Собрание стихотворений

Шенгели Георгий Аркадьевич

1910-е годы

 

 

БОСФОР КИММЕРИЙСКИЙ

Песчаных взморий белопенный лук, Солончаковые глухие степи. И в тусклом золоте сгущенных сепий Вздымается оплавленный Опук. Раздавленный базальт, как звенья цепи, На сланцевых боках означил круг. Волчцы и терн. И тихо вьет паук Расчисленную сеть великолепий. Потоки вздутые остылых лав Оставили железно-бурый сплав И пыл свой отдали в недвижный воздух. И медленный плывет свинцовый зной, Растягиваясь в колоссальных звездах, В рубинных радугах над крутизной.

1916

 

МИКРОКОСМ

Обволокла медовая смола Жука металло-голубое тело, И капелька округло отвердела, И надолго под хвоей залегла. Волна над новым дном поголубела, На отмелях прозрачна и светла, И тенью мимолетного крыла Легко мутнели в ней чешуйки мела. И трубка пенковая предо мной Темнеет матовой золотизной, И мутен желтопламенный янтарик. И тихо в нем, как в волнах облака, Включен металло-голубой фонарик. В моей руке — далекие века.

1916

 

ОГОНЬ И ГЛИНА

Угрюмый облик обожженной глины И смуглый звон чеканных кирпичей Милей, чем плавный пересвет лучей, Которыми звездились турмалины. Я ювелиром был, ловцом огней, Чей хладный пламень выбрали павлины, Но прогудел полынный ветр былины, И вот в кувшины звонко бьет ручей. Где небо серо над безводным логом, Где зной ложится бронзовым ожогом На высушенные песком тела, – Кирпичные там водоемы встанут, И волны свежие, светлей стекла, Отрадно в чаши глиняные грянут.

1916

 

МОГИЛА

Где воды пресные, прорвав скупой песок, В зеленой впадине кипят холодным горном, На сланце слюдяном, под очервленным терном Иссохший кожаный полуистлел мешок. И слитков золота нетронутый поток Ползет из трещины, опутываясь дерном, А в двух шагах скелет в стремлении упорном Лоскутья рук простер на выжженный восток. В миражном зеркале расплавленного ада На дальнем западе сиерры Эль-Дорадо И здесь в оазисе — предельный бег пустынь. И грезу знойную навек покрыли травы. Лишь бульканье ключа плывет в глухую синь. Да воя волчьего случайные октавы.

1916

 

РОБИНЗОНОВ СКЛЕП

Песком серебряным и пылью слюдяной Сухой сверкает грот, закатом осиянный. Сквозь плющ нависнувший и занавес лианный Вплывает медленный вечеровой прибой. Бюро, изрытое топорною резьбой, И человек за ним — угрюмый и туманный – В камзоле шерстяном времен британской Анны Сжимает Библию мозолистой рукой. Три века залегло от смерти Робинзона До пламеней, что жгут вспоившее их лоно, Что вьют багряный вихрь на стогнах у дворцов. Но неистлевший прах священника скитаний Всё льет свой вкрадчивый неуловимый зов, – Зов к берегам чудес, в страну очарований.

1916

 

МАРОН

Обмякший пляж. Коричневая глина. Оливковый базальт — галопом глыб. В глухой воде — клинки холодных рыб И ветровых разбегов паутина. Прочерчивает бухтовый изгиб Отполированный плавник дельфина, И в вечер уплывает бригантина, И гаснет вымпела червленый шип. Топор и карабин, бурав, лопата, Кремень, брезента клок, моток шпагата, И я один — покинутый марон. Но вольным вижу я себя Адамом. Мой лоб загаром новым опален. Мне Библией — земля. И небо — храмом.

1916

 

SALT-LAKE-SITY

Безводно-белые сухие облака Над белым городом, обрезанным квадратом, В пустыню брошенным, в сияющие пятна Закаменевшего навек солончака. Подложной библии тяжелая рука Над жизнью избранных простерлась необъятно. Но гневно сорваны и кинуты обратно Шипы упругие тернового венка. Безводны облака над рыжею пустыней. Напоен жаждою солончаковый иней, И время грузное иссохло в вышине. Но в храме мраморном склоняются в поклоны, Звеня кинжалами на вышитом ремне, Священники земли — угрюмые Мормоны.

1916

 

САМАРКАНД

Над белизной одежд ореховые лица. Светило белое в глазах повторено. Осталось позади былого моря дно, И бешено взята мятежная столица. Здесь — громовой парад. А там — за птицей птица. Там трупы вздутые навалены в одно, И небо токами дрожащими полно, И, чуя тление, взывает кобылица. Позеленелую развеивая медь, Сияет куполом упорная мечеть. Распахнутая дверь дымится, точно рана. И вор оглядчивый в сияньи рдяной мглы Берет из твердых рук убитого муллы Парчовый фолиант столетнего Корана.

