1.
Заселившись на эту квартиру, мы, конечно, решили начать новую жизнь: О’Фролов сказал, что не будет пить, и сегодня ровно три недели как он не пьёт; три раза в неделю репетиции, причём их все стабильно посещают, причём все в трезвом виде — пить всем запрещено лидерами (то есть мной и ОФ); я даже в неплохой физической форме, потому что на каждой репетиции прыгаю все три часа; более того, мы ежедневно ходим в институт (хотя как всегда к третьей паре); иногда, поверите ли, заходим в магазин, чтобы купить сгущёнку или орешки в шоколаде; а вечером, после репетиций и перед сном, когда я пью свой литор самого дешёвого в мире пива под названием «Уваровское», а ОФ потягивает свою мизерную бутылочку «Фанты» (которую я как дурак ему покупаю), он по своей инициативе читает мне курс философии по советскому учебнику, объясняя, правда, всё на примерах таза и урины, неизменно присутствующих у нас почти на всех квартирах (особо меня поразил «перевод» гилозоизма Баруха Спинозы — «таз с уриной опижживают»!), а Демокрита, Демосфена и Декарта называя Домкрат-1, Домкрат-2, Домкрат-3…
Надо ли говорить, что всё вышеизложенное немыслимо и чудовищно — для тех, кто хоть что-нибудь слышал о наших Саше и Саше, то есть О’Фролове и Саниче (в тамбовской рок-среде, с которой, к слову сказать, мы никак не связаны, о нас ходят идиотические легенды), это просто мир стал с ног на голову!
Я пришёл из институда поздно — до репетиции оставался ровно час, а туда ехать на троллейбусе минут пятьдесят, а надо ещё поесть и собраться, дойти до остановки. А есть-то нечего — с одной стороны, остатки «философской еды» — моего деликатеса — прожаренной, ужаренной, прокалённой фасоли, с другой — остатки его картошки — мятой, с покрошенными прямо в неё солёными огурцами. Первое жистковато — челюсть болит, и это воспринимать внутрь надо философски — не спеша и долго, как семечки, читая или слушая о метафизических истинах, второе — ненавижу, плебейская офроловская стряпня, она меня раздражает даже когда он её поглощает, а я только смотрю. Остаётся универсальный репорецепт — кусок чёрного хлеба, политый растительным маслом и посыпанный солью. Быстро, вкусно, дёшево и вполне по-русски. Ещё можно выдавить на него зубчик чеснока. Или, если хлеб чёрствый и у вас, как и у нас, нет этого приспособления, можно просто корку натереть. Но я за неимением времени и сил обычно делаю проще — употребляю чеснок вприкуску — осталось только масло прихлёбывать из горла! Шарю вокруг — хлеба-то нет, забыл зайти по пути в магазин. Может О.Фролов купит, думаю я, хотя знаю, что он не имеет такой привычки. Кстати, где он? Пора уже ехать, а без него вообще не будет ничего. Неужели у них четвёртая пара, и он на неё остался? Нельзя так безответственно относиться к своему долгу перед Родиной — воспроизводству дебильной музыки!
Мои нервы не выдерживают. Приступ голода — всего минут пять-семь, потом проходит. А репетиция? а работать? а институт? а новый хороший образ жизни? а любовь, которая далеко на горизонте — за горизонтом — вокруг горизонта — не говоря уже о проблемах чисто метафизических!..
Заваливается ОФ. Жрать, говорит, хочу! Мечется, на меня смотрит. Я равнодушно-повествовательным тоном сообщаю, что до отхода троллейбуса осталось пять минут. Следующий через одну тысячу восемьсот секунд — бывает, правда, он запаздывает… и Санич обычно уезжает с этой же остановки — что он подумает, и какой пример мы, фолловзелидеры, подадим ему и всем-остальным-навсегда-оставь-в-покое-мой-дисциплинированный?!..
Я весь трясусь от злости и напряжения, а он что-то конообится в коридорчике, где стоит газ, на котором мы варим пищщу, а также тут же таз, от которого всё вокруг неприлично пропахло уриной, даже уже аммиаком. И вот он в этот самый момент профанистично орёт мне оттуда: «Ты, ублюдок бастардский, хоть бы раз таз вынес — видишь: нассано уже до краёв, щас Дядюшка дед придёт…» («Дядюшка дед» — это, как вы догадались, наш квартирохозяин). Он, как всегда, берёт переполненный таз за ручки и несёт его выливать в заснеженный огород — весь путь всего десять шагов, но никогда никто кроме бедного смиренного да согбенного О’Фролова их не делает. Я пью из бокала холодную кипячёную воду, смотрю в окно — четвёртый шаг по гололёду — эффектная пробуксовка — я выплёвываю воду — ОФ, ругаясь, уже лежит на земле, буквально накрывшись тазом, буквально отплёвываясь мочевиной!
Мы удыхаем минуты три — он там, я здесь, затем скооперировавшись. Я говорю, что всё, надо ехать, и что как ехать: я есть хочу невыносимо. У него другие проблемы — он весь воняет (а душа, равно как и сортира, как вы уже поняли, у нас не предусмотрено, равно как и приличной сменной одежды), протирается какой-то тряпкой из коридорной шторки, надевает свои штаны- алкоголички (благо, недавно матушка их ему подзашила-подлатала) и сэкс-экстравагантную майку в красных звёздочках, в коей, если верить той же его матушке, фигурировал ещё в пятом классе, эффектно подчёркивая её красно-белую палитру звёздочкой с кудрявым Володей Ульяновым, мир его духу.
— Олёша, сынку, хуй со мной и хуй с тобой — давай… — он запнулся, сглотнув слюну, весь взгляд и облик его выражал до боли знакомое мне запредельное «Володя, Володенька, открой дверь, Володя, открой революцию!..», — возьмём… бутилочку.
— Да ты…
— У! Не надо вот этого — времени нет. Все твои причитания, отягощения, воззвания к совести, разные там аргументы и разумные доводы мы знаем, скажи да или нет.
Я, естественно, сказал да. С большой буквы Да! Сразу признаюсь: мне чудовищно понравилось предложенное этим почти гениальным (в отличие от совсем меня, конечно) человеком и гражданином разрешение гордиевых хитросплетений данной жизненной ситуации. Да и не такой уж я поебасик и пидорочичек, чтобы серьёзно верить в «новую жизнь», в «ЗОЖ» и «хорошо учиться», в «семью и работу». С этого всё и началось.
2.
Шинок был по пути, через несколько домов по улице. ОФ нырнул туда с моим двадцатником, я ощупывал в кармане куртки керамический дедов стаканчик. Мы ведь спешили. Было уже ровно, ровно, даже больше…
Маленькую запивочку мы приобрели в ларьке у самой остановки. Санича не было, троллейбуса тоже. «Давай!» — радостно провозглашает ОФ, отворачивая зубами сначала одну, потом другую — обе одинаковые бутылочки. «С праздничком!» — произносит он наш классический алкоголический тост и натренированным движением выпивает-запивает. «С праздничком!» — весело отзываюсь я и выполняю так же отточенно-мастерски. Холодное, да и холодно, да и людишки на остановке лупятся. «Нэболшой», — говорит мой соратник, согруппник, собутыльник и созапивочник, — короче, сразу видно: со-лидер «ОЗ»… Я то же: «Вах, нэ болшой!».
Подходит 13-й троллейбус, садимся, а пить-то уже хочется — как говорит не зазря получивший прозвище Рыбак О’Фролов, «уже подкормлено». Достаём, вернее не убрали… по третьей… Как говорит Бирюков — хо-бо-ро! Оно же — зело борзо! Однако на следующей остановке всё заполняет народ с работы и с рынка — так называемый час-бык — невозможно даже руку ко рту поднять…
По четвёртой выпиваем уже под ёлками у проходной — обувная фабрика, в красном уголке коей мы почему-то репетируем — за счёт Санича репетируем, кстати — и ясное дело, что в доску — в доску в трезвом виде всегда реп-петируем — олвэйз. В коридоре уже слышатся раскаты нестройной музыки — интересно, на чём приехали мы и на чём — напротив — они…
«Короче, делаем вид, что мы насосы; бутылку я спрячу в куртку»
«Гмм-г»
«В перерыве все пойдут курить — возвращаемся раньше — только по одному — и по одному… И на Санича не дыши — сразу учует…»
Немного возбуждённые, заходим. Санич прекратил долбить, Вася аж что-то пропиликал как на скрипке, Репа привычно ухмыльнулась, потирая лапками поверх трёхструнного баса.
— Хе-хе, родные, время-то сколько, осознаёте?!
— Спокойно, — начал я довольно уверенно, — наше опоздание связано с тем…
…что мы жрём, — тихо подсказал ОФ и я сбился, замялся и… и мы всё-таки удохли. Вдвоём. Другим я, откашлявшись, продолжил: мол, институт, троллейбусы и т. д. — да никто как всегда и не обратил внимания на мою «лидерскую болтовню».
Все стали что-то наигрывать, отстраивать звук; О’Фролов то и дело нырявший к своей куртке за отвёрточкой, проводком или изолентой, сильно беспокоил меня. Санич был тоже подозрителен и мрачно-неодобрителен.
Наконец воззвали ко мне:
— Ну что, Лёня, что будим?
— Новое пока не будем, погнали то же самое, все шесть песен.
— Тьфу! — послышалось некое неодобрение изо всех углов, особенно от Саши.
— Хуль «тьфу!» — спроси у Репы, выучила ли она партию, — внезапно поддержал меня ОФ.
— Сынок, ты выучил партию? — строго спросил Саша.
— Да, мать! — по ответу Репы всё было ясно. Она вовсю лыбилась и светилась румянцем.
— Темпо, темпо, сыночек, ты слишком медленно ведёшь… вяло… — с умным видом оборачиваюсь я к Репе, бесстыдно спустившей ниже яиц корягу-бас, упрощённый до трёх струн, зато подключенный к мерзкому квадродисторшену.
— А то непонятно, что можно сыграть такими мягкими, блять, как ватка, лапками… — буркнул ОФ, и мы начали.
Репа, конечно, опять отставала, отспаривала замечания, и вскоре на неё перестали обращать внимание (она и предварительно была сделана потише остального). Она только нагловато лыбилась, розовея щеками с мужественными баками.
Но что-то было не то ещё. По привычке мы косились на Сашу — обычно он только начинает играть какой-нибудь из своих особо остроумно изобретённых или не менее остроумно содранных с «Therapy?» боёв — раз, и сбился, бросает палочки, опускает длинные трясущиеся руки, мы слышим тяжкий вздох его брутального большого мешка и сипло басовый выработанный им самим текст: «Я сегодня не могу» (обычно он всегда с жёсткого похмелья). Он и сегодня был с будунища — и все знали об этом (нельзя же вообще людям запретить пить!). Но он бросил играть и, обращаясь бесцеремонно к нам, лидерам-основателям гениального за счёт нас «ОЗ», сказал: «Эй вы!.. да, да, те, кто из Пырловки, я что-то не въехал — вы нето пьяные?!» (Да, как вы знаете, мы родились в деревне, вернее, в селе — я в Сосновке, ОФ в Столовом — посему и снимаем углы). Все обратили взоры к нам. Особенно Репа. «Охуели что ли?!» — довольно натурально возмутился О.Фролов. — «Поди-ка сюда, — сказал Саша, вставая, — сюда, сюда и дыхни-ка сюда!..»
Так наш обман был разоблачён, лидерство дискредитировано, настрой на серьёзную работу и новую жизнь напрочь отшиблен — что и явилось причиной давно ожидаемого распада группы. Кроме того, халатное отношение привело к разрушению материально-технической базы…
3.
Надо ли говорить, что Саша тут же конфисковал заветную бутылочку и тут же принял ея внутрь безраздельно. Начался разброд и шатания — пытались продолжать играть, но получалось совсем не то. Тогда решили исподволь возвернуться к исконной концепции «но репетишнз» — «от гриба». Но тоже как-то… Тогда весьма скоро решили обратиться к ещё более фундаментальной затее — просто обожраться — всем вместе и в думпел — какое милоделие! Всё свернули и поехали к нам.
Эта «исконная» пьянка и открыла целую серию из ряда себе подобных и даже уж далеко из него выходящих странноватых вечеров в нашей скромной странноприимной обители, породивших, как уже было заявлено выше, невероятные кривотолки в местной информальской среде: мол, «ОЗ», мало того, что так дебилы и ещё это же и декларируют, после каждой репетиции обжираются до умопомрачения, до облёвки, до срывания башни, до самопроизвольного моче- и кровопролития… Ну это ладно, этим никого не удивишь, это нормально, — а они-то ещё сначала играют меж собою в лото (!) и в карты на деньги, при этом выпивая на проигранные-выигранные кровные самогонку, дерутся за копейки, а если уж у одной или ни у одной партии (они играют двое на двое) не хватает на бутылку, тут доходит чуть ли не до смертоубийства. Но это ещё не всё — после этого, разъярённые и изнурённые азартом игры и выпитыми тремя литрами, они врубают на всю катушку «жесточайшую» музыку, раздеваются догола и начинаются знаменитые «барахтания», особо изощрённые, почти уже обрядовые для них танцы, в ходе которых совершаются некие оккультные действа, самое приличное из которых — осквернение домашних икон; далее участники вакханалии впадают в экзальтацию, затем в экстаз, затем в транс, сплетаются, при этом нередко совершая половые сношения, производя акт дефекации или принося ритуальную жертву — все вместе насилуют или мажут выделениями кого-нибудь одного, чаще всего «левого».
Надо ли говорить, кто рассказывал сии истории и кем он казался в глазах слушателей.
На самом деле не было никакой инициации, никакого неофитства… — хотя, хотя… Даже не знаю, всё весьма неоднозначно — как посмотреть.
Почётная роль Миклухо-Маклая выпала нашему гитаристу Васе Ручкину МС, которого полгода назад привела нам Репа и который эти полгода не пил и не употреблял всяческой наркотической дряни, на которую, тоже по слухам, был весьма горазд.
Началось всё — как всегда — очень прилично. Санич с О’Фроловым пошли в шинок; Репа «побегла звонить Катеньке» — «сразу договориться», чтоб «потом, когда запьянею, сразу к ней срулить» — «на девочек тянет» — наше, «пидорское» времяпрепровождение она не поощряла; а я, тоже в своём обыденном амплуа, остался дома, подготавливая скудную закусь. При мне присутствовал вечноулыбчивый Вася (имевший так соответствующее его имиджу и так подошедшее общей направленности группы «ОЗ» прозвание «Дебилок») — мы обсуждали тамбовскую рок-сцену, с коей он был близко знаком с той стороны, закулисной, а я с этой — слухо-зрительско-плясоводной. Я — гений филфака и всего мира, супернососос, носорост и накот, радикальный радикал и не любитель хуйни, но весьма поощрительно отозвался о весьма мощном сообществе местных групп из семейства Корнообразных — ну понимаете: корн-фэмили-слэмкор-рэпкор — это же просто прелесть, да и только! У нас — в засифанском Во-б-мате! А Вася говорит: своё надо играть, своё, в Москву надо рулить, в Москву…
Вылавливая последний огурец из банки с многонедельным заплесневевшим раствором, я занервничал.
«Тогда ты, дорогой, как раз по адресу попал: «ОЗ» — совсем не «наша чернозёмная команда», собирающая крохи на поддержание подлодки «Тамбов» и избирательную компанию Льва Убожко, мы — крайне своеобразное, концептуальное, даже, можно сказать, эзотерическое объединение и вообще группа мирового масштаба…»
«Что-то не похоже…» — сказал Вася, мило улыбаясь.
Я занервничал ещё несколько более — разводя уже несколько частей варенья в нескольких частях воды, чтобы получился культовый напиток — морс запивочный. Истинные насосы употребляют его так: сначала простой водой в трёхлитровой банке разводится определённое варенье (сколько есть в другой банке; оно бывает смородничным или клубничным — офроловское черничное не рекомендуется), затем, по мере употребления самогона и его запивания морсом, вода доливается ещё — таким образом, напиток становится всё более концентрированным, доходя до естественного прозрачного цвета воды, при этом проявляется несколько неестественный привкус продуктов длительного взаимодействия воды и варенья. Высшая ступень запивочной церемонии — когда после трёх литров спиртуоза на троих берутся ещё три, при этом в запивочной ёмкости (на дне банки) остаются одна или две (реже три) каких-нибудь ягодки, которые разводятся полным объёмом простой воды (3 л). Это и есть морс запивочный.
Однако это ещё не всё. Мы решили запатентовать промышленное производство морса запивочного. Усложнить церемонию за счёт использования целой серии морсов — предзапивочного, постпредзапивочного, непосредственно-запивочного, постзапивочного, предоблёвочного, непосредственно-облёвочного, постоблёвочного, предпохмельно- постпредзапивочного, непосредственно…
Вернулись они, пожиратели морса. Как вы уже догадались, наверное, всё это я зачем-то сообщил Васе, чуть не успев перейти к чудовищным экспериментам со своей любимой приставкой квадро-, а также макро-, ультра-, экстра-, супер-, транс-, и конечно же, МЕГА…
И далее: всё это изобилие, «вся эта линия по уходу за запиванием самогона», должна стоить очень недёшево, и для того, чтобы элементарно «напитать бутилочку», цена коей, как вы знаете, 15–20 руб., необходимо приобрести не менее 8-10 видов морсов, каждый из которых способствует тому-то и тому-то, без чего и пить-то вообще никак нельзя, и имеет цену не менее ста рублей…
Мы пили самогон и играли в карты в покер. Записывали «на ком сколько очей». Несмотря на общеизвестное моё резко негативное отношение ко всем играм (утверждаю, что драгоценное время, потраченное на это безделье, нормальный — или всё же вернее, что не-нормальный — человек лучше употребит на создание или потребление произведения искусства), эту игру даже я осознавал и несколько поощрял. ОФ очень любит играть в шахматы. Санич жёстко осознаёт шахматы, шашки, нарды, практически все виды карточных игр, включая преферанс, олупливает по ТВ все виды спорта — уж не говоря-не говоря о футболе, бля-а! Может быть, только регби не смотрит! Репа — то же самое, чуть, может, помягче, и в шахматы не играет. Однако в карты её обыграть невозможно — даже таким умельцам, как Санич, и таким шулерам-профанам, как Коробковец, это не удавалось! Я, может, ещё неплохо отношусь к лото — в детстве с братом и бабушкой всё играли в это незамысловатое — лото и в пьяницу в карты…
Недавно были ужесточены требования к соблюдению правил. Например, сдающий должен обязательно дать сдвинуть соседу. Однако спиртное может запутать даже меня. Сначала неверная запись в бумажку, потом не дал сдвинуть… О’Фролов нервничает. Репа забыла сдвинуть. ОФ психует, с выкриком «Пидорепа!» бросает карты на стол и уходит. «Пидарасьня!» — орёт ему вслед Репа. Вася озадачен: «Чё это он? Чё это они?!» Санич — за тем, уговаривает, приводит. Пьём мировую, возвращаемся к игре, с «жёстким условием»: «Не дай бог кто-нибудь не даст сдвинуть!» Ещё сдаю я, а Репа специально отвлекла разговором… Я открыл козырь, погнали играть, хоп — в мою пользу, в мою! А тут Репа: а сдвинуть! О’Фролов бросает карты мне «в морду», опрокидывает всё со стола и опять уходит. Уговоры Саничу не удаются, да и так понятно, что игра не клеится потому, что уже себя исчерпала — мы достигли степени опьянения не совместимой с этим видом деятельности.
Перешли, как водится, к другому. К барахтанию! Я поставил наши записи — то, что мы играли, и прибавил на всю. Все отрывались как последнее быдло под распоследний «Корн», только Вася недоумевал — обычно он видел только представляющегося на сцене О. Шепелёва и, вероятно, полагал, что музыка сия нравится только ему — ну, то есть мне, а тут… Санич с ОФ сцепились, все извалтузились, в процессе чего завернулись в штору, отгораживающую диванчик, и, оторвав её, упали и забились — кулаками и пятками — на полу. Я — тоже на полу, а именно: стоя для упора на карачках, блевал. Репа в соседней комнате прыгала по диванам, биясь в стены, хватая с полок книги и швыряя их об пол. Так мы выдержали четыре своих композиции: «Introw», «Enormity», «Маленькая рыба умерла от гриба» и «Journalistshit», а потом перешли к Ministry и KOЯN’у. Тут уж началось совсем.
…Хотя ОФ и вякнул с пола: «Хватить!», Репа собралась слинять, Вася аналогично, а Саша тоже лежал, стеная, приговаривая: «Всё, всё», я спешно искал кассеты, задёргивал шторы и убирал подальше колюще-режущие предметы. «Не вздумай поставить «Корм» или «Министри», — еле-еле простонал О. Фролов, а Вася с Репою уж выходили в ночь — надоело пребывать в этом вертепе…
При первых аккордах все вскочили и зашлись в немыслимо безумных, безудержных, бесчеловечных, жёстко-акробатических заподпрыгиваниях. Репа к удивлению Васи вернулась и участвовала с нами, и он, как ни пытался, ничем её не мог вернуть в нужное русло и лоно, и вынужден был уйти один.
Ещё в последнее время мы взяли моду орать (и раньше подпевали, конечно, но в основном усердствовал ОФ, теперь же — тотально все и до срыва глотки), и даже близко к тексту —
Эх, Дэвис, чуть-чуть бы пооптимистичней! — осознав гениальность нового альбома (с подчёркнутым мелодизмом в творчество группы вошло какое-то противоречие — как между пидорскими усиками вышепомянутого Дэвиса и его же волосатой грудью и пупком), надлежало воздать ему должное на практике — думается, так и должно поступать в качестве высшего одобрения!
Так называемая рок-музыка в современной стандарт-культуре — пожалуй, единственный возврат к корням, ведь в архаичных обществах люди танцевали, зачастую расходясь до настоящего беснования, употребляли различные стимуляторы — правда, последние две категори были профессиональным правом и обязанностью шаманов, так сказать, заводивших толпу, уравлявших эмоциями и поэтому даже как бы самой жизнью… Как сказал гениальный Ницше: человек должен танцевать каждый день, иначе не стать ему… И не попсово-дискотечное переминание ногами-прихлопывание-руками-вращание-бёдрами как результат расслабленности от алкоголя или таблеток и прелюдия к сексу, и не рокерское трясение патлами, и даже не жёсткое молодое “мясо” в тесных клубах… — Это — песнь, полёт души! Каждый чел! Каждый день!
«Let's falling away from me!» — хором орали мы и били в стены, шкафы и пол как в бубны. На самом деле там «Ιt’s falling…»
Санич сбил-таки своей длинной маковиной дедову люстру из тяжёлых стеклянных пластин-лепестков, сам весь обрезался, Репа раскидала и изорвала все книжки с полок на стенах, О’Фролов пособрал все половики, закатался в самый большой и грязный и нассал в него… Только я ничего не сделал — если не считать блевотины, да ещё может пару бутылок и запивочную банку рассодил об стенку…
Вскоре все захрапели — почти все там, где кто и был, только Репа улеглась на свободный офроловский диванчик. Я решил выйти в туалет на улицу.
Для того чтобы увидеть весь мир, достаточно оторваться от экрана или работы, выйти ночью из дома и посмотреть вверх. Лучше выйти в деревне на окраину сада или в городе — парка, чтоб высокие деревья и здания не загораживали обзор. Приходит странное ощущение, что ты стоишь на земле и на Земле — как будто смотришь на себя извне, из космоса — ощущаешь, что все места, которые ты знаешь и ценишь, и все люди, которых ты знаешь и ценишь, находятся здесь же, на одной линии, на одной плоскости вместе с тобой на этой поверхности, на земле, и в этой небольшой сферической точке — на этой Земле; остальное — там; при этом возможно, что там никого и ничего нет, а возможно, и скорее всего, там очень много всего, но несколько — если не совсем — иного; однако достаточно сейчас запрокинуть голову, чтобы почувствовать головокружение, предельно ясно и ярко увидев прямо перед собой, недалеко от своего постоянного привычного скучного дома столько от всей Вселенной — всё равно за раз не удастся пересчитать и вообще осознать что это.
А если пасмурно и оттепель — ничего нет там, даже мысль такая не придёт, но всё равно влажность внушает метафизическую тревогу — тем, кому она адресована свыше или сниже, да.
4.
«Российские флаги приспущены…», а мы опять припиваем как ни в чём не бывало, приговаривая «С праздничком!» к каждой стопке. В дверь стали стучать, и я, спотыкаясь о стулья с Сашами, об бутылки на проходе, пошёл открывать.
— Ну что ж вы, эх, — заводил свою привычную пластинку Дядюшка дед, входя в коридорчик с тазом, который, как вы помните, ведёт — посредством процессов окисления наверно? — философский диспут с некоей субстанцией, мерами его наполняющей, — спотыкаясь и чертыхаясь; а тут уж, у стола, он сказал: — Не с того вы жизнь начинаете! (Именно эту сентенцию мы слышим от него каждый раз, каждый его приход — к чему бы это?)
— А мы вот, дядь Володь, вот… так сказать, день рожденье у нас… тут… — ОФ уж был пьян и по сути мало чем отличался своим цветом и формой от искрошенной кильки, лежавшей у него на брюках.
— За дурака что ли меня содержите!
Конечно день родж… рождения — уже раз восьмой за полтора месяца, что мы тут живём! Нас обычно четверо, так что на каждого по два уже справили…
Или — сидим пьём, все в дуплет, и заявляется Дядюшка дед — баклажка с самогоном оперативно убирается под стол, все сразу хватают с холодильника и со шкафа журналы «Нева» и делают вид, что читают… Стыдоба.
А вот и эффект бумеранга — я один сидел как насос, читал по журналу «Защиту Лужина» (одно из двух единственных гениальных набоковских произведений), заходит дед и давай: хуль ты пьяный сидишь, вид мне тут воссоздаёшь!
Бывало спросишь у Дядюшки-дедушки что-нибудь конкретное, например: где взять тряпку для пола, а он ответствует: — Мы всё зделаем, погодите ребята… некогда, а так — жизнь, её не обманешь!.. Я уж пробовал — не получилось. Мой Вовка тоже вот женился, а потом вон и пшик… Не тем вы занимаетесь, не с того жизнь свою начинаете… Я полгорода вон построил, а жизнь, её не износишь, как ту ру… А вы тут, блядь, валяетесь… Блядь! бочку-то из двора! алюменивую! по-русски сказать — спиздили! Я вам, блядь, всё — и то, и то, и сё, а вы, абряуты (я думаю, искажённое народным обиходом «обэриуты» — весьма по адресу, дед!), у вас спиздили, а вы, блядь… Чтоб у меня порядок был! — При словах «Чтоб у меня порядок был!» или там «Чтоб у меня умывальник был!» он жёстко бил ребром ладони по другой. Мы всегда ему удивлялись, а напрасно. Как-то раз мы прозрели, что уважаемая в годах Дядь Володя Макушка всегда при таких пассажах (то есть всегда, олвэйз!) была, мягко говоря, в подпитии. Ну благо и мы зачастую…
Впрочем, деда мы всегда побаивались. Каждый его приход был маленькой катастрофой. А иногда и довольно большой…
…Дверь даже забыли закрыть на крючок. Я слышал, как вошёл Дядюшка дед, уже с порога начиная свою проповедь о жизни сей. На полу в коридоре находилась блевотина (вообще это характерно не для меня, а — конечно же! — для ОФ, но я отчего-то взялся блевать в эти дни, причём на одном месте, а именно: на половике в прихожей, встав на четвереньки для твёрдого упора). На столе курили (а здесь, по соображениям дядь Володи — и я его в этом очень поддерживаю! — курить нельзя), кругом валялась всякая непотребщина, наподобие укропа и прочей дряни из огурцов или бычков, затушенных об остатки съестного. Собственно в комнате половики были собраны в кучу, на полу же валялись одеяла — опять мы барахтались-вахлакались-вакхакались в них, а также стекляшки от люстры, сшибленные высочайшей макушкой Санича, и даже кровь; а на подоконнике, где лежали мой паспорт, моя зачётка и мой реферат по Державину (хороший), г-ном О’Фроловым-Великим (Greatest est — как он подписывается), блядцким гомогномом, было наблёвано прямо во всё это.
У нас в комнате две постели — на них дедушка увидел четырёх человек. О’Фролов и Михей, которые намедни коблили и козлили по новому нашему обычаю в стиле «без стыда», лежали теперь среди нас абсолютно голые, особенно ОФ.
Он присутствовал в довольно тесном и замысловатом сплетении с саничевой ногой и выказывал на свет божий свою длинную промежность.
Дядя Володя покряхтел.
Я решил притвориться спящим, чтоб отсрочить.
Дядюшка дед покряхтел ещё, и мне показалось, что он расстёгивает ширинку. И щекочет к тому же О’Фролову лапу.
Щёлкнул ремень. Я затаился. С замиранием сердца.
Дед как-то уж хотел ощупывать офроловские ноги и что-то копошился в штанах. Я вынужден был поднять голову. Дед отшатнулся, потрясая демонстративно ремнём — «Блядь, убью!» и опустил руку на нашего Сашу…
Потом я смеялся и говорил, что, мол, если вот мало-мальски не я, то был бы ты, Саша, опущен не только физически, но потерял бы и честь свою (а есть ли честь, когда совесть не-есть?), но мне никто не поверил.
5.
Приехав вечером, зайдя, долив урины для таза, открыв дверь, я обомлел: стоял гроб.
Плотно закрытые двери комнаты со скрипом отврезились и показался О’Фролов. Он был как бы обдолбан и говорил почти шёпотом.
— Вот, Лёнь, дед-то чё нам подсунул! Сижу вчера вечером, заявляется деда пьянищий, с какими-то мужиками, орёт «Заноси!», вносят гроб с бабушкой, говорит: у вас дня два пусть постоит (это его сестра, что ли), а потом ещё выносить поможете. Поставили на табуретки и смотались. А я остался… — Загипнотизированный присутствием гроба, я застыл на месте и мало понимал, что он говорит. — Иди, сюда заходи, у меня тут еда… Вот… Я конечно человек, ты знаешь, не особо суеверный — подошёл, осмотрел всю бабку — она не страшная и маленькая совсем… Бабушка хорошая… никакого злого умысла в ней нет… никакой жизни… как из воска… как икона какая-то рельефная… лицо, а сама сухая, как из соломы… Я наварил еды, перенёс всё в эту комнату, поел, потом окифирел, почитал от Спиркина и лёг спать…
— Ну! — вдруг словно проснулся я.
Он внимательно посмотрел на меня: я стоял в каком-то ступоре в центре другой комнаты около импровизированного стола и не решался притронуться к пище — рису с тушёнкой, который аппетитно дымился, остывая.
— Что «ну»? Да ты поешь, Лёнь, не бойся, а то остынет… Я, значит, лёг спать, сам лежу, всё нормально, но ловлю себя на мысли, что думаю всё об одном. Блять! — вскакиваю и туда, включаю свет и смотрю в лицо бабке. Серое какое-то, как каменное, ничем не пахнет, никто не шевелится… Смотрю на часы — без одной двенадцать. Думаю: подожду эту минуту. Раз — стрелки вровень — раз — ничего. Скрутил самокрутку, сижу, курю. Только всё как бы кружится — вокруг неё и меня — думаю: откуда такое визуальное ощущение? — и вспомнил наконец: фильм «Вий»! Ну, русский, 68-го, кажется, года… Насмотришься всякой гадости, а потом тебе всё и представляется, тьпфу!
— Почему, — возразил я, приступая к еде (а где моя вилка? ненавижу есть чужой или когда он мою хватает!), — фильм хороший… Погоди, схожу за вилкой…
Я быстро прошёл туда, бросив взгляд на бабушку, поискал в коридоре вилку, но не нашёл, так же быстро обратно, вновь как бы сфотографировав взглядом.
— Где вилка моя? — в голосе моём уже чувствовались нотки «аристократического» раздражения.
— Да вон моей ешь, какая разница, — отмахнулся О.Фролов.
— Мне нужна моя. Где она?
— Я откуда знаю? Может в столе, в ящике — ты ж туда её стал прятать, забыл?
Стол стоял почти вплотную с гробом — дай бог чтобы можно было выдвинуть ящичек. Я не стал колебаться пред лицом ОФ и решительно последовал по направлению к мёртвой бабушке.
Да, всё было как он сказал. Совсем маленькая бабушка в чёрной одежде; казалось, она совсем высохла, не весит ничего, совсем бесплотная, бестелесная, истлевшая, сохранившая только оболочку, но тоже какую-то духовную, — невозможно было и подумать о жизненных соках, наполнявших это когда-то молодое тело, буквальных — сексуальных и рабочих соках, например, женском поте, должных частично сохраниться и теперь, но мёртвых, таящихся внутри и ведущих там свою неведомую работу. Морщинистое, отдающее серым лицо, спокойное, кроткое и чуть величественное в неподвижности смерти. Такие же а-ля скульптурные руки, жилистые и морщинистые. Сколько всего они делали трудно и вообразить — они работали — они не дрочили хуи, не лапали ягодицы и не лезли в вагинальные щёлки, свои и чужие, им не делали маникюры и инъекции геры, их пальцы не расслюнявливали презервативы, не размазывали кремы, гели, пенки и скрабы, не наносили на сетчатый тыльник ладони губнушку — для пробы, или маркером одиннадцатизначный номер — для памяти, не щёлкали пультами и не стачивали клавиши клавиатюр, не кидали как в топку чипсы, не мяли под стульями жвачку, не показывали факи… Думаю не ошибусь, предположив что её «бархатное устьице» (Набоков, «Лолита») раз семь или десять «осквернили роды» (он же, там же), что всех оставшихся в живых она кормила грудью, что эти руки не вылезали из мыльной воды (хоз. мыло, а не крем-бар), очень горячей или очень холодной, дубились и твердели, закалялись, потом мозолились: жали серпом, долбили цепом, молотом, лопатой, ломом, точили напильником, резали резцом, ножом, ножницами наконец… Боже, всего 50 лет, а какая пропасть! Это суть два разных вида человека — особенно женщины меня интересуют…
Вроде бы всё ничего, всё ясно, ничего не страшно, а всё равно как-то не по себе, как-то страшно…
Я вернулся с вилкой (хотя она и была чистая, я предварительно помыл её в коридоре над тазом).
— Мы, Саша, в школе инсценировали этот фильм, причём уже классе в седьмом — такое сильное впечатление он произвёл на неокрепшее воображенье юных советских сельских пионеров! Никто не заставлял! На большой перемене — спонтанно! Этим нельзя было не заняться! Потрясение, катарсис, цепная реакция вдохновения, экспансия искусства в действии! Занят был весь наш класс — все семь человек, даже Колюха! Вот тебе и «Общество Зрелища»! Впрочем, инициатором даже не я был! Но я исполнял главную роль — Хомы, а не Вия, дятел! — и вскоре сам собою сделался режиссёром и художественным руководителем. На главную женскую я конечно, как каждый уважающий себя наш брат, взял любовь свою Яночку… Это единственное моё пересечение с театральным искусством…
— Ну, это не надо — как говорит Коробковец, ты актёр каких мало!
Я пытался есть; остывший рис с тушёнкой был уже не столь хорош; а так это довольно неплохое, а главное, простое и дешёвое кушанье: нужно купить пакетик риса (полкило или 0,9) и банку обычной тушёнки (свиной или комбинированной), помыть прямо в бокальчике бокальчика три риса, высыпая из него в кастрюлю, в которой налито в три раза больше воды, чем взяли риса, поставить варить, пока не выпарится вся вода, а самим открыть банку и при готовности добавить её содержимое к горячему рису, хорошенько размешав, рекомендуется посыпать перцем — чёрным или красным, или лучше и тем и другим, можно добавить кетчуп или даже лучше (в сочетании с жестокой смесью перцев) томатную пасту.
— Так вот, когда я наконец уснул, я это, естественно, не осознал. Мне представилось, что внутри бабки находится маленькая девочка, и я должен её так сказать…
— Опять! Как ты разнообразен, поражаюсь!
— Мы разнообразны, Олёша, мы. Потом началась такая гадысть, просто не знаю, как это вынести и с ума не сойти!.. Я взял какие-то ножницы, подошёл к бабке, разрезал на ней одежду, вспорол ей брюхо и стал вытаскивать разные ослизлые, вонючие, почти жидкие (разложившиеся, наверно) органы, всё время пытаясь рукой — мерзкое ощущение, ну, как рыбу потрошишь, — нащупать внутри девочку… Я очень нервничал и боялся… Но было и великое презрение ко всей этой никчёмной мертвенной дребедени, а девочка воспринималась как жизнь… как какой-то смысл, что ли…
— Ну и что? — Беспристрастным врачебным тоном я пытался скрыть своё нетерпение.
— Ну, я достал ее. Она была очень маленькая — не в смысле там как ребёнок — большая голова, кривые обрюзгшие ноги и всё такое — а нормальная девочка лет семи, только очень маленькая, как кукла… И неживая, по-моему…
— Ну?! — Я уже ничего не скрывал.
— Ну, я взял её, протёр чуть-чуть и стал думать, как её…
— Что её??!!
— Надеть на хуй… — Он загыгыкал, а потом чуть не заплакал. — Дальше я уж не помню, или, может быть, пересказать не могу… Такая мерзость, что невозможно осознать… Как бы с ума не сойти…
Я задумался — вернее, разум мой наполнился непонять чем, как бы затуманился.
— Мне тоже недавно во сне принесли мою мать с отрубленными ступнями… Какие-то люди, и я их знаю, и знаю что это они и что я должен что-то сделать… Культи в белоснежно-ярких бинтах, залитые тёмно-багровым… А она смотрит и плачет…
Меня передёрнуло от одного этого воспоминанья — во сне ведь всё неотличимо от настоящего, и такие же переживания, такие же подробности, и вспоминается всё потом как бывшее наяву.
— А я, помнишь, тогда, после пятидневного обжирания, приехал домой, лёг на диван — вроде и не сплю — смотрю: что-то странное, какая-то дрянь в серванте, что-то даже по стеклу вязко стекает… Присматриваюсь, вглядываюсь в темноте — там даже как бы начинается какая-то подсветка — присмотрелся и похолодел: это мой братец, расчленённый на части, разложен на стеклянных полках, вперемежку со всякими стаканами и хрустальными вазами…
Опять стало не по себе.
— Хватит, Саша, хорош.
И есть уже перестал. Какая тут еда…
Этой ночью было совсем невыносимо; я думал, ужас совсем удушит меня, нас.
23.
