Председатель Петроградского Совета Григорий Зиновьев вспоминал, что, узнав об убийстве Урицкого, он тут же позвонил из Смольного в Кремль, Ленину.

— Я попрошу сегодня же товарища Дзержинского выехать к вам в Петроград, — отреагировал Ленин.

А через несколько минут сам позвонил Зиновьеву и потребовал принять особые меры охраны «наиболее заметных питерских работников». Ведь каких-нибудь два месяца назад — 20 июня — в Петрограде убит другой «красный Моисей», комиссар печати, агитации и пропаганды Моисей Маркович Гольдштейн, более известный как В. Володарский. А в ночь на 28 августа совершено неудачное покушение и на Зиновьева.

Еще весной, покидая Северную столицу, перебираясь вместе со всем советским правительством в Москву, Ленин многозначительно произнес:

— Мы вам оставляем товарища Урицкого! — подчеркнул тем самым большое значение маленького человека в пенсне.

И вот — не уберегли.

А вечером того же дня в Смольном снова раздался звонок из Кремля — на этот раз звонил Яков Свердлов: мужайтесь, товарищи, только что тяжело ранен товарищ Ленин…

Петроградская ЧК и милиция работали в бессонном, авральном режиме. Бразды правления принял заместитель Урицкого Глеб Бокий. Начались массовые облавы, аресты, обыски и засады. Были задержаны сотни людей, допрошены все очевидцы убийства, участники погони и поимки преступника и просто прохожие, случайно оказавшиеся в водовороте события.

Некая гражданка Борисевич спешила на рынок и, увидев толпу, имела неосторожность спросить, что это за манифестация.

— Убили товарища Урицкого, — сообщил ей проходивший мимо сотрудник газеты «Северная коммуна».

— Что такое? Что, всех убивают? — всполошилась гражданка Борисевич, и тут же была задержана.

— Вы сказали, что нужно убивать всех, по одному! — доказывал бдительный газетчик.

Отвели любопытную гражданку на Гороховую, для выяснения личности, а после — на Шпалерную, в тюрьму.

Но прежде всего, конечно, чекисты бросились в Саперный переулок, на квартиру Каннегисеров. Произвели стремительный обыск («взята переписка, фото и визитные карточки»), забрали ошеломленного, больного отца — матери и сестры в этот момент дома не оказалось — и удалились, вызвав по телефону смену, для засады.

Показания отца скупы, сбивчивы и выдают только его растерянность, рука дрожит, буквы разъезжаются:

«Я, Каннегисер, инженер, служу в Центральном народно-промышленном Комитете членом Президиума. Сын мой Леонид в последнее время совместно со мной не жил, имея гражданскую жену, которую я не знаю, где живет тоже не знаю. Близких друзей моего сына, посещавших мою квартиру за то время, я назвать не желаю.

О совершении убийства моим сыном Урицкого я до сегодня, то есть до моего ареста, не знал и не слышал от сына, что он к таковому готовится…

У меня был второй сын, студент университета, который в первые дни революции был избран представителем от университета в Петроградский Совет. Разряжал револьвер, придя из Совета в квартиру, случайно застрелился…»

Отец скрывает, что старший брат Леонида — Сергей — покончил с собой в мае 1917-го.

Гораздо больше Аким Самуилович расскажет о Лене позднее, на допросе 20 декабря:

«Сын мой Леонид был всегда, с детских лет, очень импульсивен, и у него бывали вспышки крайнего возбуждения, в которых он доходил до дерзостей. Поэтому воспитание его было очень трудным, хлопотливым делом. Вместе с тем он часто увлекался то этим, то другим, одно время ночью много времени уделял писанию стихов и выступал декламатором своих стихов в кружках поэтов и литераторов, вроде «Привала комедиантов». Кутилой он не был, да и средств для этого не имел, но любил бывать в гостях и имел свой круг знакомых, причем по характеру крайне независимый, боролся против контроля с родительской стороны насчет своих друзей и знакомых. Были периоды, когда он увлекался игрой в карты, но играл он по очень маленькой, интересуясь самим процессом игры. Последний месяц особенно охотно играл в шахматы и занялся теорией шахматной игры и т. п.

Последний месяц он очень часто не ночевал дома, давал понять, что у него есть связь с женщиною. Развратной жизни не вел.