1916

 

ПОРТ СВ. ИОАННА

Исчерченный коринфскою резьбой Иконостас из черного ореха. Сгоревшего полудня льется эхо Из купола струею голубой. И бледным золотом дрожащий зной, – Шипы уже незримого доспеха, – Зигзагом быстрым, молниею смеха У закоптелых ликов — как прибой. Забытый порт Святого Иоанна… В долине — церковь, где молчит осанна; Безмолвный храм Тезея на холме. И выше всех, в багряной мгле заката, Над пропастью, на каменном ярме, Гранитный трон — могила Митридата.

1916

 

СКИФИЯ

Курганов палевых ковыльные уклоны. В нагретой тишине курлычут журавли. Дорога тонкая. И в золотой пыли – Степных помещиков льняные балахоны. А там — часовенки дубовые пилоны На берегу пруда свой темный мох взнесли, И хмурый грузный лад невспаханной земли – Как закоптелый лик раскольничьей мадонны. Отрадно воду пью из ветхого ковша, И тихой радости исполнена душа И льнет молитвенно к преданьям стен омшелых. Но в тайной глубине поет степная даль, И сладко мыслится о дымчатых пределах, Где залегла в полынь былинная печаль.

1916

 

ПАЛИНГЕНЕЗИЯ

Песком и глиною утоптан плотный пол. Холщовый полумрак и холодок палатки. Густой полынный дух, прибой прерывно-краткий – Их бриз вечеровой в одно дыханье сплел. За поднятой полой курганный сизый дол. Раскопок медленных нахмуренные складки. И на земле могил тяжелые рогатки, Телеги скифские и варварский прикол. Закат отбагровел на заводях Сиваша. Работа кончена. Костры. Уха и каша. И говор сдержанный усталых копачей. Здесь — мусикийский звон и вещий выклик Дива, – Могила юного. И в благости лучей Селена тихая у тихого залива.

1916

 

CARMEN AETERNUM

Зеркальный шар лилового стекла Меж яхонтовых гроздий винограда. Из травертина грузная ограда, И даль холмов — как сильный взмах крыла. Так нежно италийская прохлада В извивы дымной тени протекла, – И мысль, отточенная, как стрела, Размягчена в округлых волнах лада. Где алый зной покоят мягко мхи, Латинские усталые стихи Поют, как медленный ручейный лепет, – И вижу в быстрой смене, как Эней Под звонким вихрем легкий парус крепит И пенит синь неведомых морей.

1916

 

ПОЛЕТ

На гладкой мартовской полянке, Где первые так нежны мхи, Я выстрогал прямые планки Из мягкой кремовой ольхи. Оклеил шелком, руль наставил И в голубую высоту Аэропланом их направил, Легко дрожащим на лету. И тонкая в руке бечевка Виолончельною струной Поет отточенно и ловко, Впивая ветер молодой. И упоенный этой дрожью, Впитав ее отрадный мед, Потом иду по бездорожью, Как будто совершив полет.

1916

 

«Давно в колчане крупный жемчуг…»

Давно в колчане крупный жемчуг С печалью смешан наравне. Давно резной на крыше венчик Без матицы приснился мне. Давно под черным покрывалом Текут замедленные сны, – И в поле трепетным шакалом Провыт призывный вой войны. И терем мой зловещ и гулок, И крыс не слышно за стеной, Но в клети каждый закоулок Наполнен злобою живой. В божнице синие лампады На ликах не отражены, И подвижных теней громады Ползут за мною вдоль стены. Бежать! — но сторожат погони, Дорога выбита кольем, И пораскованные кони Опоены крутым вином. Последний вечер. Слышу: филин Кричит и бьется у окна. И там, средь облачных извилин Багровая встает луна.

1916

 

ДОМИК

Я помню: яркий в летней дреме На солнцем залитом песке Уютный выбеленный домик В уютном южном городке. Я помню: пол, натертый воском, Смоленый мат по светлым доскам, Медовый запах табака, В окне герани два горшка, На стенах выцветшие флаги, Фрегата стройная модель, За ширмой строгая постель, На письменном столе бумаги – Последний угол моряка В тиши сонливой городка. Моряк, старик под девяносто, Но бодрый, молодой, живой, Всегда приветливо и просто, Встречаясь, говорил со мной. Я был влюблен в оттенки моря, Мечтал о пальмах, о маори, И в голубые вечера, Когда зеркальная игра В зеленой полутьме купальни Блуждает по изгибам стен, – Земли тяжелой цепкий плен Меня томил, а сумрак дальний, Окутывающий пролив, Струил волнующий призыв. Однажды — в заревой истоме Вдали клубились облака – Отправился я в белый домик, В приветный домик старика. Тот мне обрадовался очень И, хлопотлив и озабочен, Соорудил нам чай «с ромком», И так прекрасно мы вдвоем, Жуя варенье из инжира, Не зажигаючи свечей, Проплыли волны всех морей От Гельсингфорса до Алжира И только ночью в два часа Свои убрали паруса. И много вечеров в беседах Провел я с милым моряком. Он говорил мне о победах И о «воздействии линьком», О женщинах в портах Китая, О том, как Веспер, выплывая, Роняет в воду алый щит, Как море фосфором горит, Как ночь в полуденных широтах Струит зодиакальный свет, О том, что флота больше нет, О альбатросовых полетах, И что, «поверьте, я уж стар: Лучше манильских — нет сигар». Прошли года. Моряк мой умер. Я — закопался в груды книг. Но где-то в самом дальнем трюме Родной мечты остался лик. И нанял домик я знакомый, Уединился в нем, влекомый Томленьем сладостным. Светло В моих трех комнатах, тепло, И пахнет славной старой трубкой, И так легко-легко — смолой, И я приют спокойный мой Себе рисую верхней рубкой На адмиральском корабле В пути к неведомой земле. И вот пишу я эти строки, Ведя их пушкинской строфой. Они просты и неглубоки, Но я пресыщен глубиной. Хочу о том, что повседневно, Сказать волнующе-напевно, О тихой молвить красоте, Что поразвеяна везде, О том, что полюбил я землю, Уютный домик, вечера, Мечту о прошлом, что игра – Окончена и я не внемлю Фанфарам запредельных сфер И воплям сказочных химер.