Все хорошо знают и очень удивляются, что я не люблю читать. Я не утверждаю, что это принципиально плохое занятие и вредная привычка, однако, если есть выбор, предпочитаю грёзам псевдореальности непосредственные удовольствия жизни сей, коих, правда, немного: создавать музыку и барахтаться под неё, влачиться за девчоночками-«мохнушечками» и воспринимать от змия. Как вы понимаете, по-хорошему нам доступно только третье, и остаётся лишь увеличивать дозы… Да и первые двое без третьего так сказать нерелевантны. Есть ещё письмо — так называемая графомания — процесс обратный чтению (я, к примеру, с детства пишу и не прочитал ни одной детской книжки — кто такие Винни Пух, Карлсон и Маленький Принц я знаю лишь понаслышке, со слов ОФ) — но он очень трудоёмкий, ему надо предаваться воистину преданно, с головою и телом, как настоящей риэлити без кавычек, да не всегда есть вдохновенность, которая не нужна для чтения и которая из последнего чаще и добывается — даже иногда и мною, и порой приходится чуть ли не за каждым словом лезть довольно глубоко… Можно ещё слушать музыку — но обязательно в полной темноте и желательно в наушниках и лёжа… Уже вот какой-то Шопенгауэр пошёл — с его возвышением удовольствий эстетических над всеми остальными проявлениями человеческой реальной действительности…
Я сидел один, и поскольку больше мне ничего не оставалось, то читал — в частности, своего любимого философа — гениального Шопенгауэра, а также, через главу с оным, Уайтхеда (мир как становление) — эту толстую книжку под маркой «уход в жёсткий жук» купил О. Фролов — под знаменем своего непития, а недавно пропил мне за полцены… Так что, дорогие мои, вы вот гордитесь, что ежедневно не выпускаете из рук своих несть числа яркокрасочных обложек, не спускаете глаз своих с широкополых папирусов с крупными буквами и внушительным интервалом… а надо ведь читать не сплошь одну только беллетристику, но иногда и серьёзные книжки, хотя сомневаюсь, что они намного полезнее — во всяком случае, труднее, благороднее, то есть поприличней всё же… Короче, сказано: не делайте из чтения (как и из конопли) культа — культом может быть только Бог, или, в крайнем случае, «ГО».
Я сидел, читал. Выходил в коридор, потрошил бычки от «Примы», делал самокрутки, курил, пил чай, читал и, подобно тазу, поощрял в свою поощряль мне моими собеседниками излагаемое… И тут заявляются — лидер вновь образованной команды «Ideal Plan» (факен-сакен легалайзники доморощенные!), алкоголик в стиле «зассанное говно» О’Фролов, синяя стервозная тварь Саничь и с ними какая-то бабища. Впрочем, я сразу и осознал, что это и есть Зельцер. Недолгое время мне понадобилось, чтобы просечь, что он, то есть она, простите, тоже имеет некоторое (скажем так) отношение к алкоголику, к стервозности, а также к Саничу и т. д.
Если бы мне тогда кто-нибудь намекнул, что вот я, фактически гений и почти что нимфолепт О. Шепелёв хоть каким-то образом перепутаю эту взрослую девку в стиле «Крутой Зельцер: рок-вумен по-тамбовски» со своими любимыми мохнушечками! — а уж тем более уж никак невозможно представить такую картину: стою на коленях, лобызая ея полы, заливаясь слезами и причитая «Зельцер, любовь моя!..»! — я бы его… я бы…
Но что-то, неясное, но эмоционально тёплое и тематически понятное, я уже как бы пред-чувствовал — смотрел в пол и как будто это уже было, сбылось, все эти события свершились и прошли, в строгом порядке хаоса бытия — всё пройдёт, как с белых яблонь багряно полымя… Вот она лежит на полу на кухне — таком же, как и наш, только с ярким рисунком — я склоняюсь над ней, такой знакомой и чуждой, такой любимой и ненавистной… «Ну, давай, Лёшь, быстрей», — нетерпеливо стонет она, словно умирает. Я очень волнуюсь и боюсь, но должен… чего-то хочу себе, но должен ей… В моих руках… игла — нащупываю пульс у неё на шее… эмоция зашкаливает, становясь зверски-сверхчеловеческой… стиснув зубы, затаив дыханье, протыкаю плоть… «Ай», — нервно-капризно стонет она, а я трясусь от страха, что сделал ей больно. Но вот она почему-то ухмыляется… Нет, этого я не мог представить!.. При чём тут я?!
Я плюнул и ушёл. Перешёл в другую комнату и даже закрыл обе двери. Сел и стал пытаться опять читать.
«И в самом деле, человеческий опыт можно описать как поток самоудовлетворения, дифференцированный струёй сознательной памяти и сознательной антиципации…»
Как понять сложный язык философии и науки? — рассуждал я. В конечном итоге он по большей части сводится в голове у нас к простейшему адеквату: набору слов, слов-понятий-образов бытового, даже детского уровня. Все оттенки теряются, все абстракции отображаются бинарными понятиями типа «хороший/плохой» или «бяка/ннака» — мы их подставляем вместо прочитанного, как при чтении на иностранном языке, когда его плохо знаешь.
Отсюда же, из этого единообразия, и пресловутая ординарность большинства людей. Фундаментальные «бяка» и «ннака» одни и те же у каждого — а если говно и конфетку перепутать? У маленького ребёнка в поле зрения мало объектов и он поведётся!..
Они были уже в подпитии; поставили на стол полторашку, О’Фролов стал искать закуску и запивку. Санич пришёл меня звать. Я, конечно, не пошёл. Он объяснил Зельцеру, что «О. Шепелёв, он очень своеобразен и думает, что у него ума до хуя — а вообще он «маньяк-педофил» и алкоголик, так что лучше с ним не связывайся». (Это он изрёк как бы между делом и без задней мысли.) О’Фролов добавил, что «пошёл он на хуй — нам больше достанется», и они охотно приступили к ней (к полторашке).
Надо ли говорить, дорогие читатели, что читать у меня не очень получилось. Я нервничал и наблюдал за ними, вернее, слушал из своей комнаты. Надо ли говорить, что особенно меня заинтересовала личность Зельцера — девушки, которую, вопреки сложившейся у нас традиции, привёл сам асексуальный О. Фролов. «Женщина, которую он ввёл в наш дом», — почему-то вертелось у меня в голове. Впрочем, что тут сексуального?.. Она была совсем не моего типа. Мой почему-то в этом отношении попсовый менталитет нацеливает меня на объекты уть-утивые, даже лолитообразные: высокий рост, длинные ноги, но не тощие, конечно, допустима маленькая грудь, желательны длинные прямые волосы, желательно светлые, смазливые черты лица, белая кожа, нос «уточкой» или маленький востренький, довольно большие глаза, желательно светлых тонов, довольно большой рот, пухленькие губы, накрашенные красным или розовым… И голосок такой нежный, как в мультяшках: «Хав ар ю, бейб?» — лишь с незначительным, совсем глубинным, грудным и утробным отзвуком блядскости. Короче, Ю-ю и Уть-уть — что я вам объясняю! И желательно «Та(любит)ту» — может быть, не очень серьёзно так любит… по-девчачьи потихонечку… Хотя и Ксю весьма сойдёт — современная чувиха — и «Малхолланд-драйв» весьма хороший фильм…
Её голос был довольно басов, а по своей интонации и манере применения — всячески блядск и несколько даже груб и «прокурен». Профвокал её, исполняющий сочинения О. Фролова-Великого и прочих поэтов и композиторов, я так никогда и не услышал — ни вживую, ни на магнитной ленте. Говорили мне, что он был у неё вполне насыщен, подчас заоблачно высок и строго регламентирован, отчего совершенно безэмоционален.
Вскоре я пошёл курить и проходил мимо них. Она, увидев меня совсем близко, сказала: «Здрасьти» — как будто школьница вошедшему учителю. Санич сказал: «Это вот и есть наш гениальный О. Шепелёв». — «Наслышана», — сказала она своим неповторимо-неуловимым блядовато-блядовито-ядовитым тоном. Смешок ея был явно дебилен — то же «хгы-гы!», но не офроловское, конечно, а в полном соответствии с вышеупомянутым тройным эпитетом. Я выжал из себя «Очень приятно» с полуулыбочкой, и быстрей удалился.
Они, все трое, курили в комнате, что, как известно, раньше было как бы запрещено, в частности, мною… Возлияния были частыми, причём девушка, как я понял, не брезговала самогоном, газзапивкой и лёгким отсутствием закуски, не останавливала руку разливающего и не пропускала тостов. Разговоры также лились рекой. В основном о музыке: как тебе то, как это, а вот это… Она потешалась шутками и манерой говорения ОФ. Санич, как ему и подобает, был «основателен и осанист». Вскоре полилась и музыка — О’Фролов забрал в ту комнату мой магнитофон, и они по почину Зельцера поставили её кассету под названием «Mortification».
Вынужден признаться, что на меня, необразованного, всё-это произвело неоднозначное впечатление. Я вообще практически близко не видел девушек (кроме как в институте — отличницы, происходящие из села такого-то), и чтоб они ещё всё-это и слушали — как говорит ОФ, «хоть какую-то жисткость»…
Я подумал и подумал, что она всё-таки мне не нравится. «Mortification» тоже не столь, хотя и «пойдёть для сельской местности», как выражается подлинный аристократ духа, гений рок-музыки, литературы и кулинарии ОШ. Приглашали выпить, но я ушёл к себе и даже — куда денешься — в себя.
Вскоре они опять меня активно призвали — для выяснения перевода названия группы. Я быстро вышел, сказал «не знаю», налил, выпил-запил, ещё налил, выпил-запил и ушёл.
Они всё больше пьянели, входили во всё большую пьяную экзальтацию, разговоры их приобретали всё большую пьяную откровенность. Наконец О’Фролов уже спрашивал у неё, не желает ли она прилечь, и тут же испросил доверительно и резко, желает ли она «спать рядом с мужчиной». Потом последовал деликатный вопрос: с кем. Она отвечала какими-то междометиями, и я не понял. Потом послышались восклицания ОФ: «Длинный мудак! «Красивый»! Всегда все на длину твою ведутся!», а потом его же причитания и увещевания — видимо, в качестве лидера музыкального коллектива — что «не стоит работу и личные чувства смешивать» — мне стало очень смешно!
Через полчаса полилась привычная музыка «Корна», и я, повинуясь позывам своей души и своего же тела, вышел на его призывы. (Надо сказать, что KOЯN и Limp bizkit, упомянутые ими во первых строках разговора, она отвергла и противилась предложению О’Фролова поставить их «для просвещения»). Барахтаться я, однако, не стал, да и они тоже.
Они стояли на пороге и ссали с него — прямо возле двери — неприлично всё же при девушке дудолить в таз — дверь была настежь и по полу вместе с клубами пара клубился холод. Я сел за стол, наливая себе. А где же гостья?
Она лежала с закрытыми глазами в этой же комнате на диване. Еле-еле посапывала. Спит…
Она лежала поперёк дивана, с краю. На спине, прилично сомкнув ноги и сложив руки на поясе — почти как покойница. На меня смотрели ее ступни в телесного цвета натоптанных чулках — совсем маленькие — у топ-моделей, как вы знаете, они весьма внушительные… На ней была не юбка, не джинсы, а чёрные штаны, в которых у нас и ходят все сельские отличницы и их университетские клоны-бонны. Росту невысокого — этим всё сказано, и, кроме того, кажется, довольно, как говорится, в теле. Какая-то невзрачная кофточка. Волосы ее мелко-вьющиеся, довольно редкие, тёмные. Нос практически прямой, рот довольно маленький, губы, обычные, непримечательные и непривлекательные, накрашены придающей брутальность всему ее облику фиолетовой помадой. Надо ли говорить… Вообще-то, что говорить, — надеюсь, что я не входил в число любезно предлагаемых сей деве в качестве «мужчины» рядом. В принципе я, конечно, но…
Вернулись эти. Санич шепнул мне: ты что, мол, О. Шепелёв думаешь, дескать, она немка?! — хе-хе …
Проведя довольно жёсткие манипуляции с О’Фроловым, пытавшимся не дать мне выпить «их самогон», я всё-таки несколько выпил от него, за что О’Фролов облил меня самогоном (он был в возмущении оттого, что я вновь налил себе стопочку и изготовился запить последним глотком запивки), Санич его увещевал, потом опять стали выпивать. Я выпил ещё два раза и поскольку разговоры почему-то свелись к теме никак со мной не связанной — рыболовству — пошёл спать, размышляя, как бы не уснуть и промастурбировать для разнообразия под звуки того, как Санич будет спать с Зельцером — если, конечно, будет…
А они, конечно, и не помышляли ни о каком сне. Я, прикинь, вот такую поймал! Какой тут сон! Я захожу вот по сих… Мы с отцом поехали ни свет, ни заря… Сапожищи по яйцам… холодище! «Тащи!» — орёт, а я… Тут вся леска оборвалась, а я как полетел!.. Орут во всю глотку. Я посмотрел на часы: полтретьего.
Я нервничал и не спал, внимая им и думая о своём.
Читать, чтоб мысли текли не сами по себе — так называемый «внутренний монолог», похожий скорее на диалог, — а по заранее проложенным другими руслам. Скорее уж взять резец, млат или хотя бы стать ручейком в сплошной базальтовой глыбе мира! Настоящее учение дона Хуана начинается с остановки этого вездесущего внутреннего трёпа — так называемого мышления (какой уж тут читать!) — и я в это верю, потому что, в отличие от всех этих Де Миллей, научный аспект меня не интересует. Европейцы же изобрели сублимированный вид данного процесса, заключающийся в якобы обратном — актуализации — быть писателем и писать что в голову взбредёт…
Через четверть часа я пошёл курить — «Во! вот такую!» — возбуждённо вещал О. Фролов, показывая руками метровый отрезок пространства. Ещё через полчаса я пошёл опять: «А я — во!» — Санич бьёт кулаком по столу и разводит свои ручищи на максимум. «А я — во!» — не унимается пьяный ОФ и пытается своими скромными возможностями превысить предельные параметры Санича: хватается одной рукой за край стола, а второй пытается схватиться за ручку далёкого холодильника, падает, изображает уже с помощью ног, наконец, хватается за ноги Санича, пытаясь его свалить и выкрикивая какую-то ахинею типа: «В рот ябал!». Санич его пинает, потом мы несём его ко мне в комнату на диван спать. Он уже всё. И я тоже скоро скромно засыпаю.
На следующий день Санич отправился её провожать домой: ночью он, оказалось, всё-таки на неё залез — вернее она на него! Оттуда он вернулся к себе домой, по выражению его мамы, «весь в засосах, вся шея чёрная, надо же так уделать», а О’Фролову сказал (он мне передал): «Я её не могу больше видеть», после чего они стали играть втроём.
Я потом поинтересовался, не отозвалась ли она как-нибудь обо мне — любопытно всё же — как и ожидалось, её я взаимно не впечатлил — со слов того же доверенного ОФ, на вопрос: «Как тебе наш Леонид?» она лишь зевнула: «Какой-то он самообдолбаный» (или, кажется, даже «самообдолбленный» — хорошо хоть не «самоудовлетворённый»!) — да-да, дорогие мои, самым будничным тоном — как будто каждый день заполнен у неё скучнейшим общением с гениальными людьми!
Это был единственный раз, когда я в этом году видел Зельцера.
27.
Наконец-то сложились все обстоятельства, сплылись все три кита, на которых смогла обосноваться эта бестиальная история: О’Фролов ушёл в армию, пришла весна, и «репорюкзачок пустил в меня свои корни» — иными словами, самоустранились все внешние факторы сдерживания: ОФ, как существо воинствующе асексуальное, вечно направляющее в русло чисто русского бражничества; оженившись, ушла со сцены Репа, бывшая в нашем тесном сообществе воплощением всего мною недостижимого в этой сфере — как-никак «секс-символ филфака»; зима, как вы знаете, тоже не способствовала романтическим поползновениям… Теперь я начал вполне сознательно заниматься тем, чем хотел всю жизнь — искать любовь свою, воплощённую в конкретном маленьком существе другого пола, или, в терминологии Санича (ну он-то меня хоть и не понимает и не поощряет, но вряд ли сдержит: он сам подвержен моему духовному влиянию), ухлестывать за мохнушечками…
Первого мая, как и условились, я ждал в своей «берлаге» Санича. Курение и вода в ведре кончились, холодильник сломался, поэтому и еды нет, мрачно, душно и прохладно в моей а-ля Раскольникофф каморке, в туалет охота — но пойти куда-то — хоть куда — туда, вовне, где вроде бы всё есть: пространство, время и занятия, где ярко и жарко, всеобщий праздник весны, труда и отдыха — это представлялось совсем невозможным. Я уже на себе ощущал эмоциональный солипсизм набоковского героя, которому казалось, что каждый раз, когда ты собираешься выходить, к двери спешно пододвигают в виде какого-то помоста на колёсиках и подпорках весь этот «бесконечный и вечный» мир.
Как очнуться ото сна, преодолеть его инерцию? — в том числе и буквально — почти всю ночь я не сплю, хотя вроде и не работаю, как наш любимый Достоевский — так, мучаюсь, иногда вскакиваю, записываю какие-то невнятные строчки… — однако полдня я, как и «Федя» в воспоминаниях его молодой супруги, нахожусь в подавленном состоянии и не могу ничего делать. С другой стороны, там меня никто не ждёт и ничего не волнует, к чему бы можно было стремиться. Разве что к исследованию колец Змия… или к Инночке?..
Внезапно раздались спасительные дурачие удары в дверь — пришёл Санич. Без сомнения, надо было выпить, но также неплохо было бы и закусить: я хотел есть, и Саша, как ни странно, тоже и даже очень. Пошли к Репе, хотя было рано.
Может Репинка чего-нибудь подаст убогим в честь праздничка, понадеялись мы. Но она, конечно же, не подала, а бутылку «Яблочки», принесённую нами, с радостью поддала. Тут я поведал, что у меня есть мясо, приготовленное специально для отбивных, его нужно только хорошенько промыть, отбить и отджярить. «Тащи, — приказала Репа, — щас всё отобьём, только быстрей — пока дома никого нету». Довольно долго мы намекали ей в пороге, что неплохо бы к мясу винца и что у нас нет денег, и, вдоволь отяготив, она наконец дала нам на бутылку портвейна.
Репотёща застала процесс в самом разгаре: три долбомана стояли за кухонным столом в ряд: Саша доставал из провонявшего мешочка и мыл, поливая из кружечки (воду отключили), Репа отбивала топором (молотка не было), причём ей было «сподручно» острым концом, я обмакивал в яйце, разведённом водой (молока и муки в этом доме не оказалось), и нажаривал, а одновременно ещё резал лук… В воздухе стоял шмар, на столе — ополовиненная бутилочка…
— Ой-йо-йой! — всплеснула руками она, и тут же вышла.
— Никому не дам. — Репа закрыла двери и приказала нам: — Быстрей выполняйте, и давайте одновременно пожинать!
— Что же ты, сыночек, сынку?.. — Для проформы упрекнули её мы, с жадностью и радостью набивая рот пожалуй одной из самых приятных в мире субстанций — горячим мясом, вином и репчатым луком с перцем — чисто по-мужски (для плохих девочек сообщаем: то же, что и курнуть конопли и запить горячей спермой).
Репа довольно урчала, по своему обычаю громко чавкала, но это выходило у неё как-то благозвучно, даже приятно. Вот-вот должна нечто изречь, думали мы, нечто непотребное, наподобие: «Да в рот копать всех этих радетельниц, родительниц и рожениц!», но она, благостно улыбнувшись и потянувшись, явила: «С родителями надо жить дружно, не то что вы, ослята». Мы с Саничем несколько смутились — точно ведь яблочко камнем в наш огород, в наш сад родительских скал. «Кот Реполеопольд», — шепнул я Саше, пока Репа отлучилась. — «Мажор хуев, — вторил он, — это всё лицемерие» — «Репоконфуций — мистер Двуличие!» — «Семья, работа, дом — «знаем мы ваши причины!» Не только поев-выпив, но и почесав языки, мы были довольны. Осталось только одно, всегда пропагандируемое как удовольствие, но на самом деле для…
Тут пришёл О. Седых — тоже натуральнейший дебилок, природный недоносок, бьющий об голову бутылки, легенда филфака и наш товарищ. С ним была некая подружка — согласно плану Репы, мы должны были все вместе навестить репожену в роддоме, а потом со спокойной совестью пойти в «городской парк отдыха и развлечений», и, «затерявшись в толпе, попытаться незаметно обожраться за счёт Седыха».
В пороге я наткнулся на знаменитый репорюкзачок — чёрный, удобный, судя по нашивке, Erebus — хочется даже поблагодарить сию фирму — неоднократно выдерживал в себе — какие там литры объёма! — по 10 бутылок — он был поистине незаменим, ведь затаривались мы практически ежедневно — таким манером в нём, согласно легенде, перебывали все напитки города Тамбова, а сам он, по словам хозяина, бывал и в Москве, и в Питере, и в Томске, и в Омске, и в Новосибирске. Репа никогда с ним не расставалась — во всех своих не прояснённых до сих пор похождениях — пока не женилась и не стала ходить на работу в костюмчике и галстуке с какой-то уёбищной папкой под мышкой. В общем, золото-золото раритет, а не рюкзак.
«Отдай, сыночек», — сказал я с мольбою в голосе. Репа замялась, затем начала перечислять все вышеперечисленные достоинства и заслуги оного, и я уж было потерял надежду…
«Забирай», — сказала она, разлыбившись. Е, комон, эврибади! С непривычки я путался в лямках. Надел, смотрюсь в зеркало — не идёт. «Не идёт, — говорит Репа, морщась, осматривая-поворачивая меня, — да и зачем он тебе: ты уж в годах, дятел! — хотя непонятно: одет-то ты вроде как сраный тинэйджер…» «Всё, полный сраный рэпер», — поддакнул Саша, намекая на мои широкие чёрные штаны и гломурную чёрную майку, сам одетый в китайскую майку «BOSS», спортивные штаны и совковые кроссовки «Adidas».
Вика, жинка, как зовёт её Репа, приветствовала нас из окна роддома. Хоть она пока не рожает, а на обследовании, примечателен сам факт, что розоватая Репинка не только сама розовеет (она-то говорит, что это румянец больной) и колосится, но и разрастается в мир репоотростками своими… По всему дому — мы заметили с Сашей — валяются книжонки по материнству и раннему детскому воспитанию… Интересно, нет ли у нашего просвещённого социума, где каждый умеет читать и у каждого высшее образование (даже у Репы!), популярных изданий с названиями вроде «Как умереть» или «Старость. Болезнь. Смерть: методические рекомендации»?..
В парке было оживлённо — не такое столпотворение, как на так называемый День города, когда весь центр будто бы превращается в центр Москвы, но всё же. Мы взяли пива и продирались к сцене, на которой выступала заслуженная местная группа «ТТ» («Температура тела», не подумайте чего!), после которой вышла сверхновая команда (состоящая сплошь из учеников лингво-математического лицея, то есть возлюбленной Сашей школы № 29) под названием «Факт!» — причём безо всякого постмодернизма — как известно, недавно даже воронежский «Факел» вынужден был сменить своё звучное название. Ребята явно мнили себя жёсткими звёздами большой тамбовской сцены, вели себя суперраскрепощённо, а играть не умели вообще, не говоря уже о текстах — это притом, что, как вы наверное знаете, последние два названных компонента (в отличии от первых двух) в рок-музыке не главное… Главное — не быть говном и не гнать его.
Мы стояли и охуевали, насколько выродилась наша родная музыкальная самодеятельность: два года назад на этой же сцене выступал «Беллбой» — ещё в своём первоначальном тотально мужском составе — хардкоровские прыжки в корно-адидасовских костюмах, чудовищно-брутальные рефрены «Спорт!» или «Бей лбом!», социальные тексты типа: «Нации нужен Эрнесто Че Гевара / Нации нужен Августо Пиночет / Нации нужен Иосиф Сталин / Нации нужен Доде Альфаед!» или — в адрес девушки-медсестры, которая непочтительно отнеслась к человеку с дефектами речи — «Сука! Мразь! Жестоко! Несправедливо!» — всё с повтором вторым вокалом… Причём всё это происходило в день ВДВ, и вся эта пьяная кодла, окружившая сцену, не посмела даже устроить погром — по краям сцены сидело человек десять из других групп — все как на подбор лысые-бородатые и вообще нехилые ребята, в спортивных штанах и камуфляжных майках, со взглядом «Щас убью!». У десантуры наверно случился культурный шок от такого чудесного преображения обычной рокерской шаражки — волосатые хлюпики в косухах и всяких побрякушках, завывающие о гробах, упырях и их черепах, попытавшиеся устроить свой «угар» (будет вам и «шабаш», и «шабаш», и «сейшен» с «джемом»!) в парке, и тем более в сей священный день, сразу же (сразу же — я подчёркиваю!) отгребли бы ультранерукотворных, а потом кто-нибудь из них ещё раз десять спел бы под акустику «Мой «Фантом» как пуля быстрый…» и прочая. Однако без «Фантома», помнится, всё же не обошлось и у «Бейлбома» — исполненного, правда, всего пару раз, не больше…
Мы немного тяготились этой музыкой. Санич, услышав, что они из 29-й, обезумел — кидался то на Репу, то на меня, тряс за грудки, брутально-истерично вопя: «Кто посмел допустить этих фуфломётов в каморку, где репетировал я?!!» Немного успокоившись терзанием нас (а особенно О. Седыха — «Скажи, Саша, кто?! Покажи мне его! Дай его сюда!»), он направился к тыльной стороне сцены ожидать, когда с неё спустится их вокалист — в блестящей маечке в обтяжечку, коротких разрезанных джинсах и зелёных мартинсах — чтобы вот этим ртом отгрызть ему голову.
Меня же, признаюсь, занимало другое. Я выискивал глазами Инну, беспокоясь, что её вообще не будет, и что я ей скажу, если будет, и как оторваться от своих бахвало-алкоголических спутников — или лучше их всех как-нибудь совместить — но как? Санич сказал, что видел её на Пасху на Кольце и она спросила: «А где О. Шепелёв? Почему он не гуляет?» — так и спросила! — у него! — обо мне!
— Вон они, сынок! Вона мохнужечка твая! — заорали Репа с Саничем, указывая куда-то в даль толпы. — Давай, зови их сюда! Уть-уть-уть!!
— Проститутки?! — разыгрывали они профанский миниспектакль.
— Нет!!
Ну, начинается, подумал я с раздражением.
Я всматривался в толпу, но знакомых девочек не видел. Тянуло устремиться туда, но это уж совсем смехотворно, к тому же потеряю всё здесь. Хоть что-то — это уже кое-что — резко захотелось выпить, и мы обратились к спонсору.
Репинка с Седышарой пошли за вином, а мы вроде как всё ещё ожидали вокалиста, только жалко почти трезвые. Конечно, наш настрой обильно подкреплялся происходящим на сцене, но вот так, в трезвом уме и памяти, броситься на хоть и зассатенького, но всё же человека и попытаться отгрызть ему голову — на это не способен даже индивидуум, называющий себя Блю Ундино, стремящийся стать самогоном и добровольно одетый в майку «BOSS» (ну и слава богу!), а я и подавно. Тем более публично — а что если не получится, и ещё нам выдадут тачечку кой-чего? Саша предложил чуть отойти и купить хотя бы по бутилочке пивца — если уж сразу не есть голову, то хотя бы будет чем швырнуть — вокруг все почему-то пили по-плебейски-удодски «пиво в кеглях».
Чуть отойдя, мы наткнулись на Зельцер, стоящую тут же под берёзой — словно на картинке, которые выжигают или чеканят на зоне. Она была всё та же: на ней была, кажется, коттонка, на которую были выпущены вьющиеся волосы, она опять была брутально накрашена. (Хотя я наверно обратил на неё столько же внимания, сколько Гумберт Гумберт уделил бы старушке Шапокляк, присевшей на корточки в песочнице и играющей со щеночком). Саша, как вы заметили, всегда был очень непосредственен в своих эмоциях и высказываниях: «Ты что, тоже подкрадываешься пиздить вокалиста?» Она сказала, что с удовольствием бы ду ит, да ещё и с Васей Ручкиным, коего она ожидает уже час.
Она пошла с нами к ближайшему ларьку; они с Сашей обсуждали старинные новости типа: «Чё там Вася?», «Как там вообще?», или более конкретные вещи: «А я видел тебя в апреле — ты в институте такая стояла курила» — «Я не курила!» — «Стоит такая курит, отвернулась в угол — думает, никто не видит!» — «А ты-то — даже не здоровается — нос свой задерёт и мимо!» Короче, ясненько — год не виделись и не хотели видеться, а вот пришлось. Я молчал и ухмылялся, когда на меня бросали взгляды: мол, рассуди, сынок…
Когда Санич ожидал, сунув голову в окошко, пока по его требованию нам подберут три разных напитка, мы с Зельцером оказались, так сказать, наедине. Это было недолго — минуты полторы-две, но молчание было неудобным — мы истерично копались в своих внутренних файлах, ища что-нибудь приличествующее моменту, но обстоятельства нашей последней встречи — то есть, извините, знакомства! — были сосем эфемерны и, кажется, не очень приличны. Однако мы смотрели друг другу прямо в глаза, не отводя взгляда и чуть улыбаясь — это была солидарность всё-понимающих-всё-допускающих-взрослых (напрашивается слово «адюльтер» — кстати, второе гениальное произведение «мистера N» («Лолита», конечно) явилось тогда, когда вышеназванное явление перестало интересовать искушённую читающую публику — what’s next?).
Она постоянно повторяла: «Вообще, киднеппинг какой-то!», этим же отвечая практически на все Сашины вопросы, он же сильно злоупотреблял словом «коматоз». Меня это весьма забавляло, ведь мы с ОФ давно ввели в наше общение практику «теребления» слов: пойманное на лету, понравившееся словечко или выражение начинали использовать непростительно часто в применении ко всему, что происходило с нами в жизни, из-за чего оно проходило самые диковинные искажения и обретало самые нелепые значения — как правило, одно из них впоследствии закреплялось за ним — так складывался знаменитый «диалект «ОЗ». И вот, как показывает практика, зачатки подобного творчества наличествуют чуть ли не у каждого, даже у Зельцера.
Вернулись на исходную позицию с пивом. Я вдруг увидел, что у сцены с вместе с Репою и О. Седыхом стоят мои нимфодевочки! Не попрощавшись с Зельцером, я поскакал туда. Привет-привет. Было видно, что мое появление не произвело особого эффекта — чтобы бросались на шею или просто как у них заведено чмокнули в щёчку, я ещё не заслуживал. Я мялся-мялся да и пригласил девушек выпивать портвейн с нами. Две вполне маленькие и не до сухого тоненькие школьницы пожали плечами — всё решать Инне — ведь это она знает меня. Она отказалась с улыбочкой, сказав, что им надо идти, их ждут. Я почувствовал себя стопроцентно левым лохолошариком («Бедный я, — как писал поэт, — воздушный шарик, / никому не нужный на хуй…») на этом празднике девочек, весны, отдыха и жизни, но что я мог сделать — только лишь ещё раз пригласить их…
Репа ела мороженое, Инна совсем по-домашнему спросила у неё, и она протянула ей отъеденный стаканчик пломбира. За Репниной значит можно обслюнявленное «моржовое» доедать, а со мной даже нельзя пойти выпить!
Подошед Саша-Босс и мы стали решать этот вопрос по-другому. Он сказал, что можно и желательно взять в оборот Зельцера, пока она не ушла — ведь у неё есть бабки, а я — что нужно взять в оборот «доченек», хотя у них ничего и нет… Из сложения сих противоположно направленных сил следовало, как обычно, то, что я получал небольшую взбучку, и мы должны выпить прямо здесь, не отходя, собственно говоря, от кассы.
С поразительной оперативностью мы распили принесённые Репой две бутылки «Яблочки». Тогда Репа дала ещё полтинник и объявила, что они с Седыхом должны отлучиться по делам, что будут только вечером — подходите, мол, на Кольцо. Саша был очень доволен полтинником, а я не очень: не за моими ли инночками они намылились? Вот до чего, мои золотые, доводит ранний алкоголизм в сочетании с поздним интересом к девочкам!
Я стал тянуть Сашу на Кольцо, слабо мотивируя тем, что там мы найдём Инку и K°. «Нахуя они нам?!» — не понимал Саша. — «Ну, так сказать…» — отвечал я.
Откуда ни возьмись опять возникла Репа — она буквально тянула нас за руку, непонять куда, но была очень довольна. Мы двигались механически, поглощённые своей дилеммой и действием змия. Внезапно Саша вырвался, заорав: «Машинки! — насос! Сыночек, дай я тебя расцелую!» — он попытался расцеловать отплёвывающуюся Репинку, после чего они обнявшись вальяжно приблизились к деду, который заведовал этими чудо-машинками, на которых по извилистым дорожкам набережной рассекали дети не старше старшего детсадовского возраста. «Наперегонки! — вещали они, — делайте ставки!» Мы с Седыхом полезли в карманы, ища деньги. «Сколько стоит на машинке поездить?» — спросила Репа, ухмыляясь. Дед, посмотрев на нас, явно не понял: «Десять рублей. А вам кому?» — «Нам — кому — мне и сынку!» — встрял Саша. Дед вроде начал посмеиваться, но осторожно — мало ли что: «Да вы же и не влезете в них — там педали надо крутить… Это вообще для маленьких…» — «Дед, блять, заверни ябало — по тридцатнику с носа — мы ногами будем толкаться!» — Саша Большой уже присаживался в свободную машинку, выставив ноги, как паук. «Похуярили!» — провозгласил он и толкнулся ластами. Машинка чуть не развалилась, но тронулась. Мы дохли, а дед поднял немыслимый кипеж, стращая милицией. Пришлось ретироваться. Наглая Репа было тормознула карету, движимую за счёт трёх пони — на ней катались детишки чуть постарше — но нас не взяли и туда, тем паче что дед что-то усердно сигнализировал извозчику. На этом, как вы поняли, развлечения парка отдыха исчерпывались, и Репа опять исчезла по своим загадочным реподелам.
Я, обещая Саше горы всяческих насосов даже покруче катания на машинках и пони, потянул его на Кольцо.
Мы пришли в тот момент, когда они, искомые и вожделенные, утекали с другого конца Кольца — видимо, опять в парк (даже пойти-то для разнообразия некуда!). Я не раздумывая устремился за ними — как собака, почуяв след, — предполагалось, что Саша автоматически устремится за мною с не менее довольной и похотливой вытянутой по ветру мордочкой. — «Я за ними не буду бегать», — с подобающим его летам и росту мужеством отрезал он. — «А я буду!» — и устремился чуть ли не бегом. Тут же вернулся — «Дай хоть дикан!» Да, девушки, как там у вас: все мужики — алкоголики, либо бабники — в этом контексте я есмь пидор, который хочет стать бабником, но за неимением таланта и возможностей становится алкоголиком… Дал!
Девушки были несколько смущены, что я продираюсь к ним сквозь толпу и ору: «Инна! Инна!». Они наверняка даже прибавили ходу, но я не упускал из виду её коротенькую светленькую кожаную курточку… Ну-вот, кэтч ю, томато! Алкоголизм как становление… Дальше знакомства с Ксюшей и Олей, «Как дела?» и «Как тебе «Факт!»?» дела не шли. Они продолжали следовать по какой-то своей целеустремлённой траектории, а я как хвост за ними. Мы обошли сцену и выходили опять на Советскую (где мы недавно покупали пиво). Я в который раз предлагал всем выпить, но они вроде как не хотели, мотивируя чем-то невразумительным, типа мы ещё со взрослыми едва знакомыми мужчинами не пьём. Как тяжело с этими малололиточками! Вот кто пьёт! — у ларька стояла Зельцер, только что купившая пиво себе и Саше — он сидел чуть поодаль на лавочке. Я слегка кивнул ей, подождав, однако, когда она отойдёт, чтобы отделиться от девочек и тоже приобрести баночку пивка. Девушки тем временем встретили своего друга Пушана, бывшего тогда безбородым малолетним пупсиком, все втроём поцеловали его в щёчку, ознакомили нас и предложили пойти на лавочку, только не на Кольцо, а между оным и собственно парком, где якобы никого нет.
Зато здесь была тень и комары. Разговор опять не клеился. Особенно меня смущало наличие этого всем доверенного друга. Я не очень настойчиво предложил всем пиво и унасосил его сам, в процессе чего стал полным насосом. «А ты прикинь, Пух, Лёха меня учил в школе, когда практику проходил», — нашлась великолепная Инна. Она говорит немного в нос, от этого в её голосе появляется нечто детское, но порочно-детское, лолиточное. Я рассказал несколько эпизодов из этого периода. Все смеялись.
17.
Как вы догадались, первая практика (с позволения сказать педагогическая) у нас не получилась — она длилась дней десять, в течение которых я, ОФ и Репина несколько раз заставляли себя прийти в школу. Это был нонсенс и очередное издевательство злой судьбины над нами — ведь в концепции нашего «Общества Зрелища» именно школа, вся её система и с позволения сказать эстетика — квинтэссенция отвратности и корень зла.
И как только мы вошли в чертоги сии, всё подтвердилось — сидим в коридоре, ожидая конца урока: со всех сторон, из-за всех дверей доносятся омерзительные своей бездушной монотонностью начёты учителей, объясняющих «новую тему», а также их же чудовищные вопли, хотя и не матерные, но обидные ругательства, адресованные олухам ученикам — как выяснилось, младших классов, изредка открывается одна из дверей и из неё исторгается какой-нибудь ершистый, ростом в метр субъект, досадивший училке. Когда прозвенел звонок, у нас вообще случился небывалый культурный шок: во-первых, был очень омерзителен и длинен сам его звук; во-вторых, весь коридор заполонила волна и толчея мелких тварей, которые орут, бегут, толкаются и бьют друг друга чем попало, а так называемые педагоги, тоже выброшенные этой волной на просторы коридора, теперь орут на каждого, кто тыкается в них — а это, как кажется, делает каждый из этой непролазной толпы в пару сотен социальных электронов; и наконец, когда мы пробрались вброд до вроде бы спасительного сортира, там оказалось ещё ублюдочней — такое же скопленье более крупных и таких же мелких шерстов, которые курят и сильно нервничают, чтобы не зашли учителя, клянут последних, сыплют жаргоном, матерятся петушиными голосками, и вообще ужасная грязь и вонь. Главное настроение — утрированная суета, валтузливость с ежесекундным истеричным криком: «Я есмь! и я тебе сейчас что-то сделаю — узнаешь!» Рассадник мрази и центр лицемерия — вот он!
«Давайте отсюда уйдём, ребята», — мягко сказала Репа. Мы с О’Фроловым давно сжали зубы и кулаки — крепились. Мы пошли в ближайшее питейное, чтобы интенсивно отдохнуть.
