«Ни солнца, ни луны, ни утра, ни дня. Ни рассвета, ни заката, ни другого времени суток. Ни тепла, ни радости, ни здоровой легкости. Ни чего-то там, чего-то там, чего-то там. Мм, ни пчел. Ни плодов, ни цветов, ни листвы, ни птиц. Ноябрь».
В полдень мрачного ноябрьского дня Наоми крадучись выскользнула из своей арендованной в Найтсбридже квартиры на общую площадку. Она пыталась вспомнить строки стихотворения, плохо выученного в давно прошедшие школьные годы и с тех пор хорошо забытого.
«Ни социальной жизни, — уныло импровизировала она, — ни друзей, ни бодрого телефонного звонка. Ни секса, ни смеха, ни любви. Ничего хорошего, коль живешь одна. Ни ума, ни смысла, ни ведра, ни коромысла. Ни просвета. Ни привета. Наоми».
Она нажала на кнопку вызова лифта, и откуда-то сверху до нее донесся сдержанный механический кашель, потом по шахте — по дыхательным путям, по страдающей одышкой груди этого фешенебельного жилого дома, который в остальное время не подавал признаков жизни, — с хрипом пронесся воздух.
В длинном коридоре стояла глубокая тишина. Плюшевый ковер поглощал каждый шаг; плотный бежевый ворс гасил колебания пола. Если за тяжелыми дверями, расположенными по обе стороны коридора, за замками и защелками и прятались люди, то слышно их не было. Дверные глазки со стеклянным любопытством упорно смотрели в пустоту. Тонкие тени собирались в рубчатых шторах, между которыми росли бледные цветы настенных светильников. В этом пространстве действительно не бывало ни рассвета, ни заката, ни другого времени суток.
Этот внушительный особняк служил пристанищем нескольким людям, крайне любящим уединение. Остальные резиденты вроде Наоми тоже вели весьма неприметный образ жизни. Редкие посетители, в какой бы час они ни пришли, должны были сначала преодолеть надежно укрепленные входные двери, потом дать объяснения скептично настроенному портье. Но приходов и уходов было мало. Через свой собственный дверной глазок Наоми видела только странно искаженных, с огромными головами посыльных с продуктами, одеждой из химчистки, свежесрезанными цветами. Теперь она делала покупки и заказывала необходимые услуги большей частью по телефону, расплачивалась кредитной карточкой и практически не покидала квартиру. А других посетителей у нее не было. Свой новый телефон она дала только своему агенту. Наоми сумела исчезнуть.
Она была женщиной состоятельной. При аккуратном обращении со своими банковскими счетами она могла бы прожить не работая еще года два. Зеркало ее матери, хранилище вспышек отвратительного характера Ирен, проданное на аукционе, принесло восемьсот фунтов. Ветвистый канделябр, исключительно уродливый предмет, ушел за пятьсот. Но именно крошечная китайская табакерка, не больше двух дюймов в высоту, прикарманенная Наоми по чистой случайности, привлекла внимание эксперта. «Очень симпатичная вещица», — произнес он понимающе. Наоми, склонив голову набок, попыталась разглядеть в табакерке то, что видел он, но не смогла. В результате за это совершенное, ручной росписи фарфоровое изделие пекинской Императорской мастерской восемнадцатого века (как было объявлено аукционистом) коллекционер восточных искусств заплатил почти сто тысяч фунтов.
И таким образом то, что Наоми считала мелким воровством, приняло масштабы дерзкого ограбления: она обчистила своего старика на кругленькую сумму в сотню штук. Мысль об этом даже сейчас вызывала у нее головокружение. Она в равной мере стыдилась и гордилась содеянным, но в основном она испытывала благодарность за деньги.
Однако не это преступление вынудило ее скрыться. Если бы отец обнаружил пропажу, если бы он имел малейшее представление о стоимости этой безделушки, если бы он пустил по ее следу полицию, если бы ее стали допрашивать, то она просто поклялась бы, что отец сам подарил ей табакерку.
Она пряталась не от закона, а от Дэвида Гарви, от отвращения, которое вызывало в ней одно это имя, от следов ее собственного вероломства и глупости. На самом деле Наоми пряталась от самой себя, только не могла себе в этом признаться.
Через агентство она сняла на шесть месяцев квартиру некой миссис Николс, вдовы, которая вроде бы сейчас путешествовала по миру, и стала жить так, как ей казалось жила миссис Николс — тихо и уединенно. В квартире ничто не ранило женственности Наоми, как ничто не коробило ее вкуса. Здесь она спала на огромной кровати под старинным кашемировым покрывалом. Она ходила босиком по турецким коврам. Когда она отдергивала пышные занавеси из тафты, дневной свет попадал в гостиную, отделанную в золотых и кремовых тонах, с мягкими креслами, филенчатыми дверями, подсвечниками венецианского стекла и стенами, уставленными книгами — зачитанными, с потрескавшимися корешками, с эмоциональными пометками на полях.
Наоми нравилось притворяться миссис Николс, большая часть личных вещей которой была закрыта в кладовой, но чей свадебный портрет, стоящий на лакированном столике, свидетельствовал, что невеста была миловидна, скромна и в высшей степени разумна.
Ныне почивший мистер Николс был предельно разборчив при выборе жены. Было совершенно ясно, что миссис Николс, а точнее, миссис М. Николс (Мэри? Марджори? Мэв?) не была женщиной, которая могла бы сбежать с любовником в два раза моложе себя. Со всей очевидностью было понятно, что никогда миссис Николс, сонная и бессильная, не согласилась бы на секс с отцом своего юного любовника, не подставила бы себя под его член и не стала бы, всхлипывая, молить его заполнить, если только он сможет, дыру в ее существовании. (Можно было не сомневаться в том, что в существовании миссис Николс дыр не было.)
Только такая порочная женщина, как Наоми, могла попасть в моральную зависимость от типа вроде Дэвида Гарви — мужчины, столь уверенного в неотразимости своей сексуальности, что слово «нет» приводило его в бешеную ярость и заставляло жестоко мстить.
Или у нее просто приступ паранойи? Наоми так не думала. Вероятно, она преувеличивала предрасположенность Дэвида к злу; он был высокомерным, самодовольным дерьмом, но и не более того. Однако Наоми была не права, когда пыталась убедить себя, что теперь не в его силах было причинить ей вред. Потому что в любой момент, движимый обидой или завистью, злобой или простым желанием похвастаться, он мог сделать всеобщим достоянием шокирующую правду. Он мог сказать: «Я там был, я это делал». Это могло дойти до Кейт. И до Алекса. А если об этом узнает Алекс, думала Наоми, то ее жизнь будет кончена.
Дэвид приходил к ней второй раз, в воскресенье вечером, и нашел ее сидящей у окна — неподвижная, холодная как смерть. Она хотела его? Само собой, она хотела его! Наоми, покачиваясь взад-вперед, баюкая, словно мертвого ребенка, свою тоску, лишь пожала плечами: больше это не имело никакого значения.
Если бы она хоть как-то воспротивилась, крикнула, топнула ногой, ударила бы его, то Дэвид, скорее всего, справился бы с этим. Но погруженная в апатию Наоми отдалась бы ему без звука. Так вот, с этим Дэвид Гарви справляться не умел. И, должно быть, при воспоминании о том вечере, о ее нежелании отказываться у него до сих пор сводило зубы.
На следующее утро Наоми умоляла Джона подвезти ее до города. И еще: «Одолжи мне пятьсот фунтов, — попросила она, положив руку ему на плечо, подергивая его за рукав. — Я верну, когда снова встану на ноги». Наоми всегда, все эти годы чувствовала в нем, но еще ни разу не проверяла определенное величие души, свободу духа. Она предполагала, что он тут же, без лишних вопросов выпишет ей чек на требуемую сумму — так и случилось. Он только попросил ничего не говорить Джеральдин.
Наоми сняла номер в гостинице и провела там две недели. В состоянии еле сдерживаемой паники она почти не выходила из номера, полагаясь только на гостиничное обслуживание, в результате чего ее счет вырос до астрономических размеров, и ожидая, когда ей улыбнется удача. Невероятно, но удача ей действительно улыбнулась — да так широко, как она и не мечтала.
