Марина тех солнечных лет. Это она, улыбаясь, шла из прошлого босиком по песку, с туфлями в руке, в платье, обтекавшем грудь и бедра… Бороться с мороком не было сил — плыть вслепую сквозь эту ночь, пить дурацкое счастье…

Он встал и сделал шаг навстречу.

— Привет, — сказала она.

Сказала по-английски, и Песоцкого как по горлу полоснуло.

— Привет.

Женщина села напротив, и он незаметно сбросил выдохом назойливый шлейф ее духов.

— Он только уснул, — сказала женщина. — Не хотел меня отпускать. Ревнует!

И рассмеялась резковатым смехом.

Это была Марина много лет назад — Марина без колокольчика в голосе, без родинки на шее, уложившая спать маленького сына, говорящая на плохом английском, крутящая курортный роман, пахнущая чужими духами и не знающая, что она Марина.

Шестерни реальности рвали в клочья флер галлюцинации.

— Почитайте эту книгу, — сказал Песоцкий. — Это интересная книга.

Хельга улыбнулась и взяла меню.

Вот и ладно, решил он. Не думать. Доплыть до постели, а там разберемся. Толстая свеча красиво оплывала в блюдце. Родное лицо мерцало в свете китайского фонарика — похожее, как бывает похож портретный грим в кино. Как бы сделать, чтобы она молчала?

— Я выбрала.

— Отлично, — сказал он бодрым голосом.

— Салат из креветок и белое вино. Вот это, «Семильон». Я уже пила его здесь. — Хельга снова рассмеялась.

Не задумываться, не брать в голову, проскочить этот ритуал поскорее! Страусиные приседания с кредиткой в клюве... Он махнул рукой, и хозяин-таец поковылял к их столику. Песоцкий продиктовал заказ, хозяин ушел, поклонившись, и скоро приковылял с вином.

— За этот вечер! — сказал Песоцкий, чувствуя, как плохо играет плохо написанную роль.

— За этот вечер… — подняла свой бокал Хельга.

Пьеса продолжалась, и он накрыл ее руку своей:

— Я хочу вас попросить об одной вещи.

Рука была приятно-послушной.

— Давайте сыграем в одну игру.

Та, что сидела напротив, кивнула.

— Давайте помолчим. Не будем ничего говорить, вообще. Просто — берег, ночь, мужчина и женщина... Даже без имен. Ладно?

— О’кей, — сказала она и рассмеялась. — Так романтично…

Челюсти свело у Песоцкого от этой романтики. Он отвернулся.

Тонкие пальцы послушно лежали в его руке, полузнакомое лицо мерцало в свете свечи и фонарика. Сейчас я повернусь, загадал Песоцкий, и здесь будет Марина… Сладко-мучительная складка губ, закрытые глаза. Ленька, прошептал ее голос, Ленька… Да, крикнул ее голос, да, да, да! Ветер выл в трубе, метель металась за стенами натопленного сруба, в темноте пахло деревом, пахло красками — и ею… Ты такая, шептал он, зарываясь в ее волосы, такая… Твоя. Твоя.

— I feel good when I am with you, — услышал он. И открыл глаза, и увидел за столиком чужую женщину с бокалом белого вина. И соврал в ответ:

— Me too.

Таец уже нес салаты.

* * *

Когда в темноте они шли по пляжу, ему было уже хорошо на самом деле. Он обнимал красивую женщину, чуть прижимая ее к своему бедру и, прикрыв глаза, дышал ее волосами. В первый раз их губы встретились еще в ресторане, когда она вставала из-за столика… Едва войдя в темноту, они приникли друг к другу по-настоящему.

Сколько ни выпил Песоцкий, подогревая фантазию, он знал, что это всего лишь незнакомая туристка, и будоражил себя близким эндшпилем этой игры. В постель, скорее в постель! Он по-хозяйски провел ладонью по шелковой спине и не стал останавливать руку. Хельга рассмеялась и теснее прижалась к плечу. Вот и отлично! Красивая разведенная телка с ребенком. Скопила алименты, прилетела за теплом и впечатлениями, чтобы было что вспомнить потом в своих гетеборгах…

Будут тебе впечатления, думал Песоцкий, сдерживая животный рык. Он был на хорошем взводе.

В постель, а там — чем черт не шутит, вдруг в этих изгибах явится Марина, хоть на секунду! Какому языческому богу пасть в ноги, чтобы вымолить еще раз ту ночь! Дорожка уже сворачивала к бунгало Песоцкого, и он повторил хозяйский заход руки сзади и шутливо подтолкнул Хельгу к крыльцу. Она поймала его смелую руку, остановилась, поцеловала ее и сказала:

— Нет, милый, сегодня мне нельзя.

Песоцкий мгновенно рассвирепел. Бабские штучки! Он попытался пойти напролом, но она отстранила его с внезапной трезвостью.

— Нет. Сегодня это невозможно. Завтра, Леон… Завтра, непременно.

И добавила — просто, как о салате из креветок:

— Я ведь тоже хочу. Завтра!

И подставила щеку парализованному от ненависти Песоцкому:

— Спасибо за чудесный вечер!

* * *

Через двадцать минут Песоцкий уже сидел в баре «Гудини».

До этого он успел садануть сандалиями в стены своего бунгало, пнуть бесполезный двуспальный станок с извечным лотосом на подушке и громко, по-русски, высказаться в адрес всех шведских шлюх и их шведских месячных. О том, чтобы уснуть, речи не было, — выйдя прочь, он снова двинул в темноту. Маршрут он уже знал.

В «Гудини» Песоцкий влил в себя большую чашку двойного черного кофе, с решимостью Шварценеггера направился к бармену и с каменным лицом потребовал девочку. Бармен, та самая щеголеватая гнида с полосками-усиками на скуластом лице, кивнул с полным бесстрастием и что-то крикнул наверх.

Вместо давешней лолиты на зов вышла бывалая тайка с отвисшими грудями и надкушенным яблоком в руке. Песоцкий скрипнул зубами, но вариантов уже не было — он должен был сейчас же кого-нибудь трахнуть, иначе тестостероновым взрывом его разнесло бы по всему острову. Он вынул две заготовленные тысячи.

Ноу, сказал бармен, улыбнувшись, это стоит две с половиной. В злобе Песоцкий выдрал из кармана еще пятисотку, и тайка, грызя свое яблоко, кивнула в сторону лестницы.

В комнате размером с платяной шкаф она быстро вылезла из юбки и жестом показала Песоцкому на матрац на полу. Никакой кровати тут и не было. Дрожа от желания и отвращения, Песоцкий разделся и лег; тайка пристроилась рядом и начала свое рукоделие. Несчастный хотел поучаствовать, но о его желаниях тут никто не спрашивал: шел оплаченный процесс. Немножко для порядка на Песоцком поерзав, тайка жестом подняла клиента с матраца, а сама встала на четвереньки и оглянулась: можно.

Через две секунды она начала дежурно постанывать, отчего у Песоцкого наконец пропала потенция.

В приступе ненависти он крепко схватил тварь за загривок и вжал ее в матрац. Она вскрикнула по-настоящему и попыталась вырваться, и вот тут-то Песоцкий вмиг возбудился — и через минуту с хрипом завершил оплаченный процесс.

Он отвалился и не сразу открыл глаза. Шлюха, уже в трусиках, грызла свое яблоко, стоя у окна. Песоцкому вдруг почудилось, что она и не переставала его грызть все это время, и к горлу подкатила тошнота. Тварь крикнула что-то вниз, сутенер ответил, и она громко рассмеялась...

Быстро одевшись, клиент сбежал вниз — и, пряча глаза, рванул в темноту.

* * *

Он вылил на себя флакон шампуня и долго стоял под душем, смывая позор последних часов. Потом оделся и снова вышел в ночь, чтобы продышаться перед сном и хоть мало-мальски по-человечески закончить этот идиотский день.

В баре, сгорбившись над стойкой, сидел человек. На лысом черепе играл блик света.

— Мое почтение, — сказал Песоцкий по-французски.

Сидевший резко обернулся, и Песоцкий ясно увидел ужас в водянистых глазах. Потом лицо месье Боннара вернулось в привычную ироническую складку.

— А-а, это вы.

— Доброй ночи.

— Так себе ночь, — было ему ответом. — Простите, вы — …

— Леонард, — напомнил Песоцкий.

— Да-да, конечно. Составите мне компанию, Леонард? Я тут напиваюсь.

— С удовольствием, — согласился Песоцкий, подумав: а не напиться ли и мне?

— Прошу, — Боннар указал на стул рядом. — Я пью ром. Для вас?

— Ром, отлично.

Месье кивнул бармену, и куски льда упали в стакан. А и напьюсь, решил Песоцкий. Пропади все пропадом.

— А чемодан так и не нашли, — сказал вдруг месье Боннар со странным удовольствием в голосе. Песоцкий всмотрелся и увидел, что тот крепко пьян.

— Не нашли.

— Вот, — сказал месье. — Интересно, да?

— Ничего интересного.

Боннар поднял выразительные брови и пожал плечами: неинтересно, так неинтересно. И снова принялся сосать из своего стакана. Бармен поставил такой же, полный, перед Песоцким.

— Вы из России, — уточнил Боннар, насосавшись.

— Да.