Были деньги, и мы прибегли к подзабытой уже великолепнейшей затее с романтичным названием «вояж по рыгаловкам». Посидели-выпили, покурили, пошли в другую — увлекательно страх! — везде свои цены, своё меню, свой неповторимый колорит…
По пути к пятому месту дислокации — довольно цивильной «быковской» кафешке в главной городской гостинице «Толна» мы наткнулись на так называемый бассейн перед её фасадом. Было очень жарко, но купаться после месяц назад прошедшего Ильина дня уже поздновато — только несколько моржеватых мальчуганов плескались в его неглубоких (от силы метра полтора) резервуарах. К тому же, самый центр города, а время час дня. Не раздумывая, мы, три бородатых пьяных переростка, поскидывали свою непотребную униформу и бросились в пучину вод. «Дяденька, сними часы!» — упредительно кричал мне один шерст-моржик, но дяденьке было уже море по колено, тем паче, что он толком не умеет плавать…
Мы от души плескались-дурачились, объединившись с шерстами как с равными. Прохожие явно недоумевали, но это ещё не всё: как и должно, игры переросли в конфликты и вылились за пределы бассейна — Репа мчится за мной с кирпичом в лапках, а я, удирая от неё в трусах по вскопанным клумбам, падаю, и уловив удар, вскакиваю, выдираю какой-то корень и гонюсь за ней уже весь чёрный… Процессия каких-то иностранцев с фотоаппаратами, неприличные жесты и выкрики ОФ… Столпились зрители — явно кто-нибудь сейчас вызовет ментов или психушку…
Кое-как мы успокоились, отмылись от чернозёма, оделись и двинулись в кафешку. Меня несли (наверно я всё же был сильно пьян или настолько исхуёвлен Репниной — ни того ни другого не помню: помню только, что был трезв, здоров и доволен). Мы зашли, осмотрелись, О’Фролов поставил свои кроссовки на стол, Репа, ухмыляясь, как будто у неё в кармане был миллион, обратилась к продавщицам: «Бутилочку «Лемона» слащавого и три моржовых!» Потом ко мне: «Лёня, деньги давай!» Я был чуть поодаль: лежал на входе, покинутый О’Фроловым, двинувшимся несколько своеобразным способом «занимать места». «Уберите его отсюда!» — завопили девицы из-за стойки. Меня вынесли. Находясь в удобной мне позе на высоком бетонном пороге, я смотрел в ясное небо, курил, думая: «Какой насосик!», кто-то шагал через меня, слышались бахвальные восклицания Репы: «Моржовое!» и удыхания ОФ — видимо, продавщицы долго не понимали, что это такое.
Наконец меня снова занесли, усадили, достали деньги из кармана. Репа всё же купила приторно сладкий, но крепкий «Лимон», который мы с ОФ ненавидели, три пива, три пломбира и три конфеточки. Мы всё-это употребляли, делая вид, что выпиваем, запиваем и закусываем — такой «винегрет» можно употреблять только в бессознательном состоянии, на границе которого мы и играючи балансировали…
Понукаемые аппеляциями к какой-то милиции, а затем и двумя пришедшими в гости быками, но однако всё же усидев всё, мы взяли ещё три бутылки крепкой «Балтики» и, делая вид, что распиваем её на ходу, отправились домой… ОФ, едва спустившись со ступенек заведения, расколол свою бутылку, я, заметив это, стал ржать над ним и забывшись разжал руку… — вышедшая последней Репинка увидела сие и всё повторилось… как в воде, как в замедленной съёмке без звука… Мы второём набруталили на высокий постамент порога, сплелись руками и в очередной раз направились домой… Несмотря на всё-это, в том числе и на то, что О’Фролов так и нёс кроссовки в руке, добрались благополучно и завалились спать.
Когда я очнулся, меня посетила измена: потерял зачётку. Обыскал весь дом, истеребив всю мокрую земляную одежду — нету! — только налившиеся чем-то изумрудным часы. Вскоре я обнаружил её в заднем кармане джинсов ОФ — в ней и так всё расплылось после того, как этот сегрегат её облевал, но я всё-таки убедил нескольких преподов не брезговать (дескать, документ был утерян в рыжих московских глинах, а впоследствии чудесно обретён) и приложить руку, тем паче, что последний семестр остался. Теперь и эти автографы пошли крягом, а крышка (с закруглёнными почему-то краями) вообще отслоилась…
18.
Сначала нам нужно было просто присутствовать на уроках, впитывая азы педмастерства школьных учтилей. Мы пытались это делать. Сначала заходили в «Дионис», выпивали «по кряжечке», шли в рассадник, отсиживали урок (больше не выдерживали), почти бегом возвращались к пиву, а подкрепившись, трогали домой, чтоб облупиться под корень.
Надо ли говорить, что учтиля, руководители практики и сокурсницы стали нас недолюбливать. Нас вообще каждый раз пускали во храм науки жизни чуть ли не с боем. Дело в том, что мы купили в секонд-хэнде курточки — я-то, как вы знаете, секонды не поощряю, и мою куртку первоначально купила Репа для своего братца, но она ему не подошла и была предложена мне, на что я, учитывая концептуальность цветовой гаммы, сразу согласился: репкина была ярко-красная, офроловская ядовито-жёлтая, а моя хаки-зелёная — и прям в таком виде, дополненным у всех троих отвисшими хаки или камуфляжными «репоштанами», а также шотландскими бородками, осмысленными (презрительно-профанистичными) взглядами и свежим пивным дыханием, заходили в школы с целью учить учителей, сеющих разумное, доброе, вечное, неотделимое в их исполнении от плевел дебильного, злого, сиюминутного… Нас грубо останавливали прям на вахте, потом, выяснив, пропускали, после чего нас несколько раз останавливали уже в коридоре — завуч, директор или какая-нибудь дотошная учителка: «Чего шатаетесь?! Из какого класса?!» — «Ни из какого — мы учтиля!» — «Как-кие ещё учителя?!» — «Практику проходим», — пауза, а потом взрыв: «Вы что только что с картошки?! В таком виде больше не приходите! Здесь между прочим школа, а не…» — «Мы — команда!» — профанистично вскрикивает Репа, подпрыгивая, и мы все втроём — портативный светофор! — подпрыгиваем, визгливо выкрикивая: «Ррё-ххуу!»…
Когда наступила пора проводить уроки, мы перестали приходить туда совсем. Весной началась вторая практика — длинною в месяц и уже в девятых классах, на которой мы были должны реабилитироваться, так как из институда нас всё-таки пока не выгнали. Надо ли говорить, что мы вообще на ней не появились: О’Фролов начал пить безбожно и ежедневно, Репа ушла из дому, сняла какую-то квартирку и долгое время даже мы не знали, где она обретается и какими ещё более тёмными делишками занимается, я не ходил неделю, вторую колебался, но потом всё-таки пришёл с повинной… Странные были дела…
19.
Ещё на первой практике с Репой поздоровалась в коридоре девушка — я удивился и очень её запомнил — она была в прямом смысле очаровательна. Теперь я пришёл, стоял у окна и меня ломало — как тут мерзко, тем более одному, тем более с похмелья, тем более курить охота, а нельзя — через две минуты звонок — и это самое главное — через две минуты надо войти в класс — класс коррекции, своего рода штрафбат — увидеть эти дебильные рожи, поймать эти дебильные взгляды, услышать эти дебильные голоса… Прозвенел звонок, все рассасывались, у соседнего окна стояла девушка, я медлил, она медлила — обернулась — это она! Спортивная кофточка, маечка, подтяжечки, модные штанцы, гриндера — одно это уже было отрадой. Улыбнулась мне и сказала: «Привет». Луноликая молочнокожая большеглазая милашка, а ротик такой невинно-нежный, как у младенца. Светлые вьющиеся локоны, заколочка. Я подошёл. Она спросила, где Репинка. Я честно ответил, что не знаю. А ты что здесь делаешь? Можно на ты? Можно. Я должен вести уроки. В каком классе? В 9-м «Б». Конечно, это был её класс. — «А у нас должно быть контрольное изложение» — «Вот я-то его и проведу» — «У меня книжка есть — можно я с книжки спишу?» — «Нужно, только хоть что-нибудь измени». Так мы и познакомились.
Я пропустил её вперёд себя в дверь, приятно поразившись её походке и вообще шикарной задней части. Это просто блеск! Именно самое то — отклонения от эталона, которые меня не оставляют равнодушным — чуть гипертрофированные бёдра, жумпел хороший, не то что, как выражается Репа, уютный, а я бы сказал, комфортабельный!.. Прости меня, Инна, маленькая… А вы, детки, почитайте-ка лучше своего Толкиена!
Их училка представила меня, села за заднюю парту. Я был одет в офроловские джинсы и свитер — в моём гардеробе вообще не было «приличной» одежды. Мне не раз делали замечания, что сидеть за столом, когда объясняешь новую тему или читаешь диктант, нельзя, но я окинул взором класс — в целом неплохо: примерно то, что я и ожидал (exept Инночка, прилежно приготовившая методичку на первой парте) — сел и погнал. За другой первой партой, той что примыкала к моему столу, сидели две девицы явно проблядоватенькой направленности, что называется бойкие, и, конечно же, долговязые и гололягие. Я начал с ними неформальное несанкционированное общение: обращал внимание на все их идиотские вопросики, более того — отвечал на них таким же полушёпотом, а то и нырял под парту, рассматривая любезно ими предоставленное и расставленное — причём всё это я воспроизводил с поразительно серьёзным лицом, одновременно громко-внятно и выразительно-до-появления-едва-заметного-оттенка-профанации читая текст по абзацам — в конце концов мы познакомились и я передал им под партой сигареты. Училка даже не смогла меня ни в чём упрекнуть — кажется, она со своей «Камчатки» вообще ничего не заметила. Только маленькая, но сообразительная Инна, всё время щекотавшая меня своим лучистым взглядом, всё видела, всё понимала и явно потешалась — с первого дня она стала относиться ко мне немного иронично — значит, есть за что… На губах её пропадает детское выражение, и тут же открываешь, что они что ни на есть полненькие, розовые, безо всякой помады в них есть нечто вызывающее, они как бы подчёркивают сами себя — короче, лучше не смотреть — голова кружится!! Зубы мелкие, ровные и поразительно белые — не та гадость что у америкашек, а просто белые — такая широкая улыбка её очень красивая, даже немного картинная.
Когда она подходила сдавать, уронила свой пакетик — я кинулся помогать ей собирать то, что оттуда вывалилось — среди прочего там оказались диски популярных у продвинутой молодёжи Portishead, Tricky и Moby, а также кассета «Дубового гая», которую я испросил послушать. Она спросила, нет ли у меня нового «Корна» — мы решили продолжить разговор о музыке после занятий — у меня был урок в 7-м классе (за ту практику), а у неё физ-ра.
Встретились на том же месте. Я стоял одиноко, отягощаясь некурением, а она насосилась у своего окна, окружённая сворой симпатичных в общем-то девочек и мальчиков. Я наблюдал: у неё сломалась заколочка, которой она закалывала чёлочку, и её толстоватая подружка, а потом пара пацанов пытались её сделать, но безуспешно, она что-то им сказала, распрощалась, отделилась и направилась ко мне. Умная девочка — у нас таких мало. Я взял из её руки заколку, согнул её о подоконник, исправив, и протянул ей. Она сказала спасибо, и мы пошли на выход.
О музыке продолжили за пивом на лавочке на Кольце. Она сказала, что ей «наиболее нравится» песня «A.D.I.D.A.S» (как мило! намёк (?) понял!), и что она слышала, что Репа играет в «какой-то совсем ебанутой команде», но никогда ничего их не слышала. Я ненавязчиво объяснил, что в принципе я эту шаражку и возглавляю, а ещё мы, «ОЗ», занимаемся литературой и акционизмом (она закивала в знак того, что и об этом слышала), а я единолично пишу так называемые «стихи» и даже иногда прозу. Она сказала, что есть вот такой тамбовский поэт Алексей Долгов, очень классный, ему 26 лет, она его знает и он меня знает по газетным публикациям и мечтает познакомиться. А вообще её кумиры — она с гордостью и трепетом вытащила фотографии — небезызвестные «Беллбой» и «Нервный борщ» — «Знаешь их?». Я сказал, что в принципе знаю, но это мне ничего не даёт и вообще они все классные конечно ребяты, но мы, «ОЗ», между прочим гениальны, а это совсем другой вопрос!.. И вообще ты наверно считаешь, что Моуби с «Морчеебой» — это то же самое, что и Трики с «Портисхедом» — на самом же деле первые двое в отличие от вторых — «пошли они в гумно» (знаешь что это?). И ваще ваш общекольцовский Дельфин — чисто подростковый кайф. Она, конечно, обиделась, а я пожалел и стал заглаживать конфликт рассказом о выступлениях «Корна» и раннего «Беллбоя» в стиле «найди десять отличий».
Я проводил её на остановку. Подъехал её автобус — она уходила, медлила — я не поцеловал её, нет — ведь «совсем маленькая» — только посмотрел в глаза под модной шапочкой — она чуть ниже меня — и понял, что влюбился — так оно и бывает. Сказал, что очень рад, что познакомился с ней. Она ответила, что ей тоже очень интересно было со мной общаться.
Продолжение 27.
Потом решили пойти купить курить — девочки курили одну за одной — сие, видимо, было большим достижением для них. Это ничего — значит, скоро начнут и выпивать…
Они пошли в «Легенду», а я расположился на Кольце на лавочке. Всё на той же! Тут подошли знакомиться ещё две девочки — из той же серии — они их знают. Я был доволен, но не очень. Тут подошла Наташа — самая длинная и взрослая, непростительно откровенные ляжки, выгодно ограниченные снизу мартинсами, а сверху мини-юбкой… Вот эта точно ебётся — подумал я словами Репы или Санича, или другого «нормального чувака». Она положила сзади руки мне на плечи, отбирая пиво. В этот момент мне свистнул Санич — они с Зельцером выходили из-за угла дома, где расположен тот самый сортир. Я махнул им — Санич что-то говорил Зельцеру, показывая на меня, они стояли, рассматривая нас и переговариваясь-посмеиваясь.
Я купил полторашку пива и мы опять вернулись на Кольцо. Здесь снова были замечены Санич с Зельцером, идущие в сортир. Даже удалось перекинуться с ними парочкой слов.
— Ты что же, сыночек, — ты же в гавно!
— Насосня! Уть-оть! — я подчаливал протезной походкой, лицо моё непроизвольно расплывалось в пьяной улыбке, превращавшей его в самодовольную личину.
— Твои мохнушечки ушли вон с каким-то толстым поебасиком, а ты с кем сидишь?! Посмотри вот, — обратился он к Зельцеру как к свидетелю моего падения, — Великий Русский Писатель, а занимается — хуйнёй.
Зельцер несколько дебильно и вроде как сочувственно хмыкнула, потупив глазки, — как будто маленькой девочке показывали нечто не совсем приличное.
— Пошёл на хуй, — сказал я голосом О’Фролова и поспешил к своим девочкам, на ходу бегло припоминая сколько усилий мне уже пришлось приложить… приложить… приложиться?..
20.
Даже забыл, что и кто меня дома ожидает! Уже третий день в гостях у нас с ОФ находится мой братец Серж со своим другом Коляном, с которым они живут в одной комнате в общаге тех. ун-та. (Он крайне редко бывает у меня в гостях, поскольку общих тем для общения у нас не осталось — как только он вышел из-под контроля моего природного магнетизма, превратился в обычного гопа, жрущего водку с себе подобными под нескончаемые звуки русского шансона). С начавшим поддавать ОФ они нашли поразительно общий язык: распитие продолжается день и ночь (Колян с братецем как сельповина, гопы и люди общажные, оказалось, пьют намного больше нас убогих), пошлейшие пьянейшие байки и приколы, жрать совсем нечего, всё заблёвано, из радио орёт попса и все довольны. С тяжёлым сердцем я побрёл домой, в глубине души надеясь, что гости нас уже покинули — уж ни денег, ни еды, ни какого-то разнообразия в разговорах и занятиях — пора бы уж расплетаться — к тому же Дядюшка дед может нагрянуть!..
Зайдя домой, я обомлел: О. Фролов с до половины лысым намыленным и окровавленным черепом сидит посреди комнаты на стуле, нагнувшись над переполненным смрадным тазом, эти два кекса с ножницами и бритвой (между прочим, моей) застыли в его обслуживании, а тут же стоящий дядь Володя (тоже в сранину, как и все остальные) руководит процессом: «Вот где, блядь, брей, хуль ты по сухому!..» Они было обратили внимание на меня, но клиент сказал: «Пошёл он на хуй, наливай!» — Колян разлил на четверых самогон, они опрокинули и с обновлёнными силами принялись продолжать изображать цырульню. Кругом был неописуемый бардак, особенно на столе. Я, конечно, хотел есть…
Поскольку таз был задействован, пришлось выйти в туалет. Хотел уж слинять от них, но привлекли душераздирающие вопли Видоплясова — смотрю в окно: братец набрал в рот одеколону (мой «Тройной») и прыснул Воробьянинову на плоский череп. «Не делайте так, ребята, никогда!..» — зарыдал клиент, скорчившись, вцепившись руками в черепную коробочку. Колян изрядно набрал в рот «Тройного», что-то поперхнулся и был таков. «Блять, плюй! — орал ОФ, — ты что, пить сюда пришёл?! Дай сюда!» Флакон пошёл по кругу, запивали мутным рассолом.
Я пошёл прочь. Ходил по улицам кругами, поражаясь, проклиная и размышляя. Зашёл в рыгаловку на автовокзале, на последние гроши взял кружку пива и беляш. Неспешно употребил и опять ходить — какая гадость! — а ещё хотел Инночку пригласить к себе!
Вернулся когда уж стемнело. Света не было, дверь нараспашку — я подумал, что наверное спят одурманенные, а того и гляди вообще порезались — было уже два жёстких конфликта на почве музыки: ОФ пытался им втереть «для общего развития» попсовый по его представлениям Limp Bizkit, а на другой день забыл об этом и воспроизвёл то же самое! — зашёл: дома вообще никого не оказалось. Я поставил чайник, вытер всё со стола и сел в кресло, разложив пред собой пачку тетрадей, которые нужно было проверить к завтрешнему дню. Настроения никакого — мерзкое стеснение самопринуждения — наверно антивдохновенье — я включил Yat-Kha и начал прибарахтывать вкруг по комнате, ладонью имитируя варган и утробно подпевая “увая-вая-вая-уваяяя!” Чуть зарядившись, я схватился за верхнюю в стопке тетрадку и тут же отбросил её будто током ударило — «ТЕТРАДЬ для работ по литературе ученика… школы… Шепелёва Алексея»! Вот и съехала — а ты чего ожидал?! Открыл — почерк не мой, 29-я шк., 7-й “Б”. Совпаденье, гм. Чем корявей почерк, тем неординарней человек, подумал я, так же как и с танцем — так что «вживую» и писателя, и рок-музыканта можно узнать как милого — по одной походке!..
Я заварил чай, ещё кружочек прошаманил — почему-то задирая одну ногу назад наподобие как в упражнении “ласточка”, только касаясь ступнёй спины — сел за тетради и тут послышался стук в дверь.
Это были, слава богу, Саша и Саша, уже пьяные и с самогоном — ходили на точку. Они смеялись. Увидев тетради — ещё больше. «Я же говорю: совсем ёбнулся! — Услужливо сделал пояснения для Саши обнаживший исцарапанную лысину. И для меня: — Мы уж минут десять за тобой в окно наблюдаем!»
Мне припомнилась запись в дневнике гениального Хармса: что делает человек, когда остаётся один… Я то же:
я с самим собой —
я и есть я
когда я являюсь собой
я знаю что являюсь собой
поэтому я и являюсь собой
это понятно. я это написал —
а что дальше?
— Оботанелая рука, — перефразировав Хлебникова, тоже вроде бы гения, изрёк поэт ОФ, пренебрежительно указывая на меня, откупоривая баклажку. Я немного смутился, но тут же заслонился цитатами:
— Увидишь учителя, сказал Конфуций, убей его, потому как подлинный учитель, как вы знаете, учит лишь учителей!.. Как я вас.
— Пашёл ты! — в один голос.
Дальше мы устроили оргиастическое: истосковавшись по настоящей музыке, немилосердно оторвались под Slayer, всё расшибли, оборвали шторы, нарисовали О’Фролову на черепе пентаграмму с вписанной в неё свастикой (его же, кстати, ноу-хау), а самогон они придумали пить из моей спины — я каждый раз вынужден был ложиться на пол, во впадинку от искривления заливалась доза на двоих и они по очереди всасывали сие, не запивая… Что бы, яхонтовые вы мои, подумал сторонний наблюдатель?
21.
На следующий день я пришёл в школу к четвёртому, заключительному уроку (хотя надо было к первому), причём за десять минут до его окончания. Я как дурак стоял в коридоре у двери, слыша как училка даёт домашнее задание в конце урока, который должен был вести я. Надо бы войти — казалось мне с похмелья — но зачем: чтобы вызвать шквал раздражения?! Уж лучше бы не приходил вообще — «я болел» да и точка. Прислушался и не поверил ушам своим: вот Алексей Александрович — берите с него пример, олухи! — интеллигентный, воспитанный молодой человек! начитанный, образованный, талантливый, поступает в аспирантуру, сам пишет стихи… (Не хватает ещё «гениальный», «Цезарь», «Фюрер Второй» и далее по списку!) Надо ли говорить, что я чуть ли не пинком распахнул дверь и завалился — в своей зелёной курточке и камуфляжных штанах, широко улыбаясь и делая ручкой.
Прозвенел звонок. Инна была довольна, а я и училка нет: я сказал, что тетради принесу завтра, она сказала, что сегодня мне надо собрать дневники у 9-го “Б” и проверить их, а также существуют так называемые задолжники (вся мужская половина класса!), которые будут с сегодняшнего дня отвечать мне стихи наизусть, начиная с «The Prophet’s lost» и «Exegi monumentum». Хорошо, сказал я.
«Лёх, а давай мы тебе поможем», — сказала Инна. Хорошо, сказал я. «Давайте поможем Лёхе», — обратилась она к классу. Хорошо, отозвались они. Она читала по журналу отметки, они выставляли в дневники, а я должен был только заверить. Особо усердствовали две мои новые знакомые, облепившие меня с двух сторон, получившие уже по две сигареты и по левой пятёрке по литературе — они даже расписывались за меня. Не слишком меня радовало также и то, что Инночке тоже сразу нашлись помощники — два её довольно приятненьких однокашника изображали как бы зеркальную пародию на меня — буквально перелистывали за неё страницы.
По окончании один из них явно привычным для неё тоном сказал: «Ну что, Ин, ты идёшь?» — «Ага, — не менее обыденно отозвалась она, — возьми мой рюкзак». И они пошли. Я тоже дурацки влачился за ними, постепенно отставая. — «Ты, Лёх, с нами, а то мы поворачиваем?» — заштатно осведомилась она. — «Да нет, у меня дела», — соврал я. — «А стихи ты что не стал проверять?» — лукаво улыбнулась она. — «Некогда; мне туда», — я повернулся в другую сторону. — «До свидания», — вежливо сказал мальчонка. — «Пока».
Идти мне было совершенно некуда, поскольку не было денег. Едва успели забрезжиться плохие мыслишки, как на счастье я встретил поэта Г. Минаева, который только вернулся из Москвы и привёз журнал «Черновик» с моей публикацией — пошли к нему, посидели, выпили… Вечером пришёл Санич и мы скрупулёзно объебошились.
Продолжение 27.
Я, однако, отпил ещё несколько глотков, покурил и сделался полным насососом — мало понимая, о чём разговаривают доченьки, что вообще происходит, всё равно как в транс какой погрузился. Мир стал настолько абстрактным, что я даже не заметил, как они исчезли, и наступили вообще сумерки…
Пошёл искать хоть кого-нибудь.
На лавочке-бордюре где остановка сидела Инна с одной из своих подружек. Я подошёл, что-то сказал, сел рядом. Говорить было как-то совсем не о чем. Я вновь завёл речь о спиртном — как бы неплохо выпить его, да пожёстче. Это не нашло отклика в их маленьких миленьких сердцах и желудках. Тогда я спустился на нижний ярус — сел на корточки подле их маленьких миленьких ног и стал теребить руками всё, что на них надето, приговаривая «Уть-уть, какой насо-осик!..» и тем самым как бы спрашивая что это и где да почём, мол, купили. Уж об этом они могут говорить бесконечно — о модных штанишках, маленьких кедах, жёлтых шнурках, рюкзачках, плеерах и наушниках, талисманах и фенечках, сорочках и маечках — так бы и до трусиков дойти, но меня грубо прервали.
Это был, конечно, Саша. Чуть поодаль стояла Зельцер и, показалось, вновь довольно сочувственно (и наверняка уже достаточно долго!) наблюдала сцену юродского опущения ВРП. Саша вполне корректно меня отозвал и позвал с собой и Зельцером пить портвейн или водку (на выбор) за её счёт (это точно). Я заинтересовался, но сказал, что не могу покинуть доченек (которые наверно уже почувствовали некое облегчение, предчувствуя, что их хотят избавить от этого пьяного педофила). Но нет же — я отказался и вернулся к уже безвозвратно прерванному акту докапывания до трусиков. Санич, добрая душа, привыкшая уже к странностям великих, отходя крикнул: «Мы будем на лавке у дома, где вы жили на Московской».
После этого я вообще потерял нить повествования и связь времён. В голове крутились одни трусики. Девочки — хотя я прямо об этом не просил, конечно — почему-то явно не хотели показывать их мне, и засобирались домой. Я упорно молчал, не зная, как высказать свою маленькую просьбу окольным путём. Чувак рядом, видимо, тоже и рассказал идиотический пошлейший анекдот. Сейчас, видимо, кого-то расшибут, почуял я.
Девушки не растерялись — поставили меня в качестве щита между ним и собою, сказав, что они не одни и вообще-то уходят. Я почуял, что если сейчас прозвучат слова «лох» или «кто — этот что ль», то кто-то — наверняка это тот, кого потом расшибут — получит в зубы. Я молчал, сжав зубы и кулаки. Он тоже. Тут как нельзя кстати подъехал хороший, просто отличный, автобус, и они быстренько срулили. Я молчал. Ладно, ты бык, а я тоже не жук-хрущак. Он потерял интерес к моей персоне и отвернулся, привязавшись к другим девицам, не моим и вполне взрослым.
Я встал и почти бегом последовал к назначенному месту — было уже совсем темно и прохладно и — угадайте! — нестерпимо хотелось выпить — даже небольшой сушняк начинается — а если их там уже и нет?! — ну же, быстрей, ну!..
И вот «чу!» — настиг я их — во вполне пристойный момент перехода от пива к портвейну — при покупке последнего в ларьке, который мы с ОФ в своё время озолотили. Настиг их бесшумно, как ниндзя, выпрыгнул внезапно, как дурак из фильма «Крик» — даже спугнул, заорав: «Killers are quiet like breath of the wind!» Решили сразу взять два, при этом мне было отказано в закуси, хотя деньги ещё имелись в изобилии.
Портвейн был действительно очень мерзким, и я всё же был делегирован в ларёк с напутствием потратить как можно меньше денег. Вернулся я с эвристически обретённым черничным рулетом — до этого я никогда их не едал, а вот Зельцер, оказалось, их обожает.
Довольно мило и долго сидели мы за столиком у нашего бывшего дома, попивая портвешок, вспоминая всякие случаи — всё казалось смешным, даже как О’Фролов вены резал… Почти всё представляется забавным, когда об этом рассказываешь — сам стараешься забыть многое из того, чему в твоих воспоминаниях неуютно, исправить, чувствуешь свою власть и в то же время обман, основанный на бессилии… Байки по-пьяни — понятно, но за собой замечаю и на письме!..
…Так есть ли некий EXPLICIT, который даст бумаге всё, что она может выдержать, то есть всё — и сможет ли всё-это снести душа творца?
6.
Мы отправились к Саничу за обещанной нам «мыльницей» (гостивший у нас две недели «Маяк» они забрали обратно на обувную — «для завязи»). Во дворе у Саши мы повстречали Репу, и она как бы пригласила нас «на вечериночку» на хату к О. Фролову-2, хиппи-нарику из Томска, осевшему теперь здесь. Мы объяснили ситуацию с бабушкой, я добавил, что завтра нам надо обязательно в 11: 45 прибыть в школу, где мы имеем честь «проходить великое поприще». Репа сказала, что у ОФ-2 дома можно и заночевать, только там тоже полтергейст — офроловская жена утверждает, что это делает призрак бабушки, которая умерла незадолго до их вселения («Очаровашки!!» — в один голос подумали мы с ОФ). Но народу там всегда много — будет весело. Всегда много травы и молочища — будет весело! «Вы же не пробовали — вы только самогон жрать», — подстрекала Репа. Я сказал, что особенно и не собираюсь «пробовать», мне на вашу конопляную фабрику наплевать. О’Фролов сказал, что собирается, тем более, что «как приятно одуплетиться бесплатно», и что ему «надо подлечить нервную систему, потрёпанную в борьбе с бабушкой и её внутренней девочкой»! Он ещё сморозил несколько не понятых нами каламбуров со словом INTER, якобы случайно найденным им вчера в словаре при очередной (на сей раз успешной, поскольку меня не было) попытке создания из него самокрутки и посоветовал именно так назвать продолжение начатого мною романа «ЕСНО», чтобы получилось интересно…
Тут подошёл сам О’Фролов-юниор с ублюдочным рюкзаком, и О’Фролов I Великий вызвался ему помочь рвать коноплю — она, видите ли, растёт в этом городе где попало (а в наших с ОФ деревнях её нет вообще!). Я был послан домой относить «мыльницу», а они отправились обследовать берега мини-речки Студенец, текущей посреди города, в частности, в районе Кольца (на нём мы и должны были встретиться все через час).
Я не задержался дома, даже не стал пить чай, хотя и планировал — бросил аппарат, встал на колени в другой комнате, отбил лбом тринадцать раз, приговаривая Господи, прости! и пулей вылетел наружу.
Санич не пришёл, а мы вчетвером, купив в «Легенде» пару пакетиков молока, с полным рюкзаком сырья отправились на знаменитый сэконд-офроловский наркофлэт.
Сидели на кухне, человек шесть. Василина, офроловская жена, с какой-то чувихой были в комнате. Я не интересовался всей этой ихней кухней, курил одну за одной и вяло отвечал на вопросы о произведениях «ОЗ», с чтением которых перед разным информальским сбродом с недавних пор выступала Репа — сначала донимали её (ведь все думали, что это она и написала), потом она перевела стрелки, и мне сделалось совсем некомфортно от такой популярности: «Как надо обкуриться и обдолбиться, чтоб такое написать, прикинь, да?!» О’Фролов, напротив, был бодр и помогал своему альтер эгу — резал кусты на разделочной доске и выспрашивал всё про все этапы «процесса». Ещё в процесс вмешивался с ценными указаниями чувак с красноречивым прозвищем Повар, он же, по-моему, притащил огромный арбуз — потом на хавку пробьёт и всё такое.
— Эффект, эффект, унасоситься, — наянничал О. Фролов.
— Будет тебе эффект, — смеялся ОФ-2, - Повар вчера валялся вот здесь на полу, ржал и нёс всякий бред по типу и по поводу ваших рассказов — у него увеличилась голова, и так далее.
О’Фролов поведал, что раз мы с Игорищем уже наваривали молочище, но нас не забрало — и хуже нет ощущения — ждать неведомого прихода, неведомо чего, а потом обломаться!
Всё было очень долго, душно, пахуче и маслянисто — полная противоположность пьянству, его тёплому комфорту, его тёплой и ясной первоначальной эйфории. Мы выжрали грамм по сто. «Когда?» — спросил ОФ. Минут через 40–50! Настроения никакого. Через полчаса мы с ОФ тяпнули ещё по сотке. Время прошло. Ждали, ждали… Вмазали ещё — всё что осталось…
Все были уже как бы довольные, а длинное тело Повара, с охуенной, видать, башкой, валялось в проходе в коридор, ржало само над собой и городило какую-то невнятную несмешную чушь.
«Ну, торкнуло, ну?» — приставал хозяин кухни и процесса, а мы всё более раздражались и «трезвели». Эта назойливость нариков — хуже не придумаешь, думали мы.
Проводить вечер без стимуляторов — это уже не в моей привычке. Тем более в компании. Невозможно сообщаться с людьми без алкоголя. Тем более — в большой и малознакомой! Хоть пива выпить! Хоть «Кьюр» послушать, вдыхая клей!..
Пошли в комнату рубиться в «Денди» посредством чёрно-белого телерыдвана. Играли двое на двое по очереди. Я, естественно, всем этим не был доволен, лажал и пренебрежительно и/или боязливо пытался пропустить свою очередь. Я лежал на кровати с Репою, она теребила мой пупочек и наверняка уже изготовлялась, пидараска, впустить корни — то бишь свои лапчатые когтистые пальцы тебе под рёбры!.. Вдруг я уловил что-то — что-то не то.
7.
Я вскочил, риторически вопрошая: «А насос ли я?!» В доказательство того, что я насос, то есть, в данном контексте, трезв, я демонстративно решился пройтись по доске пола — трезвый человек делает это ровно, без выкрутасов… Думаю, что шёл я ровно, но через несколько шагов осознал, что движения мои напоминают рывковую пластику Терминатора или Робокопа. В голове, в шее что-то щёлкнуло. Я сильно заржал.
Репа удыхала надо мной, показывая пальцем, а сам я — непонять над чем — и уже не останавливался весь вечер!
Вот все пришли опять на кухню пить чай; я лежал на полу возле мусорной корзины с арбузными корками и смеялся навзрыд. Репа пыталась что-то сказать мне, я что-то ответил, она что-то ответила, я тоже что-то — и мы удохли радикально, осознав, что наш диалог состоял из одних местоимений типа «что-то», «какой», «который» — невозможно даже его реконструировать — никто не называл то, о чём спрашивал и отвечал, а лишь имел в виду, причём каждый своё… Потом Репопрофанка начала сознательно подначивать: «Вчера смотрел — у Троицкого в «Обломове» дед сидел — нижняя губа прям во-о! — и оттягивает что есть дури свою губу, — прям как хобот, медведь-губач!» Все ухахатывались, осознавая этот прогон как старинную конопляную затею прикалываться над тем, кто в говно; я дох, потому что не мог остановиться (сильно ломило в затылке, в самой голове сзади… — как бы не треснула, не взорвалась, как бы с ума не сойти, ведь невозможно остановиться!! да и челюсть, да и живот уже…); только О’Фролов был мрачен и смотрел на всё с нескрываемым презрением и скрытой завистью.
Хозяин хаты суетился, разливал всем в чашки чай. Я пытался хоть как-то уловить свои мысли, сконцентрироваться на чём-то серьёзном, пытался повторять про себя: «Всё, хватит смеяться, всё — иначе всё», а Репка совсем опустилась и опростилась: опустилась ко мне и начала театр Петрушки: «Хоп, блять!» — и показывает палец — я удох по-дурачему навзрыд — «Оть, блять!» — и показывает на второй лапке — то же самое, аж до слёз!
«Сань, подержи чайник», — обратился О’Фролов-2 к своему тёзке с незначительной, незатейливой просьбой — кажется, ему нужно было обойти стол, чтобы налить кому-то чай, но для этого надо было переставить стул или чашку на столе. О’Фролов ничего не ответил, он был очень мрачен. Никто ничего не сказал да и вообще не придал этому особого внимания, ОФ-2, конечно, обошёлся как-то сам… Однако минуты через три О’Фролов как-то дёрнулся и брякнул: «Давай, Сань, подержу». Все аж со стульев попадали, в том числе и сам Великий. Наконец и его прорвало, и все мы стали удыхать ещё радикальней, по преимуществу уже над ним: он говорил, что осознаёт, что спит, а мы все ему снимся, а на самом деле мы с ним по-прежнему живём на Московской, и никакой квартиры Дядюшки деда, и никакого деда, а уж тем более бабки, упомянутых нами в качестве аргументов, нет. «Вы меня специально путаете, я, блин, вас знаю», — повторял он, растерянно озираясь, словно уж отчаявшись увидеть хоть что-нибудь знакомое, а мы дохли над этим, а он над нами или просто за нами.
Вскоре они решили ещё более кардинально над нами подшутить и сказали, что пора домой. И все ушли — в том числе и Репа, которую мы слёзно умоляли не бросать нас и проводить — специально выскочила на улицу и через минуту уже была такова. Мы за ней — никого; кругом ночь, темь, холод и как-то не так…
Мы, великовозрастные молокососы, ещё не знали что такое «измена» даже как понятие, а теперь вот столкнулись с ней на практике (естественно, не осознавая, что это она — в этом весь фокус, весь «эффект процесса»!). А может и не весь…
Продолжение 27.
И наконец, самый ответственный момент — когда всё выпито, все уже пьяны, но есть ещё деньги и возможности — нужно принять решение: продолжать или разойтись по домам. Естественно, что мы с Сашей в таких случаях никогда не расходились — ко мне в берлагу и ещё два портвейна — тогда всё. Даже экспромтом с ним стих сочинили:
Это понятно, но ведь теперь… Если ещё выпить тут, пытался рассуждать я, то я просто не дойду до дома и Зельцер не уедет — она наверно и так уже не уедет… Да и Саша наверняка с ней увяжется… Короче, я был уже совсем беспомощен: не мог не только ходить ровно и действовать решительно, но и разветвлённо рассуждать — ясно одно: Саша меня забрал бы да и сопроводил домой, где мы бы ещё чуток выпили… Я не учёл лишь одного — Зельцер с нами одной крови. «Поедем ко мне», — сказала она. Я стал подниматься и прощаться, с ужасом представляя поход до дома, отмыкание замка, запах всякой дряни в неработающем холодильнике, поход за водой в колонку… «Ты что с нами не поедешь?» — в один голос удивились они. Зачем же я-то? — всё-таки кое-что я понимал, вернее, не понимал… «Нет, — сказал я, — я так сказать…» Но они не стали меня особо выслушивать и буквально под руки вывели к дороге ловить мотор.
Как я потом понял, им наедине ведь было б не очень комфортно — надо было б решать проблему личных отношений, проще говоря, трахаться, а назавтра думать зачем это было сделано, наверняка что-то значит. Зельцер очень именно этого и хотела, но при этом знала, что Саша — мягко говоря не очень, особенно насчёт «назавтра», и его нужно завлечь постепенно, незаметно — для этого даже и сорокет на тачку не жалко. Поэтому сегодня (да и всегда, друзья мои) куда как проще просто нажраться.