Итак, кое-что было достигнуто — и столь много было принесено в жертву. Она оказалась в проигрыше. «Отличная работа, мисс Маркхем», — сказала она, обращаясь к своему отражению в тонированном зеркале подошедшего лифта. Распахнув шерстяное пальто, Наоми разгладила клетчатую мини-юбку от Феррагамо, отлично смотревшуюся с черным свитером, плотными черными колготками и черными полусапожками на шпильках, и затянула ремень на своей похудевшей талии потуже. «Наделала же ты дел», — добавила она.
— Куда-то направляетесь? — спросил дежурный портье Дуглас, когда Наоми обогнула пальму в горшке и очутилась в мраморном фойе. Этот вопрос, слишком бессмысленный, чтобы на него отвечать, она намеренно оставила висеть в воздухе в надежде пресечь дальнейший разговор. Дуглас был одним из тех людей, которые подавляют своей веселостью. Он постоянно отпускал шуточки, любил дразнить девушек и был неотвязным, как полиомелит. Модная одежда Наоми всегда давала ему повод съязвить. Вот и сейчас он провокационно уточнил: — В килте?
— Да, Дуглас, в килте. — Наоми решила, что если он спросит, как она ожидала, что надето у нее под килтом, то она добьется его увольнения.
Однако Дугласу хватило ума этого не делать. Он лишь насмешливо сдвинул свою шляпу набекрень и проводил Наоми на улицу.
Как и было обещано, у входа ее ждала машина: белый «мерседес» с водителем. «Приглашаю тебя на обед, — позвонила ей Ариадна. — С тобой кое-кто хочет встретиться. Это важно. Постарайся выглядеть как можно лучше».
Для Наоми выглядеть как-то иначе было просто невозможно. И потому эта инструкция только сбила ее с толку. Гораздо понятнее было бы, если бы ее попросили одеться понаряднее, одеться поскромнее, выглядеть модно, выглядеть шикарно. В результате Наоми сменила дюжину нарядов, прежде чем остановилась на шотландке в складку.
Водитель, по крайней мере, оценил ее выбор: когда она усаживалась на заднее сиденье, он через плечо окинул ее одобрительным взглядом. Не такой бесцеремонный, как Дуглас, более приземленный, с преувеличенной скромностью и с нарочитым видом человека, знающего свое место, водитель, включив первую передачу и отъехав от обочины, сделал замечание относительно погоды и плотности лондонского дорожного движения.
— Да, — сказала Наоми и закрыла глаза.
От обогревателя волнами исходило тепло. Ее охватило глубокое оцепенение. «Вот меня везут на роскошный обед, — думала она. — У меня есть деньги на одежду, на машины и на путешествия. Я могу делать все, что захочу, и при этом мне не надо никого ни о чем спрашивать. Моя карьера, может быть, еще не совсем завершилась (обед с Ариадной не мог быть праздным мероприятием: Ариадна никогда не обедала ради удовольствия). А я несчастна как грех».
Наоми вдруг вспомнила момент абсолютного счастья. Она увидела себя в постели, свернувшуюся калачиком возле Алекса, одетую в его футболку и махровые носки. Они ели пиццу из коробки. Никакие деньги не смогли бы купить ту любовь и близость, которые она предала. И теперь она не могла объяснить себе, зачем она это сделала, зачем разрушила свое счастье.
«Я отдала бы все на свете, чтобы повернуть время вспять», — думала Наоми. Но это никому было не под силу.
Войдя, Элли так хлопнула дверью, что весь дом узнал о ее приходе, но основное потрясение пришлось на спальню, расположенную этажом выше. Элли стояла в прихожей и мрачно принюхивалась к запаху новизны: свежей краски, штукатурки и пиленого дерева. Почему-то квартира не была похожа на жилище и менее всего — на ее жилище.
В негостеприимной гостиной голые доски пола докладывали о ее раздраженных передвижениях. Солнце и ветер, запутавшиеся в ветвях больной липы под окном, разрисовали стену подвижными узорами. Яркость первозданной отделки била Элли по глазам. В соседней квартире ребенок включил на полную громкость что-то пронзительное и немузыкальное; чья-то стиральная машина взревела, отжимая носки и штаны. На деревянной доске, уложенной между двумя стремянками, расставлены были банки с матовыми эмульсиями, радио, малярный валик. Рабочие, как они называли себя (смешно!), должно быть, ушли в кафе на перерыв.
Элли постояла несколько секунд, глядя то в окно, то на ящик, заполненный обломками обрешетки и кусками штукатурки, то на обугленное дерево и горелую ткань. Потом она промаршировала к дальнему окну, чтобы оценить состояние сада: оказалось, что он превратился в строительную площадку. Она заставит отделочников убрать весь этот бардак, когда они соизволят наконец хоть что-то сделать. И почему больше никто не гордится своей работой и ее результатами?
Элли была сердита как никогда. С понедельника дела шли из рук вон плохо, а конца недели еще не видать. Вчера вечером в Гручо-клубе она случайно встретила Дэвида Гарви. Он сидел на диване, небрежно раскинувшись и вытянув длинные ноги. При виде Элли он вяло приподнял руку в жесте, который лишь с натяжкой можно было назвать приветствием — если бы он показал ей язык, то и тогда она не почувствовала бы себя более оскорбленной. Затем Дэвид вновь обратил все свое внимание на роскошную рыжеволосую девушку. Он делал вид, что читает линии на ее ладони: несомненно, девушке было предсказано чудное времяпровождение в постели с высоким симпатичным незнакомцем и сексуальный марафон на всю ночь.
А сегодня утром, когда Элли стремительно неслась в новых высоких сапогах на шпильках вдоль берега реки от подземной парковки к «Глоуб Тауэр» (ветерок дерзко играл розовой меховой оторочкой ее жакета), к ней привязалась банда бездельников. Сначала они упрашивали ее «вынуть сиськи, чтобы парни посмотрели». Не удовлетворившись этим, они оскорбили Элли еще больше, весьма красноречиво показав, как изменилось их мнение о ней при более близком рассмотрении («Не вынимай сиськи, чтобы парни не пугались»). Если бы зеркальце не поделилось с ней немедленно куда более радостной правдой, она бы испугалась, что начинает понемногу терять привлекательность.
Прибыв на свое рабочее место в ужасном расположении духа, она обнаружила за своим столом несносную Дон Хэнкон, перед которой стоял пластиковый стаканчик с капуччино и блюдце с тостом.
— Но сейчас моя неделя, — возмутилась Элли, на миг потеряв самообладание, чего с ней почти никогда не бывало; ее нижняя губа предательски задрожала. — И вообще, это мой стол. Я первая его заняла.
У безнадежной Дон было круглое лицо; кто-то сказал бы — симпатичное, но с точки зрения Элли абсолютно непривлекательное (оно просило кремового торта, считала она). Также Дон обладала жеманными манерами, обманчиво невинным цветом лица и той ничем не обоснованной уверенностью, которая может поднять ее на самый верх.
— Но, Элли, — ответила Дон безупречно вежливо, но с многострадальным видом и вздохом из глубины груди, поигрывая ключами и не отрывая глаз от монитора, — я работаю над большой статьей для завтрашнего номера. В ней я постараюсь доказать, что «Роллинг Стоунз» пора исчезнуть со сцены. За этих дедушек рока становиться уже просто стыдно. Музыка каменного века никого не интересует. Может, ты проглядишь статью, когда я закончу? Мне было бы очень важно узнать твое мнение. Ведь ты принадлежишь к их эре. Да, я понимаю, что тебе нужно передать редакторам свой материал, но у нас кто первый пришел, тот и сел, помнишь? И Пэтти специально просила меня серьезнее отнестись к этой статье.
— Это невыносимо! — так отреагировала Элли и ворвалась в кабинет Хендерсон, требуя срочного вмешательства старшего редактора.
— Элли, будь добра, сначала постучись, — сделала ей выговор Пэтти, — а потом дождись разрешения войти. И не злоупотребляй моей дружбой в рабочей обстановке. И вообще, в чем проблема? Почему ты не напечатала свой материал дома? Раньше ты всегда так делала.
Верно, согласилась Элли, но то было в старые, добрые, давно минувшие, счастливые времена, в те безмятежные дни, когда у нее был дом. Сейчас в квартире уже можно было жить, но вот ее кабинет еще только предстояло отремонтировать и оборудовать.
В конце концов ей пришлось выслушать от Пэтти лекцию о необходимости задать новый тон для «Глоуба» и о том, что нужно придерживаться более современных, молодежных взглядов (и это говорила женщина, которая больше никогда не увидит свои сорок девять лет и одиннадцать месяцев). Элли подозревала, что Пэтти разузнала каким-то образом о ее с Дэвидом «контакте» в тот последний вечер в Италии, и теперь раненая гордость не давала Хендерсон покоя. А как еще можно было объяснить перемену в их отношениях?