— Путин, — понимающе кивнул Боннар.

— Еще Чехов, — сказал обиженный Песоцкий. — Толстой, Чайковский, Эйзенштейн…

— Да-да, конечно, — согласился Боннар. — А сейчас — Путин.

— Сейчас да, — хмыкнул Песоцкий.

— И чем занимаетесь, если не секрет?

— Я? Выдумываю всякую всячину.

— Вы сценарист?

Песоцкий кивнул.

— Надо же…

Боннар дососал из стакана и молча двинул его вдоль стойки. Бармен поймал взгляд хозяина, тот кивнул, и кубики льда снова прозвенели о стекло.

— Хотите сюжет, господин сценарист?

Тут пожал плечами уже Песоцкий.

— Сюжет! — объявил ночной собутыльник и значительно поднял палец. — Герой — некто месье Дельма. Политтехнолог, выпускник Сорбонны, очень успешный господин… вот вроде вас.

Месье изобразил поклон и икнул.

— Пардон…

— Сделайте одолжение, — скривился напрягшийся Песоцкий.

— Так вот, этот Дельма полетел как-то в Африку… Угадайте, зачем?

Песоцкий снова пожал плечами.

— Наводить глянец на одного людоеда, — раздельно сказал собеседник, и Песоцкий замер, вспомнив обрывок утреннего разговора на террасе.

— Людоед был очень богат, — продолжал тем временем лысый господин. — Вам приходилось встречать богатых людоедов?

— Приходилось, — заверил Песоцкий.

Боннар засмеялся нехорошим смехом.

— Ну да… Так вот. Наш отличник Сорбонны сделал этого людоеда президентом одной долбаной африканской страны, полной всякой чудесной херни. Ну, там… нефть, руда… Раньше всем этим владел другой людоед, и мы его аккуратно поимели на выборах под флагом борьбы с коррупцией, за независимость этого славного африканского народа от грабительских межнациональных корпораций. Знакомы ли вам эти волшебные слова?

— Еще бы.

Боннар снова заквохтал пьяным смехом и погрозил Песоцкому пальцем.

— Ага-а!.. Тогда продолжаем сюжет! В процессе сотрудничества господин Дельма вошел в деловые отношения с группой перспективных людоедов и немножко разбогател на тамошних рудниках… Ближе к выборам денег они не считали.

Песоцкий был, как говорят немцы, одно большое ухо.

— Но все это — только завязка… — предупредил хозяин отеля и замотал в воздухе рукой, безуспешно вспоминая имя. Песоцкий подсказал.

— Да! Так вот, Леонард: прошло четыре года, и людоеды снова позвали господина Дельма поработать. Предложение пришлось очень кстати, потому что он только что развелся, и жена, уходя, откусила от него, на память о десяти годах совместной жизни, здоровенный кусок. Вы женаты?

Песоцкий кивнул.

— Убейте ее до развода, — попросил Боннар.

Песоцкий кивнул.

— Стало быть, новое предложение… Отлично! Наш герой потребовал предоплату, и они перевели всю сумму! Сумму я вам не скажу, и даже не пытайтесь совать свой длинный нос в чужие счета...

Боннар заговорщицки похлопал собеседника по коленке и снова значительно поднял палец.

— Но! Внимание, мой друг: поворот сюжета…

Он торопливо втянул горючее из стакана: рассказ не терпел отлагательств.

— За два дня до вылета на свои предвыборные копи господин Дельма заболевает. Влежку! Температура под сорок, озноб, волдыри по телу, полный комплект. И даже непонятно, что это, — врачи врут каждый свое. Ни о каком полете в Африку, как вы понимаете, речи нет: выжить бы. Он и выживает — в одну ночь температура рушится на четыре градуса. Ощущение такое, что вынули скелет, не можешь налить себе стакан воды. Засим у господина Дельма безо всякой химии вылезают все волосы из башки…

Человек у стойки, наклонившись, пошлепал себя по продолговатой лысине и рассмеялся тоненьким смехом:

— Вообще все!

Еще трясясь от смеха, жилистый втянул в себя новую порцию рома и посмотрел на Песоцкого горящими глазами.

— Но — про что же этот сюжет, спросите вы? А вот про что. На второй день этой напасти господин Дельма позвонил своему лучшему ученику и передал ему африканский заказ. Ученик был в теме, и он подумал: Жиль должен справиться! У людоедов все было довольно тухло — они четыре года сидели у власти и успели наворотить дел, но с той стороны работали дилетанты, и шансы были… шансы были…

Боннар замолчал.

Пустая тропическая ночь лежала вокруг. Бармен бросал заинтригованные взгляды: он не понимал по-французски. Месье сидел неподвижно, глядя сквозь бутылочный ряд на барной полке, как будто не было здесь никакого Песоцкого и разговора не было.

Он заговорил так же внезапно, как замолчал.

— Жиля зарезали прямо в аэропорту, среди бела дня. Большим ножом для разделки мяса. Он умирал двое суток в каком-то сраном лазарете, без обезболивающего, без ничего. Наши узнали обо всем только через неделю — там ничего было не понять, такое вдруг началось… Посольства эвакуировали. Военное положение, трупы на улицах, мародерство… Пропади они все пропадом, обезьяны! — крикнул Боннар.

Он подался вперед и заговорил шепотом, как будто кто-то мог их подслушивать.

— А болезнь в один день как рукой сняло. Понимаете? Проснулся господин Дельма как новенький, только лысый. Живой, посреди шестнадцатого аррондисмана Парижа… Как будто кто-то снял его с доски — как пешку, перед самой жертвой. И переставил на другую доску.

Дотлевали угли на костровище, ночь застыла на безнадежной середине. Бармен тревожно глядел из своего угла. Песоцкий молчал.

— Как вам сюжет? — осведомился Боннар. Воспаленные глаза смотрели цепко.

— Сильный сюжет, — помедлив, ответил Песоцкий. — Но не хватает еще какого-то поворота…

— А вы молодец... — усмехнулся месье. — Простите.

Он слез с табурета и отошел отлить. Вернулся на боевое дежурство у недопитого стакана, глотнул из него и сказал:

— Ладно, вот вам поворот.

...В той заварухе правящие людоеды победили людоедов из оппозиции и, сожрав их, начали озираться. И вспомнили, что политтехнолог не приехал, а, взявши деньги, прислал вместо себя какого-то мальчишку. И они решили, что он их кинул — просто решил соскочить. А может быть, даже контактировал с теми и знал о будущей резне… И они потребовали деньги назад. Политтехнолог объяснился, но ему не поверили. Да и денег уже не было: ими господин Дельма откупился от бывшей жены… ну, не только ими, но — неважно! Денег не было! Но главное: не было и господина Дельма — ни в Париже, нигде... Его сняли с доски. Он должен был умереть, и он умер. А жил и учился дышать заново совсем другой человек: некто Андрэ Боннар. Лысый, как коленка, владелец отеля у черта на куличках…

— Берите сюжет, дарю, — усмехнулся рассказчик, дав тишине повисеть в ночном воздухе. И принялся сосредоточенно ворошить лед в пустом стакане, выцеживая остатки.

Песоцкий словно в первый раз видел этого человека и не мог оторвать взгляд от тонкого нервного лица.

— Но ведь сюжет не закончен, — сказал он чуть погодя.

Месье вскинул на Песоцкого больные прозрачные глаза.

— Черт вас возьми с вашим сценарным чутьем, — учтиво проговорил он. — Да, не закончен…

Он вытряхнул на ладонь кубик льда и, закрыв глаза, поводил им по голове и лицу. Потом открыл глаза и заговорил снова.

…Через два года, когда месье Боннара наконец начала отпускать память о произошедшем, он получил на день рождения анонимную бандероль. Он не хотел открывать эту бандероль и все-таки открыл ее, потому что любопытство сильнее страха. Это была ритуальная маска — маска смерти. А Боннар в молодости ходил в африканский зал Лувра и вообще не был идиотом. Он безо всякого Лувра понял, что означает эта посылка — с одним названием страны в обратном адресе…

— Вы шутите, — сказал Песоцкий пересохшим ртом.

— Несмешная шутка для такой ночи.

— И что?..

— Как видите, — усмехнулся хозяин отеля. — Пью.

— Боже мой, — выдохнул Песоцкий.

— Гипотезу насчет бога мы с вами проверим, — ответил на это лысый господин. — Каждый в свое время. А земная жизнь точно одна. И ее не исправить этими дешевыми трюками с переменой имени…

Он замолчал, и, один за другим, вытряхнул на стойку оставшиеся кубики льда — и стал дожидаться, когда они станут цепочкой лужиц. Песоцкий как зачарованный следил за этим неизбежным превращением. И вздрогнул, снова услышав голос.

— Уже третий месяц господин Дельма разглядывает каждого приезжающего: не тот ли это, кто его наконец убьет? Особенно внимательно он разглядывает одиноких путешественников…

Песоцкий почувствовал покалывание в ступнях.

— Да-да, именно, — усмехнулся месье. — А впрочем, это может быть кто угодно. Кто-нибудь из обслуги, внезапно объявившиеся друзья… Вы их видели?

Песоцкий кивнул.

— Ну, и? Как вы думаете: кто? Смелее, вы же сценарист!