Великолепное изобретение — катать по Тамбову на тачках — пятнадцать минут и ты уже в любой его точке, даже самой крайней, такой как П***-ское — только флажки праздничные мелькают на столбах!..
Жилище её было не под стать моему — я знал, что она вроде живёт одна — мало ли чего можно ожидать — но, конечно же, всё было как и полагается: обычная нормальная однокомнатная городская квартира, а это уже о многом говорит…
С двумя портвейнами мы прошли на кухню, где нас встретила собака бультерьерской породы под славянофильским прозвищем Дуня. Я был приятно шокирован — с детства боюсь собак, изгрызших мне в те времена все ноги (а из сорока уколов половиночку не доделали!). Зельцер сказала, чтобы мы не боялись этой старой суки и не давали ей ничего со стола, потому как она будет выпрашивать. На столе меж тем возникли три цивильных хайбола с надписью «CAPRICORN» — мы тут же их наполнили, а также варёная колбаса, батон и банка кабачковой икры, из коих Зельцер как нельзя кстати принялась мастерить бутерброды. Как хорошо живут люди, подумал я. Холодильник — работает! А где сортир? Да вон, пожалуйста. Я помочился в нормальный унитаз, скромно смыл. На выходе столкнулся с Сашей. «Мавзолей, ебать!» — как пить дать так он отреагировал на то, что стены и потолок обложены чёрным кафелем. Какой насос, подумал я, и как я как man in black вписываюсь в интерьер!
На столе возникли ещё более невиданные вещи, свидетельствующие о крайней степени достатка хозяйки дома: тяжёлая бронзовая пепельница в форме бычьей головы, которую мы с Сашей сразу окрестили «бык-пропедевтика», огромная коробка спичек, куда их входило наверно целых полкило, и пистолет-зажигалка, весьма похожий на настоящий. «Только не направляй на человека», — не успела предупредить размякшая Зельцер, как Саша вскочил, схватив игрушку, направил её на меня и спустил курок. В момент щелчка-выстрела на него бросилась собака, каким-то неуловимым для пьяного взгляда образом выбив муляж из руки, так что если бы это было настоящее оружие, выстрел пришёлся бы в сторону. Под злобное урчание Дуни и её хозяйки Саша проделал этот трюк ещё раз шесть, затем успокоился.
Я был в неописуемом восторге сопричастности ко всем этим щедротам бытия и спешно заливал его эрзац-вином и заедал новодельными зельцеровскими «бутерами» (так она говорила). Одновременно с этим я расточал остроумнейшие — судя по удыханию слушателей — байки, распаляясь и захлёбываясь, вскакивая и представляя в ролях и на моделях. Единственное что мне мешало — собакоу. Оно смотрело в такие моменты неодобрительно, и вообще всё время её голова находилась у меня на колене — она тихо-утробно скулила, выпрашивая грустными загноившимися глазами, а я постоянно ей что-нибудь незаметно передавал.
8.
Автобусная остановка была рядом; мы стояли на ней и думали, что нас хотят избить ребятки, которые бухали поблизости. Меня всего пробивала дрожь, ноги подкашивались, я едва-едва стоял, вцепившись обеими руками в арматурины остановки. О’Фролов то сидел, то нервно вскакивал и выскакивал к дороге посмотреть, не едет ли что-нибудь. Я тоже выдвинулся в сторону проезжей части, держась, как за спасительную соломинку, за крайний прут. Смотрю и вижу (смотрю-и-думаю-и-в-тот-же-момент-вижу-всё-о-чём-подумал — потом осознал этот механизм): наша остановка, с которой мы ездили, когда жили на Осипенко-стрит. Смотрю, а он-то смотрит в другую сторону. Ты, долбак, нам туда ехать, кое-как выговариваю я ему, Тамбов — там! Он отвечает, что сам долбак, совсем уж не осознаёшь, вон наш троллейбус. Я говорю: вон, видишь, наша остановка, с которой мы с Лётки ездили. Он всмотрелся в вялые огни вдалеке и поколебался — мы не сели в троллейбус. Посетила измена, что он последний, и мы теперь тут останемся навечно! В этот момент на остановку на противоположной стороне подошёл автобус и я рванул через дорогу.
О’Фролов пустился за мной, вовремя настиг, не дав уехать.
Он силой тащил меня обратно. Я смотрел по сторонам и ничего не понимал: всюду виделись знакомые мне места, закоулки и дома, но как они попали сюда или я попал туда или… всё опять как-то менялось… «Блин», — повторял я, едва осознавая, что едва ли мог внятно и связно говорить. «Туда», — твердил благоразумный О’Фролов.
«Они хотели нас убить», — как будто и не я это сказал.
«Я знаю, — отозвался он, тоже очень глухо, — я слышал».
Благо, они уже уехали. Я стоял весь как на шарнирах, он меня держал, я боялся смотреть туда, но наконец решился — бросил взгляд, убедился и вновь рванулся к дороге… Затем обратно…
С трудом мы влезли в автобус, долбаный ПАЗик. Стоять было вообще невозможно, и я думал, что сдохну. Кто-то сошёл, и ОФ силой втолкнул меня на сиденье-лавку — с обеих сторон, совсем впритык, сидели люди. Это было очень плохо. Смотреть на О’Фролова напротив — на его растерянное, вертикально растянутое лицо, на трясущиеся руки и ноги, на ядовито-жёлтую курточку было невыносимо. Крайне нервозно я бросал взгляды на окна, потом опять на него — где мы? где мы?! — вся местность незнакомая!.. — SOS, Саша, помоги!..
Саша сам был сильно растерян и напуган — да он ещё и стоял!
Мужик, который сидел около меня, оказывается, был пьян и представлялся. Он крыл всех матом, грозил расправой, при этом резко жестикулируя и вальяжно облокачиваясь на меня — и похоже, ему оппонировала только бабка, которая сидела около меня с другой стороны. От абстрактного противника он всё больше переходил к конкретике… Весь автобус обращал на перепалку внимание — казалось, все так и лупятся на меня… Моё состояние было ужасным…
О’Фролов, как он поведал впоследствии, тоже был на пределе: он грешным делом подумал, что наезжают на меня: «Сжал клыки и кулаки, думаю: если только тронет Лёню — на хуй разорву! любого!» (Наверно, он единственный человек, кто так ко мне относится, то есть ценит, зная цену, и может действительно за меня убить.) Но мужик вскоре вышел.
О’Фролов как протезный кое-как сел рядом и как заика выдавил из себя «Наверн-но выходим, готовь ден-нги». (Их отдают на выходе.) Я полез в карман, но их не было! Это всё, кранты… Эта секунда была как вечность. (И мы едем уже очень долго — казалось, часа два! — а тут ведь ехать-то чуть больше пятнадцати минут!) Полез в другой — есть! Достаю несколько белых монеток. Так, проезд стоит два рубля, значит нам на двоих надо четыре. Начинаю считать их, выкладывая на ладонь. Раз, два… как только дохожу до третьей, забываю первые две — вернее, меня душит измена, что их меньше чем три — а три уже много — тем более, на подходе четвёртая! — что не хватит, не хватит, не хватит!.
Так я пересчитал их раз шесть, наконец, удостоверившись, что у меня в руке в аккурат четыре рубля рублями (да и сколько их могло быть, когда они специально были заготовлены «на всякий случай» на обратный проезд!). Пора было выходить (намеченную О. Фроловым остановку мы всё же пропустили!). Вдруг меня посетила очередная гиперфобия: а если кулак не раскроется и я не смогу отдать деньги?! Эта мысль меня добивала, и ОФ я не мог ничего сказать — он продирался к выходу и тащил за куртку меня. Я про себя раз наверно пятьдесят повторил: «Разжать, разжать!», собрал всю силу воли и уж протянул руку кондуктору, думая, что вот сейчас её разожму — только бы не сделать это как-нибудь резко, тогда ведь он не успеет взять монеты, и они просыплются и укатятся — как та самая бабка, выходившая перед нами, запнулась, что-то заорала, возникла какая-то давка, все куда-то лезли и что-то орали, все почему-то смотрели на нас!! Было невыносимо — две секунды как две вечности!! О.Фролов наконец (быстро) сообразил — отцепил её сумочку от резинки для ключей, торчавшей из кармана моей куртки и подвёл мою бревенчато-протезную вытянутую руку к кондуктору. Я — … разжал!!
Окончание 27.
Во-первых, я её побаивался (когда я подумывал, что всё, больше не дам, она начинала рычать тихо-злобно-утробно и незаметно теребить меня под столом когтистой лапой), а во-вторых, я ведь очень добрый — немудрено, что умудрённая жизнью породистая собачатина сразу всё просекла и пользовалась и тем и этим, благодаря чему оно и поглотило чуть ли не больше нас с Зельцером, который, видно, тоже является фанаткой еды. Еды ладно — вообще мы с Сашей поражались, что она всё ещё сидит здесь и функционирует, несмотря на то, что пьёт наравне с нами. «Ты бы пропустила что ли, мать», — обращался к ней Саша несколько раз, но она категорически отказывалась.
Как не гналась за нами потом всё-таки пропустила парочку, наблюдая за нами совсем уж муторными глазами. Мы однако были не лучше. «Ты может спать пойдёшь — отвести тебя?» — Саша был заботлив как старший в доме — ещё бы сказал «отнести». Она отрицательно замотала головой — показалось, как маленькая капризная девочка. Что уж тут — бери и тащи. Но не моя прерогатива — я по-прежнему чувствовал себя «сынком» — как в дебильных ролевых играх в семью с ОФ, Коробковцем и Репой — не может же сын тащить мать в свою постель…
Девушка выпила ещё разок и сделалась совсем плохой — сползла со своего стула, цепляясь за соседствующего с ней соответствующего Сашу. Он подхватил её за талию и поволок в комнату. Я на всякий случай потихоньку последовал за ними — меня уже давно терзала непотребная мыслишка, что если уж такие раскованные нравы в так называемой рок-среде, если вот, к примеру, этот вот Зельцер — бывшая наркоманка, настоящая алкоголичка и всё такое, то почему бы ей не пригласить нас, как выражается Миха, сыграть в два смычка — Саша-то, понятно, анальный секс не приветствует, а я как раз напротив — жумпел у неё ого-го-го! Саша помог ей лечь, накрыл одеялом, она только обнимала его за шею, пытаясь поцеловать, но он быстро выпутался, и мы вернулись на кухню, где нас ждала недопитая бутылка…
Во сне мне привиделось, что за стеной просторной комнаты, где мы спали, открылась ещё комната, а дальше — ещё одна и ещё одна — ощущение было такое, что это словно был кубик из фильма «Хеллрейзер» — только он распускался… Потом, конечно, стал «сжиматься» — непонятные невидимые цепи, выскочившие откуда-то из сердцевины, зацепившиеся за всё — за живое и мёртвое — своими крючками и тянущие к себе вглубь, как в чёрную дыру… Кажется, даже было ощутимо на языке это слово — аляповато-жуткое, как только что выдранное из тела сердце — сенобиты… Но было не то что страшно, а как-то сладостно, если не сказать — слащаво…
28.
Разбудил всех телефонный звонок. Зельцер, матерясь, вскочила — я поприветствовал её ручкой, будто Владимир Ильич в камеру хроникёра — я был такой же рыжебородый, лежащий на спине навытяжку во всей своей чёрной амуниции — она улыбнулась в ответ, взяв трубку и повернувшись ко мне своей пышной задницей в забившихся в неё атласных трусиках. Вокал её звучал грубо, в интонации чувствовалось раздражение и пренебрежение к собеседнику, об отборных словах и выражениях я и не говорю. Пока мы с Саничем лежали, собираясь с мыслями и силами, она не знала покоя — ответила подобным образом звонков на пять. Телефон-факс стоял на стойке в головах моего (я так и стал звать его: мой!) диванчика, и я сполна насладился созерцанием её недовольной заспанной жопки. Торс её прикрывала коротенькая домашне-застиранная маечка — виден был не очень некрасивый животик, чёрные волоски на ногах… — я оценил её фигуру как вполне соответствующую старым канонам красоты — это буквально-таки «Девушка» Конёнкова, 1914, только талия, конечно, у той поуже… В общем, не в моём, не в моём вкусе — наблюдал я только из чисто исследовательского интереса — давно не доводилось видеть женскую натуру — ни деревянную, точёную, точную, гладко-блестящую, ни живую, вздрагивающую, оправляющую трусики.
Когда она легла в надежде продолжить прерванный сон, а я наоборот встал, чтобы пойти покурить, я рассмотрел и её лицо — «Голова девушки» Сарьяна, 1916, есть такая картинка — кажется, красно-бордово-фиолетовый колорит, угловатые формы — эта угловатость чувствовалась в её грубоватых повадках, в манере говорить, в стёртой сейчас, но как бы неотъемлемой тёмной раскраске невыразительных губ, прямом носе с чуть вогнутыми внутрь крыльями…
Когда я вернулся с кухни, она опять приставала к Cаше — он нехотя подставил ей рот для поцелуя, они вяло пососались минутку, потом он, длинная неуклюжая система, сполз с дивана, ища одежду. Собака же напротив подошла к дивану и принялась с завидной энергичностью тереться об него задней частью — у старой суки течка. Зельцер вскочила, истерично и нецензурно вопя, схватив с полу какой-то шлёпанец и держа одной рукой за ошейник, второй изрядно отделала собачую морду. Затем прошествовала к окну, распахнула тёмно-синие шторы с золотыми рожами солнца и полумесяца, раскрыла балкон. Было наверняка уже за полдень, ярко и жарко. Она попила минералки — бутылка всегда лежала у неё на диване в щели около стены, — напялила, тряся бёдрами и чуть приседая, валявшиеся на полу трико и пошла курить к Саничу. Я искал носки — всё-таки умудрился снять их! — осматривая обстановочку.
На полу повсеместно валялась всяческая её скомканная одежда — я даже позавидовал этой нескромной привычке — не вешать бережно на спинку стула единственную пару «рабочих» брюк в паре с единственной рубашкой, подчёркивая ежедневную рутину, а в круговерти дел и развлечений раскидывать всё по всему дому, доставая, когда потребуется, из обширного гардеробчика новое — это ли не аристократично… Из раскрытых дверей шкафов свисали всякие разноцветные шмотки, из выдвинутых ящичков — трусы, лифчики, носки и чулки… Тапки, шлёпки, предметы косметики и маникюра, бумажки с крошками шоколада и чипсов — в самых неподходящих местах… Девчачье логово. Шкафы были заполнены всякой сувенирной дребеденью, совершенно бесполезной для народного хозяйства. Здесь же имелось множество кассет и дисков, совершенно бесполезных для нашего с Сашей обихода… Вообще мне понравилось — комната была большая, на светлых стенах висели модные батиковые картины — всякие лилии-цветы на непонятно-туманном фоне, а на одной из них кот, мультяшный и почти булгаковский, тоже в странной обстановке а-ля «Над Витебском», над моим диваном — плакат Бивиса и Баттхеда… У окна-балкона — тумбочка с телевизором и нешуточной стереосистемой. В углу пианино с кучами нот и книг, тут же футляр с саксом и синтезатор. Рабочая, творческая обитель так сказать… На балконе — штук пятьдесят бутылок от водки и пива — экспансия портвейна только начиналась…
Не надо расплетаться! — эта концепция подействовала и здесь. Мне было особо приятно, что с нами участвует девушка, хотя и не моя. У неё были ещё деньги, а вечером или завтра должны ещё отдать должок анашой. Саша сказал, что надо бы доехать к нему, и он возьмёт ещё денег. Угнетало душу только его заявление, что сегодня вечером футбол, и он по-любому будет его смотреть.
Мы сразу двинулись не к Саше, а в магазин, и на мой стольник из заначки купили два хороших дорогих портвейна и неторопливо усидели их, путешествуя по лавочкам Набережной — милейшее дело! Потом Зельцер купила нам по чизбургеру — я был не очень им доволен, особенно тем, что он горячий и в целлофане, что в нём нет даже намёка на мясо, а есть плебейский плавленый сырок и солёные огурцы. Не советую — хат-доги круче! Так, на почве съестного, я начал персональное общение с этой девушкой.
Саша пошёл домой, предупредив, что его не будет довольно долго — «надо провести инструктаж» — родаки уже третий день отмечали Первомай — мало ли что может случиться в состоянии запоя — можно неудачно упасть, задохнуться невыключенным газом, захлебнуться собственной блевотиной или папаша опять начнёт прирадикаливать… Я чувствовал тревогу по этому поводу, сочувствовал Саше, однако просвещать Зельцера насчёт Сашиного житья-бытья я не собирался, к тому же был ещё только второй день нашего марафона, мы, как вы заметили, уже были нормальными, и я прогнал эти мысли.
Мы взяли пива и расположились за железными столиками так называемого кафе «Перекрёсток». Зельцер отметила, что в Москве так называются супермаркеты, я горячо согласился. Похоже, ей больше нечего было рассказать остроумного, и эту миссию взял на себя я. Меня вдруг осенило, что в принципе нам ведь есть о чём поговорить — вернее мне поговорить, а ей послушать — потому как она ведь знает лично почти всех немногочисленных героев моих многочисленных историй — а это один из основных критериев приватного слушательского интереса и, соответственно, успеха оратора.
9.
Наконец-то вышли! Но где мы?! вот автовокзал, понятно. Умудрились сойти на своей! Мы пошли как обычно — тут двести метров до дома, но как только потеряли из виду огни автовокзала, начались разногласия. Я вновь увидел знакомые места и решительно направился туда. Спутник мой чуть отстал, стоя посреди какого-то двора с единственной тусклой лампочкой в самом конце и задрав голову, пятясь и кружась, оглядывался вокруг, как будто его только что выбросили тут, в этом месте, где он никогда не был. Мы обменялись какими-то невнятными фразами, и я стал двигаться прочь от него, впрочем, то и дело оборачиваясь, но уже едва различая в темноте жёлтое пятно. Мне казалось, что я вышел на дорогу домой. Я пытался бежать. Всё как-то закружилось, и я упал.
Поднялся — смотрю: вообще непонятно где я. Кажется вообще другой город или непонять что. Ничего вообще нет — практически никаких опознавательных знаков — ни фонарей, ни улиц, ни переулков, ни домов нормальных или что там ещё… Стало жутко страшно — как выключающая всё смерть, как чёрный холодный экран космоса… «Саша! — пытался крикнуть я, — О’Фролов!» Вскоре послышалось: «Лёня, я здесь!» Каким-то образом мы воссоединились, сплелись-обнялись, от страха и радости буквально вцепившись друг в друга, и решили проследовать до дому. Опять начались разногласия, и я утянул его в свою сторону. Тогда О’Фролов вновь проявил инициативу, сознательность и физическую силу и потянул меня в свою, в которой и был верный путь…
Наконец-то мы вышли на финишную прямую — улицу с частными деревянными домами, упирающуюся прямо в наш дом. Мы уже разъединились и шли по разным колеям дороги, в конце которой виднелся наш забор с воротами. Я смотрел на эти ворота, представляя, что вот сейчас бы оказаться уже возле них… Вдруг меня как громом поразило: они не приближаются!!! — мы идём-идём, а смысла никакого — дорога под нами как бы прокручивается — как лента в тренажёре!
«Саша! — кричу я ему, ошарашенный увиденным, — глянь: дом не приближается!» А сам ускоряю шаг. Мерзкое ощущение неведомого и невообразимого доселе ужаса: ты абсолютно трезв, всё осознаёшь, а с реальностью прямо на твоих глазах — не во сне и не в кино, а именно здесь и сейчас! — происходит такое, чего никак не может быть…
Он внезапно остановился, смотрит туда, странно тряся головой — наверное ему видится то же самое и он пытается таким образом прогнать наваждение (впоследствии этот жест стал присущ в определённых состояниях мне самому — ещё при этом надо хлестать себя по щекам). Но он совсем взял шефство надо мной: смотри на дома сбоку, говорит, картинка должна двигаться. Какая картинка? Я повернул голову — так что шея заболела — и, боясь смотреть вперёд, шел, упорно смотря вбок. Они нормально двигались, уходили из обзора по очереди, но в глубине души я знал, боялся и даже надеялся, что это только картинка, а на самом деле дом там же. Я крепился минуты три (целых три минуты!), несмотря на то, что дома были какие-то не те, некоторые как будто как у нас в деревне, на самом конце, где Яхина хатка… Ну! — господи, прости нас! Раз! — ворота там же! — далеко в конце улицы!!
«Саша! — ору я, — не приближается!»
«Да вот они, дятел, почти пришли уж», — с виду он был спокоен и рассудителен — а может и сам наложил в штаны — кто теперь оценит — физическое состояние было как будто ты в водолазном снаряжении в толще вод, а мозг воспринимал крайне мало, цепляясь за обрывки — одни начала и концы! — мыслей и образов…
«Как же так?! Как же так?..» — начинаю причитать я.
«Ты посмотри назад, вон на магазин, а потом, когда отойдём, обернись и увидишь, что он далеко, значит, ворота приблизились», — его логике я не устаю поражаться!
Ещё несколько мучительных минут пути. Резко по тормозам, взгляд назад: магазин вот он, не отодвинулся ни на миллиметр! — вот тусклый синеватый фонарь над белой фанерой с оранжево-зелёными буквами «МАГАЗИН», вот цементный растрескавшийся порог, покрытый грязной наледью, вот на углу колышутся сухие чёрные травинки…
Окончание 28.
Таким вот культурным образом — гуляя, болтая, попивая и ничем не беспокоясь — мы провели весь день.
Было уже темно, зажгли фонари, мы стояли на набережной у самой воды и доканчивали последнюю бутылку. Мысль наша, стимулируемая от змия, по какому древу только не растекалась — подкатившись под конец вплотную ко древу познания: Саша завёл речь о какой-то шарашке, где требуются ёбыри и они, мол, неплохо зарабатывают и, руководствуясь неизвестно чем и не стесняясь барышни, настоятельно рекомендовал туда меня; потом они принялись выяснять какая у кого группа крови и резус-фактор, и Зельцер заключила, что если им с Сашей смешать её, то получится исключительно полноценное потомство. Вот она к чему клонит — не без усмешки подумал я, знающий о своей крови только то, что она содержит немного повышенное количество этилового спирта и сопутствующих шлаков. Брезгливый Саша, по чьим венам уже давно и активно бороздила гремучая смесь самогона и вырабатываемого его собственными органоидами сегрегатина, не возжелал даже гипотетического микса с её наркоманской. Я тоже решительно отказался смешать свой божественный дар с её глазуньей-яйцеклеткой, но не вслух. Тут Саша спохватился, что до футбола осталось десять минут и уж было устремился домой, но наша фея пригласила нас опять в свои чертоги — как бы невзначай.
Мы дошли до Советской, поймали карету, и через четверть часа уже скандировали «Умней играй!», попивая портвейн у Зельцера в зале и закусывая поставляемыми ею фирменными бутерами — как люди! Только собака немного стесняла… Ну, в смысле, меня, а не Сашу — он орал по-дурачему, будто на стадионе, расшибая кулаком журнальный столик и удушая Зельцера, пытавшегося его защищать.
Слабый пол всё же дал о себе знать — после второй бутыли порту молодая алкоголическая мама срубилась; мы с Сашей, как люди натренированные, то есть осознающие, что уже давно всё, но всё равно способные невероятным усилием воли удерживать себя на стуле и даже вливать спиртное, кое-как взяли бутилочку водочки и ужрались в тотальнейший срач, в процессе чего ещё довольно жёстко и фривольно избарахтались под «KOЯN» на кухне — благо 1-й этаж и хозяйка так и не встала…
Наутро мы чувствовали себя очаровательно. К свежей минералке была разумно присовокуплена бутылка портвейна. Сделав её, мы снова отправились “по святым местам” — на Набережную, на Кольцо, на лавку к дому на Московской… Всё шло уже само собой как в порядке веществ — появилось редкое чувство сплоченности коллектива, когда он состоит из трёх человек (обычно, как вы помните, это были я, ОФ и Санич) — что подразумевает и некоторую фракционность, в данном случае переходящую в бессознательное соперничество… Однако, скорее всего последнее было только с моей стороны — Зельцеру уже не приходилось нетактично, как бы смущённо, глупо-отвлечённо ставить вопрос: «Что же Алесей всё молчит?» — в тесной компании проверенных опустившихся людей (и не без воздействия змия, конечно) я уже начинал настолько проявлять своё остроумие, что Зельцер не орала на меня «Заткнись!» лишь потому, что вчера я с ней не побратался через обычную копуляцию. Впрочем, в основном ей нравилось и даже очень — я вступал в споры Сашей — все мои фразы казались как-то нейтрально-весомы, потому наверно, что имели подтекст, обращённый к некоему «объективному Зельцеру». Такая вот я «отрицательная шестерня» (когда мне выдали сборничек научных статей с моей заметкой о «Бесах», я осознал, что всё-таки значит проходить гуманитарное поприще в технарском университете: отгадайте, как был распознан термин о. С. Булгакова «отрицательная мистерия»!), прости меня, Саша.
Ещё, по-моему, в первый день Саша к чему-то поведал нам историю из своего длинного детства, как у них во дворе был «жиртресик один тёпленький», над которым все дружно издевались: «Возьмут батон, у себя между булками натрут, набздят в него и дают ему жрать… Конечно, жрал! Потом мужик валялся пьяный, мы сказали: подойдёшь, расстегнёшь ширинку, достанешь побалуйку, блять, и сосать — сосал!» — и мы с Зельцером частенько и вроде не к делу её вспоминали — я подумал, что это нас сближает — интерес к грязи, к человеческому откровенному свинству, приносящему страдание. Шутка.
В назначенный час мы вернулись в квартиру Зельцера и нам принесли ганджубас. О Джа, «если я смотрю снаружи на себя, то я уже не я»? Употребляя спиртное, я как обычно не придал никакого значения курению, но оказалось неплохо — укладываясь на свой диванчик, я довольно осознавал, что большей степени одуплечивания уже не может быть. На спинке дивана примостился плюшевый барашек — «Баранчик, посоветуй мне!» — обратился я к нему и сам заржал. Товарищи мои на соседнем диване тоже — они были в аналогичном состоянии, даже хуже. Я еще долго невольно лыбился, со страшной силой жмуря глаза — «вертолёт» был недетский; но ведь молчал — утром Саша спросил, над чем мы дохли, после чего признался, что слышал, как он мне отвечает — ну, то есть баранчик — и беседовали, по его словам, мы довольно продолжительно.
На следующий день повторилось всё то же самое, только мы с Сашей совсем распоясались — вели себя неадекватно на улицах города: орали «Убей!» и «Умней играй!» на прохожих и особенно воодушевлённо и громко — «КОООТ!!!» на как на зло очень часто попадавшихся котов. Сначала было весело, но мы ведь меры не знаем — если ваша цель дебилизм и профанация, то от повторения шутка не изнашивается, а только матереет. Нашей спутнице, какой бы доброй феей она не была, это явно не понравилось, она крутила пальцем у виска и грозилась отказать в благотворительности.
На следующий день, 4-го, Зельцер всё-таки решилась пойти в колледж ко второй паре. Мы с Сашей не проявили никакого энтузиазма, чтобы как-то последовать её примеру, и вообще мы были нетранспортабельны и невменяемы. Однако пришло паскудное осознание, что праздники закончились, и придётся расплетаться — за мной сегодня должен заехать братец, да и Саше домой надо. Наша сегрегатофильная фея официально попросила нас не покидать чертогов, дождаться её — наверно для продолжения вечеринки?! — а пока погулять со славянофильской собакой.
Вместо этого мы с Сашей купили пива и приступили к записи нашего мегапроекта «КОООТ!!!». Надо ли особо оговаривать, мои золотые, что сознание наше было несколько модифицировано и мы действовали как бы в некоем трансе. Пока Санич настраивал раздолбанную «мыльницу», я — не без советов баранделя, конечно — набросал текст:
Увидев это, Саша упал на пол и зашёлся в конвульсиях удыхания. Ну как, спросил я, когда он закончил. «Ну… — серьёзно-рассудительно отвечал он, — в общем, понятно: как всегда в английском все слова понятны по отдельности, а вместе не столь. И что такое lepreconial?»
Студию мы устроили в зале: примостили «мыльницу» и текст на табурет возле дивана, сели на диван, взяли инструменты (я — гитару «бобр», Саша — две пустых бутылки от минералки), включили на центре одну из давно полюбившихся зельцеровских «шарманок» и, провозгласив в качестве эпиграфа народную мудрость о том, что дурачее дело нехитрое, погнали. Сначала шёл проигрыш — я содил по струнам картонкой-медиатором, а Саша — бутылками по своим коленям — потом парочка рыков очень больших Мишуток, а потом уж:
— довольно синхронно пропели мы жёстким гроулингом и… удохли.
Дубль два, и три, и так далее… Невозможно! Всё вроде нормально, но на второй-третьей строчке начинаешь осознавать ситуацию — два пьяных модифицированных сегрегата, уже довольно в годах, сидят в чужом дому, лупят в бобр и в бутылки и нечеловечьими голосами орут: «Мой череп — это кот!» — причём на глазах у охуевшей и обосравшейся почвенно-панславянской собаки!..
Таким вот образом мы записали десять трэков с различными вариантами единственной песни «Кот». (Собака, кстати, давно уже ушла на кухню и сидела где-то там…) Было уже четыре часа, Зельцера всё не было, и мы решили последовать домой — пока не поздно.
В троллейбусе я стал расспрашивать Сашу о Зельцере — дело в том, что я даже не знал, как её зовут — только вот вчера зафиксировал, что он к ней обращается «Элька» — что это за имя? Он сказал, что дело тут не столь однозначное. Зовут её вроде Эльмира, хотя некоторые говорят Эльвира. Родители её живут в Германии, отец немец, профессор университета где-то под Дрезденом, а мать какая-то молдаванка или румынка, кажется, тоже полунемка. До объединения папаша работал в 29-й и даже вёл у него, маленького Саши, немецкий — во втором классе. Насколько он помнит, его так и звали: херр Зельцер… Зельт… Зальт… Тут он запнулся и сказал: не помню. Я стал наводить его на мысль, вспоминая, что «зальц» по-немецки «соль», а «зельцамер» — «странный», помянув даже Маргарет Зелле (настоящая фамилия знаменитой Маты Хари) и группу «Аллер Зеллер» с болезнью Альцгеймера. Дошли и до всем знакомого препарата. «Какая разница, — брезгливо закончил дознание Саша, — короче, Вася Ручкин её зовёт Элька Зельцер — это в MTV, в «Тихом часе», кажись, в титрах есть Алька Зельцер… А вообще-то ей лучше подходит Нарко-Зельцер — вся рок-тусня знает её как наркоманку, с пятнадцати лет торчащую герыч и винт. Сейчас вроде бросила. Конечно, парочка раз в реанимации, несколько раз лечили, приводы в ментуру, чуть не посадили, когда барыжничала — родаки отмазали, абсцесс в полруки, гепатит С…» На этом его информация исчерпывалась.
Да, интересно, как можно пересказать мою биографию: родился в деревне Сосновый угол (по другим данным — Сосновый бор), примечательной своими соснами (коих, кстати, всего две и посажены они в 95-м году, когда юный Алёша Морозов покинул свою малую родину для продолжения своего блестящего обучения в г. Тамбове), хорошо учился, потом пристрастился выпивать с друзьями и дрочить в одиночестве (вернее наоборот: ведь второе в 12, а первое только в 17!), на почве чего стал создавать литературные произведения — этим занят и по сей день…
Я задал Саше самый обычный вопрос. Его реакция была бурной: «Да ты чё больной совсем! Тебе ж сказали: дерево там такое! Патриотка она, а ты что думал! Помнишь Яна, долбаного немецкого трудного подростка по обмену из 29-й — спрашивает как и где ему, несовершеннолетнему, можно купить алкоголь — да вот он ларёк, бери пива! — выпил, спрашивает, где можно отлить — да ссы, ебать! — нассал за ларёк и стоит довольный до жопы, орёт: «Фридом!» Кстати, она вот недавно только вернулась из Голландии — я говорю: помидоры что ль собирала, а она: картины, говорит, смотрела старых мастеров — ну-ну…».
Я был, можно сказать, вдохновлён. Какой насос, говорил я Саше, вальяжно покуривая у Зельцера на балкончике, где уже стояло более десятка больших зелёных бутылок с всевозможными номерами на этикетках. Я конечно имел в виду нашу с Зельцером совместную жизнь в её квартире. Недавно я смотрел передачу про так называемый полуостров Казантип — своего рода русская Ибица, рейверская тусня на югах: море, секс, драгз энд дэнс — ни работы, ни заботы. Я сообщил всё это Саше, но название забыл. Что-то вроде «Казебан», сказал я. Он удох и напомнил мне значение этого сокращения.
— Я хоть завтра могу сюда переехать, — заявил он.
— Ну и давай, — завистливо поддакнул я, уже представляя радужные перспективы вечной вечеринки.
— Хочешь, сам, сынок, подкати, — запросто предложил он.
— Да а я-то тут при чём? — удивился я.
— Ну, не знаю, ты ж у нас… Но я тебе, честно говоря, не советую — это ёбаная наркоманская скотина. Выёбывается ещё — один хуй сопьётся, сколется и сдохет!
Состояние мозга было идиотическим: в голове сама собою пелась песня «Кот», в троллейбусе мерещились какие-то гады и пауки, на улице темнело от солнца в глазах — куда и как идти ничего не видно! — но расплетаться всё равно ужасно не хотелось. В итоге мы пообещали друг другу вернуться к тем же занятиям 9-го, и с тех пор стали называть тусовки у Зельцера поездками на «полуостров Казебан».
29.
Было 17 мая и полвторого дня.
За окном явно светило солнце и стоял тёплый воздух, в котором пахло свежей растительностью, а также высыхающей, уже почти прогревшейся до самых недр землёй, пылью и асфальтом, и все были вовлечены в свои суетливые летние дела и отношения.
Я лежал на своей убогой постели и не знал что делать. Здесь было довольно темно и холодно, хотя сквозь верхний, оставленный незашторенным прямоугольник окна свет бил прямо мне в глаза, ослепляя. Низ был занавешен не очень потребной тряпкой, дабы проходящие мимо соседи невзначай не увидели меня.
…Я, как всегда, с трудом поднялся часов в 12, помочился в ведро, поджарил в масле горбушки от хлеба, сильно обсолил их и съел со сладким чаем… Теперь я опять хотел есть и не хотел оставаться здесь, но ходить почти не мог физически да и идти было некуда. Разве что в магазин — но денег было в аккурат на сегодняшнее мероприятие (надо было много), или в туалет — но там, как я слышал, тусовались на улице соседи — эта жирная милашка и её псевдолюбовник-алкоголик, которого, впрочем, я так никогда в лицо и не видел.
В полпятого мы застрелковались с Саничем в «Спорте», и я планировал выйти ровно в четыре. А что делать сейчас? Как плохо и тяжко здесь… Я встал, посмотрел в окошко, чуть отодвинув штору — и действительно всё в свету и зелени, очень тепло наверно — сейчас бы на природу, на волю с компашкой да девушкой, да шашлычков с винишком! — но я даже подробно не подумал об этом — так, мелькнуло что-то в душе и памяти, сжалось и тут же угасло… Попил воды из чайника, закурил «воздушную» суперлёгкую и лёг обратно.
Так… футбол будет в 18:00…
Интересно, прокатит ли сегодня «система»? (кто выиграет мне всегда было наплевать). Так называемое кафе «Спорт» как бы вмонтировано в ограду стадиона, мы с Сашей взяли обычай ходить на футбол через него: собираемся полпятого, берём пиво, водочки и чебуреков, довольно неплохо проводим полтора часа, а затем через вторые двери, сообщающиеся со стадионом (входные уже закрыты), бесплатно проходим на трибуны. Милое, скажу я вам, дело, особенно если ещё с собой взять пива и хатдогов — и футбол-то особо не нужен!
В принципе должны неплохо время провести, особенно на фоне невыносимо тоскливых дней до майских праздников, когда я, бредя домой по сельповидной улочке, смотря на незамысловатую деятельность невыносимо местных жителей, осознавал, что «дома» меня ждёт полное зловонное ведро, пакет с газетой, куда я насрал, отсутствие еды, отсутствие кого-либо, и даже телевизора или выпивки, и даже тепла!.. И так будет и завтра, и послезавтра, и наверно всегда… Я стал задумываться — почти что как Родион Романович! — писать интересные стихи:
Вот так, почти беспомощные попытки арт-терапии. И тоже своего рода антиципация — ведь этого тогда ещё не было, её не было, а суицида, как я теперь надеюсь, вообще не будет…
Быстрей бы четыре. На волю — выйти, увидеть Сашу, нажраться, а там хоть потоп! — главное чтоб в дуплет, чтоб денег хватило и домой потом взять и Сашу заманить — один ведь я охуею совсем, не выдержу… Должен там быть и Михей. Это хуже… Должна быть Зельцер! Хочу её увидеть. Блин, ведь Саша накануне категорично заявил: «Я не буду ей звонить. Пошла она в пень. У меня другие планы»! Что ж, селяви…
Стало совсем невыносимо. Действие, действия — экшен, как говорит молодежь, тусня и туса — и что-то даже как бы звало меня в дорогу, надо было только решиться, подняться, собраться и отравиться — неведомо куда и зачем…
Когда я уже шёл по улице, настрой пропал: ну и куда я прусь? к кому? что делать-то? Хотя давно подмечено, что стоит пройтись по Советской, главной артерии города, обязательно встретишь кого-нибудь из знакомых, я никого не нашёл. Подошёл к «Спорту» — народ уже суетится, помялся, пошёл на Кольцо — оно напротив через дорогу — всего лишь пересечь Советскую — зашёл, посидел на лавочке, покурил… Вернулся в «Спорт», взял кружку пива и бутерброд… Но время-то ещё мало — чем заняться — сидеть невыносимо!.. — все эти люди, мужичьё, развязное бабьё, а я один…
Вышел и поковылял на рынок — к ларьку у ковров, типа посмотреть кассеты (там, кстати, и рыгаловок много, и народу в них может поменьше…). Я купил банку своего расхожего «Ярпива оригинального» (оно наиболее напоминает простую, без вредных привкусов и примесей воду) и нормальных сигарет, стою у ларька, читая названия и борясь с головокружением от хмеля натощак, уже достаю деньги, чтобы приобрести Sonic Youth «Goo», как вижу — чешет Элька Зельцер, в своей ярко-алой рубашке и на предельной скорости!..
Кассету я всё же купил, смотрю, а её уже нет. Я бегом. Паника. Буквально наткнулся на неё!
— О, привет! Ты что здесь делаешь?
— Да вот, кассету покупал…
Она её осмотрела бегло, явно ничего не поняв, я глотал последнее пиво из смятой банки.