Возмущенная до глубины души, не сумев отогнать от компьютера младшего редактора, утверждавшего, что он работал над обзорной статьей, Элли скользнула на место корреспондента из отдела религии, который отошел, очевидно, чтобы прочитать кому-нибудь проповедь, напечатала и отправила редактору свою колонку с максимально возможной скоростью и вылетела из офиса.
— Сука, — пробормотала она, глядя на свой сад. Этот эпитет прекрасно подходил и к Пэтти, и к Дон. Но: — Кого еще нелегкая принесла? — прервал ее размышления звонок в дверь.
— Это я, — ответил прыщавый юнец в куртке с капюшоном. Он стоял на крыльце, робко переминаясь с ноги на ногу, и держал перед собой, словно прикрываясь, большой кусок картона или фанеры, завернутый в коричневую бумагу.
— Я и сама вижу, что это ты, — кисло заметила Элли. — Значит, поджигатель возвращается на место преступления?
— Не будьте такой злопамятной, Элли. Я же не специально. Это был несчастный случай. Такое с любым могло произойти. И мне еще повезло, что я остался в живых.
— Это ты так считаешь. Зачем ты сюда явился, пироман чертов?
— Хотел извиниться. И еще я кое-что вам принес. — Он покачал в руках свой внушительный сверток. — Можно войти?
— Ну хорошо, раз уж тебе так хочется, — смилостивилась Элли. Она провела его в гостиную, в душе радуясь, что у нее появилась компания. — Только не балуйся со спичками, слышишь меня?
В гостиной она не самым элегантным образом уселась на свернутый рулоном ковер и сложила руки на груди.
— Полагаю, ты хочешь, чтобы я снова взяла тебя на работу. Так вот, даже не мечтай. И не проси у меня рекомендательных писем. Потому что совесть не позволяет мне рекомендовать тебя кому бы то ни было.
— А-а, нет, я совсем не хочу у вас работать.
— Интересно почему? Я ведь хорошо относилась к тебе. Я была очень неплохим работодателем.
— Да, вы мне платили, если вы это имеете в виду. Но я не собираюсь наниматься к вам на работу, хотя с вашей стороны было очень любезно сделать мне такое предложение. Нет, я отлично устроился. Я убираюсь в доме Маклинов.
— И ты еще не подпалил их жилище? Какая выдержка!
— Он был случайностью, Элли, тот пожар. У меня нет привычки… Да, так вот, мой подарок. В качестве извинения. — Он сорвал обертку, открыв взору Элли такую ослепительно-яркую картину маслом, что у нее перехватило дыхание и она вынуждена была прикрыть на миг глаза.
— Как… абстрактно, — только и смогла вымолвить Элли.
— Значит, вам понравилась моя картина?
— Это ужасно.
— Спасибо, — ответил Тревор, скромно склонив голову. — Должен признать, что я и сам весьма доволен этой работой. Я назвал ее… — он прикрыл рот кулаком и прочистил горло: — «Анархия в миру».
— Скажи, а ты пользовался кистью? Или просто выдавливал краску из тюбиков прямо на холст? Что здесь вообще изображено?
— А что вы сами видите?
— Ламу в пижаме, спускающуюся по лестнице. — Элли похлопала себя по карманам, вытащила сигареты и вставила одну в губы цвета белладонны. — У тебя нет огонька? Ой, что это я говорю. Нет-нет, не надо.
— Здесь изображено то, что видит сам зритель, Элли. В этом притягательность картины и ее смысл.
— Понятно. Что ж, по крайней мере, ты рисовал красками, славный старомодный консерватор. Мне казалось, что ты скорее воспользуешься крысиными зародышами в качестве средства выражения. Или свиными головами в формальдегиде. Или детской рвотой. На самом деле я и не думала, что в наше время еще пишут картины. Кажется, сейчас все делают инсталляции? Знаешь, всякие там веревки с грязным бельем. Или поля, заставленные молочными бутылками.
— Вы можете повесить ее… — Тревор оглянулся, визуализируя возможный результат. Судя по его лицу, он думал: «На этой стене выглядело бы отлично. И на этой. И вот на той». — Вот сюда. Или сюда. Или вот сюда.
— Я как следует обдумаю этот вопрос. Если только ты не передумаешь и не подаришь ее своим новым работодателям. Как их звать?
— Маклины.
— Да, Маклинам. Раз они так хорошо относятся к тебе.
— Нет. Для них я намалюю другой холст. А этот для вас. Я подписал его. Когда-нибудь он будет стоить состояние.
— Неужели?
— И кроме того, я спрашивал Маклина, не хочет ли он заказать мне картину для столовой, и он сказал, что не сейчас.
— Похоже, он не очень-то увлекается искусством.
— Зато его жена увлекается. Кэролайн Маклин. Она страшно любит искусство. Когда она идет бродить по галереям, то надевает длинные платья из батика и сандалии и повязывает волосы цветными шарфами. На прошлой неделе она была во Флоренции, тащилась от картин Масаччио. Деньги в основном у нее, насколько я смог понять. Она наследница какого-то пластического хирурга или что-то в этом роде. Она всегда тратит кучу денег на дом, все меняет интерьеры. Ну а он тоже не теряет времени: пока ее не было, принес кое-что в дом. Вернее, привел под покровом темноты. Я знаю об этом, потому что застукал их за этим делом. Пошел в спальню снять грязное белье, а там они — прямо на супружеской кровати.
— Как это отвратительно, — с чувством сказала Элли, хотя в глубине души считала, что женщина, которая носит батик, сама виновата в измене мужа.
— Вот и я так подумал. Я сказал им: «Не обращайте на меня внимания, продолжайте, я всего лишь слуга». Хотел все обратить в шутку, понимаете? А она была довольно симпатичная, скромняшечка такая, девчонка эта. Совсем молоденькая. С кукольным личиком. Она могла бы найти и кого-нибудь получше. Конечно, он еще вполне ничего для сорокалетнего старикашки, но постоянно шмыгает носом.
— Шмыгает носом, говоришь?
— Недавно он мне сказал: «Мы ведь с тобой оба современные мужчины, да, Тревор?» Я сказал: «Конечно, мистер Маклин». Он сказал: «Я уверен, что могу положиться на твою сдержанность». Я сказал: «Конечно, мистер Маклин». Он сказал: «Пожалуйста, зови меня Фергас. В нашем доме не принят официальный тон». Я сказал: «Как вам угодно, мистер Маклин. То есть Фергас». Я думаю, надо будет еще раз спросить у него насчет заказа на картину. Теперь-то я в более выгодном положении.
— Тревор, — провозгласила Элли, поднимаясь, — ты заслужил чашку чая. Нет, не спрашивай меня почему. Но ты все-таки настоящее сокровище. Забавно, я всегда говорила, что выгоню тебя, а кончилось все тем, что это ты выгнал меня из моего же дома. Ну ладно, а теперь пойди поставь чайник. Ой, нет-нет, не прикасайся к плите. Выпьем-ка мы лучше вина, так будет безопаснее. Что бы тебе хотелось? Капельку словенского «Совиньона»? А потом ты поподробнее расскажешь об этой милой чете Маклинов. Так как, ты говоришь, его зовут — Фергас? Шмыгает носом? Скоро должны появиться эти бездельники рабочие, и я попрошу их вбить в стену гвоздь. Моя чудная новая «Анархия» должна висеть на самом видном месте.
Кейт не была голодна, и поэтому она поделилась своим сандвичем с задиристым семейством уток. Она отламывала куски булки и перебрасывала их, с плохой координацией и бестолково взмахивая рукой, через металлическую ограду на топкий берег озера, который истоптали и превратили в жижу большие перепончатые лапы.
— Иди отсюда, толстушка, — отчитывала Кейт самую крупную утку. — Это было не тебе, а той маленькой уточке. О черт! Промахнулась. Надеюсь, им можно есть тунца. Как ты думаешь?
— Я думаю, они едят почти все. Вряд ли они чрезмерно разборчивы в еде. — Джон засунул руки в карманы и откинулся на спинку скамьи — той конструкции из деревянных планок и ржавых железных завитков, что столь типична для общественных парков, — и уткнулся подбородком в шарф. Мелкие волны, с хлюпаньем набегавшие на берег, отбрасывали на его сосредоточенное лицо брызги света, что придавало его чертам особую прозрачность и тонкость. Казалось, он не мог смотреть на Кейт — может, оттого, что его все время что-то отвлекало (вероятно, золотистые косы плакучих ив), или потому, что он пытался справиться с эмоциями.
