1. ДОРОЖНАЯ ВСТРЕЧА
Леонтьев проснулся оттого, что даже во сне ощутил на себе чей-то пристальный холодный взгляд. Но в купе международного вагона, кроме него, никого не было. Дверь по-прежнему была заперта, и на ней успокоительно позвякивала предохранительная цепочка. Поезд мчался, мягко постукивая на стыках рельсов. Было, вероятно, часов около трех. За темным окном куда-то стремительно летела ночь; выл ветер, изредка проносились тусклые огоньки разъездов и полустанков, смутно мелькали во мраке телеграфные столбы, словно кланяясь на лету.
Купе слабо освещалось синей ночной лампочкой, но и этого света было достаточно Леонтьеву, чтобы убедиться, что он один.
Заснуть уже не удавалось. Тревога, столь внезапно и властно разбудившая инженера, не проходила. По привычке, установившейся в последнее время, он прежде всего ощупал изголовье постели, проверяя, на месте ли портфель, в котором хранились некоторые расчеты его нового орудия. Портфель оказался на месте. Дверь была на замке. Ничего необычного не случилось. И все-таки Леонтьев явственно, почти физически, ощущал прикосновение чужого, холодного, внимательного взгляда, и эго очень тревожило его.
Тревога эта не была неожиданной для Леонтьева. В последние месяцы у него появилось ничем необъяснимое, беспокойное чувство: ему казалось, что он находится под чьим-то неослабным и настойчивым наблюдением. Началось это после того, как на завод пришло из Москвы сообщение о предстоящем испытании орудия, сконструированного Леонтьевым.
Может быть, именно потому, что новому орудию придавалось особое значение, конструктор в последнее время чувствовал постоянное острое беспокойство. Он был осторожен в знакомствах, сдержан в разговорах, вел замкнутый образ жизни. На заводе его окружали тщательно проверенные люди, которых Леонтьев знал много лет. Казалось, и на работе и лома ничто не давало оснований для беспокойства. И все-таки он никак не мог забыть того, что произошло в мае с его чертежами, и ему было не по себе.
Два дня назад, вечером, Леонтьев выехал в Москву, куда был срочно вызван для участия в первом испытании своего орудия. Он захватил с собой только самые необходимые расчеты. Человеку непосвященному, не располагающему остальными данными, эти документы сами по себе не могли ничего раскрыть. И все же директор завода, провожавший Леонтьева, шепнул ему на прощанье, чтобы он не забыл запереть дверь купе на предохранительную цепочку, а начальник спецотдела заставил Леонтьева захватить с собой маузер.
Первая ночь прошла спокойно. Леонтьев, уставший от множества хлопот, вызванных внезапным отъездом, спал, как в юности, беспробудно и сладко. Дирекция обеспечила ему отдельное купе, и он благодаря этому был освобожден от утомительной необходимости присматриваться к случайным попутчикам и быть все время настороже.
Утром Леонтьев проснулся и поглядел в окно. Поезд стоял на какой-то станции. Леонтьев быстро оделся и вышел прогуляться по. перрону. Портфель он захватил с собой. Уже выйдя из вагона, он почувствовал, что хочет курить, и вспомнил, что оставил портсигар в купе. Вернувшись в вагон, Леонтьев открыл дверь из тамбура в коридор и скорее ощутил, чем увидел, тень, скользнувшую из его купе в противоположный конец вагона. Леонтьев бросился к себе. Дверь купе, видимо, поспешно отодвинутая за мгновение до этого, еще качалась на своих роликах. Но в самом купе все было в порядке, и забытый портсигар мирно поблескивал на плюшевой подушке дивана. Чемодан тоже был на месте. Леонтьев бросился к окну, но, кроме спокойно гуляющих пассажиров, никого не увидел. Тогда он побежал к тамбуру, куда так быстро скрылась мелькнувшая тень: дверь в тамбур оказалась запертой. Леонтьев вызвал проводника и сказал ему, что какой-то неизвестный только что выбежал из его купе.
Проводник внимательно выслушал Леонтьева, а затем посмотрел на него пристально, как на человека, который, по-видимому, хватил лишнего.
— Не иначе, как вам померещилось, товарищ пассажир, — сказал он, наконец убедившись, что Леонтьев абсолютно трезв. — Может, со сна… Но только дверь в тамбур все время закрыта, и в коридоре не было ни души. А насчет вещичек не беспокойтесь, у нас не уведут. Мы с напарником днем и ночью дежурим. У нас насчет этого строго. Постель убрать или еще соснете?
После этого происшествия тревога уже не оставляла Леонтьева. День тянулся томительно и нудно. Вечером, выйдя в коридор, Леонтьев увидел своих соседок из смежного купе — двух дам, ехавших вместе с ним из Челябинска. Одна из них была уже совсем' старушка, с тонкими чертами когда-то красивого лица. Другая — молодая интересная женщина — была очень бледна и часто выходила в коридор курить. Дамы, повидимому, познакомились уже в пути: Леонтьев слышал, как они, разговаривая между собой, рассказывали друг другу о себе.
Пожилая дама была из Ленинграда. Она тревожилась о муже, который остался там и от которого она давно уже не имела никаких известий. Вторая пассажирка ее успокаивала.
— Право, не надо так волноваться, — говорила она очень мягко пожилой ленинградке. — Знаете ведь, как теперь с почтой. И потом, почему обязательно предполагать дурное? Ведь вы сами говорите, что у вашего мужа много друзей. Случись с ним что-нибудь, неужели бы вам не сообщили? Наконец, вас известили бы с места его работы. Поберегите себя, нельзя же без конца плакать. Тем более, что пока для этого нет никаких оснований…
— Чувствую, сердцем чувствую, дорогая, — отвечала сквозь слезы ленинградка. — Меня никогда не обманывало предчувствие. Нет уж, боюсь, не видать мне больше Сергея Платоновича… Как я его уговаривала поехать! Ведь и возраст уже почтенный, и здоровье уже не то… Ни за что не хотел. «Я, — говорит, — Маша, не уеду из родного города. Сорок лет в Технологическом институте провел и никуда отсюда не уеду».
Услышав имя Сергея Платоновича в связи с Технологическим институтом, Леонтьев насторожился. Он сам в свое время окончил этот институт и близко знал старейшего профессора кафедры сопротивления материалов Сергея Платоновича Зубова.
Леонтьев поколебался немного и обратился к разговаривающим дамам:
— Простите, — сказал он, — но я невольно услыхал ваш разговор. Не о Сергее ли Платоновиче Зубове идет речь? Я его отлично знаю.
Старушка удивленно посмотрела на Леонтьева, а затем приветливо ответила:
— Сергей Платонович Зубов — мой муж. А вы откуда его знаете?
— Как же, — ответил с радостью Леонтьев, — ведь я в Технологическом учился! Сергей Платонович — мой учитель и, смею сказать, старинный друг. Я и аспирантом у него в свое время был. Моя фамилия Леонтьев.
— Леонтьев? — взволнованно воскликнула женщина. — Коля Леонтьев? Голубчик вы мой, да я отлично знаю вас по рассказам Сергея Платоновича. Ведь вы были любимым его учеником! Он так часто вспоминал вас…
Завязался оживленный разговор, Леонтьев и Мария Сергеевна — так звали старушку — начали вспоминать давно минувшие годы, нашли множество общих знакомых, а потом заговорили о Ленинграде. Обоим взгрустнулось, оба повздыхали о любимом городе, а Мария Сергеевна не выдержала — всплакнула.
Леонтьев давно покинул Ленинград и уже несколько лет ничего не слышал о профессоре Зубове. Мария Сергеевна сообщила, что последнее письмо она получила от профессора три месяца тому назад и с того времени никаких сведений о нем не имеет. Леонтьев старался успокоить старушку, но она упорно твердила, что предчувствует недоброе.
Мария Сергеевна познакомила конструктора со своей спутницей, Натальей Михайловной, которая оказалась женой одного московского врача. Наталья Михайловна тактично отошла в сторону, когда старые ленинградцы предались воспоминаниям, а потом все трое перешли в купе к дамам, мигом соорудившим легкий ужин. У Леонтьева нашлась бутылка вина, и в общем получилось очень мило. Мария Сергеевна даже сразу как-то помолодела; она оказалась весьма живой и умной собеседницей и очень понравилась Леонтьеву. Симпатична была и Наталья Михайловна — застенчивая, тихая, немногословная женщина.
Был уже первый час ночи, когда Леонтьев пожелал дамам спокойного сна и ушел к себе в купе. Но, странное дело, едва он остался один, как какое-то смутное, тяжелое беспокойство овладело им. Он запер дверь, разделся, выкурил папиросу, попытался вновь перебрать в памяти воспоминания далеких студенческих лет, но сильная тревога, переходившая в страх, неустанно томила его.
«Что со мной делается? — спрашивал себя Леонтьев. — Что это: нервы, усталость? Или в самом деле меня подстерегает какая-то беда, какое-то огромное несчастье?»
Так и не ответив себе на этот вопрос, он, наконец, уснул тяжелым, тревожным сном человека, не знающего, что принесет ему пробуждение.
И вот поздно ночью его внезапно разбудило явственное ощущение чьего-то пристального, цепкого взгляда. Леонтьев сел и начал размышлять, откуда за ним могли наблюдать. Он открыл дверь в коридор, но там никого не было. Легкий шорох в туалетном отделении привлек его внимание. Он неслышно подошел к двери этого отделения и сразу с силой рванул ее. За дверью, прислонясь к умывальнику, стояла Наталья Михайловна.
— Простите меня, бога ради, — сказала она, — я хотела посмотреть, не спите ли вы, и, вероятно, мой взгляд разбудил вас. Нет ли у вас пирамидона? У Марии Сергеевны страшно разболелась голова. Встреча с вами, по-видимому, взволновала ее.
— К сожалению, нет, — ответил Леонтьев, сразу успокоившись. — Может быть, спросить проводника?
— Не беспокойтесь, голубчик, — донесся из купе слабый голос Марии Сергеевны, — мне, кажется, становится легче. Ложитесь-ка лучше спать. И вы, Наталья Михайловна, тоже.
Москва встретила Леонтьева обычной сутолокой, воем автомобильных сирен и каким-то новым, суровым обличьем. На улицах было много военных, все куда-то деловито спешили, почти у всех были сосредоточенные, даже немного хмурые лица.
У вокзала Леонтьева ожидала машина, присланная за ним из наркомата. Инженер предложил своим спутницам подвезти их. Наталья Михайловна отказалась: ее встречал какой-то родственник, а Мария Сергеевна попросила подвезти ее до гостиницы «Москва», где она рассчитывала остановиться и где Леонтьеву был забронирован номер.
В гостинице конструктор простился с Марией Сергеевной; они договорились созвониться по телефону. Умывшись с дороги, Леонтьев вышел на улицу и поехал в наркомат, где его уже ожидали.
2. ИСПЫТАНИЕ
Испытание орудия началось ровно в десять часов на одном из подмосковных полигонов. К этому времени собрались представители наркомата, несколько генералов-артиллеристов, инженеры и рабочие орудийного завода, изготовившего опытный образец.
Леонтьев приехал раньше всех. Он проинструктировал орудийный расчет и сам проверил, как работают вспомогательные приборы. Весь предыдущий день Леонтьев провел на заводе, придирчиво рассматривал орудие, ругался с инженерами, заменившими какую-то латунную деталь лафета нержавеющей сталью, — и ругался зря. Для орудия и его поражающих свойств это не имело решительно никакого значения, но Леонтьеву хотелось, чтобы его первенец, помимо прочего, был еще и красив.
И вот, наконец, наступила эта долгожданная, радостная и волнующая минута. Все собрались у орудия. Разговоры затихли, Леонтьев снял с орудия чехол, осторожно, как покрывало с ребенка, который, наконец, уснул и которого нельзя будить. Огромный серый ствол строго всматривался в далекий горизонт. Один из собравшихся заглянул внутрь ствола, чтобы посмотреть нарезку и только молча покачал головой: никакой нарезки внутри ствола не было.
— Тут совсем другой принцип, товарищ генерал, — улыбнулся Леонтьев, заметив его недоумение. — Разрешите начинать?
— Пожалуй, начнем, — сказал представитель наркомата.
Все, кроме Леонтьева, отошли от орудия. Леонтьев нажал кнопку управления, и снаряды, уложенные на ленту, похожую на заводской конвейер, с мягким шорохом понеслись в раскрывшуюся магазинную часть орудия.
Через секунду фантастические огненные шары с душераздирающим скрежетом полетели в воздух, с воем вспыхивая и разрываясь на лету. В багровом пламени разрывов возникали бесчисленные вспышки, и казалось, огненные языки, стремительно множась, зажгут весь горизонт.
Орудие откатывалось назад и возвращалось на место, выбрасывая все новые и новые снаряды, вздрагивая, как живое.
Через несколько минут объекты обстрела, расположенные на расстоянии нескольких километров от орудия, были полностью уничтожены.
Леонтьев стоял бледный, не отрывая глаз от своего первенца. Он был влюблен в этот плод своего конструкторского таланта, в котором гармонически сочетались достижения советской физики, химии и баллистики.
Когда все стихло, члены испытательной комиссии подошли к конструктору. Никому не хотелось начинать с банальных поздравлений: настолько все были взволнованы и потрясены. С минуту царило неловкое молчание, но сам Леонтьев даже не замечал этого: он был целиком погружен в свои расчеты и в свои мысли и сомнения. Как всякий одаренный человек, он никогда не удовлетворялся достигнутым, и сейчас, убедившись в безотказной работе орудия, он уже думал о том, как увеличить вдвое, втрое, в несколько раз его скорострельность.
Наконец один из генералов подошел к Леонтьеву, молча обнял его и поцеловал.
— Спасибо, — тихо, почти шепотом, сказал он. — Четверть века отдал я артиллерии, на до сих пор ничего подобного не видывал, ни о чем подобном не слыхивал и, каюсь, ни о чем подобном не мечтал.
И, обращаясь к остальным, добавил:
— Думаю, что испытание можно считать законченным. Теперь главное — запустить орудие в серийное производство.
Уже на обратном пути в город один из инженеров наркомата, ехавший в машине вместе с Леонтьевым, вдруг спросил:
— А вы меня, товарищ Леонтьев, не узнаете? Ведь я тоже Техноложку кончил. Правда, вы были на два курса старше, но я помню вас отлично. Вы ведь потом аспирантом были у Зубова. Хороший был старик.
— А что с ним? — сразу спросил Леонтьев.
— Он умер уже во время войны, — ответил инженер. — Сначала супруга его скончалась. Мария Сергеевна, славная такая была старушка, ну, а потом и сам старик не выдержал; после смерти жены он очень горевал…
— Позвольте, — перебил его Леонтьев, ничего не понимая. — Ведь жена Зубова жива, да и сам он еще три месяца назад писал ей…
— Что вы! — возразил инженер. — Об их смерти мне рассказывал товарищ, он был их соседом по дому.
Леонтьев с трудом удержался от рассказа о своей дорожной встрече. Потом он подумал, что все это очень подозрительно и странно, и решил сообщить в следственные органы об этом необычном случае.
Приехав в гостиницу, он прежде всего подошел к дежурному администратору и спросил, в каком номере живет гражданка Зубова. Администратор проверил по книге и ответил:
— Зубова Мария Сергеевна, жена профессора из Ленинграда, занимает пятьсот шестой номер.
«Что же это такое? — размышлял Леонтьев, придя к себе в номер. — Кто из них лжет? Зубова или этот инженер из наркомата? Правда, инженер говорит с чужих слов. Но если он прав, то кто же в таком случае эта старушка и зачем она присвоила себе имя умершей? Где она получила паспорт Зубовой? Ведь в гостинице могут прописать только по паспорту».
Первой мыслью Леонтьева было поехать в НКВД и там рассказать обо всем. Но потом он решил, что это преждевременно и серьезных оснований для обращения в НКВД у него пока нет, да и женщина эта всем своим обликом внушала ему полное доверие.
«В самом деле, — думал он, — ничего ведь еще не произошло, ничего со мной не стряслось, может быть, все это — недоразумение или, наконец, выдумка этого инженера, которого, кстати, я решительно не помню… Стоит ли, не посмотрев в святцы, трезвонить во все колокола? Подумают, что я нервный идиот. Нет, не пойду».
И не пошел.
Устав после испытания орудия и всех связанных с этим волнений, Леонтьев прилег отдохнуть. Но едва он задремал, как его разбудил телефонный звонок. Леонтьев взял трубку и услышал голос Марии Сергеевны.
— Куда же это вы, голубчик, запропастились? — спросила она с добродушной простотой, которая так шла к ней. — Небось, нашли более молодую даму?
Леонтьев объяснил, что был занят делами, и в свою очередь спросил, нет ли каких-либо вестей о Сергее Платоновиче.
— Пока ничего не знаю, — ответила Мария Сергеевна. — Обещали мне общие знакомые навести справки, да ведь это теперь не так-то просто. Подожду еще несколько дней, а там буду хлопотать о разрешении ехать в Ленинград, несмотря на блокаду. А вы что делаете? Не зайдете ли чайку попить? У меня с собой банка варенья, еще довоенного; приходите — угощу.
Леонтьеву было интересно с ней поговорить, и он принял приглашение. Мария Сергеевна встретила его по-домашнему, в капоте.
Сидя против этой пожилой женщины, слушая ее добродушную болтовню, глядя в ее милое, спокойное, открытое лицо со смеющимися глазами и какими-то ласковыми, совсем материнскими морщинками, Леонтьев пришел к выводу, что инженер неправ и что Мария Сергеевна — именно то лицо, за которое она себя выдает. Эта уверенность особенно окрепла после того, как Мария Сергеевна в разговоре, вновь вернувшись к своим семейным делам, обнаружила такую осведомленность о привычках и характере Зубова, какою мог обладать только близкий ему человек. В разговоре она — это пришлось кстати — достала из чемодана и показала Леонтьеву портрет Сергея Платоновича Зубова.
С другой стороны, Леонтьев заметил, что она не проявляла ни малейшего интереса к его делам и, по-видимому, даже не представляла себе, что он давно перешел от научно-исследовательской деятельности к работе в военной промышленности.
Просидев у Марии Сергеевны около двух часов, Леонтьев, наконец, простился с нею и, вернувшись к себе в номер, немедленно лег спать.
3. ДЕЛА ТУРЕЦКИЕ
В тот самый день, когда состоялось испытание нового орудия и когда, вернувшись вечером от Марии Сергеевны, Леонтьев лег спать в своем номере, — в тот самый день, около семи часов вечера, экспресс Стамбул — София подошел к небольшому дебаркадеру Софийского вокзала. Как всегда по прибытии заграничного поезда, чинные болгарские полицейские вошли в спальный вагон и получили у толстого проводника в коричневой униформе паспорта приехавших иностранцев. На этот раз их приехало немного — человек пять, в том числе два немецких инженера с явно военной выправкой, турецкий журналист с лицом продавца порнографических открыток, какой-то толстый, весь лоснящийся грек и румынский коммерсант Петронеску, поджарый, немолодой уже человек с большим рубцом на левой щеке.
Старший из полицейских, взяв под козырек, приветствовал приезжих и объяснил им, что паспорта они получат на следующий день в управлении софийской полиции, причем если господа не пожелают утруждаться, то могут прислать кого-либо из сотрудников гостиницы, в которой «почтенным приезжим угодно будет остановиться». Поблагодарив вежливого полицейского, Пегронеску вышел на перрон. Носильщик, мальчишка лет тринадцати в пестро заплатанных штанах, нес за ним чемодан.
Выйдя на перрон, Петронеску закурил. Он давно не был в Софии и не очень любил этот город. Последние месяцы он прожил в Турции, которую знал хорошо. Приходилось бывать там ему еще и в дни своей молодости, в период войны 1914–1918 годов.
В Софию он выехал внезапно. Еще вчера, стоя на перроне вокзала в Стамбуле, Петроыеску мысленно прощался с этим городом. Обстоятельства складывались таким образом, что надо было на некоторое время исчезнуть из него, не говоря уже о делах, которые ждали в Софии. Вечерний Стамбул дымился в лучах заката. Огромное красное солнце купалось в Золотом Роге. Белые румынские пароходы, застигнутые войной в Стамбульском порту и застрявшие там до лучших времен, чуть покачивались на якорях. Город шумел, суетился, пел, смеялся, плакал, бранился и блистал всеми цветами радуги. К пристани в Галате со всех сторон ползли через бухту юркие канареечного цвета пароходики, или, как их там называют, шеркеты. Новый город амфитеатром спускался к набережным, струясь разноцветными потоками улиц, автомобилей и маленьких вагончиков трамвая, похожих издали на майских жуков.
На привокзальной стороне, у моста, еще кипел Рыбный базар. На нем толкались, ссорились, шумели, торговались, кричали на всех языках турки, греки, левантинцы, армяне, евреи, румыны. На прилавках, лотках и в палатках переливались всеми цветами радуги апельсины, финики, маслины, битая птица, омары величиной с доброго поросенка, морские петухи с лазоревыми плавниками, рыба-меч с длинными, в метр, костяными, похожими на рапиры, носами, плоская одноглазая коричневая камбала, золотистая барабулька и прочие дары трех морей — Черного, Мраморного и Средиземного. Во всех направлениях быстро шагали грузчики, тащившие на плечах огромные плетеные корзины со всякой морской живностью, только что подвезенной на рыбачьих фелюгах.
В другой части базара торговали смирнскими коврами и розовым маслом, дублеными кожами и цветными шалями, медными сковородами и чайниками, древними, зелеными от старости монетами, пестрыми ситцами и шелками.
От шума и гортанных выкриков, разноцветных костюмов, многокрасочных тканей, корзин, палаток и мешков, суеты и многоголосицы, острых рыбных и фруктовых запахов, назойливых, требующих подаяния нищих и гнусавого завывания розничных торговцев туманилась и тяжелела голова и весь базар вдруг начинал зыбко колыхаться в глазах, как будто на нем внезапно забушевал шторм. Волны лиц и звуков, цветов и запахов захлестывали одна другую и, пенясь, как море, били прибоем в прилегающие к базару кривые, вонючие улицы старого города.
Да, господин Петронеску любил этот город! Разноязычная многоликая толпа шумно струилась по его оживленным улицам. Турки и греки, немцы и французы, румыны и итальянцы — кого только не занесло сюда в эти бурные военные годы!
Был на исходе апрель 1942 года. Война была в самом разгаре! На востоке советская и германская армии схватились в смертельном поединке на протяжении тысячекилометрового фронта. Шли сражения, невиданные в истории по своим масштабам, ожесточению и потерям. И в мире не было точки, откуда бы не следили с трепетом и тревогой за исходом этого гигантского поединка, в котором решались судьбы мира. Да, теперь это уже было понятно каждому: судьбы мира решались на этих, обагренных кровью, русских полях.
Турция формально не участвовала в войне. Но под прикрытием пышных заявлений о строгом нейтралитете, миролюбии и объективности турецкие дипломаты вели двойную игру. На всякий случай они заигрывали с обеими сторонами, не зная еще, на чьей стороне будет победа. Пристально следя за ходом военных событий, любезно улыбаясь и расточая льстивые заверения и тем и другим, турки решили присоединиться в самом конце войны к тем, кто выйдет в победители. Для этого было необходимо выждать, но и не проморгать нужный момент, когда, с одной стороны, уже окончательно выяснились бы перспективы, а с другой — вступление в войну еще выглядело бы достаточно эффектно.
Вести эту политику было совсем не легко. Господин Сараджогло, турецкий министр иностранных дел, балансировал, как мог. Прямо из приемной немецкого посла фон Папена он мчался в приемные послов союзной коалиции. Путь был недлинным — все посольства расположены в Анкаре в одном квартале, на одном и том же бульваре Ататюрка, — но сложным и скользким до чрезвычайности. Едва успев принести поздравления по поводу успехов немецкого оружия сухощавому, седому, подозрительному фон Папену, старому дипломатическому волку и разведчику, надо было приятно улыбаться советскому послу в связи с разгромом немцев под Москвой и успешным контрнаступлением советских войск. А главное — под шумок всех этих поздравлений, пожеланий и приветствий приходилось делать и осторожные заверения: дескать, турки всей душой с вами уже сегодня, но недалек день, когда к упомянутой душе присоединятся и полтора миллиона турецких аскеров в полном походном снаряжении и с отличной выправкой. Под эти витиеватые и туманные обещания очень хотелось урвать, что возможно.
Заигрывая с обеими сторонами, турки тянулись к немцам. Они секретно обещали Гитлеру выступить против СССР сразу после того, как будет занят Сталинград. Германия настаивала на немедленном вступлении Турции в войну, тем более что к тому времени мечты о «блиц-криге» были окончательно развеяны, но турки упрямились и твердили одно — после Сталинграда, после Сталинграда. Не помогли обещания дать паровозы, самолеты, танки. Для того, чтобы ускорить вступление Турции в войну, надо было что-то придумать…
В этой мутной турецкой воде развелись самые фантастические рыбы, и удить их съехались любители со всех концов света. «Мирный» Стамбул кишмя кишел шпионами, спекулянтами, международными авантюристами, шулерами европейского класса, кокотками всех мастей и расценок, поставщиками оружия и документов, содержателями публичных домов и специалистами по дезинформации, представителями Ватикана и торговцами живым товаром. Все отели и рестораны от Пера до Галаты были переполнены. Аппараты военных и морских атташе увеличились до предела. Спрос на дачи в Бююк-Дере — дачной местности в районе Стамбула, против Босфорского пролива — возрос необыкновенно: из Бююк-Дере узкий пролив просматривался невооруженным глазом от берега до берега.
В этой обстановке господин Петронеску плавал свободно, как рыба в воде. Немецкая разведка, в которой он работал, чувствовала себя в Анкаре и Стамбуле, как на Фридрихштрассе; гестапо имело в Турции, почти официально, свое отделение, издавало для Турции свою газету, не считая полдюжины подкупленных изданий, заводило обширные связи среди турецких правительственных чиновников, широко распространяло фашистскую литературу. Господин фон Папен до такой степени воспылал любовью к турецкому народу, что у себя в посольстве устраивал специальные приемы для турецких шоферов, механиков, железнодорожников, лично приветствуя этих скромных тружеников. На приемах демонстрировалась немецкая кинохроника, наглядно показывавшая непобедимость германского оружия и радужные перспективы, которые сулит всем народам «новый порядок». Немецкие «специалисты» успешно проникали в турецкие учреждения, банки и предприятия.
И все шло хорошо, пока в Берлине, нетерпение которого усиливалось с каждым днем, не решили применить для ускорения событий испытанный прием — организовать покушение на немецкого посла в Турции, приписав это, разумеется, большевикам. Мыслилось, что выстрел в Папена или еще современнее — взрыв бомбы, брошенной в него днем в самом центре, на бульваре Ататюрка, прямо под окнами посольств всего мира, должен наконец вынудить турок сделать решительный шаг.