1916

 

КОРАБЛЬ

Пахнет смолою и дубом под куполом темного дока. Круто и кругло осел кузовом грузным корабль. Быстрый топор отдирает обросшую мохом обшивку. Твердые ребра цветут ржавчиной старых гвоздей. «Эй, проберемся в пробоину!» Душно в незрячем трюме. Днище набухло водой. Тупо стихают шаги. Чую пугливой рукой прикрепленные к стенкам кольца, – В реве тропических гроз здесь умирали рабы. Где-нибудь: Тринидад, Вера-Круц, Пондишери, Макао. Низкий болотистый брег; тяжкий расплавленный зной. Дальние горы дышат, клубясь вулканною зыбью, И неколеблемый штиль высосал жизнь парусов. В тесной каюте над картой седой сидит суперкарго. Глух он: не слышен ему тяжкий и сдавленный стон, Что точно пар проницает дубовые доски палуб: В трюме сквозь желтый туман желтая движется смерть. Крысы по палубе брызнули топотом быстрых лапок. Прыгают в волны, плывут. На корабле — тишина. Только на главной шлюпке, мучась упорной греблей, Куча матросов влечет ветхим канатом корабль. День, и другой, и неделя. Штиль неподвижен, как скалы, Порван буксир, и ладья мчится к родным берегам. Только лицо рулевого становится бледно-шафранным, Только и юнга дрожит, чуя последний озноб. Там же, где брошен корабль, не слышно ни стука, ни стона. Боком на запад плывет, тайным теченьем влеком. Точно стремится догнать отрезы шафранного шара, Что уплывает за грань сеять шафранную смерть. «Эй, вот ржавчина эта, что пачкает наши пальцы, Это не тленье ли тех, чьею могилой был трюм? Это не мертвое ль золото старых гор Эль-Дорадо, Что, растворившись в крови, красный развеяло прах?» Быстрый топор стучит, отдирая гнилую обшивку. В черную рану борта светит лазурная даль. «Эй, посидим здесь еще! Ты любишь бродить по кладбищу, Сладостны будут тебе недра бродячих могил».

1917

 

27 ИЮЛЯ 1830 Г

Случайным выстрелом старуха сражена. И рота гвардии глядела с перекрестка, Как с телом поползла капустная повозка, Зардели факелы и взмыли знамена. За полночь перешло. Всё двигалась она. Толпа всё ширилась, нелепо и громоздко, И ярость плавилась, и сыпалась известка И битое стекло от каждого окна. А в бедной хижине, за Севрскою дорогой, Священник молодой, томим глухой тревогой, Решил вплоть до утра сидеть и ожидать. И пред распятием клоня свои поклоны, Не знал, что в этот миг его старуха-мать Дрожаньем мертвых рук ниспровергала троны.

1917

 

СМЕРТОНОСЦЫ

В подводной лодке в рубке капитана На столике расчерченный картон. Текучей майоликой отражен Мутно-зеленый облик океана. Но хода выверенного уклон Прямолинеен в тусклостях тумана, Где массою надменного тарана Нос панцирного судна напружен. Вот шелковистый быстрый свист торпеды Змеиные томительные бреды Вплетают в четкий перестук машин. И в лепком воздухе — гранитны лица, И в сдавленных глазах — осколки льдин. Но радость вспыхивает, как зарница.

1917

 

«Квадратный стол прикрыт бумагой…»

Квадратный стол прикрыт бумагой, На ней — чернильное пятно. И веет предвечерней влагой В полуоткрытое окно. Стакан топазового чая, Дымок сигары золотой, И журавлей витая стая Над успокоенной рекой. Бесстрастная стучит машинка, Равняя стройные слова. А в поле каждая былинка Неувядаемо жива. И вечер я приемлю в душу, Безвыходно его люблю. Так люб и океан — на сушу Закинутому кораблю.

1917

 

«Так хорошо уйти от голосов людей…»

Так хорошо уйти от голосов людей, От стукотни колес и въедливого лая На отдаленный холм, где, полночи внимая, Свой портик мраморный вознес к луне музей. Спиною чувствуя прохладу старых плит, Прилечь на лестнице и вглядываться в небо, Где Веги пламена и нежный огнь Денеба Светло проплавили индиговый зенит.