После Февральской революции, когда евреям дано было равноправие для производства в офицеры, он, по-моему, не желая отставать от товарищей христиан в проявлении патриотизма, поступил в Михайловское артучилище, хотя я и жена были очень против этого, желая, чтобы он кончил свой Политехнический институт. После Октябрьской революции работал в «Торгово-промышленной газете» и хорошо успевал в этой работе. Но ее однообразие ему надоело, и он принял сделанное ему кем-то из знакомых предложение ехать в Нижний Новгород в эвакуационный отряд, несмотря на то, что семья была против разлуки ее членов в столь тревожное время. Пробыл он там, однако, недолго, работа не удовлетворила его, так как он не имел там довольно самостоятельно ответственного дела, и вернулся к Пасхе нынешнего года домой.

После Пасхи он решил вернуться в Политехникум, подал прошение и был принят лишь к крайнему сроку, кажется, 1 июля. В июле он стал очень часто, как я уже указал, уходить из дому и даже не возвращаться домой ночевать.

Нам это было неприятно и даже неловко перед прислугой. Его поведение меня беспокоило, я боялся, чтобы он, при его импульсивной и романтичной натуре, не был вовлечен в какой-нибудь политический кружок. На мой вопрос, не занимается ли он политикой, он отвечал, что я напрасно волнуюсь, и давал слово, что ни в каких противоправительственных организациях или работах участия не принимает. Леонида сильнейшим образом потрясло опубликование списка 21 расстрелянного, в числе коих был его близкий приятель Перельцвейг, а также то, что постановление о расстреле подписано двумя евреями — Урицким и Иосилевичем. Он ходил несколько дней убитый горем и заявил, что отправляется поездом к знакомым на дачу, чтобы, как мы думали, развлечься. Зная его впечатлительность, я опасался, чтобы это горе не толкнуло его в какую-нибудь контрреволюцию. Я пытался утешить его и предложил ему отвезти свою сестру в Одессу, но он отказался, говоря, что в оккупированную иностранцами область он не поедет.

С дачи он вернулся в повышенном настроении, и я думал, что молодость взяла свое и что впечатление от гибели товарища стало заглаживаться».

Мать Лени Роза Львовна была арестована, как только вернулась домой, дежурившим там для засады комиссаром Захаровым. Она была в панике и все выспрашивала, где ее сын. Старшего сына она уже потеряла «из-за рабочих и свободы», и младший тоже борется за свободу, и что с ним теперь будет? У Захарова осталось впечатление: Роза Львовна уже давно знала о том, что Леня занимается каким-то опасным делом.

На Гороховой мать убийцы взял в оборот «начальник комиссаров и разведчиков» Семен Геллер. Как сказано в одной из докладных по следствию, «Геллер, успокоив мать, стал ей говорить, что, как она видит, он, Геллер, по национальности еврей и, как таковой, хочет поговорить с ней по душам. Ловким разговором Геллеру удалось довести мать Каннегисера до того, что она ясно сказала, что Леонид мог убить товарища Урицкого, потому что последний ушел от еврейства».

Однако в протоколе допроса этого нет, только вполне безобидные фразы, да и под теми, как сказано, Роза Львовна подписалась с большим трудом, только после неоднократных уверений, что там ничего страшного не содержится.

«Я стояла в стороне от политики, почему не знала, в какой партии состоит Леонид, — показала она. — Мы принадлежим к еврейской нации и к страданиям еврейского народа мы, то есть наша семья, не относились индифферентно. Особенно религиозного восприятия Леонид не получил и учился уважать свою нацию».

Самой скрытной была сестра Елизавета, или Лулу, как называли ее близкие, тоже, конечно, арестованная: «За последнее время мой брат дома не жил, как было слышно, он сошелся с какой-то женщиной, но кто она и где живет, мне известно не было. И кто были его близкие друзья и знакомые, которые посещали нашу квартиру, назвать не могу и не знаю».

Никаких фактов не прибавил и допрос горничной Каннегисеров — Анны Ивановны Ильиной, хотя атмосферу в доме она рисует довольно красноречиво: «Роза Львовна говорила, что Леонид ночует на даче у знакомых, но где мне не говорила. Все Каннегисеры держат себя по отношению ко мне очень осторожно, при мне говорили по-французски, политических разговоров не вели. Когда я входила и несла чай Леониду, который сидел со своими знакомыми, то они моментально замолкали и ничего не говорили. Телефонные разговоры тоже были обставлены таинственным способом, чтобы я не слышала».

Прислуга подозревала, что Леня ходит к людям, которые затевают что-то опасное. У матери его в разговорах с дочерью не раз вырывалась фраза: «Разве я не сказала ему, что не надо ходить к ним!»

Кроме того, прислуга сообщила, что мать Лени хлопотала об отправке его в Киев и в момент убийства получала на вокзале разрешение на место для него в украинском санитарном поезде. Сама Роза Львовна этого факта не отрицала, но объяснила желанием всей семьи уехать.