Когда этот план был доложен Гитлеру, он утвердил его без всяких колебаний, подчеркнув одно условие: Папен должен остаться невредим. Специалисты из гестапо поморщились — такая установка крайне усложняла операцию. Признаться, они рассчитывали, что фюрер, учитывая важность, а также мировое значение задуманной инсценировки, пойдет и на то, что старый фон Папен отправится на тот свет. Это, конечно, сразу придало бы всей операции достаточный эффект. Но приказ есть приказ, и пришлось скрепя сердце продумывать такие детали «покушения», которые обеспечили бы невредимость сухопарого Папена без ущерба для общей эффективности инсценировки.
После того как план был разработан во всех деталях, фюрер приказал ознакомить с ним будущего «потерпевшего». Специально прибывший из Берлина уполномоченный явился в кабинет фон Папена. На столе посла была разложена карта бульвара Ататюрка. Вот тротуар, по которому Папен ежедневно совершал свой традиционный моцион. Вот столб, у которого его должен был поджидать злоумышленник. Отсюда тот направится навстречу послу. Здесь злоумышленник к нему подойдет. Два выстрела, разумеется, мимо, и третий — в пакет с бомбой, которую бедняга будет держать в руках. Сразу после второго выстрела господин посол должен упасть на тротуар, поближе к краю, чтобы его не задела взрывная волна. Через три минуты должна подоспеть машина из посольства, которую вызовет самокатчик немецкого посольства, «случайно» проезжавший в этот момент на своем мотоцикле в этом районе. Злоумышленника, разумеется, разорвет в клочья. Но он этого не подозревает, полагая, что выстрел вызовет лишь дымовую завесу.
Фон Папен, отлично изучивший кухню такого рода операций (он сам не раз проделывал их еще в прошлую войну, будучи немецким дипломатом в США, где он возглавлял всю диверсионно-разведывательную работу и где, в частности, прославился широко задуманной и великолепно реализованной операцией по организации взрывов американских пароходов, направляемых из Нью-Йорка в Европу с грузом снарядов для англо-французских войск), с большим интересом ознакомился с планом. Он даже в первый момент, когда ему сообщили о решении организовать на него «покушение», ничем не проявил ни удивления, ни испуга, хотя в глубине души, хорошо зная своего фюрера, не исключал смертельного исхода инсценировки…
— Если фюрер счел это целесообразным, — медленно протянул он, — то моя жизнь к его услугам…
— Господин Папен, я не совсем понимаю вас, — поспешно возразил приехавший из Берлина уполномоченный, — о вашей жизни не может быть и речи — она слишком дорога фюреру и Германии. Мы потому и докладываем план во всех деталях, чтобы решительно исключить какие бы то ни было случайности и чтобы вы шли в этот день на прогулку так же спокойно, как всегда.
— Случайности, мой друг, вовсе исключить невозможно. Особенно в подобных случаях. Но во время такой войны не думают о случайностях…
Тем не менее господин фон Папен посвятил плану несколько часов. Он взвесил самые мельчайшие детали, внес свои предложения и даже написал текст фразы, которую он должен будет произнести сразу после покушения в присутствии прибывших турецких полицейских: «Эта бомба предназначалась для меня, но господу было угодно сохранить мою жизнь для Германии. Уверен, что взрыв — дело этих нечестивцев» (гневный жест в сторону здания советского посольства).
В конце совещания — был уже поздний вечер — господин посол увлекся до такой степени, что, невзирая на возраст, подагру и седины, трижды шлепался на ковер, изображая момент и угол падения, потерю сознания, временное забытье, первый стон и вздох облегчения, медленный подъем и обращение к полицейским и случайным очевидцам. Проделано это было артистически, в духе старой романтической школы, с придыханиями и трагическим шепотом. Уполномоченный пришел в восторг.
После этого работа закипела. Два агента немецкой разведки — студент Абдурахман, педераст и кокаинист, и парикмахер Сулейман, тупой, туго и медленно соображающий парень, были намечены как будущие обвиняемые — свидетели обвинения против русских, которые якобы действовали с ними сообща. Третий, исполнитель покушения, по хитро задуманному плану, должен был погибнуть при взрыве бомбы, которую он держал в руках и в которую сам должен был выстрелить. Этот третий в дальнейшем должен был проходить, по показаниям Абдурахмана и Сулеймана, как их друг Омер, которого вместе с ними якобы привлекли к покушению на фон Папена советские граждане Павлов и Корнилов.
Дело осложнялось тем, что как Абдурахман, так и Сулейман никогда не видели Павлова и Корнилова. Пришлось Абдурахмана и Сулеймана вывезти из Анкары в Стамбул, где агент гестапо часами гулял вместе с ними у здания советского консульства. Несколько раз он им показывал Павлова и Корнилова, выходивших из здания. Затем им были показаны фотокарточки Павлова и Корнилова, добытые в стамбульской полиции.
После этого началась подготовка будущих показаний Абдурахмана и Сулеймана. Оба с трудом усваивали заданный текст, путались в деталях, плохо запоминали. В таком виде их было опасно выпускать на гласный, открытый судебный процесс, который должен был явиться апофеозом всей инсценировки. Их могли сбить Павлов и Корнилов, и они могли окончательно запутаться. Дни проходили, а дело шло из рук вон плохо. Берлин уже начинал нервничать — дела на фронте становились все хуже, и надо было торопиться с этими упрямыми турками.
Уполномоченный из Берлина, в свою очередь, начинал терять терпение. Он набрасывался на участников подготовки с угрозами и бранью. Но это не способствовало успеху дела. Тогда берлинский уполномоченный решил привлечь к этому делу господина Петронеску, находившегося в это время в Стамбуле.
Господин Петронеску, узнав о новом поручении, потерял обычную живость: черт возьми, на этом деле можно раз и навсегда подорвать престиж, заработанный с таким трудом на протяжении десятилетий! Проклятые Абдурахман и Сулейман были тупы, как ишаки, и, кажется, глупели с каждым днем. Так, например, Сулейман, который уже, казалось, начал запоминать тексты своих будущих показаний на следствии и в суде, вдруг обратился к господину Петронеску с таким идиотским вопросом:
— А что, если русские скажут, что они меня никогда не видели и не знали?.. Они могут так сказать?
— Конечно, могут, — ответил господин Петронеску, еще не понимая, в чем смысл вопроса, — они так и скажут, ведь так и было на самом деле, вы же это знаете… Ну и пусть говорят. Вам какое дело?
— Так ведь все поймут, что мы говорим неправду. И нас могут осудить за ложные показания, — закончил свою мысль Сулейман.
Господин Петронеску едва удержался от смеха. Этот кретин Сулейман боялся, что его осудят за ложные показания, даже не понимая, что ему грозит виселица как раз в том случае, если суд поверит его показаниям. Вот с таким быдлом приходилось работать, подготовляя мировую сенсацию! Нет, надо было любыми путями избавиться от участия в этом деле.
Однажды ночью господина Петронеску осенила великолепная мысль: на будущем судебном процессе Абдурахмана и Сулеймана следовало подпереть умным юристом. Надо было подобрать надежного адвоката, который вел бы процесс умело и ловко. Среди агентов немецкой разведки был один турок-юрист, некий Захир Зия Карачай. В свое время он получил образование в Германии и еще в студенческие годы был завербован гестапо. Теперь этот проходимец проживал без определенных занятий в Анкаре и использовался для всякого рода третьестепенных поручений. В адвокатуре он не состоял, так как не имел своей адвокатской конторы, без чего, по турецким законам, не мог быть зачислен в это сословие. Но он знал немецкий и французский языки, был пронырлив и мог быть полезен как мелкий шпион, провокатор и посредник во всяких грязных делах. Кроме того, он недурно подделывал подписи.
При всем том это был человек проверенный, на все готовый и как-никак юрист по образованию. Господин Петронеску доложил свой план уполномоченному. Тот снесся с Берлином и получил одобрение. Захира Зия Карачая надо было срочно производить в адвокаты. Средства, необходимые для открытия конторы, были ему переведены. И он был принят в анкарскую коллегию адвокатов. Увы, только значительно позже, уже в ходе судебного процесса, выяснилось, что сделано это было грубо: средства на открытие конторы были перечислены на имя Захира Зия Карачая через банк прямо со счета немецкой фирмы, которая была известна как филиал гестапо. Но кто мог думать, что дотошные русские докопаются до такой мелочи! Казалось, что никому и в голову не придет выяснять, кто дал деньги Карачаю и почему он стал адвокатом как раз перед покушением на фон Папена.
Однако до процесса все шло благополучно. Карачай отлично понял свою задачу, приобрел себе шелковую адвокатскую мантию и старательно зубрил полученные из Берлина инструкции.
Когда все уже было подготовлено, господин Петронеску внезапно получил приказание немедленно выехать из Стамбула в Софию. Для «покушения» он уже не требовался, а в Софии его ждало новое и очень серьезное поручение.
И вот он в Софии. О возвращении в Стамбул пока нечего было и думать. Там теперь обойдутся без него, а здесь он нужен до крайности. Правда, и в Софии можно было недурно работать.
Так размышлял господин Петронеску, выйдя из вагона на перрон Софийского вокзала. Вечерняя София встретила его сдержанным гулом плохо освещенных улиц, резкими выкриками газетчиков, глухим кряканьем таксомоторов и заунывными стонами редких трамваев.
Турция, маленькая, с претензией на мировую столицу, провинциальная Анкара, ярко освещенный Стамбул — все это оставалось позади, было уже почти пройденным для господина Петронеску этапом. Впереди — София, новое, очень ответственное и опасное поручение, а следовательно, новые награды и, главное, деньги, деньги, деньги…
Улыбаясь этим перспективам, господин Петронеску окончательно стряхнул груз воспоминаний и двинулся вперед, в город.
«Черт с ним, со Стамбулом, — подумал Петронеску, — здесь будет не хуже».
Подозвав такси, он отправился в один из городских отелей.
Вечером «румынский коммерсант» встретился с владельцем немецкого кинотеатра, пожилым человеком неопределенной национальности. В маленьком кабинете, расположенном за кассой театра, они долго сидели вдвоем, беседуя, как старые знакомые. Они и в самом деле давно и близко знали друг друга — смуглый, худощавый господин Петронеску, румынский подданный, и тучный, страдающий одышкой господин Попандопуло, человек с бычьим затылком и квадратным подбородком, немец по внешности, грек по паспорту, турок по манерам, кинопредприниматель по вывеске и черт его знает кто на самом деле.
Софийские полицейские чиновники, когда заходила речь о господине Попандопуло, почему-то многозначительно улыбались, но охотно свидетельствовали его бесспорную благонадежность и коммерческую солидность.
Впрочем, господину Петронеску вовсе и не нужно было наводить справки в полиции о господине Попандопуло. Оба они, повторяем, знали друг друга давно и знали отлично. Вот почему их беседа, хотя они и не виделись года три, не была перегружена взаимными расспросами, восклицаниями и отступлениями. Нет, беседа их, что называется, с места набрала нужную скорость. Петронеску сказал, что прибыл в Софию к «русским друзьям», что пора восстановить старые связи, что «дома жалуются на трудности работы» и что им обоим, то есть ему и Попандопуло, поручено довести до конца отсюда одно небольшое «московское дельце».
Попандопуло поморщился и заметил, что, как это хорошо знают «дома», и у него есть в Софии свои дела, что трудности тут немалые и что его поэтому удивляет, почему «московскими делами» надо ворочать из Болгарии.
— Вы не учитываете, господин Попандопуло, — возразил ему Петронеску, — что в военное время всегда легче работать на нейтральной территории. И, кроме того, так приказано.
Попандопуло сообщил собеседнику, что белоэмигрантская колония в Софии совсем уже не та, что раньше. Старики одряхлели, погрязли в собственных нехитрых делах — ресторанчики, чайные, лавчонки, — а молодежь ненадежная, дух в ней не тот, кое-кто даже открыто сочувствует Красной Армии.
— Признаться, — продолжал он, — я с ними особенно и не возился. Когда было предписано найти добровольцев для фронта, я кое с кем встретился, поговорил. И слушать не хотят, мошенники.
Петронеску сидел молча и о чем-то напряженно думал. Потом он разъяснил своему собеседнику, что ему нужно не так уж много народу. Главное — он хочет найти здесь верное место для связи с Москвой и для того, чтобы руководить отсюда выполнением одного специального задания. Попандопуло осторожно спросил, о каком задании идет речь.
— Бели нужно кого-нибудь ликвидировать, — добавил он, — то у меня есть на примете один экземпляр. Готов на все. И в случае чего — не жалко…
— Нет, тут совсем иное дело, — ответил Петронеску, — работа очень тонкая, можно сказать, научная. «Дома» интересуются одним русским изобретателем — и даже не столько им, сколько его трудами.
Он затянулся сигаретой, глотнул чаю и мечтательно протянул:
— Хорошо бы заполучить его живьем… Тепленького. Помните, как в тысяча девятьсот пятнадцатом году…
Попандопуло сочувственно заржал. Еще бы, он отлично помнил, как некогда он и Петронеску, тогда еще совсем молодые шпионы, были переброшены по заданию немецкой разведки в Батум, откуда выкрали молодого конструктора подводных лодок. Они подсыпали инженеру в вино хлоралгидрат, а потом перевезли его, сонного, через турецкую границу.
— Помните, — хрипел Попандопуло, — помните, как этот младенец вопил, проснувшись уже в Турции?.. Это было чертовски смешно! А как мы инсценировали, что он утонул! Помните, оставили на пляже брюки, бумажник, пояс… А как радовался удаче капитан Крашке!.. Он тоже был еще совсем молод…
— Еще бы ему было не радоваться, — ответил Петронеску, — когда мы с вами рисковали своими головами, а он в это время спокойно прохлаждался с девками в Стамбуле и получил за наш риск крест, награду и повышение в чине. Мы же с вами остались ни с чем… Он сейчас там, в России, под Смоленском. Перед войной у него была большая неприятность в Москве, но теперь им довольны.
— Да, да, — произнес со вздохом Попандопуло. — Это был верх несправедливости. Я запомнил это на всю жизнь…
— Ну, довольно воспоминаний, — прервал его Петронеску, заметив, что разговор, начавшийся столь деловым образом, уклоняется в сторону. — Перейдем к делу. Итак…
4. ТЕЛЕГРАММА
В деловой сутолоке, связанной с началом серийного производства нового орудия, Леонтьев забыл о странном происшествии с супругой профессора Зубова, тем более что сама она никак не напоминала о себе. С раннего утра инженер уезжал на завод, которому было поручено освоить производство его детища, и там до поздней ночи носился по лабораториям и цехам, спорил с поставщиками и проверял анализы.
Поздно ночью Леонтьев возвращался на машине в гостиницу. Устав за долгий хлопотливый день, он обычно засыпал на своем месте рядом с шофером. На улицах затемненного города ни на минуту не прекращалась жизнь. Проходили колонны машин, спешивших на фронт и с фронта, мигали зеленые и красные фонарики регулировщиков уличного движения, военные патрули проверяли на перекрестках документы и пропуска.
Когда патруль открывал дверцу машины, шофер тихо, чтобы не разбудить Леонтьева, протягивал пропуск и говорил:
— Тише, не разбуди. Это — наш инженер. Совсем, бедняга, замытарился, целый день носится. Вот пропуск…
Красноармейцы улыбались и осторожно, стараясь не хлопнуть, притворяли дверцу машины, предварительно тщательно проверив документы.
Так незаметно пробежали два месяца. Однажды в гостиницу прибыл курьер с пакетом. Распечатывая конверт, Леонтьев волновался. Он догадывался, что это ответ на его просьбу разрешить ему выехать на фронт, чтобы присутствовать при боевом испытании первой партии выпущенных заводом орудий.
Да, это был ответ. В конверте оказалось сообщение о том, что инженер Леонтьев командируется в Н-скую артиллерийскую бригаду для проверки боевых свойств орудия «А-2». В коротком письме нарком вооружений просил Леонтьева не задерживаться и помнить, что его присутствие на полигоне в Москве более чем необходимо.
Два дня ушло на подготовку к отъезду, оформление фронтового пропуска и окончание заводских дел. Наконец все было закончено.
Рано утром выделенная в распоряжение Леонтьева маленькая, юркая военная машина и шофер ее Ваня Сафронов, смешливый, лукавый парень с озорной искрой в глазах, поджидали конструктора у подъезда гостиницы.
За Леонтьевым зашел в номер майор Бахметьев, молчаливый молодой человек с внимательным взглядом и спокойным, приветливым лицом. Он приехал из части для сопровождения конструктора.
Леонтьев запер номер, отдал ключ от него дежурной по этажу и спустился вниз. Подойдя к администратору гостиницы, он передал ему броню на номер, который оставался за ним, и на вопрос, скоро ли возвратится, коротко ответил:
— Не знаю. При всех условиях номер остается за мной. Всего хорошего.
Леонтьев вышел из подъезда гостиницы и подошел к машине. Ваня лихо откозырял и включил зажигание. Поставив свой чемоданчик на заднее сиденье, Леонтьев сел рядом с шофером. Майор Бахметьев устроился за спиной Леонтьева.
— Батюшки, да куда же это вы, сударь, в такую рань собрались, да еще на этаком драндулете? — раздался совсем рядом чей-то знакомый голос. Обернувшись, Леонтьев увидел Марию Сергеевну, которая стояла на тротуаре с неизменной сумкой и каким-то старомодным зонтиком в руках.
— Здравствуйте, Мария Сергеевна, — улыбнулся Леонтьев. — Вот собрался… Тут, собственно, недалеко… На фронт…
— Что же это вы, сударь мой, пропали? — спросила, как всегда добродушно, Мария Сергеевна. — Вовсе забыли свою даму…
Леонтьев извинился, сослался на перегруженность работой и обещал по возвращении немедленно навестить Марию Сергеевну. Простившись, он велел трогать. Мария Сергеевна приветливо помахала ему вслед платочком, и машина понеслась вперед.
С минуту еще добродушная старушка провожала машину взглядом, разглядела, что номер на машине военный, а не городской, запомнила этот номер: 10–12, почему-то вздохнула и тихо побрела в вестибюль гостиницы.
В вестибюле она подошла к дежурному администратору и вежливо спросила:
— Не знаете, случайно, где инженер Леонтьев, мой земляк? Стучу, стучу к нему в номер, а никого нет.
— Инженер Леонтьев уехал, — ответил администратор. — Номер остался за ним.
— Надолго уехал? — спросила Мария Сергеевна.
— На неопределенное время.
В то же утро дежурная международного отдела Московского телеграфа приняла телеграмму в Софию:
«Хлопочу вашей визе въезда в Москву. Мама жалуется общую слабость. Сильно переживает отъезд Сережи на фронт, волнуется за него. Целую. Ната».
Телеграмма была адресована Русаковым, проживающим в Софии на Балканской улице, и была сдана на Московском телеграфе ровно в 10 часов 12 минут, что и было обозначено на телеграфном бланке.
В 15 часов 30 минут телеграмму принял софийский городской телеграф, а немного спустя рассыльный телеграфа подъехал на мотоцикле к дому на Балканской улице. На стук вышел сам господин Русаков — бородатый человек с багрово-сизым носом и отекшим лицом… От него несло чесноком и винным перегаром.
Он взял телеграмму, что-то буркнул и хлопнул дверью перед самым носом рассыльного, не дав ему ничего на чай.
Через час Русаков пришел в бар-варьете «Лондра» и попросил швейцара вызвать господина Петронеску, который веселился там с дамой. Петроиеску пришел в вестибюль, прочел телеграмму, и лицо его сразу вспотело. Он отер лоб салфеткой, которую держал в руках, поспешно расплатился с официантом, извинился перед своей дамой и, выйдя из бара, сел в такси.
В ту же ночь софийский городской телеграф принял длинную телеграмму, адресованную в Бухарест. В ней сообщалось, что мосье Серж временно ликвидировал свое дело и выехал для подыскания торгового помещения и что при этих условиях переговоры с ним лучше начать в том месте, куда он выехал ровно в 10 часов 12 минут.
Вскоре в кабинет начальника одного из отделов германской разведки доставили расшифрованное сообщение из Москвы, пришедшее через Софию — Бухарест. В этом сообщении говорилось, что изобретатель Леонтьев выехал на фронт на военной машине № 10–12 и что выезд этот, по-видимому, связан с боевым испытанием его изобретения. Район фронта, куда он выехал, пока неизвестен.
Начальник отдела два раза прочел сообщение, неодобрительно что-то промычал, а затем сказал подчиненному, принесшему этот документ:
— Район фронта неизвестен… Черт возьми! Главное — неизвестно… Я очень боюсь, что в самом ближайшем будущем этот район станет нам слишком хорошо известен. Судя по всему, это какой-то дьявольский аппарат! Надо предупредить штаб.
Он надел шинель и вышел из кабинета.
5. НА ФРОНТЕ
Машина быстро поглощала километры. По обеим сторонам дороги тянулись поля и перелески, мелькали живописные деревни, по серому асфальту шоссе мчалось множество машин: грузовики всех марок, юркие малолитражки, штабные «эмки» и прыгающие тупорылые «вездеходы». Апрель дымился на горизонте. Строгие девушки с бронзовыми от весеннего загара лицами, прозванные за это «индейцами», регулировали движение.
На контрольно-пропускных пунктах «индейцы» строго проверяли документы, путевки и шоферские права. Никакие попытки Вани Сафронова рассмешить их и побалагурить не имели успеха. Девушки оставались серьезными и только в ответ на последнюю Ванину фразу: «Умоляю не скучать и Ванюшку поджидать», — сдержанно и лукаво смеялись одними глазами.
И опять вьется фронтовая дорога, весенний ветер бьет в лицо, а рядом, впереди, сзади и навстречу бегут непрерывно машины, проносятся танки, с треском мчатся мотоциклы офицеров связи.
Кое-где стоят, пережидая, вереницы машин; прямо в них спят водители, черномазые, с обветренными лицами парни, столько раз проделавшие этот фронтовой рейс, подвозя красноармейцев, продукты, боеприпасы, актеров фронтовых бригад и медсестер.
Леонтьев приехал в намеченный пункт вечером. Командир бригады, полковник Свиридов, предупрежденный заранее, уже поджидал изобретателя. В блиндаже был накрыт стол и приготовлен ужин, а в углу белели простыни заботливо приготовленной постели.
От ужина гость отказался: ему не терпелось посмотреть свои орудия. И командир повел его на участки, где были замаскированы новенькие «А-2».
Леонтьев познакомился с расчетами орудий, побеседовал с командирами, сделал несколько замечаний. Волнение предстоящего боевого испытания все больше охватывало его. Ровно в 5 часов 00 минут, по приказу командования, «А-2» должны были вступить в действие, и им, по выражению полковника Свиридова, предоставлялось «первое приветственное слово»…
Уже заканчивались все приготовления. Боекомплекты снарядов были подвезены к орудиям. Механики в последний — который уж! — раз проверяли механизмы; у всех командиров орудийных расчетов были выверены и точна поставлены часы. Дежурные обошли участки и строго запретили курить на воздухе, зажигать фонарики и спички. Весенняя ночь мягко окутала мраком лагерь бригады, и людям было приказано отдыхать.
Леонтьев и Свиридов пошли к блиндажу. Прежде чем спуститься вниз, оба молча постояли у входа. В ночном небе, где-то над ними, высоко-высоко, звонко рокотали самолеты, шедшие на запад. Они спешили на бомбежку, выполняя очередные задания.
— Идут работать, так сказать, в ночную смену, — заметил, улыбаясь, Свиридов. — Слышим эту музыку каждую ночь. Идемте спать, товарищ Леонтьев.
— Есть спать, товарищ командир, — ответил Леонтьев и прошел в блиндаж.
6. «КОМБИНАТ» ПОД СМОЛЕНСКОМ
Давным-давно, еще до отмены крепостного права, километрах в тридцати от Смоленска была воздвигнута пышная усадьба князей Белокопытовых. Рассказывали, что усадьбу эту — и помещичий дом, и все надворные постройки, и причудливые павильоны — строил какой-то итальянец, за громадные деньги вывезенный князем из заграничных странствий. А странствовать князь любил — ездил он много, и потому, быть может, и дом его был выстроен столь несуразно. Князю хотелось, чтобы он был похож и на средневековые рыцарские замки, какие довелось ему видеть в Баварии, — с башнями, бельведерами, тайниками, и на дворцы польских магнатов, какие сохранились и теперь еще на Волыни и в Западной Белоруссии, и на итальянские палаццо, которыми не раз любовался он в Венеции.
Итальянец, как рассказывают, спорил тогда и горячился, но характер у князя был крутой и несговорчивый. Убедившись в этом, плюнул итальянец на чистоту стиля и в два года отстроил князю необыкновенную домину, смахивающую одновременно и на рыцарский замок, и на палаццо, и на дворец.
И вот с тех пор высится километрах в тридцати от Смоленска, в глухом бору, это причудливое каменное здание, уродливое, как характер его первого владельца, огромное, в три с чем-то этажа, с башнями и подземельями, с двухсветными залами, с хорами и мраморными колоннами, с потайными дверьми и подземными переходами. Липы запущенного парка и заросшие кувшинкой старые пруды окружают это мрачное здание.
После революции в округе долго думали, как поступить с этим диким домом. Был там и сельсовет, и школа трактористов, и колхозно-совхозный театр. Пробовали даже организовать в нем дом отдыха союза работников земли и леса — уж очень хороши места, в которых стоит дом, но отдыхающие ворчали, что здание напоминает им не то старинную тюрьму, не то крепость и плохо, дескать, действует на нервную систему.
Дом отдыха перевели в другое место, и с тех пор здание пустовало. В огромных залах и мрачных сводчатых комнатах расплодилось множество летучих мышей, филинов, крыс и прочей нечисти, а дом стоял в тяжелом молчании, словно кого-то поджидая.
Когда пришли немцы, они сначала устроили в барском доме казарму, а потом прикатил на машине какой-то эсэсовский генерал, обошел весь дом, внимательно осмотрел подземелья, одобрительно что-то промычал и уехал.
Через день войска вывели, а дом заняли другие немцы. Усадьбу со всех сторон огородили колючей проволокой, кругом расставили часовых, которые никого не пускали — даже не всякий немецкий офицер мог туда пройти.
В доме поселились какие-то странные люди, многие из них были в штатском. В подземелье распоряжался юркий пожилой человечек, которого звали герр Стефан, личность с европейским, можно сказать, именем: он был известен полиции всех стран и городов Европы как фальшивомонетчик недюжинной квалификации. Немцы нашли его в одной из парижских тюрем, где он отбывал очередной приговор, и с того времени он работал у них по своей прямой «специальности».
В подземелье под руководством герр Стефана изготовлялись фальшивые денежные знаки — советские сотенные, турецкие лиры, шведские кроны и иракские динары.
В распоряжение герра Стефана были предоставлены новейшей конструкции литографские станки, гравировальные машины, агрегаты для горячей обработки бумаги — дело было поставлено на широкую ногу.
