Пока поезд несет Дзержинского в Петроград, волна арестов, обысков и допросов все нарастает. В большинстве случаев следователи остаются ни с чем. «Казалось, что хорошие знакомые Леонида Каннегисера будут играть роль в деле, но после допроса таковых, например, Юркуна и др., пришлось немножко разочароваться, — признаются в докладе Отто и Рикс. — Это, очевидно, знакомства Леонида Каннегисера из «Бродячей собаки» и прочих злачных мест, которые усердно посещал убийца, сын миллионера».

Разумеется, для следователей-чекистов «Бродячая собака» — только злачное, постыдное место, а не знаменитое литературное кафе Серебряного века русской культуры, и Леонид — сын миллионера, а не талантливый поэт, друг лучших поэтов России. Их имена ни о чем не говорили нашим неистовым и зашоренным революционными лозунгами мстителям.

Чудом избежал тогда ареста — только потому, что оказался в Москве, — Сергей Есенин, с которым дружил Леонид, успевший погостить у него на родине, в рязанском селе Константинове. В деле есть клочок бумаги с адресом, записанным рукой Есенина, адрес этот старательные следователи перенесли в сводный список и потом поместили среди других бумаг в специальный пакет, «за невозможностью подшить»: «Есенин С. А. Кузьминское почтовое отделение, село Константиново Ряз. губ.»; а на обороте — московский адрес: «Сытинский тупик».

«Леня. Есенин. Неразрывные, неразливные друзья. В их лице, в столь разительно-разных лицах их сошлись, слились две расы, два класса, два мира. Сошлись — через все и вся — поэты». Это — Марина Цветаева, ее память о «нездешнем вечере», параде поэтов в начале января 1916-го в доме Каннегисеров, где читали стихи она, Есенин, Осип Мандельштам, Михаил Кузмин…

В доме тогда бывал весь литературный Петербург. Часто мелькают имена литераторов и в следственных папках — Тэффи, Ходасевич, Г. Адамович, Марк Алданов, Конст. Ляндау, Е. А. Нагродская, Р. Ивнев, К. Липскеров, Н. К. Бальмонт, но все как «лица, проходящие по связям убийцы». Между тем эти люди знали не убийцу, а поэта Каннегисера. Он еще не успел раскрыться полностью, но был поэтом настоящим и обещал многое. Георгий Адамович отмечал странную двойственность натуры своего друга, «самого петербургского петербуржца», как он его называл. Будучи изысканным эстетом и денди, пребывая в самой гуще литературной богемы, он не сливался с ней, оставался в этом фарсовом карнавале, театре масок внутренне серьезным. Казалось, судьба уготовила ему какую-то особую роль, и это роковое предназначение, несмотря на юность и артистичность натуры, все более проглядывало в его облике трагической складкой.

Однажды, прощаясь с Адамовичем, он сказал:

— Знаете, в сущности, вы декоратор. Только декоратор. Это ведь только пелена. И все стихи вообще: надо сквозь это, за это. А так что же! Des roses sur le neant. Только и всего…

Не сразу разгадала его Марина Цветаева: «После Лени осталась книжечка стихов — таких простых, что у меня сердце сжалось: как я ничего не поняла в этом эстете, как этой внешности — поверила…»

Каким же она его увидела? «Леня для меня слишком хрупок, нежен… Старинный томик «Медного Всадника» держит в руке — как цветок, слегка отстранив руку — саму, как цветок. Что можно сделать такими руками?»

Знала бы она, на что эта рука способна! «Лицо историческое и даже роковое» — поймет она потом. Но тогда, какие стихи тогда писал! «Сердце, бремени не надо! / Легким будь в земном пути. / Ранней ласточкой из сада / В небо синее лети».

Цветаева: «Сидели и читали стихи. Последние стихи на последних шкурах у последних каминов… Одни душу продают — за розовые щеки, другие душу отдают — за небесные звуки.

И — все заплатили. Сережа и Леня — жизнью, Гумилев — жизнью, Есенин — жизнью, Кузмин, Ахматова, я — пожизненным заключением в себе, в этой крепости — вернее Петропавловской».