Песоцкий ничего не ответил, а только прокашлялся: голос у него сел.

Ночной собеседник сполз с барного табурета и, нетвердо ступая, прошел к погасшему костру. Постоял там, лицом в темноту, и вдруг закричал — протяжно и отчаянно. Когда он обернулся, глаза его горели подростковым огнем.

— Зато какой острой становится жизнь, Леопольд!

— Леонард, — тихо поправил Песоцкий.

Лысый махнул рукой: какая разница!

— …Каждый рассвет, каждый глоток, каждый раз, когда входишь в море или ложишься с женщиной… — Он расплылся детской улыбкой и, подойдя, обнял Песоцкого и зашептал прямо в ухо: — Я тут сплю с Мэй — длинненькая такая, в ресторане, с оттопыренными ушками… знаете?

— Официантка.

— Ага. И вот, поверите ли, с того гребаного дня меня как прорвало! Было — обычное дело, а стало — наслаждение… Ожидание смерти — хороший наркотик. Кстати! — Боннар оттолкнулся от Песоцкого. — Эта женщина, которую вы клеили утром… — Месье оттопырил губу и показал большой палец. — Должна быть сладкая ягодка. Берите ее, я вас благословляю!

Он нарисовал в воздухе неряшливый крест и сам рассмеялся.

— Благодарю за разрешение, — cухо бросил Песоцкий.

— К вашим услугам, — осклабился Боннар и начал снова карабкаться на табурет. Достигнув цели, он мерно, как детский паровозик, завозил стакан по стойке.

— Значит, реинкарнация своими силами? — уточнил Песоцкий, усмехнувшись.

— Попытка, — ответил Боннар, остановив бессмысленное путешествие стакана. — Всего лишь попытка… Прыгунам их дают три штуки.

Песоцкий помолчал еще, а потом спросил:

— Зачем вы рассказали мне все это?

— А кому мне было это рассказывать?

— А вдруг я и есть убийца?

Красивая кисть руки закачалась в отрицающем жесте.

— Убийца не будет привлекать к себе внимание! А вы со своим чемоданом поставили на уши весь Таиланд… Нет. — Месье мотнул лысой головой. — Вы в этом сюжете — не злодей. Вы — комическая фигура, с вашим чемоданом. Зеркальце, которым драматург пускает на драму героя солнечный зайчик, для разрядки напряжения…

Песоцкого передернуло.

— Вы — параллельная линия сюжета, — каркал месье, — вы не услышите оклика и не станете менять свою жизнь. Завтра ваш чемодан найдется, и все пойдет своим чередом…

— Вы зачем-то провоцируете меня, господин Дельма, — раздельно произнес Песоцкий.

Лысый вскинул на него бессонные глаза.

— Так убейте меня.

* * *

Под утро даже удалось уснуть, но Песоцкий проснулся с оборвавшимся сердцем: во сне кто-то смотрел на него в упор. В животе ныло от страха. Еще не вспомнив, чей это был взгляд, Песоцкий знал, что страх имеет отношение к реальности и что, проснувшись окончательно, он только глубже нырнет в этот омут.

…Это случилось несколько лет назад в одном закрытом клубе, куда Песоцкий повадился ходить на встречи с кураторами. Очень правильный был клуб, со специфическим фейс-контролем. Чай, не лихие девяностые! Не всякий олигарх мог туда попасть, только совсем свои…

Песоцкий, обладатель почетной карточки, поил-кормил тут в тот день одного местного ди каприо, улаживал вопросы контракта.

Место встречи было выбрано с умыслом: закрытое кремлевское тусовище намекало на возможности принимающей стороны, а местный ди каприо оборзел от славы и требовал нечеловеческих денег, угрожая прервать съемку в сериале и перейти к конкурентам, варившим аналогичное сусло… Историю слили, и пресса уже обсасывала косточки, предвкушая новую войну каналов. Короче, важная была встреча.

Ди каприо оказался капризным, но при плотном прессинге податливым, Песоцкий мягко его дожал и, проводив, остался в клубе — расслабиться в элитной полутьме да и пробки переждать. И, уже выпив последний фреш, услышал обрывок разговора. Собственно, одну только реплику и услышал:

— По заике вопрос закрыли.

Песоцкий вздрогнул и рефлекторно повернул голову — и напоролся на глаза плотного кряжистого человека. Звание не ниже полковничьего было написано на этом лице, и полковника никак не медслужбы. А со всей очевидностью той службы, принадлежностью к которой в Отечестве к тому времени уже четыре года вышибались любые двери.

«По заике вопрос закрыли», — сказал кряжистый, а вздрогнул Песоцкий потому, что знал, о каком заике речь, и знал, как был закрыт тот вопрос.

Заикался, трогательно и смешно, журналист, известный еще по советским временам — странный человек с детскими глазами на стареющем лице. Атавизмом смотрелось его романтическое депутатство — проведя у кормушки много лет, этот юродивый так и жил на своих десяти сотках по Киевскому шоссе… По недомыслию (или отчаянной смелости, недомыслию равнявшейся) он полез со своими депутатскими запросами в такие коридоры, куда без спросу ходить заказано, и его убили.

Убили так, что даже уголовного дела заведено не было; убили затейливо-мучительным способом, словно в назидание оставшимся. Это было первое такое закрытие вопроса. Потом пошедших против системы начали убивать с регулярностью спортивных побед, народ и удивляться перестал.

Песоцкий напоролся на глаза кряжистого и понял, что кряжистый тоже все понял.

Строго говоря… ну, вот так вот, без учета контекста, говоря… — следовало что-то сделать, но контекст уже был разлит в воздухе и забит в легкие, и ни о каком движении против этих людей речи идти не могло. Никто бы ни в каких прокуратурах даже не пошевельнулся, а потом… Песоцкий почувствовал холодное глиссандо по спине, представив, как «закроют вопрос» с ним самим.

Но самое подлое: тот кряжистый его узнал, коротко зафиксировал взглядом — и кивнул как своему. И продолжил негромкий вальяжный разговор с собеседником, уже на отвлеченные темы. Оскорбительно было это демонстративное спокойствие — знал кряжистый, что никуда Песоцкий не пойдет.

Нет, самым подлым, тем, что рвало очнувшуюся душу Песоцкого в сером предрассветном бунгало, было даже не это оскорбительное спокойствие, а то, что — ведь он уже рассчитался и хотел идти, но после встречи с глазами незнакомца еще посидел немного, старательно придавая лицу рассеянное выражение.

Как бы неназойливо подчеркивая: ничего не случилось…

И успел еще пару раз почувствовать на щеке короткий внимательный взгляд. И всякий раз закаменевал от боязни провала, — словно он, а не смотревший был убийцей, которому грозило разоблачение.

С нежданной ясностью открылось Песоцкому, лежавшему сейчас в своем бунгало: завтра время вздрогнет под ногами, сидевшие ниже травы осмелеют и бросятся выслуживаться перед новыми хозяевами — и как весной в тайге, из-под слежавшегося десятилетнего снега полезут на поверхность старые трупы.

А трупы c некоторых пор пошли чередой. Как-то постепенно вокруг стало мокро-мокро…

Песоцкий вспомнил Толика Гасова, шапочного приятеля юношеских времен. Все всегда в порядке было у Толика — папа-номенклатура, мама-номенклатура, МГИМО, ранний взлет на папины этажи... Теперь-то дорос он до небывалых вершин, куда там папе, а в девяностых, было дело, руководил одной частной телекомпанией — либеральной-либеральной… И как-то на исходе девяностых расслабленно пожаловался Песоцкому на одного бесстрашного борца с коррупцией, звезду перестроечных времен. Тот шантажировал владельцев телекомпании, на которой сам же и работал.

«Своих-то зачем?» — пожимал плечами Гасов, прихлебывая компот. Бесстрашный борец с коррупцией уминал свою котлетку тут же, в буфете на одиннадцатом останкинском этаже. Словно что-то почуяв, он настороженно поднял от котлетки свою круглую обаятельную голову.

— Привет, Сеня! — махнул рукой дружелюбный Гасов.

По нынешним временам шантаж был довольно скромным — всего-то десяток зеленых «лимонов» просил борец с коррупцией за нерасследование одной серенькой среднеазиатской схемы газопоставок. В девяностые такое еще могло прийти в голову — шантажировать газовых магнатов…

Странным образом эта история Песоцкого в ту пору утешила: кругом дрянь, так тому и быть! Один компот едим, одним миром мазаны… Общий запах, хотя отнюдь не мира, примирял его с собственной биографией.

Когда через пару месяцев борец с коррупцией вдруг отдал концы прямо на корпоративной тусовке, Песоцкий пришел на похороны — не столько себя показать, сколько других посмотреть.

Посмотрел на неподвижное тело, вдруг потерявшее интерес к шантажу, на печальных представителей корпорации, привычно расправлявших черные ленты на тяжелом венке. Невзначай встретился глазами с Гасовым: не мелькнет ли чего в этих глазах?

Ничего там не мелькнуло. Скорбен был Гасов, скорбен и государственен даже при поминочном бутерброде с семгою.

Говно, кругом говно…

Песоцкий лежал, глядя в потолок бунгало.

