– Кума, дорогая кума! – прошептала гвоздариха, заглянув в лавку к Шафранихе. – Знаете ли вы, что стряслось с Крупичевой Дорой?
– Слышала краем уха, но точно не знаю, кума, – невесело ответила Шафраниха. – Память дырявая стала в тех пор, как эти испанские бездельники растаскали сено и выпили ракию.
– Бедная соседушка! Да, да! Бич господень покарал нас, несчастных! Но я расскажу вам про Дору. На троицу она должна была обвенчаться с молодым Грегорианцем, а вчера ее нашли в лавке мертвой… мертвой! Лицо все черное, люди сказывают, будто от бубонной чумы померла!
– Храни нас святой Блаж! Надо сейчас же покадить в лавке можжевельником, и раз чума, воду нельзя пить нисколечко.
– Только вино и ракию, дорогая кума! Да, померла девушка от бубонной чумы! Потому и не оставили ее лежать дома на одре смерти, а отнесли в часовню св. Ивана, что под Месничскими воротами, а завтра ночью схоронят на кладбище.
– Какая жалость!
– Очень жалко! Но, сами понимаете, перст божий! Высокомерие, гордыня овладели девушкой, и вот во что все вылилось! Теперь две-три лопаты земли, и все ее благородство. Ну, сейчас вы все знаете, до свидания, кума, надо спешить домой, не то молоко сбежит!
– Смилуйся, господи, над грешными! Прощайте, кума Фраиха.
По городу пошли толки. Внезапная смерть Доры взволновала горожан. Люди попроще верили, что единственную дочь золотых дел мастера унесла чума, а те, кто поумнее, понимали, что это вовсе не чума, а дело преступных рук, что и подтвердил аптекарь Глобицер. Но еще в большей мере горожане именитого города были возбуждены по иной причине.
Озлобясь на загребчан, собравшиеся на сабор хорватские сословия по предложению бана Унгнада постановили:
– Понеже граждане города на Гричских горках, ссылаясь на старые грамоты, покушаются на свободу королевства Славонии, понеже облыжно подали жалобу его светлости эрцгерцогу Эрнесту на бана и подбана и понеже мешали выполнять свои обязанности вельможному господину Степко Грегорианцу, оскорбляли представителей сословий и оказали открытое сопротивление самому бану, мы предлагаем: оставив им в пределах города самоуправление, исключить из лиги королевства, запретить торговать и ходить с товаром по королевству, а сабор и банский суд по усмотрению и желанию господина бана учредить в ином, более удобном для сей цели городе».
– Пусть теперь лают, собаки, – бросил Грегорианец, злобно ухмыляясь, – и расхлебывают кашу, которую сами заварили!
«Так, значит, господа! – заметил про себя судья Якопович. – Что ж! Жребий брошен, око за око! Бойтесь наших острых зубов, с нами шутки плохи, по погодите, вы еще в этом убедитесь!»
И судья созвал совет. В ратуше кишмя кишели горожане. Гнев кипел в сердце каждого: вельможи хотят погубить Загреб! Якопович, бледный и хмурый, вошел к собравшимся с пергаментом в руках.
– Братья! Я сам отправляюсь к королю, расскажу, как с нами поступают, и передам ему от вашего имени вот это послание.
Все умолкли, судья принялся читать жалобу королю:
– «Сей город, по милости блаженной памяти усопших королей исстари вольный, впал в крайнюю беду! Его преследует нужда, грозит голод, не стало хлеба, но более всего терзает произвол соседей-вельмож. Испокон веку Загреб оставался верным престолу, не дал себя он залучить и эрдельскому воеводе Ивану, а вот теперь, ни в чем не повинный, впал в нищету и опозорен. На саборе, а именно в день святого Фомы, бан, прабилежник и прочие господа устроили заговор против Загреба, подсунув сабору неслыханное и злобное постановление, оскорбляющее бога и справедливость, по которому граждане Загреба, подобно отверженным, изгоняются из христианской общины, а также из лиги королевства. Потому мы просим его королевское величество обратить свое благосклонное внимание на Загреб, стать на его защиту и милостиво отменить постановление сабора!»
Затем, описав подробнейшим образом все причиненные городу баном и подбаном насилия, горожане обращались к королю с просьбой прислать двух придворных с тем, чтобы они лично во всем удостоверились и Загребу вернуть прежние вольности.
Громом рукоплесканий приветствовали горожане своего отважного судью и, подхватив его на руки, пронесли мимо жилища бана до его дома.