Погибнет и сам дом Каннегисеров с его «нездешними вечерами». Чекисты разграбят его подчистую. Действовали, как налетчики, — под видом обыска и конфискации, «для доставки в Комиссию». Вывезли все, включая платья и белье, посуду и деньги, шляпы, костюмы, телефонные аппараты, часы настольные, мраморные, с фигурой амура, граммофон и ящик с грампластинками, книги, какой-то загадочный «волшебный флакон», наборы медицинских инструментов (мать была врачом), пишущие машинки и так далее, и так далее, и так далее… После освобождения Аким Самуилович получит обратно лишь треть своего имущества, и то после долгих хлопот, причем неясно будет, что вывезено ЧК, а что разворовано прислугой.

Куда могли деться вещи, взятые чекистами, нетрудно догадаться. Тот же Семен Геллер, начальник комиссаров и разведчиков, был в январе 1920-го приговорен к расстрелу вместе с тремя подельниками: «использовал служебное положение для хищения ценностей, конфискованных ЧК у арестованных, покровительствовал преступным элементам». Забыл, чему учил Дзержинский — холодная голова, горячее сердце и чистые руки!

Все это будет, очень скоро, но потом. А пока, пока, в канун революции — в доме кипит жизнь, одна толпа сменить другую спешит, дав ночи полчаса. И многие видят в «пушкиниянце» Лене только салонного кривляку с червоточинкой, принимают маску за лицо. Да и сам он, наверное, не всегда понимал, выдумал он себе жизнь и следовал сюжету или был таким на самом деле. Это время, когда стихи вспыхивали по любому поводу. Вот сестра Лулу просит купить ей какое-то особенное печенье.

ЛУЛУ

Не исполнив, Лулу, твоего порученья, Я покорно прошу у тебя снисхожденья. Мне не раз предлагали другие печенья, Но я дальше искал, преисполненный рвенья. Я спускался смиренно в глухие подвалы, Я входил в магазинов роскошные залы, Там малиной в глазури сверкали кораллы И манили смородины, в сахаре лалы. Я Бассейную, Невский, Литейный обрыскал, Я пускался в мудрейшие способы сыска, Где высоко, далеко, где близко, где низко, — Но печенья «Софи» не нашел ни огрызка.

Дико выглядит этот изящный, безмятежный экспромт в пахнущей смертью казенной папке. Как и фотография Лулу — эффектной, крупной девушки с насмешливыми глазами. Умная, светская, ловкая в разговоре, она была на год моложе своего брата.

Среди уцелевших черновиков удалось разобрать и другие строчки, записанные рукой Лени, — иронический перечень штампов салонной поэзии:

Лунные блики, стройные башни, Тихие вздохи, и флейты, и шашни. Пьяные запахи лилий и роз, Вспышки далеких, невидимых гроз…

Стихи оборваны, словно бы от неохоты все это продолжать — когда кругом бушует всамделишная, не выдуманная гроза.

Здесь же, среди изъятых при обыске бумаг есть еще одно неизвестное стихотворение Лени, в котором он как бы прощается с прежде милым богемным кругом, воплощая его в образе Пьеро:

Для Вас в последний раз, быть может, Мое задвигалось перо, — Меня уж больше не тревожит Ваш образ нежный, мой Пьеро! Я Вам дарил часы и годы, Расцвет моих могучих сил, Но, меланхолик от природы, На Вас тоску лишь наводил. И образумил в час молитвы Меня услышавший Творец: Я бросил страсти, кончил битвы И буду мудрым наконец.

Кому посвящено стихотворение, кто такой этот Пьеро?