— Я спросила у продавца в закусочной: «А как ваши бутерброды с тунцом соотносятся с бережным отношением к дельфинам?», — рассказывала Кейт — просто, чтобы что-нибудь рассказывать. Только с Джоном она была женщиной во всех смыслах. В его обществе она становилась сочной блондинкой, к чьей сигарете мечтали поднести зажигалку все мужчины мира; она превращалась в знойную тициановскую красотку, которой всегда уступали место в метро и в автобусе. Внимательность Джона к Кейт заставляла ее быть внимательной к себе, отчего она порой чувствовала себя неловко и неестественно (она не знала, как относиться к этой новой, желанной персоне, которой она теперь стала), и в результате Кейт теперь не узнавала свой голос. — Он ответил: «Мадам, наши бутерброды весьма дружелюбны и вряд ли станут вредить дельфинам».
— Ты ведь не надеялась найти «зеленую» закусочную?
— Нет, конечно. Я даже рада, что бутерброды не зеленые. Но меня действительно беспокоит то, что вместе с тунцами в эти ужасные сети могут попасться и дельфины.
— Лично мне тунец никогда не нравился. Я люблю лосося. И желательно консервированного.
— Я знаю, так гораздо вкуснее — есть из банки, правда? Только я обычно не признаюсь в этом. Что о нас подумают? Что у нас грубые вкусы? Предполагается, что настоящее лакомство — это свежий лосось.
— В наше время их всех выращивают на фермах. Выросший в естественных условиях лосось совсем другой на вкус.
— О, я придумала для тебя вопрос. Тинда.
— Легко. Это молодой лосось, который провел на море только одну зиму.
— Надо будет еще раз съездить на море.
— Одинокое море и небо.
— А как называют половозрелых лососей?
— Тут я лох.
— Правильно.
— Что правильно?
— Они называются лохи. Теперь ты загадывай.
— Сейчас подумаю. — Джон дотянулся до руки Кейт, положил ее вместе со своей рукой в карман пальто и стал смотреть на то, как утки рисовали на холодной, будто застекленной картине неба остроносый треугольник. Добравшись до маленького, заросшего деревьями острова посередине озера, утки опустились на землю и деловито заходили взад-вперед вперевалочку, как старые толстые дамы, нагруженные покупками. — Ага, придумал. Пугри.
— Какое некрасивое слово. Это что-то съедобное?
— Абсолютно несъедобное.
— Я бы закричала, если бы увидела это?
— Вряд ли.
— Это такое животное?
— Нет.
— В этом можно жить?
— Ну-у… — Джон наморщил нос, сощурил глаза. — Можно так выразиться, в переносном смысле.
— Как, например?
— Допустим, можно было бы сказать: «Он практически жил в пугри».
— Но это не здание?
— Нет, это не здание. Все, ты задала свои пять вопросов.
— Не пять, а четыре. И один уточняющий.
Под влиянием неожиданного наплыва чувств Джон наклонился к Кейт и поцеловал ее мягкую щеку.
— Ты замерзла.
— Нет, ни капельки. — (Кейт почти никогда не мерзла. В ее теле всегда быстро бежала горячая кровь. Это он, худой мужчина, чувствовал холод до мозга костей.) — Я в порядке. Значит, ты это носишь?
— Лично я не ношу.
— Да, но в принципе мог бы.
— Мог бы. И выглядел бы в нем крайне привлекательно.
— Ага, значит, это «он», а не «она» и не «они». Это не обувь. И не брюки. Это шляпа?
— Близко к этому.
— Судя по названию, это что-то индийское. Это тюрбан?
— Угадала.
— Итак, у меня еще одно очко!
— Угу.
Вздохнув, она положила голову ему на плечо. Этот вариант игры в двадцать вопросов, в который они играли, был суррогатом, заменой других двадцати куда более насущных вопросов — например, что им делать, как, когда и где встречаться, — ответить на которые они не могли.
В этом странно пустом парке, где-то между ее домом и его, в самый глухой день недели, в самое глухое время года они, оба со странно пустыми головами, встретились, чтобы прийти к компромиссу. За их спинами скользили по дорожке сухие листья. У дальнего края газона незаметно для глаза гнила заброшенная эстрада. Где-то неподалеку какой-то мужчина свистел и подзывал к себе собаку по кличке Рыжий.
— Ребенком, — вспомнилось Кейт, — я мечтала иметь собаку. Но теперь я ни на кого не променяю своих Пушкина и Петал.
— Когда мне было девять лет, у меня был хомячок-песчанка — признался Джон. — Его звали Джерри. И я выпускал его в гостиной побегать. На ковре его почти не было видно — у нас был такой яркий, цветистый, бронзово-золотистый ковер, — особенно, когда он не двигался. Однажды я опустился на пол, чтобы поискать его под радиолой, и нечаянно придавил его коленом.
— С ним ничего не случилось?
— Разумеется, случилось. Я убил его.
— Как это ужасно. — Кейт представила себе потрясенного мальчика, легковозбудимого подростка в очках, и сочувственно сжала в кармане пальцы Джона.
— Я чувствовал себя убийцей. Нет, даже хуже, чем убийцей. Болваном. Бесполезным существом. И тогда мне все стало ясно. Я понял, какой будет вся моя жизнь. Я был таким неуклюжим, таким неумелым. И если я любил, то убивал. Моя мать всегда говорила: «Этот ребенок сведет меня в могилу». И потом она умерла. Четыре года я был убежден, что в этом был виноват я. Всем, к кому я чувствую привязанность, я приношу несчастье.
— Ох, что за глупости ты говоришь! — запротестовала Кейт и уткнулась головой ему в грудь. Его шарф из грубой материи колол ей щеку.
Когда Джон говорил, прижавшаяся к нему Кейт чувствовала, как слова, кипя, вырывались из его груди.
— Я боялся, что с тобой будет то же самое. Что я раздавлю тебя.
Кейт, взъерошенная и порозовевшая, подняла голову, чтобы поймать его взгляд.
— Как меня зовут? Мягкотелый моллюск? Надеюсь, что я все же более крепкая. Я уверена в этом. И я отвечаю за свои поступки. — Она прижала руку к сердцу — В этом деле я принимала решения в той же степени, что и ты.
— Как бы я хотел очутиться сейчас с тобой в постели, — сказал Джон низким голосом, за которым скрывались едва сдерживаемые эмоции и который вызвал в Кейт мгновенную физиологическую реакцию (ей показалось, что чья-то рука сжала ее внутренности).
— Мм, я тоже.
— Но что я хотел сказать тебе, Кейт, милая…
— Я знаю, что ты хочешь мне сказать. Но я не согласна. Ты не приносишь мне несчастье.
— Я так или иначе вынужден причинить кому-то боль. Если не Джеральдин, то тебе. Здорово я все устроил: теперь уж точно не промахнусь, в кого-нибудь да попаду. Чья-нибудь жизнь обязательно окажется разбитой.
— Ты не оставишь Джеральдин, — тихо и в сотый раз сказала Кейт. Ее собственная боль, рассуждала она, была неизбежна и не так уж незаслуженна. Да, болеть будет долго, но это можно будет вытерпеть. Если они не могли поступить порядочно, то должны были поступить порядочно хотя бы наполовину. Они должны были отказаться друг от друга, если не сегодня, то когда-нибудь потом.
— Но я создан для тебя, — сказал Джон, веря не в судьбу и не в Бога, а в то прекрасное, что зовется случаем и что свело их вместе.
— Ты женился не на той женщине, — размышляла Кейт, — а я в гораздо большей степени вышла замуж не за того мужчину. Удивительно, как простой эпизод в жизни может потребовать принятия какого-то решения, и следствием этого будет настоящая катастрофа. Дэвид — не проблема. А вот Джеральдин — проблема, потому что она не совсем «не та», и ты все еще любишь ее, и ваш брак не был таким уж плохим.
— Брак — это такое дикое понятие, если подумать, — сказал Джон, возвращая Кейт ее руку: он аккуратно положил ее Кейт на колени и погладил, а потом достал носовой платок. — Ведь брак в сущности, нереалистичен. Ты только представь, если бы мы так же связывали себя с друзьями. Представь, что нам пришлось бы обещать им любить их, и поддерживать их, и разделять их взгляды всю жизнь.