Лицо убитого святого заики снова нарисовалось в рассветном дыме. Они ведь даже пили когда-то в одной компании — в те веселые времена, когда Песоцкий был молод и не знал, как выглядит изнутри здание Администрации. Это был клуб «Общей газеты», и демократ Песоцкий, в очередь с другими демократами, травил байки, и все веселились. Рота тех демократов, оставив на позициях вымирающих перестроечных корифеев, маршевым шагом перешла потом в несгибаемые государственники… Заика смеялся, смешно взмахивая руками, потом сам пытался что-то рассказывать, тормозя на согласных... Какой же он был несуразный!

Но не говно и не убийца.

Взгляд кряжистого, заставивший Песоцкого проснуться, снова встал перед его уставленными наверх глазами. Когда из-под снега на свет божий полезут трупы, эти люди начнут нервничать и зачищать концы.

Песоцкий перевернулся на другой бок. Нет, нет! Его не тронут. Не должны. Он же свой, он же столько раз доказал… От такого позорного довода за собственную безопасность Песоцкий проснулся окончательно и теперь лежал, с ненавистью глядя в светлеющий потолок.

* * *

…Дело Моцарта — писать музыку, и он не в ответе за строй, при котором это делает, любил говорить скромняга Леонард, давая свои первые интервью в начале девяностых. Дистанцировался, умница. В октябре девяносто третьего задистанцировался так, что пришлось потом объясняться отдельно: не предатель ли, часом? Но нет, не предатель и не трус даже, просто — дело Моцарта… ну, и дальше по тексту.

Моцарта выслушали и мягко попросили не строить из себя целку. Времена стояли нешуточные, каждый пиароноситель по обе стороны баррикад был на строгом счету.

Пришлось полюбить президента. Но Песоцкий же не мудило-губернатор перепуганный, чтобы задницу лизать принародно! Все было исполнено с должным целомудрием, в виде личного порыва: Россия нуждается в отдыхе от потрясений, в стабильности… Ну, текст вы знаете.

Президентом откупиться не удалось — пришлось облизывать и дворню, рулившую телеканалом. Это было условием нового контракта, а уйти на другой означало объявить войну — в останкинских же коридорах, в процессе акционирования, все пошло как-то совсем не по-детски, с трупами... И замажорили на этих просторах такие внезапные перцы, что нашему моцарту только и оставалось что притвориться блаженным.

Нет, не должен гений отвлекаться от своих форшлагов и осьмушек, не царское дело!

Главные душевные муки у Песоцкого были впереди, но он еще долго скользил по самому гребню волны, изображая одинокого интеллектуала. Люди помнили его таким — молодым, сильным, независимым… — и в длинной тени прежней репутации еще много лет прятался он от репутации новой. Она приходила медленно, но пришла.

Ибо замечено было (cначала теми, кто повнимательнее, а помаленьку и остальными), что во все зыбкие времена — когда царил Гусь и когда винтили Гуся, когда кидал Береза и когда кидали Березу, — свободный интеллектуал Песоцкий, весь в белом, неизменно оказывался с победителями.

С победителями, но немножечко сбоку.

Там, где делят трофеи, но не забрызгано кровью.

Когда он оказался с победителями и в двухтысячном, никто уже не удивился.

Этот виток, правда, потребовал от Леонарда новых умений, потому что ребята пришли с морозу совсем простые и, чуть чего, ломали об колено. А Песоцкий, художественная натура, хотел прелюдий и любовных игр: он привык, чтобы им сначала повосхищались… Он сам отдастся, но по любви! В крайнем случае из благодарности. А эти дали минуту на раздевание и подмывание, и чистыми руками — прямо туда… в бизнес.

Но пришлось полюбить и это. Пришлось научиться закрывать глаза и возбуждать себя самостоятельно. Видеть поверх всего этого — государственный интерес. Поверх разбоя, подлости, крови… Даже что-то стоическое появилось в эти годы во взгляде Песоцкого, ибо сколько же надо вместить любви к Родине, чтобы задавить в себе всякое человеческое поползновение!

Он научился говорить «мы», цитировать Ильина и Столыпина... Им нужен хаос; Россия стоит на судьбоносном переломе, и мы не можем допустить, чтобы кучка авантюристов... Ну, текст вы знаете.

В общем, освоился моцарт.

Потом он вступил в эту козлиную партию — никто, собственно, уже его и не спрашивал, разговор в те годы был короткий, выбрасывали из бизнеса в момент. Причем «из бизнеса» — это еще льготный вариант, это если не залупаешься… А то могли заодно и законность укрепить. В общем, позвали, сказали: надо. Пришлось участвовать, фотографироваться под их медвежьим тотемом, подписывать мерзкие письма…

Слава богу, отец уже помер к тому времени.

* * *

Песоцкий сидел на террасе, глядя на море с камнями, и медленно добирал с тарелки фруктовые куски. Кофе он пить не стал, надеясь доспать по-человечески после завтрака. Глаза закрывались, и меж веками и глазными яблоками промелькивали сполохи тревожных сюжетов.

Отец. Тяжелые, просящие мрамора черты… Патриций, переживший империю. В свой последний год он совсем замкнулся, не звонил, разговаривал кратко, недоговаривал…

Когда звонили ему, трубку брала сожительница. Все понимал Леонард, и, сколько мог, уговаривал себя, но не помогало — не переносил он эту Раису, желваками закаменевал от ее длинных банальностей, от кофт и варений, в бешенство впадал от запаха духов… И при церемониальных визитах в чужой теперь отцовский дом с трудом держал себя в рамках протокола.

Его эта Раиса называла «наш Лёник». Убил бы.

Про дела сына академик давно не спрашивал. Когда, в больнице, заполняя мучительную паузу, Песоцкий начал рассказывать что-то про свои проекты, рассказ повис в пропитанном неловкостью воздухе. Потом отец сказал:

— Жалко, что я не уехал.

И Песоцкий вздрогнул от отцовской жестокости, — так очевидна была связь этих слов с его, Леонарда, жизнью.

Отец умер не от того, чем болел в последние годы. Инсульт превратил его в мычащее существо с просящими избавления глазами. Избавление пришло только через полгода, и в тоске окончательного сиротства Песоцкий различил горькое чувство облегчения, которое постарался сразу выгнать из мозга.

Но выгнать не успел, и мозг безжалостно отрефлексировал стыд той секунды. Да, вот в чем дело: он уже никого не огорчит.

Кроме Марины.

* * *

В тот день все было словно пропитано влагой и печалью: деревья, стены и кусты темнели в полусвете, и времени суток было не понять без циферблата... Два раза в год Песоцкий приезжал на Донское кладбище, тогда еще только к маме.

Он рассеянно постоял у гранитного прямоугольника (камень и надпись были тщательно протерты кем-то), положил свои розы рядом с двумя хризантемами, сказал кому-то:

— Ну, вот… — и пошел по дорожке к выходу.

Он знал, что скоро приедет сюда хоронить отца.

— Вот молодцы, — поклонилась ему местная бабушка, божий одуван, — вчера и сестра ваша приезжала… Хорошая какая семья, помните свою матушку!

Песоцкий кивнул, не вникая, но, уже подходя к «мерсу», остановился. Постоял несколько секунд, махнул рукой водиле — я сейчас — и вернулся к воротам.

Бабушка возилась со своими вялыми гвоздиками.

— Добрый день, — сказал Песоцкий. — А что, к нашей могиле вчера приезжали?

— Конечно, милый. Сестра-то ваша. Она часто приезжает…

— Спасибо, — сказал Песоцкий.

Он постоял, подошел снова к маминому надгробию, посмотрел на две белые хризантемы на камне и опять двинулся к выходу.

Десять лет прошло с той сволочной истории с его посредничеством и горькой попыткой поцелуя, и все что угодно, кроме любви, уместилось в эти годы. Голосование сердцем и покупка асьенды по правильному шоссе, войны с Зуевой, шесть премий «Тэфи», пара кинопроектов нездешней сметы, и вынос мозга населению, и внос в Кремль нового президента, и череда баб, трахнутых в борьбе с неиссякающей потенцией…

Мелькнула фотография в глянцевом журнале — в спутнице модного дизайнера на каком-то, прости господи, фэшн-пати папарацци опознали бывшую жену банкира N., г-жу Князеву… Этот глянец схлынул с Марины, а Песоцкого с грохотом понесло дальше через пороги с бурунами.

Но в тот влажный октябрьский день он позвонил ей и услышал забытое тепло в голосе.

Она уже была замужем за своим Марголисом — тот маленький индеец с демонстрации девяностого года преданной осадой добился-таки своего. Но солнце так и не согрело этот невеселый брак. Детей у них не было — у нее и не могло быть, а он до сорока лет жил со своей мамой: ждал Марину…

Ходил Марголис с палочкой, припадающим шагом — что-то случилось с суставами — писал в оппозиционные сайты, рассылал по всему миру правозащитные пресс-релизы, которые немедленно уходили в спам, ходил в угрюмых завсегдатаях этих игрушечных баррикад…

Песоцкий презирал неудачников — аудитория ниже миллиона его не интересовала. Персонально Марголис, понятно, еще и раздражал.

Марину было жалко, себя тоже. Они сидели в тихом подвальчике на Ордынке, пили фреш и ристретто, глядели друг другу в глаза и пересказывали прожитые врозь годы, заполняя лакуны и сопоставляя даты. Это стало их горьким лото: а где тогда был ты… а где ты?