— А я вот домой с учёбы… вот…
Я механически вертел в руках покупку, бессознательно рассматривая её: на обложке был чёрно-белый рисунок, изображающий, по сути, нас с Зельцером (!) в обнимку — только я без бороды, а она с другой причёской, и оба в чёрных очках…
— На футбол-то не собираешься? — Да, дорогие, если мыслить щепетильно, как например мыслю я, здесь я немного глупо и некорректно влезал в чужую юрисдикцию.
— О, а я уж забыла! — отвечала она с экспрессивностью цыганки, — Санич, козёл, не позвонил даже! Я сама ему тот раз звонила-звонила, а его всё не было дома, даже в десять — где ж он бывает-то?
— Не знаю, наверно занят в институте, — говорю я что-то дежурное, а сам уже начинаю загоняться, что это у него за такие «другие планы»?
— Он про меня ничего не говорил?
— В смысле? — не понял я.
— Ну, насчёт сегодня.
— Да нет. У него какие-то планы, говорит, мало времени…
Значит, I STOLE MY SISTER’S BOYFRIEND. IT WAS ALL WHIRLWIND, HEAT AND FLASH. WITH IN A WEEK WE KILLED MY PARENTS AND HIT THE ROAD (надпись на кассете) — понимаю…
— Н-да? — обычная для неё штучка — это идиотское «н-да» (даже ближе к «н-дя») — при этом указательный пальчик, как у маленькой девочки, следует в ротик, оттягивая нижнюю губу — но это длится всего лишь мгновенье, неосознанное мгновенье. Означает сей жест наверно какое-то обречённое удивление, то есть уже неудивление ничему.
Она уже вздыхала и мялась, собираясь срулить — обычная ситуация — неизбежное «нечего сказать», когда люди не очень близко знакомы, и просто встретились на улице… Сейчас начнутся все её «вот…», «во-от…», которые я впоследствии перенял…
— А пойдём со мной в «Спорт», выпьем пива, поедим, а потом на футбол, — сказал я.
Она поколебалась в своей решимости идти домой. Ну ещё пальчик в рот и скажи: «Ну, мне надо идти домой…»! Только начала, как я перебил:
— Деньги у меня есть. На матч пройдём бесплатно. И Санич… (хотел сказать «твой») там будет.
— У меня тоже есть немножечко, — жеманно улыбалась она, опять почти как девочка (только какая-то слегка блядская), — да и причём тут Санич?
Надо сказать, что я к ней относился довольно серьёзно, безо всякого подвоха, даже почти без критичности — просто как к товарищу. Другое дело, что она всё равно ведь женщина, и нельзя не присматриваться к её жумпелу… Вроде бы вся она по своей конфигурации, консистенции и моторике не очень и женственна, опять же, бордово-фиолетовая помада, джинсы, гриндера, сэкондовская рубашка, но с другой стороны — все эти детско-блядские ужимочки… Но жумпел-то всё же внятно-внушительный! Только потом, увидев её фотографию, где ей лет 17 (такая уть-оть, невинные глазки, девственные губки!), я осознал, что она, Элька, практически копия моей первой любви Яночки! — та тоже была не лишена некоторой брутальности (см. повесть «Грязная морковь»)… Вот ведь! Всё-таки как интересно анализировать этих несуразных никчёмных существ! Как мне их недоставало!
Она, конечно, сказала, что есть не хочет, взяла пиво, какой-то бутер (знакомое словечко!) и таскала потом у меня «китайскую капусту» (таким эвфемизмом Саша заказывает салатец из моркови по-корейски), я же взял 50 водки, пиво и картошку с тефтелями — чего и ей желал, но настаивать не стал.
— Только Саничу не говори, что я ел еду, — сказал я.
Было приятно сидеть хоть в каком-то кафе, хоть с какой-то девушкой, хоть о чём-то болтать, есть хоть какую-то еду и выпить хоть чуть-чуть водочки.
Едва я успел проглотить сию не очень большую общепитовскую порцию, как в дверях оказался Санич. Я быстрым комичным жестом переставил тарелку на соседний столик. Зельцер заулыбалась.
— Хей, мать, ты не то ль что-то там напитал?! — забасил Саша, все посетители даже обернулись на нас.
— Нет, пиво пью, — ответствовал я, едва сдерживая в себе порыв удыхания.
Он картинно уставился на Зельцера.
— Нет, — сказала она, улыбаясь (почти как «н-да»).
— А чё это вы вместе, а?
— На рынке встретились… — улыбалась она, — а ты чё не позвонил?
— Короче, сколько у кого денег? А то сейчас Михей придёт голимый — поесть пока можть взять чего-нибудь…
— Да я, Саша, уж поел картошечки, — я, улыбаясь, кивнул на тарелку, наконец-то легитимно утираясь салфеткой.
— Ах ты манда! — заорал он, — и ты манда!
Мы дали денег и он принёс графин водки, три пива и чебурек.
Как и ожидалось, пришёл Миша, но, что совсем нехарактерно, довольно пьяный и с деньгами. Тут же взяли ещё пива и водки и, конечно же, один чебурек. Разговоры пошли какие-то совсем странные, наверно совсем пьяные: было сказано, что ты, Миша, скупердяйская распиздяйская рожа, низкорослый пидарасик, ёбарь хуев и добавлено, что «даже план курить как надо не можешь — хули ты суетишься-то, блядь?..» С последним активно согласилась Зельцер, недовольно буркнув: «В натуре, обломно, блядь». Тут Михей вскочил и стал орать: «Хочешь, блядь, я тебя щас прям здесь на столе отъебу — ложись, давай, задирай ноги!» — и сделал движение к Зельцеру — я уж представлял, как он толкает её на стол, задирая мясистые джинсовые ляжки — рефлекторно я встал, и он уткнулся в меня.
— Хули ты, блядь, за эту блядь, блядь?! — продолжил он в запале.
— Я не блядь, а ты присядь, — профанистично сказал я, и Санич с Элькой удохли.
— Если я сейчас встану, — веско отчеканил Саша, — ты ляжешь так на месячишко в травматологию.
Михей помялся и опустился на место. Мы допили и пошли на футбол.
Мы всегда сидим не на фанатских трибунах, где молодёжь, флаги и кричалки, а где закоренелое прожжённое мужичьё, от которого есть что послушать. «Умней играй!» — «Продай свисток — купи очки!» — «Вот этому, в чёрной одежде, пинка, блядь!» Тогда у нас ещё играл знаменитый сейчас Сычёв, и все орали «Сыч!», «Сыч, давай!». Мы тоже активно участвовали в процессе (чем Зельцер была очень поражена да и не очень довольна), но несколько своеобразно: подражая герою «Бесов» Семёну Яковлевичу, тому, который «наш блаженный и пророчествующий», и угощал своих просителей чаем, но очень избирательно — вдруг вперивал перст в кого-нибудь и провозглашал: «Внакладку!», мы тыкали пальцами в облажавшегося футболиста и орали: «Паточного! Без запивки!» и т. п. На этих трибунах также всегда шло распитие и клевали семечки. Распивать было особо уже нечего, а вот семечки Зельцера безумно раздражали — оказалось, что она ненавидит это «плебейское» занятие. А я люблю…
После первого тайма мы с ней отправились в туалет — он на другом конце стадиона. «Что-то ты Зельцера всё сопровождаешь?» — тихо осведомляется Саша, как бы на что-то намекая. Я не сопровождаю, говорю, я ссать хочу. «Блин, всю жопу отсидела», — говорит она. «Да у тебя-то она вон какая», — говорю я, выколачивая рукой свои брюки сзади; она улыбается, понимая, что это невольный или вольный робкий комплимент. Ja, your fucken-fluken Das Zad!
Сходили без происшествий, если не считать того, что ещё мы с ней захотели шашлык, но денег было мало. Я купил ещё семечек…
После второго тайма пришла пора прощаться — с Сашей и Михеем. Мы шли по направлению к Кольцу, а они городили какую-то ахинею о том, что им вот сейчас, в полдевятого, надо идти «на стрелу», где «включен счётчик», а, следовательно, их как пить-не-пить довольно сильно изобьют. Они поясняли несколько невнятно и наперебой — «такое ощущение, что они всё-это прямо сейчас выдумывают», — подумали мы с Зельцером. Я как-то не хотел пиздюлей, но стал уж беспокоится и не очень навязчиво предлагать своё сопровождение. Они наотрез отказались. Ещё минут десять они мялись на Кольце, но потом всё-таки решительно отсоединились, веско бросив на ходу: «Если через час не вернёмся, значит, всё, не ждите».
— Может в ментуру тогда позвонить? — кричу им вдогонку.
— Всё — убъють! — показалось, они заржали, — не надо милиции! — с мягким одесским окончанием.
Как прикажете, гайз…
Ну вот мы и остались вдвоём, а это всегда опасно — так называемое человеческое общение возможно только тет-а-тет — только тогда оно более-менее откровенное, серьёзное и продуктивное — когда трое или четверо, все, как уже упоминалось, делятся на партии, над кем-нибудь прикалываются, и вообще лебедь, рак и щука… Человек, находясь наедине с другим, если сразу не плюнул и не ушёл или просто не ушёл, начинает с ним взаимодействовать — открыто противопоставить себя другому и в середине общения (даже если оно вынужденное — застряли в лифте) сказать: «Да ты, я вижу, дурак — пошёл ты на хуй!» как правило никто не может — всё что угодно только не это! — к тому же, ведь к каждому можно и стоит прислушаться, когда он не работает на публику…
Однако наш час прошёл под эгидой ожидания этих ренегатов.
Обстановка была довольно нервозная — ясно было, что вдвоём мы не должны находиться, это не запланировано, это случайно, и надо перетерпеть. Сначала я вроде как успокаивал её, но потом понял, что она беспокоится не состоянием здоровья достопочтенного Саши Босса, а своим дурацким положением: домой надо, а я сижу тут как дура… и целый день как дура с этим дурацким О. Шепелёвым… (впрочем, я не такой уж дурацкий по сравнению с некоторыми другими — думаю, даже она это осознала) и перешёл, так сказать, к бытовой метафизике:
— Единственное, на что человек может не отрываясь смотреть бесконечно — это звёздное небо, водная гладь и огонь, пламя костра… — Наверно сие звучало бы как ирония или даже издевательство, если бы мы минут десять уже в наступивших полных сумерках и странной тишине не смотрели совершенно заворожено на жёлтые языки Вечного огня…
— Да, — вздохнула она, и это «да» было совсем иным.
Несколько жутковато — господи, всё одно и тоже — сколько можно… Как в этом городе жить людям с хорошей памятью — куда ни глянь, куда ни пойди — всё то же!
Исчерпав все идиотские догадки и добрую часть нехороших слов, мы наконец-то обратились к персонам друг друга, начав почти с анкетных вопросов. Мне пришлось пояснить, что вообще значит учиться в аспирантуре и кем вообще я стану.
— Через три года я буду кандидатом наук, — сказал я некую абстракцию.
— О, круто, — сказала она, — а мне хотя бы в институт поступить.
Дальше я от себя рассказал, как я туда поступал. Что я плохо учился, что каждый семестр наши с ОФ и Репой фамилии вывешивали на отчисление, как всех шокировала моя знаменитая теперь фраза — так называемый «парадокс О. Шепелёва» — «Если меня не выгонят из института, то я поступлю в аспирантуру».
Когда меня воодушевляют своим присутствием и вниманием, то есть попросту не говорят сразу: «Ты дурак — иди ты на хуй!», я становлюсь весьма остроумным. Она хохотала от души. Походя я выставляю себя насосом — я упомянул, какую чушь обо мне пишут газеты, а иногда и говорит радио и показывает местное ТВ, что об этом думают профаны ОФ с Репою, какие возникают курьёзы и кривотолки — что такое сам пресловутый «мой имидж» — как меня воспринимают «все на Кольце» и боятся все здешние девочки-мохнушечки…
22.
В школу я ходил ежедневно к восьми — как бы для неё. Однако не было даже времени перекинуться словечком — то звонок на урок, то с урока — и лезут учтиля и ученики! У неё то физ-ра, то какая-нибудь фигня — я, ещё по школьной привычке путаясь в расписании, бегал в поисках её по всей школе, во время большой перемены я наматывал несколько кругов по всем этажам, и всюду меня окликали полузнакомые рожицы: «Инку ищете, Алексей Лександрович? — она ушла». Когда мне сказали, что «она сегодня не пришла», я вообще был удручён и убит — день прошёл впустую.
О’Фролов пил уже третью неделю по системе «статически» — вечером приходит Санич, они покупают полторашник сэма, утром Саша уходит в институт, я на практику, а он просыпается часов в двенадцать, добивает то, что осталось и опять заваливается дрыхнуть, я прихожу часа в два, он встаёт и начинает теребить деньги на маленькую бутылочку, получив, выпивает и опять кверх лапками… вечером приходит Саша… Какие тут репетиции! Журналы и книжки не в ходу, ящичек давно накрылся. Я пытаюсь его увещевать сходить куда-нибудь: в туалет, вынести таз, в институт, в школу, на улицу, уехать домой за деньгами, чтоб искупаться наконец (не моется, отращивает ногти яко юный Сиддхартха) — в ответ слышу единственную фразу: «Пошёл ты на хуй!». Со мной он не разговаривает вообще — вероятно потому, что я, в его больном сознании, олицетворяю социум и, кроме того, вообще ему «запродался».
Я проверил изложение: двенадцать человек получили двойки, один «тройбан», один «кол» и один пятёрку (надо ли разъяснять кто — в её рукописи, неряшливо копировавшей один в один текст из методички, не было ни одной ошибки). Училка перечеркнула все мои оценки, приплюсовав всем по баллу, а про Инну сказала: «Списала поди, вы не видели?» Нет, сказал я, я специально обратил на неё внимание: она очень внимательно слушала, наверно у неё очень хорошая память. Охо-хо, сказала она, двусмысленно улыбаясь.
Вообще все эти поиски и хождения вместе домой становились неприличными. Две моих школьных подруги-курильщицы явно были озадачены: «Вы с ней друзья, да?» Ну да, сказал я, гадая что такое «друзья», поняв по неожиданной от них почти романтической интонации что что-то очень хорошее. Они немного обиделись, но сказали, что ладно, они не обижаются, она ведь нормальная, а то ведь есть… — они указали мне на Катю, высокую девушку с по-детски пухлыми щёчками и кругами под глазами. Я и сам обратил на неё внимание: она была всегда грустная, отрешённая и всегда одна, даже посмотрел в журнале: отметки плохие, много «н». Она то, она сё — наперебой верещали они мне в оба уха — она одна, с ней никто, она резала вены, два раза травилась, отец её бьёт, а может и того… «Почему, Катя, ты не была в школе?» — её спрашивают, а она… Она обернулась — взгляд такой, будто знает, что говорят о ней. Я вдруг почувствовал, что дружба это вот это, это с ней, но я ведь всё равно не выдержу.
В последнюю неделю практики я видел Инну совсем эпизодически. Однако она успела познакомить меня с двумя своими подружками: одна из другой школы, а вторая небезызвестная Ната Китуха — даже пришлось немного послоняться с ними по городу, но они меня мало заитересовали.
24.
Последний раз я видел её на 8 Марта, ну то есть 7-го. Утром я опоздал немного, зато по пути купил веточек мимозы, собираясь подарить их училке — на большее и денег не было и было б нескромно. В коридоре я встретил Инну, которая сказала, что училка уже ушла, а их сейчас мальчики будут поздравлять — чаепитие и т. п. Я спросил, долго ли и не подождать ли мне её (я готов был ждать хоть два часа, хоть шесть).
Она вышла минут через двадцать, мы пошли. Она угостила меня шоколадкой, подаренной ей в честь праздника. До этого я не пробовал белого шоколада, и в принципе он мне понравился. Я достал из пакета цветочки и подарил ей, зачем-то сказав, что ведь она не обидится, что сразу их хотел подарить не ей, а училке. Неужели я так боялся обнаружить своё внимание к ней? Она, казалось, ничего не стеснялась и не боялась — в хорошем смысле — за это я её очень уважаю. Я пригласил её к себе (ОФ утром снизошёл ко мне: спросил денег на дорогу домой) — правда, я и сам не представлял для чего. Я сказал, что живу что называется один, потом сказал с кем я живу и довольно честно и живо обрисовал как мы проводим свой досуг. Она, конечно, смеялась. Нам встретилась Китуха, сказала, что ужасно хочет есть, я сказал, что очень люблю готовить (очень удивились) и пригласил их к себе (сказали: в другой раз, сейчас дома дела, праздник).
Как хорошо, что не пошли! Ключа на месте не было, дверь явно была заперта изнутри, все окна занавешены. Или он вернулся, или опять пришли самоуправные гости: неоднократно Санич, Репа и Михей в наше с ОФ отсутствие приходили выпивать и даже оставались ночевать, один раз даже деда их застиг. Я стучал в дверь, во все окна, пытался в них что-то разглядеть — бесполезно. Я стал стучать сильно — и в дверь, и в стёкла, и в рамы — и орать «Саша!». Минут сорок — аж соседи повысунулись. Я передохнул и опять…
Приехал отец за мной и пришёл Дядюшка дед — они застали меня за этим занятием. Мы стали ломиться все вместе. О’Фролова материли все трое. Вскоре меня осенило и я оторопел: порезал опять вены или повесился. Я перестал стучать, сел и пригорюнился, пригреваясь на солнце. Отец с дедом пошли к последнему искать чем выломать дверь. Я подковырнул железкой форточку и вдолбил её кирпичом вовнутрь — вся её коробка была гнилая — отвёл рукой шторку: на моей кровати лежит длинная макушка Санич — поднялся, облупленный, отхаркиваясь и матерясь; офроловская кровать пуста… Подоспели отец с дедом. Саше минут пять понадобилось, чтобы сообразить, что от него хотят, затем столько же, чтобы отпереть дверь. Он сел прямо в коридорчике на корточки, отплёвываясь и без стеснения перебирая несколько обсценнных слов туповатой народной мудрости, волосы его были взъерошенными и слипшимися, глаза бешеные и красные, лицо опухшее, а потом безо всякого стеснения и осознания достал свой недюжинных размеров мандолет и набруталил в руковину, под которой никакого таза не было.
В это время мы осматривали обстановку: всё было раскидано и расшиблено, половики собраны в кучу и кажется обоссаны, на столе лужи и бычки в них — в общем всё как обычно, что нам уж привычно, а вот отец с дедом поразились. Благо, что О’Фролова первым обнаружил я: он дрых на диванчике за шторкой и был совершенно голый — лежал навзничь, отклячив анус — что подумали бы старшие товарищи! Я спешно прикрыл его, пощупал пульс. Тут подошли и гости — все трое — оказалось, что он как бы без головы — она была внутри спортивной сумки, с которой я ездил домой. Мне надо было её взять — тем более, что в неё я уже положил тетради, которые собирался проверить дома… Высвободить лысую башку из сумки оказалось совсем не такой простецкой затеей — во-первых, она была глубоко внутри, замок под шеей застёгнут, далее, ручка её была пару раз перекручена вокруг шеи и закушена зубами, а «пациент» никак не реагировал, в том числе и не ослаблял хватки. Я уже предчувствовал (как оказалось, вполне обоснованно), что все тетрадки измяты, изжёваны и в них напущено офроловской слюнины. Теребил его довольно грубо, злясь — не знаю, как не выдернул самое челюсть.
Я уехал, а Саша, постеснявшись остаться с дедом, тоже поковылял домой. Он рассказал потом, что у общаги около автовокзала сидела группа «подсостков» и они «всячески унасашивали котёночка» — в частности, один детина взял и «прям перед моим взором» кинул котёночка об стену. «А если б тебя так?!» — Саша «подумал, что подумал это, а на самом деле сказал». И не пожалел — все ощетинились-осклабились: мол, проваливай, кто-то даже бабочкой стал поигрывать, девушки раскрыли крашеные рты, их тусклые глазки чуть загорелись… «Я подошёл и охуярил одного сверха, остальные разбежались, — так завершил конфликт и рассказ о нём благородный Саша. — Я взял дома денег, вернулся под вечер — О’Фролов как раз встал — и мы опять облупились». Вот тебе, дедушка, и «С праздничком!».
Продолжение 29.
Она повеселилась от души, но было уже совсем темно и поздно. Всё вернулось к исходной точке. Подходило к тоске — но нет, теперь она невыносима, невозможна — значит к точке. Мне было интересно самому: где Санич? Я же хотел с ним выпить и т. д. Обломно, как говорит Зельцер. Блин, осенило меня, а зачем мне, нам Санич?! Я ж её тоже хотел видеть — и вот я с ней — и хули я ушами хлопаю?! Не в том смысле, что что-нибудь получится и уместно, но что сидеть в ожидании Годо, когда можно более полноценно провести время. Да всё-таки я хочу её! Хочу — ну и что?! Но я боюсь её… Но чего бояться — я всё-таки как-никак «маньяк» и «радикальный радикалист», а она-то кто — женщина, которая испугала Санича своими засосами и каким-то там немыслимым сексом — ну уж этим-то ты меня точно не испугаешь, дочка!
— Давай может возьмём выпить — пива там, порту или пойдём туда посидим за столики…
— Мне надо домой, Лёшь, а то на долбаном 13-м не уедешь…
— Можно ко мне пойти — там правда не столь… — вспомнил про вечные архетипы ведра и холодильника, — но выпить можно…
— Домой… — зевнула она, — поздно уже…
— … или к тебе…
Она пожимала плечами, видимо, хотела отделаться от меня.
— Ну что?! — вокал мой звучал уже настойчиво.
— Ну… поздно…
— Ёбаный в род, блять! — взорвался я, — блять, охуеть! — весь день сидеть хуйнёй страдать! И я должен терпеть! Да пошли они на хуй! Я щас один хуй нажрусь, мне по хую! Пойдём вон туда, я щас куплю пива, потом провожу тебя чуть-чуть — там куплю вина и баста-лависта.
Я чуть не схватил её за руку и не потащил за собой. Наверно это сделал мой фантом — она семенила за мной через дорогу к ларьку. У ларька была какая-то очередь, что чрезвычайно нас раздражило. И каково было наше удивление, когда в только что отоварившихся восемью баттлами пива мы признали Сашу и Михея! Они взглянули на нас как на призраков и бросили на ходу: «А, и вы здесь». Только тут до нас дошло очевидное! Тьфу, как всё тривиально. Впрочем, мне-то что — я сейчас нажрусь по-любому — а Зельцер наверно почувствовала себя дурой уже по-настоящему. «Вы куда?» — крикнул я. Они кивнули — мол, через дорогу, в парк. Она ничего не сказала, а купила себе пиво.
Мы единодушно вернулись — хотелось посмотреть, куда они. Они сели за крайний стоик в мажорском летнем шатре с надписью «ЧИЖИК», там уже сидели две рослые и молоденькие институтские бляди, а пиво было куплено в ларьке, потому что тут дороже, а денег-то уже нет, а глотки, конечно же, лужёные…
— Понятно, — сказал я, открыв пиво себе и ей, мы даже чокнулись.
Мы сели на лавку-бордюр на остановке, и рассматривая их, пили.
— Гандоны! Надо же так поступить! И мне надо же так облажаться! — Выговаривала она то, что можно было бы и не выговаривать, а потом и на меня: — А ты что, тоже повёлся? Тебе они что не сказали ничего? Или это вообще подстава?!
— Да нет, Эль, я ничего не знал, правда, — по своей извинительно-искренней интонации я почувствовал себя чуть не князем Мышкиным.
— Хуль тогда мне этот Санич мозги ебёт?! — похоже, она тоже была «в роли».
— Это Михей наверно сбил его с панталыка.
— Ну и хрен с ними. Теперь я буду знать. И они узнают… земля круглая… Блять, целый день! Я вам припомню!
— Да хватит уже, всё. Я вам не судья и не преследую никаких целей, но мне очень приятно было провести весь день с тобой — спасибо.
Она такого явно не ожидала. Действительно приятно!
Она как бы призадумалась, анализируя, а потом тихо произнесла: «Мне тоже».
Ага, вот оно значит как бывает, дети мои…
Она вдруг засмеялась:
— Гей-клуб «Чижик» — так Вася Ручкин этот шатёр зовёт!
Они сидели совсем рядом и хорошо были видны на свету — смеялись, говорили, оживлённо жестикулируя, и делали вид, что не замечают нас.
— Пойдём может подойдём, — подзадоривала она.
— Да что подходить, если они нам «на хрен не нужны», — напомнил я.
— Блять, хочется прям в срань укуриться! — она всё-таки нервничала, может, и ревновала.
— Да, — равнодушно вздохнул я, — а есть?
— Есть немножечко…
— А я вот не люблю курить — меня посещает измена.
— Блять, в срань! Трава охуительная — не то что ваше фуфло! Блять, Михей ещё этот ебанько… «Ну чё, чё?», «Ну как?» — она имитирует его суетливую манеру, а я дохну. — «Прёт, да?», «Ещё взять», «Гы-гы», блять! Люди втыкают, а он лезет, чмо! Мелочная хуйня! Зассанных полкоробка в троих, а он ещё себе что-то пытается отсыпать! У меня вон целый пакет на шкафу лежит — ну и хули!
— В натуре?! Миха бы за пакетом ползком пополз!
— Да мне он хули, Миша, — как бы отрезала она моё вновь нарождающееся неуместное остроумие.
Я на секунду внутренне замялся, но решился:
— Тогда поехали к тебе… — опять запнулся, — или ко мне…
— Ко мне, — сказала она, — только надо ещё винца купить.
Мы поднялись и быстро пошли к рынку.
Я купил на все оставшиеся не дешевого портвейна, а нормального кагора. На остановке взяли по пиву и я рассказывал уже про школьные и студенческие годы, как я всю жизнь — буквально с периода полового созревания! — сижу «в малине»: с девятого класса весь наш класс — семь девок и один я, на филфаке семь мужиков на курсе и девяносто семь баб, в моей группе — двадцать три отличницы и три долбомана: я, Репа и Коробковец, из которых к середине пятого курса остался один я! И я с ними, с ягыдыми, не особо общаюсь, не дружу, не люблю, не трахаюсь, и вообще наверно ненавижу женщин!
— Не верю, — кокетливо улыбается она, — насколько я тебя знаю, ты должен нравиться девушкам.
— Должен. Но у всех вкусы разные, а у меня своеобразные… — Всё же как приятно побыть иногда энигматичной персоной.
— Уж наслышана от Санича… — Явно мой «имидж» действовал даже на неё.
Мы доехали на троллейбусе, мило болтая. (Но они мне интересны почему-то, некоторые… наверно потому, что я плохо их знаю… Я понимаю, конечно, что умный человек, мудрый художник должен быть полностью солидарен со Станиславом Лемом — знаешь такого? — который в одном интервью в ответ на упрёк, что в его произведениях «так мало любви», сказал: меня всегда привлекала тайна бытия и космоса, а не пресловутая иллюзорная «загадка женской души»… Я — какой угодно, только не мудрый…) Сели на кухне. Было ещё рано, но голова за целый день была изнурена алкоголем. Она достала бокалы, я откупорил вино. Мы чокнулись и выпили «за встречу». Я мутно смотрел на неё и сами собою нарождались мысли-фантазии: вот ещё несколько бокалов и пойти в туалет, а оттуда подойти к ней неслышно сзади, обнять за плечи… или сразу — упасть на колени, обхватив ноги… Но это для кого-то очень просто, но не для меня. Я же этого ни за что не сделаю! Выпить бы ещё побольше. А Санич?! Может, она сама?..
Она тем временем распотрошила сигарету, достала свой пакет, отсыпала и очень профессионально забивала косяк. Я смотрел на её пальцы и губы, особенно мне понравилось, как она слюнявит бумажку…
Мы выкурили его, сев поближе друг к другу, бережно передавая, касаясь пальцами, а потом жахнули вина.
Я всё рассказывал весёлые истории о том, как мы учились, особенно про Репу — как её на первом курсе вызывали к доске разбирать предложение, она выходила, медлительная, вялая и улыбающаяся, ей диктовали, она, схватив своей сраной лапкой самый большой кусман мела, неспеша записывала первые слова три такими большими печатными буквами, что на остальное не хватало места, и довольно ждала… Взглянув, наконец, на доску, преподаватель удивлялся, заставлял стереть и написать по-новому, Репинка пожимала плечами, лыбилась, и также неторопливо стирала и писала буквы чуть поменьше, так что умещалось слова четыре… Когда процедура повторялась раз пять, препод не выдерживал, посылал профанку куда подальше и в дальнейшей своей практике старался её не спрашивать вообще — чего она и добивалась. Когда её спрашивали отвечать изустно, она подымалась с места, всячески лыбилась и мялась, и не очень внятно повторяя на все лады формулировку заданного ей вопроса вперемежку с идиотско-риторическими вкраплениями «Ну шо здесь можно сказать?..» — «Да, да…» — «Ну вот, да» — преподавателю довольно быстро надоедало: «Да Вы не учили наверное?» — Репа очень лыбилась и произносила своё коронное «Ну почему же?» Со мною дело обстояло намного проще: «Морозов!» (- «Морозов?! — ты же Шепелёв?!» — «А ты мой паспорт видела?») — «Морозов!» — «Я не учил!» — «Два!» (или добавлялось: «Почему?!» — «Я болел!» — «Опять?!» — «Да!» — «Садись, два!»). Напомню, что речь идёт не о школьных уроках чудесных, а об университетских… А внеклассные-то мероприятия — хе-хе!
14.
ОФ, как всегда, отрубился одним из первых, дед сухо распрощался и ушёл, я был тоже плох и решил тоже как-нибудь заснуть, а для этого прослушать что-нибудь из серии «бродить по сказочным мирам», например, CAN.
Только я начал начинать засыпать, в каких-то тёплых тонах представляя об Уть-уть — стук в дверь — вскакиваю — дед пидор вернулся, думаю — смотрю: Репинка. Она довольно осмотрела место происшествия, выслушала мой эмоциональный отчёт и выговор ей, на что не менее довольно сказала: «Мы решили над вами подколоть», а затем сообщила, что сегодня на факе какое-то мероприятие у «психов» (в нашем корпусе всего два факультета: наш и психфак, где учится Уть-уть), будет дискотека, и я, как вы поняли, по известным причинам ещё месяц назад предвкушал поход туда…
Было муторно, всё болело, клонило в сон, но я решил идти. Да не один, а с О. Фроловым. Я встал, расправил ещё немного чайник и поставил его. Разбудить этого сегрегата — дело невыполнимое, но профанка Репа подсобила мне водою, да он ещё не так долго спал, а следовательно, не так далеко ушёл в «сказочные миры» и французскую революцию — или просто не очень много выпили. Репа ощупала ему голову, найдя две шишки, потом зачем-то и мою, найдя несколько седых волос, пообещала что «всё будет», а О’Фролову, пожелавшему большей конкретики, была обещана бутылка пива; она также посоветовала взять с собой «мыльницу».
Вскоре недалеко от нас образовалась группка выпивающих — это вроде были «психи», но видимо с младших курсов, поскольку мы их не знали. Там были три девушки. Я присматривался в полутьме к одной из них — словно непонятно зачем попавшей в эту глухомань француженке — высокой девушке в элегантном светло-розовом или бежевом пальтишке, слыша вульгаризированный смешок, грубоватый вокал, какие-то «не наши» интонации, из-за которых и сами слова не разобрать — и не верил своим глазам и ушам: неужели это она?! Ей дают пластиковый стаканчик, она берёт, ей наливают водки, она опрокидывает, запивая её из полторашки, кажется, с тархуном. Привычная картина — но это же она — Уть-уть?! И не раз…
— Уть-уть, что ль, Лёнь, да? — громко поинтересовалась Репа.
— Кажется, это она, — вздохнул я.
— Мила Йовович, блять, — закашлялся ОФ, коверкая ударенье, предвкушая мою реакцию, — шлюха Бессона! Я бы даже сказал: Бессовестная, Без Сна, Без Носа — вспомним Гоголя, хгы-гы!
— Ничего, нормальная чикса, — продолжая комедь, одобрила Репа, — жрёть что твой Санич! — и подтолкнула меня под локоть с бутылкой: — Иди, Лёня, познакомься, что ли — ты ведь тоже жрёшь и к тому же гениален…
Я вскочил, выхлестав четверть баттла из горла, схватил рейку, которые в изобилии валялись рядом, и накинулся на Репу, пару раз протянув её по хребтине. Она тоже схватила палку, вооружился также и О’Фролов, чрезвычайно сильно оскорблённый тем, что я допил последнее — мы стали драться на всю дурачую катушку — били друг друга со всего замаха и чем попало — толстыми рейками с острыми краями и с торчащими гвоздями — они с треском ломались, разлетаясь во все стороны, мы хватали новые — прыгали, крутились, орали, фехтовали так, как будто снимались в кино и невзначай переместились в его героическую реальность или внутрь компьютерной игрушки.
Зрители немного понаблюдали впотьмах, и ушли от греха. (Нам было не до них, но, слава богу, мы скоро закончили: я валялся головой вниз между какими-то огромными валунами, и две острые рейки упирались мне в горло.)
— Сдаюсь! — неподдельно вопил я, — всё, сдаюсь!
— Проси прощения.
— Сыночек, прости! Дядь Саша, прости…
— Говори: «Я педрильня!»
— Я педрильня! Я! — Они это одобрили смехом.
— Говори: «Уть-уть — сука». — Расслабившись, они отвели палки в сторону, я резко дёрнул за одну — Репа не успела отпустить — свалилась на меня, треснувшись лбом об камень; в этот момент я саданул растерявшемуся Д’О’Фролову по коленной чашечке.
Вырваться мне всё же не удалось, я был подвергнут жестоким избиениям и пыткам — благо, что недолгим — всего-то пришлось несколько раз повторить, что «Уть-уть — сука» и что «Ministry как садо-мазохисты говно» (фразы были уже опробованы: когда я бывал у Репинки дома и просил её отрезать кусочек колбасы, она даром выдавала только один, очень тонкий, а за последующие, кстати, ничуть не более толстые, требовала говорить нечто пакостное о моих светлых идеалах — на «я-педрильню» я сразу согласился, а вот на «Уть-уть — проститутка» и «Ministry — говно» ни в какую, и при этом так униженно-настойчиво умолял о колбасе, что Репа решила пойти на компромисс и изобрела некие эвфемизмы), после чего был отпущен.
Мы забрали брошенный на пятачке магнитофончик и пошли в институт.
15.
Дискотека была уже в разгаре — мы встали у сортира, курили и неодобрительно смотрели на всё это безобразие — виляя бёдрами и по-восточному вскинув ручки, все образовывали даже некоторый хоровод — это «психи» всё демонстрировали свои кретинические психоштучки на практике — «психологическое единство коллектива» — «хотя мы и хорошо учимся, изучаем сложные науки, например, психолингвистику и гештальтпсихологию, нечто человеческое и нам не чуждо» — короче, «все отдыхаем в кайф»… На наших баб и распоясавшихся, нажравшихся в полнейший сракатан зелёных мы даже и не стали смотреть…
«У вас своя дискотека, у нас своя!» — провозгласила Репинка, и мы двинулись в ближайшую аудиторию — не лекционную, а маленькую — она оказалась открытой. Сдвинули столы, включили «мыльницу», выключили свет…
Обарахтали весь «Californication», громко подпевая и не стесняясь в движениях. Пару раз кто-то совался, видимо, пытаясь уединится, мы орали: «Блять, в рот ябать!» и они исчезали. Лишь только когда закончилась вся кассета «Ред-хотов», хитрая Реподиджейка достала свою кассету, где на одной стороне ремиксы Резнора “Further Down The Spiral” (Коробковец как-то говорит: «Дай послушать это… «Отцовскую спираль»!), а на другой ремиксы с саундтрэка «Спауна»! Ох и расшиблись же мы!..
Мало того — О’Фролов нассал в угол, а потом и мы тоже — каждый в свой. Вообще мы не стесняясь харкались, а также поскидывали с себя свитера и майки, позакатывали штаны, вдобавок каждый, приплясывая, ещё что-то писал огромным комком мела, расшибая его… Это я к тому, что на самом интересном месте нас прервали — зашли и включили свет — это был наш куратор, замдекана по какой-то там культмассовой работе Ирина Борисовна, а с нею уборщица или вахтёрша.
Они увидели многое не очень потребное на филологическом… гм… в том числе и очень крупные, но совсем неразнообразные надписи «ХУЙ» на доске, на стенах, на столе и даже на офроловской куртке… «Мальчики», — начала она…
16.
Надо сказать, что за присущую ей не понять чем обусловленную жизнерадостность и мягкость — «мишутковость» — мы так и прозывали её Мишуткой; меня она считала серьёзным насосом, а О’Фролова — ахуительным насосом — поскольку на 1–2 курсах он активно участвовал во всех-всех факультетских мероприятиях: был звездой в КВНе, играл в группе «Большие Надежды», на театре, занимался, стыдно сказать, латино-американскими танцами…
— Щас всё уберём! — развязно, безо всякого намёка на извинения и убедительность сделанного заявления брякнул ОФ — как будто перед ним был не замдекана, а наш родной Дядюшка дед. Да и что с него взять — пьяный, полуголый, красный, с безумным взглядом… Показалось, что я услышал слово «наркотики»… Мы похватали одежду и, кое-как протиснувшись через вошедших, ринулись наутёк и врассыпную.
Встретились у ди-джеев их дискотеки, встретили, наконец, «своих». Нам налили вина, а потом Репа втеребила в эфир сборничек «Мразь» — «Песни три нам хватит, — сказала она чуваку в наушниках, — только не обрубайте! Можете с Prodigy начать — для разминки». Хе-хе! Подскочили два никаких курсанта и тоже потребовали Prodigy — на третьем альбоме (если не считать “Android”) оно стало популярно даже здесь! — «Ну, Саша, погнали, — говорю я ОФ, вытягивая этого мегаандроида за рукав в гущу народа, завидев направляющихся к нам Мишуточку и уборщицу (интересно: а где Уть-уть? кажется, я видел её в этом психохороводике…), — как говорят у нас в дерёвне — танцуем как можем!!»