1917

 

ВАТИКАН

Из мягкого белого шелка На мне шелестит сутана. Шапочкой белого бархата Прикрыта моя седина. Лиловые яхонты четок, Хмуро мерцая и рдея, Виноградной гроздью повисли На белой тонкой руке. Тетрадь из плотной бумаги Цвета слоновой кости Кордуанской узорной кожей Драгоценно переплетена. Сухой изящной латынью Пишу короткие фразы – Чеканенные медали Из металлов прошедших веков. В гулкой тиши Ватикана Слышно смутные шумы: В мире и в Городе — знаю – Юные орды встают. Подымаюсь на белую башню И, старчески медля, с балкона Новым urbi et orbi Благословенно шлю.

1917

 

ПОЭТ

Одет монашески и коротко острижен, По миру шествуя легко и не спеша, Прямолинейною иглой карандаша Он вносит в книжечку слова церквей и хижин. И целомудренным размером осветлен, И умной скупостью расчисливая краски, Для ткани будущей сплетения и связки В устоях каменных натягивает он. И треугольником скульптурного отвеса По уравнениям разметивши слова, Ведет нетленный стих. И пламенно жива, Взвиваясь к небесам, священная завеса.

1917

 

МОГИЛА БАРАТЫНСКОГО

Я посетил величественный город, Подземную безмолвную столицу, Где каждый дом украшен мавзолеем, А мавзолей отягощен крестом. Я проходил по мягкой меди листьев, Влеклись глаза вдоль твердых барельефов, И тлела мысль теплом и ломкой болью, Священные встречая имена. Но проходил, не замедляя шага. Меня манил неогражденный камень, Где иссечен великолепный профиль Дорически-прекрасного певца. О, чистота всесовершенных линий, Напрягшихся в певучем равновесьи, О, ясная и умная прохлада В Финляндии зачатых Пропилей! О счастьи скорбь, томление о Музе, И мысли боль, и отягченный якорь, Что подняли марсельские матросы, – Всё в ясности отпечатлелось тут.

1917

 

ОСВОБОЖДЕНИЕ

Копьями солнца взнесенное, Здравствуй, Прохладное утро. Ветер Мой парус надул, Белый, Как женская грудь, Сладко прижаться щекою К его упругому кругу, В гулкую чашу его Трепеты моря ловить. Женщины тело бездушное Жалко свернулось у борта. Впалая грудь Не вдохнет Солью пропитанных струй. Что же мне слушать Внимательным ухом, Как тайным брюзжаньем Нежная кожа ее В каждом изгибе звучит. Талатта, талатта! Дальше! Разверзни широкое лоно, Женское тело прими. В глуби Его упокой, Я же, Один и отзывен, Навстречу солнцу, По зыби, Бешеным бегом звеня, Вспеню серебряный путь.

1917

 

СЕНАТ

У Тибра водопой. Вся конница врага. А в Капитолии, в белоколонной зале, Сенаторы себя к сиденьям приковали, И заседание под медные рога – Непрерываемо. Враг топчет берега, И, бронями кипя, пораскалились дали, Но память о былом, — о Пирре, Аннибале, Как последождная победная дуга. И, клятву выковав в произнесеньи четком, – Спокойный человек с квадратным подбородком Запаивает жезл в медь маленькой руки, И, чуя пиршество, чертят по небу птицы: По мрамору ступень упруги и легки Шаги Диктатора, — плеск молока волчицы.

1917

 

САНСКРИТ

В странно-знакомых словах, суровых словах санскрита – Смуглая кожа земли, — той, где струится муссон. В призвуках тайных и темных кроются лики дравидов, Преданных мертвой луне, солнцем сожженных людей. В плавно-певучих разливах широко отверстых гласных Всплески высокой волны, — воли грядущих веков. И в трепетании смутном шорохов, шепотов, шумов Скорбные шелесты трав в мире бескрайних могил.

1917

 

EX ORIENTE UMBRA

Плащи из мутно-белого сукна, Разрез направо, алый крест налево. Их нежно вышивала королева, И женская рука была верна. Под медный плач латинского напева Колышется органная волна, И сердца рыцарского глубина Вся рдеет от расплавленного гнева. Окончено. Звенящий вопль трубы. На весла тяжко налегли рабы, И в море мерно выплыли галеры. И с берега ловил их долго взгляд, Прощальный взгляд на тех, кто солнце веры Понес в провалы первых круазад.

1917

 

СЛОВАРЬ

Коринф. Коричневый. Коринка. Карий. Колье гортанно прозвучавших слов. Отраден мой сегодняшний улов: Мир и словарь — как море и акварий. Разглядывай резьбу радиолярий Не под покровом громовых валов, Но в хрустале недвижимых слоев, И бережливым будь, что антикварий. Так в малом целый познается мир. Так в блеске золота раскрыт Офир, И слово легкое — стигмат вселенной. Люблю слова, певучую их плоть: Моей душе, неколебимо пленной, Их вестниками воли шлет Господь.