— Я бы определенно нарушила такое обещание. Для начала с Наоми.
— Бедная Наоми.
— Почему это она бедна? Она злобная, опасная сучка.
— Не будь такой, Кейт. У тебя от этого становится очень некрасивое лицо. Она эгоистична и растерянна. И очень печальна. Она всегда была печальной. Ей приходится очень трудно. Ты бы видела ее, когда она приезжала к нам. И бог весть, что с ней теперь стало. Джеральдин не получала от нее с тех пор ни единой весточки. И Элли тоже.
— Да, никто ничего о ней не слышал, — подтвердила Кейт, даже не пытаясь скрыть удовлетворение. Даже если бы Наоми Маркхем покинула планету Земля, то и тогда Кейт не сочла бы это слишком большим расстоянием.
— Ничего.
Джон не стал упоминать о деньгах, которые он одолжил Наоми (им с Кейт и так надо было о многом поговорить), и о том, что эти деньги, вопреки всем его ожиданиям, ему были быстро возвращены. Чек на всю сумму пришел месяц назад по почте, без письма или записки, на нем лишь было криво нацарапано одно слово: «Спасибо».
Не раскрыл Джон и секрета, который он узнал невольно и который теперь камнем лежал на его сердце. Последние недели он очень плохо спал, вот и в ту субботнюю ночь он выскользнул из кровати, намереваясь спуститься в кухню и налить себе виски с водой. Когда он осторожно пробирался по коридору к лестничной площадке, то до него донеслись… Нет, ему это не показалось. Он услышал, как Наоми и Дэвид занимались любовью.
В следующие два дня Наоми выглядела такой потерянной, что Джон начал волноваться за ее душевное здоровье. Ему казалось, что она была на грани психического срыва. «Одолжи мне пятьсот фунтов», — попросила она его, взглядом моля не задавать вопросов. И он услужливо достал чековую книжку. Как достойно он поступил. Как по-джентльменски.
Именно тогда он наконец понял, что должен сделать. Слишком много вокруг лжи, сказал он себе. И наконец он набрался решительности. Он скажет Джеральдин, что уходит. Он скажет все начистоту. Другого выхода не было. Хотя бы раз, в момент, когда это действительно важно, он будет честен по отношению к себе.
У нее была неоперабельная опухоль. Этот диагноз был поставлен в один миг, с помощью той интуиции, которая отличает одаренного врача от его или ее менее восприимчивых коллег. Пальцы Джеральдин, подлетевшие к тому месту на ее теле, казалось, сами знали, что и где они найдут. Осязая, нажимая, они таинственным образом могли понять и предугадать. Мягкая подушечка пальца ощущала что-то существенное, хотя и невидимое. В ванной Джеральдин тщетно всматривалась в зеркало, туманя стекло тревожным дыханием, но даже ничего не обнаружив — ни припухлости, ни покраснения, — она не усомнилась в своем диагнозе и со вздохом засунула пораженную болезнью грудь в эластичную сбрую.
Можно было бы обратиться к врачам, но зачем? Они тут же отправят ее в больницу, где ей придется подвергнуться унизительным тестам, а что это даст? Только уверенность в том, о чем она и так инстинктивно знала, и тогда это знание станет более реальным.
Сейчас же оно, ее знание, приходило и уходило: оно надвигалось на Джеральдин, расползалось перед ее глазами, а потом, отступая, сгущалось во что-то крошечное и очень плотное.
Внезапно ей вспомнились давно минувшие праздничные субботние вечера в доме Гарви. Она увидела отца, стоящего у кинопроектора; увидела, как конус света в синих облаках сигаретного дыма переносит на стену Дэвида в белой форме для игры в крикет, пухлую школьницу Джеральдин, Элеанор, изображающую Одри Хепберн, — мерцающую, подрагивающую, меняющуюся семью, существующую и несуществующую одновременно (иногда прямо сквозь их фигуры виден был дядя Сидней, выбирающийся из кресла и направляющийся к буфету, чтобы наполнить стакан).
Дядя Сидней до самой своей смерти оставался холостяком. По тому, как в семье произносилось это слово, дети Гарви догадывались, что холостяки — невезучие люди и что по отношению к дяде Сиднею следовало проявлять особое сочувствие и прощать его маленькие слабости. Более того, будучи единственным холостяком в кругу близких знакомых Джеральдин, дядя Сидней стал для нее прототипом. На всю жизнь у нее сложилось убеждение, что холостяки — Дэвид был единственным исключением — были жалкими толстяками, которые умели показывать фокусы с полукронами и забывали дернуть за цепочку, сходив в туалет. В противоположность холостякам женатые люди были счастливцами, и по сей день Джеральдин жалела одиноких подруг и осознавала свое преимущество.
Но не сегодня. Проблемы со здоровьем расстроили ее. Переполненная чувствами, с тяжелым сердцем, Джеральдин застегнула блузку и механически занялась домашними делами. Она срезала несколько неярких поздних георгинов, отбила стебли деревянным молотком, давая выход худшим своим эмоциям, и сунула неаккуратный букет в высокую желтую вазу. Она заложила в стиральную машину свое белье, которое, принимая желаемое за действительное, называла «мелочью». Она испекла пирог с яблоками из сада и небрежно посыпала его сахарной пудрой. Она как могла заполняла это женское время, ожидая, когда другие члены семьи станут возвращаться в Копперфилдс — в дом, благоухающий свежей выпечкой, гвоздикой и корицей, стиральным порошком и честными трудами хорошей жены.
До чего же несправедлива жизнь! Джеральдин была исполнительна, усердна, преданна. Она не сделала ничего, чтобы заслужить такую жестокую кару. И она была все еще такой молодой (насколько это в принципе возможно в случае с Джеральдин).
Ее отношения с Богом были не очень определенными. В настоящее время они напоминали старомодную, слишком долгую помолвку, которую, несмотря на ушедшие чувства и угасшую страсть, все же не расторгали из-за апатии, или из соображений приличия, или ради сохранения лица. Поэтому хотя Джеральдин и послала Ему немую и укоризненную молитву, подняв глаза к потолку и прижав костяшки пальцев ко рту, хотя она и призвала Его прислушаться к голосу разума, большой надежды на ответ она не испытывала.
В час дня, не находя успокоения, Джеральдин позвонила Джону на работу. И не типично было ли то, что не в какой-нибудь другой день, а именно сегодня он вышел поесть?
— И самое забавное, — говорила она миссис Слак часом позже, когда они уселись за чай с венскими рулетиками (при этом Джеральдин не имела в виду ничего особенно забавного, никаких там ха-ха; она не находила это ни подозрительным, ни смешным), — это то, что он почти никогда не выходит на обед. Обычно он довольствуется легким перекусом у себя в кабинете.
В ответ на это замечание миссис дю Слак с неожиданным и излишним с точки зрения Джеральдин жаром предложила десяток извинений и невинных объяснений, выдала целый залп причин, по которым занятой адвокат мог покинуть на некоторое время свой офис.
— Ну да, разумеется. — Джеральдин, пыхтя и кряхтя, вынуждена была встать на сторону мужа, поскольку в столь усердных попытках приходящей прислуги оправдать его отсутствие слышался намек на нечто безымянное. — Время от времени он должен ходить на обед с клиентами. В этом нет ничего странного. Просто обычно он этого не делает. Вот и все, что я хотела сказать.
Она откинулась на спинку стула, держа при себе свою ужасную тайну, флегматично жуя, превращая печенье у себя во рту в мякину, и позволила своему взгляду отправиться в неровный полет через окно к раскачивающимся верхушкам деревьев на далеком берегу. «Да, да», говорила она рассеянно и иногда вставляла «надо же!», вполуха прислушиваясь к исключительно неуместному рассказу миссис Слак о подруге подруги, которая знала женщину, чей муж содержал тайком вторую семью, детей и все такое, то есть вел двойную жизнь. Джеральдин сидела, крепко ухватившись за край стола; как точно фраза «трепещущий на ветру» описывала ее душевное состояние!
Признаться ли Джону в своих черных страхах? Он не был особенно полезен в критических ситуациях из-за своей некоторой отстраненности. Надо было учитывать, что он был профессиональным слушателем, беспристрастным, пассивным; иногда, когда она делилась с ним наиболее тревожащими ее проблемами, ей казалось, что он вот-вот возьмется за ручку и начнет делать записи. Но к кому еще она могла обратиться за поддержкой и утешением?