В подземных лабиринтах, расположенных с другой стороны дома, тоже шла кипучая работа. Там изготовлялись фиктивные советские и партийные документа, а фотолаборатория печатала «фотодокументы советских зверств»«которые тут же искусно инсценировались специалистами из гестапо.
Там же изготовлялись и снимки «торжественных и радостных встреч германских войск с населением в оккупированных районах».
В разбросанных по усадьбе павильонах и флигелях расположились другие секции этого удивительного комбината. В одном находилась школа-общежитие для перебежчиков и диверсантов, в другом обучались радисты-коротковолновики, в третьем изготовлялись различного рода замаскированные передатчики — в виде баянов, несессеров, деревенских сундучков, музыкальных шкатулок и т. п., которыми снабжались перебрасываемые в советские тылы шпионы и диверсанты.
В парке была построена парашютная вышка для учебных прыжков, которыми руководил какой-то долговязый рыжий мужчина в фельдфебельской форме. Среди будущих парашютистов было много самых неожиданных субъектов, вплоть до бывших махновцев, петлюровцев и прочего сброда, набранного в разных международных трущобах. Они взбирались на вышку довольно неохотно и, поднявшись на верхнюю площадку, останавливались там в глубоком раздумье.
— Шнеллер! — вопил снизу истошным голосом рыжий. — Шнеллер!
И виртуозно ругался по-русски.
Время от времени очередная партия обученных шпионов отправлялась к линии фронта для переброски в советский тыл. Предварительно все они проходили через гардеробную, где каждый получал соответствующее платье.
Оттуда они выходили уже в полной готовности. Дряхлые украинские слепцы с бандурами, старушки-гадалки с замусоленными картами, бродячие музыканты с баянами и скрипками, «милицейские работники» в полной форме, снабженные соответствующими документами, «красноармейцы» в поношенном обмундировании, якобы «вышедшие из окружения», даже подростки — все они были соответственным образом проинструктированы, каждый имел определенное задание и был прикреплен к определенному району.
Вечером, после наступления темноты, их увозили к линии фронта на машинах, откуда любыми способами и путями перебрасывали в советский тыл.
Всей этой сложной машиной, всем этим удивительным «комбинатом» руководил некий господин Крашке — тот самый Крашке, который в далеком 1915 году, в самом начале своей карьеры, так несправедливо обошелся с Попандопуло и Петронеску, носившими тогда, впрочем, совсем другие фамилии. И тот самый Крашке, с которым случилось несчастье на Белорусском вокзале в Москве.
Здесь, в усадьбе под Смоленском, господин Крашке развернул узловой пункт германской разведки, своеобразный штаб, который непосредственно ведал шпионской, диверсионной и подрывной деятельностью на этом участке фронта. Местопребывание и работа этого штаба были глубоко законспирированы.
Здесь задумывались, разрабатывались и подготовлялись самые «деликатные» планы и мероприятия немецкой разведки и пропаганды, здесь отбирались и проходили последнюю обработку новые «кадры», здесь, по мановению режиссерской палочки из Берлина, осуществлялись наиболее эффективные инсценировки и изготовлялись «неопровержимые доказательства».
В башне главного здания день и ночь потрескивала радиостанция, принимавшая шифрованные задания, передававшая собранные сведения и вообще поддерживавшая непрерывную' связь с Берлином и переброшенными в советский тыл радистами.
Крашке, в спортивном костюме, с подергивающимся ртом и остановившимися глазами, неустанно носился по комнатам дома, по подземным переходам и усадебным службам, спрашивал, приказывал, указывал, ругал, хвалил, требовал — и вся эта сложная машина вертелась под его холодным, пронизывающим взглядом покорно, бесшумно и слаженно.
К ночи машина эта как бы останавливалась, и дом засыпал. Только радиостанция не прекращала работы. Ни один луч света не проникал сквозь наглухо зашторенные окна. Из парка уже не доносились вопли рыжего. В павильонах и флигелях после дневной учебы крепко спали «курсанты». Движение по усадьбе прекращалось. И тогда фон Крашке выходил на свою ночную прогулку. Чуть поскрипывая толстыми подошвами спортивных башмаков, он обходил все здания усадьбы и шел в парк подышать свежим воздухом.
Горячий деловой день был позади. Теперь требовалось нечто для души. Господин Крашке умел сочетать приятное с полезным, развлечение с делом. Но и развлекался он так же, как жил: не совсем обычно.
Он возвращался в дом и через потайную дверь спальни спускался в фамильный склеп князей Белокопытовых, откуда особым ходом пробирался в самое секретное, подземное убежище дома. Там по ночам шли «допросы». Туда в закрытых машинах доставлялись с фронта раненые или попавшие в плен советские офицеры и бойцы, которые отказывались выдать военную тайну, не желая становиться предателями, или мирные граждане, попавшие под подозрение.
Здесь господин Крашке давал волю своей фантазии. И здесь он по-настоящему отдыхал в излюбленном им средневековом стиле.
Под утро, синий от остроты пережитых ощущений, с отвисшей челюстью и блуждающими глазами, господин Крашке поднимался к себе, долго мыл окровавленные руки, а потом раздевался и ложился в постель.
Таков был новый хозяин старинной усадьбы под Смоленском.
Господина Крашке сильно взволновало неожиданное задание берлинского начальства, связанное с инженером Леонтьевым. Задание пришло на рассвете, когда Крашке уже спал. Его пришлось разбудить: в шифровке приказывалось вручить ее немедленно.
Когда радист разбудил спящего Крашке, тот сел на постели, протер красные глаза, вытянул толстые поросшие рыжим пухом ноги и уставился сонным взглядом на радиста.
— Прошу извинить, герр Крашке, спешная телеграмма, — сказал радист.
Крашке взял листок. По мере того, как он читал телеграмму, лицо его теряло сонливое выражение.
В телеграмме значилось следующее:
«По имеющимся достоверным данным, на один из участков вашего фронта выехал из Москвы инженер Леонтьев, изобретатель нового орудия, представляющего для нас чрезвычайный интерес. По-видимому, выезд Леонтьева связан с пуском опытных экземпляров этого орудия в дело. Ставка приказывает любой ценой заполучить в плен Леонтьева. Для этого необходимо точно установить его местопребывание, после чего будет проведена операция по окружению и пленению того соединения, в котором находится Леонтьев.
Немедленно, за счет всех других заданий, мобилизуйте все имеющиеся возможности и установите, где Леонтьев.
Сообщаем известные нам данные. Леонтьев выехал 5 апреля из Москвы на машине № ГО-12. Леонтьев одет в костюм цвета хаки, военного покроя, без знаков различия. Фото Леонтьева давности трех лет утром доставит самолет».
Господин Крашке три раза прочел телеграмму. Сон сняло как рукой. Опять этот проклятый Леонтьев!.. Он быстро оделся. Через несколько минут все радиопередатчики комбината начали связываться с агентурой, переброшенной через линию фронта.
Были спешно проинструктированы и увезены к переднему краю для переброски полтора десятка человек.
— Боюсь, — сказал Крашке своему ближайшему помощнику, повторяя мысль своего берлинского начальства, — боюсь, что местопребывание Леонтьева мы скоро узнаем более чем точно. По-видимому, его изобретение даст о себе знать.
Он оказался прав. Действительно, орудия инженера Леонтьева показали себя раньше, чем агентура Крашке смогла установить местопребывание изобретателя.
Случилось это через два дня около шести часов утра. Генерал Штанге, командующий одним из участков фронта, потребовал к полевому телефону господина Крашке.
— Герр Крашке отдыхает, — ответил дежурный офицер.
— Разбудить немедленно! — потребовал Штанге.
Крашке разбудили, и он подошел к телефону. Генерал Штанге, задыхаясь от волнения, сообщил, что ровно в пять утра с советской стороны начался обстрел из орудий какой-то неизвестной конструкции.
— Вы знаете, я старый солдат, — хрипло кричал Штанге, — но то, что сейчас происходит, немыслимо! Это ад!..
Генерал Штанге добавил, что он уже просил ставку о присылке подкреплений, а главное — об организации массированного воздушного налета на тот участок, с которого бьют новые орудия. Моральное состояние его солдат катастрофически падает. Предпринятый для наведения порядка расстрел паникеров не дает должных результатов.
«Вот она, — подумал Крашке, — визитная карточка этого Леонтьева».
Он немедленно радировал в ставку, чтобы указать местопребывание изобретателя. Оттуда, ни минуты не колеблясь, дали команду, и к участку генерала Штанге двинулись крупные резервы танков, тяжелой артиллерии и самолетов. Было решено любой ценой обойти участок с двух сторон, выбросить в тыл мощный парашютный десант, под видом отступления завлечь вглубь немецкой обороны передовые части советских войск и таким образом взять весь район в полное окружение.
«Любой ценой добейтесь пленения Леонтьева!» — истерически вопила ставка.
«Начинайте окружение частей, где находится Леонтьев!» — надрываясь, орали связисты, передавая приказ.
«Помните, что главное — это Леонтьев!» — гудели провода полевых телефонов.
«Ищите Леонтьева!» — непрерывно радировал Берлин. — «Прежде всего найдите Леонтьева! Головой отвечаете за жизнь Леонтьева!.. Нам нужен живой и только живой Леонтьев!»
Фамилия Леонтьева неслась через леса, горы и поля по телеграфным и телефонным проводам, склонялась на все лады в приказах и предупреждениях, выплескивалась из микрофонов и мембран; она стала как бы символом стремительно разворачивавшейся операции.
Но как раз в тот момент, когда спешно брошенные в дело резервы уже подходили к участку генерала Штанге, случилось нечто фантастическое. Такие же новые орудия внезапно вступили в дело совсем на другом участке фронта. Едва донесение об этом поступило в штабы и ставку, как еще один участок фронта донес, что там началось то же самое.
В восемь часов утра орудия «А-2» вступили в действие уже по всей линии фронта. Карты спутались. Где же, на каком из участков был сам Леонтьев? Разумеется, никто этого не знал. Немецкие соединения в панике отступали, бросая технику и раненых. В штабах сбились с ног. Берлин неистовствовал и, потеряв реальное представление о положении на различных участках фронта, давал путаные и противоречивые приказания. Резервы с марша бросались на новые направления, потом возвращались на прежние, как шахматные фигуры, нелепо переставляемые окончательно растерявшимся игроком.
А к полудню советские войска прорвали в трех направлениях немецкую линию обороны, захватили большое количество пленных и огромные трофеи.
7. ИСПОЛНИТЕЛЬНИЦА ЛИРИЧЕСКИХ ПЕСЕНОК
Через несколько дней после отъезда Леонтьева на фронт Мария Сергеевна Зубова, жена профессора из Ленинграда, внезапно выехала из гостиницы «Москва», указав в заполненном перед отъездом листке, что срочно возвращается в город Челябинск, откуда и приезжала в столицу.
Заплатив по счету и простившись с администратором, добродушная старушка вышла из вестибюля гостиницы с небольшим саквояжем и своей неизменной хозяйственной сумкой.
Повернув за угол, но предварительно убедившись, что за нею никто не следит, она спустилась в метро и поехала в Сокольники, откуда и направилась не спеша в парк. На третьей просеке она одиноко бродила по пустынным в этот час аллеям. Был один из тех тихих весенних подмосковных дней, когда все в парке — и еще голые деревья, и сохранившийся на дорожках прошлогодний желтый лист, и бледное, грустное небо, и стоящая вокруг тишина напоминают об осени и увядании.
Вскоре издали появилась молодая женская фигура. Мария Сергеевна направилась навстречу ей и через две минуты пожала руку Наталье Михайловне, той самой молодой женщине, которая вместе с нею ехала из Челябинска в Москву.
Перебрасываясь отдельными словами, они направились на окраину Сокольников и подошли к одному из стареньких деревянных домиков, какие и теперь еще встречаются на окраинах Москвы. Наталья Михайловна позвонила. Дверь открыла молчаливая старушка, без единого слова пропустившая их в дом. Они прошли в столовую, в которой никого не было. Мария Сергеевна села в старинное кресло, а Наталья Михайловна устроилась рядом с ней и закурила.
— Мне велено передать вам, голубушка, — начала Мария Сергеевна, — категорический приказ — выехать на Западный фронт с актерской бригадой. Сегодня же подайте заявление в ваш группком или в филармонию, одним словом, куда там у вас положено, и проситесь на фронт. Задание несложное: туда выехал Леонтьев, и надо только осторожно выяснить одно — где именно он находится. Вот и все, моя милая.
Наталья Михайловна беспрерывно курила и была еще бледнее, чем обычно. Потом, неожиданно и резко вскочив с места, она подошла к Марии Сергеевне и стала взволнованно говорить:
— Ну, а дальше? Если я выполню и это поручение, что будет дальше? Дадите вы мне, наконец, спокойно жить?.. Ведь вы тогда дали слово, что будет всего одно поручение, что я буду абсолютно свободна… Что это меня ни к чему не обяжет… Я не могу больше, вы понимаете, не могу!.. У меня нет больше сил!.. Каждую ночь мне мерещится, что за мной приехали. Каждая проходящая машина заставляет меня дрожать. Отпустите меня, я буду вспоминать о вас всю жизнь… Я отдам вам все, последние вещи… Обручальное кольцо… Все, что угодно… Пожалейте меня, молю вас!.. Ведь вы мне в матери годитесь… Зачем я вам нужна?!
У нее начиналась истерика. Мария Сергеевна смотрела, как вздрагивают ее плечи и как она, совсем по-детски, не вытирая слез, всхлипывая и сморкаясь, плачет и дрожит.
— Ну, будет, — произнесла, наконец, Мария Сергеевна, — у вас еще вся жизнь впереди. И муженек к вам вернется, верьте мне. А пока при вашей внешности тоже можно перебиться кое-как… Вот вам моя рука — это последнее поручение. Потом, так и быть, пущу вас, моя птичка, на все четыре стороны. Чирикайте как хотите и с кем хотите… А теперь — за дело. Давайте укладываться, и вот, что вам надо запомнить наизусть…
Через три дня на Западный фронт выехала актерская бригада, организованная профсоюзом работников искусств. Бригада выезжала для проведения летучих концертов в воинских соединениях. В составе бригады, была и малоизвестная исполнительница лирических песенок Наталья Михайловна Осенина. Присланный за актерами фронтовой автобус выскочил, пофыркивая, на Можайское шоссе. На заставе комендантский патруль проверил документы и, взмахнув флажком, разрешил следовать дальние.
На Минское шоссе выехали уже в начале ночи. Апрельские звезды неслись над темным лесом, стоящим по обе стороны шоссе, далеко обгоняя маленький фронтовой автобус.
После первого боевого крещения своих орудий Леонтьев испытывал чувство огромного удовлетворения. Он был горд своим детищем.
Вместе с тем творческая мысль конструктора ни на минуту не остывала. Уже новая идея увлекала его — идея переделки конвейерной ленты, подававшей снаряды в магазинную часть орудия. Это могло увеличить скорострельность и облегчить работу орудийной прислуги.
По ночам Леонтьев выходил из блиндажа, гулял по лагерю, слушал рокот проходящих над ним самолетов и думал о войне, о своей личной жизни, о том, что незаметно кончилась молодость и вот где-то впереди уже ковыляет потихоньку ему навстречу старость. И еще он думал о том, что после войны с великим наслаждением изорвет все свои расчеты и чертежи и вместо орудий смерти и ужаса начнет изобретать какие-нибудь необыкновенно симпатичные и приятные машины, которые будут облегчать труд человека, украшать его быт, продлят его жизнь и принесут ему радость.
Как многие по-настоящему одаренные люди, Леонтьев любил иногда совсем по-детски помечтать и пофантазировать. Бессонница, которою он страдал в последние годы, способствовала его долгим ночным размышлениям. В такие ночные часы ему начинало казаться, что вот он один сейчас бодрствует во всем мире, что лагерь, весь район и, может быть, весь фронт опит и только он один задумчиво похаживает у землянки, и никто не слышит ни шороха его шагов, ни ровного стука его сердца, ни шелеста его дыхания…
Но это ему только казалось. С самых первых дней его приезда на фронт Бахметьев продолжал неусыпно охранять жизнь изобретателя, его покой, его документы и чертежи. И делалось это настолько умело и тактично, что ни Леонтьев, ни окружающие его офицеры даже не догадывались о том, как тщательно и любовно охраняет своего «подшефного» советская контрразведка.
Были приняты меры и к тому, чтобы пребывание Леонтьева на этом участке фронта не получило огласки. Офицеры получили строгое приказание не болтать об этом, а бойцы вообще не знали, кто этот человек, так часто появляющийся с командиром бригады и так внимательно осматривающий новые орудия.
Выехавшая на фронт актерская бригада уже два месяца давала концерты в разных соединениях, а Наталья Михайловна все никак не могла напасть на след Леонтьева.
Актеры, из которых состояла бригада, были в большинстве своем молодые, веселые люди. Они с искренней радостью и волнением выезжали на фронт. Концерты проходили в атмосфере дружбы и взаимной благодарности.
Перед отъездом актеров обычно провожали «банкетом». Полковые повара взволнованно шептались, придумывая, чем бы удивить дорогих гостей, и действительно показывали чудеса кулинарной изобретательности. Полевой военторг безропотно поставлял «заветные» бутылочки, хотя еще накануне его начальник клялся «сединами матери и светлой памятью покойного папаши», что ничего, решительно ничего из вин не осталось. Одним словом, провожали по-русски тепло, ласково, хлебосольно.
На одном из таких банкетов рядом с Натальей Михайловной сидел за столом молодой светлоглазый лейтенант. Наталья Михайловна еще во время концерта обратила внимание на его юное лицо и блестящие, какие-то девические глаза.
Лейтенант вслух восхищался ее пением, громче всех кричал «браво» и «бис» и вообще обнаруживал все признаки мгновенной, острой влюбленности, подчас возникающей в условиях фронта, где суровые будни войны и повседневная опасность порождают повышенную остроту чувств.
И вот за банкетным столом юный Леня — так звали лейтенанта — сумел занять место рядом с понравившейся ему певицей. Наталья Михайловна, раскрасневшаяся от успеха и выпитого вина, откровенно кокетничала с «милым мальчуганом», как она мысленно прозвала лейтенанта.
Шел обычный разговор о войне, о коварстве фрицев, об атаках, о ночных боях. Леня, охмелевший от вина, а еще больше от соседства молодой красивой женщины, начал рассказывать «боевые эпизоды», впадая при этом в тот чуть хвастливый тон, которым еще не опытные молодые люди рассчитывают обратить на себя внимание и придать значительность собственной персоне.
— Это что! — говорил он. — Бывают, Наташа (он незаметно для самого себя уже называл певицу по имени), такие перепалки, что и описать трудно. Конечно, это военная тайна, но я вам скажу по секрету: у нас теперь есть новые «сюрпризы» — замечательные орудия; называются они «А-2»…
— Боже, как интересно! — сказала, почему-то вздрогнув, Наталья Михайловна. — Какое странное название «А-2», наверное, по фамилии конструктора?
— Ну да, — ответил Леня, — фамилия изобретателя Леонтьев. Вот это парень, скажу я вам… Все время на огневых позициях… Сам следит, как работают его игрушки. Конечно, это секрет, но вам…
— Милый мальчик, — сказала Наталья Михайловна, — да какой же это для меня секрет, когда Леонтьев, Коля Леонтьев — мой близкий знакомый. Я даже собираюсь его навестить. Он ведь недалеко отсюда?
— Тридцать километров, — ответил Леня. — Есть такая деревня Большие Кресты, там наш КП. Но только…
— Я думала, ближе, — перебила его Наталья Михайловна. — Ну, не беда, в Москве встретимся: он говорил, что скоро вернется. Леня, положите мне, пожалуйста, сардин. Знаете, у меня был знакомый, которого тоже звали Леней. Вы будете мой «А-2».
— Есть положить сардины, — сказал Леня и исполнил просьбу своей дамы.
Наталья Михайловна съела сардину, выпила рюмку вина и перевела разговор на другую тему.
Между тем банкет продолжался. Актеры благодарили хозяев за теплый прием, хозяева благодарили актеров за доставленное удовольствие. За столом было непринужденно и весело.
Внезапно Наталья Михайловна поднялась и со стоном схватилась за сердце.
— Что с вами? — одновременно подбежали к ней несколько офицеров.
— Мне дурно… — едва проговорила Наталья Михайловна. — Я съела сардину, и вот… Я отравилась этими консервами…
Она пошатнулась и чуть не упала. Актеры и офицеры окружили ее, стали предлагать различные средства; кто-то послал за врачом.
Наталью Михайловну перенесли в командирский блиндаж и там положили на постель. Очевидно, у нее было острое отравление. Она непрерывно стонала и молила только об одном; поскорее отправить ее в Москву, где у нее есть дядя — профессор Венгеров — в институте Склифосовского.
Врач, осмотрев больную, сказал, что путешествие не представляет опасности.
Через час заболевшую певицу усадили в санитарный самолет и отправили в Москву.
Едва машина поднялась в воздух и легла на курс, как Наталья Михайловна перестала стонать. Вся история с отравлением была выдумана ею для того, чтобы быстрее вернуться в Москву и доложить Марии Сергеевне, где именно находится Леонтьев. Последнее поручение было выполнено.
На следующее утро Берлин сообщил шифрованной радиограммой в штаб фронта и господину Крашке, что инженер Леонтьев находится на Н-ском участке фронта, в деревне Большие Кресты.
8. «СПЕЦИАЛИСТ ПО РУССКОЙ ДУШЕ»
Когда-то, в дни далекой молодости, Петронеску считался в германской разведке специалистом по славянским делам.
Позади у господина Петронеску (настоящая его фамилия была Крафт, но за свою жизнь он переменил столько фамилий, что сам уже не помнил теперь, какая же из них — настоящая) была нелегкая, бурно прожитая жизнь профессионального шпиона, с частыми и внезапными переменами фамилии, места жительства и внешности, с неожиданными переездами, переодеваниями, многочисленными и очень пестрыми связями, знакомствами и встречами, с пятью годами пребывания на каторге и парой «мокрых дел», с самыми многообразными и неожиданными профессиями: Петронеску был и землемером, и шофером, и эстрадным чечеточником, и коммерсантом, пастором, коммивояжером, владельцем кафешантана, скупщиком скота и даже кладбищенским сторожем.
Однако при всех этих превращениях господин Петронеску оставался, разумеется, сотрудником германской разведки, в списках которой в дни войны он уже значился как специалист по русской душе.
Пребывая теперь в Софии и занимаясь новыми делами, господин Петронеску, однако, очень внимательно следил за разворотом событий в Анкаре. Им руководило при этом не просто любопытство. Он очень хорошо понимал, что от удачи или провала анкарской операции зависит многое для его личной судьбы.
Сведения, которые он черпал из газет и случайных источников, были весьма неприятны. Сначала все как будто шло по намеченному плану. В заранее назначенный день к Папену, вышедшему для совершения моциона, подбежал злоумышленник, дважды выстрелил в него, но, конечно, промахнулся, затем выстрелил в бомбу, которая была у него в руке, и, конечно, взорвался. Папен очень своевременно и точно упал на тротуар (не зря он шлепался на ковер в своем кабинете), очень картинно «потерял сознание», затем эффектно «пришел в себя», не забыл произнести слова насчет воли господней и нечестивцев из советского посольства и, одним словом, безупречно сделал все, что ему было положено.
В тот же день господин Сараджогло примчался к фон Папецу и передал немецкому послу «свое соболезнование и прискорбие по поводу того, что случилось и что могло иметь, но, к счастью, не имело, столь чудовищные последствия». Министр не без удовольствия легонько подчеркнул слова «но не имело». Господин посол в ответ не преминул заметить, что «последствия, к сожалению, имели место, ибо? во-первых, самый факт злодейского покушения в центре столицы на жизнь посла Германии есть достаточно тяжкое последствие бездеятельности турецких органов власти и их непонятной благосклонности к злодеям из советского посольства, несомненно, причастным к этому делу». Во-вторых, добавил посол, он сильно контужен взрывной волной и перенес столь ужасное нервное потрясение, что, по мнению домашнего врача, потерял по крайней мере десять лет жизни.
В дальнейшем разговоре фон Папен дал понять, что отделаться соболезнованиями и выражением прискорбия туркам не удастся и что должна идти речь о разрыве дипломатических отношений с Советским Союзом и вступлении Турции в войну с ним.
На следующий день переговоры продолжались. Установить личность злоумышленника не представлялось возможным, так как от него в результате взрыва ничего не осталось, кроме нескольких клочков кожи и челюсти. Турецкие следственные власти сбились с ног, но ничего не могли выяснить. Тогда сам «потерпевший» любезно предложил господину Сараджогло помочь в раскрытии этого преступления.
— Я полагаю, господин министр, — сказал фон Папен, — что было бы полезным установить деловой контакт между турецкой полицией, занятой расследованием этого ужасного дела, и германской политической полицией, имеющей весьма интересные данные, несомненно, проливающие свет на интересующие обе стороны вопросы… Разумеется, при этом контакте мыслится полная суверенность турецких властей и турецкого правосудия, а верные и точные сведения, право, еще никогда никому не мешали…
«Деловой контакт» был установлен. Гестапо недвусмысленно указало перстом на Абдурахмана и Сулеймана. Оба были немедленно арестованы. К удовольствию турецких следователей и заместителя генерального прокурора, Турции господина Кемаль Бора, руководившего расследованием по этому делу, обвиняемые охотно сознались и назвали личность злоумышленника, заявив, что это был некий Омер, студент Стамбульского университета и что они все трое были привлечены для совершения покушения русскими гражданами Павловым и Корниловым, работающими в советском консульстве и торгпредстве.
Получив столь ценные признания, господин Кемаль Бора полетел к Сараджогло. Наутро газеты вышли с широковещательными сообщениями, что «тайна взрыва на бульваре Ататюрка» раскрыта благодаря оперативности турецкой полиции и мудрости заместителя генерального прокурора господина Кемаль Бора, проявившего недюжинные способности юридического мышления, анализа и оценки улик. Соучастники покушения Абдурахман и Сулейман, — писали газеты, — уже арестованы, и выясняется причастность некоторых иностранцев к этому покушению.
Через несколько дней Павлов и Корнилов были арестованы турецкой полицией. Им было предъявлено обвинение в организации покушения на германского посла. Первые допросы шли в Стамбуле. Кемаль Бора и стамбульский губернатор состязались в тонкостях психологического подхода, убеждая арестованных сознаться в деле, к которому они, заведомо для допрашивающих, не имели никакого отношения. Маленький, пухленький, с розовыми щечками и бегающими мышиными глазками, Кемаль Бора произносил часовые речи, доказывая Павлову и Корнилову, сколь выгодным будет для них признание. Господин губернатор, сменяя уставшего прокурора, в свою очередь гарантировал все блага мира, свободу, деньги, почет и турецкое подданство за «чистосердечное раскаяние и признание». Русские упрямо твердили, что не имеют никакого отношения к взрыву на бульваре Ататюрка.
Тогда их перевели в Анкару. Были проведены очные ставки с Абдурахманом и Сулейманом.