Полилось осторожное начало «Smack My Bitch Up» — народ вроде несколько задвигался, а мы уже невзирая на пиполь ходили гоголем по всему периметру филфаковского коридора, предвкушая и остроумно удирая от Мишуточки… И тут — понеслась! — мы как выскочили, как выпрыгнули, полетели клочки по закоулочкам, полезли зрачки по лбам, поскакали козлом по чужим ботинкам, полетела одежда в толпу зрителей, порвались штаны от широчайшей походки, не понадобились больше припасённые на вечер планы…
Мы забарахтывали во весь свой дурачий брутальный большой мешочек — как будто у себя дома — на филфаке мы ещё себе такого не позволяли — даже не планировали! К концу композиции с нами осталось лишь несколько особо дурачих курсантов — остальные сторонились, с различными эмоциями глядя на бесноватых. Что, интересно, подумали Ирина Борисовна и уборщица? Видела ли Уть-уть? Впрочем, нам было не до них — началась ещё более «оптимистичная» музыка — мы всячески прыгали, то подпрыгивая, то приседая, судорожно извиваясь, дёргаясь, бросаясь куда попало, терзая друг друга, ударяя в колонны рукой, ногой, головой, пытаясь взбежать по ним вверх…
На лестнице была кровь, и никто нас не преследовал — оказалось, что пока мы забарахтывали, произошли ещё более важные инциденты, затмившие наши маленькие шалости: во-первых, дурачило О. Седых, играя в сортире с филфаковской братвой в набирающий популярность «сортирбол» (несколько дебилов отбивают руками и пинают по кругу бумажный комок, стараясь удержать его в воздухе), уебал пинком по раковине, она, выскочив, отбила ему ползуба, из коего почему-то вытекло немыслимое количество крови, а сама, конечно, разбилась, что, конечно, не понравилось двум вышедшим из очка курсачам, конечно же, пьянищим в дюпель, и призванным как бы в отсутствие прочей мужской руки поддерживать порядок — тогда, во-вторых, товарищи (наши, изучавшие др. греческий и латынь!) Бешеный и Фельетон взяли их и запустили мордой по бетонной лестнице, на которой (включая и подошедшего Седыха) образовалось довольно много крови, и, в-третьих, когда они спустились вниз, покидая здание, их (по второй лестнице) настигли человек восемь зелёных, лицами четверых из которых тов. Фельетон, Бешеный, Седых и Валера Синяк выбили все четыре стеклянных двери с названиями двух «дамских» факультетов, что опять же дало несколько крови… Да, такого давно не было! Мы выходили по стёклам и по крови, внизу стояли Мишуточка с уборщицей, Фельетоном и подполом — они равнодушно провожали нас озабоченными взглядами…
Но мы не ушли! Мерзкое чувство обиды и презрения, которое множество раз испытывал я лично-единолично, а также несколько раз вместе с ОФ и Репой, когда мы возвращались домой, преждевременно покидая дискотеку, — ощущение, что этот праздник жизни и факультета не для нас — здесь крутят отборнейшее говно и все им довольны — и эти пидорские мальчики нам не товарищи, скорее, враги, эти холёные девочки танцуют прелюдию не для нас — а мы ведь тоже в некотором смысле люди и по молодости тянемся душою и телом к хоть сколько-нибудь себе подобным — которых нет… «Праздников ваших ненавидит душа моя» — остаётся только подпольненькое «С празничком!» — ужираться и убарахтываться дома, в тесном кругу — так, чтобы было, как и положено изгоям, «каждый-миг-передозировка-в-себе» и «падаю-ниже-нуля-в-себе», но никак не на людях…
Мы взяли бутылочку, и пока пили её, все разошлись. Тогда мы в припадке растёкшейся в воздухе деструкции обстреляли кирпичами окна и фасад (уже пострадавший) родного альма-матера. Было разбито три окна на втором этаже (там учится Уть-уть) и огромное верхнее стекло над разбитыми уже дверями — на нём, кстати, более крупными буквами было продублировано название факультетов. Выбежала в освещённый коридор та самая уборщица. Обещала милицию. Ещё были какие-то прохожие, явно заинтересованные, какие-то быки или курсанты, но мы, послав их на хуй в особо изощрённой форме, смылись дворами и закоулками — тропами, кои ведомы только Реповиннету.
Окончание 29.
— Жаль, — вздохнул я, подымая бокал, — что я в школе вёл себя прилично и всё учил — не то чтобы я был «оботанелая рука», но как-то боялся, не мог себя противопоставить всем и вся…
Думаю, она не совсем понимала, о чём я. Мы выпили, она подкурила новый косяк.
— Однако в десятом классе я стал изрядно выпивать, и несмотря на то, что был отличником (у меня в аттестате одни пятёрки — она удивлённо вздохнула: «Н-да-а?!»), мне постоянно делали какие-то «строгие выговоры», вытаскивали «на позор» перед линейкой…
Она опять картинно удивилась. Я был доволен. Но к чему вся эта исповедь? Обычно я молчалив и сумрачен, но когда я распалюсь чужим вниманием и спиртным, меня трудно остановить — всяческие автобиографические-анекдотические истории так и льются из меня как из рога изобилия. Кстати, из рога… Я потянулся к бокалу. Мне протянули косяк — третий. Что ж… Запить… Подношу фужер, начинаю пить — глаза смотрят в сам бокал — на громадную массу красной жидкости, которая хочет меня затопить! Я отшатнулся, расплескав вино.
— Ты что? — встрепенулась Зельцер.
— Блин, проглючило, что можно захлебнулся в стакане!..
Она сказала не думать об этом, но когда я опять начинал пить, мне мерещилось то же самое, становилось страшно и я не мог. Как же быть?! Она мне долила ещё — сейчас бы эту лошадиную дозу хлобыстнуть!
Тогда она (!) предложила гениальное решение!
Просто закрыть глаза рукой!
Она опять забивает косячину!
Может хватит, говорю я.
Ещё немножечко.
Я говорю: не могу — меня крутит и мутит.
Ну, Лёшечка.
Глотку так и сушит. Вливаю последнее — тоже две лошадиных дозы.
За тебя.
Всё мутнеет невероятно. Нервы все возбуждены, но голова и тело убиты.
Надо спать наверно, вяло говорит она, зевая и шатаясь, идёт в комнату.
Я иду ссать. Потом к ней, то есть в комнату. Она разобрала мне второй диванчик, работает телевизор, а она, укрывшись и отвернувшись, лежит на своём. Торчит рука с пультом. Я сбросил штаны и рубашку на пол, забрался под одеяло, корчась от леденящего озноба. Меня всего скручивало и трясло радикально. Зубы стучали, сердце колотилось. В глазах был «вертолёт», а если закрыть — потихоньку нарождалась всякая дрянь. Было страшно. Лечь и уснуть, лечь-заснуть-замёрзнуть-умереть. Сердце — невозможно слышать его стуки. Оно леденеет, оно как бы замедляется! Тьфу, тфу! — трясу я головой и бью себя по щекам. Чуть приподнимаюсь, смотрю на неё: спит, сопит, телевизор работает. Кое-как встаю, осторожно беру пульт, выключаю. Она зашевелилась, бормоча сонным голосом:
— Лёшь, ты выключил?..
— Да я, я.
— А…
Ложусь и опять сводит и колотит. Вспоминаю, что надо бы заняться мастурбацией — как же на неё, теперь такую знакомую, не подрочить? Но что, думаю досадливо, она лежит чуть более чем в метре от меня, а я буду дрочить! а вдруг она не спит?! Экран загорелся — она включила! Весь сжавшись и поледенев, лежу, жду… Она засыпает. Жду… встаю, беру пульт, выключаю. Она шевельнулась, отвернувшаяся, вся в одеяле. Темнота абсолютная. Я застыл на мгновенье стоя. Потом упал на колени на пол. Поднялся, держась за диван, сел на край, колотясь и вздыхая несколько долгих секунд, и скользнул к ней под одеяло. Она сразу подвинулась.
Несколько долгих мгновений я лежал не решаясь прикоснуться к ней. Как это дико для меня, думал я, взять вот и протянуть руку, дотронуться до другого существа, абсолютно автономного, иного и чуждого, потребовав любви и ласки, плоти и наслаждения, предлагая себя со своими физическими и духовными внутренностями, принимая всю эту мучительную субстанцию личности другого… Оказывается — чудится мне репосмешок — надо просто привычку иметь! И я прикоснулся к ней — осторожно, мягко, а самого трясло. «Ты спишь?» — прошептал я. Она мурлыкнула что-то невнятное и пошевелилась. Она была горячая и мягкая, тяжёлая, устойчивая. Я прильнул к ней всем телом, гася свои конвульсии об её инерцию. «Ты весь трясёшься, Лёшь» — «Да» — только и смог сказать я. — «И сердце так бьётся» — «Да!» — Сердце моё колотилось и от волнения. Я обвил её руками и ногами, сжимая, целуя и кусая шею, рука залезла в трусики.
Может быть, кружились шальные мыслишки, господь бог наш, прежде чем создать мир сей, тоже долго мялся, волнуясь, как он прикоснётся к абсолютно чуждому пустому небытию, а также что подумают другие — те, что уже были, и те, что ещё не были… (конечно, можно и с больших букв)…
Я ощупал её лобок, потеребил волосики, опускаясь всё ниже, оттягивая трусы. Наконец нащупал складки и стал притираться пальчиком к её щели. Медленно вошёл, изгибая внутри палец, растягивая им её по всей длине. Потом двумя. Одновременно большим водил по анусу… Отнял руку, послюнявил пальцы и принялся совать их V одновременно и туда и сюда, работая сзади потихоньку, а впереди очень активно. Она что-то хмыкнула, выражая неудовольствие. Я резко всунул оба пальца, делая быстрые движения туда-сюда, но не успела она выразить своё негодование, как я тут же поменял: сзади впихнул большой, а впереди все остальные, продирая её, начавшую извиваться — как будто только меня заметила! Она начала какое-то движение, наверно пытаясь освободиться. Она была сильная, но я делал всё-это левой рукой, а забытой правой схватил теперь её за кисти рук, схватил крепко, так что она, как ни старалась, не смогла вырваться. Я, в припадке воодушевления, смело и хаотично — так что она не могла уловить последовательность, ритм — то очень нежно-вкрадчиво, а то совсем грубо — совал ей пальцы то туда, то сюда, то одновременно… Она, казалось, крепилась, но уже не могла сдержаться и тихо начала постанывать…
Я развернул её к себе, влезая сверху, пытаясь в темноте найти губы. Я тыкался в подбородок, потом в нос, в волосы. Она мотала головой, зачем-то отчаянно препятствуя мне. «Дай рот!» — простонал я, хватая её за волосы, натягивая их для жёсткой фиксации. Но она всё равно сопротивлялась. Наконец я нашёл губами губы и попытался её поцеловать. Она по-прежнему дёргалась, теперь уже безрезультатно, я лез языком в её рот, а она воспроизводила губами и/или языком какие-то непонятные движения (как мне казалось, как-то пережимала губки, так что они становились как у рыбки на мультяшной картинке), чтобы не пустить меня. Я терзал её за волосы, ерзая на ней в поту и огне, лизал нос и лицо, из глаз моих невольно потекли слёзы… Очевидно, скупые-мужские, так что она не заметила, хотя не могли же они не быть горячими, жгучими и солёными! — наверно, слёзы разочарования, обиды! «Ну, Элечка, дай я тебя поцелую», — захлебываясь в своём дыхании, воззвал я. — «Не-а», — отозвалась она и я чуть-чуть не уебал ей в бочину. Зато я жёстко зафиксировал за волосы её голову, при этом её руки я каким-то образом сжимал и удерживал у себя между локтями, даже помогая в случае чего ногами, и жёстко стал лизать её губы и совать в рот язык. Она извивалась и брыкалась, но в конце концов устала, размякла, пустив меня в свой ротик. Я наконец поцеловал её нормально, ослабил хватку, она обвила меня руками и вяло целовала сама.
Я стягивал с неё трусы, но она не содействовала мне. «Лёшь, ты что?..» — «Ничего», — а чего ты ожидала, детка?! К чему всё это блядское лицемерие? Или это боль? Боль я чувствую… Я с трудом стащил трусы с её тяжёлых неподвижных ног, поудобнее залез на неё и вошёл резко, несмотря на то что она так и не соизволила как надо раздвинуть ноги. Она оказалась довольно просторной там, и сама всё была апатичная, как неживая, я трахал ее и терялся в подступавшей из тьмы конопляно-алкогольно-экзистенциальной мути. Что я делаю — почему-то лихорадочно думал я, и сам терялся, не зная, что же я делаю. Как же я завтра в глаза ей буду смотреть? Я целовал её как мог, обнимал, тискал и кусал, но она была так же холодна. А Саничу? Я плакал, отчаянно наращивая ритм. Ну, ему, допустим, по хую. А себе? Наконец-то кончил ей на ногу, а она была озабочена, не в неё ли. Ей наверно, тоже. Как проснусь с ней в одной постели утром, при свете дня — после такого? Как я подойду и посмотрю в зеркало?! Ну, надо же на ком-то тренироваться! От совести до цинизма один шаг — промежуток небольшой!
Ни хуя вообще не чувствует, фригидная блядь, подумал я, перекантовал на бок и почти уже вошёл в попу, как она застонала-заумммкала и перевернулась. Ну что ж… Я жёстко залез ей языком до самой глотки, невольно расслюнявившись как телок, а все пальцы запустил в неё — ещё чуть-чуть и весь кулак войдёт. «Ну хватит слюни пускать мне в рот! и весь подбородок обслюнявил!» — сказала она на первое, «Ну ты вообще что ль, Лёшь!» — на второе; я опять обиделся, глотая незримые слёзы. И ещё два раза трахнул её в первопристойной позиции. Ещё раз залез языком в рот, обойдя все зубы и не забыв даже нёбо. Её это не вдохновляло, а мне что делать?! Ну что я могу ещё от неё получить или ей дать?! Я поцеловал её нежно на сон грядущий, она отвернулась, завернув на себя почти всё одеяло.
Не сказать, что ненавижу, но определённо недолюбливаю… птиц… Вот вам, к примеру, весь май-июнь так называемые соловьиные трели заливистые, переливистые — один-в-один наборчик мерзких звуков автосигнализации! — чуть, может, потише…
Санич признался потом, что они с Михеем тоже провели ночь не очень удачно. Неужели они деликатнее меня? Я и утром не устыдился почему-то…
30.
Проснулся, раскутал Зельцера, рассматривая её спящую. Помнится, Саша обронил как-то: ты, мол, её утром не видел, в постели, когда не накрашена, — он чуть ли не плевался. Я прислушался: дышит ровно, спокойно, почти беззвучно. Присмотрелся: выражение лица ангельское, лицо без «штукатурки» довольно красивое, черты его правильные, кожа очень хорошая, губы без помады просто оть-уть — я не удержался, стал осторожно гладить её лицо, а потом целовать в губы…
Она недовольно зашевелилась и замурчала, я перекатил её в свои объятия, сжимая и целуя — она вяло ответила. Впервые я обратил внимание на внушительные мягкие груди, какие-то рыхлые и студенистые, несколько нелепые в своём присутствии на теле, как и тут же, чуть ниже, нащупанный мною животик — довольно ощутимый и такой же рыхлый, конечно, портящий всю фигуру… Я мысленно примирился с этими недостатками, поскольку всё в жизни уже складывалось не кристально-идельно, а с примесью — главное, чтоб «хоть что-то светлое» проглядывало…
Когда я кончил и закончил и смотрел на её лицо, она улыбнулась (Oh, God! You’re saving our souls!) Было очень светло, очень хорошо, как будто весь свет заново родился на всём свете, и не было этой ужасной тёмной ночи… Я поцеловал её.
— У меня всё лицо горит, — произнесла она, вставая, подходя к зеркалу.
Я высунулся на руках из постели и увидел в самом низу зеркала свою довольную рыжебородую рожу.
— Это всё от твоей бороды — красные точки, — скорее ласково-капризно, чем недовольно произнесла она, — ты бы как-нибудь её сбрил или постриг…
В этот момент я, подкравшись по полу, хлопнул её по голому заду, схватил и поволок в постель.
— Вообще-то презервативы для этого есть, — говорила она, выкручиваясь от моих объятий и поцелуев, — вчера всё как-то спонтанно произошло, а так… Лё-ошь, ты слышишь?
— Пусть, бля, америкашки ими пользуются!
— Ну Лёшь, у меня вчера менструация была и сегодня тоже немножечко… — Она, отодвигая задницу и отпихивая меня, пыталась показать мне несколько пятен на пёстром узоре простыни.
— Ну и нехай.
— Лёшь, ну возьми вон там гондоны, протяни руку — в шкафу с краю между книжками.
Я достал пакетик и впервые надел на себя знаменитое «изделие № 2» — какая пакость! — надо же такое придумать! блять, каким надо быть плебеем и ёбырем-террористом (то есть, простите, плейбоем), чтобы чувствовать что-то через эту бляцкую жувачку! — так-то мало хорошего в этом купании в бездне зрелого влагалища!
Было хотя бы горячо — как будто вся эта жара влияла и на её внутренности. Потом я как-то ещё согласился для экзотики надеть «это» (какое хуёвое слово, ребята) — даже Зельцер рассмеялась: «У этих тайцев и китайцев не тот размерчик!» — и с тех пор стала по-русски беспечна.
Причём тут по-русски и зачем вообще мне борода?! По-моему, тут всё яснее ясного — поскольку я писатель, и русский, и, допустим, хочу быть великим — то величие это бородой и определяется — чем она длиннее, тем… До Толстого и Достославного ещё далековато, конечно, но у них в мои годы и такой-то не было! Глупо-ой!
Всё закончилось быстро. По её настоянию я отнёс в мусор отяжелевший мешочек. Вернулся — она уже натягивает новые трусики. Ну нет уж — теперь по-нашему! Я повалил её отнекивающуюся и сопротивляющуюся на диван, содрал трусы и, прижав ноги, чтобы не раздвигала вообще, втёрся в неё… Как ни странно, ей, видимо, понравилось. Она ещё раз заметила, что я её совсем исколол своей бородой и щетиной и больно дёрнул колечко в брови…
— По девочкам-то наверно бегаешь? — лукаво осведомилась она.
— А что, так видно? Нет, Элька, никак нет. Секс или Новый год — конечно Новый год! Даже целая декада!..
— Ты просто монстр какой-то… Учитывая всё-это… и то, что рассказывал Санич…
Слово «Санич» было как нельзя уместно, милая! Я думал, что восемь половых актов в сутки — это нормальная норма… Я не говорю, что я это осуществлял, но… Но оказывается, организм уже не тот, придётся остановиться на пяти-шести… наверно, импотенция не за горами… — Я искал свою одежду, а она надела новую моднявую майку и вертела в руках какие-то непонятные коричневые шорты.
— Бред какой-то! — Она, запрокинув ноги, натянула.
— Что бред? — Ага, всё валяется на полу. Надо же так обдолбиться! (А мне нравится! — ещё раз повторяю — нравится!!)
— Всё! — Она вертелась, разглядывая и показывая себя. — Посмотри, Лёшь, как шорты, нормальные?
— Не бред, а гиперсексуальность. Болезнь такая… Ненасытимость… А у меня наверно особая метафизическая гиперсексуальность… Меня преследует страх, мне постоянно нужна женщина — постоянно! — потому что я боюсь…
— Чего? — недоумевала она.
— Смерти. — Я надевал свои чёрные штаны с чёрной рубашкой.
— А при чём здесь секс?
— Ну, не только секс, а любовь. Типа Эрос противостоит Танатосу. — Я наткнулся взглядом на плакат с Бивисом и Баттхедом и невольно ощерился.
— Бред. Ну как шорты, Лёшь? Нормально, если я в них пойду — или лучше вот эти надеть? — Она держала в руках точно такие же, только тёмно-фиолетовые.
— Не знаю, — растерянно ответил я, поглощённый своими мыслями.
Оказалось, что это самый раздражающий её ответ.
В конце концов, «I am the needle in your vein» и «хотеть трахнуть всех вподряд во всём мире» — одного поля яблыки, равносильные атрибуты рядового «мистера Селф-Дистрактора» — или мисс…
Ей кто-то позвонил, и пока она болтала, я поставил чайник и изготовлял из булки, варёной колбасы и кабачковой икры её любимые (или просто обиходные) бутеры.
— Что, Лёшь, какие у тебя планы? — Спросила она, кривляясь совсем чуть-чуть — я бы и не заметил, если бы не знал её потом.
— Я бы не хотел покидать тебя. — Ответил я в той же модальности. Всё было серьёзно и пристойно. Как хорошо, когда всё только начинается — ведь как непотребно вальяжны становятся люди, когда понимают, что «повязаны одной цепью» «на короткой ноге», и уж каким говном они становятся, когда разосрутся между собой!
— Прав-нда? — Опять эта блядская девочка! Это бьёт мне в самый-центр нервных-сплетений-окончаний-дендронов-аксонов-нейронов-нейтрино-нитратов-или-как-их-там! О, я люблю её! И могу безнаказанно поцеловать!
Это я и сделал. Она несколько недоумевала.
…Мы втроём — как в старые добрые времена — теперь уже, после одного дня, вернее, ночи хочется именно так сказать — прибыли к Зельцеру и нажрались портвейном, созерцая к тому же какой-то второстепенный футбол.
Последнее, кстати, весьма было кстати как некое вспоможение, поскольку была какая-то неловкость — не то чтобы чувствует кошка, чьё мясо скушала — ведь Саше явно всё-это было по хую как той кошечке, про которую мы с ОФ писали рассказ, но всё же… Я всё думал, не заметил ли Саша, как вошёл, мой рюкзачок, уютно отдыхающий на этажерке для обуви?
Не могу понять, почему я себя так вёл — от уже въевшейся в кровь скромности, даже забитости — или тут виновен хитрый Зельцер, понимающий по чём жизнь и любящий нашего Сашу?..
Всё — дуплет, как обычно. И как мы будем спать — кто с кем? Зельцер быстро разобрала оба дивана, положив «хорошее» одеяло на маленький и улеглась на него. Саша как бы вопросительно взглянул на меня — я пожал плечами, он — тоже, и мы улеглись вдвоём на диван Зельцера — «как в старые добрые времена…»
На другой день мы невесело похмелились остатками вчерашнего, и явно надо было уёбывать. Саше надо домой, я не могу засветиться, к тому же чувствуется, что Эля не очень и хочет, чтобы я задержался. Я как ни в чём ни бывало надел рюкзачок и задержался в пороге, не зная даже что сказать — не ехать с Саничем вроде как нельзя, поехать с ним для виду, а потом сразу вернуться — а вдруг её не будет дома, да и вообще — я, конечно, может, и сноб, но не такое я уж быдло… — а вдруг — он вернётся?! или ещё кто-нибудь?! что если она поедет сама к кому-нибудь другому?! что если не захочет меня больше видеть?! когда я её увижу?! — «Эль, дай мне свой номерок», — сказал я как бы шутливо. Она назвала свой номер, состоящий из одинаковых цифр. Про мобилу речи не зашло — я знал, что это было у Саши.
31.
Начались мучения… У Саши дела, у Зельцера дела, а у меня одного одиночка… Я сделал два вынужденных дела, даже раскрыл дверь в свет божий — так было неуютно от застоявшихся мертвенных запаха и холода. Упал на колени, поднялся, потом на диван, закуривая. Рассматривал подставку лампы с надписью карандашом «VERSUS VERSES», тысячестраничную антологию по Набокову, листы — начало романа, конец статьи и прочая — по некоторым из коих даже так, на первый брошенный взгляд заметно, что исписаны они судорожно, как будто писавший захватывал и боялся как бы не забыть, особо не осознавая написанного, по другим же явно видно чудовищное напряжение и отягощение автора — известное дело: днём и вечером заставляешь себя писать — «работать», а «вдохновение» приходит как только, утомившись до умопомрачения и боли во всём теле, ложишься спать — но так всё это оказалось чуждо и абсурдно: сидеть в этой затхлой каморке выписывать и записывать не понять что. Как оно было мною прочувствовано, это название: «Вечная весна в одиночной камере»!
Я и лежал, и сидел, и курил, и чефирил, и стоял, и метался в четырёх стенах и бил по ним кулаками, пытался опять что-то написать — а что ещё делать — что я в таких условиях могу сделать? — рвал рукописи, терзал, расшибая об пол, антологию…
Ночью решил послушать Cannibal Corpse в наушниках — стало страшно — замкнутое пространство — низкий потолок, три картонных стены прямо перед носом — не сказать, что в гробу, но тоже мерзко — выскочил на улицу — ветер, россыпи звёзд, вопли, соседская собака — она орёт почти ежедневно и так слюняво-паскудно, как будто её медленно душат удавкой или всю ночь ебут в жопу бутылочным ёршиком. Ёбаный ты в насорост! Блять, хоть сам так ори! Лучше уж «Кэнибал» послушать!
На другой день я оклемался часа в два, поел какой-то гадости и отправился к ней. Подъезд был закрыт, а код двери я не знал. Я сел на лавочку и стал ждать, когда кто-нибудь пойдёт. Ждать пришлось долго. Дома её конечно не оказалось. Сел опять на лавку. Что может быть хуже ожидания? Кое-что может конечно, но это тоже очень невыносимо. Я сидел, курил, ходил кругами… Совсем чуждый элемент в жизни двора — казалось, все так и глазеют на меня, в каждом приближающейся фигурке мне чудилась Зельцер.
Так прошло часа три. Как-то совсем ослаб, так что двинуться домой было уже проблемой, а с другой стороны, уже не столь боялся очутиться дома один, поскольку нервная система была совсем уничтожена и накатывала некая благость, когда уж вынужден смириться со всеми обстоятельствами, и что ты сам по себе самый эксплицитнейший лох и лопух, но если всё равно выбираешь жизнь, то закрой на всё глаза (уши можно заткнуть наушниками с тематической музыкой — очень подходят, например, такие песни «ГО», как «Оптимизм», «Система», «Насрать на моё лицо», «Наваждение» — впрочем, тогда я ещё не знал их терапевтического воздействия, а «Одиночеством», как вы знаете, исцелиться нельзя). Короче, я с усилием поднялся и медленно побрёл прочь — домой, в берлагу, куда же ещё…
Её походка была замечательна — в ней не было женственной лёгкости и покачивания бёдрами, в ней чувствовалась самоуверенная поступь солдата-завоевателя — осанка её была прямая, взгляд чуть вверх, движения ровные, словно наполненные осознанной силой — немало способствовали такому эффекту тяжёлая высокие гриндера, скрытые правда под джинсами, сверху на ней был шот с капюшоном, распушенные волосы, в руке пакетик — она ведь с учёбы. Я остолбенел, начиная просекать эту новую эстетику. Новую, Алёша? Она чуть не прошла мимо меня. Удивилась, спросила, давно ли жду, пригласила.
Я сходил в магазин за новой порцией батона, варёной колбасы и кабачковой икры для бутеров. Гуляли с собакой, сидели на той самой одинокой лавочке напротив двери её подъезда — это даже не обычная городская скамейка, а доска между пеньком и берёзой — пили пиво. Опять рассказывал истории.
10.
Последние метры ОФ буквально дотащил меня. Уже открывали воротину, а мне всё равно казалось, что дом и ворота там. Омерзительнейшее ощущение ментального дискомфорта — разные куски реальности из-за нарушения временной субординации действуют одновременно, накладываясь друг на друга. Однако была и мощнейшая радость — как у тонущего в океане, наконец-то вцепившегося в какую-то твердь — всё-таки мы видели свой дом, свою дверь, открыли её, вошли, заперли, включили свет — все эти действия необходимы человеку как воздух.
Свет казался непривычно ярким. Что-то чёрное — гроб с бабушкой, тоже одетой в чёрное. А мы уж и совсем забыли! Состояние было близким к припадку истерии или бешенства. То, на что мы только что отчаянно вскарабкались, оказалось глыбой льда, которая стремительно растаяла. Мы оба остолбенели, будто погружаясь в пучину бескрайних ледяных вод.
— Надо зайти туда и закрыть двери, а свет пусть горит, — наконец сказал О’Фролов.
Я сбросил куртку и лёг, накрывшись одеялом, ОФ закрыл двери и тоже лёг.
Я почему-то пытался сконцентрироваться на том, что надо бы подрочить, но тут пришло иное — при закрытых глазах в темноте представлялись какие-то узоры, предметы, амёбы и рожи — будто разноцветные светящиеся лазерные проекции — их было множество («как у дурака фантиков»), они роились и мельтешели, будто специально скопившись сонмом у твоей постели и не исчезали, когда глаза открывались. Стоило только едва-едва самым краешком мысли подумать о чём-нибудь, как оно — в виде фантомчика — тут же появлялось в центре этой камарильи. Тьфу, сгинь! Я различил удары своего сердца и мне подумалось, что во мне находится некое подобие барабана-бочки, и кто-то бьёт в него, непонять кто, а если он перестанет и что я должен для этого делать… Параллельно с этим я обратил внимание на то, что горло постоянно делает некое движение сглатывания, а также прислушался к звуку своего дыхания и мне тоже что-то представилось — короче, всё это привело к тому, что у меня совсем пересохло в горле, я перестал дышать, сердце, казалось, тоже остановилось… Я изо всех сил дёрнулся, заорав и треснувшись головой в стенку с железными полками, давшими хороший резонанс.
— Ты что? — сказал ОФ откуда-то издалека.
— Не могу дышать, — выдавил я.
— Думай, что грудь должна подыматься, — равнодушно сказал он.
Я был полностью поглощён этим занятием.
— Хватит сипеть, — сказал он тем же тоном, — дыши животом, надо заснуть.
Я вроде бы и стал засыпать, как слышу: кто-то говорит женским вокалом: «Зд-равс-твуй-те» — смачно, слащавенько, чуть ли не нараспев. Я дёргаюсь, открыв глаза — это она, моя маленькая Ксю, та самая Ксюха с Кольца, только абсолютно мёртвая, даже как бы призрачная. Она, застывшая, белокожая, — не то человек в бликах луны, не то голограмма в синих и зелёных тонах — улыбается — полуголая, в белых одеждах — улыбку её нельзя назвать блядской и мало чего в ней от маленькой девочки — она улыбается мёртвой улыбкой — улыбкой вампира или самой Смерти — если персонифицировать её как женщину, то, я уверен, улыбка её такая… Я приподнялся, холодея от ужаса, отодвигаясь к стенке, беспомощно заслоняясь локтем. Её губы шевелились — кажется, она бормотала «Completely drain you», на самом деле она произнесла «Зд-равс-твуй-те» и протянула мне свою руку — прикосновение мокрой рыбы, от которого повеяло таким загробным холодом, который не доступен в ощущениях смертным, но не умершим, и который, поэтому, нельзя описать — можно на миг прикоснуться к нему, почувствовать его дыхание и отдёрнуть руку как от разряда тока. Девочка из колодца Кодзи Судзуки — мерзкий мокрый ужас, Снежная Королева — леденящий ужас! «Жизнь!» — заорал я, весь передёрнувшись, и она пропала, будто выключили голограмму. В висках стучала кровь.
11.
«Зд-равс-твуй-те», — сказал кто-то за дверью. Я проснулся и осознал, что на самом деле это О. Фролов сказал: «Это я тут».
Я вскочил и распахнул дверь. Он дёрнулся — как будто его застигли за непотребным — и действительно: он стоял над гробом с огромным кухонным ножом.
— На самом деле это не то, что ты думаешь, — сказал он со злобной улыбкой помешанного.
Что? — автоматически сказал я, отступая.
— Ты думаешь, это бабка? — Он ткнул ножом в гроб — в ноги, но кажется ничего не задев. — Хуй в род! Это кокон!
— Саша, — было начал я.
— Все вы… — Внезапно он сделал несколько резких взмахов ножом, от которых я едва сумел увернуться.
— Страшно? — сказал он радостно, — посмотри мне в глаза: страшно?!
Взгляд его был совсем нездешний. «Вот они, блять!» — вдруг вскрикнул он и бросился ко мне, чуть-чуть не достав — я даже не попытался пошевелиться, а потом сразу в другую сторону, вонзив при этом нож в деревянную стену. Принялся его вытягивать и слегка порезался.
— Саша, успокойся, — снова начал я непонятную ему беседу — я был абсолютно спокоен, хотя спокойствие это нехорошее — оно сродни гипнотическому спокойствию кролика перед удавом.
— Хуяша! — взорвался он, напрыгивая на меня, — ты думаешь «Морфий» кто написал?
— Михаил Афанасьевич — кто же ещё, — ответил я, улыбаясь. Он весь даже затрясся, заглядывая мне в глаза снизу, — взгляд его был нечеловечески отвратителен.
— Я! — заорал он, хватая меня за рубаху, — я написал!
Я оттолкнул его, а он, отскочив, схватил с холодильника заварочный чайник и разбил об пол, тут же схватил стакан и запустил в бабку — не попал. Выдрал ножик.
— Я подвержен недугу, но вас-то я исцелю, — заявил он, нацелив взгляд и лезвие ножа сквозь меня на них.
Я быстро рассчитал момент — он как раз стоял в аккурат у двери в коридор — бросок к нему с ударом правой в челюсть. Удар был с толчком корпусом, и мы, распахнув дверь, вывались в коридор. Ещё удар в лицо, удар по руке. Я уже наваливался на него чуть ли не сверху, нанеся несколько жесточайших ударов в голову. Схватил алюминиевый чайник и стал бить им, пока не брызнула кровь — тогда я отпустил хватку бешенства, и он, жалкий и окровавленный, осел, а потом и повалился на пол. Я вытолкал его пинками за дверь и закрыл её на крючок.
Кое-как переведя дух, весь трясясь, я понял, что не ведал, что творил, и сотворил не очень приличное — чайник всмятку, кровь, его кроссовки стоят здесь, а сам он на холоде, одетый в алкоголички и звёздную маечку. Сконцентрировавшись, я припомнил кое-что в виде отдельных кадров — как будто мне показали диафильм или слайды с моими проделками; из анализа отснятого материала следовало, что чайником ему в основном досталось по хребтине, а кровь, вероятно, вытекла из разбитых первыми ударами губы или носа. Дай-то бог, что б так, а не хуже, подумал я и открыл дверь.
«Саша, Саша!» — звал я, но его нигде не было. Я облазил весь двор, выбежал на дорогу прямоезжую, устремился по ней, но тут пришла боязнь, что я не смогу вернуться, и паче того я ощутил, что замёрз — выскочил-то раздетый. Я вернулся, оделся и продолжил поиски — снова осмотрел двор, забор внутри него и снаружи, дошёл, выкрикивая «САША!», по улице до магазина, потом до вокзала, покружил там и вернулся чуть ли не бегом.
Делать нечего — я попил воды из чайника, попытался распрямить его молотком, спрятал с глаз долой. Взял тряпку и стал убирать кровь, а потом осколки и заварку, разбросанные по всей комнате с бабушкой.
Выключил свет, лёг. Встал, покурил в коридоре, оставив там свет, а дверь запер. Только я начал засыпать — стук в окно. «Лёнь, это я, открой!» — явился. Я встал, припав к окну: как есть — О’Фролов в носках (благо, он всегда в шерстяных ходит), в отвисших дырявых алкоголичках и своей чудо-маечке, на которой даже незаметна кровь. «Я осознал, я больше не буду», — сказал он человечьим голосом — это было убедительно, я пошёл открывать, но всё равно в глубине души готовясь к худшему — к коварной мести.
— Ты не представляешь где я побывал! — заявил он с порога, захлёбываясь непонятным мне возбуждением или даже радостью.
— Никак Диснейленд в Тамбове открылся? — состроумничал я.
— Хуже! — сказал он в припадке почти конопельного смеха (так, сейчас начнётся, подумал я, готовясь к худшему), — я попал во Французскую революцию!
— Что значит «попал»? — задал я дежурный вопрос, хотя немного уже представлял, что такое попасть.
— Когда я от тебя ушёл, я мало что осознавал — вроде иду по улице и иду — а потом пригляделся: дома какие-то не такие, дальше — костры, гильотины, толпы людей, конные всадники — один и погнался за мной, я бежал по лабиринтам узких улиц, мощёных булыжником, по деревянным тротуарам, всяческим трущобам, по каменному мосту, с краю которого я прыгнул — не в воду, а просто там какая-то насыпь… — Он перевел дыхание, рассматривая меня, как будто ожидая некоего поощрения.
— И что же? — тоном следователя сказал я.
— Всё, — улыбнулся он, — я очнулся под мостом у нас под Студенцом, полчаса вылазил оттуда по помойке, репьям и колючкам.
— И ты этим, как я вижу, доволен.
— Да.
— Хорошо, — сказал я без иронии и даже не тоном психиатра, на всё говорящего «олл коррект», а действительно почувствовав какое-то полное умиротворение. — Война, революция, Медный всадник, князь Мышкин, Раскольников, Митя Карамазов — ну да, мой Саша, подсознание человека работает с героическими вещами. Хорошо, когда не страшно. Герой не должен бояться…
Он зевнул.
Был уже пятый час, и мы легли спать. Как бы он мне глотку не перерезал, всё-таки мелькнула проклятая мыслишка, и я приподнялся на локтях посмотреть на него. «Не бойся, — сказал он, будто прочитав мои мысли, — нормальный О.Фролов». Верю.
Окончание 31.
Я хотел ласки и постоянно лез к ней с объятиями и поцелуями, однако её это мало вдохновляло: на улице она вообще отстранялась, а когда легли, отвечала вяло, говорила: подожди, я смотрю телек. Я чувствовал себя двояко: конечно, намного лучше моего обычного времяпрепровожденья лежать на диванчике под одним одеялом с тёплым мягким Зельцером, жуя чипсы и жувачку, смотря цветные картинки, ожидая соития — мечта, но ведь меня совсем не интересовало то, что показывали, меня не интересовало вообще ничего кроме этого соития, кроме неё — я хотел быть с ней наедине, сплестись конечностями, лицом к лицу, глаза в глаза, рот в рот, целовать, ласкать, терзать её, говорить с ней, чувствовать её интерес к себе… Но она была где-то там — в идиотском зазеркалье, доступном любой домохозяйке, включившей ящик, открывшей пакет чипсов… Я не выдержал и стал действовать в одиночку — тут и фильм кончился и она позволила мне на себя забраться. Получалась какая-то пошлая механическая возня, неудобная и неинтересная, причём мы оба чувствовали это. Ей было достаточно нескольких движений чтобы всё изменить, но она была подчёркнуто холодна, как и в тот раз. Она меня совсем не… или совсем не… Но не могу же я как в американских фильмах стонать: «Ну давай, бейби, комон»! Я вошёл в неё, начал дёргаться, и чем больше я старался, наращивал обороты, тем более в меня входило страшное как смерть, противное как изнасилование осознание абсолютной бессмысленности этой механики, то есть бессмысленности всей жизни, всего бытия вообще: если это вот так, то нахуя жить? Её не было, и сам я стремился доказать не знаю что не знаю кому — ты что, хочешь натереть хуй об надувную куклу, об пластик и резину, хочешь заебать ее до смерти — она и так мертва! Залить её смазанное вазелином разъёбанное другими прокатчиками нутро своей горячей спермой и этим воскресить? Не надо этого! — в смысле заливать! — я выскользнул из неё, кончив на простыню. Вид у меня был совсем мертвецкий — даже она заметила! — как у человека, только что потерявшего всё — не только жизнь эту, но и самый маленький намёк на надежду на жизнь небесную…
«Лёша-а, тебе надо выпить хотя бы бутылочку пива», — пролепетала она. Какое тут пиво! когда такая метафизика! Но с ней я спорить не стал — тем более что хотелось курить и выпить ведро водки или какого-нибудь денатурата! Я спросил, купить ли ей, она отказалась — это невероятно!! — сказала: только побыстрей.