После института она вернулась в свой Воронеж, потом по какому-то обмену поехала в Америку, на два года зависла в Нью-Йорке, но так и не вписалась в ту прямоугольную жизнь.

Слова «брат» и «сестра» прижились между ними (он, конечно, рассказал ей про встречу на кладбище). Да, это была она, и годы спустя пораженный Песоцкий узнал о дружбе двух женщин, юной и уходящей. Марина звонила маме после их разрыва, приезжала в больницу на Каширку… Песоцкий вспомнил, как мучилась этим разрывом мать, как пыталась заговаривать о Марине, и как он резко обрывал эту тему: было слишком больно.

В тот год он пытался вышибить клин клином, и осенью закрутил роман с Леной Карелиной, изящной брюнеткой и признанным первым номером кафедры. Они были парой для обложки журнала «Огонек» — умные и красивые, но щекотки самолюбия было больше, чем радости, да и привести ее в родительский дом Песоцкий так и не решился.

К весне, поставив галочки в графе «успех», они с облегчением разбежались, и Песоцкий не придавал этому эпизоду своей жизни никакого значения, пока не узнал, спустя почти двадцать лет, что Марина видела их вдвоем той зимой, сладкую парочку.

Видела в декабре, а на Новый год он позвонил ей в общагу и наткнулся на бесцветный голос, отвечавший овальными словами, — и повесил трубку, так и не решившись сказать то, зачем звонил. А она не сказала ему, что ревела потом у будки вахтера — не сказала и двадцать лет спустя.

Он тоже много чего ей не рассказал. Зачем? Судьба давно застыла бестолковым куском гипса, и теперь можно было только пить фреш и глядеть в эти родные глаза — как в окошко на океан из тюрьмы Алькатрас. Возможности сбежать не было.

Они сидели, на пятом десятке своих лет, в кафе на Ордынке. У нее был перерыв между учениками, несчастный Марголис и мама в Сокольниках, у него — мистический блокбастер на работе и реальная Зуева дома.

И вросшие уже до костей колодки дружбы с хозяевами из Кремля.

* * *

…Хозяева не знали, как незаметно выйти из-за стола, с которого было натащено во все рукава, они нервничали и вовлекали в свою паранойю благородных интеллектуалов вроде Песоцкого. Благородные интеллектуалы старались сидеть на кремлевской елке аккуратно, не расцарапывая репутации, но репутация была уже — в кровь.

Ближе к концу второго срока душку Леонарда бросили на укрепление монархии. Это называлось — движение «За Путина». Он пробовал отговориться, но ему прямо было сказано, что отказ будет расценен клиентом как дезертирство, со всеми вытекающими.

Клиента Песоцкий видел пару раз совсем близко — имел, так сказать, счастье заглянуть в эти бесцветные глаза и вот чего не хотел совсем, так это попасть клиенту во враги. Пришлось режиссировать эту придурочную самодеятельность с радениями ткачих… «Не уезжай ты, мой голубчик!»

В день съезда Песоцкий попробовал неназойливо слинять (как шестиклассник в туалет с контрольной) — отловили, взяли за яйца, заставили размышлять под телекамеры про будущее России, которое выше абстрактных ценностей... Ну, текст вы знаете. Твою мать!

А главное: он опять весь измарался, а они в последний момент передумали насчет третьего срока, и клиент опять вышел весь в белом, а на Песоцкого уже пальцами показывать начали. Да еще, словно в издевательство, наградили медалькой позорной, мелкой, на пару с одним юным телевизионным наглецом, который пешком под стол ходил, когда он, Песоцкий, уже вовсю решал судьбы Родины!

И не прийти в Кремль было нельзя, и насмешка чудилась в стальных глазах награждающего…

* * *

Песоцкий ворочался на измятой постели в зашторенном полуденном бунгало — с тяжелой, словно набитой песком башкой. Сна не было, и раз за разом ломило затылок той усмешкой и проклятым разговором с Мариной.

Как вынесло их на политику? — наваждение какое-то… Почти год обходили эту тему! Эту — и Марголиса с Зуевой. Выносили за скобки, молча договорившись, что за их тайным столиком с итальянским меню и запахом хорошего жареного кофе не будет никого, кроме них двоих и того хорошего, что было. А тут вдруг — и так глупо! И главное, с такой мелочи началось…

Он позвал Марину (да хоть бы и с мужем) на свой продюсерский шедевр, в кинотеатр, который они, по старой памяти, называли «Россия» — и не удержался, похвастался сборами. Марина пошутила про высокий вкус миллионов, его это задело, и он сказал, что люди — такие, какие есть, и он дает им простой, но качественный продукт. Марина заметила в ответ, что сам он свой фастфуд не ест и когда-то любил Годара.

Песоцкому попало на больную мозоль, и он выдал тираду про вечную надменность интеллигенции.

— Это просто другой вкус, — вдруг посерьезнев, ответила Марина. — И другие правила.

— Какие правила? — взвился Песоцкий, с ужасом понимая, что они вошли в запретные снега и стронули лавину. — Какие правила?

— Правила приличия, — ответила Марина.

Песоцкий попер на рожон — нет, какие правила, какие? — и наговорил с три короба про их гордый маргинальный мирок, и, еще пока говорил, понимал, что получается наезд на Марголиса, но ничего сделать было уже нельзя, его несло.

Марина, потемнев лицом, ответила, что правила совсем простые, старые: не принимать причастия буйвола, не пастись у кормушки, не лгать. И надолго отвернулась, закурила.

Через минуту Песоцкий, отдышавшись, сказал: ну прости меня, я ничего вообще не имел в виду, правда. Я тебя люблю, сказал он после нового молчания. Марина обернулась и поглядела ему в глаза, и в знак мира положила руку на середину стола, и он накрыл ее своей.

Но через три дня от нее пришла эсэмэска: «Не звони мне. Прощай».

Он ничего не понимал. Потом, совсем с другой стороны, до него докатилось смутное эхо, и он, сопоставив, догадался. И позвонил все-таки.

— Да, — бесцветно сказала она. О, как он боялся этого бесцветного голоса!

— Что случилось? — спросил Песоцкий, стараясь говорить как ни в чем не бывало. Но раздражение выдало его, — ибо он слишком хорошо знал, что случилось.

— Ничего, — ответила она.

— Ты не хочешь меня видеть?

Молчание раздавило его сердце.

— Скажи по-человечески, что случилось! — угрюмо начал настаивать он, теряя лицо. Он уже все понимал.

Имя продюсера Песоцкого только что проплыло в телевизоре, в титрах фильма-расследования о продажных правозащитниках — проплыло и многими было замечено... Фильм был отвратительный, топорный, и, главное, Песоцкий там был ни при чем, слудили в дочерней студии, по заказу канала, а его всунули в титры автоматически… Он вообще этого не видел! Уж он бы все сделал тоньше, совсем по-другому, неужели кто-то не понимает?

Но полтора десятилетия висели на нем грязными веригами, и любое оправдание только увеличивало меру позора.

Песоцкий умел держать удар, умел смотреть в глаза как ни в чем не бывало, — пускай эти чистюли сами отводят взгляд от неловкости! Тоже мне узники совести, все на западных грантах! Он знал ответные слова, но при Марине вся эта боевая подготовка рассыпалась в прах.

Она простилась ровным голосом, и Песоцкого парализовало — он ничего не ответил. Подождав мгновенье, Марина повесила трубку.

Остался неразменный пятак воспоминаний — на него и жил Песоцкий последние три года. Приходил в тот подвальчик на Ордынке, сидел за их столиком, изводя капучино, гипнотизируя дверь и вздрагивая от входного колокольчика. Потом кто-то, как ластиком, стер и сам этот подвальчик с запахом хорошего жареного кофе.

Сначала заведение закрылось на ремонт, а спустя пару месяцев Песоцкий стоял как баран перед новыми воротами только что открывшегося на этом месте интернет-магазина, чувствуя, как из него вытекает его жизнь.

* * *

Он очнулся от стука, но ничего не ответил, потому что еще не знал, где он и что с ним. Потом все поочередно вспомнил. Потом, по свету из-за штор и сосущему чувству голода, понял, что день давно перевалил за экватор.

Песоцкий нащупал на тумбочке часы и не сразу навел на резкость глаза: половина пятого. Стук в дверное стекло повторился.

— Войдите! — крикнул Песоцкий.

Надо было еще вспомнить, как это будет по-английски. Голова гудела от слабости.

Штора колыхнулась, и на пороге возник таец в сиреневой униформе. Он улыбался счастливой улыбкой. Следом за тайцем из-за шторы появился большой коричневый чемодан с оранжевой заплаткой на боку. Таец кланялся и лопотал извинения за причиненные неудобства.

И исчез с новым поклоном, отпущенный вялым взмахом руки.

Песоцкий лежал, глядя на свой злосчастный luggage. В голове гудело уже не только от слабости.

Через минуту он встал и побрел в ванную. Из ванной, не коснувшись чемодана — как мимо инфицированного, — вышел в дверь и двинулся в сторону террасы. Терраса была почти пуста в этот час. Он сел за столик, махнул официанту…

«Завтра ваш чемодан найдется». Сволочь, а?

