Кейт снилось, будто она опять была в родительском доме, лежала в своей детской кроватке с пластиковым изголовьем, оплавившимся с краю — там, где стояла ее лампа для чтения, освещавшая ей путь в неспокойные миры Ловудского приюта, Уайлдфелл-холла и Грозового Перевала.
Справа от себя она видела, как в полутьме зашевелились первые лучики солнца. Слева все было спокойнее, мягче, серее. Повсюду вокруг себя она ощущала присутствие знакомых вещей: фотографии «Битлз», приклеенные на зеркало туалетного столика, ненадежный розовый мягкий табурет на длинных ножках, на который нужно было садиться с большой осторожностью, чтобы не очутиться на ковре.
Она знала, что с минуты на минуту сквозь ее подсознание проедет первый поезд от Тоттенхем-корнер на вокзал «Виктория». Потом передняя дверь изрыгнет на коврик «Дейли геральд», «Кройдон адвертайзер» и, как всегда, кучу счетов. Из кухни по лестнице поднимется запах жарящегося бекона — запах жира, соли и свинины. И потом в ее комнату войдет мать, неся с собой заботы наступающего дня и чашку растворимого кофе, и станет торопить ее, чтобы она, Кейт, не опоздала в школу. Ей было двенадцать лет или около того, и все вокруг нее было так, как она к этому привыкла.
Можно было бы выскользнуть из кровати, сесть на обтянутый льняным чехлом комод под окном и, упираясь подбородком на руку, смотреть задумчиво на спины людей, которые в ожидании автобуса до города выстроились вдоль садовой ограды в необщительную очередь и забрасывали клумбы и японскую аукубу бумажным мусором.
Но гораздо приятнее было просто лежать в липких путах паутины сна…
Она села, испуганно вскрикнув. А когда открыла глаза, то была неприятно поражена таинственной переменой обстановки: там, где должна была быть дверь, двери не было, а была большая, вызывающе пустая стена.
Конечно, почти в тот же миг она сообразила, где она и что она (это Тутинг, на дворе девяностые годы, ей много лет и она все перепутала). Она вспомнила, что это обычный четверг. И все же в душе осталась какая-то смутная печаль, некое дурное предчувствие, ощущение, что она уже что-то потеряла и скоро потеряет еще что-то.
Взглянув на часы, она увидела, что еще не было пяти. В дни, когда она работала, Кейт ставила будильник на половину седьмого, но, не желая, чтобы ее грубо вырывали из сна резким звоном, просыпалась чуть раньше этого времени.
Тогда что разбудило ее в этот час? Что-то внутри нее? Какое-нибудь воспоминание вырвалось на волю и буянит? Или что-то снаружи? Что-то внешнее?
Высунув руку из-под одеяла, Кейт пыталась найти в куче спутанных рукавов и штанин что-нибудь, что прикрыло бы ее наготу. Полосатая рубашка, которую она наконец выудила, была коротковата. Она все же накинула ее, оттянула пониже и прихватила полы рукой, чтобы не распахивались. Приоткрыв дверь, она выглянула в коридор, потом вышла на лестничную площадку. Там было пусто, но как-то неспокойно, словно кто-то только что пробежал, быстро и крадучись. Дверь в гостевую комнату была закрыта, но складывалось впечатление, что ее захлопнули буквально секунду назад (Кейт даже показалось, что она слышала, как щелкнула собачка замка). В воздухе присутствовало какое-то беспокойство, какое-то шевеление.
Должно быть, Алекс ходил в туалет, что же еще. А она, должно быть, где-то на подсознательном уровне услышала его. Но когда Кейт вошла в ванную, холод и пустота сказали ей, что здесь давно никого не было. Длинный ворс коврика стоял непотревоженный. Фарфор хранил каменное молчание.
Значит, что?.. Она резко села на крышку унитаза, сжала руки коленями, наклонилась вперед и уставилась на жизнерадостный коврик. Что здесь было?
Кейт делила с этим домом и болезни, и рождение, и смерть. Бывали моменты, когда он казался ей населенным чем-то чужим, незнакомым. Но сейчас происходило нечто совсем другое. Она не могла определить, что именно, но четко знала, что на этот раз в ее доме поселилось… что-то. И в самом деле, в ее доме поселился тот самый демон, который умел добраться до каждого из нас, — секс.
«Только не под моей крышей!» — закричала бы она, если бы знала. Но она не знала. Пока. И даже не догадывалась. Разумеется, она не догадывалась.
— Она обязательно должна ехать с нами? — Люси сидела за столом и сверлила взглядом ржаные хлопья. Кувшин молока, зависший над миской, свидетельствовал о том, что Люси вот-вот взорвется. — Почему? Я не выношу ее.
«Выношу»? Это слово пришло к ней как будто само собой. Но ведь она умела пользоваться словами, сама мисс Гудман говорила. Ее сочинения называли удачными, ее стихи нравились. Она посопела, довольная тем, как прозвучала фраза, и, глядя, как поднимаются и опускаются ее маленькие груди под школьным платьем, повторила:
— Я просто не выношу ее.
— Люси, прошу тебя. — Джеральдин прижала на секунду пальцы к щеке — так трогают бисквитный пирог, проверяя, готов он или нет. И как готовый бисквитный пирог, щека приняла первоначальную форму.
— Джуин — нормальная девчонка, — возразил сестре Доминик, вероятно, просто чтобы возразить. И воскликнув «Оп!», он толкнул Люси локтем. Хлопья в ее миске скрылись под внезапным молочным ливнем.
— Доминик, ради бога, когда ты повзрослеешь? — рявкнула Джеральдин.
— Никогда! — съехидничала Люси.
— Так, Люси, а ты помолчи. Джуин поедет с нами в Шотландию. Я обещала Элейн. И спорить бесполезно.
— Она испортит нам все каникулы. Я знаю, она такая. Вместе со своей блохастой собакой.
— Что я тебе сказала? Уже все решено. И скажи спасибо, что тебя вообще везут куда-то на каникулах. Ведь у скольких несчастных детей такой возможности нет. — Неожиданно для себя Джеральдин как наяву увидела большеглазых, никому не нужных существ, собранных в этом нововведении под названием «городской лагерь», которые, наверное, в жизни не видели моря. — Так что больше об этом ни слова, понятно?
Ее голос дрогнул. Но желание расплакаться было вызвано не жалостью к большеглазым существам, а раздражением на собственную беспомощность. Дело в том (хотя в этом она ни за что не призналась бы), что ей самой было противно оттого, что она позволила себя уговорить. Но невозможно было отказать Элли, когда вчера вечером та позвонила ей с этой просьбой. Элли умела так попросить об одолжении — зачастую о чем-то совершенно немыслимом, — что казалось, будто это она оказывала великую милость. Вот и вчера каким-то образом Элейн Шарп умудрилась убедить Джеральдин, что это почетная обязанность Горстов — присматривать за нелюдимой дикаркой Джуин, пока сама Элли две недели будет развлекаться под итальянским солнцем. «Она составит компанию Люси… девочкам нужно подружиться… с Джуин вообще никаких хлопот… благотворно повлияет на Доминика… большая помощь по хозяйству…»
Правда, сейчас Джеральдин припомнила, что ничего не было сказано про этого шумного полукровку, Маффи, который слюнявил мебель, хватал еду со стола, раскорячившись, жадно вылизывал свою заднюю часть и который однажды, проводя у Горстов выходные, спрятался за диваном в гостиной и сотворил с подушкой нечто отвратительное.
Ну что ж, он будет жить в будке, в данном случае Джеральдин проявит твердость. Где-то нужно провести черту. Девочка — одно дело, но животное — совсем другое.
— А я вот что скажу. — Доминик деловито засунул нож в банку с абрикосовым джемом и намазал джем на тост. Он любил злить окружающих и был в этом большим специалистом, но он никогда не растрачивал на мать и сестру всю тонкость манипуляций, на которую был способен; с ними он предпочитал брать быка за рога: — Мне Джуин нравится. В том смысле, что из постели я бы не стал ее выкидывать.
Пришлось немедленно призвать Джона. Вернее, вызвать его из-за утренней «Таймс». Когда он неохотно опустил газету, его взору предстали возмущенные лица. Ему сообщили, что произошел ужасный инцидент. Ему следовало немедленно поговорить со своим сыном по поводу дерзкого поведения последнего.
— Скажи ему, — призывала Джеральдин, — давай же, скажи ему.
Доминик с довольным видом ждал, чтобы ему сказали. — Э-э…
— Папа, ты слышал, что сейчас сказал Доминик?
— Ну, да…
— Раз ты не можешь, то я сама скажу ему. Это просто недопустимо. Мы должны пресечь такое недостойной поведение.
— Сексистская свинья. Хам.
— Именно.
Последние девятнадцать лет Джон Горст провел, стараясь быть как можно более незаметным. Он надеялся, что уже стал практически невидимым, а на фоне каких-нибудь пестрых обоев и вовсе исчезал. В офисе он был тих, но эффективен: печально кивал в ответ на жалобы клиентов, подписывал контракты и соглашения, писал письма, на которые потом ставил свою аккуратную, разборчивую подпись без лишних завитушек и росчерков. Он приносил домой приличную зарплату, выписывал чеки то на одно, то на другое, делал мелкую работу по дому вроде прочистки стоков и смены пробок, и был счастлив, думая, что люди замечают его действия, а не его самого.
Глядя сегодня утром на себя в зеркало, он видел самого обычного человека. Он провел бритвой по линиям очень заурядного лица. Его отличительными чертами были только лысина (правда, и лысым он был только наполовину) да еще печальный вид.