Шумно было в Загребе, и только в доме золотых дел мастера царило безмолвие. Покойная лежала в своей светлице, в руках у нее было серебряное распятье, на лбу атласный венчик. В углу, скорчившись, сидела старая Магда и перебирала четки. Молилась ли она? Нет! Она просто отупела, обезумела; Дора, крестница, мертва! Глупости! Не может этого быть, не может! Все это выдумки злых людей, Дора, наверное, спит. Разве можно, чтоб она умерла, чтоб она больше не проснулась, чтоб ее опустили в могилу? А ее чудные глаза, ее маленькие ручки, ее прекрасные волосы, неужто все это тлен? Боже, Магдино сердце вот-вот разорвется, ее что-то душит, душит, и слезы одна за другой падают на ее сморщенные руки.
За столом, посреди комнаты, сидит Павел. Белый как снег, волосы свесились на лоб, глаза горят. Он ничего не слышит. Опершись на руку, застывшим взглядом впился он в мертвую девушку, без конца спрашивая себя: Дора ли это, неужто она умерла, может, все это только сон, нелепая шутка? Неужто не поведет он ее живую и здоровую в свой замок и не будет с пей счастливо жить! И чуть только пламя лампадки упадет на лицо Доры, у юноши вспыхивают надеждой глаза: живая! Перед Павлом на столе лежит вязаный кошель с дворянским гербом.
Сегодня вечером Дору унесут в часовню св. Ивана, а завтра, завтра опустят в могилу!
А старый Крупич сидит в лавке, он точно окаменел. Не плачет, не причитает, в голове пустота, он ничего не чувствует. Все вокруг как в тумане; напади кто на его лавку, унеси все серебро и золото, мастер не тронулся бы с места, подобно каменному изваянию. А сердце? Сердце немо, хотя бушует в нем адское пламя.
Медленно отворилась дверь светлицы. Тихо-тихо вошел Ерко. Голова его перевязана. Подойдя к Павлу, он положил руку ему на плечо.
– Павел! – прошептал он.
Ответа не последовало.
– Павел! Послушай, Павел! Брат! Убей меня!
Павел удивленно поднял голову.
– Я виноват, – продолжал Ерко срывающимся голосом, – не уберег ее от змеи! Убей меня!
– Нет, нет, Ерко, – с трудом выдавил Павел, – это я виноват! Я слишком надолго оставил ее в пасти дьявола! Ох, боже, боже! Что делать? Что делать? Я схожу с ума! – И уронил голову на стол.
– Убей меня! Я любил ее, любил, как и ты! Что для меня жизнь! Впрочем, нет! Я должен еще жить. Радак знает зачем! Прощай, Павел, прощай, Дорица! – И юноша убежал.
Совсем вплотную к Месничским воротам стоит часовенка св. Ивана. Алтарь среди голых стен да мерцающая во мраке серебряная лампадка – вот и все убранство. Одиннадцатый час вечера. В церковке стоят черные носила, а на них в гробу вечным сном спит дочь золотых дел мастера. Тело покрыто белым крепом, видна только голова. Лицо красиво, спокойно, и только кое-где заметны черные пятна. В часовне тишина; мирно глядят на юную покойницу деревянные святые. Вот скрипнула дверь. В часовню вошел Павел. Он спокоен, совершенно спокоен. Осторожно, словно боясь разбудить, он подошел к девушке и склонился над ней.
– Ты ли это? Ты? Моя любовь, мое счастье, моя жизнь! А сейчас смерть, тлен, ничто! С тобой умерли все мои желания, все мои надежды. Дора, ты унесешь в могилу и мою жизнь, я теперь живой труп!
И он прижался губами к ее холодному лбу, запечатлев на нем последний поцелуй.
Вдруг за алтарем что-то заскрипело. Юноша вздрогнул. Казалось, в замке повернули ключ и отворяют потайную дверь. Павел отошел в тень столба. И в самом деле: над алтарем открылась дверь проделанного в горе тайного хода, который вел в часовню из Верхнего города; ворвался свет, и в часовню с факелом в руке по ступенькам спустилась закутанная в черное высокая женщина.
– Ступай! Оставь меня, Чоколин, – бросила женщина, оборачиваясь к потайной двери. – Ты сделал свое дело, получил плату и сейчас можешь уходить!
Дверь закрылась. Женщина подошла к мертвой девушке, откинула креп, факел осветил лицо Клары. Она склонилась над покойницей.