Зачем он вообще был нужен, этот чемодан? А-а, телефон, Лера. Пропади она пропадом. Кино? Муть про десантников уже в прокате, а новое-то про что? И еще «горизонты России» эти. Господи, какой бред. Совсем немного жизни осталось — почему он должен заниматься этой ерундой?

Но хоть про что было кино? Он задумался — и не вспомнил. Надо же: шаром покати!

Море сияло нестерпимым светом. Корабль застыл у линии горизонта. Пли, подумал Песоцкий. Ах, да: Крымская война, с дыркой в сценарии. Спасти героя. Чертов красавец, гроза англичан... Усыпить бдительность и исчезнуть.

Как же ему исчезнуть, сукиному сыну?

Песоцкий выпил стакан воды, но толком проснуться не смог. Замок Иф, вяло соображал он, подмена покойника — что там еще у классиков? Да ничего: сюжетных ходов с гулькин нос, стесняться глупо, — вот и возьмем напрокат! Каннибал Лектор, ворочалось в туманной голове Песоцкого. Тот же ход, подмена покойника. Десять негритят... Побег из Алькатраса… Побег из Алькатраса…

Принесли супчик, и пару минут Песоцкий жадно ел. Блаженство! Уф… Он откинулся на спинку стула, перевел дыхание и, рокировав тарелки, взялся за салат.

Стало быть, побег из Алькатраса. Или: найти двойника и убить его, а самому исчезнуть… Это я придумал? — удивился Песоцкий. Вилка с креветкой застыла в воздухе, но ненадолго. Набоков это придумал, вспомнил Песоцкий и, усмехнувшись, сжевал креветку. А здорово он придумал — убить двойника, а самому…

И в долю секунды, мурашками, рванувшимися по телу, Песоцкий понял, что перебирает варианты бегства — для себя. Он мигом проснулся и новыми глазами обвел пейзаж. Как вспышкой впечатало этот пейзаж в мозг, прошитый молнией ясной мысли.

К черту сценарий! К черту все. Уйти с концами, и привет! Утонуть здесь — и вынырнуть потихоньку где-нибудь в районе Бергена. Чтобы ни Зуевой, ни этого мучительного говна, а только фьорды, свобода и остаток жизни! Позвонить в офшор (телефон-то уже есть), взять свою долю и свинтить…

Он чуть не взвыл от тоски, — такой болью отдала тайная заноза, торчавшая возле слова «офшор».

Это была память об одной бизнес-истории совсем некошерного свойства. Ну чего вы хотите? — девяностые годы! Господи, да все это делали, и все немножко зажмуривались, взаимно договорившись, что однова живем… И теперь любого можно было брать за жабры со строгим государственным лицом.

Некоторых, впрочем, и брали.

Зуева знала об этой истории, но, кажется, не только Зуева… Томил душу Песоцкого один смутный разговор в Администрации, когда он вдруг закочевряжился с тоски, изображая из себя белого и пушистого. Не стоит ссориться с нами, Леонард, сказал ему тогда его печальный собеседник. Не стоит, даже если вы непорочный, как Мадонна. «Like a virgin», заглянув в самые глаза, ухмыльнулся этот вежливый гад, и Песоцкий вздрогнул: некошерный счет лежал как раз на Виргинских островах.

«Like a virgin…»

Песоцкий шел потом по важному коридору на ватных ногах, пытаясь понять: это так случайно попало в нерв — или гад дал понять, что знает его тайну?

Стереть Песоцкого в порошок было в любом случае пара пустяков, и он сам знал это; ни о каком восстании речи быть не могло. Просто исчезнуть по-тихому…

Вилка медленно скребла тарелку, цепляя последний салатный лист. Если он тронет счета, Зуева догадается. Ну и что? Если не возбухать, искать всерьез никто не станет. Несчастный случай. Неделя шумихи в прессе, и все забудут. Утонуть! Как назывался тот фильм с Джулией Робертс? Неважно. Утонуть на снукеринге, завтра.

Сердце стукнуло больно.

Песоцкий, закаменев, смотрел в море невидящим взглядом.

— Вас можно поздравить?

Рядом стоял хозяин отеля. Тонкая улыбка, светлый взгляд.

Песоцкий вздрогнул, потом тоже раздвинул губы улыбкой.

— Да, все в порядке.

— Я не сомневался. Они вообще очень аккуратные, я говорил вам…

Песоцкий бесстрастно кивнул: да-да. «И все пойдет своим чередом». Хрена тебе своим чередом. Мы еще посмотрим, кто тут комический персонаж!

— Я вчера крепко набрался, — посетовал хозяин отеля, глядя водянистыми своими глазами. — И кажется, насочинял вам с три короба.

— Было очень интересно, — заверил Песоцкий.

— Сам уже не вспомню, чего наболтал. Я, когда выпью, начинаю страшно болтать! Бла-бла-бла… Выдумываю разные сюжеты… Всю жизнь мечтал стать писателем, и вот — сижу у конторки, воюю с ленивым персоналом, вру налоговой инспекции… То ли дело вы.

Песоцкий глянул в самые глаза месье. Глаза были прозрачные, с красными бессонными прожилками, но тени издевки не было видно в них, одно смирение. Месье вздохнул.

— Приятного аппетита! И простите меня. Я вас только зря напугал, кажется… — Он улыбнулся лучезарной улыбкой и отошел.

Песоцкий посмотрел в сутулую спину, потом перевел глаза на море. Не надо торопиться, надо все хорошо продумать. До самолета еще два дня…

Он медленно брел вдоль берега, лелея свою сладкую тайну. Огромный мир лежал перед ним — с уходящей вдаль дугой берега, с лодками и причалами по всему белу свету… Надо только найти правильную тропку наружу, без единого следа.

Утонуть. Дыхания хватит. Выплыть на маленький остров, — что дальше?

В плавках, мокрый, никуда не выбраться. Найдут, выйдет позор. Затеряться в Бангкоке, на обратном пути. И где ночевать? В трущобах? Прирежут на самом деле… Да и смысл? Паспорт, отметка о пересечении границы. Блин!

А если нанять лодку? Отсюда можно хоть в Малайзию. Ничего это не решает. Чертов паспорт!

Белобрысый мальчишка увлеченно строил замок из песка, сидя на линии прибоя.

Песоцкий перевел взгляд под пальмы, увидел вчерашнюю женщину в шезлонге и не вспомнил, как ее зовут. Псевдо-Марина махнула ему рукой, и он махнул в ответ, вполне нейтрально… Желания не было, голова была занята другим, но досада за вечерний облом грязной пеной поднялась со дна души, вытеснив мысли о побеге. Трахнуть ее, что ли, напоследок, из принципа? — подумал Песоцкий.

Скинув одежду, он вошел в воду и лег в прохладу, чувствуя кожей внимательный взгляд. Сучка, динамо шведское — знала ведь, что не сможет! Грязная пена душила его, и самолюбие мучительно раздваивалось между двумя вариантами мести. Песоцкий поплескался в море и выбрал тот, который сочнее.

— Привет, — сказал он, выходя.

— Привет, — ответил белобрысый строитель, подняв голову от своего замка.

— Сегодня я трахну твою маму, — сообщил ему Песоцкий по-русски.

Мальчишка посмотрел с интересом, а Леонард вразвалочку побрел к Хельге. Да, Хельга, конечно! Но до чего же похожа, дрянь, а?

— Как настроение? — спросил он.

— Замечательное. — Она отложила книжку и улыбнулась как ни в чем не бывало.

Они обменялись осторожными развед-вылазками. Она ждала приглашения на ужин, но Песоцкий мстительно решил: хорошенького понемножку. Никакой романтики. Партнерская встреча, дружественный секс… Обо всем договорено, к чему этот театр? Пара стаканов в баре, и хорош.

— Я буду ждать здесь.

Хельга кивнула. Не обиделась — или сделала вид? А и неважно. Песоцкий отсалютовал ей и побрел в свое бунгало. Какая-то мысль щекотала его по дороге.

Нетронутый чемодан стоял у стены. Тщательно его миновав, Песоцкий прошел в ванную. Вышел оттуда, обмотанный полотенцем, лег и стал думать. Была какая-то идея! Что-то важное мелькнуло, только что.

Он лежал и медленно шел по следу своей мысли. Хельга, вот что! Ага. Жениться где-нибудь в Неваде — или где там ничего не спрашивают? — вернуться под другой фамилией, купить домик на Адриатике, отрастить бороду и хвостик, под Караджича… Другая жизнь и берег дальний… давно, усталый раб, замыслил я побег… Он снова задремал.

Когда он очнулся, уже смеркалось. Небо красной полосой густело в просвете между шторами. Чемодан тяжелой громадой темнел в углу бунгало. Песоцкий лежал, пытаясь вспомнить главное.

Вспомнил мамины картофельные оладьи со сметаной — и как она натирала их на терке, и не было сил ждать, так вкусно пахло.

Побег, да, побег... Но там, где мама, нет картофельных оладий, там нет ничего. А куда? Куда-нибудь. Мысль о женитьбе выползла из темного темечка, и Песоцкий внимательно ее рассмотрел. Да, может быть. Но не Хельга. Каждую секунду натыкаться на этот призрак!.. Фальшь в полтона — самая мучительная.