1917

 

РУКОПИСИ ПУШКИНА

Как нежны, как надрывно милы И этот пыльный аромат, И порыжелые чернилы, И росчерков округлый ряд. В сияньи Крымских побережий, В Михайловской тиши, — один, – Размашистые эти мрежи Сплетал мой вечный властелин. Как выскажу? И слов мне мало: Здесь, где моя легла слеза, Его рука перебегала И медлили Его глаза. И эти влажные напевы Неистлеваемым зерном Вздымают золотые севы На поле выжженном моем.

1917

 

«Прибой на гравии прибрежном…»

Прибой на гравии прибрежном И парус, полный ветерком, И трубка пенковая с нежным Благоуханным табаком. А сзади в переулках старых Густеют сумерки. Столы Расставлены на тротуарах. Вечерний чай. Цветов узлы. Черешен сладостные груды. Наколки кружевные дам. И мягкий перезвон посуды Аккомпанирует словам. И так доступно измененье Девятисот на восемьсот, Где жизнь застыла без движенья, И время дале не идет. И радостью волнует райской, Что впереди — свершенья лет И что фонтан Бахчисарайский Лишь будет в будущем воспет.

1917

 

ПОЭТАМ

Друзья! Мы — римляне. И скорби нет предела. В осеннем воздухе размывчиво паря, Над гордым форумом давно отпламенела Золоторжавая закатная заря. Друзья! Мы — римляне. Над форумом державным В осеннем воздухе густеет долгий мрак. Не флейты слышатся: со скрипом своенравным Телеги тянутся, клубится вой собак. Друзья! Мы — римляне. Мы истекаем кровью. Владетели богатств, не оберегши их, К неумолимому идем средневековью В печалях осени, в томлениях ночных. Но будем — римляне! Коль миром обветшалым Нам уготован путь по варварской земле, То мы труверами к суровым феодалам Пойдем, Орфеев знак наметив на челе. Вливаясь в музыку, рычанье бури — немо. Какое торжество, друзья, нас озарит, Когда, отъяв перо от боевого шлема, Его разбойник-граф в чернила погрузит. Пусть ночь надвинулась. Пусть мчится вихрь пожара, К моим пророческим прислушайтесь словам: Друзья! Мы — римляне! И я приход Ронсара В движении веков предвозвещаю вам!

1918

 

ДЕРЖАВИН

Он очень стар. У впалого виска Так хладно седина белеет, И дряхлая усталая рука Пером усталым не владеет. Воспоминания… Но каждый час Жизнь мечется, и шум тревожит. Все говорят, что старый огнь погас, Что век Екатерины прожит. Вот и вчера. Сияют ордена, Синеют и алеют ленты, И в том дворце, где медлила Она, Мелькают шумные студенты. И юноша, волнуясь и летя, Лицом сверкая обезьяньим, Державина, беспечно, как дитя, Обидел щедрым подаяньем. Как грянули свободные слова В равненьи и сцепленьи строгом Хвалу тому, чья никла голова, Кто перестал быть полубогом. Как выкрикнул студенческий мундир Над старцем, смертью осиянным, Что в будущем вскипит, взметнется пир, Куда не суждено быть званым… Бессильный бард, вернувшийся домой, Забыл об отдыхе, о саде, Присел к столу и взял было рукой, – Но так и не раскрыл тетради.

1918

 

«В граненой проруби, в крутых отрезах льда…»

В граненой проруби, в крутых отрезах льда Сапфиром залегла тяжелая вода. И пар, чуть розовый, слегка зарей облитый, Восходит облачком и чистой Афродитой Оплотневает там, в полярных небесах. От белых риз ее летит к нам белый прах. И замирает взор, лебяжьим пухом нежим, И любят девушки умыться снегом свежим.

1918

 

«Закрыв глаза, пересекаю брег…»

Закрыв глаза, пересекаю брег. Прибоя гул растет и подавляет. И, обожженный хладным брызгом влаги, Я останавливаюсь и гляжу. Как тусклы лопасти стальных валов, Как бледны свитки фосфористой пены, И крупные алмазы Ориона Дробятся в возметенной глубине. О море! Родина! Века веков Я полыхал сияньем фосфористым В твоей ночи. На рыбьей чешуе Я отливал сапфиром и смарагдом. Я застывал в коралловую известь В извивах древовидных городов. И вот теперь, свершась единым сгустком, Несу в себе дыхание приливов, И кровь моя, как некогда, нагрета Одною с южным морем теплотой. Стою. И слушаю. Клубится гул. В глухих глубинах беглый огнь мерцает. И, побежденный подвижным магнитом, В разбег волны я медленно вхожу.