Да, конечно, у нее были подруги, но тут они не помогут. Элли будет слишком жесткой и решительной, от Кейт вообще никакого толка. Что касается Наоми… Где была эта Наоми? Она как будто сбежала — и к лучшему!
Джеральдин на время отложила свой смертельный недуг; ее мысли занялись куда более ужасным вопросом мисс Маркхем. Ну да, хорошо, когда-то Джеральдин самой казалось, что Дэвид и Наоми могли бы… но это было десятки лет назад. И это не означало, что сегодня Джеральдин допустит, чтобы в самом сердце ее семьи…
Джеральдин никому не шепнула о том, что знала. Даже воспоминание об этом было для нее оскорбительным. Описывать же это будет попросту невыносимо.
Каждую ночь она просыпалась раз, два, три, чтобы сбегать в туалет. И в ту субботнюю ночь в сентябре, когда к ним без приглашения заявилась Наоми, Джеральдин, проходя мимо двери розовой комнаты…
Как могли они заниматься здесь этим, ее брат и Наоми? Они ведь могли разбудить детей. Джеральдин и Джон всегда были крайне осторожны и исключительно предусмотрительны. В те дни, когда они еще занимались «этим», у них все происходило в полнейшей тишине; одним ухом они всегда прислушивались, не скрипнет ли половица, не заплачет ли проснувшийся малыш, не пройдет ли кто-нибудь по коридору. А такую свободу, такую развязность Джеральдин до той субботы и вообразить не могла.
Хорошо еще, что в их семье только она одна отличалась чутким сном. Для Люси, слишком наивной даже для своего возраста, и еще менее для Доминика с его нездоровыми увлечениями было бы очень вредно услышать то, что довелось услышать их матери.
Джеральдин никогда не отличалась особой сдержанностью на язык, но этим секретом она ни с кем не могла бы поделиться.
Обед не доставил того удовольствия, какого можно было бы от него ожидать. Почти час обсуждалось лицо Наоми Маркхем. Судя по всему, оно не долго будет оставаться ее лицом. Как только условия будут согласованы, контракты распечатаны, подписи поставлены, ее лицо станет лицом компании «Жюнесс». С телеэкранов, плакатов, глянцевых обложек модных журналов оно будет смотреть на Наоми с загадочной полуулыбкой человека, владеющего секретом («Что может сделать для тебя „Жюнесс"? Я знаю, — будет поддразнивать эта улыбка, — и ты тоже можешь узнать»).
Это должно было быть замечательным событием. Это и было замечательным событием. Наконец-то свершилось то, о чем она давно мечтала. Так откуда же это чувство пустоты и одиночества?
Сидя в светлом, ярком ресторане «Хальсион-отеля» (он лукаво назывался «Комната»), где мимо ходили актеры, модели, другие светские личности и оставляли после себя слабые, спутанные, перекрещивающиеся следы славы, Наоми пыталась сконцентрироваться на том, что ей говорили, старалась воспринять «концепцию» Питера Гарланда и в то же время думала: «Да. Ну и что?»
У Гарланда, исполнительного директора «Жюнесс Косметикс», было видение. Можно даже сказать, он прозрел. В этом эфемерном существе, сидящем напротив, он увидел воплощение «Жюнесс». Пусть компании-конкуренты используют юных цыпочек для рекламы своих волшебных рецептур; дух «Жюнесс» будет олицетворять Наоми, она понесет массам послание от «Жюнесс» о том, что юность — достояние не только очень молодых.
Ариадна сидела чопорно-прямая и нарезала краба крохотными кусочками. У нее был вид человека, который что-то напряженно подсчитывал. Вероятно, она прикидывала размер куска — то ли в буквальном смысле этого слова, то ли метафорически (сумму причитающегося агентству процента).
— Да? — произнесла Наоми с деланным интересом. Она ковыряла вилкой в деликатесных морепродуктах и шафранном ризотто, вылавливала креветки и задумчиво их жевала. Когда над ней склонился официант, чтобы подлить вина, она плотно прикрыла свой бокал ладонью и бросила на официанта теплый просящий взгляд, словно заручаясь его поддержкой. Сегодня был спрос на тех леди, которые мало пили и ели.
Опустив голову, Наоми украдкой рассматривала Гарланда через широкую гладь свежевыстиранной скатерти. Она видела мужчину сорока с чем-то лет, с серебристыми волосами, загорелого, одетого с агрессивной стильностью и аккуратностью. Она видела, как он отдернул свой накрахмаленный манжет, открыв золотой «Ролекс». Она видела, как он манерно снял со своего пиджака из темной шерсти случайную пушинку. Она видела человека, который сам себя сделал; люди, рожденные в богатстве, никогда не бывают столь безупречны, никогда не бывают так помешаны на стиле.
Но кроме всего этого она видела с поразительной ясностью, как все могло бы случиться. С легкостью, без протестов она могла бы опереться об эту руку, прислониться к этому широкому плечу.
Гарланд выбрал ее как мисс Жюнесс еще не видя саму Наоми, только ее фотографии. В вестибюле, пока Ариадна представляла их друг другу, пока он держал в ладонях ее руки, несколько бесконечно долгих секунд Наоми чувствовала на себе оценивающий взгляд его карих глаз. Потом, разведя ее руки в стороны и сложив их снова вместе, он сказал ей все: он не был разочарован. «Ну вот, снова начинается», — вяло, фаталистически отреагировала на это Наоми.
У него была яхта в Каннах, летний дом на зеленом холме посреди виноградников долины Напа, городской дом буквально в двух шагах от «Хальсион-отеля» («Моя придворная гостиница», — добродушно пошутил он). Наоми представила высокое, белое, оштукатуренное здание, несоразмерно маленькие верхний и нижний этажи и великолепные средние этажи, рюши и оборки из кованого железа и впечатляющий портик. Филиппинка в униформе встречает посетителей на крыльце и провожает в пахнущий цветами холл, из которого куда-то вверх уходят извилистые лестницы. Для торговцев наверняка существует отдельный вход, ведущий в полуподвал. Да, Наоми хорошо знала такие дома, время от времени она жила в них.
Можно сказать, что Наоми проделала долгий путь, потому что начинала она свою взрослую жизнь в арендованной квартирке в неопрятном, наспех перестроенном особняке, которую она делила с тремя подругами. Теперь это вспоминалось как шумное, веселое девичье хозяйство. («То были славные дни, мой друг. Мы думали, что они никогда не кончатся…»)
Если бы Наоми подняла сейчас голову, поймала бы взгляд Гарланда, включила бы все свое обаяние, то игра началась бы заново. Так ли уж плоха эта игра? Миссис Николс, Марджори, это альтер-эго Наоми Маркхем, не одобрила бы такого поведения. Но какого черта? Два-три года они с Гарландом были бы счастливы. Если не любовь, то нечто подобное влюбленности возникло бы между ними. Он бы носил ей подарки в коробочках с логотипом «Тиффани». Он бы назвал в ее честь одну из своих скаковых лошадей или — что было бы более уместно — одну из своих охотничьих собак. Он бы обращался с ней как со своим любимым домашним животным или ценным призом. Это значило бы, что ей опять не надо было бы думать. А ведь именно необходимость думать сводила ее сейчас с ума.
Наоми не собиралась становиться игрушкой богатого человека. Но в качестве мисс Жюнесс она и так будет принадлежать Гарланду. Он выбрал ее из многостраничного международного каталога красавиц на продажу. Он уже практически купил ее, оставалось лишь заключить контракт.
Гарланд потребовал принести шампанского и теперь просил, нет, настаивал, чтобы она хотя бы пригубила бокал в честь их будущего сотрудничества. Даже Ариадна, которая превыше всего ставила суровость, казалась смягчившейся (неужели это была — да нет, это невозможно! — улыбка?).
— Извините меня, я удалюсь на одну минуту… — Наоми схватила салфетку и неопределенно взмахнула ею. Поднявшись, она оглянулась вокруг в поисках какого-нибудь знака, подсказки, и «ее» официант, влюбленный, соблазненный ее взглядом, подскочил, чтобы проводить ее.
В туалетной комнате она оперлась о раковину, включила воду и подставила запястья под освежающую ледяную струю. Ее захлестывала паника, но почему?
Питер Гарланд? Кто он такой? Почему он представился полным именем? Претенциозная вычурность? Или для старых друзей он все же был просто Пит?