Первым в кабинет начальника анкарской тюрьмы, где проводилась очная ставка, был приведен Абдурахман. Павлов сидел у стены, направо от входа. За его спиной стояли двое дюжих полицейских. Кемаль Бора и полицейские чиновники полукругом восседали за столом. Абдурахман вошел в кабинет, развязно поклонился прокурору, полицейским и картинно встал у порога.
— Обвиняемый Абдурахман, — начал скрипучим голосом прокурор, раздувая щеки от сознания важности момента, — не знаете ли вы человека, сидящего на этом стуле?
— Господин прокурор, — ответил Абдурахман, — встав на путь чистосердечного признания вины и искреннего раскаяния в совершенном преступлении, я отвечу вам правдиво и честно — да, я его знаю.
— Что вам известно об этом лице? — продолжал Кемаль Бора.
— Это русский гражданин Павлов. Он и его товарищ Корнилов склонили меня, моего друга Сулеймана и покойного Омера к убийству германского посла.
Прокурор торжествующе посмотрел на Павлова, спокойно сидевшего на своем месте. Переводчик перевел Павлову вопросы прокурора и ответы Абдурахмана. Заметив улыбку Павлова, Кемаль Бора побагровел от злости.
— Передайте этому человеку, что он не в театре! — заорал он переводчику. — Правосудие требует от него признания вины, которая абсолютно доказана. Он напрасно улыбается — вчера Корнилов уже все признал, хотя он тоже раньше улыбался. Теперь его очередь. И пусть спешит признаться, пока не поздно! Он в руках турецкого правосудия. И мы найдем способ развязать ему язык!
Выслушав переводчика, Павлов коротко сказал:
— Мне нечего признавать. Совершенно очевидно, что все это «покушение» — гестаповская провокация. И я уверен, что это ясно не только мне, но и представителям турецкого правосудия. Требую свидания с советским послом или его представителем. Никаких показаний больше давать не буду. Все.
После Павлова допрашивался Корнилов. Ему, разумеется, также было объявлено, что Павлов «уже признался». Корнилов поднял Кемаля Бора насмех, заявив, что такая брехня не к лицу даже турецкому прокурору. Кем ал ь Бора завопил что-то насчет «оскорбления, которое он занесет в протокол». Корнилов, услышав эту угрозу, ответил, что он со своей стороны хочет, чтобы было зафиксировано лживое утверждение, что Павлов «признался».
Очная ставка с Сулейманом также ничего не дала, если не считать того, что Сулейман, забыв инструкцию, полученную перед этим, назвал Павлова Корниловым, а Корнилова Павловым. На очной ставке он переминался с ноги на ногу, тупо глядел в одну точку и тяжко вздыхал. Ему было невесело: накануне очной ставки в связи с его забывчивостью его безжалостно избили в карцере, обещанные сроки ареста истекли, дело затягивалось, и вообще он начинал сожалеть о том, что согласился участвовать в этой комедии. Несмотря на свою тупость, он начинал догадываться, что жестоко обманут и что будущее сулит ему уйму неприятностей…
Поведение Сулеймана было замечено. Кемаль Бора в глубине души был не прочь избавиться от такого «свидетеля», но в газетах уже было объявлено его имя, и исключение его из процесса было уже невозможно.
Двадцатого апреля 1942 года начался судебной процесс. Он шел в анкарском «дворце правосудия», в большом грязноватом зале. Судьи, прокурор и адвокат — в черных средневековых мантиях. Обвинял Кем ал ь Бора. Рядом с ним восседал и сам генеральный прокурор Джемиль Алтай, но тот больше молчал и только важно покачивал головой. Защитник, был один — Захир Зия Карачай; он защищал Абдурахмана. Павлов и Корнилов отказались от турецкого адвоката и заявили, что предпочитают защищать себя сами. Зал был набит до отказа публикой — анкарские чиновники, их жены — накрашенные турчанки, в высоких шляпах с перьями (это было тогда в моде), тайные агенты турецкой полиции, люди средних лет в штатском, с беспокойно шныряющими глазами, многочисленные турецкие и иностранные журналисты. В первом ряду сидели представители дипкорпуса, с интересом следившие за процессом, немцы и американцы, англичане и шведы, итальянцы и французы.
Заседание открылось ровно в двенадцать часов дня. Председатель суда, смуглый пожилой турок с заросшим лбом и множеством золотых зубов, исправно выполнил вступительные формальности, привел свидетелей к присяге и объявил перерыв. Карачай, кокетничая новехонькой адвокатской мантией, похаживал в перерыве среди публики со значительным видом независимого слуги правосудия. Сухопарый, немногословный Джемиль Алтай важно проследовал в свой кабинет. Кемаль Бора, чувствуя себя главным героем дня, перемигивался с дамами и продолжал стоять у входа в зал суда.
Провели куда-то подсудимых. Щебетавшие дамы бросились к проходу, как овцы. Первыми провели Абдурахмана и Сулеймана, а потом Павлова и Корнилова. Они шли рядом, спокойно беседуя, иронически поглядывая на жадно рассматривающую их публику. Спокойствие и независимый вид Павлова и Корнилова удивили дам, ожидавших встретить экзотические физиономии «русских разбойников», как окрестили их в этот день бульварные турецкие газеты.
Большая группа иностранных журналистов курила в углу коридора. Тут были главным образом англичане, американцы, французы и русские. Из турок около них вертелся только один, пожилой человек с седыми волосами и холеным розовым, необыкновенно сладким лицом, в подчеркнуто модном, длинном пиджаке и черепаховых очках. Это был Ялчин, турок по национальности, журналист по наименованию и давний английский агент по профессии. Он претендовал на роль представителя передовой, либеральной прессы и очень любил подделываться под европейский стиль в манере одеваться, высказываться и даже писать. На этом этапе мировой войны он выступал на страницах газет сочувственно по адресу союзной коалиции, но на всякий случай («одному аллаху известно, чем кончится эта всесветная кутерьма») был корректно сдержан и в отношении Германии, стараясь не очень задевать многочисленных немцев, орудовавших в Стамбуле и Анкаре.
Наутро все турецкие газеты вышли с отчетами о первом дне процесса, многочисленными фотографиями из зала суда и сенсационными заголовками.
Увы, уже первые судебные заседания принесли организаторам процесса немало огорчений: Павлов и Корнилов на суде твердо продолжали линию разоблачения провокационного характера «покушения». Упрямые русские не только отрицали свою вину, но сразу перешли от защиты к нападению спокойно, но с дьявольской настойчивостью припирали к стене свидетелей, выясняли множество пикантных деталей, задавали вопросы, от которых Кемаль Бора приходил в состояние полного смятения, и даже отпускали недвусмысленные замечания по адресу прокурора и методов расследования, которым он руководил.
Притом все это делалось в безупречно корректном тоне, очень спокойно, со ссылками на права подсудимых, вытекавшие из турецких процессуальных законов, и вместе с тем с полным чувством собственного достоинства. Это вовсе сбило с толку прокурора и председателя. При такой линии самозащиты не было никакой возможности прервать подсудимых, отклонить задаваемые ими вопросы или вывести их из зала суда. Придраться было решительно не к чему.
Публика начинала недоумевать. Захир Зия Карачай в первые дни процесса сидел с открытым ртом и выпученными от удивления глазами. Потом, получив соответствующую взбучку, пошел в лобовую атаку на подсудимых. Он начал с напыщенных заявлений о том, что Павлов якобы в последние три года уже занимался «покушениями» — в Риме на Муссолини, в Софии на царя Бориса и где-то еще на кого-то. Павлов, смеясь от души, документально доказал суду, что он все эти годы безвыездно работал в Стамбуле.
Тогда в дело вступил Кем ал ь Бора. Он заявил, что сведения о прошлом Павлова господин адвокат привел точно, так как ему, прокурору, о них также известно непосредственно от германской политической полиции. Павлов попросил суд занести это в протокол. Зал загудел. Сидевшие в первом ряду немецкие дипломаты начали перешептываться, проклиная неуклюжего турецкого прокурора. Карачай, вместо того чтобы замять этот эпизод, обрадовался и подтвердил источник этих сведений. Павлов в ответ попросил Карачая сообщить суду, когда он вступил в коллегию адвокатов, где получил юридическое образование й откуда взял средства на открытие адвокатской конторы.
Побагровевший Карачай отказался отвечать «на наглые вопросы подсудимого» и в ответ начал что-то выкрикивать насчет Центросоюза, который является «террористическим центром Коминтерна», и подсудимых — «агентов Центросоюза». Председатель дважды призывал адвоката к порядку, но тот продолжал обрушиваться на Центросоюз, в котором видел корень всех зол.
Тем не менее Павлов просил суд обязать адвоката ответить на его вопросы. Карачай в конце концов пробормотал, что в коллегию он вступил перед процессом, а юридическое образование получил в Берлине. Что же касается средств на открытие адвокатской конторы, то он воспользовался своими старыми сбережениями.
Тогда Павлов передал суду справку анкарского банка о том, что за два дня до открытия Карачаем адвокатской конторы ему была передана крупная сумма такой-то немецкой фирмой.
Справка вызвала сенсацию. Все знали, что это за фирма. В зале откровенно смеялись, раздался чей-то свист, публика шумела. Иностранные журналисты лихо скрипели перьями. Дипломаты в первом ряду, кроме немцев, разводили руками и саркастически улыбались. Кемаль Бора сидел с таким лицом, что за него становилось страшно. Один генеральный прокурор молчал с невозмутимым и даже довольным видом. Он в глубине души был рад провалу своего заместителя, который явно метил на его пост и сильно рассчитывал на лавры по этому делу, почему-то порученному ему, а не самому генеральному прокурору Джемилю Алтаю.
Это заседание закончилось коротким заявлением Павлова, который сказал:
— Господа судьи, заканчивая представление документов по этому эпизоду, я должен выразить свое соболезнование господину прокурору Кемаль Бора, попавшему публично в столь непристойное и тяжелое положение своей ссылкой на сведения, полученные им непосредственно из гестапо. Я не могу в связи с этим не вспомнить старую турецкую поговорку: «Если ты пьешь воду из мутного источника, не удивляйся, что у тебя испортился желудок».
Дружный взрыв хохота в зале. Кемаль Бора вскакивает и что-то кричит. Председатель суда изо всех сил звонит в звонок, но зал продолжает грохотать…
Господин Петронеску с волнением узнавал все эти подробности. Дело, которое стоило стольких трудов, явно не клеилось. Если и дальше пойдет в таком же роде, будет полный провал.
Как бы в ответ на эти невеселые мысли прибыл приказ вылететь в Берлин. Ничего хорошего это не предвещало.
И вот он в Берлине, у самого рейхсфюрера СС — Гиммлера. В кабинете, кроме Гиммлера, его заместитель Кальтенбруннер и Канарис, один из руководителей военной разведки.
Гиммлер протер пенсне, надел его на острый хрящеватый нос, вытянул маленькую, как у змеи, голову по направлению к Петронеску и начал его внимательно рассматривать. Канарис сидел в стороне. Кальтербруннер молча курил.
Тяжелая пауза продолжалась минуты три. У Петронеску так билось сердце, что он испугался, как бы это не услыхал Гиммлер. Наконец, последний тихо спросил:
— Вы прибыли с добрыми вестями? С отличными известиями? С хорошим рапортом? У вас славно идут дела, неправда ли, румынская свинья?
— Я немец, господин рейхсфюрер, — пролепетал Петронеску.
— Вранье, немец не может быть таким тупым скотом! Это клевета на нацию, негодяй! Мы еще разберемся — кто вы такой, мы еще вас проверим… Каков подлец!.. Какой тупой мерзавец!..
Он вскочил с места и начал ходить по кабинету, продолжая что-то шипеть. Мелкие пузырьки слюны лопались в углах его тонкогубого рта. Глаза поблескивали за стеклами пенсне недобрыми зелеными огоньками. Худые пальцы рук непрерывно двигались, сжимаясь и разжимаясь. Но страшнее всего была его улыбка — тонкие губы широко раздвигались, обнажая кривые, редко посаженные зеленые зубы. Покачивая маленькой головой, венчающей длинную, худую шею с большим кадыком, он продолжал шипеть:
— И это называется агент Германии! Старый мастер!.. Кого вы допустили на процесс, болван? Двух кретинов, не способных даже заучить детское стихотворение? Идиотов, которым место в клинике психиатра? Дегенератов, способных вызвать только смех?.. Их вы допустили, мерзавец, на процесс мирового значения? Нет, скажите прямо, что это, умысел? Сколько вы получили за это, скажите, пока не поздно, иначе вы у меня скажете все, абсолютно все!.. Я сделаю из вас фарш!
Господин Петронеску молчал. Возражать и спорить было бессмысленно. Он понял, что погиб. Гиммлер всегда сдерживал свои обещания. Сегодня же начнутся пытки, допрос в подвале, «признание» и конец.
Между тем Гиммлер внезапно успокоился, подошел к столу, сел, вытер платком углы рта и спокойно, почти ласково, продолжал:
— Ошибки возможны всегда. Но есть предел ошибке и граница заблуждению. Я еще могу понять — просчет с этими дураками. Как их зовут, Кальтенбруннер?
— Абдурахман и Сулейман, рейхсфюрер, — коротко ответил Кальтенбруннер.
— Да, да, они… Повторяю, я еще могу это понять. Но как объяснить, посудите сами, что вы, специалист по русской душе, наметили в качестве обвиняемых Павлова и Корнилова? Посмотрите, как они себя ведут. Какое спокойствие, ирония, твердость… Наконец, я уверен, что они опытные юристы — это сразу чувствуется… Как вы смели предложить этих людей! Их одних достаточно, чтобы провалить процесс, не говоря уже об остальном… А это свинство с турецким адвокатом, которого я бы с удовольствием повесил… Кто переводит в таких случаях деньги через банк?.. Кто, я вас спрашиваю?
— Я не имею к этому отношения, — пролепетал наконец Петронеску. — И мне казалось…
— Ну да, вам казалось… А мне вот теперь кажется, что так поступают только с умыслом, нарочито, обдуманно, в определенных целях… И, конечно, за определенное вознаграждение… Не так ли, мой дорогой?
Гиммлер опять начал улыбаться. Петронеску похолодел. В этот момент вошел адъютант Гиммлера и положил перед ним телеграмму. Гиммлер начал ее читать, лицо его постепенно заливало краской, руки чуть дрожали. Он бросил недокуренную сигарету в пепельницу, затем почему-то начал ее мять и вдруг, схватив рукой пепельницу, с силой бросил ее в угол. Фарфоровая пепельница с треском разлетелась на куски.
— Читайте, — сказал он Петронеску, — вот плоды вашей энергичной работы. Читайте!
В тумане, застилавшем глаза, господин Петронеску с трудом прочел:
«Из Анкары. Рейхсфюреру ОС.
Сегодня на процессе произошел ужасный инцидент. Неожиданно для всех Сулейман обратился к председателю суда и заявил, что он отказывается от всех прежних показаний, что он никогда не знал Павлова и Корнилова, что и Абдурахман их также не знал и что Павлов и Корнилов вообще не имеют никакого отношения к покушению на Папена. Сулейман заявил, что давал раньше ложные показания по принуждению полиции, где его подвергали пыткам и требовали, чтобы он оговорил русских.
Заявление Сулеймаыа произвело сенсацию на процессе. В зале раздались крики: «Позор! Позор!» Прокурор Кемаль Бора до такой степени растерялся, что расплакался в присутствии публики. Председатель поспешно объявил перерыв.
Мы приняли меры к тому, чтобы Абдурахман не последовал примеру Сулеймана. Изыскиваем возможности повлиять и на последнего, чтобы восстановить его в прежних показаниях, хотя надежд на это мало. Павлов и Корнилов ведут прежнюю линию. Меры к смягчению отчетов о процессе в турецкой прессе нами предприняты».
На следующий день господин Петронеску снова имел личную беседу с Гиммлером и Кальтенбруннером. Ему сказали прямо, что он может себя спасти лишь одним — выполнить очень серьезное поручение в России. Лишь в этом случае он снова завоюет доверие, а стало быть, жизнь.
На рассвете специальным самолетом господин Петронеску вылетел в район Смоленска, к господину Крашке.
9. НОВОЕ ПОРУЧЕНИЕ
Когда господин Петронеску высадился из транспортного самолета «Юнкерс-52» на смоленском аэродроме, было ясное летнее утро, вселяющее бодрость и уверенность. Петронеску сел в поджидавшую его машину и проследовал на «комбинат» к господину Крашке, товарищу своей молодости и свидетелю его первых успехов.
Они не виделись несколько лет. Тем не менее встреча старых друзей была более чем сдержанной. Они не любили друг друга.
За завтраком хозяин угостил гостя русской водкой, русскими папиросами, и разговор сразу пошел о русских делах.
Петронеску предъявил предписание, в котором Крашке предлагалось выделить в его распоряжение пятерку опытных агентов и вместе с ним перебросить их в советский тыл.
— Я не собираюсь долго здесь задерживаться, — сказал Петронеску, — но хочу лично отобрать людей и изготовить некоторые документы.
— Я и мои люди к вашим услугам, — довольно любезно сказал Крашке, обрадовавшись тому, что неприятный гость скоро уберется. — Когда начнете отбор?
— Хотя бы сегодня, — ответил Петронеску.
Крашке имел полное основание думать, что приезд Петронеску означает выражение со стороны начальства некоторого недоверия к его способностям. Это недоверие было вызвано не совсем удачным началом дела Леонтьева и участившимися случаями провала агентов Крашке. Крашке умолчал о том, что фамилия Леонтьева ему давно известна.
Действительно, последний год начался с неприятностей. Провалился один из лучших агентов Крашке, Филипп Борзов, много раз побывавший в советском тылу и всегда приносивший ценные сведения. Филипп, бывший кулак, и махновец, пожилой, одинокий, неразговорчивый человек, был завербован в самом начале войны.
Проучившись три месяца в школе Крашке, Филипп был переброшен через линию фронта. В напарницы дали ему молодую девушку по имени Ванда. Они изображали бродячих музыкантов, отца и дочь. Филипп играл на баяне, Ванда — на скрипке. В баяне был радиопередатчик. Филипп играл для проходивших частей на фронтовых дорогах, а по ночам передавал немцам данные о подходящих резервах, сообщал ориентиры для бомбежек, старался обнаружить слабые участки обороны.
Пожилой баянист и его миловидная дочь не вызывали никаких подозрений.
Но вот однажды среди слушателей оказался лейтенант, который сам был отличным баянистом. Он обратил внимание на то, что баян срывается на переборах. Лейтенант сначала подумал, что мехи не в порядке, и вызвался исправить инструмент, но Филипп баяна не дал и продолжал играть. Внимательно вслушавшись, лейтенант понял, что внутри баяна что-то есть. Вырвав баян. из рук Филиппа, офицер разрезал мехи и извлек оттуда передатчик. Ванда, воспользовавшись тем, что общее внимание было сосредоточено на старике, убежала. Так провалился Филипп.
Крашке был вдвойне огорчен: потерей ценного агента и провалом фокуса с баяном.
Правда, он тут же придумал новый прием. Вызвав к себе начальника технической мастерской «-комбината», Крашке сказал:
— Вы не учитываете психологию русской нации. Наши агенты проваливаются. Вы не понимаете славянской души… — Крашке самодовольно и загадочно улыбнулся. — Русские, мой друг, как и все славяне, весьма жалостливы. Мы должны использовать славянскую жалость.
И он начал объяснять:
— Отныне надо посылать к русским калек. Да, калек. Человек с ампутированной ногой, инвалид войны, — это, черт возьми, чего-нибудь да стоит! Одним словом, следует продумать, как поместить передатчик в протез. Если этот протез начинается от бедра…
— Но ведь для этого нужны люди, у которых ноги ампутированы от бедра, — наивно усомнился техник. — А это бывает довольно редко.
— Вы чудак! — возразил Крашке. — Не все ли равно этим русским свиньям, как мы их будем ампутировать: только ступню или всю ногу от бедра… Дайте секретную телеграмму в соседние госпитали. Протез — это мысль. Делайте!
Так немцы радиофицировали протезы. Но и это не помогло. «Инвалиды» тоже проваливались. Условия работы все более усложнялись. А тут накануне приезда Петронеску случилась новая неприятность. К одному из участков советской линии обороны вплотную примыкала важная железнодорожная ветка, которую надо было вывести из строя. Лучше всего это можно было сделать, уничтожив железнодорожный мост. Многократные попытки разбомбить мост с воздуха ни к чему не привели. Тогда Берлин прибегнул к Крашке как к последнему средству.
Мобилизовав лучшую свою агентуру, Крашке перебросил в прилегающий к намеченному объекту район несколько человек и значительное количество тола. Все переброшенные диверсанты были одеты в форму железнодорожников и явились на место под видом представителей НКПС, прибывших якобы для проверки технического состояния моста.
Начальник этого участка службы пути отсутствовал: он был вызван в управление дороги для доклада. Заменял его новый человек, не имеющий достаточного опыта, а главное, весьма доверчивый. Он приветливо встретил «комиссию» и прежде всего предложил гостям позавтракать. За столом один из гостей подбросил таблетку с сильно действующим наркозом в рюмку гостеприимного хозяина. Это заметила десятилетняя девочка, дочь дорожного мастера, которая была нездорова е лежала тут же в избе, на полатях.
Она тихо сползла с полатей и проскользнула к матери, возившейся на кухне. Хозяйка немедленно сообщила об этом командиру подразделения, охранявшего мост. Дом был оцеплен, и «комиссию» арестовали. В чемоданах был обнаружен тол, приготовленный для взрыва моста.
Крашке был в отчаянии. Начальство, которому поневоле пришлось обо всем доложить, разразилось весьма язвительным письмом.
«Я должен разъяснить вам, герр Крашке, — писал начальник, — что в компетенцию нашей службы отнюдь не входит задача снабжения органов НКВД толом, как вы это, по-видимому, считаете. Нам совершенно непонятно, каким образом люди с вашим опытом и квалификацией могут попадать в столь глупые и непристойные положения…»
И теперь Крашке усмотрел в приезде Петро-неску выражение крайнего недоверия к себе, а Петронеску не счел нужным его разубеждать.
Невесело было на душе у господина Крашке.
После завтрака господин Крашке повел гостя осматривать свои владения. Герр Стефан показал свою продукцию и с достоинством выслушал комплименты. Когда гость увидел в «допросной» толстые плети со свинчаткой, резиновые палки и наборы каких-то щипцов, зубил, клещей и тому подобных инструментов, он многозначительно улыбнулся.
— Я вижу, вы верны своим вкусам, господин Крашке, — сказал он, — и попрежнему любите эти развлечения.
— Поверьте, это не только развлекает, — улыбнулся Крашке, — но и приносит весьма существенную пользу. Если хотите, сегодня, попозже вечером, можете убедиться в этом. Доставлена девушка-партизанка. Пока она хранит молчание, но сегодня…
— Благодарю, это не по моей специальности. И, кроме того, я не выношу женского крика, — ответил Петронеску. — Я бы хотел поскорее заказать себе документы.
Они прошли в мастерскую, изготовлявшую документы. Петронеску тщательно ознакомился с оттисками гербовых печатей различных советских учреждений, всякого рода удостоверениями, паспортами, военными билетами, штампами милицейской прописки и т. п. Все это было сделано очень аккуратно и выглядело отлично.
— В качестве кого вы намерены туда перебраться? — коротко спросил Крашке.
— Я думаю, лучше всего, если я и отобранные мною люди поедем под видом делегации какой-нибудь области, привезшей на фронт подарки, — ответил Петронеску. — Во-первых, там это в моде, во-вторых, это обеспечит нам теплый прием, в-третьих, это будет объяснять нашу естественную любознательность. Да, нынче наша служба совсем уже не та, что была когда-то. Увы, кончились времена, когда мы работали в кафешантанах, когда красивая женщина — любовница министра или содержанка генерала — делала нам игру! В Советском Союзе эти методы совершенно исключены. Уверяю вас, что здесь даже Мата Хари, звезда германской разведки, была бы арестована через два месяца. Нет, тут нужна гораздо более тонкая работа. Вот жаль, что у меня нет фотографии Леонтьева, но ничего, я и так его найду.
— Делегация — отличная выдумка, — ответил Крашке. — Но в таких случаях фронт, вероятно, получает извещение из Москвы…
— Я это предвидел, — ответил Петронеску. — Наши люди в Москве постараются все организовать. А я на всякий случай запасусь у вас документами. Пока надо отобрать людей. Я думаю так: шесть человек, из них две комсомолки, один пожилой пролетарий, один представитель обкома — это я, ну, и еще кто-нибудь из интеллигенции…
— У меня есть несколько перебежчиков, которым я вполне доверяю, — сказал господин Крашке, — тем более, что они уже сожгли за собой все мосты.
— Отлично, — сказал Петронеску. — Надо будет приготовить подарки. Папиросы, шоколад, вино. Можно немного парфюмерии. Но чтобы все это было солидно…
К вечеру люди были отобраны: две девушки, один пожилой человек и двое мужчин неопределенного возраста, Петронеску подробно поговорил с каждым в отдельности. Старшая из девушек, по имени Вера, до войны служила в ателье мод, а когда пришли немцы — сошлась с гитлеровским офицером и затем была завербована разведкой. Кукольное личико, бездумные, пустые глаза, густо намазанные ресницы и чрезмерная вертлявость обличали в ней особу определенного пошиба. Другая, по имени Тоня, была еще совсем молода — ей было всего лет восемнадцать. Она была дочерью петлюровца, родилась и выросла в Германии, но хорошо владела русским языком. «Пожилой пролетарий» был старый агент немецкой разведки, работавший до войны конторщиком на военном заводе. И, наконец, два человека неопределенного возраста были завербованы из числа лиц, дезертировавших из Красной Армии.
В тот же день началась индивидуальная подготовка членов «делегации».
Девушки должны были изображать комсомолок. С ними вели «практические занятия»: их учили, как разговаривать на фронте, как приветствовать бойцов, как вручать подарки, как отвечать на всевозможные вопросы. «Пожилой пролетарий», который должен был изображать старого мастера оборонного завода, получил инструкцию касательно всяких технических и производственных терминов и разговоров с бойцами. Бывшие дезертиры должны были представлять советскую интеллигенцию из областного центра, поэтому один из них готовился к роли агронома из облзо, а второй — к роли преподавателя географии из пединститута.
Сам Петронеску, взявший на себя роль представителя обкома партии, детально знакомился с материалами о работе партийного аппарата (по данным Крашке) и всякого рода литературой. Он выбрал себе фамилию «Петров» и упражнялся в произнесении приветственных слов и докладов.
Так проходило время. Ежедневно члены «делегации» проводили вместе по нескольку часов, подробно обсуждая поведение каждого в самых различных ситуациях.
По окончании подготовки Петронеску и Крашке начали выбирать место, где было бы всего безопаснее выбросить парашютный десант.
Они остановились на глухом, малонаселенном железнодорожном разъезде, в одном из районов Н-ской области.