1918

 

«Лес темной дремой лег в отеках гор…»

Лес темной дремой лег в отеках гор, В ветвях сгущая терпкий запах дуба. С прогалины гляжу, как надо мною Гигантским глобусом встает гора. А подо мной размытые долины В извилинах, как обнаженный мозг, И бронзовые костяки земли Вплавляются в индиговое море. Втыкая палку в подвижную осыпь, Взбираюсь по уклону. Рвется сердце, И мускулы усталых ног немеют, И сотрясается, клокоча, грудь. Вот весь внизу простерся полуостров. Синеет белая волна Азова, И серым паром за тончайшей Стрелкой Курится и колеблется Сиваш. А впереди прибоем крутолобым Застыли каменистые хребты, Всё выше, всё синее, встали, взмыли, – Прилив гранита, возметенный солнцем, А солнце, истекая кровью чермной, Нещадные удары за ударом Стремит в меня, в утесы, в море, в небо, А я уже воздвигся на вершине, Охваченный сияющим простором, – И только малые подошвы ног Меня еще с землей соединяют. И странный гул клубится в тишине: Не шум лесной, не мерный посвист ветра, – Как бы земля в пространстве громыхает, Гигантским в небе проносясь ядром, Иль это Бог в престольной мастерской Небесных сфер маховики вращает. И руки простираются крестом, И на руках как бы стигматы зреют, И как орган плывет медовым гудом Всколебленная вера и любовь… И я повелеваю Карадагу Подвинуться и ввергнуться в волну.

1918

 

«Встало утро сухо-золотое…»

Встало утро сухо-золотое. Дальние леса заголубели. На буланом склоне Карадага Белой тучкой заклубились козы. А всю ночь мне виделись могилы, Кипарисы в зелени медяной, Кровь заката, грузное надгробье, И мое лицо на барельефе. А потом привиделось венчанье. В церкви пол был зеркалом проложен, И моей невесты отраженье Яхонтами алыми пылало. А когда нам свечи засветили И венцы над головами вздели, – Почернели яхонты, погасли, Обагрились высохшею кровью. Я проснулся долго до рассвета, Холодел в блуждающей тревоге, А потом открыл святую книгу, Вышло Откровенье Иоанна. Тут и встало золотое утро, И леса вновь родились в долинах, И на росном склоне Карадага Белым облачком повисли козы. Я и взял мой посох кизиловый, Винограду, яблоков и вышел, Откровенье защитив от ветра Грубым камнем с берега морского.

1918

 

ЭККЛЕЗИАСТ

Закат отбагровел над серой грудой гор, Но темным пурпуром еще пылают ткани, И цепенеет кедр, тоскуя о Ливане, В заемном пламени свой вычертя узор. И, черноугольный вперяя в стену взор, Великолепный царь, к вискам прижавши длани, Вновь вержет на весы движенья, споры, брани И сдавленно хулит свой с Богом договор. Раздавлен мудростью, всеведеньем проклятым, Он, в жертву отданный плодам и ароматам, Где тление и смерть свой взбороздили след, – Свой дух сжигает он и горькой дышит гарью. — Тростник! Светильники! — и нежной киноварью Чертит на хартии: Всё суета сует.

1918 (?)

 

СПИНОЗА

Они рассеяны. И тихий Амстердам Доброжелательно отвел им два квартала, И желтая вода отточного канала В себе удвоила их небогатый храм. Растя презрение к неверным племенам И в сердце бередя невынутое жало, Их боль извечная им руки спеленала И быть едиными им повелела там. А нежный их мудрец не почитает Тору, С эпикурейцами он предается спору И в час, когда горят светильники суббот, Он, наклонясь к столу, шлифует чечевицы Иль мыслит о судьбе и далее ведет Трактата грешного безумные страницы.

1918 (?)

 

«Окном охвачены лиловые хребты…»

Окном охвачены лиловые хребты, Нить сизых облаков и пламень Антареса. Стихи написаны. И вот приходишь ты: Шум моря в голосе и в платье запах леса. Целую ясный лоб. О чем нам говорить? Стихи написаны, — они тебе не любы. А чем, а чем иным могу я покорить Твои холодные сейчас и злые губы? К нам понадвинулась иная череда: Томленья чуждые тебя томят без меры. Ты не со мною вся, и ты уйдешь туда, Где лермонтовские скучают офицеры. Они стремили гнев и ярость по Двине, Пожары вихрили вдоль берегов Кубани, Они так нехотя расскажут о войне, И русском знамени и о почетной ране. Ты любишь им внимать. И покоряюсь я. Бороться с доблестью я не имею силы: Что сделает перо противу лезвия, Противу пламени спокойные чернилы?

1918

 

«Трагические эхо Эльсинора!..»

Трагические эхо Эльсинора! И до меня домчался ваш раскат. Бессонница. И слышу, как звучат Преступные шаги вдоль коридора. И слышу заглушенный лязг запора: Там в ухо спящему вливают яд! Вскочить! Бежать! Но мускулы молчат. И в сердце боль тупеет слишком скоро. Я не боец. Я мерзостно умен. Не по руке мне хищный эспадрон, Не по груди мне смелая кираса. Но упивайтесь кровью поскорей: Уже гремят у брошенных дверей Железные ботфорты Фортинбраса.