Вероятно, он преувеличивал свою несущественность. Потому что невозможно пройти по жизни совершенно незамеченным. И может, он и не знал этого, но когда он стоял перед заправкой, наполняя бензином жадный «ровер», какая-нибудь женщина у соседней колонки, бывало, обращала на него взгляд и, понаблюдав за ним сквозь бензиновые пары, проникалась к нему неоправданной неприязнью (ведь сексуальные извращенцы и серийные убийцы всегда самые тихие на вид). Или порой, когда он садился на табурет за прилавком булочной в ожидании бутерброда и пластикового стакана с кофе, добрая продавщица, отметив его усталый вид, пятно от супа на рубашке или отсутствие пуговицы, принимала его за одинокого, неухоженного холостяка и кроме сыра и помидоров клала в его булочку дополнительную порцию заботы.
Но относительно своего положения в доме он практически не заблуждался: для своей семьи он был ничтожеством — более или менее. У них были такие смелые взгляды, такие резкие голоса, такие сильные, агрессивные характеры, что не было смысла добавлять в эту гремучую смесь что-либо свое.
Но время от времени они вдруг просили его встать на сторону того или другого члена семьи, просили разрешить спор. И хотелось ему этого или нет, но он оказывался втянутым в их перепалки.
— Папа, мы говорили про Джуин. О том, что она поедет с нами в Шотландию. Я не хочу, чтобы она ехала. Разве обязательно брать ее с нами? А Доминик сказал, что он не стал бы выкидывать ее из постели.
— Да-да, понятно.
Джон считал, что мальчишки и должны вести себя по-мальчишески. И ему было жаль, что в свое время ему не хватило на это ума. Но его детские годы, правильно прожитые или нет, остались далеко позади. «Я — старый сухарь», — подумал он с мрачным удовлетворением.
Однако Джеральдин, которая дрожала при мысли о подростковой беременности (достаточно было вспомнить Кейт и Дэвида), не желала сидеть сложа руки. Если Доминик не просто бахвалился, если он действительно был сексуально активен, если он хотел приобщиться к взрослой жизни, то меньшее, что необходимо сделать, это напомнить ему об обязанностях взрослого человека.
«Нынешняя молодежь так быстро взрослеет, — заметила она буквально вчера в разговоре с миссис Худжит. — Они так быстро растут», — повторила она, повышая голос, чтобы перекричать пылесос. И то же самое она говорила старшей библиотекарше, sotto voce: «Старые головы на молодых плечах. Они все умны не по годам». Библиотекарша рассеянно кивнула, соглашаясь, и продолжила раскладывать по полкам стопку романов о сексе и шоппинге, читанных и перечитанных нетерпеливыми школьницами.
— Доминик, я хочу… — начала Джеральдин.
Но ее сын уже вставал из-за стола. Он сладко зевнул, словно воздух был для него едой и питьем, словно он никак не мог насытиться им.
— Все зеваю, не могу остановиться, — сказал он, выходя из столовой. — Мне пора идти, через две минуты уже подъедет Хилльер с отцом — они обещали подвезти меня.
Проходя через кухню, Доминик увидел, что на кухонном столе Люси разложила свой школьный обед — бутерброды с ветчиной, нежирный йогурт и яблоко, с тем чтобы перед выходом аккуратно упаковать это все в пластиковый контейнер. «Господи, настоящая мадам», — раздраженно подумал он.
Мысленно уже занятый Азученой, домработницей Хилльеров (темноглазая, полногрудая, с восхитительной гривой темных волос, очаровательно краснеющая, когда он проходил мимо, почти касаясь ее, или когда произносил ее имя), воображая, что бы он сделал с ней, если бы она только сказала «си, си», он схватил яблоко, жадно надкусил его и оставил на столе ухмыляться, а сам вышел через заднюю дверь.
Джуин положила согнутую в локте правую руку на стол и уткнулась в нее лицом. Элли приходилось обращаться к макушке пушистой головы дочери и к ее трогательно худой шее, молодым побегом выраставшей из летней школьной блузки.
— Ты ведешь себя как эгоистка, — сказала Элли, правда, без свойственной ей уверенности.
Джуин неразборчиво пробормотала что-то себе в подмышку — что-то насчет того, кто из них двоих был эгоистичнее. Она на секунду вскинула голову, чтобы бросить матери обвинение:
— Ты сама всегда думаешь только о себе!
— Я считаю тебя достаточно взрослой и достаточно некрасивой, — сухо продолжила Элли, выбивая из пачки сигарету, — чтобы пару недель обойтись без меня.
О, Джуин не возражала бы обойтись без любимой мамочки пару недель. Если уж на то пошло, она не возражала бы вообще — всегда, черт побери, — обходиться без матери, это было бы просто счастьем. Но почему надо было спихивать ее Горстам, почему ей навязывалось общество этой скучной дуры Люси?
— Мы уже обсуждали это. Я тебе все объяснила.
— Я могла бы пожить дома одна. Со мной ничего бы не случилось.
— Ну, конечно, с тобой ничего бы не случилось. А я бы глаз не сомкнула от беспокойства.
— Я вполне могу позаботиться о себе.
— А теперь представь себе, как я приземляюсь в Хитроу, а меня уже встречают копы и сразу волокут в суд по обвинению в плохом обращении с детьми. — Элли затянулась так, что кончик сигареты жарко заалел, закинула одну руку за спинку стула, а другой показала — в основном для себя, так как Джуин отказывалась смотреть на нее, — какого размера будут заголовки в газетах: — Вообрази: «Ребенок популярной журналистки оставлен дома без присмотра!» Мои враги будут праздновать день рождения.
— Я не ребенок.
— Но пока еще и не взрослая.
— Достаточно взрослая, чтобы бросить школу. Чтобы заниматься сексом. Чтобы выйти замуж с разрешения родителей.
— Такого разрешения я, разумеется, давать не собираюсь.
— Кроме тебя, у меня есть еще отец. — Джуин наблюдала за Маффи, который кружил под столом в поисках крошек от завтрака. В отчаянии Джуин стала прикидывать, какие еще у нее были варианты. Их было немного.
Она могла бы пожить это время у бабушки Сибил, к квартире которой почему-то всегда пахло супом и где не было места для Маффи. Ей пришлось бы выслушивать бесконечный отчет о том, кто умер, кто почти умер и кто вот-вот умрет. Ее единственным развлечением было бы ускользать на часик к морю (пока Сибил играла в канасту с приятельницами), чтобы полежать на полотенце в плотном кольце громкоголосых отдыхающих. У Сибил Джуин ложилась бы в девять, вставала бы в семь и от скуки быстро сошла бы с ума.
Конечно, была еще Кейт. Джуин с огромным удовольствием погостила бы у деликатной, чуткой Кейт, в обществе которой она не боялась быть самой собой. Но даже заикаться об этом было бессмысленно, Джуин знала, что могла бы возразить на это Элли: пока треклятая Наоми торчит на Лакспер-роуд, в доме у Гарви яблоку некуда было упасть.
Что еще хуже, в ответ на такую просьбу Элли непременно расплылась бы в самодовольной улыбке с видом: «А я знаю, чего ты на самом деле добиваешься». И самое противное было в том, что она действительно знала. Элли знала, что ее дочь была влюблена в Алекса. При одной мысли о нем сердце девочки билось быстрее, и Элли с дьявольской интуицией догадывалась об этом, хотя Джуин не говорила о своем чувстве ни слова.
Джуин с ужасом думала, что ее мать, не очень-то сдержанная и на трезвую голову, а когда под градусом, то и вовсе безудержно говорливая, в один прекрасный день проболтается. Возьмет и выложит все Алексу в лицо. И тогда Джуин останется только провалиться под землю или сгореть от стыда.
И без того ей было очень трудно видеться с Алексом, сидеть рядом с ним, разговаривать и при этом не допускать ни малейшего проявления своих чувств. И это было еще одной причиной, по которой она не могла провести эти две недели в Тутинге: разве возможно было, чтобы он увидел ее утреннюю, еще не пришедшую в себя, не собранную? Разве возможно было есть с ним за одним столом, теряя с каждым проглоченным куском свою женскую загадочность? И от смущения она станет страшно неуклюжей, будет ронять вилки, промахиваться мимо рта, капать на стол и колени соусом. А посещения туалета: ведь так она выдаст ужасную правду о том, что она тоже, как все, должна… ну, справлять естественные потребности… Даже думать об этом было невыносимо.
И значит, ей оставалось только…
Она резко подняла голову, не успев погасить огонек надежды в глазах, и воскликнула:
— А ведь я могу пожить у отца!
— Ты отлично знаешь, что нет. — Элли встала и сердито заходила по комнате, обхватив себя руками. Такой поворот разговора заставил ее занять оборонительную позицию, а значит, привел в раздраженное состояние духа. Все это могло закончиться слезами.
— Но почему? Ты сама всегда говоришь, что он хороший человек. И что я очень похожа на него. Было бы здорово узнать его поближе.
— Тим? Он просто золото. Но, милая, мы с ним так не договаривались.
— Какое право ты имела о чем-то договариваться, — проговорила Джуин, шмыгая носом, по-детски жалея себя, — не спросив меня?
— А такое, что на тот момент, когда мы договаривались, — напомнила ей Элли, — тебя еще не было и в помине. — Она подошла к раковине, загасила об нее сигарету, включила воду, посмотрела, как окурок исчез в сливном отверстии. — Где же этот проклятый Тревор? Он опаздывает. Больше я не собираюсь это терпеть, все, он уволен. Нет, Джуин, ты должна быть благодарна мне за то, что я планировала свою беременность. Ты была желанным ребенком — в отличие от бедного Алекса Гарви.