В Берлин радировали о принятом решении, и на следующий день было получено согласие.
Около двух часов ночи вся «делегация» была доставлена на ближайший аэродром и там погружена в транспортный самолет.
«Юнкере» с ревом вырулил на старт, взял разбег, толчком оторвался от земли и круто пошел вверх, в темное ночное небо, прямо навстречу Большой Медведице. Набрав высоту, машина легла на курс и пошла через линию фронта в советский тыл.
Минут через сорок стали подходить к намеченному пункту. Спокойная русская равнина с небольшим леском, вьющейся лентой реки и аккуратно вычерченной линией железнодорожного полотна раскинулась под крыльями самолета. Пилот постучал в пассажирскую кабину.
Петронеску рассматривал в ночной бинокль расплывающиеся в сумраке мягкие контуры мирного сельского пейзажа.
Ни одного огонька, ни одного движущегося предмета, ничего, что заставило бы насторожиться, забеспокоиться. Да, надо прыгать…
Петронеску три раза постучал в кабину пилота. Мотор перешел на малые обороты, и машина почти бесшумно стала планировать вниз. Петронеску с трудом открыл боковую дверку. Ночной воздух со свистом ворвался в самолет. Петронеску вышвырнул один за другим четыре чемодана с подарками, из которых каждый был снабжен парашютом-автоматом, и молча указал девушкам на распахнутую дверцу. Вера подошла к зияющей пропасти и? взявшись рукой за боковой поручень, заглянула в нее. Где-то внизу, очень далеко, загадочно молчала земля.
— Ой! — тихо вскрикнула Вера. — Ой? страшно!..
Петронеску шагнул к Вере и, оторвав ее руки от поручней, вытолкнул девушку из самолета. Раздался крик, который сразу ветром отнесло в сторону. Вера камнем полетела вниз, но через несколько секунд раскрылся купол ее парашюта.
За нею прыгнула Тоня, успевшая только воскликнуть перед прыжком: «Ой, мамочка!» Потом, перекрестясь и почему-то разгладив усы, неуклюже выпрыгнул «пожилой пролетарий». Наконец, очередь дошла до «представителей областной интеллигенции». Господин Петронеску обернулся к ним и даже засопел от злости: оба «интеллигента» забились в угол, судорожно вцепившись в бортовые поручни.
— Ну! — крикнул Петроиеску. — Ну, прыгайте!.. Или вы думаете, что здесь шутят?.. Прыгать!..
Но оба не двинулись с места и только еще крепче схватились за поручни.
— А, сволочь! Скот! Прыгай!.. — заревел Петронеску, бросился к ним и, выкрикивая вперемежку немецкие и русские ругательства, схватил за шиворот первого. Но тот, дрожа от страха, продолжал цепляться за поручни. Петронеску ударил его изо всех сил и начал стучать кулаком в пилотскую кабину. Оттуда сейчас же вышел помощник пилота, молодой офицер с револьвером в руке.
— Что, опять эти русские свиньи не хотят прыгать?.. — спокойно спросил он по-немецки. — Это обычная история… Сейчас я вам помогу.
Подойдя к первому из «интеллигентов», офицер ударил его револьвером по голове. От боли и испуга тот вскочил, на минуту выпустив поручни.
В ту же секунду офицер схватил его за шиворот и потащил к двери. Петронеску помогал офицеру.
Наконец они с трудом вытолкнули этого человека. Он полетел вниз. Тогда настала очередь последнего.
— Рус, прыгай! — по-прежнему спокойно сказал офицер, наводя на него дуло револьвера. — Прыгай, или капут…
— Не-не надо, — промычал тот, лязгая зубами. — Ммо-мочи нет… Пот-том… Нне-не сейчас… Сердце…
— Вот тебе, сволочь, сердце! — завопил Петронеску, ударив его в живот. — Вот тебе мочи нет!..
Офицер, смеясь, тоже прибавил несколько увесистых оплеух.
Но «интеллигент» продолжал судорожно цепляться за поручни. Офицер потерял спокойствие и начал как-то странно завывать. Петронеску вспотел от ярости и физического напряжения.
Наконец, окончательно потеряв терпение, задыхаясь от ярости, Петронеску выхватил револьвер и разрядил всю обойму — девять выстрелов — в полуоткрытый, жарко дышавший рот этого человека. Тот всхлипнул и начал медленно сползать на пол.
— О, вы очень правильно поступили, — произнес офицер, — от него была бы слишком малая польза…
Не отвечая офицеру, Петронеску прыжком бросился к двери и, не останавливаясь, с разбегу прыгнул вниз. Ночной воздух со свистом обжег его лицо. На мгновение перехватило дыхание. Он яростно рванул кольцо парашюта и радостно ощутил, как его сразу, толчком, дернуло кверху. Затем он плавно понесся вниз, к загадочно молчавшей ночной земле.
10. ЛЕСНАЯ НОЧЬ
В июле на том участке фронта, где находился Леонтьев, наступило относительное затишье. Правда, немцы сделали несколько попыток вернуть хотя бы часть потерянных позиций, но все их атаки были отбиты, и наши части прочно закрепились на новых рубежах. Лето в этом году было позднее и только теперь, в начале июля, окончательно вступило в свои права.
Артиллерийское соединение, в котором находился Леонтьев, стояло в глухом, темном лесу, с обширными болотами, поросшими осиной, и лесными озерами с черной, крепко настоеиной водой, пахнущей, как лекарство. Лес тянулся на десятки километров и в непогоду шумел, как океан. Ни недавние бои, ни скопление артиллерии, ни рокот ночных самолетов, проходивших часто над лесом, не могли нарушить его извечный, угрюмый покой. В тихие летние ночи здесь только верхушки сосен сонно перешептывались, да в озере лениво плескалась рыба. Неяркие летние звезды потихоньку заглядывались в черное зеркало спящего озера и потом, как бы в смущении, застенчиво прикрывались пушистыми облаками.
Все спит — лес, озеро, ночное небо, бойцы в палатках, орудия в брезентовых чехлах. В лагере ни огонька: костры запрещены, вспышка спички — черное преступление. Застыли на постах часовые.
Темная ночь стоит над уснувшим лагерем. Только у одной землянки тихий мужской разговор. Полковник Свиридов и Леонтьев беседуют по душам. За это время они привыкли друг к другу, вдвоем им было всегда интересно, всегда находилось, о чем поговорить.
Леонтьеву был симпатичен Свиридов, живой, горячий, умный человек. Он никогда не унывал, знал в лицо каждого бойца, был прост, но строг, доступен, но суров, всегда требовал порядка, дисциплины, чистоты. Лодырей и тупиц не терпел и понимал своих солдат с полуслова. Он был кадровый артиллерист, окончил артиллерийскую академию и когда говорил об артиллерии — у него загорались глаза. Он с гордостью говорил о том, что русская артиллерия всегда славилась, а в советские времена выросла и усилилась необычайно. Свиридов мог часами рассказывать о марках стали, огневом вале, прицельном огне. Он наизусть помнил размеры и наименования орудий всех армий мира. Он признавал мощь «А-2», радовался их поражающим свойствам, но прямо указывал Леонтьеву на необходимость упрощения управления орудиями и увеличения прицельное™ огня.
Леонтьеву были приятны эта прямота, знание дела, толковые советы, которые давал ему Свиридов. Он в свою очередь вызывал симпатии Свиридова своей скромностью, даже некоторой застенчивостью, уважением к чужому мнению, умением внимательно выслушать всякое критическое замечание, совет, предложение. Свиридову нравилось, что конструктор «не задается», советуется с артиллеристами, ведет себя просто и «не лезет в гении».
Так началась их дружба. Постепенно круг их ночных бесед все более расширялся. Много говорили о войне, о народе, показавшем в этой войне поразительные свойства души и характера. Оба с интересом отмечали, что героизм и выносливость, всегда бывшие свойствами русского солдата, теперь, однако, расцвели совсем по-новому, умноженные глубокой сознательностью, укрепленные верой в свое правительство, сознанием своей правоты и всемирно-исторической роли. В этой новой психологии бойцов сказывалось советское воспитание. Свиридов приводил Леонтьеву много примеров новой психологии людей, когда самый, казалось, малокультурный боец «внезапно» обнаруживал очень тонкое и глубокое понимание происходящих событий, международной обстановки, особенностей этой войны и своего долга в широком, буквально историческом значении этого слова.
Но не только в этом сказывались замечательные черты психологии советских людей. Они проявлялись и в их оптимизме, в железном законе товарищества и братства. Русские и украинцы, казахи и грузины, армяне и евреи жили в соединении не просто дружно — это слово никак не подходило — жили, как братья, как одна семья. Да они и были братья, дети одной великой семьи, одной великой и единой Родины.
В свою очередь Леонтьев рассказывал жадно слушавшему Свиридову о том, какие удивительные процессы происходят в так называемом «тылу» страны, где идет работа на фронт.
Леонтьев вел речь о тех же советских людях, новая психология которых раскрылась в их самоотверженном труде в далеких кузницах Урала, в домнах Магнитки, на бесчисленных артиллерийских, авиационных, автомобильных, сталелитейных, станкостроительных, танковых заводах, работающих день и ночь, без выходных дней, иногда в очень тяжелых условиях. Он рассказывал о том, как огромные предприятия, эвакуированные на восток страны, разворачивались на новых местах в удивительно короткие сроки, ломая все веками сложившиеся представления о человеческих и технических возможностях. О том, как в свирепые сибирские морозы строители без отдыха днем и ночью воздвигали новые цеха, которые начинали давать продукцию раньше, чем строители успевали смонтировать над ними крышу. О том, как дети — двенадцатилетние, четырнадцатилетние мальчики и девочки — помогали отцам делать танки и орудия, самолеты и автомобили и только в обеденные часы позволяли себе стыдливо играть в пятнашки, тут же в цехах, потому что дети все-таки оставались детьми… О том, как в деревнях дети, женщины и старики вели ожесточенную борьбу за каждое зернышко, за каждый колос, за каждую картофелину, потому что надо было урожаем этих, не захваченных врагом полей прокормить армию и тыл.
Суровые условия фронта, опасность, нависшая над Родиной, трудности и лишения только подняли боевой дух народа, укрепили его патриотизм, еще сильнее сплотили его. Свиридов рассказал Леонтьеву по секрету, наряду с прочим, историю одного младшего командира, Фунтикова, которого Леонтьев не раз видел, не зная его биографии. Это был молодой, лет двадцати пяти, сухощавый парень с живыми глазами и озорной, лукавой улыбкой, без которой его трудно было себе представить, так органична она была для его лица.
— К вашему сведению, — рассказывал Свиридов, — этот Фунтиков — профессиональный карманник, имеющий не одну судимость. Он побывал в ряде лагерей и с детских лет занимался карманными кражами. За месяц до войны, весною тысяча девятьсот сорок первого года, с ним случилась история, перевернувшая всю его жизнь. Я знаю о ней с его слов, во-первых, и из рассказов нашего уполномоченного контрразведки майора Бахметьева, работавшего до войны народным следователем, во-вторых. Характерно, что Фунтикова и Бахметьева теперь водой не разольешь, до такой степени они привязаны друг к другу.
— В чем секрет такой привязанности? — улыбнулся Леонтьев.
— А вот сейчас я все расскажу. История, как мне кажется, весьма любопытная.
Свиридов осторожно, в кулак, закурил папиросу, несколько раз жадно затянулся и начал свой рассказ:
— Началась эта история в одно ясное майское утро тысяча девятьсот сорок первого года. Следователь Бахметьев, как всегда, рано утром пришел на службу и приступил к работе.
Надо вам сказать, товарищ Леонтьев, что следователи по уголовным делам разделяются на «бытовиков», «хозяйственников» и «сексуалистов», то есть специализируются по расследованию преступлений бытовых, хозяйственных и сексуальных. Разумеется, им приходится расследовать всякие дела, но у каждого следователя обычно имеется «своя струнка», склонность к расследованию определенных видов преступлений, а стало быть, и соответственные навыки и способности.
Бахметьев принадлежал к довольно редкой группе следователей — любителей хозяйственных дел. Всякие там балансы, сальдо, двойные и прочие бухгалтерии, недостачи на оптовых базах, дерзкие растраты и запутанные торговые комбинации интересовали его гораздо больше, нежели вооруженные ограбления, убийства из ревности и прочие, как он выражается, «пережитки быта». Да, Бахметьев решительно предпочитал унылых растратчиков, в глубине души давно примирившихся с неизбежным приговором, заведующих оптовыми базами с беспокойным блеском в глазах и сухопарых, подвижных, молниеносно соображающих комбинаторов — специалистов по разного рода мошенническим операциям.
Роясь в кипах отчетных документов и колонках бухгалтерских записей, неумолимо нащупывая самые запутанные, мастерски завуалированные счета и бухгалтерские проводки, угадывая каким-то особым, профессионально выработавшимся чутьем преступные связи и комбинации, Бахметьев работал, как одержимый, не зная усталости, с подлинно артистическим вдохновением.
В утро, о котором идет речь, он, как всегда, склонился над папкой с очередным делом и погрузился в изучение кипы бухгалтерских документов. Внезапно раздался резкий звонок его настольного телефона. Оторвавшись от дел, Бахметьев взял трубку.
«Вас слушают».
«Мне нужен товарищ Бахметьев, Сергей Петрович», — послышался почему-то знакомый (у Бахметьева отличная память на голоса) тенорок.
«Бахметьев у телефона. Кто говорит?»
«Говорит ваш бывший клиент, Сергей Петрович. Одним словом, обвиняемый. Имею к вам спешное дело особой государственной важности…»
«Кто говорит? — строго переспросил Бахметьев. — Я ничего не понимаю. Какой обвиняемый?»
«Боюсь не помните меня, много прошло времени. Докладывает Жора-хлястик, ежели изволите помнить… Проходил у вас по делу о похищении со взломом морских котов в Мехторге… Одним словом, старый знакомый…»
Бахметьев вспомнил. Да, лет пять тому назад действительно было в его производстве дело о похищении большой партии меховых товаров на оптовой базе Союзпушнины. По этому делу привлекалась группа лиц во главе с заведующим базой, по инициативе которого и была инсценирована кража со взломом. Среди прочих обвиняемых проходил и один молодой карманник, случайно затесавшийся в эту компанию.
Бахметьев заказал «бывшему клиенту» пропуск. Вскоре на пороге его кабинета появилась личность небольшого роста, в брюках неопределенного цвета и щегольской, замшевой «канадке» на молнии. Личность еще на пороге отвесила изысканный поклон, молча поставила в угол небольшой чемодан из фибры ядовито-желтого цвета и выжидательно уставилась прямо в лицо Бахметьева озорными, с лукавой искрой, глазами.
«Ваша фамилия?» — суховато спросил следователь, не любивший называть обвиняемых по кличкам.
«Фунтиков, — быстро ответил пришедший. — В миру Жора-хлястик, а от папы с мамой — Фунтиков, Маркел Иваныч».
«Помню, — ответил Бахметьев. — Садитесь» Чем могу служить?»
Фунтиков присел на самый краешек стула, разгладил на коленях пушистую кепку и озабоченно спросил:
«Каким располагаете временем?»
«Я вас слушаю», — вежливо, но суховато ответил следователь.
«Прибыл по своей специальности, — начал Фунтиков. — Если изволите вспомнить, я по своей квалификации карманник и всегда работал по этой линии. По меховому делу я влип тогда случайно, попал, как говорится, в дурное общество, уговорили меня, как фрайера, и вообще нужно мне это было, как рыбке зонтик… У меня, Сергей Петрович, золотые руки, и незачем было идти на эту меховую липу. Получил я, как пижон, пять со строгой, отбыл три, получил досрочное за ударную работу в лагере и вернулся к прежней специальности».
«По карманной части?»
«Так точно. Между прочим, не стал бы этого касаться, если бы не вчерашнее происшествие на Белорусском вокзале. О чем и считаю необходимым доложить. Можно по порядку?»
«Можно», — ответил Бахметьев, с интересом слушая.
«Вчерашний день прибыл я на работу на Белорусский вокзал, как всегда, к отходу заграничного поезда Москва — Негорелое. Между прочим, шикарный экспресс, интеллигентная публика, дамы с вуалетками и заграничные чемоданы. Правда, чемоданы не по моей епархии, но если чемодан крокодиловой кожи, кругом на молниях, и весь в наклейках, то у такого пассажира и в кармане есть о чем поразмыслить. Ну, прихожу на перрон, второй звонок, сутолока, пассажиры прощаются, дамы уже вытащили платочки, носильщики огребают чаевые, паровоз пыхтит. Одним словом, час-пик для нашего брата. Именно в этот момент надо не разевать рот, а приступать к молотьбе и уборке урожая. Я уже заранее выбрал себе подходящего карася — иностранец, стекло в глазу, перчатки. Пришел он минут за пять, провожал какого-то типа, сунул ему что-то и еще, видно, сунуть хотел, да не успел. В толкотне у международного вагона я бочком к нему прижался, отточенный двугривенный зажал между пальцами и очень деликатно вырезал у него задний карман. Увел у него на ощупь толстый бумажник и отшвартовался влево. Здесь, Сергей Петрович, я довольно независимо прогулялся, бежать сразу вредно, потом звонок, свисток, поезд тронулся, и я тоже лег на курс и вышел на площадь. Ну, натурально, зашел в кафетерий, заказал пиво с раками, вынул бумажник, раскрыл и аж похолодел…»
«Почему?» — спросил Бахметьев.
«Именно потому, что в бумажнике был чистый шпионаж, статьи пятьдесят восемь дробь шесть, и коварные методы иностранных разведок… Вот посмотрите сами, Сергей Петрович, убедитесь».
И Фунтиков протянул следователю бумажник.
Бахметьев раскрыл бумажник и прежде всего увидел проявленную пленку длиною около метра. На кадрах пленки можно было рассмотреть переснятые технические чертежи, конструкции и различные цифры. Кроме того, в бумажнике были записки на немецком языке, сделанные карандашом, визитная карточка какого-то Отто Шеринга, коммерсанта, американские доллары и немецкие марки. Документов, удостоверяющих личность владельца бумажника, не было, так как визитная карточка, судя по надписи на ее обороте, принадлежала одному из его знакомых.
Рассмотрев содержание бумажника, Бахметьев перевел взгляд на Фунтикова. Тот сидел с серьезным выражением лица, перебирая в пальцах кепку.
«Что это за чемодан?» — спросил Бахметьев, указывая на чемоданчик, поставленный Фунтиковым в угол.
«Необходимый набор для домзака. Захватил на случай посадки, — ответил Фунтиков. — Ибо дело делом, а суд по форме. Я, Сергей Петрович, прежде чем к вам войти, ночь не спал — раздумывал. Сами посудите — в кои веки такой случай мог произойти, что моя работа пользу государству принесла… Натурально, не выдержал и пошел».
«Вы сможете опознать человека, у которого вырезали бумажник?» — спросил Бахметьев.
«А как же! Да я его на всю, можно сказать, жизнь запомнил. Высокий, носатый такой… Извините, задом на ходу виляет».
Бахметьев подумал и коротко, очень серьезно произнес:
«Вот что, Фунтиков. Арестовывать я вас не буду, хотя вы правы, что дело делом, а суд по форме. Но адрес ваш может понадобиться. Понятно?»
«Понятно, Сергей Петрович, — с чувством ответил Фунтиков. — Понятно и весьма приятно».
«Это не все, — продолжал Бахметьев. — Вы должны мне дать слово, что перестанете воровать, иначе, сами понимаете…»
Отпустив Фунтикова и записав его адрес, Бахметьев доложил о визите своего старого «клиента» прокурору. Заявление Фунтикова и бумажник были переданы следственным органам, компетентным в этих вопросах. Вскоре благодаря документам, находившимся в бумажнике, удалось установить тот специнститут, в котором орудовала агентура германской разведки. Выяснена была и личность владельца бумажника, сотрудника германской миссии в Москве. Явившись на Белорусский вокзал для проводов одного из агентов германской разведки, этот «дипломат» намеревался отправить с ним добытые документы и фотографии, но был обворован Фунтиковым. По-видимому, это происшествие испугало «дипломата», и он еще до того, как была установлена его личность, спешно «заболел» и выехал из Москвы в Германию, откуда больше не возвращался.
Фунтиков, не знавший всех этих подробностей, потерял покой, стараясь найти человека, у которого он вырезал карман. Ему очень хотелось довести дело до конца и найти шпиона. И, хотя никто ему этого не поручал, он почти ежедневно посещал Белорусский вокзал, болтался у гостиницы «Метрополь», в которой обычно останавливались иностранцы, бродил по комиссионным магазинам. Но все его старания были тщетны — толстого блондина с виляющим задом не было, его и след простыл.
Дав слово Бахметьеву прекратить воровство, Фунтиков его сдержал. Через месяц пришел к Бахметьеву и попросил устроить его на работу.
«Месяц я продержался, — сказал он. — Были деньги, барахло. Теперь амба — все кончилось. Жить не на что. Устраивайте, Сергей Петрович, а то не выдержу. Я человек культурный, мне надо кушать, курить и ходить в кино. Но только условие — никто меня не перековывал, карманником я не был, и вообще я такой же, как все. А то приду на работу, все полезут с сочувствием, со вздохами и советами, местком шефство возьмет… Не хочу! Я человек стеснительный и самолюбивый. Я хочу без месткома. И без сочувствия. Можете так определить?»
«Могу», — ответил Бахметьев.
И в самом деле, устроил Фунтикова администратором одного из кинотеатров. Эта работа понравилась Фунтикову, который вообще был большим любителем кино.
Но скоро началась война. В первые же дни войны Фунтиков пришел к Бахметьеву, с которым он теперь нередко встречался.
«Сергей Петрович, я опять за помощью, — сказал он, — хочу на фронт. Пошел в военкомат, а там к сердцу придрались, говорят: «Не подходите». А я, во всяком случае, сидеть в тылу не могу. Я свое сердце лучше знаю, а они говорят, давление повышенное. Так оно у меня оттого и повышается, что я здесь сижу. Одним словом, помогите…»
Бахметьев позвонил в военкомат и попросил особенно не придираться к Фунтикову. В результате Фунтиков был зачислен в армию. Через неделю он уехал на фронт. Вскоре пошел в армию и Бахметьев. Он и Фунтиков оказались в одной бригаде.
Свиридов помолчал и потом добавил:
— И вот оба теперь у нас. Дружат. Надо вам сказать, товарищ Леонтьев, что Фунтикова любят все бойцы за его находчивость, смелость и удивительную жизнерадостность, которую всегда, а в особенности на фронте, так ценят люди.
Леонтьев с волнением выслушал рассказ Свиридова, хотя не был уверен, что это имеет прямое отношение к тому, что случилось с его чертежами.
Было уже очень поздно, когда Свиридов кончил рассказывать. С озера тянуло сыростью и запахом озерной воды, смешанным с приторным, как наркоз, ароматом водяных лилий. Перед близким рассветом медленно умирали в далеком небе звезды. Со всех сторон стеной стоял лес, загадочный и дремучий, как в детской сказке. Предутренняя роса садилась на сапоги.
Леонтьев молча, жадно запоминал торжественность и богатство этой летней лесной ночи, до краев налитой тишиной, покоем и густыми, как вино, запахами. Все это — люди, о которых они говорили со Свиридовым, и этот лесной океан, и эта неповторимая бескрайняя земля, и это далекое, но родное небо, и эти бледные звезды, — все это сливалось в душе Леонтьева в одно простое, нежное и великое слово — Родина.
А время шло. Как ни привык Леонтьев к Свиридову и всем артиллеристам бригады, в которой находился, но уже надо было подумывать об отъезде. За время, проведенное здесь, накопился богатый материал наблюдений над работой «А-2». Выяснились и положительные и отрицательные стороны нового орудия. Надо было срочно в заводских условиях, а также в лаборатории продолжать его усовершенствование.
Кроме того, пребывание Леонтьева на фронте дало ему пищу для новых замыслов, связанных уже с вооружением самолетов. Все это, естественно, требовало определенных условий для работы.
Леонтьев стал собираться к отъезду. Он собрал все записи, сложил немногочисленные вещи, но Свиридов уговорил его остаться еще на несколько дней. Леонтьеву было тяжело отказать Свиридову, да ему и самому не очень-то хотелось уезжать. Он остался, договорившись со Свиридовым, что выедет через два Дня.
Только теперь, перед самым отъездом, Леонтьев узнал, что привезший его из Москвы майор Бахметьев является уполномоченным армейской контрразведки. Ему была поручена охрана Леонтьева на фронте.
— Я отвечаю за то, чтобы вы были живы и невредимы, товарищ Леонтьев, — пояснил он улыбаясь. — Имею такое указание.
Леонтьев засмеялся. Ему казалось странным, что здесь, в расположении наших войск, среди своих, его зачем-то охраняют. Он прямо сказал о своих мыслях Бахметьеву.
— Я имею такой приказ, — ответил Бахметьев, — а приказы обсуждению не подлежат. Их просто выполняют. Но если вы хотите знать мое личное мнение, то в такой предосторожности есть свой резон. Вы и ваши работы — военная тайна, товарищ Леонтьев. И ее надо охранять как зеницу ока в любых условиях. Даже в мирных, не говоря уже о войне. И потом, война ведется не только в окопах и на полях сражений, не только в воздухе и на море, она ведется и в кабинетах разведок. Помните указания нашей партии о коварных методах иностранных разведок? Их должен знать наизусть каждый советский человек.
Они разговорились. Леонтьев, хорошо запомнивший рассказ Свиридова о младшем командире Фунтикове, осторожно спросил о нем Бахметьева. У майора сразу потеплели глаза. Обычно немногословный, он вдруг с видимым удовольствием заговорил на эту тему.
— Да, все, что вам рассказал полковник Свиридов, точно соответствует действительности, — заявил Бахметьев. — Надо вам сказать, что до войны я работал народным следователем. Приходилось вести главным образом уголовные дела. И я довольно хорошо знаю этот мир. Я тогда понял, что Фунтиков перестанет воровать. Случившееся так потрясло его, неожиданно в нем проснулись такие патриотические чувства, что жизнь его сразу перевернулась. Удалось-таки вытащить человека из трясины. А теперь здесь никто не знает о его прошлом, он общий любимец. Смелый, живой, общительный. Уже имеет боевые награды, но, как говорится, это еще не вечер… Я верю в его будущее. Знаете, в тысяча девятьсот тридцатом году я принимал участие в очень своеобразной «кампании», которую тогда начал бывший прокурор СССР товарищ Вышинский. Это была кампания «явки с повинной».
— Я помню, как же, об этом тогда много писалось в газетах, — живо откликнулся Леонтьев. — Уголовные преступники сами, добровольно, являлись в прокуратуру.
— Совершенно верно, — продолжал Бахметьев, — это началось в Москве, а затем перекинулось и во многие другие города. Были созданы специальные комиссии, принимавшие этих людей. Часть из них направлялась для отбывания наказания, а часть посылалась на работу, на разные предприятия, на заводы и в полярные экспедиции, на зимовки и в учреждения. Некоторых приходилось обучать определенным ремеслам, профессиям, специальностям, в зависимости от личных склонностей и способностей.