Конечно, главная забота родных — как-то облегчить участь Лени. Они старательно обходят все политические вопросы, отказываются называть друзей и знакомых, чтоб не повлечь новые жертвы, предлагают версию о «гражданской жене», неизвестной женщине, у которой он якобы проводил время перед убийством.

Отдельным вопросом ко всей семье был вопрос о двоюродном брате Лени — Максимилиане Филоненко, известной фигуре в антибольшевистском подполье, соратнике Бориса Савинкова. Чекисты хотели выйти на его след, потому что имели основания подозревать кузенов в совместной борьбе с советской властью. Да, родственники, был ответ, но уже года три семья с ним в конфликте и не встречается. «Началось это с того, что Максимилиан не пригласил нас на свадьбу, — пояснила Роза Львовна. — Максимилиан не считал себя за еврея. Он был очень самолюбивый, самоуверенный, по принципиальным вопросам у нас всегда были споры, мы не помирились до последнего времени и даже с его матерью были в ссоре».

Так что и тут, кроме чисто личных, семейных сведений, добыть ничего не удалось.

Назначенные вести дело следователи — Эдуард Морицевич Отто и Александр Юрьевич Рикс — взялись за работу со всем революционным пылом. Прежде всего они рассмотрели переписку, привезенную из квартиры убийцы, чтобы как можно скорее установить его преступные связи. К тому времени квартира уже была обыскана три раза подряд, что все равно не удовлетворило следователей, и они сами отправились в Саперный переулок с четвертым обыском.

«Все было в таком же виде, как будто обыска там и не было!» — возмущенно докладывал Эдуард Отто, запевала и верховод в этом сыскном дуэте. Еще раз все тщательно обшарив (в уборной обнаружили запрятанную кем-то записку: «Общее собрание 25 июля 1918 г.» — жаль только, фамилий не разобрать!), захватив с собой содержимое письменного стола убийцы и как главную добычу — телефонную книжку, висевшую на стене, Отто — Рикс вернулись в ЧК и засели на всю ночь за разбор бумаг.

Составили схемы родственных связей и связей между лицами, привлекаемыми по делу, списки фамилий и адресов, разобрали груду писем, документов и записок, пронумеровав их по степени важности, и, в конце концов, запутались… «Арестованных по делу было много, — писали они потом в своем докладе, — ибо, помимо следователей, ведущих дело, арестовывали чины Президиума ЧК, так что первые двое-трое суток трудно было установить, кто причастен к делу, ибо их переписка не была хорошо усвоена, то есть приносилась все новая переписка, которую надо было сопоставить с имеющейся, и извлекать оттуда новый материал, ибо ни малейшего намека на связь с делом из переписки еще не нашли, что надо было дополнить допросами».

Даже по одному тону этого сумбурного доклада ясно, что следствие совершенно захлебнулось в той человеческой лавине, которую сами же чекисты и обрушили на себя, — сводный список «лиц, проходящих по связям убийцы Каннегисера» насчитывает 467 человек!

Загребли, по существу, все окружение семьи, родственное, дружеское, культурное, служебное и бытовое, всю контору отца, всю телефонную книжку Леонида. Даже его восьмидесятилетнюю бабушку Розалию Эдуардовну сочли опасным элементом и умыкнули за решетку. Достаточно было найти адрес мебельного магазина, чтобы схватить и его клиентов, вовсе не подозревавших о существовании Каннегисеров. В ордерах на арест обычно называлась фамилия и делалась приписка: «Арестовать всех взрослых». Вероятно, никогда еще на этот видавший виды город не набрасывалась такая частая карательная сеть.

Знакомые Леонида на допросах дают его психологический портрет, очень разноречивый и пестрый.

Юрий Юркун, литератор, когда-то посвятивший ему свой рассказ «Двойник», показал: «Леонида Каннегисера в первый раз встретил на вечере в «Бродячей собаке». Я познакомился с ним, как с лицом, имеющим прикосновение к литературе. Это было в 1913 году. После этого я его встречал раз пять-шесть, был раз у него дома на литературном чтении, устроенном им и другими. После Октябрьского переворота я его не видел. Я беспартийный, но сочувствую большевикам».

Понятно, что в том предгибельном положении, в котором очутился Юркун, он невольно дистанцируется от своего друга-преступника. Изъятое при обыске и сохранившееся в деле его письмо от 2 декабря 1913-го говорит о куда более близких отношениях: «…Не покидайте, не забывайте меня, дорогой Леня! Я ведь вас так люблю, я очень радуюсь вашим всегда — посещениям! Приходите! Приносите стихи. А может, есть проза? И ее тогда… Приходите, буду ждать. Целую вас».