— Ха! Бедный Алекс Гарви? Бедный Алекс Гарви? — Джуин не знала никого, кому бы эпитет «бедный» подходил меньше, чем Алексу. — Он совершенно не бедный.
— Ах да, ну конечно же.
— Что значит «конечно же»?
— Это значит, что я забыла о том, что ты и он…
— Что я и он? Что ты забыла? Здесь нечего забывать — ты все навыдумывала!
— Как скажешь, ангел мой.
— Так и скажу. — Джуин натянула подол юбки до колен, а потом задрала его кверху, чтобы взглянуть на свои худые бедра. Хоть в чем-то ей повезло: по крайней мере, она не была толстой. — Я просто хотела сказать, — продолжала она убеждать Элли (и возможно, с излишней горячностью), — что Алексу очень повезло с матерью.
— Ты так считаешь?
— Да, я думаю, что Кейт замечательная.
— Ну что ж, пожалуй, она действительно очень приятный человек, — легко согласилась Элли, тем более что, по ее мнению, слово «приятный» было скорее ругательством. Лично она считала приятных людей обманщиками за то, что они не боролись с проблемами, играли не по правилам. А это было абсолютно нечестно с их стороны. И вообще, вряд ли они на самом деле такие уж сговорчивые.
— К тому же в школе я пропущу целую неделю, — горько напомнила матери Джуин.
— Везучая. Когда я была в твоем возрасте, я на все была готова, лишь бы один денек не ходить в школу. А тут целая неделя! Класс.
— Это первая неделя учебного года. Последнего года. Я хочу быть в школе в эти дни. Мне нужно там быть. Все вернутся с каникул, будут обмениваться новостями, а я останусь в стороне. Мне достанется самое плохое место, на английском мне придется сидеть на первой парте, рядом с этой плаксой Соней Стивенс, и старый Рентон будет брызгать на меня слюной — буквально. Кошмар!
— Люси тоже пропустит неделю, и Доминик, но что-то я не слышала, чтобы они жаловались.
— Они пропустят всего день или два. У них учебный год начинается после нас. В частных школах каникулы длиннее. Слушай, ты же не собираешься пойти на работу в этом наряде?
— А что? Это «Вивьен Вествуд», между прочим.
— И от всего этого я чувствую себя неуверенно, понимаешь, это все сидит у меня в голове. Из-за этого я завалю все экзамены.
— О, Джуин, прошу тебя, не говори ерунды. Ты же умный ребенок, ты сдашь все эти экзамены без проблем. А если даже и нет, что с того? На этот случай существует пересдача. Слушай, я бы взяла тебя с собой в Италию, но пригласили меня одну. И кроме того…
— Что?
— Ну, тебе бы там не понравилось, — сказала ей Элли. Потом добавила еле слышно: — И ты мне там будешь мешать.
У Пэтти соберется очень интересная компания. Кьянти будет литься рекой. И в романтической обстановке, под тосканскими звездами… кто знает, что может случиться?
Совсем недавно Элли узнала одну новость. На совещании в прошлую пятницу они с Пэтти сидели рядом и шептались, и Пэтти даже держала Элли за рукав в знак своей горячей симпатии. С другого конца комнаты за этими проявлениями дружелюбия холодно наблюдала Тина Хаган из отдела здоровья, которую по каким-то вероломным соображениям исключили из привилегированного круга друзей Пэтти, с тем чтобы никогда больше Тина не омрачала своим присутствием комнаты Иль-Поджа. Вот тогда-то Пэтти поделилась новостью:
— Угадай, кто еще полетит с нами в Италию!
— Как я могу угадать? Скажи хотя бы, он это или она.
— О, это он. — Наклонившись к Элли, прикрыв рот рукой, Пэтти произнесла имя, от одного упоминания которого женские сердца пускались вскачь. При этом сама мисс Хендерсон лучилась таким самодовольством, радостью и предвкушением сексуальных утех, что не оставалось сомнений относительно ее планов.
«Ну, это мы еще посмотрим», — твердо решила про себя Элли.
Если кто-то на свете и заслуживал титула «Подарок небес», то это был, безусловно, он. Мартин Керран по сравнению с ним был ничтожеством. И вообще, Руфь может забирать его обратно. Внезапно Мартин стал абсолютно не нужен Элли.
Ей всегда казалось, что только по странному недоразумению, по недосмотру или по ошибке не смогла она завладеть тем, другим, еще в давние времена. И с его стороны это было упущением. Или окружающие помешали ему обратить на нее внимание.
Что ж, в этот раз такого не случится. Нет, сэр. Ей давно уже следовало заняться им. А что касается Пэтти Хендерсон, то Элли была на восемь лет моложе, быстрее и свободнее, и пусть приз достанется сильнейшему.
Итак, решено: в сентябре, в Италии, Элли во что бы то ни стало переспит с Дэвидом Гарви.
_____
Наоми Маркхем была влюблена. Ей казалось, что никогда раньше не испытывала она этого чувства. Правда, существовала такая поговорка, что любовь, как и боль, невозможно точно вспомнить. Так ли это?
Лунным светом стекла она на диван Кейт. Вся бледная и воздушная, не заботясь больше о кошачьей шерсти, она вздыхала над своей судьбой и пыталась отыскать в прошлом что-либо, сравнимое с ее нынешним состоянием. Она перебирала годы и десятилетия, хранящиеся в ее сердце, но не находила ничего похожего на это сильное, прекрасное чувство.
Сконцентрировавшись, она нарисовала Алана Нейша и рядом Алекса Гарви, но они были настолько несоизмеримы, что казались фрагментами двух разных фотографий: Алекс — в фокусе, на переднем плане, стоит, сложив руки на груди, и уверенно улыбается; Алан — далекий, еле различимый, как незнакомец, случайно попавший в кадр.
Она зевнула — глубоко, до головокружения, словно ей не хватало кислорода. Мысли плыли. Потом какая-то смутная нужда, которую Наоми интерпретировала как жажду, повела ее на кухню в поисках минеральной воды.
Там был Алекс. Сидя на табурете, он ел прямо из коробки шоколадное печенье и с видимым интересом слушал радио.
Не ожидая увидеть его и от этого смутившись, Наоми замешкалась в дверях.
— Мне не спится, — положив щеку на сложенные ладони, объяснила она, будто стояла глубокая ночь, хотя было уже без четверти девять и летнее утро было в самом разгаре. (В тех редких случаях, когда Наоми просыпалась раньше десяти часов, она непременно раздражалась и пребывала в уверенности, что была кем-то или чем-то злонамеренно разбужена.)
Алекс тут же вскочил и обнял ее за локти, чтобы подарить сладкий, шоколадный поцелуй.
— Садись, — потянул он ее за собой, — садись, послушай, что говорят эти идиоты. — Он провел ее через кухню и усадил к себе на колени. Она села — высокая, покачивающаяся, — не доставая ногами до пола, испытывая странное, непривычное чувство неловкости.
— А где Кейт? — Она сплела лодыжки, стараясь удержать равновесие.
— А, давно уже умчалась. Хочешь чаю или еще чего-нибудь?
— Нет.
— Я сам тебе сделаю.
— Нет, правда не хочется. Как ты думаешь, она не… — Наоми посмотрела на раковину, на сушилку, где скопилась гора неубранной посуды, и впервые в жизни ей в голову пришла мысль, что и она могла бы сделать что-нибудь по хозяйству (например, разложить посуду или вытереть стол).
— Думаю, нет. — Он прижал ладонь к ее спине, провел пальцем по позвонкам. На ней было надето что-то тонкое и шелковистое — на ощупь такое же, как она сама. Сквозь ткань Алекс чувствовал ее тепло, ее хрупкость. — Думаю, нет, — повторил он с большей твердостью.
На самом деле сегодня утром Кейт была с ним какой-то отстраненной, почти недовольной. Она объяснила это головной болью. В случае с Кейт головной болью могло оказаться что угодно — от небольшой простуды до двустороннего воспаления легких, потому что она была стоиком по отношению к своему здоровью, во-первых, и не очень хорошо разбиралась в симптомах, во-вторых. «Это пройдет», — сухо уверила она Алекса и принялась тщательно изучать связку ключей, хмурясь, вдавливая ключи в ладонь так, что оставались отпечатки.
— Ты уверена?
— Уверена. Просто я не отдохнула за ночь. Такое ощущение, что вовсе не спала. Ты знаешь, как это бывает. Мне приснился плохой сон, и до сих пор как-то не по себе. — Она в нерешительности постояла секунду, сама как смутный, тяжелый сон. Ее интересовало, как она выглядела. Прилично ли?
— Прилично для чего? — спросил он у нее заботливо и в то же время шутливо, но без улыбки. Пробормотав что-то насчет обеда, Кейт повернулась к двери.
— Ладно, хватит канителиться, — объявила она. — Я ушла. — И, верная своему слову, она ушла.
— Когда-нибудь придется ей все рассказать, — сказал он Наоми, изо всех сил стараясь скрыть свое беспокойство — ради нее. Ради нее, потому что в первый и, насколько он мог судить, в последний раз он был влюблен — влюблен в это беспомощное существо, с которым жизнь так жестоко обошлась. Здравый смысл говорил ему, что мать не одобрит их отношений. В восторг она не придет. Если честно, то она будет очень недовольна. Она будет в ужасе.
— Да, — согласилась Наоми.