Однажды, в конце 1910-го, на квартире Каннегисеров устроили любительский спектакль — поставили «Балаганчик» Александра Блока. Участник постановки, поэт Василий Гиппиус рассказывал, что сцены не было, действие происходило у камина, а наверху камина сидел Пьеро. Самого Блока пригласить не решились, но он, узнав потом о спектакле, очень заинтересовался и расспрашивал об исполнителях. Среди дилетантов выделялся один — исполнитель роли Пьеро, Владимир Чернявский. Это был молодой артист, тоже писавший стихи, друг Есенина и ярый поклонник Блока. Видимо, образ Пьеро столь поразил Леню (а было ему тогда четырнадцать лет), что он пронес его сквозь годы.

Грозная эпоха героев и поэтов. Всеобщая политическая горячка — и повальная эпидемия стихов. «В самые тяжкие годы России она стала похожа на соловьиный сад, — говорил Андрей Белый, — поэтов народилось как никогда раньше: жить сил не хватает, а все запели».

Еще один персонаж всплывает из следственного досье Каннегисера — легендарная прелестница, достопримечательность богемного Петербурга, хозяйка литературного салона Паллада Олимповна Богданова-Бельская. Стихов и прозы, посвященных поэтами и прозаиками Серебряного века этой феерической блуднице, хватило бы на целую книгу. Безнадежная графоманка и нимфоманка, любившая и мужчин, и женщин и волочившая за собой целый шлейф самоубийств оставленных ею поклонников (в ее записной книжке, как говорили, число любовных побед перевалило за сто), она компенсировала отсутствие таланта плодовитостью и экзальтацией — «танцевала босиком стихи» Северянина, звеня браслетами на ногах и бусами на шее, вся в пестрых шелках, кружевах и перьях и в облаке резких, приторных духов. Немало следов ее поэтического фонтанирования, подаренных Лене, перекочевало из его письменного стола на стол следователей.

В 1915-м — как раз в момент выхода Каннегисера в литературный свет с первыми публикациями — Паллада обрушивает на Леню (ей — тридцать, ему — девятнадцать) все свое неистовство. Частые встречи, ежедневная переписка, посвящение в интим. Она использует любой повод, чтобы занять его внимание, иногда просто просит прислать папирос, да и повода не нужно. Ее распирают, раздирают страсти, пишет крупно, размашисто, перебегая на конверты, когда не хватает бумаги. «Целую куда попало». «На вернисаже футуристов. Буду искать Вас… Письмо запоздало, теряет значение». «Плачу без тебя» («тебя» зачеркнуто, но так, чтоб видно было).

«Я не могу жить без выдумки, Леня, не могу жить без мечты и страсти, а люди должны мне помогать в этом, иначе я не верю в свои силы… Леня, я умираю, я умираю. Я все пороги обегала, сколько рук я жала, сколько глаз я заставляла опуститься — встречаясь с моими, в слезах. Есть люди все сплоченные одной злобой и презрением ко мне, все мои враги. Ухожу с подмостков после испробования всех видов борьбы за существование…»

Другое письмо:

«Есть тысяча способов добиться любви женщины и ни одного, чтобы отказаться от нее. А про меня! Есть миллионы способов заставить забыть ее и ни одного, чтобы она полюбила.

Да, я аскетка и, если бы не мое здоровье, я бы одела власяницу. Вот уже три месяца Паллада не сексуальничает и не будет до смерти или — что еще! — до огромной постельной любви!..»

Тут же фотография: «Милому Ломаке — от такой же». И рядом — листок со стихами, посвященными — не ему ли?

Картавый голос, полный лени, Остроты, шутки и детский смех, Отменно злой — в упорном мщеньи, Спортсмен всех чувственных утех… Привычный маникюр изящных рук И шелк носков — все, все ласкает глаз… Моя любовь одна с волшебством мук, И с вами пуст — любви иконостас.

Кстати сказать, революционеры на счету Паллады случались и раньше. Есть свидетельство, что в 1904-м, накануне покушения на министра внутренних дел царского правительства Плеве, Паллада отдалась его убийце — Егору Сазонову. От этого сладкого мгновенья родились близнецы — Орест и Эраст. Ей было тогда семнадцать лет. Если это правда (мальчики-то были!), а не слух, распущенный, быть может, самой Палладой, то преемственность террористов на ее ложе поистине роковая.