— И они не возвращались к своему преступному прошлому? — спросил Леонтьев.
— Подавляющее большинство навсегда порвало со своим прошлым, — ответил Бахметьев. — Среди них оказалось немало очень способных людей, они жадно учились, великолепно работали. Удалось спасти для Родины сотни людей, которых едва не засосало болото уголовщины.
11. ПРИБЫТИЕ «ДЕЛЕГАЦИИ»
В понедельник вечером полковник Свиридов пришел к Леонтьеву и весело сказал:
— А у нас новость. Сообщили из штаба корпуса, что завтра приезжает делегация из Ивановской области. Это уж четвертая по счету. Подарки везут…
И он пошел отдавать распоряжения о ночлеге, питании и т. п.
«Делегация» приехала рано утром на штабной машине. Две девушки, представитель Ивановского обкома и еще двое мужчин. Они привезли три ящика с подарками.
Гостей встречали на пропускном пункте. Леонтьев выехал туда же. Он поехал в одной машине со Свиридовым и Бахметьевым, который никогда его не оставлял.
Выехали рано, сразу после восхода солнца, и через час прибыли на пункт, где их уже поджидало несколько офицеров. До приезда делегации оставалось с час времени. Сосны, среди которых были разбиты палатки пропускного пункта, пылали в лучах взошедшего солнца. У кого-то из офицеров оказался чайник. Соорудили чай, позавтракали. Вскоре с поста, расположенного на расстоянии километра, доложили, что проследовала машина с делегацией.
Все встречающие вышли на дорогу.
В прозрачном воздухе гудели пчелы. От разогретой утренним солнцем земли подымался легкий пар.
— Хорошо! — тихо сказал Леонтьев, любуясь и этим ясным утром, и горизонтом, таявшим в легкой дымке, и свежими, бодрыми лицами окружавших его людей. — Удивительно хорошо!..
— Недурно, — согласился Свиридов. — Утро что надо. И тихо, и гости… И солнышко… Да вот, никак едут!..
Действительно, за поворотом дороги послышался шум мотора, и оттуда весело выскочила открытая штабная машина, в которой было несколько человек в штатском платье. Впереди сидели две девушки, приветливо махавшие руками.
Когда машина подъехала, из нее на ходу выскочил худощавый улыбающийся человек со шрамом на щеке и бросился к встречающим.
— Привет! — весело крикнул он и крепко пожал руки Свиридову и Леонтьеву. — Привет, товарищи, от ивановцев. Разрешите пока без речей, запросто, по-рабочему. Ну, это наши Вера и Тоня — комсомольское племя, это вот Иван Егорыч. Не смотрите, что старик, он любого молодого за пояс заткнет. А это наш областной агроном. Вот и вся «делегация». Да, еще я — Петров, работник обкома. Вот мои документы. Как говорится — для ясности картины. — И он предъявил Свиридову удостоверение.
Офицеры и Леонтьев поздоровались с гостями. Девушки, мило улыбаясь, протянули полковнику большой букет полевых цветов, собранных ими по дороге. Петров, вытащив «лейку», нацелился на группу и два раза щелкнул.
— Это для нашей областной газеты, — поспешно сказал он, хотя его никто и не спрашивал. — А то нас редактор съест. Даю честное пионерское, съест… Простите, что без разрешения.
— Ничего, ничего, — улыбнулся Свиридов. — Здесь не беда, а вот дальше, уж извините, не полагается, товарищ Петров. «Лейку» до отъезда придется сдать на хранение. Таков порядок…
— Разумеется, — ответил Петров, — какой может быть разговор? Как говорится, в чужой монастырь со своим уставом не ходят… Прошу… — И он протянул командиру свою «лейку», которую тот спокойно положил в сумку.
Гости были встречены, как всегда на фронте, тепло и радушно. Все наперебой за ними ухаживали, старались получше накормить, развлечь, порадовать. Гостям были приготовлены две землянки: одна — для девушек, другая — для мужчин, и надо было видеть, с какой любовью и заботой убирали бойцы эти землянки, наводя в них немыслимый блеск и, по выражению одного из бойцов, «уют довоенного семейного класса».
Вечером в командирском блиндаже был устроен ужин на «десять кувертов», как сформулировал полковой повар, служивший до войны в гостинице «Интурист» и приобретший там, по его словам, «европейского масштаба квалификацию».
За ужином гости и офицеры разговорились. Леонтьев, сидевший рядом с Петровым, расспрашивал его о текстильной промышленности, сильно развитой в той области, из которой приехала «делегация». Петров рассказал о новых фабриках, пущенных перед войной, вскользь сообщил данные о советских ткацких станках новой конструкции, отлично себя показавших, и в ответ на дальнейшие расспросы Леонтьева коротко пояснил, что сам он, к сожалению, не инженер, а партийный работник и потому имеет обо всех этих вещах лишь общее представление.
— Места наши, — говорил он, — богатые, хлебные. Работаем и на хлопке, и на местном сырье. Лен у нас есть. Сейчас, конечно, в основном работаем на армию, ну, а раньше нажимали больше на расцветку, на сочность красок, на художественность разрисовки. Продукцию нашу — верно, слышали? — и заграница знает… Ситец наш на Востоке имел огромный сбыт и конкурировал с японским и европейским более чем успешно. Э, да что там говорить, если бы не война…
И он продолжал рассказывать об Ивановской области, которую, видимо, очень любил. Рядом за столом щебетали девушки. Иван Егорыч тоже не отставал. Агроном, оказавшийся человеком малоразговорчивым, сидел в углу и задумчиво посасывал папиросу.
Полковник Свиридов озирал хозяйским оком компанию, наблюдая, чтобы все гости были хорошо обслужены и накормлены, чтобы никто из них не скучал, словом, чтобы каждому было оказано должное внимание.
Он обратил внимание на одиноко сидевшего агронома и направился было к нему, но его опередил майор Бахметьев. Бахметьев был за столом, разговаривал по очереди со всеми гостями, наливал им вино и, по-видимому, не меньше полковника был озабочен тем, чтобы никто из них не скучал.
— Я вижу, вам не очень весело, — сказал он агроному, застенчиво, по своему обыкновению, улыбаясь. — Может быть, вам следует отдохнуть?
— Да уж я со всеми, — ответил агроном, — а насчет веселья не беспокойтесь, мы всем очень довольны. Здесь так интересно.
— Интересно? — переспросил Бахметьев. — А вы впервые на фронте?
— Да, — ответил агроном. — В первый раз.
Продолжая разговор с этим несловоохотливым гостем, Бахметьев не выпускал из поля зрения и остальных, особенно Петрова, оживленно беседовавшего с Леонтьевым.
Еще в начале ужина, когда все собрались в блиндаже, Бахметьев обратил внимание на то, что веселый, немного шумливый руководитель «делегации» чрезмерно суетлив. Во время ужина, когда младшая из девушек, чуть подвыпив, начала смеяться громче всех, Бахметьев перехватил взгляд, брошенный на нее Петровым. И хотя это продолжалось всего какую-нибудь долю секунды, Бахметьев заметил, как мгновенно изменилось выражение лица Петрова и как сразу перестала смеяться девушка, вздрогнув под этим колючим, холодным, почти свирепым взглядом.
С этого момента Бахметьев незаметно, но упорно следил за Петровым, прислушиваясь к его разговору с Леонтьевым.
Петров не знал фамилии человека, сидевшего рядом с ним. На Леонтьеве была обычная военная форма, три шпалы в петлицах. При знакомстве Петрову не назывались фамилии офицеров, кроме полковника Свиридова. Фотокарточки Леонтьева Петров-Петронеску не имел. Самолет, с которым фотокарточку послали из Берлина, по пути наскочил на советский «Як» и был сбит. По оплошности немецкой разведки они не сохранили копии фотокарточки, и ее единственный экземпляр, с большим трудом добытый в свое время, погиб. Это осложняло задачу Петронеску. Надо было очень осторожно выяснить — кто здесь Леонтьев.
Сейчас, беседуя с Леонтьевым, Петронеску как раз был занят этим. Он медленно кружил вокруг интересовавшей его темы. Сначала он завел разговор об артиллерии вообще, затем о новых видах немецкой артиллерии.
— Кстати, в штабе фронта, — наконец произнес он, — мне рассказывали об удивительном эффекте наших новых орудий. Об изобретении какого-то конструктора Леонтьева. Мне даже говорили, что мы будем иметь возможность с ним лично познакомиться. Это было бы очень интересно. Говорят, он в вашей бригаде?
— Да, он здесь, — вмешался в разговор Бахметьев. — Это я — Леонтьев, — сказал он, застенчиво улыбаясь.
Петронеску так заинтересовался, что даже не заметил удивления, с которым встретили эту бахметьевскую фразу Свиридов и Леонтьев. Однако они промолчали.
— Очень рад познакомиться с вами, дорогой товарищ, — обратился Петров к Бахметьеву, сразу оставив Леонтьева. Вот уж это, братцы, сюрприз, это уж просто подвезло, ей-ей, подвезло. Верочка, Иван Егорыч, Тоня, что же вы, приветствуйте творца нового оружия!.. Да как следует!
Все засуетились. Петров быстро налил себе и Бахметьеву вина и встал с значительным выражением лица, постучав ложечкой по тарелке. Все замолкли.
— Товарищи, — начал Петров. — Я выражу наше общее чувство, если скажу без всяких выкрутасов и дипломатических, знаете, фокусов — спасибо тебе, товарищ Леонтьев, за твое старание, за твой талант, за твой труд! И от нас, тыловиков, большое тебе пролетарское, русское спасибо!
— Право, вы меня смущаете, — покраснел Бахметьев. — Ну зачем так торжественно?
— Нет уж, батенька, — перебил его Петров, — как говорится, от каждого по способностям, каждому по труду. Ты уж мне дай воздать тебе по заслугам, от души. Мы, знаешь, народ простецкий, без этих цирлих-манирлих. Братцы, итак, за здоровье, талант и преуспеяние Леонтьева!..
Он опрокинул рюмку. Все выпили. Бахметьев все с тем же застенчивым выражением лица сидел за столом. Леонтьев и Свиридов незаметно переглядывались, не понимая, в чем дело.
— Товарищ Леонтьев, — начал Петров, — мы завтра едем по домам. Не пора ли и вам в Москву?
— Как вам сказать, — отвечал Бахметьев, — я тоже… собирался… Ну что ж, может, и верно вместе ехать. Я подумаю.
— Да чего тут думать, — загорячился Петров. — Вместе оно и веселее, да и время быстрей пройдет. Одним словом, давайте решать! Да какой вам смысл отказываться? Девушки, да что же вы молчите?
— Товарищ Леонтьев, давайте вместе! Ну, неужели вы откажете? Мы просим, просим! — защебетали девицы.
— Хорошо, — вдруг произнес Бахметьев и поднялся за столом. — Хорошо, мы поедем вместе. Даю слово!
* * *
После ужина гостей развели по землянкам. Бахметьев взялся 'проводить Петрова и двух его товарищей. Пожелав гостям спокойной ночи, он пошел к Свиридову, у которого и застал Леонтьева.
— Товарищи, я должен объяснить вам свое поведение, — улыбаясь, начал Бахметьев. — Прежде всего прошу, товарищ Леонтьев, извинить за присвоение вашей фамилии. Понимаете, мне не понравилось, что Петров проявляет к ней столь повышенный интерес. Кроме того, я сомневаюсь, чтобы ему оказали в штабе фронта о том, что вы находитесь здесь. Такие вещи не принято говорить людям, не имеющим отношения к вашей командировке. Поэтому на всякий случай я решил подставить себя вместо вас…
В ответ на расспросы Леонтьева и Свиридова, чем именно показался ему подозрительным Петров, Бахметьев поделился своими соображениями.
По мнению Бахметьева, в излишней шумливости Петрова, в его манере щеголять псевдонародными оборотами речи, в его постоянной манере подчеркивать свою любовь к Ивановской области и свою глубокую осведомленность о ее экономике, сырье, флоре и фауне, наконец даже в том, как он смеялся, — слишком заливисто и часто, неестественно, с напряжением запрокидывая голову (искренне смеющийся человек всегда свободен во всех своих движениях), — во всем этом была какая-то нарочитость, какая-то тонкая, хорошо продуманная, но все-таки игра.
Бахметьев обратил внимание также и на речь Петрова, точнее на то, как он говорил. У него было безупречно правильное произношение, вовсе отсутствовал какой бы то ни было акцент. Но и самая безупречность его произношения была чрезмерна; Петров чересчур четко произносил слова, добросовестно «выговаривая» каждый слог, и Бахметьеву показалось, что в манере Петрова строить фразу и произносить ее есть опять-таки какая-то нарочитость, напряжение, точнее всего — старательность. Так обычно говорят иностранцы, хорошо владеющие русским языком, но для которых тем не менее он остается языком чужим.
Бахметьев еще обратил внимание на тонкое, едва ощутимое благоухание, которое как бы излучал руководитель «делегации». Это был тот особый, годами въевшийся во все поры кожи аромат, которым отличаются мужчины, привыкшие к каждодневному употреблению душистого одеколона, мыльной пасты и курению пряного, с медовым запахом, табака. Этот аромат не вязался с простецкими манерами Петрова и его заявлениями (кстати, тоже чересчур частыми) о том, что он потомственный токарь, пролетарий «от станка».
Изложив эти наблюдения и признавая, что они все же недостаточны для каких-либо определенных выводов, Бахметьев добавил:
— А в общем, конечно, все это может оказаться чепухой и проявлением чисто профессиональной, чрезмерной подозрительности. Я поэтому и решил поехать с ними вместе до штаба фронта. Там, на месте, связаться с Москвой, а если понадобится, и с г. Ивановом и выяснить все досконально. Ошибся — буду душевно рад и сам вместе с вами над собой посмеюсь, а лишняя проверка еще никогда никому не мешала… Что же касается вас, товарищ Леонтьев, то мои ребята поедут с вами до Москвы и там сдадут вас, как говорится, с рук на руки. Мне же все равно надо было по делам подъехать в штаб фронта.
Свиридов и Леонтьев с интересом выслушали Бахметьева, в глубине души не разделяя его подозрений, и пожелали ему счастливого пути.
Пока шел этот разговор, над землянкой собиралась ночная гроза. Была темная, облачная ночь. Тяжелые тучи торопились куда-то на запад, подгоняемые резкими порывами сильного ветра. Где-то далеко фиолетовая молния расщепила свинцовое небо и мгновенно потухла. Закричали лесные птицы, разбуженные громом и шумом взволнованного леса. Уже первые капли будущего ливня тяжело» пали на хвою деревьев.
Свиридов, Леонтьев и Бахметьев вышли из землянки на шум грозы. Все новые молнии зловеще освещали небо кривыми, ломаными росчерками. Ветер усиливался с каждой минутой, раскачивая верхушки сосен, как колокола. Они гудели неустанно и тревожно. Начался ливень. Потоки воды с силой били по стволам деревьев, брезенту орудийных чехлов и насыпям землянок. Раскаты грома становились все продолжительнее и чаще. Где-то с треском рушились старые сосны. Озеро выло от страха.
— Разошлась небесная артиллерия, — произнес Свиридов, с интересом наблюдая грозу. — Прямо артподготовка перед наступлением.
Как бы в ответ на эти слова в небе загорелась огромная молния. Она пылала долго, излучая мертвый фиолетовый свет, похожая по форме на гигантский изломанный крест. С визгом, как шрапнель, посыпался град, величиной с лесной орех, со звоном рассыпаясь по земле. Чудовищный удар грома заколебал почву. Потоки воды стремительно пробивали в лесной чаще новые русла.
Оставаться на воздухе было невозможно. Свиридов побежал к себе, а Бахметьев и Леонтьев — в землянку последнего.
— Давайте простимся, — сказал Бахметьев. — Вам давно пора отдыхать. Спите спокойно, после такой грозы будет великолепное утро.
— Да нет, мне совсем не хочется спать, — возразил Леонтьев. — Вот еще выкурим по одной в темноте, без света. Садитесь на койку, будем мечтать, как в юности. Мне хочется иногда помечтать. Я говорю вам об этом откровенно, майор, во-первых, потому, что темно, а во-вторых, потому, что вы мне симпатичны. Мне приятна ваша сдержанность, даже то, что у вас немного грустные глаза. Простите, что я так прямо об этом говорю. Завтра мы разъедемся и, кто знает, увидимся ли когда-нибудь вновь… Впрочем, верю, увидимся! Мы должны увидеться! И знаете что? Давайте дадим друг другу слово — после войны встретиться у меня. На Чистых прудах. Там я живу. Я сварю вам настоящий глинтвейн, черный кофе, сыграю Шопена: я немного играю. Будем сидеть всю ночь. Пусть это будет первая мирная ночь… Бахметьев, вы представляете себе первую ночь после такой войны, после победы?.. Мы распахнем все окна в квартире настежь — к дьяволу затемнение! Напротив будут дома с такими же ярко освещенными окнами. На бульваре будут петь и смеяться девушки. В небе будут бушевать фейерверки. И мы с вами будем подпевать девушкам и вспоминать эту ночную грозу… Так даете слово?
Бахметьев встал и очень серьезно сказал:
— Даю. Честное слово даю!
Они пожали друг другу руки. Леонтьев, помолчав, добавил:
— Вот видите, какой я мечтатель. Но это будет удивительно хорошо! Я не кажусь вам смешным?
— Нет, — ответил Бахметьев. — Это совсем не смешно. Это мудро. Должно, обязательно, необходимо мечтать! Так говорил Дзержинский. Мечтая, люди перестраивают свою жизнь, делают замечательные открытия, ломают оковы и движутся вперед… И горе тому, кто разучился мечтать.
12. ДОМИК В СОКОЛЬНИКАХ
Около трех часов ночи пост № 15 службы наблюдения и оповещения ПВО Московской зоны, расположенный в районе Клина, зафиксировал прерывистый рокот одиночного немецкого самолета, шедшего на большой высоте по направлению к столице. В ту же минуту об этом были оповещены штаб ПВО и соседние посты. Через некоторое время этот же самолет «засекли» посты № 16, 17, 19 и 21. Сомнений не было: вражеский самолет шел с разведывательной целью или для того, чтобы выбросить в удобном месте парашютистов.
В штабе приняли решение «снять» этот самолет.
Через десять минут истребитель, управляемый лейтенантом Морозовым, обнаружил на высоте 1300 метров немецкий самолет, который шел вниз с приглушенным мотором. Очевидно, немец выбрал необходимую точку для выброски груза или десанта. Морозов, не раздумывая, пошел за немцем, неожиданно зашел ему сверху в хвост и двумя очередями зажег самолет. Окутанная пламенем машина камнем полетела вниз, оставляя за собой длинный дымный след.
К месту падения сбитого самолета выехал оперативный дежурный ближайшего воинского соединения и нашел там обломки машины, обгоревшие, изуродованные трупы летчика и двух мужчин в штатском платье. По-видимому, мужчины в штатском были немецкими агентами, которых собирались выбросить на парашютах в этом районе. И действительно, в кармане одного из них обнаружили записную книжку с разного рода заметками подозрительного характера, несомненно шифрованными.
Позднее следственным органам удалось расшифровать одну заметку. В ней значилось:
«Сокольники… Зимнее утро… Лыжи… 17… Наталья Михайловна».
И через два дня в поле зрения следственных органов появилась «исполнительница лирических песенок», артистка Мосэстрады Наталья Михайловна Осенина, проживающая в доме № 17, по одной из просек в Сокольниках. Уже знакомый нам старенький домик в Сокольниках стал объектом тщательного и осторожного наблюдения. Среди немногочисленных посетителей этого домика была отмечена и добродушная старушка с неизменной сумкой-«авоськой» — Мария Сергеевна Зубова.
Хозяйка этого домика в Сокольниках оказалась вдовой некоего Шереметьева, в свое время репрессированного за антисоветскую деятельность.
Вскоре и вдова Шереметьева, и «исполнительница лирических песенок» и, наконец, Мария Сергеевна Зубова были арестованы. Дело это было поручено старшему следователю Ларцеву.
Когда Зубову спросили, почему она, жена ленинградского профессора, так долго живет в Москве, та ответила, что ждет от своего мужа из Ленинграда совета, куда ей ехать и как дальше быть.
— Уж очень худо мне было в Челябинске, — сказала она. — Вот в Москву и бросилась, гражданин следователь.
— Откуда вы знаете Наталью Михайловну? — спросил Ларцев.
— Да мы с нею в поезде познакомились, когда я из Челябинска ехала.
Все это Мария Сергеевна излагала со своим обычным добродушием и спокойствием.
Но именно в этом чрезмерном спокойствии Ларцев угадал многолетнюю тренировку и то особое, глубоко запрятанное напряжение воли, благодаря которому опытным преступникам удается произвести впечатление безразличия, простодушия и уверенности в себе.
Закончив допрос, следователь связался с Ленинградом и предложил срочно собрать все данные о Марии Сергеевне Зубовой, жене профессора Технологического института.
Ночью из Ленинграда сообщили, что Мария Сергеевна Зубова, равно как и ее супруг, профессор Зубов, скончались несколько месяцев назад и оба похоронены на Преображенском кладбище.
А наутро самолетом были доставлены все необходимые документы, которые следователь Ларцев прочел с великим удовольствием.
Допрос начался ровно в пять часов дня. Женщина, которую ввел в кабинет следователя конвоир, вошла в комнату спокойной походкой человека, уверенного в своей правоте и в том, что арест ее — лишь неприятное недоразумение. Подойдя к столу, за которым сидел следователь, она выжидательно на него посмотрела.
— Прошу садиться, — вежливо сказал следователь, чуть-чуть приподнявшись.
— Благодарю вас, — с достоинством ответила женщина и неторопливо опустилась в кресло.
— Ваша фамилия, имя, отчество? — спросил Ларцев таким тоном, как будто он задает этот вопрос лишь из привычной, пустой формальности.
— Зубова, Мария Сергеевна. Я уже говорила, — произнесла женщина.
— Происходите из Ленинграда?
— Да, — ответила старушка, — и об этом тоже я уже говорила.
— Из Ленинграда, — повторил Ларцев, как бы не обращая внимания на ее последние слова. — Профессор Зубов — ваш супруг?
— Мой муж, — ответила допрашиваемая. — Об этом мы говорили в прошлый раз.
— Совершенно справедливо, — очень вежливо сказал следователь. — Давно изволили воскреснуть?
— Я не совсем понимаю вас. О чем именно идет речь?
— Речь идет о вашей смерти, к сожалению, имевшей место восемь месяцев тому назад, — ответил Ларцев совершенно серьезным тоном, глядя прямо в лицо сидевшей против него женщины. — Извините, что мне приходится касаться столь грустных обстоятельств вашей биографии, но по долгу службы…
Старушка выслушала эту фразу молча и внешне спокойно, чуть отведя взгляд в сторону. Пожалуй, это ее безразличие было даже неестественным. Немного подумав и затем слегка улыбнувшись, она сказала:
— Простите, но я не понимаю ни вашего тона, ни ваших слов. Очевидно, вас следует понимать в каком-то иносказательном смысле?
— Нет, почему же, — возразил следователь, — напротив, я просил бы понимать меня именно в прямом смысле… Поскольку следствием установлено, что вы скончались ровно восемь месяцев тому назад, то я прошу разъяснить, когда именно, при каких обстоятельствах и с какой целью вы воскресли?
Старушка еще раз очень внимательно посмотрела на следователя и сказала:
— Право, в моем возрасте и в моем положении не до шуток. Могу вам только сказать, что я еще ни разу не умирала и пока делать этого не собираюсь.
Ларцев достал тогда из папки какие-то документы и в том же подчеркнуто серьезном тоне произнес:
— К сожалению, я никак не могу с вами согласиться, гражданка, ибо установлен не только факт вашей смерти, но даже и место, где вас похоронили… Погребли, так сказать… Преображенское кладбище, 21-й ряд, могила за номером 10456. Повторяю, мне не совсем удобно фиксировать ваше внимание на этих грустных деталях, но вы, сударыня, уже восемь месяцев, как мертвы: вы, извините, покойница… Так сказать, явление из загробного мира… Согласитесь, что при этих условиях самый факт вашего проживания в столице и пребывания в моем кабинете есть юридический нонсенс, явление, прямо скажем, неправомерное… Вот справка о вашей смерти, вот выписка из ленинградского загса, вот судебно-медицинское свидетельство и, наконец, справка Преображенского кладбища. Не угодно ли ознакомиться?
И Ларцев очень любезно протянул сидящей перед ним женщине пачку документов.
— Угодно, — ответила она и очень внимательно прочла все справки, одну за другой…
Оба молчали. «Добродушная старушка» отлично поняла, что изобличена, и обдумывала, что именно может знать следователь, кроме того, уже бесспорного, факта, что она присвоила себе имя умершей. Каковы те границы, в которых она может оставаться, изобразив в то же время психологический надлом, готовность сдаться, а затем полное отчаяние, страх, раскаяние, а главное — решимость все, абсолютно все рассказать.
Ларцев тоже думал. Он уже ясно видел, что перед ним опытный, умный, нелегко сдающийся враг. Какой ход придумает сейчас эта женщина, чтобы объяснить свое проживание под чужим именем? С какой целью, скажет она, и каким образом это было устроено? Сейчас она сделает свой первый шаг, и начнется их психологический поединок, извечное единоборство следователя и преступника — напряженная, острая, безжалостная борьба, в которой один борется за свое государство, за его интересы, за его безопасность, а другой — за себя, за свою судьбу, может быть, за свою жизнь…
— Ну что ж, — со вздохом прервала затянувшуюся паузу «добродушная старушка», — я думаю, что надо рассказать вам все…
— И я так думаю, — согласился следователь.
— Спорить с вами не буду и не хочу, — продолжала она. — Да, собственно, никаких причин у меня к тому и нет. Да, моя фамилия не Зубова, и теперь я должна объяснить случившееся… Я решила рассказать все. Абсолютно все.
— Слушаю, — коротко произнес Ларцев.
Женщина резко повернулась к нему лицом и, глядя прямо в глаза, начала:
— Моя настоящая фамилия — Стрижевская. Зовут меня Матильда Казимировна. Отец мой был поляк, мать — обрусевшая немка. Родом я действительно из Ленинграда. По своей профессии или, как теперь говорят, по своей квалификации…
— По профессии вы шпионка, — перебил ее Ларцев, — а по квалификации — шпионка высокого класса… Это нам уже известно.
— Нет, — ответила женщина, — это неправда. Я присвоила себе документы покойной Зубовой, чтоб получать лишнюю продовольственную карточку. Позвольте, я все расскажу. Разрешите по порядку…
— Как экспромт, недурно, — произнес следователь. — Но малоубедительно. Впрочем, продолжайте.