Но ни один из них не знал — когда это надо рассказать, да и зачем. Ведь они ничего не обещали друг другу и вообще никаких четких планов еще не строили. Всего-то девять дней прошло с тех пор, как это случилось, о чем можно было говорить!
— А тебе не надо на работу или еще куда-нибудь? — Наоми положила руку ему на плечо, прижалась к его сильному предплечью. Она была сама не своя. Словно марионетка, она была неестественным образом зависима. Таковы были последствия того, что она любила, любила по-настоящему, и того, что ее любили по-настоящему. И поэтому она не знала, как себя вести.
Прежде у нее всегда был четкий статус. Прежде всегда существовали правила, пусть не явно выраженные, но всеми принимаемые. У нее была роль — придавать блеск серой жизни мужчины, и за это она получала всевозможные товары и услуги.
Однако Алекс хотел от нее меньшего. Или большего? Он хотел ее саму. И в ответ отдавал себя. Так, ну и как же на этом строить взаимоотношения?
Сумасшествие. Это было сумасшествие. Он ничего не мог дать ей («Я куплю ту квартиру, — поклялся он, — и там будем только мы двое», и Наоми прекрасно представляла себе, что за жизнь будет у них в этой квартире — компромисс на компромиссе), но все же это «ничего» было ей нужнее всего на свете.
Казалось, он читал ее мысли.
— Ты ведь понимаешь, — сказал он бодрым тоном, — что я не смогу содержать тебя в той роскоши, к которой ты привыкла.
Как будто она сама не думала об этом — по крайней мере, в той степени, в которой требовался мыслительный процесс, так как это был вопрос не холодного расчета (расчета фунтов, шиллингов и пенсов, как говорила она себе, забывая, что шиллинги уже вышли из употребления), а вопрос глубокой растерянности и смятения. «Конечно, я все понимаю, и для меня это не важно», — уверила она его, призвав всю свою храбрость, собрав всю свою волю, чтобы дать такое обещание. И, вероятно, ей это действительно было не важно. Она искала не столько материальные блага, сколько безопасность. И поэтому старалась укрепить свою жизнь роскошью. Но, может быть, ей больше не нужно было укреплять свою жизнь?
— Ты клянешься?
— Клянусь.
— Ни капельки роскоши?
— Ни капельки.
— Значит, сухой закон?
— Похоже на то.
— Но ты ведь знаешь, что говорят о любви средь нищих стен? И о черством хлебе? — Он запрокинул голову, и она нарисовала ему пальцем залихватские усы, а потом улыбку — его широкую, мальчишескую ухмылку. Он всегда шутил. Раньше Наоми недоумевала, зачем вообще существовали шутки, но теперь она, кажется, начинала понимать.
— Нет, не знаю. Скажи, что говорят?
— Говорят, что она, «прости, Амур! — есть пепел, прах и тлен».
— Правда?
— Так говорят мужчинам. — Его глаза-хамелеоны, полные чувства, заглянули в ее глаза, сначала шутливо, потом с опасной проницательностью, отчего она заерзала и принялась играть с кончиками волос. — Мне скоро уже надо будет уходить, — сказал Алекс, сцепил за ней руки и прижал ее к себе. Потом он пристально посмотрел в вырез шелкового одеяния Наоми, приложил ухо к ее груди и с серьезным лицом прислушался к ее сердцебиению. Его тонкие темные волосы, так волнующие Кейт, теперь взволновали и Наоми, но совсем по-другому.
Алекс намеревался поиграть в доктора: поставить шутливый диагноз в том смысле, что Наоми будет жить. Но вдруг его сковало ужасом оттого, что он действительно может потерять ее, что в какой-то момент ее слабое сердце может остановиться. И это так поразило его, что он чуть не задохнулся и несколько секунд не мог произнести ни слова.
Во время этой паузы миссис Бисли из Бангея, постоянная слушательница «Радио-4», непоколебимая монархистка, преданная почитательница принцессы Дианы, с большим чувством выступила в защиту права королевской семьи на частную жизнь.
— Ты меня любишь? — спросил Алекс, когда к нему наконец вернулся голос.
— Угу.
— Что значит «угу»?
— То и значит.
Он развел в стороны полы ее халата, и вместе с Наоми они серьезно изучили ее плоский живот, треугольник лобковых волос, безукоризненность ее бледной кожи. Алекс решил, что в целом свете нет никого красивее Наоми.
— Давай поедем куда-нибудь, — сказал он. — Вдвоем.
— Поедем?..
— В отпуск.
— А-а.
— А?
— А — понятно, в отпуск.
Но куда они могли поехать и каким образом? Наоми привыкла к шикарным отелям, которые с отчаянным упорством пародировали свое собственное славное прошлое. Она привыкла к швейцарам в ливреях, к барам с пальмами в горшках и с музыкантом у пианино, к просторным номерам, пахнущим Дамаском, кружевами и недавними стараниями пылесоса, к круглосуточному обслуживанию и к бокалам сухого мартини, которые доставлялись коридорными с медными пуговицами.
Наоми не имела никакого другого опыта, и в ее ограниченном воображении мир Алекса рисовался ей совсем иным: ей представлялись некие меблированные комнаты с оранжевым ковролином, брюзгливая хозяйка, категоричные объявления, запрещающие постояльцам мусорить и приносить в номер еду.
— Можно снять шале. Во Франции. Это что-то вроде коттеджа. С самообслуживанием. Мы с Кейт снимали такое шале на Троицу.
— Да?
— Кажется, она посылала тебе открытку. Там еще были нарисованы птицы с перепончатыми лапами. Или девушка в национальном костюме и платочке. Ну, так как? Поедем или нет?
— Я бы с удовольствием съездила, — сказала она, и волна облегчения смыла образы убогих «Морских Видов» и «Синих Горизонтов», резких и важных хозяек пансионов. Помолчав, Наоми попросила: — Повтори еще раз. То, что ты говорил о любви и нищих стенах.
— О любви и черством хлебе?
— Да.
— Я сказал, что она — только не принимай все это слишком близко к сердцу — есть пепел, прах и тлен.
— А к шале это относится?
— Надеюсь, что нет.
— Я тоже на это надеюсь.
— Хотя если взглянуть на оборотную сторону медали…
— Да?
— «Подчас любовь — и в золото одета — мучительней поста анахорета».
Закусив нижнюю губу, она задумалась над этой фразой; ей вспомнилось, как томилась она, окруженная золотом.
— А кто это сказал?
— Поэт Китс.
— Думаю, в чем-то он был прав.
— Согласен. Эй, послушай-ка, мне давно уже пора бежать.
— А может, останешься? — протянула она, но как-то сонно, не настойчиво, потому что на самом деле ей хотелось, чтобы он ушел. Она была утомлена и встревожена. Ей хотелось побыть одной, прислушаться к себе, внимательно исследовать свое душевное здоровье, как это принято у ипохондриков.
Он ушел, а она осталась сидеть, не чувствуя времени. Потом она испарилась из кухни и конденсировалась вновь уже на диване, где принялась следить за тем, как Пушкин и Петал сошлись в смертельной схватке с мячиком из бумаги. Ее поразила способность кошек оживлять бездушный предмет, способность так убедительно давать вещи жизнь.
Конечно, кое-какие расчеты напрашивались сами собой, а именно — одно элементарное арифметическое действие, не связанное с оценкой доходов Алекса или их жалких совместных возможностей. Однако придется кому-то другому произвести это действие: подсчитать разницу между ее возрастом и его молодостью. (Можно было не сомневаться, что Элейн Шарп, например, не преминет отметить — с самым заботливым видом, разумеется, — что Наоми годится Алексу в матери.) Потому что ни Наоми, ни Алексу в их опьянении эта математика не приходила в голову; в их представлении они идеально подходили друг другу.
Поглощенная бесплодным самоанализом, Наоми подхватила «Глоуб» и невидящим взглядом уставилась на заголовки. Но потом она сосредоточилась, перевернула несколько страниц и занялась разгадыванием кроссворда, вписывая первые пришедшие на ум ответы.
Три по горизонтали: «Город в Йоркшире». Восемь букв. Третья буква с конца «л». Наоми беспечно вписала «Векфильд». Но, похоже, это слово не подходило, потому что пять по вертикали («Рядовой военнослужащий») однозначно должно было быть «Солдат».
— Мне нужна «с», — сказал Наоми вслух, но негромко. Потом она откинулась на спину, сдаваясь, закрыла глаза, вспомнила Алекса — такого живого, полного сил, такого бесконечно желанного, и произнесла, опять тихо: — Мне нужен секс.
Она перепутала день. Или время. Или место. Она не знала что именно, но что-то, безусловно, она перепутала. Несчастная Кейт сидела в ресторане, терзая булочку, отрывая от нее мелкие кусочки, и боролась с желанием повернуться, еще раз посмотреть в направлении двери или еще раз посмотреть на часы.
Элли пригласила ее на обед («Я угощаю»), а приглашение от Элли имело силу официального вызова. Кейт знала, что протестовать было бесполезно, что ни одна причина отказа, будь то срочная работа, отсутствие времени или другие договоренности, не считалась уважительной. Приглашение Элли просто не обсуждалось. Поэтому Кейт покорно ответила, что будет очень рада, и, чтобы записать место и время встречи, стала судорожно перебирать бумажный развал возле телефона в тщетных поисках ручки. «„Ла Кантина", — попугаем повторила она за Элли, надеясь запомнить инструкции по памяти и мысленно проклиная Наоми за исчезновение ручки. — Набережная Батлерс. Завтра в час дня. Все поняла. Нет-нет, я доберусь сама. До встречи».