Отстраненно критический взгляд бросает на Леню степенный друг его отца, промышленник Лазарь Германович Рабинович: «Мне казалось, что идейного в Леониде слишком мало, он был человек фразы, самолюбивый, часто бывал в «Привале комедиантов», не ночевал дома и т. п. Знал я это из разговоров с Акимом Каннегисером, своих родителей он слишком огорчал частым отсутствием из дома и своим легкомысленным поведением».

А вот что поведал студент университета Владимир Гинзбург, однокашник и приятель погибшего брата Лени — Сергея:

«Мое мнение о семействе Каннегисеров. Старшие люди очень положительные, то есть чисто буржуазного свойства, со всеми предрассудками и т. д. Молодежь же была неуравновешенного характера, что доказывает самоубийство старшего сына, а также и дочь Елизавета Акимовна, которая представляет из себя особу довольно эксцентричную.

Про Леонида я могу сказать, когда он еще был лет 15–16, то уже начал увлекаться поэзией. По моему предположению, он занимался также и политикой. В Октябрьской революции, я не знаю, мог ли он проявить себя или нет, знаю только, что находился он в Зимнем дворце или в Павловских казармах… Интимной жизни его я совершенно не знаю. Мое мнение о нем как о человеке скрытном и еще желающим себя чем-нибудь выдвинуть. Был сторонником Учредительного собрания, к Соввласти относился критически… Однажды при разговоре о Боге он мне сказал, что Бог существует, и велел мне прочесть Евангелие, в котором, по его словам, он нашел нечто особенное».

Для следователей эти показания были уже, как говорится, погорячее, потому что чуть проясняли политическую физиономию преступника.

Но настоящая удача пришла к чекистам сама, неожиданно, без всяких усилий с их стороны. На Гороховую явился студент Борис Розенберг и дал добровольные показания. Решил, видимо, упредить арест и не ждать, когда его приведут сюда под конвоем. Допрашивал его новый член Президиума ЧК — ему дано будет сыграть в деле ведущую роль — начальник отдела по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией Николай Антипов. И вот что выяснилось.

Розенберг познакомился с Каннегисером в 1917-м, во время Корниловского мятежа. Тогда первым Всероссийским исполкомом советов рабочих и солдатских депутатов была создана специальная комиссия «по ликвидации дела Корнилова», секретарем которой и состоял Борис Розенберг. На заседаниях появлялся и Леня — как представитель юнкеров-социалистов Михайловского училища. После долгого перерыва знакомство возобновилось совсем недавно — в июле 1918-го.

«Положение Советской власти, по его мнению, — показывал Розенберг, — было таково, что со дня на день можно ожидать ее свержения, в особенности в тот момент, когда союзники соединятся с чехословаками. Он говорил, что к моменту свержения Советской власти необходимо иметь аппарат, который мог бы принять на себя управление городов впредь до установления законной власти в лице Комитета Учредительного собрания, и попутно сделал мне предложение занять пост коменданта одного из петроградских районов. По его словам, такие посты должны организовываться в каждом районе, район предложил выбрать мне самому. На мой вопрос, что же я должен буду сейчас делать на названном посту, он ответил: «Сейчас ничего, но быть в нашем распоряжении и ждать приказания». Причем указал, что если я соглашусь, то могу рассчитывать на получение прожиточного минимума и на выдачу всех расходов, связанных с организацией».

Каннегисер спросил у Розенберга номер его телефона, который не записал, сказав, что и так его запомнит. Через несколько дней он позвонил и назначил свидание в одном из домов на Рождественской улице, надо было постучать в дверь три раза, тогда и отопрут. Розенберг обещал прийти, но, поразмыслив, отказался от этой затеи: все это показалось ему мальчишеской выходкой.

«После этого я его увидел в последний раз спустя недели две в Павловске… Извинился перед ним, что не мог заехать. Он довольно сдержанно говорил со мной, упрекая в нерешительности, на что я ему ответил, что считаю все это не заслуживающим доверия и быть в дутой, по моему мнению, организации не хочу. На это он стал спорить со мной и доказывал, что пора приняться за активную работу, как, например, освободить арестованных в какой-то тюрьме или налет на Смольный, для того, чтобы морально воздействовать на психологию масс. Мне все это показалось смешным, я с ним простился с иронией и больше не встречался.

Вчера узнал об убийстве из газет и от брата узнал, что убийца — Каннегисер, невольно поделился вышеизложенными впечатлениями».

Антипов не только заставил Розенберга записать эту ценную информацию, но и показал ему Леонида в тюрьме, для опознания. «Арестованного видел и утверждаю, что это лицо является Леонидом Акимовичем Каннегисером, о котором дал показания», — добавил Розенберг и расписался.