«Питер, Питер, тыкв любитель, он жены своей хранитель».
Жены у Питера сейчас не было, и, похоже, он вообще никогда не был женат. Он говорил о себе в единственном числе. Или его «я» было продиктовано все той же претенциозностью? А на самом деле в кругу знакомых он был «они»?
«Тыкву съел, а в кожуру он посадил свою жену».
Наоми понятия не имела, о чем был этот детский стишок, но сейчас он ее странно растревожил. Не хотелось бы ей оказаться в клетке из тыквы.
«Сейчас очень важный момент, — сказала она себе. — Мне вот-вот предложат целое состояние».
В туалетную комнату впорхнула актриса, знакомая по телеэкрану. Проходя в кабинку, она оглядела себя в зеркало. Ее отражение и отражение Наоми Маркхем, будто знакомые, вежливо кивнули друг другу, здороваясь.
«Я стану известной, — продолжала уговаривать себя Наоми. — Меня будут узнавать в общественных местах, у меня будут просить автограф».
И она представила себе огромный рекламный щит, на который наклеено ее многократно увеличенное лицо. Щит возвышается где-нибудь над трассой, возможно, рядом со сложной развязкой. Постер освещается снизу, как это часто делается; а может, в результате какого-то оптического явления фосфоресцирует в лучах заходящего солнца. Потом Наоми увидела, как мимо проезжает автобус, а в нем — держащийся за поручень силуэт, сильная, крепкая фигура Алекса Гарви. Ужас ситуации состоял в том, что мисс Жюнесс следила за передвижением Алекса, а он — он даже не заметил ее. Для него она была чужой.
Наоми провела пальцами по волосам и приблизилась к зеркалу — к себе, нос к носу, чтобы задать один вопрос: действительно ли это то, чего ей хочется?
Алекс, держа в поднятой руке сложенную банкноту, проложил себе дорогу к прилавку и, несмотря на толчею, был немедленно обслужен. Барменша с массой волос янтарного цвета и зелеными глазами заторопилась к нему, она изобразила для него особенно радушную улыбку («Не может быть ничего радостнее, — говорила ее улыбка, — чем налить такому парню пинту пива или бокал вина»).
С Алексом всегда было так: его не игнорировали, им не пренебрегали. Как официанты, так и официантки, бармены, продавцы — все тут же признавали его присутствие. Это происходило в основном благодаря его спокойной, уверенной манере поведения. Алексу никогда не приходилось слишком напрягаться в общении с людьми (излишнее напряжение в общении в принципе фатально).
— Вы пришли раньше меня, — с готовностью сказал Алекс стоящему рядом парню: у того был раздраженный вид человека, который, как всегда, вынужден был дожидаться своей очереди дольше, чем другие. Алекс не возражал против ожидания. Ему спешить было некуда.
Оперативно обслужив раздраженного парня, зеленоглазая барменша снова обернулась к Алексу — засветилась белыми зубами улыбка, вспыхнули глаза.
— Вы пока садитесь, — сказала она ему, принимая деньги за обед с сыром бри и французским хлебом и вином. — Я принесу вам ваш заказ. Где вас найти?
— Мы… — Алекс вытянул шею, выискивая взглядом, нашла ли его спутница свободный столик. Маленькая белая ладошка взметнулась в воздух и взмахом сообщила о триумфе. — Мы в алькове. Большое спасибо.
Сюзи недавно появилась в их студии — она проходила у них практику. Это была симпатичная светловолосая девушка, с приятной улыбкой, чувством юмора и откровенной, фантастически живой мимикой. «Яркая как пуговица» — такое описание подошло бы ей лучше всего. Алексу нравилась ее компания, но не более того.
— Заказ сейчас принесут, — объяснил он ей свои пустые руки. — Это не кафе, а сущий ад.
— Здесь противно воняет сыростью. — Сюзи принюхалась, сморщив нос.
— Подвал, никуда не денешься. — Алекс оглядел коричневатые стены, увешанные старинными фотографиями Лондона, высоких кораблей в доках, гужевых повозок, рыночных грузчиков, босоногих девчонок, торгующих спичками. Ностальгия по давно ушедшим временам нагоняла на него тоску.
— Я бы не пригласил тебя в это кафе, просто оно ближе всего к офису. В этом мраке я чувствую себя пьяным, не сделав и глотка. Ты не находишь?
— Мне вообще нельзя много пить, — хвастливо призналась Сюзи. — Один стакан — и меня можно брать тепленькую.
Пытаясь скрестить ноги, закинуть одну ногу на другую под приземистым деревянным столом, она склонилась вбок и почти вплотную придвинулась к Алексу. Ее волосы коснулись его лица, пощекотали его нос, Алекс вдохнул легкий, цветочный, женский запах. У него не осталось сомнений насчет того, кому можно было брать «тепленькую» Сюзи, и тем не менее ничего не почувствовал.
Как долго это будет продолжаться? Неужели он больше никогда не будет реагировать на привлекательных женщин? Казалось, что Наоми в каком-то смысле испортила его, отвратила его — возможно, навсегда — от женского пола. Другие женщины отныне были для него всего лишь голограммами, иллюзорными сущностями, не имевшими ни плоти, ни крови.
И в отношении Сюзи происходило то же самое. Он мог бы перечислить ее достоинства, он отлично понимал — умом, не телом, что в ней было что возжелать. Но ничто не действовало на него, ничто не трогало. Ни в ком не видел он загадочности Наоми. Она одна могла оживить его нервные окончания. Даже теперь, при одной мысли о ней, он испытывал физическое волнение, от которого, бывало, сгибался пополам.
— Кому бри? — спросила зеленоглазая официантка, подойдя к столу, переводя взгляд с него на Сюзи.
— Нам обоим, — быстро ответила Сюзи и протянула руку к тарелке. — Мы взяли одну порцию на двоих. Спасибо.
— Пожалуйста. — Алексу представилась возможность увидеть ложбинку на груди официантки, и перед ним появился бокал с вином.
На него вдруг навалилась такая усталость, что он готов был рухнуть на каменный пол, прямо в месиво из опилок и окурков. Возбужденный мозг не давал ему спать по ночам. Но толчок локтем под ребра вернул Алекса к действительности.
— По-моему, ты ей нравишься, — прошептала Сюзи, искрясь ямочками, и кивком указала на удаляющуюся барменшу.
— Да? — Алекс сделал глоток из своего бокала и скорчил гримасу: — Фу, какая гадость!
— Угу. — Сюзи в свою очередь попробовала вино. — Да, я — чудо одного стакана.
Вопрос по-прежнему требовал ответа: что делать и делать ли что-либо вообще? Своего поражения Алекс не мог признать, хотя и пробовал смириться с мыслью, что его отвергли. Но концы с концами не сходились. Он был уверен, что все было не так, как ему пытались представить.
Его гордость, его здравый смысл говорили ему: оставь все, забудь. Но над Алексом не властны были ни гордость, ни здравый смысл. Если бы Наоми была холодной, отстраненной, то тогда Алекс увидел бы, что больше не нужен. Но она, напротив, казалась обезумевшей от горя. Как это можно объяснить?
— …Понравилось бы, — говорила ему тем временем Сюзи.
— Прости, что?
— Та вечеринка. В «Ангаре». В субботу. Я бы советовала тебе сходить.
— А, спасибо. — Алекс снова отпил вина. Удивительно, как привязчив этот отвратительный вкус. — Боюсь, я не смогу пойти в эти выходные. — И в следующие, мог бы он добавить. И в любые другие выходные. Он попросту не был свободен, чтобы ходить на свидания. Его сердце было занято.
В это серое время года Лондон был очень нетребовательным городом. Он почти ничего не брал от горожан и приезжих, но и взамен мало что давал. Истощенный летним наплывом туристов, притихших перед рождественским сумасшествием, город бесцельно расползался в стороны в затхлом, многократно использованном воздухе. Парки не могли похвастаться великолепием, которое они приобретали в весеннюю пору, или в лунном свете, или когда иней серебрил их лужайки и газоны. Любители прогулок покидали парки толпами. Стулья и шезлонги были сложены и убраны до следующего сезона. Такси выстраивались в очереди на стоянках или курсировали по улицам с оптимистичным оранжевым огоньком «Свободно». Только самые бессовестные магазины посмели так рано начать ежегодную эксплуатацию праздничного настроения. Поэтому по тротуарам было возможно передвигаться относительно спокойно.