Насколько спокойнее она чувствовала бы себя, если бы записала адрес и время в ежедневник, если бы могла сейчас достать из сумочки письменное доказательство того, что она все запомнила правильно. А так, не имея возможности развеять сомнения, Кейт начала опасаться, что вчерашний звонок Элли существовал только в ее воображении. С самого утра в душе Кейт царило странное смятение: сны казались реальными, а реальность скрывалась под патиной призрачности.
Она обхватила правой рукой запястье левой, где были часы, и плотно сжала пальцы. «Сиди ровно, — сказал она себе. — Успокойся. Держи себя в руках. Вероятно, Элли просто задерживается. Начни считать до ста, только не очень быстро, и не успеешь ты закончить, как она уже будет здесь».
Кейт специально немного опоздала, не желая приходить первой. Свой «фиат» она оставила в дальнем конце изрытой колеями автостоянки, где сквозь трещины в асфальте упрямо пробивались брызги желтого одуванчики. Она постояла на берегу у парапета, глядя прищуренными глазами на искрящуюся солнечными зайчиками воду.
Потом, в компании с радостно возбужденной, лохматой, удивительно бесформенной собакой, принюхивающейся к бризу, она проследила за тем, как мимо беззвучно проскользнула ржавая баржа. Кейт подождала, пока пройдут эти пять, шесть, семь простительных минут опоздания. И только потом, репетируя про себя извинения (дорожные работы, пробки, объезд), она быстро дошла до ресторана, толкнула стеклянную дверь и очутилась в прохладном, светлом помещении, наполненном журналистами и корреспондентами (людьми вроде Элли Шарп), которые говорили без умолку, но при этом успевали и как следует угоститься макаронами болонез и белым вином.
Но Элли там не было.
Кейт позволила отвести себя к столику, заказала минеральной воды, приняла блюдо с булочками ciabatta, которые теперь бессознательно уничтожала.
В ответ на расспросы заботливого официанта она выдавила слабую улыбку, при этом от стараний казаться спокойной ее лицо буквально скрипело. Она объяснила, что ее подруга должна была вот-вот подойти. Уже полчаса она сидела в одиночестве, читая и перечитывая меню, так и не поняв, что именно там было написано.
А Элли все не было.
«Ничего страшного, — строго говорила себе Кейт. — В свой последний день ты оглянешься на прожитое, на все эти мелкие глупости, которые сейчас тебя так унижают и ужасают, и поймешь наконец, что это совершенные пустяки».
Но на самом деле Кейт в это не верила. Ведь она была дочерью Пэм Перкинс, которая и уходя из жизни переживала о том, что она сказала или не сказала, корила себя за малейшие промахи и упущения, за ту или иную оговорку, за недостаток терпимости или такта, беспокоилась о том, что, должно быть, думали о ней окружающие.
«С твоей стороны чудовищно самонадеянно предполагать, — продолжала увещевать себя Кейт, — что хоть кому-то из присутствующих не наплевать на то, что ты сидишь одна. И конечно, никто и не думает смотреть на тебя».
И тут ее взгляд скользнул в сторону соседнего столика, за которым сидели две женщины и смотрели прямо на нее с очевидным и недоброжелательным интересом (Кейт решила, что они только что обменялись каким-нибудь насмешливым замечанием: наверняка они сочли ее неудачницей).
Вспыхнув от смущения, Кейт уронила голову и стала изучать свои руки, лежащие на коленях, особое внимание уделив неровным, грязноватым ногтям, после чего постаралась сжать кулаки так, чтобы ногтей не было видно.
Печально Кейт посмотрела в окно — через Темзу, где виднелись часы вокзала на Фенчерч-стрит. Часы не скрыли от нее горькой правды: было уже без пяти два.
Так, все, хватит! Она уходит. Сейчас она подзовет официанта, попросит счет, расплатится за булочки и воду и выйдет с гордо поднятой головой.
Конечно, самым разумным было бы плюнуть на Элли, остаться на месте и с довольным видом пообедать. Если бы в Кейт была хоть капля здравого смысла, она заказала бы сейчас тарелку ризотто. Ну а если бы она смогла проявить твердость характера, то выбрала бы что-нибудь из карты вин. Но мысль о еде в одиночестве подавляла. Кейт никогда не находила это приятным или удобным; напротив, она чувствовала себя брошенной, одинокой, как ребенок без друзей, и механически двигала челюстями, пережевывая пищу.
Она уже прикидывала про себя, что, когда Алекс переедет, ей придется привыкать к этому. Ей придется научиться готовить нормальную еду для себя одной и съедать ее сидя за столом, с ножом и вилкой, по всем правилам. Но, по крайней мере, у себя в доме она не будет предметом сожаления и насмешек.
А разрешат ли ей работники ресторана уйти, если толком она ничего не заказала? Вдруг из-за одного ее присутствия, из-за того, что она занимала столик в течение часа, на нее налагалось обязательство непременно здесь пообедать? Или, в лучшем случае, заплатить за обед? За два обеда?
И вообще, что они подумают, если она сейчас уйдет, не поев? Ах, вот если бы она упала в обморок, тогда бы ее просто вынесли на носилках и не задавали бы никаких вопросов. В ресторане было достаточно жарко, и Кейт была достаточно голодна для того, чтобы действительно упасть в обморок. Но за всю ее жизнь она только раз была близка к потере сознания — когда ей, совсем еще ребенку, в больнице накладывали шесть швов. Медсестра дала ей тогда апельсинового сока и в присутствии матери, неловко стоящей рядом, бесцеремонно заявила, что во всем было виновато нервное напряжение Кейт. И маленькой Кейт стало страшно стыдно за себя. Испытать такое еще раз она не хотела.
Кейт уже начала судорожно оглядываться в поисках «своего» официанта, чтобы умолять его выслушать ее проблему, и вдруг — она даже не сразу поверила своим глазам — она увидела, что к ней приближается Элейн Шарп.
Элли, как всегда, несла себя с тем же высокомерием, ожидая тех же почестей, что и королева. Правда, оделась она совсем не по-королевски: на ней был современный и весьма двусмысленный наряд.
— Ой, прости, прости, — беззаботно извинилась Элли без намека на раскаяние. — Пробки на дорогах просто ужасные. Ты уже поела?
— Нет… — ответила Кейт, приподнимаясь и перегибаясь через стол, чтобы поудобнее подставить лицо для поцелуя. — Я не…
Облегчение затопило ее. Она могла бы броситься на грудь Элли и зарыдать. Никогда она так не радовалась при виде подруги, никогда не испытывала к ней такой благодарности. «Видите, — сияла она улыбкой во все стороны, — я реабилитирована. Видите, меня не бросили, — говорило всем ее радостное лицо. — Вот моя подруга, она будет со мной обедать. Вы не верили, а Элли — вот она». Но две женщины за соседним столиком были поглощены беседой. Никто не заметил ее триумфа.
— Ничего страшного, — солгала она Элли. — Я сама опоздала. Дорожные работы, как обычно. Пришлось ехать в объезд.
— Слушай, да от этого с ума можно сойти! А ты приехала сразу после работы? — Красноречию подняв брови, Элли оглядела хлопчатобумажные слаксы и выцветшую блузку Кейт.
— Ну да, но я… Я слишком плохо одета? В этом дело? Извини, я не хотела ставить тебя в неловкое положение.
— Да нет, все в порядке. Ты нормально одета. Я просто спросила. — Взмахом руки Элли закрыла вопрос. «Если Кейт нравилось выглядеть, как собачий завтрак, — говорила она своим видом, — то это ее личное дело. У нас свободная страна». — А у меня было кошмарное утро. Боже, мне срочно нужно выпить! Слушай, а чем ты тут занималась? Ты даже не заказала вина.
— Извини. Я не знала, придешь…
— Не важно. Я сама. — Элли подняла руку, чтобы привлечь внимание проходящего мимо официанта. — Бутылку белого вина, пожалуйста, дорогуша, для двух жаждущих дам. Да, так вот, сегодня у меня был такой ужасный день, ты себе не представляешь. Меня приятельница пригласила в сентябре в Италию, а Джуин уперлась — и ни в какую. Я хочу отправить ее с Горстами в Шотландию — они просто счастливы будут взять ее с собой, — но ей, видите ли, их компания не нравится. Эти дети из всего делают проблему. Они просто напрашиваются на то, чтобы им выкручивали руки. Хотя, конечно, тебе этого не понять. С твоим-то Алексом! Он персик.
— Угу, — задумчиво согласилась Кейт, без обычного для нее оживления. В последнее время она была странно сдержанна по отношению к сыну, они как-то отдалились друг от друга.
— Но все остальные из его поколения прямо-таки драматизируют свою жизнь. Они ведут себя так, как будто играют главную роль в каком-то мрачном кино. Меня это страшно утомляет.
— Я вполне могу понять, — резонно возразила Кейт, — почему Джуин не хочет, чтобы ты бросала ее на Горстов. Все-таки они с Люси разного возраста. И, хотя мне неприятно это говорить, ведет она себя как невыносимая маленькая мадам. Ой! — Она прикрыла рот ладонью. — Люси, конечно, а не Джуин.
— Да и Джуин тоже та еще мадам, знаешь ли. Коровища упрямая. Я очень ее люблю, но иногда она просто сводит меня с ума. И я вовсе не «бросаю» ее, как ты мило выразилась. Так, что тут у них есть? Ты что будешь? Я буду пиццу. Нет, лучше спагетти. Да, за обед плачу я, я говорила? Так что ешь что хочешь. Наедайся до отвала.