Хельга была разоблаченной иллюзией, и Песоцкий отдавал себе отчет: именно поэтому сведение счетов будет безжалостным.

Полежав еще немного, он цирковой лошадью, привычной дугой, пошел в бар. Закат доигрывал свою симфонию в мрачновато-торжественных тонах, не без рериха. Места в партере были заняты — в креслах, лицом к морю, сидели двое новоприбывших джинсовых стариков, состарившиеся хиппари. Шезлонг под деревом отдавливала дама немецкого вида; на барных стульях, где коротали ночь Песоцкий с Боннаром, девица с хорошими ногами томила на медленном верном огне парня из атлетического клуба.

Красавец не надевал футболку даже за обедом, чтобы вид его торса мог радовать человечество круглосуточно. Девица тоже всегда была при голых ногах — из тех же гуманистических соображений. И вот они нашли друг друга, Голливуд для бедных. Песоцкий озлобился — чужой успех вообще давался ему с трудом в последнее время.

Он приютился на подушках — в огромной, как декорация, старой кровати с белым пологом, стоявшей поодаль на песке, — и в ожидании Хельги стал подводить черту своим планам. Стало быть, завтра поскрести по сусекам и решить вопрос с деньгами. По-любому пятерка у него есть…

Песоцкий усмехнулся: «пятеркой» были пять миллионов, и совсем не рублей. А когда-то — такой удачей была обычная родная пятерка! Те счастливые гвоздики стоили трешку… Эх!

Вознесло же тебя, Лёник, с приятным панибратством подумал он.

Тропический закат, дотлев, не спеша отдавал тепло. Предметы меркли, костерок на песке и огни бара разгорались в темноте, медленно накрывавшей берег.

Новорижское — хрен с ним, думал Песоцкий, пускай Зуева подавится. Спокойно улететь из Бангкока, но не в Москву. Симку выбросить. На крайний случай есть телефонная книжка в лэптопе. Прыгнуть с пересадкой — куда? Париж, Венеция? Там полно русских. Нет, нужно что-нибудь тихое. Где было хорошо? Берген, рыбный ресторанчик над бухтой… На Гоа было хорошо в феврале: пустой берег, смешной высокий трехколесный мотоцикл, не случившееся детство. На улице Строителей, вот где было хорошо…

И, словно отзыв на пароль, молодая Марина возникла на дорожке между пальм. Морок снова накатил на Песоцкого, но он справился.

— Привет, — сказала Хельга.

— Привет.

Она присела рядом, и он махнул бармену.

Они пили каждый свое, сидя на подушках и глядя на костер. Потом его рука проверочно легла на ее загривок. Она потерлась об эту руку затылком. Вот кошка, подумал Песоцкий. Как все-таки хороша.

— Ничего, что я вас не развлекаю?

— Нет проблем, — ответила она.

Проблема есть, подумал он. Проблема в том, что ты не Марина… Он прикрыл глаза, и привалился к спинке лежака, и собрал внимание на кончиках пальцев. Если вот так молчать и ласкать ее, чуть отвернувшись, чтобы не дышать приторными духами, можно неплохо погаллюцинировать...

Бармен принес охапку досок и, одну за одной, осторожно положил в огонь. Жар донесся до них, и в полыхнувшем свете он увидел ее лицо. Лицо было красивым.

— Кто вы? — спросил Песоцкий.

— Женщина, — ответила она. — Мы же договорились. Просто женщина.

— Да… — Оценив ответ, он качнул головой — ни о чем и обо всем сразу.

— А вы — просто мужчина, — напомнила Хельга.

— Я — никто, — ответил Песоцкий.

Хорошо говорить цитатами: можно не думать самому.

— Если вы — никто, кто же меня будет сегодня любить?

Он чуть не ударил ее. Любить, а?

Он перевел дыхание и сказал:

— Хорошо. Я скажу вам правду. Я — большой русский начальник.

Она рассмеялась:

— Большой русский начальник — это Путин.

— А я — Путин, — ответил Песоцкий, положил ей руку на бедро и чуть сжал ладонь:

— Пошли.

Она аккуратно допила свой мартини и встала.

* * *

Через час он снова вышел на берег и сел в деревянное кресло у костровища. Пустыми были берег, ночь, душа... Болела разломанная мужская гордость.

Он шел мстить за вчерашний облом, а поработал мальчиком по вызову. В женщине с родным лицом обнаружился конногвардейский темперамент и повадки полководца. Ничего не совпадало, вообще ничего… Он останавливал ее: я сам. Он пытался сам, но она все спрямляла, и смеялась, и железной рукой направляла действие в русло какого-то идиотского порнофильма. В какой-то момент Песоцкий с ужасом понял, что ожидает крика «йя, йя, даст ист фантастиш» — или как это будет по-шведски?

Наконец он озверел и выдал на-гора сеанс нешуточной агрессии — изломать ее, размазать, изнасиловать, за лицо, за горло… Сучка, как выяснилось, только этого и ждала: давай, сладкий, давай, трахни меня, трахни! За «сладкого» она немедленно получила по морде и радостно застонала.

Потом одобряюще похлопала его по попе, пару секунд полежала, отвалила Песоцкого, как колоду, и пошла в душ.

Он сидел у дотлевающего костровища в черноте очередной ночи, и стухший кусок мяса лежал у него меж ребер вместо сердца. Сколько ни взвешивал теперь Песоцкий эту историю, не было в ней ни призрака любви, ни любовного приключения — одна мерзость.

Он заказал зеленого чая, закрыл глаза и начал втягивать анус. В заднице тут же заболело: и ануса она не пощадила, ни секунды в простоте! Забыть поскорее, выкинуть из головы. Вдох-выдох, вдох-выдох, жизнь еще будет... Берген, фьорды…

Он попытался вспомнить хорошее — и безошибочно вспомнил то, что вспоминал всегда, когда его гордости требовался спасательный круг: ту первую ночь на даче у Семы. Третье десятилетие он помнил эту ночь по секундам. Как осторожно мучил девочку с родинкой у ямки на шее, удивляясь тому, как совпадает каждое его движение с ее дыханием… как она обвивала его руками и шептала в ухо нежные глупости…

Той девочки нет и не будет больше. Не будет желанной женщины с ранеными глазами за столиком в останкинском парке, не будет той, которая внезапно и длинно, словно на всю жизнь, поцеловала его в подвальчике, пахнущем хорошим кофе…

Их последняя случайная встреча встала перед глазами Песоцкого. Она шла сквозь пешеходное месиво Сретенки и разговаривала сама с собой — потяжелевшая, разом рухнувшая в другой возраст, в разряд тех, к кому обращаются: «гражданочка», «женщина, вы выходите?»… Шла, громко возражая пустыне старости, которую уже видели ее глаза.

И он отпрянул в дверь, из которой выходил.

Этот ужас пленкой крутился в мозгу, и Песоцкий знал, что не сможет остановить проклятую пленку ни в Бергене, ни на Гоа...

Все было кончено, в сущности. Если бы дали, правда, реинкарнироваться, но так, чтобы не помнить ничего, ничего… Хоть бы, правда, убил его тот кряжистый — была бы человеческая слава напоследок!

Костерок догорал, но никто не кликнул бармена, чтобы тот подложил еще старых досок. Песоцкий смотрел на мерцающий огонь и ждал, когда дотлеют угли.

* * *

Сознание долго не возвращалось, и проснувшийся не торопил его. Он лежал, осторожно вплывая в последний день. Таблетка фенозепама продолжала свою работу.

Перед сном он открыл чемодан, чтобы взять аптечку, — и глаза, воровато метнувшись в сторону, проверили: ноутбук на месте!

Песоцкий лежал, совершенно выспавшийся и не имеющий никакого повода подниматься. Минуты через две он вспомнил про побег и удивился. Все-таки фенозепам — очень сильное средство!

Через полчаса он сидел на террасе, неспешно истребляя шведский стол и медленно, как пазл, составляя картину мира и души. Вокруг набирал силу день — последний день его отпуска. Тихое море, солнце с легким ветерком, хороший бар, прохладное бунгало… Что не так в жизни? Все не так. Но если немного прищуриться, то все неплохо. А если не париться, то вообще зашибись. Не париться, не грузить, не напрягаться, не брать в голову… что там еще на эту тему?

Забить. Вот именно: за-бить.

Мысль о побеге вспомнилась ему, чужая, как протез.

Линия моря, повторяемая полоской пальм, привычно заворачивала к линии горизонта. Процессия двигалась вдоль волн. Впереди шел хозяин отеля, и Песоцкий перестал жевать свой дынный ломоть: в руках у месье торжественно торчал большой трезубец. Следом шел таец-грум с другим трезубцем, еще один волок по песку тележку. Завершая картину, процессию сопровождала рыжая собака с лисьей мордой.

Выход Нептуна со свитой, успел подумать Песоцкий.

Боннар остановился и всадил трезубец в песок, и грум стряхнул что-то с острия в тележку. Песоцкий встал и с дынной тарелкой в руке вышел на ступеньки террасы. Боннар снова всадил трезубец и стряхнул в тележку.

Тележка, полная битых медуз, уже почти не ехала по песку, и бедный такелажный таец изнемогал на полуденном солнце.