Целеустремленно шагая, Наоми оставила за спиной не меньше мили, прежде чем решилась сбавить скорость. К этому моменту они наверняка хватились ее. Сейчас они, должно быть, расспрашивают администраторов ресторана, обслуживающий персонал, друг друга. Через пять минут после ее ухода они ничего не заподозрили (красивым женщинам требуется время на прихорашивание). Через десять минут Питер Гарланд украдкой сверился с блестящим «Ролексом», а Ариадна — с пунктуальными маленькими «Картье». Разговор за столом, наверное, все чаще прерывался; они продолжали беседу рассеянно и натянуто, а в их головы уже закрадывались темные подозрения. Наркотики, делали они вывод, психическая нестабильность, булимия (что еще можно делать в туалете столько времени? Только колоться, глотать лекарства или вызывать рвоту).
В конце концов Ариадна пробормотала: «Прошу прощения» — и отправилась на поиски своей удивительно плавной походкой, будто катясь на роликах, не глядя ни вправо, ни влево, а только строго перед собой.
— Контракту крышка, — счастливо произнесла вслух Наоми. А затем, от избытка чувств, обратилась к ничего не подозревающему прохожему: — Значит, с этим все. Конец мечтам о славе и богатстве. Наконец-то вырвалась на волю; никогда раньше не чувствовала себя такой свободной.
Не имея в голове ни пункта назначения, ни карты, примерно через час Наоми очутилась на Оксфорд-стрит. С тех пор как она перестала бывать здесь, улица превратилась в смешение состояний: более важных и сдержанных возле Марбл-Арч, более дешевых и жизнерадостных по мере приближения к Тоттнем-Корт-роуд.
Где-то посреди Оксфорд-сёркус она остановилась, чтобы купить у уличного торговца газету в пользу бездомных, и ее внимание привлекли раздраженные, с размытыми лицами пассажиры подземки, поднимающиеся на поверхность из туннеля, куда их принесли поезда из различных точек на севере, юге, востоке и западе. Сколько лет прошло с тех пор, как она в последний раз проехала на метро? Когда в последний раз она садилась в автобус?
Наоми вдруг привело в восхищение то, как функционировала столица: общественный транспорт жил по каким-то своим законам, из пункта А в пункт Б добирались люди. А как хорошо они знали магазины! Они четко знали, чем отличалась одна торговая сеть от другой, мгновенно определяли соотношение цены и качества любого товара на уровне, едва доступном пониманию Наоми.
Идти мимо открытых дверей магазина означало проходить сквозь стены громкой рок-музыки. Там и тут прямо на улице перед магазинами стояли вешалки с одеждой, вынуждая пешеходов обходить их. Входящих в магазин встречала не уважительная тишина, а мужчина в униформе с недоверчивым и подозрительным взглядом.
С некоторой робостью, чувствуя себя чужой, Наоми позволила распахнутым дверям затянуть себя в суетливые внутренности одного из магазинчиков одежды. Там она потратила несколько секунд на то, чтобы изучить, что делают остальные посетители, а потом, смущаясь, стала копировать их. То есть она с безразличным видом ходила между многочисленными рядами платьев и блузок, вытаскивала время от времени вешалки с приглянувшимися вещами, прикладывала их к себе, склоняла голову так и эдак, жевала губы, оценивая качество изделий. В какой-то момент Наоми оказалась слишком близко к выходу и застыла в испуге, когда из-за нее сработала хитроумная система безопасности и заголосил электрический звонок.
Примерочные комнаты не предоставляли ни места, ни уединения, их заполняли порхающие локти и химический аромат дезодорантов. Скромные и вежливые сотрудницы магазина не умоляли Наоми позвать их, если понадобится помощь. Серое платье, которое она надела на себя, было сшито из какой-то грубой ткани, оно не было искусно скроено, не было аккуратно пошито, как кроились и шились платья от дизайнеров. Но какого черта! Смотрелось оно не так уж плохо. Правда, сквозь ткань проступали тазовые кости — как упрек ей за излишнюю потерю веса, но в этом не было вины производителя. А вот цена на этикетке стала настоящим откровением.
— Я бы хотела в этом уйти, — обратилась Наоми к девушке, чьей работой, похоже, было надзирать за процессом примерки.
Сначала за платье надо заплатить, равнодушно сообщила девушка. Снять защитные тэги. Она была необыкновенно красивой, эта молодая продавщица, примерно того же роста, что и Наоми, и тех же размеров, но в ней ощущалось больше силы и энергии. Она была чернокожей, а точнее, размышляла Наоми, с завистью разглядывая глянцевые щеки, золотистокожей. Белая кожа никогда не бывает такой великолепной, думала она.
Наоми присоединилась к шаркающей ногами очереди и, расставшись со смехотворно малой суммой, получила свое платье обратно — небрежно свернутое и уложенное в пакет.
Бормоча смиренные извинения за свое странное поведение и невнятные объяснения, она снова скользнула в примерочную и торопливо натянула на себя новое платье.
Клетчатая юбка от Феррагамо и черный свитер отправились в пакет. Золотистокожей девушке не хватило бы и месячной зарплаты, чтобы купить такие наряды.
— Держите, — сказала Наоми, выходя из-за занавески, встрепанная после переодеваний. Она сунула в руки опешившей продавщицы пакет со своими вещами и выбежала из магазина.
Если бы кто-нибудь спросил у Наоми Маркхем, как добраться от Оксфорд-стрит до Фулхема, то она ответила бы: «Солнышко, возьми такси». Теперь она еще смогла бы добавить: «Или сядь на электричку линии «Виктория», на Виктория-стэйшн пересядь на линию «Дистрикт» (Уимблдонской ветки) и поезжай до станции Фулхем-Бродвей. Это просто».
В наступившей темноте Алекс сначала не мог разобрать, что за сумки или пакеты были свалены на ступеньках перед входом в его дом. Однако, сделав шаг назад, забрав с собой свою тень, пропустив вперед луч грязно-желтого света от уличного фонаря, он увидел, что на его неуютном крыльце скорчилась человеческая фигура. А приглядевшись поближе, увидев молочную кожу, блестящие белки глаз, он понял.
И он ощутил даже не боль, а мощный удар, оглушительный взрыв эмоций в груди, от которого у него перехватило дыхание. Но придя в себя немного, он спросил небрежным тоном, голосом, который дрожал лишь самую малость:
— И что ты здесь делаешь?
Как долго она ждала? Наоми не могла бы сказать. Казалось, темнота уже несколько часов назад выползла из щелей в асфальте, медленно вскарабкалась вверх по стенам, но небо было светлым до последнего мгновения. Она промерзла до костей (лондонские парки могут-таки проснуться в великолепной глазури инея). Или это от страха зубы так звонко стучали у нее внутри черепа?
Она страшилась его прихода — страшилась больше, чем если бы он вообще не появился. Может, он встречается с кем-то — с какой-нибудь юной девочкой. Может, он вернется очень нескоро. А может, он придет вместе со своей новой девушкой. И как тогда Наоми будет выглядеть, сидя на крыльце под дверью? Какой жалкий вид у нее тогда будет!
Наоми была очень хороша в том, что теперь называется «самый неблагоприятный сценарий»: она мастерски придумывала наиболее плачевные варианты развития событий. И так живо стояла перед ее глазами нарисованная ею же картина, в которой Алекс склонялся над ней и смеялся, держа руку на плече восемнадцатилетней красавицы, что когда он действительно появился, то Наоми забилась в угол и не могла произнести ни слова.
Потом она пришла в себя и произнесла, заимствуя у Алекса нейтральный, разговорный тон, хотя это и потребовало определенного напряжения голосовых связок:
— Мне предложили работу. Я хотела, чтобы ты знал.
— Что-нибудь хорошее?
— Ну, как сказать… Для начала двести тысяч.
— А, понятно.
— Я отказалась.
— Что ж, наверное, ты поступила правильно. Э-э… так что ты тут делаешь, Наоми?
— Я только подумала… — Она протянула руку, и Алекс услужливо помог ей встать на ноги. Их разделяло всего несколько дюймов, ее лицо было поднято к его лицу. Его дыхание обвевало ее щеки, а она всматривалась в его черты, ища указание на его чувства, и она могла бы умереть, просто умереть от любви к нему. — Я почувствовала, — говорила она, а слезы делали ужасные вещи с ее тушью. — То есть мне показалось, что это было бы единственно верно. Я вспомнила, что тот кирпич для курицы был подарен нам обоим.