— Я буду то же, что и ты, — кротко ответила Кейт, поскольку к этому моменту она так проголодалась, что уже не хотела есть.
— Отлично. Мне нравятся женщины, которые знают, чего хотят. Значит, спагетти с жареным луком и соусом чили. Кстати, раз уж мы заговорили о Джеральдин, Дэвид не проявлялся в последнее время?
— Дэвид? Тысячу лет его не видела и не слышала, — ответила удивленная Кейт. — Как минимум год. А что? Должен был проявиться?
— Я просто подумала, может, ты что-нибудь слышала. Он ведь снова сюда возвращается.
— Да? Не знала. Да мне, в общем-то, все равно, честно говоря. — Забыв о правилах хорошего тона, Кейт щелчком сбила со стола крошку. Одно упоминание его имени раздражало ее. — Насколько мне известно, он должен был быть в Вашингтоне по крайней мере еще девять месяцев, хотя, что до меня, он может оставаться там до скончания света.
— Нет, он возвращается. Ему предлагают отличную позицию в «Инкуайрере». С повышением. — Щеки Элли покрыл легкий, необычный для нее румянец, губы готовы были растянуться в самодовольной ухмылке. — Или, по крайней мере, так мне стало известно из моих источников, — величаво добавила она.
— Что ж… — С хмурым выражением лица Кейт продолжала играть в свою версию настольного футбола. Бум. Очередная крошка ciabatti перелетела через стол. — Ну и что? Тебе-то какое дело?
— Никакого. — Элли откинулась, закинув руку за спинку стула, чтобы получше улыбнуться официанту, который — как она заметила при ближайшем рассмотрении — был очень даже ничего. — Нам, пожалуйста, две порции спагетти. И еще салат. И можно попросить вас принести это все как можно быстрее? Мы спешим. — И, обернувшись к Кейт: — И не надо сразу вставать в позу. Я могу просто спросить? Просто поинтересоваться? Ведь мы с ним оба занимаемся одним делом.
— Четвертая власть, — ляпнула Кейт, не имея точного представления о том, что значило это выражение, но надеясь, что в нем был оттенок презрительности. Она коротко, невесело рассмеялась. — Разумеется, ты можешь спросить. — Хотя она и представить не могла, к чему были подобные расспросы.
— Скажи, ты когда-нибудь задумывалась… — Элли подняла стакан, чтобы официант наполнил его вином, рассмотрела его на свет, взяла в рот небольшое количество, раздумчиво покатала во рту и наконец шумно глотнула. — То есть тебе никогда не казалось странным, что из нас троих он выбрал тебя?
«Выбрал», — повторила про себя Кейт. Выбрал? Но ведь Элли отлично знала — и они об этом часто говорили, — что выбор здесь был совершенно ни при чем.
Воспоминания об этом приносили с собой ощущения подавленности и того, что ею воспользовались. Все это было так давно и казалось более далеким и менее настоящим, чем детские годы, словно жизнь действительно шла по кругу, и теперь Кейт приближалась к тому месту, откуда начала свой путь.
Она зажмурилась, напрягла мозг и выдавила тонкую серую струйку памяти. Она помнила, с какой гордостью Джеральдин знакомила их со своим братом, показывала им — как показывают породистого жеребца — наилучший образчик племени Гарви. Действительно, в Дэвиде было много породы: физически он был совершенен; и все же характер его тогда еще не определился.
Конечно, он глаз не мог оторвать от Наоми. Конечно, по отношению к Элейн он испытал по крайней мере мимолетное влечение. Но Дэвид был молод и кипел амбициями, его обуревало чувство высшего предназначения, он был уверен в своих необыкновенных талантах и тревожился, что они останутся непризнанными.
К тому времени он уже три года как окончил университет и начинал свою публицистическую карьеру, намереваясь метеором взлететь в высшие журналистские эшелоны. А потом должен был появиться Роман — труд настолько великий, что он почти боялся приступить к нему.
И — да-да — Кейт умиротворяла его своим терпением, своей ласковостью. Она сидела на коленях возле неровного пламени газовой горелки и, хотя огонь обжигал ее кожу сквозь ткань джинсов, боялась пошевельнуться — лишь бы не спугнуть поток его сознания.
Наоми могла зевнуть и отвлечься, Элли была полна своими идеями и мечтами, а Кейт всегда была рядом, всегда слушала его, слегка склонив голову, с искренним интересом и полнейшим доверием, кивая, когда нужно было, и вздыхая над его дилеммами.
Наконец она пошла с ним в постель — но не с мужчиной, а с его монументальным, требующим внимания, жадным эго. Он использовал ее (теперь ей стало ясно) как мусорный мешок, как вместилище, куда он изрыгнул непереваренное им беспокойство. Беспокойство и сперму.
— Я хочу сказать, что… — снова начала Элли.
— Ты хочешь сказать, что, по-твоему, я, как наименее привлекательная, была наименее вероятным объектом его страсти.
— Дорогая, не впадай в паранойю. — Брезгливо, состроив гримасу, Элли кончиками пальцев стряхнула с коленей хлебную крошку. — Но все же признай: ты была не совсем в его вкусе.
— Это верно. Но ты знаешь не хуже меня, что никто ничего не выбирал, это просто случилось.
Элли продолжила болтать все о том же, развивая какую-то довольно сырую идею о том, почему Дэвид Гарви так никогда и не женился, а Кейт стала рассматривать ее лицо. «Без волос она выглядела бы ужасно, — непочтительно заключила она. — Хотя я тоже. Да почти все, по правде говоря. Пожалуй, только очень немногие — например, Наоми — не пострадали бы от такой перемены. Но если бы женщины лысели так же, как мужчины, то это стало бы мощным уравнителем».
Затем, чтобы занять себя чем-нибудь, пока Элли говорила (все эти обсуждения Дэвида для Кейт были настоящим проклятием), она обратила свое внимание на других посетителей ресторана и принялась воображать, как эта женщина, а потом вот эта, потом эти две коварные интриганки за соседним столом выглядели бы с голым, гладким, блестящим черепом. Ого, вот это забава!
— …Нужна совершенно особая женщина, — говорила тем временем Элли, — чьи интеллект и характер были бы равными его интеллекту и характеру.
«Элли идет быть блондинкой, пусть даже крашеной, — размышляла Кейт. — Это создает вокруг нее какую-то ауру».
— Вот Наоми ему не подошла бы. Раньше я думала, что они созданы друг для друга — два этаких нарцисса. Но теперь я пришла к выводу, что…
— Прошу тебя, хватит об этом, — отчаянно взмолилась Кейт, когда она вновь, без особого желания, прислушалась к тому, что говорила ей Элли. — Дэвид давно стал для меня историей.
— Так тебя это не заденет? Если он кого-нибудь встретит?
— Ни в малейшей степени.
— О! — Казалось, Элли была разочарована. Какая-то часть энергии покинула ее. — А вот и наши спагетти. Почти вовремя. К трем мне нужно вернуться в офис. Я записываю интервью на радио.
— У тебя потрясающе интересная жизнь.
— Эта язвительность тебе не идет. — Пятая леди Флит-стрит потянулась к ведерку со льдом и вынула оттуда мокрую бутылку вина. — Да, кстати, а как Наоми? Все еще топчет изящными пятками твои полы?
— Ты и сама отлично знаешь.
— Значит, нельзя надеяться, что ты выдворишь ее, да? А то тогда Джуин могла бы пожить у тебя вместо Горстов. Уверена, она была бы рада.
— Я бы тоже. В качестве гостя она куда приемлемей, чем Наоми. Хотя должна заметить, что с удовольствием пожила бы немного без гостей — для разнообразия. Мне нужно отдохнуть.
— А под твоей крышей, кто знает… — Элли принялась накручивать спагетти на вилку с такой целеустремленностью, с такой сосредоточенностью, как будто она была Паркой, прядущей нить жизни.
— Кто знает что? — спросила Кейт, ковыряясь вилкой в своей тарелке.
— Ну-у… ты знаешь, Джуин и Алекс могли бы… Близкое соседство споспешествует…
— Спо… что делает?
— Благоприятствует. Близость и доступность благоприятствуют развитию любовных отношений.
— Пожалуй, да.
— Не пожалуй, а точно. Именно поэтому в офисах так часто трахаются.
— В офисах?
— Конечно, здесь я имею в виду развлечения и времяпровождение, имеющие место быть вне стен офисов. Но все эти интрижки заводятся на рабочих местах, где люди вынуждены тереться друг об друга день за днем, неделю за неделей. Хочешь не хочешь, а все эти старые инстинкты дадут о себе знать.
— Да, наверное, — допустила такую возможность Кейт, которая всегда работала почти в полном одиночестве.
— И в связи с этим, — продолжала Элли в своей поучающей манере, — чем раньше ты избавишься от Наоми, тем лучше. Иначе страшно подумать о том, к чему они с Алексом могут прийти. Ну ладно, ладно, не смотри на меня так, я просто пошутила. В конце концов, она ведь ему в матери годится.
— Да, я знаю. Но мне кажется…
Когда Кейт была еще подростком, с ней стали случаться странные приступы. Она как будто удалялась от того, что происходило в конкретный момент времени и в конкретном месте, и к ней вдруг возвращались обрывки давно забытых разговоров, реальных или выдуманных, но не в виде смутных воспоминаний, а звучными, гремящими фразами. И появлялся запах гиацинтов — сырой рыбы? влажного подвала? — нестерпимо сильный, и все же неуловимый. Завороженная, в плену таинственности происходящего, Кейт замирала в ожидании, когда она вернется в себя, что неизменно сопровождалось головокружением, тошнотой и крайне неприятным ощущением сухости в ноздрях.