Тоненькая официантка с оттопыренными ушками убирала столик по соседству. Проследив за взглядом Песоцкого, она улыбнулась.

— Нептун, царь морей, — сказал постоялец, кивнув в сторону берега.

Официантка рассмеялась. Как ее зовут, Песоцкий не вспомнил, но сразу сообразил: она, любовница месье. Тоненькая, улыбчивая, совсем юная, ушки торчком… Он представил себе ласки этой девочки, представил свой неторопливый мастер-класс, и тоска накатила: так захотелось Песоцкому, чтобы кто-нибудь снова полюбил его.

«И может быть, на мой закат печальный…»

Вслед за тоской, сиамским близнецом, проснулась зависть.

— Отлично смотрится, — сказал Песоцкий. Девушка кивнула. — И вообще, он очень хорош, не правда ли?

Быстрый взгляд был ему ответом.

— Мы давние друзья с господином Боннаром, — произнес постоялец, улыбнувшись доверительной улыбкой. — А у друзей нет секретов друг от друга.

Она смутилась и, заметая этот след, спросила:

— Вы тоже ученый?

— Что?

— Вы ученый, как господин Боннар?

— Я? Да, пожалуй, — ответил Песоцкий, тщательно протирая дынные руки влажной салфеткой.

— Тоже занимаетесь Африкой? — спросила она.

Он качнул головой:

— Нет, у меня другая специализация…

Месье, застыв у кромки моря с медузой на трезубце, смотрел в их сторону.

— Он рассказывал мне про Африку, — сказала девушка. — Так интересно!

— Да, мне он тоже много рассказывал, — кивнул гость.

— Подарил африканскую маску… Большая, така-ая страшная!

И она рассмеялась. Совсем ребенок — лягушачий ротик, большеглазая… Убираться отсюда поскорее, подумал Песоцкий.

* * *

Распахнутый чемодан, оклеенный авиационными бирками, лежал на кровати. Прочитав эти бирки, как книгу, Песоцкий понял, что его везучий лагедж успел слетать в Москву и обратно. Все это уже не имело значения.

Он поставил мертвый телефон на зарядку и сразу включил его. Через минуту в бунгало начали стаями слетаться эсэмэски, и этот звук наполнил сердце забытой бодростью. Он нужен, нужен, его все хотят! И хватит неврастении!

Господи, вот же, действительно, навыдумывал себе, подумал Песоцкий, разглядывая в зеркале лицо Джорджа Клуни, пообтертое о сукна российских администраций. И хмыкнул, довольный увиденным. Нет, он еще вполне себе ничего…

И довольно этих соплей! Что было, то было. Как говорил один знакомый старый еврей, будем донашивать то, что есть.

Телефон продолжал вздрагивать в эсэмэсочном оргазме. Песоцкий прилег на кровать, дожидаясь, пока телефон кончит, и, дождавшись тишины, щелкнул на конвертик с сообщениями о звонках.

Вывалился длиннющий список — пара незнакомых номеров, Вадим-креативщик, Толя-пиарщик, гнида Марцевич, два прокатчика, один кинокритик, одна критикесса, звонок от Зуевой (перебьешься), один сдувшийся олигарх, один олигарх поднявшийся, Костя с Первого, Олег со Второго... Песоцкий сразу почуял: как-то они связаны между собой, эти звонки, какой-то сюжет он тут пропустил… Но ничего: наверстает!

Главное: было девять звонков от Леры. Он сразу возбудился, увидев эту цифру. Девять! Она его искала!

Песоцкий достал из холодильника бутылку воды и вышел на веранду. Втянул живот, оглядел пейзаж — море за мохнатой ногой пальмы, рассыпанные по берегу бунгало, лодки в заливе… Вот же какое чудо сотворил господь! Но только для партактива, вспомнил Песоцкий шутку дружбана-миллионера, выходца из идеологического отдела ЦК ВЛКСМ… Именно! И я ли не партактив?

Лера, а остальное потом, решил он. И вообще: никто никуда от Песоцкого не денется! Но сначала надо было устаканить себя окончательно в этом правильном, сильном, шутливо-хозяйском расположении духа.

Песоцкий пошел в ванную, вылил на темечко три горсти холодной воды, вытерся не досуха, а чтобы еще холодило, построил рожи джорджу клуни в зеркале и, взяв мобильник, хорошенько устроился на подушках.

Длинные гудки, длинные гудки…

— Алле. — Голос был без выражения.

— Киска, это я.

— Кто я?

Песоцкий опешил и сказал:

— Песоцкий.

— Какой Песоцкий? А-а. А который час?

Видимо, рано, сообразил наконец перегревшийся клуни.

— Спи-спи, я перезвоню. — И он повесил трубку.

В Москве было семь утра.

Надо будет ее выдрессировать, подумал Песоцкий, чтобы радовалась мне в любое время дня и ночи.

Потянувшись, он раскинулся на кровати и начал не спеша, со вкусом, вспоминать эротическую сцену в своем BMW — в тот вечер, когда они с Лерой пришли к консенсусу. Воспоминание сдетонировало, и страшное возбуждение пробило организм. Ого-го-о!.. Ничего-ничего, подумал Песоцкий, приступая к снятию напряжения вручную, мы еще покуролесим, мы еще наведем шороху на оба полушария… Жизнь продолжается!

Послезавтра он всем все покажет, а пока — так.

В Москву, в Москву!

Телефон, подрагивая на постели, снова забился в сладких конвульсиях.

 

Эпилог

Седоватый длинный господин коротко хмыкнул и откинулся на спинку старого клеенчатого дивана. Потом положил последнюю страницу вниз лицом, на рассыпанную кипу других, отхлебнул из большой облупленной кружки — и аккуратно, чтобы не заплескать листы, поставил кружку на диванную клеенку, возле забитой пепельницы.

— Вот примерно так… — сказал ему сидевший на подоконнике — диоптрийный человечек с мягкими чертами лица.

За спиной очкарика, за окном, в полной тьме угадывались огромные сосны. Была тишина, какая бывает только зимой на старых подмосковных дачах — вбирающая в себя щелканье электрощитка, прерывистую ноту сверчка, скрип дерева, гудок дальней электрички…

— Ну, ты оторвался, — произнес наконец долговязый читатель.

Очкарик неопределенно пожал плечами.

— Прямо кино, — продолжал долговязый. — Остров этот, московское ретро…

— Ага, — скривил лицо очкарик. — Сейчас продюсеров набежит давать под это деньги.

С дивана кхекнули коротким смешком, а потом уточнили:

— А Песоцкий — это ведь?..

— Ну да… — И очкарик назвал имя.

Чай плеснул-таки на клеенку: долговязый громоподобно хохотал, сползая по дивану. Автор, метнувшись с неожиданной ловкостью, успел переложить свою рукопись на стол, подальше от лужицы.

— Ты чего?

— Да я другого имел в виду!

Тонкий смех-скулеж влился в хохот долговязого.

— И он тоже! — соглашаясь, махал рукой диоптрийный человечек. — И этот! Они все...

Отсмеявшись, налили уже не в кружки и не чай. Ночь длилась, гудела печка, и не видимый собеседникам дым поднимался в крещенское небо.

— Романтик ты все-таки, — сказал долговязый, раскинувшись на диване. — Как был, так и остался. Насовал мерзавцу рефлексий, даже жалко его... На человека похож.

— Все люди, — не отшучиваясь, твердо ответил автор.

— До известной степени, — заметил долговязый. И вдруг сладко, со стоном-скрипом, потянул затекшие члены. И, отзевавшись, по-дружески предложил:

— А убил бы ты его, а? Самое милое дело!

— Чур тебя, — серьезно ответил диоптрийный человечек, и помрачнел, и мотнул головой, выбрасывая из нее неуместное.

— А что? Красивый финал… Отнесут на закате в рефрижератор…

— Не хочу, — отрезал автор. — Да и не умею я этого. Нет уж, пускай живет!

* * *

Худощавый лысый господин шел босиком по кромке далекого моря, держа в руке трезубец. Следом шагал маленький таец с другим трезубцем; еще один абориген тяжко волок по песку тележку. Сбоку деловито трусила рыжая собака с лисьей мордой.

С террасы, стоя у ступенек с дынной тарелкой в руке, на эту странную процессию смотрел человек с первой сединой на висках, немного похожий на Джорджа Клуни.

Выход Нептуна со свитой, подумал он.

Вдруг гримаса боли пробежала по красивому лицу, и ужас промелькнул в карих глазах. Человек задержал дыхание на вдохе и осторожно поставил тарелку на перила, прислушиваясь к тому, что происходит у него внутри.

— Аre you ok? — спросила официантка, убиравшая со стола рядышком, юная симпатяга с оттопыренными ушками.

Человек осторожно выдохнул — боли не было. Он глубоко вдохнул-выдохнул еще раз и кивнул ей:

— Ok.

И она неудержимо улыбнулась в ответ — такой обаятельной была мужская улыбка, озарившая это лицо.

Невралгия, подумал человек. Это невралгия. Все в порядке.

Полоска берега, зарифмованная линией пальм, заворачивала вдаль, чуть покачивались лодки у каменной гряды, и впереди было еще много жизни — светлой и просторной, как это утро.

Нераспакованный чемодан, оклеенный авиационными бирками, стоял в углу залитого солнцем бунгало.