1918

 

«Плитный двор пылает в летнем полдне…»

Плитный двор пылает в летнем полдне. Жалюзи прищурились дремотно. Низенькое устье коридора Обнимает ясною прохладой. Прохожу по чистым половицам, Открываю медленные двери, – И в задумчивый уют гостиной Незаметно поникает сердце. Раковины на стеклянной горке; На воде аквария скорлупка, – Судно; на стене в овальной раме Ястребиный профиль Альфиери. И хозяйка в кружевной наколке, В бирюзовых кольцах и браслетах Старчески-неспешно повествует О далеком, о родном Палермо. А в руках приметна табакерка, Где эмаль легко отпечатлела Гиацинт кудрей, и рот двулукий, И прикрытых глаз глубокий оникс. Всё в минувшем… Лишь глаза всё те же. Да — браслет и кольца голубеют, Свежей бирюзой напоминая Родины немеркнущее небо.

1918

 

КРЕПОСТЬ ФАНАГОРИЯ

Из мягких рвов туманом возникая, Поднялся вечер млечно-голубой. Прибой примолк, и в ясной тишине Отчетлив выкрик запоздалой чайки. Округлым выступом старинный вал Надвинулся на впалую долину, Некошеной отросшею травою Играя с мимолетным ветерком. Я расстилаю парусинный плащ, – И так отрадно повалиться навзничь, Руками распростертыми касаясь Слегка овлажненной травы. Суворовская спит Фанагория… Ключ к отдаленным, к вольным океанам… Последние оржавевшие пушки Валяются у церкви в городке. И только я сейчас припоминаю Стремленья, что давно перегорели, – И предо мною тихо возникает Певец заброшенной Тамани. И облака, что убежали к югу, На миг слагаются в печальный профиль, И млеет нежным отдаленным звоном Коротенькое имя: Бэла…

1918

 

НАДПИСЬ НА ТОМИКЕ ПУШКИНА

Теперь навек он мой: вот этот старый, скромный И как молитвенник переплетенный том. С любовью тихою, с тревогой неуемной К нему задумчивым склоняюсь я челом. И первые листы: сияет лоб высокий, И кудри буйствуют, — а утомленный взор И слабым почерком начертанные строки Неуловляемый бросают мне укор. Томлюсь раскаяньем. Прости, что не умею Весь мой тебе отдать пустой и шумный день. Прости, что робок я и перейти не смею Туда, где носится твоя святая тень.

1918

 

«Гляди: сияя свежей чесучей…»

Гляди: сияя свежей чесучей, Стал на припеке старичок прелестный И сводит лупой луч отвесный На край сигары золотой. Пойдем за ним. И видишь: домик тот, Где к жалюзи акация прильнула: Мой старичок там сорок лет живет Вдали от городского гула. Взгляни в окно: ряды массивных книг; А на столе четыре фолианта, И вот уж он к ним вдумчиво приник, И так всегда — он изучает Канта. Он изучает Канта сорок лет, Два божества он в мире славит: Закон добра, что нашим духом правит, И звезд величественный свет. Пусть жизнь идет. Зачем томиться страхом Того, что нас за гробом ждет, Когда возможно вознестись над прахом, Как милый киммерийский звездочет?

1919

 

«Январским вечером, раскрывши том тяжелый…»

Январским вечером, раскрывши том тяжелый, С дикарской радостью их созерцать я мог, – Лесной геральдики суровые символы: Кабанью голову, рогатину и рог. И сыпал снег в окно, взвивался, сух и мелок, И мнились чадные охотничьи пиры: Глухая стукотня ореховых тарелок, И в жарком пламени скворчащие дары. Коптится окорок медвежий, туша козья Темно румянится, янтарный жир течет; А у ворот скрипят всё вновь и вновь полозья, И победителей встречает старый мед. Январским вечером меня тоска томила. Леса литовские! Увижу ли я вас? И — эхо слабое — в сенях борзая выла, Старинной жалобой встречая волчий час.

1919

 

«…Никитские ворота»

…Никитские ворота. Я вышел к ним, медлительный прохожий. Ломило обмороженные ноги, И до обеда было далеко. И вижу вдруг: в февральскую лазурь Возносится осеребренный купол, И тонкая, как нитка, балюстрада Овалом узким ограждает крест. И понял я: мне уходить нельзя И некуда уйти от этой церкви; Я разгадаю здесь то, что томило, Невыразимо нежило меня. Здесь и забвенный разгадаю сон, Что мальчиком я многократно видел: Простые линии в лазури, церковь, И радость, и предчувствие беды. И я стоял. И солнце отклонилось. Газетчик на углу ларек свой запер, – А тайна непрестанно наплывала И отлетала снова… А потом Всё это рассказал я другу. Он же В ответ: «А знаешь, в этой самой церкви Венчался Пушкин». Тут лишь понял я, Что значила тех линий простота, И свет, и крест, и тихое томленье, И радость, и предчувствие беды.

1919

 

«Худенькие пальцы нижут бисер…»

Худенькие пальцы нижут бисер, – Голубой, серебряный, лимонный; И на желтой замше возникают Лилии, кораблик и турчанка. Отвердел и веским стал мешочек, Английская вдернута бечевка; Загорелым табаком наполнить, – И какой ласкающий подарок! Но вручен он никому не будет: Друга нет у старой институтки; И в глазах, от напряженья красных, Тихие слезинки набегают. И кисет хоронится в шкатулку, Где другие дремлют вышиванья, Где отцовский орден и гравюра: Кудри, плащ и тонкий росчерк: Байрон.