– Я должна тебя видеть, соперница, – прошептала она, злорадно улыбаясь, и подняла факел. – Так вот кто отравил мне жизнь, загубил мое счастье! Глупая, лежи теперь передо мной побежденная. Время исцелит рану, и Павел все-таки будет мой!
– Никогда! – закричал Павел, выйдя из-за столба. – Никогда, чудовище! Третий раз Павел Грегорианец клянется дорогими останками, что не полюбит ни одну женщину, явись мне хоть ангел с неба или даже превратись в прах мой древний славный герб! Третий раз Грегорианец говорит, что ты порождение дьявола, что он тебя ненавидит, презирает, что бежит от тебя, как от чумы! Не касайся этих священных останков, порожденье ада, не тревожь своим зловонным дыханием райский сон этого ангела! Взгляни только на это невинное лицо и окаменей, подобно убийце перед ликом горгоны. Видишь, здесь покоится мое счастье, мои надежды, моя жизнь, и это уничтожено дьявольскими кознями твоего злобного змеиного сердца!
– Павел, ради бога! – крикнула в ужасе Клара, дрожа как в лихорадке.
– Не призывай бога, нечестивая грешница, услышав твой богохульный вопль, он в гневе ниспошлет молнию и разрушит сей святой кров! Да, ты это сделала, ты!
– Я?
– Узнаешь ли это? – спросил Павел и вынул из-за пазухи расшитый кошель. – Разве это не герб Унгнада и Тахи, не герб Клары Унгнад, прелюбодейки, блудницы и отравительницы? Кошель был найден рядом с мертвой Дорой, слышишь ты, рядом с мертвой Дорой, о чудовище!
Клара поникла, но быстро оправилась.
– Да, – сказала она, – верно, Павел! Я приказала отравить Дору ядом, от которого нет спасения. Но знаешь ли почему? Любовь к тебе лишила меня разума! Если грешат преднамеренно, то я не грешница. Не ум повинен в этом грехе, а сердце! Если бы мне не удалось умертвить Дору и ты женился бы на ней, я сама бы отравилась. Покуда жива, я не допущу, чтобы тебя любили другие, и отравлю всех, полюбивших тебя, даже если ты их и не любишь! Я люблю тебя, Павел, как бога, перед которым грешна, которому изменила. Ради того, чтобы разделить с тобой один день, один час, одно мгновение любви, я выпила бы полную чашу яда до дна! Если ненавидишь, если презираешь меня, Павел, то отомсти!
– Нет, блудливая женщина! Вот мы здесь одни, никто нас не видит. При мне мой острый меч, тут лежит мое сокровище, девушка, которую ты убила. Если бы я захотел, я вонзил бы меч в твое змеиное сердце и избавил мир от великой грешницы. Но я не хочу. Меч этот я прославил в честь невесты, поднял его ради спасения христиан и скорее отсеку себе правую руку, сломаю его надвое, чем замараю оружие твоей нечистой кровью: я витязь, воин, а не палач, дело которого казнить отравительницу. Нет, месть моя будет иной. Иди и носи с собой всю жизнь как вечную неизлечимую язву эту порочную страсть, пусть она жжет тебя адским огнем, пусть морит вечной жаждой, а когда лицо твое увянет и тело высохнет, пусть пылает она в твоем сердце подобно огненному вулкану. Когда же в ночной тиши ты будешь искать покоя во сне, пусть встанет перед твоими глазами этот невинный ребенок, бледный, со слезами на глазах, и пусть взгляд его вперится в твое горячее сердце подобно ледяному ножу. Умирай и живи, живи и умирай. Будь проклята до могилы, будь проклята и в могиле!
– Ох! – стонала Клара, стоя с опущенной головой на коленях перед покойницей.
– Уходи, нечестивая женщина, дай мне последний раз помолиться подле моей Доры! – И юноша нежно поцеловал мертвую девушку.
Клара вскочила как безумная и в диком отчаянии убежала через потайной ход.
* * *
На другой день капитан пришел на могилу невесты. К своему удивлению, он увидел сидящую на могиле женщину. Павел подошел ближе. Это была Магда, в руках она держала четки.
– Магда! – окликнул ее капитан, но старуха молчала.
– Магда! – повторил Павел и опустил ей руку на плечо.
Магда была мертва. Как последний отголосок жизни на щеке доброй старушки еще дрожала слеза. Молясь, она уснула вечным сном на могиле своей крестницы.