Зубова-Стрижевская начала свои показания. Она рассказывала, подробно останавливаясь на деталях, о своем детстве, о воспитании, об Аннен-шуле, в которой училась, о первом женихе и о многом другом. Следователь несколько раз предлагал ей перейти к делу, но она отвечала, что может лишь последовательно излагать свои показания и настойчиво просит предоставить ей такую возможность. Было ясно, что делает она это нарочно, чтобы выиграть время.
Стрелки на круглых, вделанных в стену часах в кабинете Ларцева подошли к десяти. Допрос продолжался уже пять часов. В этот момент подследственная внезапно прервала свой рассказ и заявила, что она очень устала и просит сделать перерыв.
— Не возражаю, — сказал Ларцев. — Когда вам будет угодно продолжать?
— Я думаю, часа через два, — сказала женщина. — Я поужинаю и отдохну…
Ларцев вызвал конвой и отправил арестованную в камеру. Вместо нее он приказал ввести Осенину. Наталья Михайловна вошла в кабинет неверной походкой человека, впавшего в отчаяние. Лицо ее было заплакано, глаза опухли.
— Садитесь, гражданка Осенина, — произнес Ларцев, внимательно ее рассматривая, — я вижу, вы находитесь в тяжелом моральном состоянии.
— Да, я чувствую, что погибла…
— Я много лет занимаюсь следственной работой и видел немало преступников. Наблюдая вас, я склонен думать, что вы в своем преступлении явились жертвой чьей-то злой воли… Так ведь?
— Нет, нет… — поспешно заявила Осенина, — я ни в чем…
— Именно этому, — перебил ее Ларцев, — именно этому я и приписываю ваше подавленное состояние. Между тем признание облегчит и ваше сердце, и вашу участь…
— Мне не в чем сознаваться, — начала лепетать Осенина, — я ни в чем не виновата.
— Допустим. Но если то, что вы говорите, правда, то как объяснить такие, со всей достоверностью установленные факты: вы должны были ехать с актерской бригадой на Волгу и отказались для того, чтобы поехать на фронт, несмотря на гораздо менее выгодные условия.
— Я хотела на фронт. Это мой долг актрисы…
— Допустим. Но почему же вы отказывались от поездки на Волховский фронт и хотели ехать именно на Западный?
— Не знаю… Мне почему-то так хотелось…
— Не можете объяснить. Дальше: будучи у артиллеристов, вы почувствовали себя плохо и попросили отправить вас самолетом в Москву. Однако в Москве вы не обратились ни в одно лечебное учреждение.
— В дороге мне стало легче…
— Но, вернувшись в Москву, вы не ночевали дома. Где же вы были ночью?
Осенина вспыхнула и некоторое время молчала. Потом она тихо произнесла:
— Есть вопросы, на которые женщина может не отвечать.
— Вы намекаете на какой-то роман, на любимого человека, — улыбнулся Ларцев, — но вы же сами говорили моему помощнику, что горячо любите мужа, находящегося на фронте, и верны ему… В каком случае прикажете вам верить?
— По дороге домой я потеряла сознание… и добралась домой только утром.
— Как вам не стыдно лгать! — произнес Ларцев. — Только что вы сказали, что почувствовали себя легче.
— В самолете. А на улице мне снова стало хуже…
— Вам не могло стать хуже по одной простой причине, — улыбаясь, протянул Ларцев.
— По какой? — встревожилась Осенина.
— Консервы, которыми вы будто бы изволили отравиться, — медленно сказал он, в упор глядя на Осенину, — оказались аб-со-лют-но доброкачественными и пригодными к пище. Вот лабораторный анализ, тотчас произведенный на фронте.
— Значит, за мной следили еще тогда, на фронте? — почти вскричала Осенина.
— Совершенно верно, — ответил Ларцев. — Кроме того, вы заявили, что в институте Скли-фосовского работает ваш дядя — профессор Венгеров.
— Но он действительно там работает, — неуверенно сказала Осенина.
— И он действительно дядя, — опять улыбнулся Ларцев, — но не ваш. Он чужой дядя. И к вам никакого отношения не имеет. Кто ваш муж?
— Военный, лейтенант.
— Где он сейчас?
— В плену…
— Откуда вы знаете, что он в плену?.. Ну, что же вы молчите? Откуда вы знаете, что ваш муж в плену?
— Мне сообщил один человек, — растерянно произнесла Осенина.
Следователь внимательно посмотрел на нее и, осененный внезапной догадкой, сверкнувшей, как молния, в его сознании, быстро подошел к Осениной и, склонившись к ней, произнес:
— И этот человек попросил вас выполнить одно маленькое поручение, пообещав, что немцы сохранят жизнь вашему мужу. Так ведь?
Осенина заплакала и сквозь слезы спросила:
— Откуда вы знаете?
— Кто этот человек? — резко спросил Ларцев. — Кто этот человек?
— Зубова, — ответила Осенина. — Мария Сергеевна Зубова.
И она начала рассказывать. Вскоре после того, как ее муж пропал без вести на фронте, к ней явилась Мария Сергеевна и передала ей, что тот находится в плену. Мария Сергеевна заявила, что если Осенина хочет спасти жизнь своему мужу, она должна выполнить одно небольшое поручение. Осенина согласилась и постепенно превратилась в послушное орудие шпионки. Она поехала вместе с Зубовой в Челябинск, где они прожили некоторое время, стараясь завести знакомство с Леонтьевым. Однако это им не удалось, так как Леонтьев жил очень замкнуто и избегал случайных знакомств. Тогда, узнав, что он едет в Москву, они выехали в одном вагоне с ним.
Продолжая свои показания, Осенииа рассказала о своей поездке на фронт и о телеграмме, отправленной в Софию, когда местопребывание Леонтьева было, наконец, установлено.
Допрос Осениной закончился в первом часу ночи и ее отвели в камеру.
Ларцев выключил в своем кабинете свет и открыл окно.
Ночь, военная, неверная, обманчивая ночь нависла над городом. В сумраке огромной, раскинувшейся подковою площади таинственно мигали красные и зеленые огоньки регулировщиков. Звеня, проносились редкие ночные трамваи и исчезали, растворяясь в зыбкой мгле куда-то разбежавшихся улиц. На минуту испуганно выглянула луна, но тут же, словно не желая нарушать правил светомаскировки и требований ПВО, образцово затемнилась густым мохнатым облаком. Аэростаты заграждения плыли, как фантастические рыбы, над погруженным во мрак городом, придавая ему какой-то сказочный вид.
А Ларцев, который не спал уже двое суток, все продолжал стоять у открытого окна. Он думал о предстоящем повторном допросе старой шпионки и о том, как лучше заставить ее поскорее все рассказать, чтобы раскрыть все нити этого дела. Следователь Ларцев не знал, что в эту самую минуту Петронеску, который тоже никак не мог заснуть в своей землянке, взволнованно размышлял о том, что через несколько часов, ранним утром, он и его «делегация» выедут на машине из лагеря и вместе с ними будет, наконец, инженер Леонтьев.
13. ОТЪЕЗД
Петронеску встал рано. Помятое, серое, опухшее лицо его хранило следы бессонной ночи. Он разбудил членов «делегации» и приказал собираться к отъезду. Адъютант полковника Свиридова пригласил гостей к завтраку.
— Вы позавтракаете и можете ехать, — добавил адъютант. — Товарищ полковник уже распорядился заправить вашу машину.
— С нами как будто едет товарищ Леонтьев, — сказал Петронеску. — Он готов?
— Точно не знаю, — ответил адъютант, — но вообще он встает рано.
Пошли в командирский блиндаж. Петронеску шел впереди, задумчиво глядя куда-то вдаль. Ему было не по себе. Чем ближе подходил момент предстоящего отъезда, тем тревожнее и тяжелее становилось у него на душе. Он хорошо понимал, что надо взять себя в руки, что надо так же, как вчера, приветливо улыбаться, болтать, шутить, рассказывать, но вместо этого хотелось остаться одному, размышлять о прошлом, вычеркнуть из сознания настоящее, а главное — как можно скорее очутиться за линией фронта, подальше от этой хмурой, ощетинившейся и непонятной ему страны. Хотя господин Петронеску и числился много лет «специалистом по России и славянской душе», но он давно уже мысленно признался себе, что страны этой не понимает, не любит, а главное — боится. Что же касается «славянской души», то господин Петронеску еще много лет назад пришел к заключению, что душа эта полна удивительных неожиданностей и что разумнее всего ее не задевать…
В прошлые годы Петронеску не раз откровенно излагал свою точку зрения на Россию. Однажды, в самом расцвете своей карьеры, на запрос о новом виде вооружений в русской армии он ответил, что, по его мнению, страшен не столько новый вид вооружений, сколько душа русского солдата, которая, как известно, не является военной тайной, но тем не менее недостаточно учитывается германским командованием. В ответ на этот доклад Петронеску получил тогда (это было в 1914 году) строгое внушение от начальства, в котором, между прочим, указывалось, что «германскую разведку интересуют не психологические изыскания о русской душе, а точные цифры, чертежи, планы и документы».
И вот сейчас, подходя к командирскому блиндажу, Петронеску дал себе слово, что если ему удастся и в этот раз подобру-поздорову унести отсюда ноги, то он ни при каких условиях не вернется больше в Россию и вообще не будет браться за столь рискованные операции.
В блиндаже «делегацию» встретили полковник Свиридов и Бахметьев. Сели завтракать. Петронеску выпил стопку водки, закусил и коротко спросил Бахметьева, готов ли он к отъезду.
— Благодарю, — ответил Бахметьев. — Я вполне готов. Вот только не стесню ли я вас в машине? А то полковник предлагает свою.
— Не беспокойтесь, места хватит, — сказал Петронеску. — Да и ехать вместе веселее.
Сидя рядом с Петронеску, Бахметьев снова ощутил тот еле слышный аромат, которым словно был пропитан этот человек. Вчерашнее смутное беспокойство опять охватило его. Пристально посмотрев на своего соседа, он заметил, что тот сегодня выглядит неважно. Бахметьев обратил внимание и на то, что, когда руководитель «делегации» поднял рюмку с водкой, рука его чуть дрожала.
— Как вы себя чувствуете? — спросил его Бахметьев. — Мне кажется, что у вас усталый вид.
— Благодарю вас. Все в порядке. Я отлично спал.
— Ночью вы курили. Я издали видел, как вы вышли из землянки, несмотря на грозу.
— Просто захотелось подышать ночным воздухом. А вы, очевидно, как и я, привыкли курить по ночам?
— Да, — коротко ответил Бахметьев, — иной раз приятно прервать сон ради папиросы. Но вы долго курили.
— Сначала курил, потом просто отдыхал. — Петронеску внимательно посмотрел на Бахметьева. — Как странно, что я вас не заметил.
— Я не хотел вас беспокоить и потому не подошел. Мне показалось, что вам лучше побыть одному. Иногда хорошо побыть в одиночестве и хочется, чтобы никто его не нарушал.
— Я вижу, товарищ Леонтьев, вы мечтатель, — улыбнулся Петронеску. — Впрочем, кое у кого бывает такая блажь… Мечты. Фантазии. Однако пора ехать. Товарищ полковник, разрешите мне от собственного имени, как и от имени всех членов нашей делегации…
И Петронеску, поднявшись, произнес теплое слово и предложил выпить в последний раз за Красную Армию, за артиллерию, за победу.
Потом все — гости и хозяева — вышли из блиндажа. Тупорылая открытая штабная машина, поданная к блиндажу, урчала, как старый сердитый бульдог; за рулем сидел шофер, молодой щеголеватый парень с быстрыми глазами и отличной выправкой. Погрузили вещи. Сзади уселся Петронеску, Бахметьев и «пожилой пролетарий» На откидных сиденьях разместились девушки. «Представитель областной интеллигенции» занял место рядом с шофером.
— Счастливого пути, — сказал полковник и взглянул на часы. — Сейчас десять часов двадцать минут.
— Спасибо за все, — произнес Петронеску. — До новой встречи после войны, после победы, товарищи!
— Будьте здоровы, не забывайте нас!.. — крикнули в один голос, как по команде, девушки.
— До свиданья, друзья! — сказал Бахметьев.
Полковник махнул рукой. Машина тронулась. Свиридов молча глядел ей вслед. Вот она уже мелькнула за поворотом, в последний раз показалось лицо Бахметьева и скрылось за столбом взвихрившейся пыли.
— Десять часов двадцать две минуты, — произнес полковник, еще раз взглянув на часы. Он хотел еще что-то сказать, но заметил своего адъютанта, бежавшего изо всех сил с каким-то белым листком в руке.
— В чем дело? — строго спросил полковник.
— Шифровка из штаба фронта, товарищ полковник, — ответил адъютант. — Приказано немедленно вручить.
— Вызовите шифровальщика, — приказал полковник и, взяв шифровку, прошел в свой блиндаж.
А. через двенадцать минут прибежавший шифровальщик прочел Свиридову расшифрованный текст телеграммы:
«Находящаяся у вас делегация Ивановской области, как установлено, является немецкой диверсионно-шпионской группой, переброшенной для похищения или убийства Леонтьева. Если «делегация» не уехала, задержите ее под благовидным предлогом, ничем не выдавая своей осведомленности. Если эта телеграмма поступит после отъезда делегации, организуйте погоню. Учтите при этом, что главное — сохранить Леонтьева, которого немцы, обнаружив свой провал, постараются убить. Поэтому обычные методы ареста и задержания неприемлемы до надежной изоляции Леонтьева от немцев».
14. ОЧНАЯ СТАВКА
«Делегацию» Петронеску разоблачила «добродушная старушка», которая в конце концов начала давать откровенные показания. Впрочем, сначала, будучи вызвана Ларцевым на повторный допрос, она опять стала излагать ему подробности своей биографии, уклоняясь от изложения конкретных фактов своей шпионской работы.
— Вот что, — резко прервал ее следователь, — все, что вы рассказываете, вероятно, очень интересно, но пора переходить к делу. С какой целью вы присвоили себе имя умершей Зубовой?
— Я все расскажу по порядку, — настаивала подследственная, — я не могу отвечать на вопросы, не осветив все последовательно, так, как было…
— Слушайте, — сказал Ларцев, — неужели вы думаете, что я не понимаю вашей тактики? Зря, вам уже ничего не поможет! Дальнейшее сопротивление бессмысленно. Вы схвачены за руку. Либо говорите все, либо скажите прямо, что не будете давать честных показаний!
— Гражданин следователь, — начала уверять женщина, — я полна желания все рассказать. Я хочу раскрыть свою душу!..
— Не кривляйтесь! — почти прикрикнул на нее Ларцев. — Намерены вы говорить или нет? Отвечайте!..
— Почему вы со мною так разговариваете? — тихо ответила женщина. — Ведь мне уже за шестьдесят, я вам в матери гожусь… Уважайте хотя бы старость. Ну, представьте себе, что так стали бы говорить с вашей матерью! Правда, это к делу не относится…
Следователь быстро встал и подошел к окну. После долгой паузы он приблизился к женщине и очень тихо, почти шепотом, сказал ей:
— Вы упомянули мою мать. Это действительно не относится к делу, но вы правы. С моей матерью и в самом деле так не разговаривали… Когда гестапо арестовало ее в Калуге, — это было в 1941 году, — с нею не тратили слов. Ее просто били. Били и пытали… Потом немцы отрубили ей руки. Потом они ее расстреляли. Когда освободили Калугу, я нашел во рву ее труп… Рядом были трупы многих других. Женщин, стариков, детей. Все! Перейдем к делу. Будете говорить? Да или нет? Нет или да?
Старуха молчала, о чем-то думая. Ларцев поднял телефонную трубку и коротко отдал приказание.
Привели Наталью Михайловну. Увидев свою партнершу, она в первый момент даже как бы обрадовалась, а затем, побледнев, испуганно уставилась на нее.
— Вы знакомы? — спросил следователь.
— Да, — ответила Осенина, — это моя знакомая.
Старуха в ответ на вопрос следователя утвердительно кивнула головой. Один раз она мельком взглянула на Наталью Михайловну, но, встретившись с ней взглядом, быстро отвернулась. Она уже поняла, что Наталья Михайловна созналась во всем и сейчас будет ее изобличать. Как вести себя дальше?
— Вам дается очная ставка, — сказал Ларцев, — извояьте смотреть друг другу в глаза и отвечать на мои вопросы. Гражданка Осенина, скажите, когда и каким образом вы познакомились с дамой, которая сидит против вас?
— Мария Сергеевна ведь знает, — ответила Осенина. — И вам я тоже рассказывала…
— Повторите, — потребовал Ларцев. Осенина повторила свои показания.
— Вы подтверждаете эти показания? — обратился Ларцев ко второй подследственной. — Да или нет?
— Да, — ответила она. — Да, подтверждаю. Прошу прекратить очную ставку. В ней нет нужды, я и так все расскажу. И торопитесь, гражданин следователь, торопитесь, потому что Леонтьева могут каждую минуту выкрасть, как котенка…
— Вы в этом уверены? — спросил Ларцев, еще не зная, как ему реагировать на ее последние слова. — Вы уверены, что нам надо торопиться?..
— Уверена вполне, — ответила она. — Ведь я сама организовала телеграмму из Москвы в штаб армии о том, что к ним едет делегация из Ивановской области. Это было трудно — отправить такую телеграмму. Но мне удалось.
Ларцев, профессионально привыкший быстро ориентироваться в самых неожиданных ситуациях, сообразил, о чем примерно идет речь. Но ни единым звуком, ни единым движением не выдал он своего волнения, спокойно достал из портсигара папиросу, неторопливо закурил, глубоко затянулся и, пуская кольца дыма, небрежно, чуть снисходительно произнес:
— О, я вижу, вы делаете некоторые успехи… Становитесь, наконец, более или менее откровенной… Что же касается вашего совета, то хотя я ценю вашу заботу, торопиться нам больше незачем. Мы уже поторопились… Ну что ж, продолжайте. А вы, гражданка Осени-на, возвратитесь в камеру.
Он позвонил и вызвал конвоира. Через минуту Наталья Михайловна была уведена, а «добродушная старушка» рассказала все, что ей было известно, вплоть до того, что она с 1914 года сотрудничает в германской разведке под кличкой «дама треф».
15. ИСЧЕЗНУВШАЯ МАШИНА
Полковник Свиридов несколько раз прочел расшифрованную телеграмму. Прилетевший на самолете вслед за телеграммой работник армейской контрразведки подполковник Дубасов нервно ходил из угла в угол. Оба молчали, потому что были людьми дела и не любили разговаривать зря.
Первым начал Дубасов. Он подошел к карте, внимательно всмотрелся в нее и сказал:
— Отсюда они выехали на Ольховское шоссе. Первые десять километров дорога идет прямо, потом они могли повернуть влево — на Малые Корневища или вправо — на Печенегово. Могут ехать и прямо, дальше по шоссе, в направлении Бердникова. Значит, сейчас самое важное — установить, куда наши «гости» повернули? Лучше всего бросить в эти направления три «У-2» с тем, чтобы они на бреющем полете прочесали все три дороги и радировали нам, где и куда движется их машина.
— Правильно, — сказал Свиридов. — Я направляю летчиков Шевченко, Баринова и Шавера, так как все они видели эту машину и этих людей.
— Остается обсудить вопрос о том, как задержать машину, — продолжал Дубасов. — Эти мерзавцы, по-видимому, уверены, что они еще не разоблачены. В этом наш козырь. Но с ними едет Бахметьев, которого они принимают за Леонтьева. Это их козырь. Поручить задержание заставе или ближайшим подразделениям нельзя: немцы могут убить Бахметьева. Значит, надо это задержание обставить так, чтобы оно выглядело вполне невинно и не вызвало у них никаких подозрений. Есть два способа: первый — использовать обычный порядок проверки документов на контрольно-пропускных пунктах дороги, второй — догнать их под каким-нибудь благовидным предлогом, например, для вручения благодарственного адреса от бойцов, о котором мы раньше, дескать, забыли. Мне лично больше нравится второй способ. Но это мы еще обдумаем…
Через несколько минут с небольшого лесного аэродрома оторвались один за другим три «кукурузника» и пошли — один на Малые Корневища, другой — на Печенегово, третий — на Бердниково.
Дубасов вместе со Свиридовым прошли на узел связи, где, вооружившись наушниками, приготовились принимать донесения пилотов о движении машины.
Но время шло, а донесений не было. Наконец, минут через тридцать пилот Шевченко доложил, что, обследовав всю дорогу до Малых Корневищ, протяжением в пятьдесят километров, он не обнаружил никаких следов штабной машины. Вскоре с узлом связи заговорил летчик Баринов. Он обследовал шестьдесят километров дороги на Печенегово и машины пока не нашел. Наконец, третий летчик, Шавер, также доложил, что по дороге на Бердниково штабной машины нет.
Дубасов посмотрел на часы. Было одиннадцать часов десять минут. Значит, машина могла сделать не более 40–50 километров, Куда же она исчезла?
Дубасов связался со штабом армии и доложил обо всем. Были поставлены в известность все контрольные посты, регулировщики и узлы связи. Были проверены все маршруты и возможные отклонения от них. Но штабная машина исчезла, и никаких следов ее не было. В последний раз ее видели контролеры Н-ского пропускного пункта в десять часов пятьдесят минут на шоссе, ведущем в Печенегово. Все пассажиры, в том числе майор Бахметьев, находились в машине и проследовали дальше. Однако на следующем контрольно-пропускном пункте, расположенном на расстоянии десяти километров от первого, машина уже не появлялась.
Как только эти обстоятельства стали известны, подполковник Дубасов выехал на Печенеговское шоссе. Вместе с ним поехали два сотрудника армейской контрразведки.
* * *
Но розыски исчезнувшей машины не могли дать никаких результатов, так как Петронеску по дороге решил инсценировать гибель ее в результате нападения немецкого самолета. Эта мысль пришла ему в голову неожиданно, когда километрах в пяти от контрольно-пропускного пункта он заметил на дороге огромную воронку, образовавшуюся от разрыва тяжелой фугасной бомбы. Несколько таких воронок он и раньше видел по дороге.
— Остановите машину, посмотрим, — сказал Петронеску шоферу.
Петронеску, а за ним и остальные пассажиры вышли из машины и стали рассматривать воронку. Судя по еще свежим комьям развороченной земли и по тому, что дорога в объезд воронки еще не была готова, бомба была сюда сброшена сравнительно недавно.
Петронеску задумался. Ну, конечно, надо создать видимость, будто он и все его спутники погибли от этой фугаски. Это объяснит исчезновение «делегации», и меры к ее розыску не будут приняты, а значит, создастся сравнительно спокойная обстановка для того, чтобы вместе с Леонтьевым перебраться через линию фронта; или, если даже будет выяснено, что «делегация» Ивановской области — фикция, то и в этом случае, раз «делегаты» все равно будут считаться погибшими, незачем будет их разыскивать. Словом, чем дальше Петронеску обдумывал свой план, тем больше он начинал ему нравиться. Оглянувшись, он увидел, что дорога примыкает к довольно большому лесному массиву, в котором можно будет пока укрыться и оттуда связаться по радио с Берлином, вызвав ночной самолет.
В то время как Петронеску лихорадочно обдумывал все детали своего нового плана, Бахметьев, шофер, девушки и «представитель областной интеллигенции» что-то рассматривали на самом дне глубокой воронки. Петронеску тихо подозвал к себе «пожилого пролетария», которого он считал наиболее надежным из всех своих спутников, и кратко рассказал ему о своем плане.
— Пора начинать, — шепнул он ему, — шофера надо ликвидировать, а Леонтьева придется временно успокоить.
Петронеску быстро достал из кармана вату и какой-то пузырек, открыл его, смочил вату жидкостью и, передав ее «пожилому пролетарию», сказал:
— Держите вату в кармане, подойдите к Леонтьеву и, когда я начну стрелять, немедленно ткните ему в нос. Можете особенно не миндальничать.
Взяв вату, старик пошел к воронке. Петронеску направился вслед за ним и перевел предохранитель револьвера на боевое положение.
Стоя на краю воронки, Петронеску видел, как «пожилой пролетарий» вплотную подошел к Бахметьеву, который, наклонившись, что-то рассматривал внутри. Тогда Петронеску вынул револьвер и, подойдя ближе к шоферу, выстрелил ему в затылок. Шофер упал навзничь. В то же мгновение «пожилой пролетарий» бросился сзади на Бахметьева и, схватив его одной рукой за шиворот, другою зажал ему рот и нос смоченной ватой. Бахметьев мгновенно выпрямился, нанес кулаком сильный удар «пожилому пролетарию» и, вырвавшись из его рук, бросился в сторону. Он успел было выскочить из воронки, но тут на него сбоку налетел Петронеску и свалил ловкой подножкой.
Бахметьев упал, на него навалились Петронеску и его соучастники. Бахметьев оказывал сильное сопротивление, но положение его было тяжелым.
— Вату!.. Вату!.. — прохрипел Петронеску, продолжая бороться. — Идиоты!.. Вату!..
«Пожилой пролетарий» быстро поднял упавший кусок ваты, издававший пряный, противный запах, и поднес его к лицу Бахметьева. Тот несколько раз судорожно дернулся, но потом наркоз все-таки подействовал, и он беспомощно вытянулся.
Петронеску встал, громко выругался, потом подошел к «пожилому пролетарию» и дал ему затрещину.
— Грязная свинья! — закричал он на старика. — Ты чуть не испортил все дело!.. Кретин!..
И ударил его еще раз. «Представитель областной интеллигенции», стоящий рядом, угодливо хихикал. Он не любил старика и почему-то его побаивался.
Все еще тяжело дыша, Петронеску подошел к «интеллигенту» и, улыбаясь во весь рот, почта с нежностью, сказал:
— А вы… вы молодец!.. Уфф… вы… вы… помогли… Дайте руку… Спасибо!..
«Интеллигент» осклабился и подобострастно протянул руку. Петронеску пожал ее почему-то левой рукой, но в тот же момент нанес ему правой, в которой был револьвер, страшный удар в висок. Тот упал, и Петронеску, наклонившись над ним, проломил ему тяжелой рукояткой череп. Это была еще одна деталь для задуманной инсценировки.
На этом предварительные приготовления были закончены. Петронеску сел на краю воронки и предложил сесть остальным членам «делегации».
— Коротко объясню, — сказал он, — надо торопиться, хотя это шоссе совершенно пустынно. Все мы погибли от немецкой бомбы. В этой самой воронке. Ясно?
«Делегаты» молчали. Петронеску продолжал:
— Леонтьев в наших руках. Чтобы нас не искали, я решил использовать эту воронку. Для большей достоверности нам пригодятся эти два трупа. Вот почему пришлось убить их… Впрочем, человечество не так уж много потеряло… Это был тупой скот. Теперь — скорее за работу. Вот две шашки тола, положите на них трупы и взорвите тол. К сожалению, тола на всю машину не хватит, придется взрывать некоторые ее части, а кузов машины запрятать в лесу.