И сейчас с ней происходило то же самое — этот уже привычный синдром.
— Извини, — пробормотала она, когда к ней вернулась речь, — мне надо выйти на минутку…
Черные тучи неслись в ее голове, пока она добиралась до туалета. Там она закрылась в кабинке, тяжело села на стульчак и опустила голову в ладони. Она справится. Она всегда справлялась. Но на секунду ей представилось, что она действительно может покинуть ресторан, лежа на носилках.
Джеральдин Горст обедала в городе — это был ее небольшой подарок самой себе, маленькая компенсация за дневные труды. Она любила есть одна, в успокоительной тишине, без притязаний и помех со стороны семьи. Она любила приступать к еде, когда ее ничто не отвлекало, любила доедать все до последней крошки, так как до сих пор где-то в ее подсознании хранились образы из детских книжек — Джек Хорнер со сливовым пирожком, мисс Маффет с творогом и сывороткой, королева с хлебом и медом — воспевающие чревоугодие в одиночестве.
А еще она обожала атмосферу старинного шарма, аутентичный тюдоровский стиль шестидесятых годов, столь преданно поддерживаемый в Бэй-Три-кафе. Она устроилась в своем любимом уголке, на мягкой скамье и, подхватив меню, пробежала глазами вдоль списка блюд, который был ей так же знаком, как список телефонов старых друзей.
«Телячья отбивная, — решила она с чувством удовлетворения, — с капустой и молодым картофелем в масле. И затем песочное пирожное с крыжовником».
— Говорят, скоро начнутся дожди, — доложила по-матерински заботливая официантка («Как же ее зовут?»), к которой Джеральдин давно уже обращалась по имени и с которой она любила перекинуться парой слов. — В прогнозе погоды обещали грозу.
Джеральдин призналась, что уж ее-то этим не расстроишь. Хорошая гроза освежила бы воздух. И кроме того, она не очень-то любила жару. Затем, когда она уже собиралась озвучить свой выбор в пользу отбивной, какой-то подспудный импульс заставил ее заказать жареную рыбу с картошкой.
— Треску или камбалу? — уточнила официантка, и огрызок карандаша замер над ее блокнотиком.
— Камбалу, пожалуйста, Агнес, — твердо ответила Джеральдин, так как считала камбалу рыбой для дам, а треску — рыбой для мужчин, тогда как морской окунь был чем-то средним (ни рыба, ни птица, как она для себя определила). — Я очень люблю камбалу.
Маленькая деловитая фигурка в белой накрахмаленной наколке и передничке исчезла в дверях кухни, откуда, словно из некоего жизненно важного органа, словно из разорванных внутренностей, вырвались на мгновение съедобные пары и горячее ароматное шипение. Джеральдин, довольная тем, что находилась в умелых и заботливых руках, расслабилась на сиденье и с благожелательной улыбкой огляделась по сторонам.
Оставленный ею у ног пакет опрокинулся, и на ковер вывалились тюбики и упаковки с самыми распространенными медикаментами — для освобождения кишок и, наоборот, для их укрепления, для уменьшения боли и успокоения, для смазывания укусов насекомых, для облегчения последствий загадочного несварения желудка. Ведь их поездка была уже не за горами.
Однако в данный момент ей не требовалось ни одно лечебное средство. Она прекрасно себя чувствовала. Рестораны такого рода были ее любимыми: с темными дубовыми балками, многорожковыми настенными лампами и медными чайниками, где престарелые леди подолгу сидели над гренками с яйцами в мешочек, а их фетровые шляпы почти соприкасались полями под воздействием магнетической силы сплетен.
Все эти новомодные пивные бары и бистро, копченые утиные грудки, сушеные на солнце томаты, бальзамический уксус Джеральдин с радостью оставляла для Элейн и ей подобным. Из еженедельных журналов, посвящавших им все больше и больше места, Джеральдин знала обо всех этих вещах, но она не желала иметь к ним никакого отношения, поскольку в ее глазах они были всего лишь чудачеством, прихотью, таким же объектом моды, как длина юбки и форма туфель.
Ее собственные предпочтения (кое-кто назвал бы их предрассудками) Джеральдин унаследовала от матери — полным комплектом. От Элеанор Гарви она узнала, что следует, а что не следует носить, что одобрять, а что нет. Ничто не подлежало сомнению. Для Элеанор всегда было понятно, что правильно, а что неправильно. И ни разу не пренебрегла она своим долгом послать письмо в местный совет, в правительство Ее Величества, в сеть супермаркетов, в автобусный парк, в компанию по доставке молочных продуктов — с тем чтобы довести свое понимание до их сведения.
Вероятно, было в этой многолетней приверженности дочери к материнским постулатам что-то почти религиозное. Хотя, с другой стороны, если материнскую любовь можно заслужить начищенной обувью, аккуратно причесанными волосами и красивым ленточками, то у девочки есть две возможности: она может начистить свои туфли и причесаться или не сделать ни того, ни другого. Так вот, Джеральдин Гарви по-прежнему, говоря метафорически, чистила туфли и следила за волосами. Она по-прежнему заплетала в косы красивые ленточки.
А может, она просто не видела необходимости в том, чтобы переставить или обновить свою умственную мебель — коли старая мебель, пусть и полученная по наследству, до сих пор отлично служила.
Проблема Джеральдин (хотя она сама вряд ли согласилась бы с этим) заключалась в недостатке индивидуальности. Казалось, что природа обделила ее воображением или возможностью иметь собственное мнение. Про Джеральдин можно было сказать, что она была похожа на свою мать, но лишь в том смысле, в котором отпечаток на промокашке похож на оригинал.
Но когда она думала о Дэвиде, обладавшем таким богатым воображением, таком убежденном в своем мнении, таком самобытном, она неизменно спрашивала себя, а какую пользу получал он от этого? Принимая от официантки чайник («Спасибо, Анджи», — сказала она рассеянно), наливая себе чашку бодрящего чая, она забеспокоилась о брате, задумалась о том, в чем он мог бы найти свое спасение.
Время от времени она представляла себе, что он и Наоми могли бы… Почему-то ей хотелось, чтобы они сошлись. Перед ее мысленным взором возникла эта исключительно красивая пара и она сама в платье и пальто одного цвета (пастельных тонов), в маленькой шляпке с жесткой вуалью, осыпающая невесту и жениха сердечками, колокольчиками и подковками из серебряной фольги.
Когда она впервые привела брата на их девичник в Холланд-парке, от гордости за него она не могла связно говорить. И что потом? Почему-то из всех он выбрал Кейт. И в результате появился Алекс.
С тех пор Дэвид так и не определился ни в чем и ни в ком. Он вел жизнь повесы, чем не повышал статус семьи в обществе. И, как она знала, он не был щедр в отношении сына, скорее наоборот, он уклонялся от своих обязанностей по его обеспечению. И хотя она, Джеральдин, всячески старалась помочь Кейт в денежном вопросе — не унижая подачками, а давая возможность заработать, — тем не менее она не могла не сочувствовать брату, который упустил свой шанс с Наоми, сделав такой неудачный выбор.
Теперь вдруг стало известно, что через несколько недель он снова вернется домой. В «Инкуйарере» ему предложили престижную и важную работу. Он ненадолго появится в городе в конце августа, потом снова уедет, чтобы немного отдохнуть в континентальной Европе перед занятием новой должности.
Все это Джеральдин узнала не от брата, не из нежного и подробного письма, а от Элли Шарп (будьте любезны), которая звонила вчера, якобы попросить об одолжении — навязать им в спутницы свою дочь, и только потом мимоходом, словно вдруг вспомнив, соизволила поделиться новостью.
«Это кое о чем говорит, — размышляла Джеральдин, — если совершенно посторонние люди… Не то чтобы Элли совсем уж посторонняя, но ведь она не член семьи, и не так уж мы близки… Это кое о чем говорит, если о переезде своего брата узнаешь не от него самого, а случайно и окольными путями».
Джеральдин осознала с горечью, что они с братом стали ужасно далеки друг от друга, и не только в смысле географического местонахождения: они существовали в разных плоскостях бытия. Она приняла от официантки блюдо, взяла дольку лимона и выжала сок на рыбу, а тем временем ее охватывало невыразимое отчаяние. Она была в крайней растерянности. Она вдруг ясно увидела себя со стороны: глупая толстая женщина в тесной блузке и дурацкой широкой юбке, жадно сгорбившаяся над тарелкой, полной калорий.
Но это была лишь кратковременная депрессия, которой подвержены особо чувствительные женщины. И если она шмыгнула носом и вытерла рукой уголок глаза, то причиной этому были всего лишь нашедшие свою цель брызги лимонного сока.
— Спасибо, Элис, — проговорила она со слабой улыбкой. — Никогда не откажусь от хорошего кусочка камбалы.
Девушка лежала на боку, изящно изогнув спину и подтянув колени к животу, — он мог бы сосчитать ее позвонки до самого копчика, — подложив под голову руку. Она казалась чересчур совершенной — как будто она позировала, притворяясь, что спит. Но дыхание ее было таким легким, а она сама — такой расслабленной, что он понимал: она действительно спит.
В резком утреннем свете, проникавшем в комнату сквозь щели жалюзи, он мог объективно оценить ее: она была прекрасна. Но ее прелести больше не возбуждали его. Его восхищение этими длинными стройными ногами, тонкой талией, красиво прорисованным лицом было сродни восхищению, которое он мог бы испытывать по отношению к более или менее приличной скульптуре. И за неспособность вызвать в нем интенсивный эротический отклик он беспочвенно винил ее.