Я пошёл в ларёк, вяло рассуждая над этим феноменом. Вечером я выпил одну бутылку, а она две — пить-то вроде ни к чему — всё и так было «хорошо»… Хотя его и ненавижу, купил бутылку крепкого, быстро выпил по дороге и… всё перевернулось — я набросился на неё и вдохновенно, самозабвенно и не обращая внимания на её равнодушие, овладел ею ещё три раза. Ничего хорошего, но всё-таки была какая-то плавность движений, тепло — куколка-то с подогревом!
Мы покурили на кухне — она голая, я в трусах. В глаза было смотреть не стыдно. Я обнял её: «Дай я тебя, дочечка-пышечка, подниму», — она была конечно против, думая, что мне с ней не совладать. Действительно, она была тяжёлая — если б это было что-то иное, чем она, например, мешок с картошкой или цементом, я вряд ли оторвал его от земли, а тем более донёс до дивана и бережно положил. Телевизор всё работал, и мы обратили на него своё внимание. Все каналы уже отрубили, осталась только какая-то музыкальная срань, кажется, по 6-му. Во всех клипах показывалась попсовая идиллия — в разноцветно-яркосветном клубе или на солнечном пляже поют, танцуют, извиваются в рамках так называемой эротики гладкотелые загорелые тёлки (вот уж поистине мясо — не зря придумано словце «аппетитный»!) и мускулистые безбородые пидорки, улыбающиеся так белозубо и сладко, без всякой тени рефлексии или брутальности, что мне даже трудно предположить, чем они в нашем мире так осчастливлены — не иначе, как сам Христос лично засвидетельствовал им свою благодать — что маловероятно, я бы — как ни мирен и смиренен — пересадил их с хуя на кол. Я подумал, почему мне хотя бы на самом поверхностном уровне потребления товара и плоти нравятся эти женщины, их красивые упаковки — я бы, как говорят тинэйджеры, набросился бы сразу вот на эту, на эту и эту — я так и пялюсь на их нескончаемые холёные прелести, а так называемые мужчины вызывают рвотный рефлекс самим своим присутствием на экране… А Зельцеру… — я заглянул в её глаза, в которых мелькали отражения всей этой прелести гадости — ротик изображал некоторую улыбочку — вот ей они как пить дать нравятся — для кого-то ведь это показывают — вот для кого, вот кем обусловлено их глянцевитое существованье — появилось непреодолимое желание съездить ей по мордашке, а потом забить, замесить до состояния не то что мяса — фарша! Я поднялся, оперевшись на левую руку, а правую медленно протягивая к её улыбающимся и совсем не брутальным губкам — проверяя расстояние и траекторию… «А ты прикинь, — внезапно сказала она своим неподражаемо-брутальненьким вокалом, я даже вздрогнул, — сзади вылезают чуваки с ножами и давай кромсать всех этих блядей!.. — на экране мелькал шикарный строй танцовщиц на берегу моря, — а вот этому пидору, — показали приарабленного вида слащавое существо, — прям финку в жопу! И тут такая кровь заливает весь экран, всех их месят и шинкуют… Чувихи с отрубленными ногами барахтаются в волнах прибоя, блядь! А пидрила, корчась, с разодранным как у Гумплена ртом всё пытается петь!..» Я от души смеялся, приговаривая: «Жестоко! — чуть-чуть помягче!.. но справедливо, справедливо…», целуя её в лоб. Но однако, подумал я, вся эта кровавая мясорубка и прочие упыри и вурдалаки (в том числе и в гриме) в принципе то же самое, и она насмотрелась этого по этому же ящичку в этом же часу ночи, только по другим дням недели (в программе ΜΤV «Hardzone»), лёжа с другим своим ёбырем — скажите, как его зовут?! — Василий МС Ручкин, лучший гитарист и звукач Тамбова! Вновь захотелось её покалечить, но я только стал целовать её, непонимающую, мять и вскоре попросту трахнул…
Я хотел сплестись с ней и заснуть прижавшись друг к другу, но она противилась. Я сказал, что всегда сплю на правом боку, поэтому вынужден отвернуться. «Вот и хорошо, — сказала она, — а то ночью ещё будешь приставать, как в тот раз» (а я уж и не помню!..) и, конечно, она не стала обнимать меня сзади сама, а тоже отвернулась.
Никаких восторгов, никаких объятий, никаких договорённостей о новой встрече. Она поехала в свой колледж, я — сами знаете куда и что…
32.
Вот так мы и жили… Я стал ходить к себе на кафедру — часам к трём, когда уж появляться там было ни к чему, и названивать оттудова ей (обычно я мало пользовался телефоном, а если уж надо было позвонить, заходил к Саничу). Её то не было дома, то у неё были какие-то дела — но я был настойчив и навязчив…
Вскоре опять был футбол, Саша не смог пойти. Я позвонил ей. Она сильно опоздала, из-за чего мы не смогли зайти в «Спорт», но я купил билеты и хатдогов с пивом. Без Санича было конечно не так весело. После матча я конечно надеялся на лучшее. Мы шли по Советской, я приглашал её на Кольцо, чтоб там посидеть, выпить, а потом поехать к ней. У неё заколол бок, она остановилась, согнувшись, лицо её исказила неподдельная гримаса боли — я старался быть заботливым, но она отвечала грубостью, сказала, что скоро развалится на части, что всем по хую, что мне по хую, что мы с моим Саничем пидоры, что ей по хую. Я купил «Бонаквы», она выпила таблетку, ей немного полегчало, и она уехала…
Меня бросили — вот что я почувствовал, чуть ли не пиная от злости дома, деревья и прохожих. Я стал утешать себя, что действительно выглядит она неважно, в смысле вообще — что мне в ней проку — больная, старая, толстая, низкорослая, грубая, вульгарная, фригидная, тупая наркоманка и алкоголичка! — твердил я, устремляясь на Кольцо к хорошеньким доченькам-мохнушечкам. Их не было, я сидел один — даже пиво было пить в падлу; как потемнело, пошёл домой.
Вечер, тихий, свежий, горят огни, шелестит вода в фонтане, парочки гуляют, сидят целуются, люди спешат к магазинам, к ларькам, покупают нужные вещи — вино и пиво, закуску, презервативы. Я еле отстоял в «своём» ларьке спонтанную вечернюю очередь, купил сигарет. Лучше не пить. Писать уже нельзя. Больше ничего нет.
Мысль сама собой приходила к одному. Но нет, нет — завтра будет новый день — смотрите ОРТ, конечно же — пасибочки, Катинька, — и может быть всё — или хоть что-нибудь! — изменится…
…Надо изменять всё самому, изменяться самому… — размышлял я, спеша на Кольцо. У слов тоже есть тень — изменять ей, изменять кому? изменять себе самому, превращаясь в Репу?.. Нет, Катишь, ты конечно как хотишь…
Здесь я встретил Инну и Ксюшу, предложил выпить портвейну. Они не хотели, я стал их убеждать, развлекая и разогревая пивом. Мы всё же купили бутылочку и в момент её распития подошли ещё Наташка и Лена. Они хотели. Подогретые тоже. Мы купили ещё баттл, между тем в наш коллектив влились ещё три девочки… Мы купили ещё баттл, и на этом в магазине подле «Спорта» напиток закончился. На самом, наверно, интересном месте! Я немало поразился, как внезапно появилась странная общность — всем было уже комфортно и интересно со мной — я оказывается добрый такой дядечка, а вовсе не маньяк! Денежек у девочек было совсем мало, всё спонсировал я, но вот и у меня осталось рублей 15 — это полбутылки… Вдруг меня осенило — пойти к Репе, занять полташ, там же и магазин «Лига-Плюс», где он — больше мы не хотели ничего — есть всегда. Я хотел было отправится один или же с Инкой, на худой конец ещё и с Ксюшей, но они все единовременно и единогласно выразили странное страстное желание отправиться вместе со мной!
Итак, мы двигались по Советской — я и семь молоденьких чувих — симпатичненьких пьяненьких старшеклассниц — передавая друг другу две бутылки купленного на последние наши сбережения пива. Инна держалась обособленно — и пошла-то наверное из духа коллективизма, потому что все свалили с Кольца. Зато другие девочки не стеснялись и шли обнявшись со мною. Ну, думаю, сейчас только не хватает кого-нибудь встретить! (И как выяснилось при нашей встрече с Эльмирой, в тот самый момент она проезжала в автобусе (!) и обратила внимание на «такой табун пьяных малолетних блядей, возглавляемых каким-то пидором»! Я был горд, но она сказала, что у неё тоже был мальчик моложе её на семь лет, правда, оказавшийся потом гомиком, и что вообще ей некогда и пошёл я на.)
Я было предположил, что девушки не захотят подниматься со мной на 13-й этаж и лицезреть Репу, но они очень сильно и шумно захотели. Было два лифта и приехал как раз большой — для восьми человек.
На площадке я приказал им выстроиться вдоль стеночки, не гарцевать, не орать и не смеяться и вообще вести себя пристойно — всё-таки женатые солидные люди живут. Вперёд, чтобы поддержать меня морально и физически, выдвинулась только Наташа — как самая старшая — никто, однако, не придал значения тому, как она выглядит: двухметровая соска, почитай вообще без юбки и накрашена как последняя проблядь — а что, мне нравится! Я позвонил, девочки захихикали — уж очень они хотели увидеть Репинку — видно, слух о ней прошёл по всей Руси великой. Послышались шаги — а если это не она? — стидноу!
Щёлкнул замок, приоткрылась дверь, осторожно высунулась Репа, оглядывая всё хитрющим взглядом: так-так, что тут у нас?.. «Сыночек, дай полтинничек взаймы», — проговорил я дрогнувшим вокалом и зачем-то добавил улыбку в конце. Репа выскочила, залепила мне оплеуху и опять защёлкнула дверь. Девушки удыхали, я тоже — чуть не плача от унижения и радости — знает ведь, сучка, почем жизнь и как наговнососить в самую сердцевину так называемой души! Да и тела! «Сынок, сыночек, — выкрикнул я жалобно, — вернись!» — слышались шлепки лапок утекающей по коридору Репы. Я ещё раз позвонил, осознавая, что за это можно получить две и более оплеух, а то и хуже. Оно приближалось — ну всё, подумал я — щёлкнул замок, дверь чуть приоткрылась, оттуда выскочила банкнота и тут же закрылась.
Мы неплохо выпили на Кольце — со мной на лавочке сидела почему-то одна Наташа, мы говорили с ней о чём-то, ныряя изредка в заоблачные дали — а это признак уже плохой — ну или хороший, если хотите… конечно, хотите… Я уж на опыте своего освоения Зельцера усвоил золотой постулат, что если хочешь кого-нибудь напялить, трахни её сначала словесно — ну, не она же меня собирается трахнуть! — она достала некую тетрадочку и сказала: хочешь я почитаю тебе мой дневник. Извольте, согласился я, примерно представляя, о чём пойдёт речь. И не ошибся: такое-то число, я сижу на уроке, жарко, скука и фуфло, жизнь дерьмо, такой-то — сволочь, а я вам ещё всем покажу! Другое число, мы с Ксюхой сидим на уроке — какая гадость! училка — сволочь! «парашу» ни за что! у меня стресс и депрессняк! курим в сортире косяк — какая прелесть! со следующих уроков уходим — покупаем бутылку водки и газировки — я ужралась вусмерть, Ксюха проблевалась… тем не менее, мне понравилось. «Ну как?» — спрашивает она, нагло-наивно заглядывая в мои пьяные глаза своими пьяными накрашенными. «У тебя талант», — стараюсь сказать эту фразу без иронии, вроде получилось. Она хватает тетрадку и убегает — кажется, ещё плачет — смотрю: вроде в сортир. Туда же с бешеной скоростью устремляется не понять откуда возникшая её подружка. Я немного размышляю, потом тоже иду туда — о Боже, именно туда!
За углом вижу сидящую Natalie, её белую хорошую жопу — дверь в сортир закрыта — они кричат на меня уйди, но я ухожу неторопливо. Вскоре из-за угла появляется совсем заплаканная Наташа — крупные-крупные слёзы, размазанная косметика — подружка утешает её, а сама тоже всхлипывает. Я подхожу, не зная чем помочь, — борясь с идиотским искушением постмодернистской иронией (Наташа и Таня — как много в этих звуках!), говорю тихо: «Ну, не плачь, Наташенька», — она начинает рыдать навзрыд. Танечка меня прогоняет чуть ли не пинками.
Негативизм так называемой альтернативной молодёжи, исповедующей контр-культуру, по сути своей мало чем отличается от откровенной попсовой веселухи — «ляйф из бьютифуль» и «ляйф из щет» — повторяют многочисленные глямурные дивы по обе стороны барьера и океана, наученные теневыми дядями и прочими светлыми головами, а повсеместные тамбовские доченьки — тоже своего рода вечные Сонечки — повторяют в свою очередь их жесты. Конечно, негативизм выглядит более естественным и умным, в нём чувствуется подтекст — благородный протест — умный человек осознаёт, что вследствие естественных причин в реальности много конфликтов и попросту страданий, поэтому глупо так тупо радоваться, надеясь на воплощение своей мечты, любуясь на её состоявшееся воплощение по ту сторону экрана, а протест и впрямь благороден, поскольку заставляет человечество двигаться вперёд — всё, чем располагает попсовая культурка, — от идей до техники — схвачено и адаптировано ей из свершений людей протестовавших, изменявших мир, положивших, между прочим, на алтарь изобретения какой-нибудь лампочки или презерватива всю свою жизнь. Однако влияние поп-комформизма тотально — поэтому и появился «средний негативист» — несть числа тех, кто положил на все алтари нечто другое — он только потребляет, находясь в особом русле, движущемся в обратном направлении ура-попсушке — она, равно как и всё остальное, его не волнует. Да, я слушаю KOЯN, барахтаюсь под Prodigy, и ношу майку с Че Геварой — и отдаю себе полный отчёт, насколько это «попсово» — однако к творчеству сих групп я пристрастился ещё тогда, когда они были малоизвестны, а в такой майке в нашем городке я, пока она была новая, не платил в троллейбусе, а два раза солидные мужики, отслужившие, по их словам, за меня один в Афгане, другой в Чечне, грозились разбить мне табло и сорвать террориста (на коего я сам стал отчасти походить), чему активно поддакивали и все пассажиры… Опять же к вопросу об эстетике пола: негативиста муж. пола можно перенести, даже экстравагантного — Роба Зомби, Мэнсона, Пи-Орриджа, Игги Попа, старину Оззика — всех тех, кого обыватель называет пидорами, но слащаво-слюнявого коновыебка в лосинах, бахроме и кокошнике, являющегося одновременно дамским любимцем и как правило собственно пидором — никогда!
Однако если я, ОШ, такая одиозная персона и анфан террибль, своего рода местный Эдичка, то и моя подружка должна быть именно такой — бруталка и вертихвостка, наркоманка и алкоголичка. Надо бы с ней появиться публично…
Как ни странно, вскоре такой случай представился — мы вместе пришли на студию Академии Зауми — сущий пустяк — на ней, Эльмире, ведь не было надписи: «ЭТА СКОТИНА ОШ МЕНЯ ЕБЁТ», да и мало кто знал, кто она такая, — однако многое чувствуется само собой.
Санич тоже удивился, когда мы подошли к библиотеке в условленный час вместе и поддатые. Мы выпили ещё по пиву и завалились посреди выступления поэта С. Левина — как вы знаете, моё появление это всегда здоровая конкуренция всему (а выход на сцену сопровождается чуть ли не чирлидингом!) — не знаю почему, но так уж повелось — на сей раз я и не представлял ничего — просто зашёл, весь в чёрном в такую жару, со стоящим а-ля панковским хайром, держа в одной руке Зельцера, а в другой портрет Ленина, содранный в фойе, сопровождаемый весёлым Саничем, поздоровался за руку с солидными насосами — Федулов, Минаев и некоторые деды выглядят весьма благообразно — Эльмира аж поразилась (на входе в библиотеку меня, как всегда, пытались задержать — видимо, «как визуально не соответствующего заявленной цели посещения и назначению заведения вообще») — и сел.
У нас тут же затеялся свой разговор с М. Гавиным, а Левин давал премьеру своей поэмы про алкоголизм с подзаголовком «похмельное действие»:
Но на пути героя подстерегали всякие страхи, всяческая нечисть, столь художественно перечисленная Левиным.
— прозвучала одинокая экспрессивная фраза поэта, Санич и говорит мне: «Левин ведь не пьёт совсем» — «Ну да», — говорю я, не прислушиваясь, а Санич насторожился…
«Пиздёж! — довольно внятно пробасил Саша, — пошёл на хуй, ёбаный крюкан! Будешь ты ещё учить, как пить!» — «Саша, хватить!» — запоздало спохватился я, впрочем, сам едва сдерживая порыв смеха. Зельцер тоже затыкала рот. Все оборачивались на нас — наверное, расслышали. Мы зашикали на нашего Сашу, но он, услышав кульминацию поэмы -
провозгласил уж совсем громко: «Я щас голову кому-то отхуярю!» Работники областной библиотеки, слушавшие стихи, взглянули на нас неодобрительно, а «наш благодетель» Золотова — так и с некоторой мольбой. Я взял Сашу и Зельцера и вывел их на свет божий, не испорченный поэтическим перегаром Левина. С нами покинул зал М. Гавин. Мы пошли выпивать на лавочки к филармонии. Зельцер не подавала никакого виду, а я сев рядом с ней, начинал сзади незаметно теребить её спину и даже лезть в штаны. Она не очень одобряла, но и не могла сопротивляться, надеясь на то, что мне надоест. Мне, конечно, не надоело. Она пошла в сортир, я увязался за ней. «Ты что, Лёшь совсем что ль?!» — «Что?» — «Отвяжись от меня, я еду домой!» — «Я с тобой» — «НЕТ, — отрезала она, — и уйди отсюда, дай поссать!» Потом она уехала, а мы ещё выпили. Потом ушёл М. Гавин — как всегда пешком, а мы отправились в берлагу и там по традиции сильно и стильно наклюканились в стелечку.
33.
Было пасмурно и дождливо, тепло и душно, я часов до четырёх валялся в берлаге, стало совсем невыносимо, и я отправился к Эльмире, предвкушая, как она будет недовольна моим нежданным визитом. Она как всегда открыла дверь, улыбаясь своей неподражаемой милой дебильной улыбкой, пытаясь удержать и ругая вечно выскакивающую в дверь Дуню. Ну, сейчас начнётся, подумал я. «Как хорошо, что ты приехал, Лёшь», — жалобно сказала она, робко обнимая меня за шею. Я схватил её, поднял, на радостях кружа как лёгкую невесту, крепко целуя, отнёс на диван. Минут двадцать я всячески кантовал ее, целуя и облизывая лицо. По её представлениям секс в дневное время суток был как-то неуместен — я это хорошо понимал и особо не расходился — тем более, что фашистская собака стояла у дивана и рычала, а то и жевала мою пятку, Зельцер же, отрываясь от меня, изловчалась своей жёстко съездить ей в нос. Я уже отстранился, намереваясь встать и пойти курить, она сама поцеловала меня — как бы в благодарность — и осторожно провела ладонью по моему лицу — ручка у неё совсем маленькая, вся такая гладкая — это меня растрогало до слёз и сильно возбудило. Я накинулся на неё, страстно целуя, запрокинул, стаскивая штаны и трусы, спустился, зафиксировав ее колени локтями, и принялся смачно слюнявиться с ее большой волосатой отдающей солёным щелью. «Ну Лёш-ша-а, ну что ты дела-ешь!..» — стонала она с прибалтийским акцентом, вся извиваясь, отбиваясь, пытаясь сомкнуть ноги. Но хватка моя крепка, а язык длинен. Наверное ей нечасто приходилось этим заниматься, а может быть и не приходилось вовсе. Когда я стал заодно целовать и пупок, она стала биться, как будто через неё пропускали электрический ток, и смеяться навзрыд. А когда я, прилагая невероятную физическую силу, загнул её набок и влез языком в анус, она стала мелко дрожать и скулить… Пальцами я энергично и грубо работал в ее мокром влагалище… Ну вот, дочка, и на тебя можно управу найти. Женская сексуальная дисфункция — недуг, которому подвержены почти половина представительниц прекрасного пола, в запушенном виде он приводит к серьёзным последствиям, вплоть до хирургического вмешательства. Косвенно это сказывается на мужчинах, сокращая число потенциальных партнёрш минимум в два раза, разрушаются семьи и всё такое… Поэтому, будем исходить из того, что нет… что камень он и есть камень, а есть и корявые Пигмалионы. Я над тобой поработаю, дчнка.
Вам может показаться, что я не был нежен с ней — был. Однако же сущность мужской сексуальности (которая, как вы знаете, является прообразом всех свершений человека вообще) не в этом: нежная смазливая медсестрёнка и добрейшая бабка сиделка хотя и помогают конечно, но это не основное — главное — точный, бескомпромиссно-неотвратимый, беспощадный удар скальпеля хирурга. Сколько ни гладь и ни лелей глыбу мрамора, размечая её, всё равно придётся нанести целую серию этих ударов — вопрос: какова будет отдача, сопротивление косной материи-матери…
Хотя ей это уж было в принципе ни к чему, я ещё пару раз овладел ею обычным порядком. Ей всё это вроде бы даже и понравилось, но ещё больше ей понравились леденцы «Бон-Пари» и чипсы, которые я ей принёс — она моментально их схрустала все — я, захватывая, тоже разгрыз одну конфетку — даже отломилось что-то от зуба, а ей хоть бы хны! Я сказал, что вообще-то более логичным было бы с ними чай попить. «Ну, Лёш-ша!..» — «Ладно, в следующий раз я кулю два пакета конфет и два…» — «Три, Лёшь, три!» — вскричала она как девочка. — «Да сколько можно тебя тереть, — усмехнулся я, всё поражаясь, однако пришлось сходить в магазин за пивом и тремя пакетами чипсов, из которых мне не досталось почти ничего — она уселась с ними перед телевизором и была очень недовольна, что рядом пресмыкаюсь я. «Тише, ну Лёшь, тише!» — вопила она, когда я пытался что-то говорить. Она отдавала мне пустые пакеты и бокал и говорила «отнеси», «принеси». Я делал это, ничуть не стесняясь, совсем не предполагая, как в таком плёвом действе в такой совсем не дарвиновской системке могут быть скрыты ростки иерархии…
34.
Она уже пару раз подначивала меня пойти в кино, но в обоих наших к/т идёт редкостное говнетцо, и хотя я не отношусь к поклонникам исторических фильмов и книг (вернее, я отношусь к ним настороженно, чтобы не сказать пренебрежительно), в этот раз мы быстро пришли к консенсусу.
Как у меня Кольцо, у неё было любимое местечко на лавочках у филармонии — ближе к библиотеке, прямо напротив здешней «Лиги-Плюс» — очень удобно ходить за спиртным — это «культовое» место на её языке не очень эстетски звалось «у мусорки» — у лавочки, где мы обычно сидели, стоит мусорная урна. Странно, но этот закон своего места свято соблюдается многими современными людьми; по крайней мере, согласно моим наблюдениям, в некоторых моих знакомых, а особенно в Эле или во мне самом всегда можно было отметить подобное неосознанное стремление — если помните, таков и один из азов науки дона Хуана Матуса — найти свою точку силы.
Решили зайти в кассу. Я дёрнул ручку двери, и оттуда на меня вывалится пьяный красный Мережко. Из соседней вывалился пьяный красный Жарков, ведомый каким-то быком. Я поразился, что увидел их здесь, равно как и тому, что Мережко передвигался самостоятельно. В кассе нам сказали, что вообще-то билет стоит полтинник, но зрителей что-то мало, поэтому будут пускать и так, главное ведите себя прилично, вперёд гостей не лезьте рассаживаться, не поднимайтесь на трибуну для них. «Я вам покажу прилично!» — вскричал я, радостно брызгая слюной на Зельцера, подпрыгивая, устремляясь к выходу. Получив от спутницы несколько увещеваний и угроз («Если ты себя будешь так вести, я с тобой не пойду») и ответив на них невнятными извинениями и заверениями, я устремился за пивом. Она — за мной, стала препятствовать покупке более чем одной бутылки. Как оказалось, к лучшему — всё уже начиналось, всё было очень прилично, а подпив я наверняка что-нибудь да и подпортил, к тому же, одно дело подогреться до или во время культурного мероприятия, но ведь после оного всегда невыносимо хочется выпить.
Нас никто не остановил — если люди уверенно следуют в ложу для почётных гостей, значит, там им и место. Мы сели на балконе с краю — никого нет, только в центре небольшая кучка: Бетин (глава администрации области), его помощники, охрана, да сами кинематографисты.
В начале картины натуралистично показали, как народовольцы на улице взорвали бомбочку — люди корчатся на залитой кровью мостовой, осознавая, что им оторвало конечности, люди бегут, придерживая руками свои кишки… «Я опасаюсь терактов», — сказал я, глядя вниз, в переполненный зал. «Хватит! смотри вон!» — вполне по-домостроевски приказала она. Я попытался ныть, что не виноват, что очень впечатлителен… Она сказала, что ещё одно слово и она уйдёт — или по крайней мере пересядет к Бетину и Чуриковой.
По окончании была встреча с творческой группой. Потом все выходили, а мы выходили вместе с ними, через их выход. В фойе возникла пробка — лезли за автографами и журналюги. Моя спутница отлучилась в туалет, а я стоял, облокотившись на стену и курил, прям возле меня происходила вся эта толчея. Зельцер обомлела: всё вокруг было очень цивильно, до глянца — только что отремонтировано специально к фестивалю, тут же присутствовал Бетин, ещё несколько шишек от культуры и парочка её преподов — и никто не курил! — а я ещё стряхивал пепел на пол, а то и на ботинок какому-то дылде актёру из сериалов, к которому особо настойчиво лезли за автографами. Пока она обретала дар речи, я докурил, затушил бычок ногой и собрался идти, но путь нам заслонила новая лавина восторженных дам с цветами, осаждающих почему-то не Панфилова с Чуриковой, а всё того же красавца-переростка. Зельцер предложила почему-то — наверное потому, что я стоял ближе всех к этому предмету вожделения — взять у него автограф. «Я, блять, О. Шепелёв! — взорвался вдруг я. — А это кто?! Пусть, блять, он у меня берёт! Подходи! Налетай, ёбный!» Хорошо, что никто не налетел. Она, однако, сбежала, а я как коршун, паря над головами, догнал её уже на улице.
Она была не в духе. Я сказал, что пошутил, только и всего. Она сказала, что я дебил и чтобы шёл домой. Тогда я сказал, что сейчас буду пиздить машины, схватил кирпич и замахнулся на дорогую тачку, коих в изобилии стояло вдоль дороги. Она совсем не знала что делать, только осыпала меня потоками брани, я взял её за талию, и, уговаривая, поволок в «Лигу», которая оказалась закрыта, что ещё более осложнило ситуацию. Дошли до магазинчика на углу, взяли пива. Денег у меня больше не осталось, а потребность в пищще насущной была неизбывна и даже обострилась. Уже отошли, я всё ныл и садился на асфальт, держась за живот (он действительно заболел) и — после серьёзных баталий — в рюкзачок явились пельмени и кетчуп.
Дорогой я извинился и начал лепить своеобразные отмазки, что ничего страшного в сущности не случилось — просто я, может, несколько неординарен, а они несколько знамениты — ну и что с того — через лет пяток я буду раздавать автографы в этом же фойе, а того и гляди на такой же точиле приеду — ведь сказано: от серой шинельки, сумы, тюрьмы, большой мошны, ярмонки тщеславия и портрета Д. Грея не зарекайтеся!..
Мы выпили ещё по бутилочке, нехотя закусывая и обсуждая фильм. Она сказала, что нормальные люди кормят пельменями собак — и она, когда барыжничала герычем и было просто «во-во-сколько-бабла!», кормила ежедневно молодую красивую Дуню. Полностью с тобой согласен, сказал я, а чем ты сама питалась? Не знаю, отмахнулась она, сведя брови и морщинки — видно было, что ей неприятно вспоминать…
Потом я довольно долго ждал её, нервничая и недоумевая: разве это так бывает? — если привёл к себе девушку (особенно в первый раз), выпили там, то-сё — забываешь обо всём, обо всех своих процедурах — обо всём, чем заведено поддерживать жизнь, даже о том, что смертен! — неужели мы уже так долго знакомы?! Что же мне ей зубы чистить запрещать?! Она пахнет непонять чем, чем-то сладковатым, искусственным, во рту чужеродный стерильный вкус. Не понимаю, зачем вообще нужны eau de toilette и de colon — но когда видишь и чувствуешь рядом с собой вкусно пахнущую ухоженную молодую женщину, хочется ее облизать, въесться, пуская слюну, искромсать — как совсем иногородный человеку предмет, созданный специально для прихоти потребителей роскоши — как будто пред тобой на столе поставили и оставили огромное «птичье молоко» или бланмаже с клубничками, а сами наблюдают из соседней комнаты, что ты будешь делать. Да, милые девушки, я по-любому отковырну хоть одну ягодку, хотя и знаю о вашем с замиранием миленького мерзкого сердечка наблюдении, и что не только в “Наполеоне” попадается мышьяк. Но голодному больше помогли бы если уж и не дешёвые магазинные пельмешки, то простые общечеловечески-русские щи да каша, ещё, конечно, с шашлыком и компотом!.. А потом в отсветах телеэкрана довольно похотливо овладел ею — она вела себя получше — как поёт певец, позволяла себя целовать!
— Ляг-ка на животик, — сказал я.
— Зачем? — удивилась она.
— Ну как зачем? — я тебя чуть-чуть попробую в жумпелочек… — сказав это тоном «папочки», я не смог сдержать плотоядной улыбочки.
— Нет, это нет! — вскричала она на манер маленькой девочки, вырываясь. Пуританская собака зарычала, предчувствуя недоброе.
— Ну Эля, ну Элечка, — влачился я за ней по дивану, поймав ее, ускользающую, за пятку, — ну дай я тебя…
— Нет, — сказала она серьёзно, — никаких жомпелов.
— Ну как «нет»?! Ну в попочку как-нибудь…
— Нет, я так не люблю. Я люблю так, — заявила она, наверно имея в виду обычный секс в первой позиции.
— А я люблю! Что значит «не люблю»?! Что значит «я люблю так»?! — выступал я, от беспомощности превращая интимный акт в шоу. Она надела халат, убежала в кухню.
Я, надвинув трусы, расхаживал по дому, заламывая руки и стеная: «Ну в жумпел, в жомпел — ну что тут такого? — ну это же прелесть! Ну мне же это необходимо!..» Осознав, что мне действительно это необходимо, и что я теперь не успокоюсь, как ребёнок — пока не получит то что просит — я немного ужаснулся, пришёл к ней на кухню и так и сказал: что мне это необходимо и что не успокоюсь… Я пустил в ход всё своё маразматическое, но эмоционально убедительное красноречие. Начал с того, что я — выдающийся, неординарный человек, иной раз на меня снисходят озарения, а вообще я очень много работаю, от перенапряжения духовных сил у меня могут быть срывы — поэтому я вынужден пить, но это не главное… Нет, я не смеялся — она почему-то тоже. Тогда я во всей красе развернул пред ней антинаучную теорию, что практически у каждого выдающегося человека есть «небольшие странности» — какой-нибудь порок-девиация или комплекс из таких штучек — и всё это мешает жить социально, но зато является своеобразной отдушиной в его универсуме оголённых нервов и перенапряжённых творческих сил. Алкоголизм, наркомания, гомосексуализм, педофилия, садизм, педантизм… Захлёбываясь, я тенденциозно переворошил всю мировую литературу, вытряхнув самых маститых… Возглавляли эту шайку-лейку Гоголь в интерпретации Набокова, онанирующий за конторкой отрок, убивающий пикой ящерок, душащий руками кошечек, Достославный со всеми своими версиями о всех своих карманных кошмарных девочках, и Толстой со всеми своими 90 детьми и 90 годами, наконец прозревший, что его-то надо бы вообще отрубить. А сам Набоков, если его чуть смешать с его героем? А Мопассан, а Рембо с Верленом, а Чандлер с Уайльдом, а Кузьмин с Цветаевой и всем островом Лесбос? Какой насос! А императоры, цари, короли и представители других изящных профессий! А король рок-н-ролла, а король попа, а покойный король моды!
«Вот Донасьен-Альфонс-Франсуа де Сад, — закруглил я, — был милейшим человеком, но постоянно грезил о содомии. Как-то он с дружками пригласил пухленьких шлюшек, потрепали их, помяли, да и стали склонять к контакту в извращённой форме. Девки убежали и донесли — а тогда за это сажали — вот он и не раз сиживал в местах не столь отдалённых и там мечтательно живописал всё… Вот и моя страсть — жумпел — не жупел, а жомпел, только и всего!» Только и всего! Немного торопливо, немного бы в слоге, а так… Она возразила, что я, дескать, не маркиз де Сад и вообще мои способности к величию вызывают сомнения… На первое я ответил: ну и слава Богу, чадочка ты мое, молись Ему, а на второе обиделся и стал защищаться…
Я принялся пересказывать ей свой едва начатый роман «Echo» — всю его сюжетную линию девочек — как это можно было сделать, я не понимаю — как обычными словами, сидя после неприемлемых пельменей и нелелеемого соития за неприглядным столом, куря чужеродные LD, рассказывать ей — как родной — обо всём?!
Тихий, глухой голос мой крепчал, слова слетали с уст каскадами… Я увлёкся, всё было как в тумане, как в бреду… Понимаешь, вот девочка… она хочет… ну в конечном счёте любви, но не понимает… А другая девушка — она не может, понимаешь — она вообще… Она уже всё прошла… для неё всё вообще не имеет значения, осталась только вот эта телесная страсть, которая её и убивает… И вот однажды Ю-Ю проснулась и… <….> И вот я — ну, то есть мой лирический герой — с букетом, подошёл к двери… Меня всего почему-то скручивало внутри (сказал я, не заметив рифмы) — как перед чем-то важным, как в первый раз с тобой, да и сейчас немного тоже…
Я посмотрел на неё — все её черты преобразились, глаза сделались неземными, в них скопились слёзы, ротик приоткрылся как у ребёнка — это она как в тумане, как в бреду — её окунули в самую их глубину и она потерялась, утонула, наверное даже и не ожидая соломинки спасения.
— А дальше?.. — пролепетала она (всё же ожидает!).
— Это всё, конец, — сказал я, ещё и плюнув на то место, где от неё шли пузыри.
Она сморщилась, глядя на меня, сквозь меня. Мне стало не по себе. Я подошёл, обнял ладонями её голову, поцеловал в лобик, словно прося прощения.
— Ну не грузись, доченька, что ты так загрузилась?
— Да так, — тихо-жалобно сказала она, и тут же задала детский вопрос, который отчего-то каждый читатель хочет задать каждому писателю, если б увидел его лично: это всё правда было? И каждый писатель, надо сказать, его ожидает, но ведёт себя подобно тому двоечнику, который наверняка знает, что завтра его спросят по геометрии, и всё равно швыряет прочь портфель и бежит гонять в футбол…
— Ну, как тебе сказать… Так сказать в литературе…
— Ну Лёшь! — вдруг вскрикнула она.
— Нет конечно. Была одна похожая история — кажется, в Воронеже — я читал в газете — ну я просто развил, предположил… так сказать, усугубил…
— Дурак! — Она пошла в ванную. Легко отделался, isn’t it?
Я сдавленно-прерывисто выкрикивал — скорее для себя, чем для неё, неслышащей, — что суть-то, дескать, в том, что я не какой-нибудь подсосок Фробениус, а сам по себе и ни на ком не основываюсь, разве что на творениях Господа нашего! Alas?..
Я опять закурил, мучительно размышляя о моральных аспектах искусства. Как писать о себе и людях всё или почти всё? Наши чувства, покрытые серой пылью обыденности и разноцветной пыльцой массовой культурки, мало на что реагируют — их надо чистить спиртом как головку магнитофона! Такое искусство — проверяю его на людях — откровенность понемногу переходит в откровение — действует!
Она вышла, я докурил, и за ней.
…Она лежала на животе, радушно выставив свою воздушную попу, взгляд ее был смиренным, если не обречённым. Я несколько растерялся.
— Лёшь, поосторожней только, ладно?
Я встал на колени у дивана, обнял её, поцеловал, потом вполз на ее мягкое нелепое тело. Стал целовать её рот, гладить спину, тереться всем телом об неё, водить вынутым из трусов членом между ягодиц. Войти в неё непривычную и тем более в такой неудобной расслабленной позе будет нелегко — главное, не спешить, не нервничать. Входите тесными вратами — как это не кощунственно звучит в данном контексте… Я теребил её ягодицы и пробовал пальчиком — она сдерживала стоны неудовольствия. Я стал притираться более активно, выступила смазка. Я уже едва сдерживал себя, пробиваясь в неё настойчивыми толчками. Совсем потеряв контроль, помогая себе рукой, вошёл в неё. Она тихо застонала. Я впился в её рот, перехватился «за буфера», прижимая своми разведёнными ногами ее брыкающиеся ноги и начал жёстко двигаться в ней. Пару раз выскакивал, нервно-торопливо, грубо втискивая его обратно. Наконец стало получаться что-то похожее на половое сношение. Ощущение тесноты, ее сопротивления, борьбы — но всё это почему-то не так уж и возбуждало. Вскоре я кончил глубоко в неё, закусив зубами её серёжку. Всё было очень сумбурно и кратко, на второй заход я не решился, да и она конечно и не согласилась бы.
— Ну что доволен? — казалось, вопрос был задан без иронии и укоризны.
Я замялся, теребя бороду.
— Что-то жумпел меня разочаровал, — признался я, тяжело вздохнув, как будто всё было потеряно. Это чувство меня преследует: как будто секс — смысл всей жизни.
— У, — сказала она, подымаясь, — я же говорила…
Вот не надо только так говорить.
— Ты куда?
— В ванную — куда?! Ты что мне сделал?