1919

 

«Ты помнишь день: замерзла ртуть…»

Ты помнишь день: замерзла ртуть; и солнце Едва всплыло в карминном небосклоне, Отяжелевшее; и снег звенел; И плотный лед растрескался звездами; И коршун, упредивши нашу пулю, Свалился вдруг. Ты выхватил кинжал И пальцем по клинку провел, и вскрикнул: На сизой стали заалела кожа, Отхваченная ледяным ожогом. Не говори о холоде моем.

1919

 

«Сижу, окутан влажной простынею…»

Сижу, окутан влажной простынею. Лицо покрыто пеной снеговою. И тоненьким стальным сверчком стрекочет Вдоль щек моих источенная бритва. А за дверьми шумит базар старинный, Неспешный ветер шевелит солому, Алеют фески, точно перец красный, И ослик с коробами спелой сливы Поник, и тут же старичок-торговец Ленивое веретено вращает. Какая глушь! Какая старь! Который Над нами век проносится? Ужели В своем движении повторном время Всё теми же путями пробегает? И вдруг цирульник подает мне тазик, Свинцовый тазик с выемчатым краем, Точь-в-точь такой, как Дон-Кихот когда-то Взял вместо шлема в площадной цирульне. О нет! Себя не повторяет время. Пусть всё как встарь, но сердце внове немо: Носильщиком влачит сухое бремя, Не обретя мечтательного шлема.

1919

 

«Вон парус виден. Ветер дует с юга…»

Вон парус виден. Ветер дует с юга. И, значит, правда: к нам плывет Высокогрудая турецкая фелюга И золотой тяжелый хлеб везет. И к пристани спешим, друг друга обгоняя: Так сладко вскрыть мешок тугой, Отборное зерно перебирая Изголодавшейся рукой. И опьяненные сказанья возникают В Тавриде нищей — о стране, Где злаки тучные блистают, Где гроздья рдяный сок роняют, Где апельсины отвисают, Где оседает золото в руне. Придет поэт. И снова Арго старый Звон подвига в упругий стих вольет, И правнук наш, одеян смутной чарой, О нашем времени томительно вздохнет.

1919

 

«Полночь. Ветер…»

Полночь. Ветер. Лодка покачнулась, Задержалась на валу прибоя; Виноградною волной плеснуло Прямо в парус, в полотно литое. Узкий луч по волна простирая, Там на взморье сторожит нас катер; Ветер плещет в дуло митральезы. Луч мы видим, слышим пенье ветра. Проскользнули! Прямо руль! По ветру! Ах как звонок бег наш полнокрылый! Ах как пахнет сеном и свободой Берег тот, куда наш путь направлен! В море кинут островок песчаный. Здесь ночуем, здесь мы солнце встретим. И, спугнувши уток, мы выходим На песок, уступчивый и теплый. Спать… Не спим. Сидим и курим трубки, И молчим, глядя на берег черный, Где ревут паровики и в небе Винной розой взвешен дым пожара.

1919

 

22 ЯНВ. 1793 Г

Мороз острел. Мучительно иззябли Сведенные в каре гвардейцы; пар От их дыханья на штыки и сабли Сел инеем звездистым. Просочившись Сквозь тучи, снегом взбухнувшие, встало Слепое утро. В ледяном кольце Штыков и сабель, синих губ и глаз Слезящихся — два хобота дубовых В графитное взносили небо нож, – Косой пятипудовый сгусток блеска. Французы ждали, стыли… Вдалеке, Запряженное в черную карету, Подъемы преодолевало время, Скользя и падая. Вдруг крик: «Везут!» Хлестнул по воздуху. И увидали Французы, как король, без парика, В ночном камзоле всходит по ступеням. Сыпнули крупным градом барабаны, Метнулись палачи, и эшафот, Как бы кадильница, пурпурным жаром Дохнул, — и в небо серый клуб взвился От стывшей на морозе крови… Пушка Немедля отозвалась топору. Париж стонал, рычал. А королева, Зовя дофина к похоронной мессе, Уже его именовала: Сир.

1919

 

«В последний раз могиле поклонились…»

В последний раз могиле поклонились. И батюшка свернул эпитрахиль, Сказал любезность и конвертик принял, И мы пошли через пустырь полынный. Безводное лазуревое небо, Пузырь луны и фольговое солнце В осеннем ветре колыхались тихо, И далеко, налево, журавли Волнообразным клином трепетали… Да, друг! Нам больше двадцати пяти.

1919

 

НИЩИЙ

Картуз отрепанный надвинувши в упор, По ветру шелестя одеждой длиннополой, Не отгоняя мух, обсевших череп голый, Вступает медленно он в незнакомый двор. «Евреи здесь живут?» Скользит усталый взор По окнам вымытым, по зелени веселой, И в старческой руке колодкою тяжелой Монеты медные, — и шепчут мне укор. «Нет, здесь евреев нет». Но говорю другое: «Один лишь я — еврей». Смущенною рукой Монету достаю, и он уходит вновь, Моею робостью неведомо обманут. Пускай обманами колышется любовь, – Все скорби в глубь ее невозвратимо канут.

1919