У нее были очень белые зубы и здоровые бледно-розовые десны. Мягкие темные волосы лежали аккуратной блестящей шапкой. Кожа была гладкой и золотистой. Глаза, которые сейчас были сомкнуты, но могли в любой момент открыться и обратиться на него, были ярко-синего цвета, маскирующего ее коварство. Она занималась связями с общественностью, водила раритетный «бьюик», всегда носила только черное. Он встретил ее на открытии какой-то галереи пять месяцев назад. Ее звали Кристин, ей было двадцать шесть лет, и она намеревалась выйти за него замуж.
Об этом намерении Кристин он догадался по ее напускному равнодушию. Она с нарочитым пренебрежением отзывалась о традиционных отношениях, провозглашала себя свободолюбивой, два-три раза в неделю отказывалась проводить с ним ночь, утверждая, что ей необходимо побыть одной или пообщаться с подругами. Другими словами, она применила весь арсенал типичных женских уловок.
Он почувствовал внезапное и глубокое отвращение — но не к девушке, не к себе самому, а к своей неуемной похоти. Снова и снова она обманывала его, брала над ним верх, практически сводила с ума желанием — она то неожиданно завладевала им, то в одно мгновение, без предупреждения, исчезала до следующего раза.
Похоть вела его по этому бесконечному круговороту страсти, привязанности, разочарования. Женщина, которую сегодня он страстно желал, назавтра вызывала в нем скуку и раздражение. И его самого это, в общем-то, устраивало, но только не женщин с их собственнической натурой.
Им нужно было обладать им. И они не знали, что значит слово: «достаточно»: он трахал их до бесчувствия, но они всегда, всегда возвращались и требовали еще. Они цеплялись за него так, что ему приходилось отрывать себя от них, теряя каждый раз кусочек себя, кусочек своей сущности.
Он был так наполнен сексуальностью, что, образно говоря, с трудом передвигался. Его притягательность была неотразима, его техника — непревзойденна. Он знал, что если он хоть раз переспал с женщиной, то она потеряет интерес к другим мужчинам, возможно, навсегда. Он просто не мог оставить их такими, какими они были до него. Такую вот тяжелую ответственность нес он по жизни.
И к каким только хитростям они ни прибегали! Какие только ловушки не расставляли они, охотясь на него! И лишь однажды, много лет назад, он попался. Он позволил женщине использовать его сперму для того, чтобы зачать ребенка. Что ж, больше такое не повторится! Ни за что! Теперь он знал все их штучки.
Не отрывая глаз от ее безмятежного лица, покрытого легким румянцем сна, он высвободился из простыней и слез с кровати, а затем, мягко ступая по деревянным половицам, подошел к окну. Он раздвинул металлические полоски жалюзи и постоял несколько минут в бледном свете дня, прислонившись плечом к холодной стене, глядя на потоки машин, на суматоху восьми часов утра. В нем было шесть футов два дюйма без обуви, и он был хорошо сложен. Свою наготу он носил с той же спокойной фацией, с которой носил одежду. Он ничего не потерял с годами и опытом, скорее, приобрел. Его рыжеватые волосы по-прежнему были густы. Глубокие вертикальные складки придавали его лицу что-то волчье, интригующее. А самое главное, зрелость наделила его манерами, перед которыми не могли устоять не только женщины, но и мужчины.
В феврале ему исполнилось сорок пять. Для мужчины это был лучший возраст. «Ты, должно быть, уже окончил колледж, — заметила вчера вечером в ресторане Кристин, — когда я только пошла в детский садик». Несомненно, она хотела умилить, очаровать его, представ в образе ребенка. Ее улыбка была полна нежного снисхождения к забавной малышке Кристин. А может, в этой улыбке невольно выразилось то дешевое самодовольство, которое испытывают молодые по отношению к более взрослым людям (как будто молодость дается не всем). Но для него, никогда не видевшего большого смысла в детях, малютка Кристин была особенной лишь потому, что судьба выбрала ее, предназначила для будущей встречей с ним (и ему казалось, что все дальнейшие годы ее взросления и роста были подчинены только этой цели).
Он услышал, как она зашевелилась за его спиной, как участилось и стало глубже ее дыхание. Ему так не хотелось, чтобы она просыпалась, так не хотелось, чтобы она вторгалась в его бесценное одиночество, что у него зашевелились волосы на затылке. Хоть бы она поспала еще немного.
Дэвид Гарви был несчастен и, подобно многим несчастным людям, не до конца понимал, в чем причина его несчастья. Винил он в этом свою мать. Разумеется, все винят своих матерей, но у Дэвида было на это больше оснований, чем у других.
Он всегда стремился быть таким, каким хотелось быть ему самому, но при этом он вынужден был смириться с тем, что прежде всего он был таким, каким хотела видеть его мать. Было похоже, что она не столько зачала его, сколько придумала. «Дэвид будет высоким, как мои братья», — заявляла она, когда ему было пять, шесть, семь лет. И, не в силах поступить по-своему, он вырос высоким, как ее братья. Нельзя сказать, что он не был доволен своим телосложением. Но он предпочел бы, чтобы не она командовала его ростом.
Затем было: «Вот увидите, Дэвид многого достигнет в жизни, он станет кем-то». И выходило так, будто малейший его успех был предопределен матерью. С тех пор как он получил премию за политический комментарий, за тот его репортаж о войне, ее любимым выражением стало: «Я же говорила».
Его ошеломляли сосредоточенность и целеустремленность, которые он видел в ее глазах. Однако еще хуже было то, что в этих глазах он, потрясенный и в то же время очарованный, видел себя самого.
«Свои творческие способности он унаследовал от меня», — не раз говорила она, но в этом случае она, похоже, ошибалась. Потому что ничего творческого в нем не было. Правда, не было никаких свидетельств и ее творческих способностей, если, конечно, не считать творчеством развешивание парчовых штор, раскладывание вышитых подушек и составление букетов из фригидных розовых гвоздик в вазах резного стекла. (Он с легкостью мог представить себе, как она, с упрямым выражением лица, обрезает стебли на столе из сосновых досок, а потом ставит гвоздики, одну за другой, в вазу, как будто следуя законам некой высшей симметрии, понятным только ей одной.) А в субъективных вопросах вроде этого противоречить ей было столь же невозможно, как и в остальных.
Насколько больше повезло Джеральдин, бесполезной дочери, для которой в детстве просто подыскивали какие-нибудь дела и занятия, лишь бы она не мешалась. Он помнил ее пухлой девочкой с нелепой копной кудряшек, которая неуклюже тыкала иголкой в ткань, выводя гигантские стежки, или колотила по клавишам пианино, заучивая детские песенки. Он помнил Джеральдин в белых носочках и черных туфлях с пряжками, всегда послушную и примерную, ни к чему, кроме послушания и примерного поведения, не склонную.
И в этом заключался парадокс: тогда как он, воистину сын своей матери, воплотивший собой все ее мечты и надежды, отчаянно стремился не быть таким, как мать, Джеральдин, вовсе не похожая на мать, отчаянно стремилась стать таковой.
Если в жизни он совершил множество плохих и дурацких поступков, то сделал он это в основном в пику матери. Разве женился бы он на Кейт, например, если бы Элеанор не противилась этому всеми силами? Правда, потом он оставил Кейт (что было удручающе неизбежно), чем еще раз доказал правоту матери.
Восемнадцать месяцев вдали от его утомительной семьи не принесли Дэвиду эмоционального отдохновения. Странно, но здесь мысли о родственниках доставали его еще больше, чем когда он был дома. Он смог бы быстрее забыть о них, плотнее отгородиться от них, если бы они просто сидели в соседней комнате перед телевизором.
Что ж, скоро он снова увидит их. И Англию, по которой, неожиданно для себя, он скучал — потому что Америка не приняла его, не стала близкой, как он надеялся, да и он не до конца принял Америку.
Перспектива новой работы вызывала в нем и радостное возбуждение, и тревогу. Что, если он не справится? В ночных кошмарах ему снилось, что его недооценивают, явно или — что было еще хуже — неявно. Он боялся, что мир не сможет оценить его в полной мере. Именно это мешало ему, даже в данный момент, сесть и приступить наконец к роману. Потому что вдруг роман останется незамеченным, вдруг его исключительную важность не разглядят?
Но перед тем как вступить в новую должность, он сможет отдохнуть — съездить в Италию с этими крикливыми старухами из «Глоуба». На самом деле ему даже хотелось провести с ними недельку-другую, немного отвлечься и расслабиться. Он знал их всех уже много лет, так как тоже начинал на старой Флит-стрит, тоже прошел школу строкоотливных машин, крови, пота и алкоголя. Его тогдашний образ жизни теперь казался почти здоровым по сравнению с безумствами нынешнего времени: борьбой с пассивным курением, выпивкой в благоразумных пределах и подсчетом холестерина.
Дыхание Кристин становилось все быстрее. Было слышно, как она старается выплыть из глубин сна на поверхность сознания. Сейчас настанет подходящий момент сказать ей, пока он настроен против нее, что он исключает ее из своих планов.
Она ведь называла себя свободолюбивой, напомнит он ей. Она же не хотела связывать себя. Ей ведь требовалось время, чтобы побыть одной — теперь она сможет быть одна сколько угодно.
— Хм, — выдохнула она, наконец проснувшись. Потом: — Привет.
Он отвернулся от окна, потер замерзшее плечо, потом вдруг пожалел ее и решил отложить разговор. Он тоже сказал: «Привет», — и даже смог улыбнуться ей.