Когда все было сделано, Петронеску и его спутники пошли вглубь леса и понесли Бахметьева. Шли долго, часто отдыхали и к вечеру прошли километров десять. Здесь Петронеску облюбовал подходящее местечко для привала. Это была глухая лесная поляна, расположенная, по-видимому, в самой глубине лесного массива. Никаких признаков жилья поблизости не было. По размерам поляны ее можно было использовать для посадки самолета.
Связав Бахметьеву руки, Петронеску начал приводить его в чувство. Он дал ему понюхать нашатырного спирта. Вскоре Бахметьев открыл глаза. Он не сразу пришел в себя и с удивлением рассматривал лесную поляну, лицо склонившегося над ним Петронеску и девушек, сидящих в стороне.
— Здравствуйте, — как ни в чем не бывало сказал ему Петронеску, — как вы себя чувствуете?
Бахметьев ничего не ответил и только поморщился от странной головной боли. Он начал вспоминать все события прошедшего дня.
— Нам надо серьезно поговорить, — сказал, наконец, Петронеску. — Не удивляйтесь тому, что случилось. Поверьте, все к лучшему. Не сомневайтесь, что придет день, когда вы меня поблагодарите от всей души за то, что я для вас сделал. Короче говоря, вы военнопленный и находитесь в руках германских военных властей. Вы нам нужны, господин Леонтьев, и если будете разумно себя вести, то у вас не будет оснований для недовольства Германией и своей судьбой. Говорю это официально, по поручению германского верховного командования… Пару дней, пока мы переберемся через линию фронта, вам придется помолчать. Предупреждаю; малейшее непослушание, попытка к бегству, обращение к случайным прохожим дадут мне право покончить с вами. Отныне инженер Леонтьев может существовать лишь как лицо, почетно состоящее на германской службе. Иначе он вообще не будет существовать. Вот все, что я пока могу вам сообщить. Сейчас я по радио снесусь с немецкими властями. Что прикажете им передать от вашего имени?
— Передайте им, — ответил Бахметьев, — что все, чем я до сего дня мог быть полезным немецким властям, я уже сделал. Надеюсь, что германское командование уже оценило мои «А-2» и не имеет оснований быть мною недовольным… Кроме того, во избежание лишних разговоров, я прошу передать, что все чертежи и расчеты «А-2» я с собой не взял, а отправил в Москву. Вот и все.
— Я вижу, вам угодно иронизировать, — ответил Петронеску, — но ничего, в Берлине вы заговорите иначе… Уверяю вас…
16. ГРУБАЯ РАБОТА
Было около трех часов дня, когда Дубасов и его сотрудники прибыли к тому месту, где Петронеску инсценировал гибель машины от прямого попадания фугасной бомбы. Дубасов сразу начал исследовать окружающую местность и, в частности, дно воронки.
На первый взгляд все подтверждало факт гибели «делегации» и машины, в которой она следовала. Искалеченные при взрыве и тем не менее опознанные тела водителя машины и одного из «делегатов» были налицо. Обломки автомобиля — дверца, радиаторная пробка, номер — валялись тут же. Сама воронка не вызывала сомнений; она свидетельствовала о том, что здесь разорвалась фугасная бомба в сто килограммов. Отсутствие остальных трупов могло быть объяснено силой взрыва.
— Все ясно, — промолвил один из офицеров, — взрыв был сильный, вряд ли кто-нибудь уцелел, тем более при прямом попадании. Судя по всему, машина с людьми находилась в центре бомбового удара. Разрешите, товарищ подполковник, доложить в штаб.
— Подождите, — сказал Дубасов, осматривавший дно воронки. — Доложить о том, что все погибли, никогда не будет поздно.
— А жаль Бахметьева, хороший был человек, — заметил Петренко, совсем еще юный, розовый, как девушка, офицер.
— Погодите хоронить Бахметьева, — возразил Дубасов, доставая со дна воронки какой-то предмет и тщательно рассматривая его. — И вообще, Петренко, при вашей торопливости лучше служить в кавалерии, а не в контрразведке.
Подполковник положил обнаруженный им предмет в карман, предварительно осторожно завернув его в носовой платок, и снова начал рыться на дне воронки.
Петренко не без ехидства подмигнул своему товарищу: он явно считал усердие Дубасова бессмысленным.
Между тем подполковник перешел к исследованию обнаруженных трупов, точнее — того, что от них осталось. Прежде всего он начал тщательно осматривать череп шофера.
Через несколько минут в густых обгоревших волосах покойного он нащупал то, что искал: входное отверстие пули. Дальнейшим исследованием было обнаружено, что выходного отверстия нет, следовательно, пуля застряла в черепе.
— Товарищ Петренко, — сказал Дубасов, — отправляйтесь на машине в ближайшее селение и привезите оттуда бритву. Если по дороге попадется телефон, срочно вызовите судебно-медицинского эксперта, или патолога-анатома, или, в крайнем случае, хирурга.
— Слушаю, товарищ подполковник, — ответил офицер, — есть привезти бритву и вызвать по телефону эксперта, либо патолога-анатома, либо, в крайнем случае, хирурга.
Дубасов принялся обследовать череп «представителя областной интеллигенции». Он внимательно осмотрел замеченный им на виске синяк с ссадиной и рану на затылке.
Потом подполковник занялся дверцей машины и радиаторной пробкой. Установив, что дверная петля не сломана и не измята, Дубасов обмотал спичку кусочком ваты и протер петлевое кольцо. На вате осталось свежее масляное пятно.
Радиаторная пробка тоже оказалась в полной исправности. Дубасов прежде всего осмотрел резьбу той части ее, которая ввинчивается в радиатор. Резьба была цела.
— Товарищ Федотов, — обратился Дубасов ко второму офицеру, — осмотрите пробку и дверцу и дайте ваше заключение.
Офицер осмотрел то и другое и замялся. Ничего интересного он не обнаружил.
— Ну? — спросил его Дубасов. — Что скажете?
— Я не совсем понимаю вас, товарищ подполковник, — пробормотал Федотов. — Тут, стало быть, дверца от машины и дробка…
— Посмотрите внимательнее, — предложил Дубасов. — Эта дверца якобы силой взрыва вырвана из машины. Так?
— Ну да, взрывом бомбы, — ответил Федотов.
— Почему же тогда цела петля? Нет, эта дверца снята, понимаете, снята с петли, а не сорвана и тем более не вырвана. Снята… Теперь пробка. Резьба на ней цела. Значит, и пробку не вырвало силою взрыва из радиатора: ее вывинтили из него и в таком виде бросили в воронку. Рассчитывали, очевидно, на дураков.
Федотов с интересом начал рассматривать дверцу и пробку. Он быстро понял Дубасова и оценил его наблюдательность.
— Перейдем к трупам, — продолжал подполковник. — Череп этого мужчины размозжен. Я готов допустить, что он размозжен осколком бомбы; но характер пролома говорит о том, что тут действовали каким-то тупым орудием, например камнем. В другом черепе ясно прощупывается входное пулевое отверстие. Сейчас привезут бритву, я сниму волосяной покров, и тогда будет виднее… Насколько я ориентируюсь в пулевых ранениях, это типичное входное отверстие пулевого канала. Судя по тому, что выходного нет и, стало быть, пуля застряла в черепе, выстрел был произведен на близком расстоянии из револьвера среднего калибра, скорее всего второго номера… Ну, как это все называется, Федотов?
— Это называется грубая работа, — ответил офицер. — Слов нет, сделано ловко, если хотите, с размахом — своего даже стукнули для большей убедительности, — но грубо. Очень характерно для немцев. Дескать, и так сойдет. Не разберутся. Низшая, так оказать, раса…
— Правильно, — подтвердил Дубасов. — Вот именно, грубая работа…
17. КТО КОГО?
Оставив Федотова поджидать судебно-медицинского эксперта, Дубасов ринулся на «вездеходе» к Печенеговскому аэродрому, чтобы оттуда срочно связаться с Москвой и доложить о результатах своей поездки. Уже наступал вечер, и надо было спешить, так как Дубасов догадался, что этой ночью Петронеску попытается перебраться через линию фронта и скорее всего он сделает это на самолете, который вызовет по радио, сообщив свои координаты.
Следовательно, времени оставалось в обрез, буквально каждая минута решала судьбу всего дела. Поэтому Дубасов приказал шоферу ехать на Печенегово через лес, что значительно сокращало путь.
Машина помчалась вглубь лесной чащи, подскакивая на кочках, ныряя в промежутки между густо растущими деревьями. Опытный водитель, не замедляя хода, гнал ее все дальше и дальше в лес, объезжая старые пни и замшелые корневища, разрезая колесами огромные муравейники, разрывая нежный зеленый плющ моховых бугров, переваливая через балки и ручейки. Машина ввинчивалась, как штопор, в лесной массив, а Дубасов еле успевал нагибаться перед низко нависшей хвоей, уклоняясь от гибких, свистящих ветвей.
Километры, отвоеванные у леса, стремительно проносились назад, а потревоженные деревья укоризненно покачивали мохнатыми ветвями вслед этой необычной машине, столь дерзко нарушившей их лесной покой.
— Жми, Сережа! — время от времени поддавал жару Дубасов, хотя шофер и так делал все, что мог.
— Есть, товарищ подполковник, — отвечал шофер, напряженно вглядываясь в лесной сумрак.
Ехать становилось все труднее, и быстро наступавшая ночь густо заштриховывала просветы между деревьями, заливая серой мглою лесные поляны. Контуры деревьев сливались в одно целое, и моментами казалось, что маленькую машину со всех сторон обступает темная, глухая стена. Дубасов не разрешал включать фары, и шофер вел машину не столько на глаз, сколько угадывая чутьем, где и как лучше проскочить.
Наконец машина вырвалась из леса и вышла на проселок, за которым находился Печенеговский аэродром.
* * *
Однако Петронеску тоже спешил. Разумеется, он не предполагал, что столь хитро задуманная им инсценировка гибели «делегации» будет так быстро разоблачена. Независимо от этого Петронеску решил, что малейшая задержка в советском тылу бессмысленна, а главное — опасна.
Расположившись на лесной поляне, Петронеску привел в действие портативный передатчик и радировал о том, что Леонтьев уже взят и находится вместе с ним в таком-то лесу. Он просил Крашке этой же ночью прислать шестиместный транспортный самолет и добавил, что лесная поляна, на которой они расположились, вполне пригодна для посадки и взлета такого самолета, имеющего небольшую посадочную скорость. На поляне будут зажжены выложенные конвертом костры.
Наступил вечер. Связанный Бахметьев лежал на земле и молча глядел в вечернее небо. Несмотря на то, что положение его казалось безвыходным, он не терял надежды на спасение.
Бахметьев видел, как Петронеску возился с передатчиком, и понял, что он радировал немцам. По приказанию Петронеску «делегаты» сложили пять небольших куч хвороста. Они приготовились зажечь костры к моменту появления самолета, чтобы таким образом указать ему место посадки. Ракет Петронеску не признавал: они были слишком заметны.
Когда все приготовления были закончены, Петронеску сел ужинать. Он выпил вина и приступил к еде, снисходительно пригласив своих спутников разделить с ним трапезу.
Поев, Петронеску подошел к Бахметьеву и протянул ему кусок хлеба и колбасы.
— Не угодно ли? — любезно предложил он. — Это полковник снабдил нас на дорогу. Очень любезный товарищ. Поистине, гостеприимство — русская национальная черта!
Бахметьев ничего не ответил. Петронеску, немного выждав, в том же тоне добавил:
— Значит, не угодно? Ну что ж, упрямство — тоже русская национальная черта. Не одобряю.
И отошел в сторону. Было уже около двенадцати часов ночи. Где-то вдали раздавались орудийные залпы, но это лишь подчеркивало тишину, царившую вокруг них на этой лесной поляне. Петронеску нервно шагал, заложив руки за спину, часто останавливался и, запрокинув голову, вглядывался в ночное небо. Он ждал самолета.
Наконец донеслось негромкое жужжанье приглушенного мотора. Над лесом на сравнительно небольшой высоте шел на малых оборотах мотора самолет. Он искал сигнала.
— Костры! — завопил Петронеску, и все бросились поджигать хворост. Через минуту языки пламени заметались по поляне. Самолет снижался кругами. Летчик дважды включил и выключил зеленый и красный огоньки самолетных фар: точка — тире — точка. Это был сигнал: «Я вас вижу».
— Тушить костры! — приказал Петронеску, и все стали затаптывать горящий хворост. Самолет сделал последний разворот и пошел на посадку.
Через минуту он уже тормозил на поляне. Из кабины вылез пилот и приветствовал Петронеску. Они о чем-то тихо заговорили по-немецки, а затем Петронеску подвел летчика к лежавшему на земле Бахметьеву.
Летчик с любопытством стал рассматривать Бахметьева и даже бесцеремонно осветил его лицо карманным фонарем.
— Рус, здравствуй, — сказал он, с трудом подбирая слова. — Рус карашо будит… Зер гут!.. Бардзо добже!.. Требьен!.. О-кей!.. Веря гут!..
Бахметьев продолжал молчать. Бессильное бешенство от сознания своей беспомощности, словно приступ астмы, сдавило ему дыхание. Но он так выразительно посмотрел на немецкого летчика, что тот сразу выключил свой фонарь и отошел с Петронеску в сторону. Там они опять пошептались и потом смеялись долго и заливисто. Внезапно летчик, что-то вспомнив, остановился, словно поперхнувшись, вытащил из кармана и протянул Петронеску какой-то пакет и, щелкнув каблуками, почтительно вытянулся.
Петронеску вскрыл пакет, побледнев от радостного предчувствия. Это был приказ о награждении его железным крестом.
18. КРАХ ПЕТРОНЕСКУ
Немецкий летчик, прибытие которого так обрадовало Петронеску, был не кто иной, как… следователь Ларцев. Когда в Москву поступило сообщение Дубасова о том, что Бахметьев, выдавший себя за Леонтьева, похищен и по всей вероятности будет переброшен через линию фронта, следователю Ларцеву, отлично знавшему немецкий язык, было предложено срочно вылететь на Печенеговский аэродром и там переодеться в форму немецкого летчика.
Из Москвы же было дано указание этому участку фронта обеспечить усиленное барражирование наших самолетов, с тем чтобы заставить снизиться любой немецкий самолет, который перелетит в эту ночь через линию фронта. Все эти меры диктовались следующими соображениями.
Во-первых, было ясно, что Петронеску постарается выбраться из советского тыла именно на самолете, который он вызовет по радио; во-вторых, задерживать Петронеску и всю «делегацию» путем облавы, оцепления и тому подобных способов было опасно, так как немцы, обнаружив провал всей операции, могли в последний момент убить «Леонтьева»; в-третьих, единственная возможность задержания, гарантирующая безопасность Бахметьева, заключалась в том, чтобы явиться под видом специально присланного немецкого летчика, нисколько не нарушая спокойствия Петронеску.
Командиру авиаполка, расположенного на Печенеговском аэродроме, были даны соответствующие указания, и в тот самый вечер, когда Петронеску победно радировал Крашке о своих успехах, десятки наших истребителей поднялись в воздух и «закрыли» всю линию фронта. После полуночи появился немецкий самолет, шедший на небольшой высоте. Он был замечен истребителями, которые сразу окружили его.
Немецкий летчик, обнаружив, что спереди, сзади, сверху, снизу и с боков находятся советские самолеты, попытался было вырваться из кольца, но не сумел это сделать. То обстоятельство, что наши истребители не открывали огня, продолжая на него наседать в буквальном смысле этого слова, было истолковано» немцем правильно: он пошел на снижение. Послушно следуя за нашим истребителем, немец направился прямо на Печенеговский аэродром. Когда он снизился, в самолет сели Лар-цев, уже одетый в соответствующую форму, и старший лейтенант Нестеров, также переодетый немецким летчиком. Нестеров отлична знал немецкие машины, и потому выбор командира полка остановился на нем.
Через несколько минут машина оторвалась и взяла курс на лес, в котором, по всем расчетам, находился Петронеску со своими спутниками. Перед вылетом у сдавшегося немецкого летчика был отобран пакет с приказом о награждении Петронеску-Крафта железным крестом…
Минут через двадцать, кружа над лесом, Нестеров и Ларцев увидели костры, выложенные конвертом. Они пошли на снижение и встретились с Петронеску.
Безукоризненное немецкое произношение Ларцева, приказ о награждении, самый самолет, на котором они прибыли, были настолько вне подозрений, что даже у такого опытного шпиона, как Петронеску, не возникло ни малейших сомнений. Вся «делегация» весело погрузилась в самолет.
19. КОНЕЦ ПОЕДИНКА
И в Москве и в Берлине в эту ночь лихорадочно ждали известий.
«Самолет вышел за вами в двадцать три часа сорок минут», — радировал господин Крашке.
«Самолет с Ларцевым вышел за «делегацией», — радировал в Москву Дубасов.
«Ждем Крафта с минуты на минуту», — рапортовал Берлину Крашке.
«Немедленно сообщите подробности вылета ж состояние Леонтьева», — беспокоился Берлин.
«Главное — учтите безопасность Бахметьева», — еще раз напоминала Москва.
Берлин преждевременно торжествовал — «Леонтьев взят!» Москва неустанно напоминала — «обеспечьте безопасность Бахметьева и захват всей «делегации».
Около часу ночи командир авиаполка вполголоса сказал Дубасову одно только слово: идут. На ночном небе ничего не было видно, но, вслушавшись, Дубасов уловил далекий рокот мотора. Да, самолет приближался. Все громче пел его мотор, вот уже засветились фары, и через минуту самолет, сделав два круга над аэродромом, пошел на посадку. Вот он приземлился, покатился по траве аэродрома, влажной от ночной росы. Вот он, вздрогнув, замер на месте. Хлопнула отворившаяся дверца, и из машины весело выпрыгнул Петронеску. За ним вышли «пожилой пролетарий» и девицы.
— С благополучным приземлением, — произнес за спиною Петронеску Дубасов и с великим наслаждением дал оплеуху руководителю «делегации». В то же мгновение сотрудниками контрразведки были схвачены и связаны девицы и «пожилой пролетарий». Передав пошатнувшегося Петронеску своим помощникам, Дубасов бросился в самолет. Через минуту он вылез из нее, держа на руках Бахметьева и неуклюже прижимая его к груди, словно большого ребенка. Бахметьев был еще связан.
А над великими просторами русской земли, над ее реками и лесами, над равнинами и болотами, через города и села, еще долго неслись в ночь, в звездное небо тревожные запросы Берлина: «Почему задерживаете сообщение о прибытии Петронеску-Крафта? Каково состояние Леонтьева? Ждем вашего ответа… Ждем вашего ответа…»
Но ответа Берлин так и не дождался.
20. ВСТРЕЧА НА ЧИСТЫХ ПРУДАХ
В июне 1945 года в Москву из Берлина прилетели для участия в параде Победы на Красной площади генерал-майор артиллерии Свиридов и его старый друг, теперь уже подполковник Бахметьев. Много воды утекло за это время. И Свиридов и Бахметьев участвовали в грандиозной операции по взятию Берлина. Оба были за годы войны ранены; но после лечения в госпиталях вернулись в строй.
Прекрасна была в эти великие дни Москва. По улицам столицы неслись тысячи машин, всюду веселые, счастливые лица, смех, сверкающие глаза. На улицах множество военных, ордена и медали на парадных кителях, женщины и девушки в светлых, нарядных платьях.
На Красной площади состоялся исторический парад Победы. Герои Великой Отечественной войны, летчики и танкисты, пехота и кавалерия, моряки и партизаны проходили церемониальным маршем мимо Мавзолея и правительственных трибун. Руководители партии и правительства принимали этот незабываемый парад. А полки проходили за полками со своими боевыми знаменами, овеянными немеркнущей славой героических сражений за честь и независимость великой страны социализма.
Вся страна — огромная, великая, раскинувшаяся от Черного моря до Ледовитого океана — слушала радиорепортаж об историческом параде на Красной площади, ликующие трубы сводного военного оркестра, четкий щаг проходящих церемониальным маршем воинских частей, грохот танков и самоходной артиллерии, гул эскадрилий, проносившихся над площадью.
Кончился парад, немного отдохнула Москва, «и вечером начался народный праздник. Многомиллионное население столицы хлынуло в центр, на ту же Красную площадь и прилегающие к ней улицы и набережные. Разноцветные огни праздничного фейерверка сменялись голубым пламенем салютных ракет.
Веселились. и на бульварах. На Чистых прудах плыл по аллеям бурливый, бесконечный человеческий поток. Гремела музыка, томно заливались саксофоны и скрипки, на всех площадях и площадках кружились в вальсе пары. Стихийно вспыхивали и гасли веселые песни. В зеркале пруда отражались огни ракет. Москва ликовала вместе со всей Родиной, пришедшей к Победе.
В квартире Леонтьева, как это было условлено несколько лет назад, собрались Свиридов и Бахметьев. Они сидели втроем за столом, окна квартиры были распахнуты настежь. Напротив, рядом и наискосок горели такие же ярко освещенные, праздничные окна домов. Леонтьев и его гости пили вино и вспоминали те дни, когда они впервые познакомились друг с другом.
Леонтьев вспомнил и о «подшефном» Бахметьева — бывшем карманнике. Бахметьев сразу оживился.
— Как же, он жив-здоров, — охотно стал рассказывать Бахметьев. — Это уже настоящий офицер, которым можно гордиться. А, знаете, ведь с ним произошла потом, уже под Берлином, интересная история. Хотите, расскажу?
— Слушаем со всем вниманием, — ответил Леонтьев.
— В конце апреля мы приближались к Берлину. Уже за Ландсбергом, в одном маленьком немецком городке, это и случилось. Наша часть ворвалась в этот городишко. Ну, картина обычная. Остроконечные черепичные крыши, горящие здания, плакаты: «Мы не капитулируем», «Свобода или Сибирь», «Тс-с-с-с!» — и горы чемоданов, брошенных в паническом бегстве прямо на улицах.
Немцы развесили во всех окнах и подъездах белые флаги, нашили на рукава такого же цвета повязки и начали понемногу выползать изо всех щелей на улицы, отвешивая поклоны нашим офицерам и бойцам.
В этом городке мы заночевали.
Вечером Фунтиков вышел на главную улицу города немного пройтись. Стрельбы уже не было, на перекрестках дымились походные кухни, догорали зажженные снарядами дома. На углу уже открылась дежурная аптека, на дверях которой висел большой, написанный по-русски плакат: «Только для господ русских военных». Это сделал оборотистый хозяин аптеки, решивший, по-видимому, подчеркнуть свои симпатии Советской Армии.
Фунтиков подошел к витрине и прочел эту выразительную надпись. За зеркальным стеклом пылали разноцветные стеклянные шары и блестели полированные шкафы с лекарствами. За стойкой в выжидательной позе стоял хозяин в белоснежном халате. На лице его было написано спокойное раздумье, готовое при первом посетителе смениться вежливой улыбкой. Это был пожилой мужчина, полный, в очках.
Что-то знакомое показалось Фунтикову в этом лице, и он, чтобы проверить свое первое ощущение, точнее — предчувствие, вошел в аптеку. Хозяин почтительно склонился ему навстречу.
«Чем могу служить господину русский офицер?» — спросил он, с трудом подбирая слова.
«Средство против гриппа есть?» — произнес Фунтиков, подойдя вплотную к стойке.
«О да, — с готовностью сказал хозяин. — В моя аптека есть много хороший лекарств. От насморк, от грипп, от разный болезнь…»
«Вы давно говорите по-русски? — спросил Фунтиков. — Вы жили в России?»
«О нет, я никогда не бываль в Россия. Но я немного знаю русский слов. В России я не бываль. Против грипп очень хорошо стрептоцид, кальцекс, уротропин. Прошу, господин офицер».
И он быстро пошел к шкафу за лекарствами. Фунтиков посмотрел ему вслед, и его словно обожгло давнее, но жгучее воспоминание. Эта походка, виляющий зад, тусклый, какой-то стеклянный взгляд, тяжелый подбородок, — ну, конечно, это он, старый знакомый, тот самый немец с моноклем, у которого он тогда выкрал бумажник…
Достав пакетики с порошками, аптекарь вернулся к стойке.
«Вот, прошу вас, — сказал он, — тут есть лекарства против грипп. Это есть о-чень хороший лекарство, очень хороший фирмы Шеринг».
«Шеринг? — спросил Фунтиков, сразу вспомнив и эту фамилию. — Отто Шеринг?»
Немец спокойно, разве только чуть быстрее, чем следовало, взглянул на Фунтикова.
«О нет, — медленно произнес он, — почему Отто Шеринг? То есть просто Шеринг, а совсем не есть Отто. Шеринг самый крупный германский фирма лекарств».
«Понимаю. Но я имею в виду другого Шеринга, а именно Отто Шеринга. Ведь вы его знаете?»
«Шеринг есть много немецкий фамилия. Это все равно, что в Россия Иванов. Но я не имель знакомый Отто Шеринг. А что, господин офицер знает такого Отто Шеринга?»
«Господин офицер, — очень твердо произнес Фунтиков, не спуская с немца глаз, — господин офицер знает не только Отто Шеринга, но и вас, господин аптекарь. Вы мой старый знакомый, еще по Москве».
«Но я никогда не был ин Москау, — уже не так спокойно, как раньше, сказал аптекарь. — И я совсем не имел честь знать господин офицер. Я есть хозяин этой аптека» и я вовсе не зналь никакой Отто Шеринг… Я есть старый германский коммунист и даже сохраниль свой партийный книжка».
«Одевайтесь, господин «коммунист», — ответил Фунтиков, — и следуйте за мной».
И в тот же вечер, сидя перед столом следователя, старый немецкий шпион на отличном русском языке и уже без всякого акцента подробно рассказал о том, как в тысяча девятьсот сорок четвертом году он получил приказание поселиться в этом городе под видом аптекаря, остаться в нем в случае прихода Советской Армии и спокойно готовить кадры шпионов и диверсантов. Он рассказал и о том, как его снабдили на этот случай фиктивным партийным билетом, а месяца за три до прихода Советской Армии даже на некоторое время арестовали якобы по подозрению в «пораженческих настроениях».
«Было очень важно, — сказал он, — на всякий случай создать мне определенную репутацию. С этой целью была инсценирована слежка за мной, обо мне «секретно» допрашивали моих соседей и квартирную хозяйку, и меня даже внесли в списки «подозрительных лиц», заведенные в местной полиции и которые «случайно» остались неуничтоженными. Как видите, все было продумано до мельчайших деталей. И, кто знает, если бы меня не узнал этот «старый знакомый», то я и не сидел бы перед этим столом, а продолжал бы мирно торговать касторкой и ландышевыми каплями…»
Когда Бахметьев закончил свой рассказ, было уже поздно. Но ночной праздник на Чистых прудах, на всех бульварах, на площадях Москвы разгорался с еще большей силой. Неумолчный человеческий океан мерно гудел за окнами квартиры. Все еще полыхали в небе разноцветные огни, все еще гремели оркестры и смеялись девушки. И все еще ярко светились окна домов, как по команде распахнутые всеми жителями столицы настежь в эту историческую июньскую ночь.