Я почему-то улыбнулся (что хоть что-то сделал такого), поймал её за руку, притянул к себе, влепился в неё всеми конечностями спереди и внятно овладел ею в её любимой позе. Ей явно немного понравилось. Мы покурили голышом на кухне, вернулись в обнимку. Однако когда я предложил ей сплестись и так и уснуть, она недоумевала и отказывалась, мотивируя тем, что хочет спать. Дубль два: она отвернулась, я отвернулся. Потом повернулся, обнаружив, что уткнулся прям ей в попку. Я потихонечку отогнул трусики, начал пододвигаться и прилаживаться и почти уж вошёл, как она проснулась, развопилась, что щас пойдёшь на тот диван. Вездесущая сука-собака подтвердила. Я с трудом смирился — трудно, ребяты — дрочить-то в её присутствии… — нет, я не стесняюсь, просто самому как-то становится абсурдно — при этом занятии и всегда чувствуешь некую абсурдность — как будто основная жизнь проходит мимо твоей — а в такой ситуации, в такой позе и подавно: вот он жумпел — в двух сантиметрах от того, для чего и предназначен!.. Это извращение, которому нет прощения!
Она пожаловалась, что было больно, я добро-улыбчиво сказал, что это в первый раз, быстро привыкнешь, дочь моя, она пролепетала, что следующего раза не будет. Будет — раз уж первый был… И откуда я всё это знаю — что первый, что второй… Никто меня ничему не учил… Чувствовал себя чуть ли не демоном-искусителем; ей даже вспомнилась почему-то народная приговорка: «Рыжий-рыжий, красный — человек опасный!» — я сказал, что это не совсем подходит — я ведь не «рауди», а вот греки говорили: «Голубые глаза и рыжая борода — признак диавола» — это уж словесный портрет.
Не помню, что мне снилось. Помню, что не спал почти всю ночь, раз шесть вставая курить.
Что один человек может сделать другому? — только внешнее воздействие, тело на тело — разной интенсивности прикосновения — гладить, обнимать, мять, вцепиться, ткнуть, тереть, бить, бить чем-то твёрдым, ткнуть чем-то острым — убить. Вот в принципе и всё. Есть ещё язык, губы, зубы и детородные органы, но это то же самое. Суть кайфа — и суть жизни вообще — в полном расслаблении под натиском или в концентрации до самозабвенья в подобном порыве.
Не ты, а тебя. Массаж, баня, секс, избиение, убийство. Суть женской сексуальности — почувствовать, что с тобой делают как бы помимо твоей воли, но однако же «как бы»! — внутреннее осознание, что отдаёшься всё-таки добровольно, что в любой момент по своей воле можешь всё прекратить.
Иногда мне кажется, что мне хочется не целовать и нежно гладить и ласкать эту мягкую своеобразную плоть, за которой якобы скрывается женская личность, а хорошенько вмазать по ней кулачищем и далее по вдохновению… Хотя и ласкать неплохо; а избивать и терзать, с другой стороны, не принято. Мне кажется, оба эти противоположных влечения/действия равносильны, оба имманентно присущи человеку, и посему должны быть морально равноценны не только в кругах эсэмеров, но и по возможности всё в более широких.
Не тебя, а ты. Причинять. Наверное, единственный момент, когда чувствуешь себя защищённым от внешнего воздействия вездесущего рока — это действие насилия — убивая кого-то (просто слабого или лучше — врага) ты наверно абсолютно свободен. В меньшей степени — когда избиваешь, насилуешь, издеваешься, принуждаешь или попросту трахаешь. Унижать — вот это прелесть компенсации более серьёзных актов — каждый сапиенс должен подтвердить сие на Страшном суде — кабы не это-то, Царствие небесное уж давно-давным настало бы на земли. Забыться ото страха смерти и гравитационного жизненного дискомфорта — как говорил Чингисхан (тоже кстати, рыжебородый!), нет звука более сладостного для уха воина, чем стоны жён и дочерей врага. Тов. Лимонов любит цитировать эти его слова и сам пытается реализовать такой бравый образ жизни. Логично, оправданно, и всё бы хорошо, если бы не было христианства. Те, для кого оно не совсем пустой звук, подвержены чудовищным самотерзаниям — будь ты хоть самый умный и могущественный, но всё же человек… — достаточно, мои золотые, взглянуть на скорбный лик Ивана IV Грознаго или всё того же Достоевского… А как хотелось бы легко стать тем, кем изволишь — в этом философский смысл фильма «Маска» и повести «Двойник» — но это всё один соблазн и Ницше с Кроули нам не помогут — легко не получится — входите тесными вратами! Fightclub под ногами, живите с врагами!
Есть ещё искусство — оно воздействует опосредованно, но, по моим смутным представлениям, должно так же хватать тебя и впускать когти, как я руками.
35.
То, что я помню совсем плохо, наверно и было вовсе плохим.
Мы были с Саничем у неё, начали поддавать, а она начала совсем игнорировать меня. Для удачного завершения сей благородной миссии или просто по удачному стеченью обстоятельств она впустила к себе гостей — это были: её подружка Оля, её вновь-вновь обретённый латино кэвээно Дима и ещё два товарища, являющиеся по совместительству курсантами и известными лицами местного Клуба весёлых и находчивых, кардинально неплохо выпивающих.
Перезнакомившись, мы под рассказы о былой славе тамбовских команд пили портвейн на кухне — что само по себе и неново, и неплохо; но меня очень беспокоила Зельцер — я чувствовал, что что-то не так. Когда она выходила куда-нибудь одна, я тут же, игнорируя приличия и конспирацию, устремлялся за ней, пытался с ней поговорить, хватал её за руки или за ляжки, приседая у её ног с котоподобным трением и мурчанием: «Ну что ты, Элечка, что такое?..» Она меня пинала, отпихивала со своим полудетским, (только по-взрослому гиперраздражительным) вскриком: «Ну, отста-ань, ну-у! Не трожь меня!» Кто-нибудь тотчас же являлся к нам, и я мгновенно принимал приличную позу. Она улыбалась, наслаждаясь моим унижением и своей непонятной властью.
Я вызывал у неё неподдельное раздражение — просто досадная помеха, как какой-нибудь шкаф-рыдван, на месте которого уже давно стоит новый, но который не так-то просто выбросить из-за его габаритов или просочившаяся от соседей вода, капающая теперь с потолка куда не следует. Тут-то наверно и появились у меня первые настоящие чувства…
Я возвращался к столу и пытался вести себя как ни в чём не бывало. Но этого не получалось. Сошёлся клином белый свет — я ощутил этот троп буквально — вещественно, как труп. Не то, чтоб я в неё влюбился по уши — просто культурный шок желторотика от самой возможности такой ситуации: ещё вчера мы валялись целый день в одной постели, нежно ласкаясь, совместно готовили и поглощали пищу, плечо к плечу ходили по чужеродному миру, имея в виду странноватые «наши интересы», а теперь она не хочет даже разговаривать со мной — безо всякой причины! И с кем — со мной, гением не только локально зассанного филфака, но и всего — повторяю: всего! — мира!!! Я не мог думать ни о чём и ни о ком, не мог посмотреть на неё. Всё мне казалось подвохом; я чувствовал себя униженным после такого её поступка (просто бросить меня); с другой стороны, не могу поклясться, что оно, это юродское состояние, сначала не зародилось у меня, вдохновив распознавшую его Зельцер. О, это плохо, золотые, когда к тому не привычен. Это проявлялось во всём, даже в мелочах…
Я вошёл на кухню — стула не хватало и я, выдвинув из-под стола низкий круглый табурет, сел на него. Мои глаза оказались на уровне поверхности стола. Тут же ко мне подключилась собакоу. Я был явно опущен.
— Ты что, Лёх, возьми стул, — послышались добропорядочные всплески — даже кажется и от Зельцер (она, по-моему, тоже сказала «Лёх» — что звучало как «лох»).
— Ды хули нам, пиздюкам!.. — вздохнул я, по-обезьяньи скрюченной кистью с пятью хватающими пальцами сгребая со стола стакан с портвейном. Все любители кэвээнщины увеселились не на шутку, сказав «свой чувак». Оля ухаживала за мной и говорила, какой я милый и остроумный, и что знает меня давно. Я боялся её рассказа. Собака не давала мне ничего съесть; иногда мне забывали налить выпить, и я всё молчал. Когда мы встречались взглядами с Эльмирой, её лицо будто осенялось солнечным зайчиком — весёлого презрения. Санич тоже не отстал — он заявил-таки наконец, что я писатель.
Один курсантик давно уже подводил речь к тому, что больше всего на свете он любит читать книги Достоевского, что «за это можно всю жизнь отдать». Это тоже был для меня величайший культурный шок (он не выглядел интеллектуалом или интеллигентом, а выглядел именно тем, кем он и был: обычным зеленчуком, который жрёт беспробудно, да ещё не прочь закинуться колёсами или навинтиться), но я не подавал виду, поскольку вступать на путь дискуссий и откровений совершенно не было настроения. Пришлось раскрыть карты, в том числе признаться, что я как бы изучаю творчество именно этого писателя. Впрочем, последнее не произвело практически никакого эффекта, не дало никакой иерархии, а дальнейшее наше общение перетекло в довольно бескомпромиссный спор, причём я не отставал, не спускал, распалился, и все стали уже тяготиться нашей неразнообразной тематикой, и поскольку вино закончилось, выслали нас за пивом.
Вернулись мы, не мене экспрессивно обсуждая, чем джангл отличается от хардкора и существует ли вообще такой стиль как «хипнотик транс» (оказалось, что курсач сей одним из первых у нас подсел на рейво-кислотную жизнедеятельность и выступал как один из организаторов первых вечеринок в том же «Спутнике» — а я, как известно, раньше тоже стремился этим пробавиться: веровал, что новая формация придёт и всех захлестнёт). Кроме прочего мы коснулись ещё проблемы наркомании и алкоголизма в среде молодёжной, всей этой субкультуры, основанной на так называемом расширении сознания… Особенно поразилась Зельцер — она и не подозревала во мне таких познаний (да кажется, и вообще никаких!).
А вот мой оппонент, когда мы уж высосали ещё шесть баклажек, и они уже уходили, обратился приватно к хозяйке:
— Твой что ль?
— Да нет, — отмахнулась она, — так, друг.
— Да это чувачилло вообще чума, самая чума винтовая — так пасти фишку… так во все дела врубаться…
Мне было, конечно, лестно, но я был уже никакой — да и разглагольствования эти меня весьма и весьма отяготили. И Элька ещё, пьяная Элька…
Чуваки разошлись по своим делам, а нас Оля пригласила к себе. Зельцер, когда мы шли, отстранялась от меня и явно тяготела к Саничу. Меня послали за пивом, и я вернулся с цветочком для Зельцера. Санич хмыкнул, Эльмира, кривляясь, приняла подарочек и тут же выбросила. Саша опустился в кресло, где не так давно сидели мы с нею, она примостилась около него. Я почувствовал неудобство перед Олей, не знал как себя вести. Однако они чувствовали себя отлично — в том числе и Оля — в одночасье всё изменилось: я, который сидя здесь две недели назад, попивая пивко и обнимая свою только что обретённую «половинку», посмеивался в душе над её слезливыми любовными муками, сейчас был готов заплакать сам, а у неё вот теперь «всё о’кей и в шоколаде». Она, спасибо ей, не подала виду. Мы благополучно распили две баклажки и стали что ни на есть в жёсткие ражки.
Пошли домой. Зельцер не могла идти, висла на Саше, он буквально тащил её на себе. От меня она отбивалась — на ней были гриндера с развязанными шнурками… Я шёл поодаль от этой шатающейся парочки, сам еле переставляя ноги, наблюдая, как она нагло хватает Сашу за жопу, из уст её льётся потоком отборнейшая истеричная непотребщина, сексуальная однако — если вы, золотые, не потеряли в таком состоянии оную свою идентификацию…
Меня пронзило эвристическое желание плюнуть и уйти — а что тут ещё поделаешь?! — но я представил это: дорогу домой, одиночество в берлаге (ведь кроме Саши никто ко мне не придёт!), похмелье и отсутствие еды и решил, что это ещё более невыносимо, решил смириться со всем — здесь хоть выпить дадут (пил я уже два дни не за свой счёт), хоть люди…
Санич буквально внёс Зельцера на руках (я помогал снимать ботинки — она брыкалась), положил на диван, и она притянула его к себе. Санич отпрянул, мы с ним покурили, и он сказал, что больше не может. Я сказал, что сейчас самое время прослушать мой только приобретённый Einsturzende Neubauten; Санич сказал, что такого коренного ухода в жук он не выдержит — он и так уже на путях-ветвях к нему… Я поставил кассету, Санич, как в былые времена, прилёг на диван рядом с Зельцером, я на «свой»… Зельцер стала приставать к нему — он не отказывал ей в поцелуях, но минут через пять уже храпел, а я, как в тумане, прослушал весь деструктивно-депрессивный концертик, и мне казалось, что никакой музыки нет, что это просто фон мира — то есть почти тишина…
37.
После такого отторжения я стал хотеть её видеть болезненно.
У них в Кульке (она ходила на курсы для поступления в институт культуры) был некий фестиваль джаза, и мы договорились с Саничем, что его посетим. Я подошёл уже поздновато — у входа стояла группа меломанов, в том числе Саша с Зельцером. Увидев меня, Эльмира не стесняясь рассмеялась: «Ну и видок у теа — я не моагу!» — я только что вновь окатался под машинку (заставив ещё выбрить над виском три полоски), бороду преобразовал в а-ля-д’артаньяновскую полосочку под губой, и облачён был в свою знаменитую синюю кофточку, скроенную (на московской фабрике в 1972 г.!) по типу кафтана или мундира — сзади с хлястиком, в руке с баттлом пива… Саша, видимо, немного недоумевал: как так можно в открытую «потешаться над человеком»!.. А я уж и не знал, про что завести речь — меня чуть ли не трясло от всего этого!
Концерт был не очень впечатляющим, и вообще я не любитель джаза, тем паче джаз-рока. Публика тоже откровенно скучала, однако всякие расфуфыренные девахи то и дело вспорхивали на сцену с букетами цветов — Зельцер объяснила это загадочное явление: это их кульковские студентки, зная, что в зале сидят преподы, строят в их глазах из себя меломанок — «Эх, — вздохнула она после длинного пронзительного соло саксофониста, — надо бы тоже метнуться — да влом и бабок нету… Шепелёв, дай денег, сходи купи букетик, а?» Я был готов и на это, но отлично знал, что это ничего не изменит. С минуту я молчал, решаясь. Она ответила сама: «А вообще ну тебя, Шепелёв. Где Санич?» — тут только я вздрогнул от своей фамилии, уже произнесённой ей за вечер раз семь. Как в школе — если учитель тебя не любит, он тебя по фамилии, хотя тебе годков по пальцам перечесть. Она меня в первые дни звала «Алексей». Алгоритм, значит: знакомишься — ты Иван, потом ходишь-бродишь, целуешь её, и ты уже Ваня, потом просыпаешься Ванюшей или Лёшечкой, подаёшь воды и трусики, а потом приходишь Толстолобченко, Шепелёвым, Шепом или того хуже. Семантика имени — Лужин-иллюжен…
Я пытался с ней заговорить, но она отвечала односложно, раздражалась и сетовала, что я ей мешаю. После концерта Санич куда-то спешно отбыл «по делам», и мы остались втроём — я, Эльмира и Дима Рыгин — сложившимся обстоятельствам я был вполне рад, и надеялся, что они, согласно обычной логике вещей, разовьются в пьянку, которая наверняка окончится у Зельцера дома, а для меня лично — в её тёплой постельке.
Однако Зельцер тут же впрыгнула в подошедший автобус, только и успев сказать странное «Я не пью» и всучить мне бутылочку «Бонаквы», которую она попивала — вот так вот!
Через неделю был несколько более оглобаленный джаз-сейсен в филармонии. В середине его, в антракте, мы вышли покурить, и на пороге нам встретился Саша по прозванию Гроб — как он сам изволит выражаться, «ветеран тамбовской рок-сцены», вокалист почивших в бозе, но породивших легенды панк-групп «Стеклотара» и «Доктор Борменталь», сейчас возрождающий эту свою деятельность в проекте с милым названием «Урланово коробище». Он сел с нами, причём мы совсем пересели вперёд, к самым рядам почёта. Опять надвигалась скука, но я распознал благодарного зрителя в лице нашего нового друга. Когда вышел глобальный оркестр с духовыми и изготовился что-то глобальное нарезать — повисла пауза, музыканты набрали воздуха — я вскочил и продудел на губах из «Ленинграда»: «Ту-дуф-ту-ду…» — и они тут же грянули с той же ноты! — Гроб весь удох, даже Зельцер, не сдержавшись, хмыкнула. Затем я кое-как выпросил у Эльки бутилочку — обещаясь даже выйти с ней в фойе! — тут же громко вскрыл, демонстративно унасосил её содержание и принялся в неё дудеть, подыгрывая происходящему на сцене.
Мы не хотели, чтоб он ушёл; но он ушёл. Зельцер сказала, что ей пора, а то уж темно. Я сказал, что хочу к ней и вообще… Она сказала: нет и пошла. Я сказал, что провожу. «Только до остановки», — вокал её звучал категорично. На остановке она сказала: «Ну всё, Лёшь, пока, иди домой». Я сказал, что не могу — не могу один, не могу без неё. Она сказала: позвони мне завтра и двинулась к подошедшему транспорту. Я бросился к ней и удержал её, сжав, теребя, пытаясь поцеловать, целуя хотя бы в щёку… Автобус ушёл. Она сказала: «Не надо держать меня за жопу при всех». На остановке было полно народа. Я отпустил её. Она отошла, оправляясь. Я сказал, что именно сегодня хочу к ней, что не переживу эту ночь… Она сказала: «Мне надо побыть одной. Имею я право отдохнуть от вас всех — я устала!» — «От кого всех?!» — «Да один ты чего стоишь! И Санич твой дебильный! Каждый день, что ль, вас привечать?!» Я упал на колени: «Эля, Элечка, доченька, ну пожалуйста, я не могу, не могу, я же умру, маленькая!..» — я едва не плакал, двигаясь на коленях за ней, не замечая, что пачкаю новые широчайшие штаны в пыли и грязи… Она говорила, чтобы я поднялся, и виждел, и внемлел, и не тянул к ней руци. И шёл домой. Подъехал автобус, она вырвалась, а я так и остался… «Элечка, пожалуйста!..» — всхлипнул я, но через секунду её лицо уже светилось в заднем окошке, медленно удаляясь, — и казалось, что это свет абсолютного равнодушия — как максимально убавленный фитиль керосиновой лампы, дающий больше копоти, а не света, да и свет этот такой тусклый, что сам почти копоть…
Ну ладно, сказал я себе, с трудом поднялся, вяло отряхиваясь, ловя непонятные взгляды окружающих… Побрёл, шатаясь, домой, в берлагу…
Еле волоча ноги, я пришёл в свою каморку, где было душно, но холодно, пахло туалетом и гнилью, и не было ничего, даже воды в ведре…
40.
Философию я сдавал всё же с будунища, нажравшись у неё, с ней, после ночи с ней… Агрегатное состояние моё было очень аморфным. Я купил в ларьке литровую бутылку «Фанты» и уже не смог не отхлёбывать каждую минуту, пока она не кончилась. Экзамен шёл уже минут сорок, я завалился в аудиторию — мутный взгляд, опухшее лицо, лысина-щетина, штаны хаки, гриндера, бутылка. Меня не узнали и попытались прогнать… Я сказал, что хочецца пятёрочки, потому как накануне оченно хорошо подготовился.
…Мы изрядно обкурились — ей как всегда было мало и мало, а у меня, как и у большинства этих тварей, наделённых светлым разумом и свободной волей, плохая машина противодействия — каждый только и горазд, что затуманить разум да поослабить поводья воли — возможно даже, что, как говорит ОФ, каждый индивид в каждый момент жизни только к этому и стремится, а остальное — только ширма. Я не люблю курить — да куда уж мне не курить… Я не люблю курить — может сказывался первый неудачный каннабинольно-молочный опыт, а может потому, что я всегда обкуривался как собачатина копчёная да ещё и параллельно с этим обжирался?..
Я уже не мог сидеть. Она как раз кстати проходила мимо, и я вцепился в неё, волочась по полу на карачках или коленях, держась за её юбку и ляжки.
— Лёша-а, Лёшечка, мне надо в туалет, — выкручивалась она, а я уже мог лишь распевать нечто невразумительное, типа:
— Ху ноуз вот из хуй в ноуз!..
На четвереньках (довольно резво получается в таком состоянии — наверное и вправду деградируешь до уровня далёких предков!) я добрался впотьмах до дивана, поскидывал своё шмотьё и влез на ложе, извиваясь и стоная. Было вообще никак — две минуты одиночества (пока она шла, шла ко мне) панически ужасали. Она пришла, поставила в центр «Sceleton Sceletron», разделась и нырнула ко мне. Каким нектаром она мне показалась — настоящая, живая, горячая, пьяная, пахнущая потом и коноплёй! Я вцепился в неё что ни на есть буквально — поскольку всё вокруг, весь мир (не очень-то уж большой и разнообразный), стремительно кружась в вялом ритме «Тиамата», проваливался в тартарары. Всё летело и падало, кружилось и опадало — не то вверх, не то вниз — как листик мы, как в водоворот… причём она была не личность, а какой-то плот, на котором я… плод, с которым я, в который я…
Я кусал её рот, губы, шею, заставляя кусаться в ответ. Я хватал её щеки, обнимал лоб, голову, и казалось, что вся её аккуратная головка у меня в руках, в кулаке. Обнимал, гладил её шею, душил. Тискал её груди — бесцеремонно и грубо, и они казались милыми и упругими. Тискал её всю и начал бить. Слегка ударил под ребро, она дёрнулась, закрываясь, а я ее саданул в бедро. Она пыталась отбиваться и закрываться, но моя реакция опережала её. Я наносил удары несильно, вскользь или хлопал ладонью — по ляжкам, по заднице, по лицу. Она повизгивала, но без раздражения и паники — ей было весело.
— Нравится, дрянь? — сказал я, чувствуя, что язык меня не слушается, словно после новокаина — что ещё раз подтвердило общее ощущение того, что все наши баталии происходят как бы понарошку в каком-то тягучем зелёноватом эфире, в мутном водовороте приключенческого сна.
— Да… — смеялась и скулила она, извиваясь, однако от боязни ударов.
Я, конечно, решил испортить идиллию — пощёчина, хоть и очень лёгкая, ей не понравилась, после чего я перекантовал её на живот и со всей силы залепил пятернёй по жопе; она сильно заорала и попыталась вскочить, но я вовремя налёг на неё, ногами прижимая её ноги, одной рукой держа её руки, а второй, насколько хватило духу, задал ей хороших плюх по тому же месту. Она сильно вырывалась, но моя хватка была как железная. Я целовал её в щёку, в ухо в шею — она в знак протеста мотала головой, вся трепыхалась. Я тёрся бородой об её широкую жирную спину — казалось, что если она вырвется, то убьёт меня. Я снизился насколько мог — хотел наверно поцеловать то место, которому сделал «бо-бо» — но понял, что так мне не дотянуться, да и она наверняка не захочет — она явно хочет другого!.. Я смачно поцеловал её мокрую поясницу и внезапно отпустил совсем, и скатился сам…
Она даже не знала, что делать, и вроде хотела уйти. Тогда я лёгким тычком достал её живот, а потом довольно сильно хлестанул по ляжке. Она что есть мочи приложилась мне по плечу, по спине, набросилась, осыпая градом хаотичных женских ударов, с сексуальными подкрикиваниями как на корте. Удары по печени и по лицу были что надо. Но я наслаждался тем, что всё же я заведомо сильнее её, этого крупного брутального Зельцера — просто потому, что я мужчина, — поймав её запястья, держа их вместе (смешной всё же жест), я поразил её почки с двух сторон и дал ещё под дых, она вырвала кисти, но я уже сидел на ней, прижимая руками ей руки, а член мой тыкался аккурат ей в рот. Она попыталась отплёвываться, тогда я, выждав момент, набрал слюны и плюнул прямо ей в рот. Это её привело в бешенство. Я отпустил её, перевалившись на бок и обхватив руками голову. Очень много сильных ударов в голову, больно в живот, невыносимо в пах. Я хохотал. Она кое-как опрокинула меня, подражательно взобралась — даже руки мои держала сверху одной своей! — щипая и царапая ногтями плечи и лицо, звучно пытаясь набрать слюны… Когда она приблизила свой ротик и чуть его приоткрыла, чтобы… я с силой харкнул ей в рот снизу! — за что получил кулаком в зубы, а потом она, удушая меня за шею и чуть не разрывая мне губы и царапая дёсны, долго тьфукала в мой раскрытый от хохота рот…
Я долго и терпеливо ждал, когда наконец она сделает это нормально и удовлетворится. Я растёр мерзкие холодные слюни об её плечо, об своё, и стал её целовать. Она сопротивлялась сначала.
— Ну что ты, обиделась, дочка? — выдохнул я дрожащим голоском. — Тебе не понравилось?..
— Нет! — вскрикнула она, ударив меня в живот, а потом накинулась и больно впилась зубами в плечо.
Я её втянул на себя, стал целовать и гладить.
— Я же тебя несильно бил, и тебе явно нравилось…
— Да, — вдруг блеснула её блядоватенькая ухмылочка, — но страшно всё равно — неожиданно…
— В этом весь и фокус. Зато какой экшен — даже протрезвели! А теперь просто ляг на спинку и раздвинь ножки…
— Мне в туалет надо…
— Потерпи уж две палочки — всё равно не отпущу — или ты хочешь дубль два? — Я осторожно взял её руки, сложил их, кончиками пальцев придерживая за запястья.
— Какой ты всё-таки… наглец! Извращенец!
— Только никому не говори.
Утром она, одеваясь перед зеркалом, недовольно завопила: что ты сделал, что теперь делать и т. п. На ней было коричневое платье — на шее засос, на лодыжках синяки. Она послала меня за пластырем в аптеку, потом расцарапала иглой от шприца это тёмное место — большим крестиком — и заклеила. Все, и особенно Санич, всё допытывались — что это за странная царапина и где она так наспотыкалась. Она смотрела на меня как на виновника — типа неловкого любовника — с презрением. Больше такого у нас не было — всё забылось, как пьяный кошмар. Да и вообще стало не до откровений.
41.
Воды опять никакой, вообще ничего — только те же запахи да те же соседи за перегородкой, вместо холода нестерпимая духота. Нет, я больше не могу! Я бросился в темноте на диван, корчась и всхлипывая. Потом искал верёвку, но не нашёл (да хоть бы и нашёл — наверняка не смог бы). Сидел, сидел, думал, думал, курил. В голову так и лезла всякая дрянь — чтобы не свихнуться, открыл свою тетрадку и карандашным огрызком накорябал:
Надо всё же купить пистолет и пристрелить её.
Нет, её я не смогу, но всё равно… Нашёл только половинку старого лезвия «Спутник» и аптечку — наверно и этого хватит. Пришлось сходить за водой… Далее я согрёб все более-менее приличные таблетки, и принялся поглощать их, запивая противной холодной водой — таким образом, я заглотил наверно колёс под сто, зажал в кулак бритвочку, треснулся со всей силы головой об стенку, и, распахнув пинком дверь, повалился с порога в траву, где начал кататься, извиваться и пытаться повредить руку — выходили только царапины — уж совсем сильный нажим, чтобы разодрать, я сделать не мог…
Так валялся я, чувствуя под собою кирпичи и крапиву… Все размышления катились подростково-обыденные, можно даже словами Дельфина сказать: «Слеза за слезой,/ за раною рана/ моя жизнь утекает,/ как вода из-под крана/ — хорошо, если кто-то/ из друзей или близких/ подставит ладонь/ или собачью миску…» — последняя бы больше подошла, поскольку вскоре я весь облевался и обосрался…
Этот процесс был довольно длительный и мучительный… После пришлось вернуться к жизни — сбросить одежду и импровизированно искупаться. Благо были сменные шмотки.
Всю ночь меня трясло, в голове неслась всякая дребедень. В том числе даже опять зарождались растреклятые поэтические строчки: «Сквозь шлагбаумы снов не добраться / до конечной утренней станции смерти / А дальше — любовь та-та-та что-то там не одни, видишь ли, ангелы, но и черти!» — в общем неплохое проклёвывалось, и даже название появилось — как и принято у меня в последнее время, модерново-английское: «PLAYSTATION». Но тут я осознал, как это ублюдочно: всё-это, а потом стишки — нате вам! Что же, вся эта гадысть делалась заради этого стишочка — хуй вам в рот и мне тожа!
Процесс ожидания был непомерно длительным и мучительным… Как только нормально рассвело, я не выдержал и отравился к Зельцеру. Сегодня у неё в муз. колледже выпускной — меня ж приглашали, может как-нибудь… с кем же будет она?..
Я разбудил её, она меня впустила, даже не угостив своей сладковато-дебильной улыбочкой, более обычного была раздражительна-недовольна спросонья, и совсем не чаяла меня увидеть. «Что ты хотел, Лёшь?» — ещё одна её коронная фраза, обозначающая свершившийся в её сознании перевод наших отношений в плоскость какой-то отвратительной казёнщины. Я очень сбивчиво сказал, что надобно мне саму её — что мне плохо и одиноко одному, что всю ночь думал о ней и даже решился на суицид с таблетками… «Ты совсем, что ль, Лёшь, глупой?» — с обывательской, бабьей пренебрежительностью произнесла она, заваривая себе чаю с грушей, очень нехотя предложила мне, сказала: «Заваришь сам», а потом ещё: «Подожди — я погуляю с собакой», и вышла. Мне было отвратительно плохо — я понял, что всё, концовочка.
Когда она вернулась, я пытался давить на жалость — ныть и напоминать, что чуть не сдох, на обстоятельства — напоминать, что сегодня выпускной и как же она и Петя — сама же тоже приглашала, говорила, что все будут с кавалерами, а ей неудобно… пытался прикоснуться к ней… — но ничего не помогало — она очень раздражалась и вопила, что у неё нет времени на всю эту лабуду, а я сам виноват — потому что «глупой» и «надо было себя лучше вести!» — а как, золотые, как?!
Не допив чай, она пригласила меня ассистировать — гладить платье и вешать его на вешалку, упаковывать туфли в коробку и пакет, а потом и тащить всё-это.
В троллейбусе она посмотрела на мою руку, которой я держался — «Ты где это, Лёшечка, так исцарапался?!» — и стала хохотать. Вылезли на рынке и долго таскались — она покупала одноразовые стаканчики и салфетки. Моя помощь была незаменима, и в глубине души я начинал надеяться на лучшее — что сейчас поплетусь с ней, буду весь день помогать и ассистировать, потом поздравления и танцы, нажрусь и поеду её трахать — насосня! — но она всю дорогу на меня кричала: то не так, это не эдак, и наконец попросила отдать ей вещи и идти своей дорогой. Я явно опешил и сильно замялся — даже она заметила и чуть сжалившись осведомилась, куда я пойду и чем намерен заниматься. Я сказал, что вообще-то очень хочу пойти с ней и к тому же очень хочу есть. Она поколебалась и сказала, что можно пойти поесть в столовую мэрии, потом спросила, есть ли у меня деньги на это и «на так далее» — если б я и был приглашён «на бал», есть ли у меня приличная одежда. Я сказал, что не это главное — ответ её необычайно раздражил, и я тут же добавил, что, конечно, всё имеется, даже в избытке. Я хотел задушить её, пристрелить тут, на площади, в руках с этими дурацким платьем и туфлями, стаканчиками и салфетками — всё-это залить кровью, растоптать грязными подошвами!
В этой столовой всё хорошо и дёшево — решили взять фаршированный сладкий перец, салат из помидоров и компот из чернослива. Она заказала, я всё повторил себе, хотя это всё же было дороговато; за себя она заплатила сама. Я чувствовал себя неуютно — в своей тарелке как в её, уже на своём развалившемся диванчике, как принцесса на горошине и на бочке с порохом, но решился на последний отчаянный шаг — сделать вид, что мы мило болтаем и загрузить её какой-нибудь весёлой историей из нашей ералашной жизти.
12.
На другой день мы проснулись довольно поздно и будто в другом мире. Вставать не хотелось вообще. Мы поочерёдно, отягощаясь, трясясь какой-то дрожью, как от холода, хотя было тепло, встали помочиться и попить воды, а потом слегли опять, и вроде снова накатило.
— Саша, я этого не вынесу, — простонал я, замечая, что голос мой звучит как-то по-протезному, — я ж ночью чуть не сдох.
— Да я-то, — отвечал он без иронии, трясясь и говоря также дискретно, — щас музыку послушаем.
— А бабка?
— Наша музыка, Олёша, не очень оптимистична.
— Ты уж меня извини, — начал я, собираясь с мыслями, вспоминая нечто нехорошее, — я что-то совсем…
— Зверь ты, Олёша, — вздохнул он, — весь чайник изогнул, лужа крови… Как ни странно, ничего особо не болит — как будто всё во сне было… Особо — я подчёркиваю…
Он включил «мыльницу» потихонечку, и мы впервые прослушали «Dark Side Of The Spoon» Ministry, «Nova Akropola», «Macbeth» и «Kapital» Laibach. В финальной композиции последнего на фоне ломаного электронного ритма и рэпа вдруг откуда ни возьмись возникает русское церковное песнопение: басовитое «Гос-по-ди!..» — мы были потрясены этим, но ещё более тем, что «мыльница» передавала сие с каким-то невероятным стереоэффектом. Когда композиция закончилась, мы услышали своеобразное её продолжение из комнаты с бабушкой — там, оказывается, батюшка читал над усопшей…
Вынесли, конечно же, без нас — народу аврал, а пьяненький дедушка всё равно несколько раз входил к нам и приглашал не понять куда. Мы сказали, что нам надо в институт, вернее, на практику в школу, вынуждены были подняться и пойти прочь из дома.
Конечно, мы шли не в школу, а в ближайшую рыгаловку — на автовокзале. Состояние было отвратное. Даже и пить, даже и пива не хотелось — да и опасно — мало ли что… Всё вокруг было если уж не совсем страшным, как вчера, то неустойчивым, подозрительным…
— Вот у Шопенгауэра, — пытался разглагольствовать я, судорожно, но долго подыскивая слова и забегая собеседнику наперёд, — наглядная (в буквальном смысле наглядная!) картинка мира как представления: если все сдохнут, останется только одна какая-то одноглазая калека-букажка, то мир будет существовать, поскольку ею воспринимается, а уж если выколоть, то всё. По мне, реальность — она как абстрактные узоры на обоях — чтобы увидеть в них смысл (например, зловещий) нужен человек, да в определённом состоянии — например, с похмелья.
Он равнодушно хмыкнул.
— У меня так доходило до того, — продолжал неизвестно для кого говоривший оратор, — что я, отливая с будунища в тесном санузле, узрел через клеёнку на стене — посредством не понять откуда возникшего эффекта так называемой 3D-медитации — трёхмерное пространство — ясное, прозрачное и просторное…
— А как лик-то возник! — внезапно оживился ОФ.
Один раз — как водится во время похмельной бессонницы — мы смотрели дедов ящичек (у него ещё не было звука), и вдруг на не очень динамичной картинке какого-то фильма я увидел лик — типичный древнерусский Спас — он, естественно, не был явлен по ТВ как таковой, а как бы смутно проступал, как будто выключили телевизор — старый советский рыдван, — и на погасшем экране горят рудиментарные цветные пятна. Я хотел сказать О’Фролову, но не стал его пугать — и так было страшновато. «Видишь?» — сказал он. — «С прямым тонким носом, почти как у тебя», — сказал я, пытаясь даже пошутить, чтобы не помешаться в этот миг рассудком — взгляд был невыносим. — «Да» — сказал он, и вскоре лик растворился.
«Да…» — повторил я теперешний и поклялся себе и товарищу, что никогда больше не притронусь к этой мерзкой зелёной маслянистой слащавой жидкости. С тех пор мне неприятен даже самый запах и привкус конопли, а молоко, тем более, кипячёное, я не люблю с детства.
Однако главное, как оказалось, не в воздержании-невоздержании, а в том, что тогда в нас проник сам вирус измены, вселился (или просто проснулся, активизировался внутри) этот метафизический страх, и теперь уже нельзя беззаботно наслаждаться ничем, даже вином, нельзя быть уверенным ни в чём, даже в таких обиходно-бытовых вещах, как трёхмерное пространство и линейно текущее время и, соответственно, даже в собственном существовании в них. Всё какое-то непрочное, неоднозначное, странное и страшное — как для Кастанеды-воина, увидевшего и понявшего другое, откуда уже возврата нет… Впрочем, тогда мы его не читали ещё…
Надо отметить, что в отличие от ОФ, тоже зарёкшегося вслед за мною, я этот обет сдержал.
Полчаса переходили дорогу, взявшись за руки, как пидоры, пропуская машины, которые ещё метров за сто. Некий горбатый москвич как назло-назло ехал крайне медленно.
«Ну ты едешь или хуй сосёшь?!» — не выдержал я, заорав на деда, восседавшего в своём авто с осанкой маршала на параде. Окно было открыто, а сам он был в шапке-ушанке, величественно обернулся — наш Дядюшка дед!
13.
Дед запоздало затормозил (мы всё дохли, и сразу что-то опять щёлкнуло в черепе и появилась мысль — как прекратить? а если не удастся затормозить?!), сдал назад:
— Э, ребята! поедем со мной, помочь надо.
Мы переглядывались, притормаживая.
— Да не ходите вы уж один день в свою школу — и так не ходите ни хера — что я не знаю, что ль?
Кое-как залезли, сев на железный грубо сваренный крест, занимающий весь салон и даже торчащий сзади из багажника; едем, молчим, жмёмся.
— Что, ребята, молчите-то как убитые? — казарменным тоном осведомился дед.
— Да хреново как-то, дядь Володь, — еле выдавил из себя ответ за двоих О’Фролов.
— Ничего, щас опохмелимся… Щас схороним, закопаете… закопаем… и нормально… — бурчал дед, протирая запотевшие изнутри стёкла. Мы и дышать боялись.
— А ты, Столовский! — чрезвычайно жёстко вдруг забасил дед, — с ума сойдёшь: так пить нельзя — как ни приду, он вразмандец сидит с дружками — длинный у вас там такой есть — тоже, видно, алкаш… Не с того вы, ребята, жизнь начали — не тем и продолжите… Не дай-то бог!..
— На себя, блять, посмотри — как будто ты с того! — тихо высказал О’Фролов мне, а потом громко деду его же текст: — Да, дядь Володь, жизнь-то её не обманешь! Не тем продолжим, и не тем и закончим! Знать судьба наш такой!.. — Я даже удыхать не смог — в таком состоянии звучало как настоящий «реквием по мечте». Приехали!
Единственное, что мы осуществили, это вытащили крест из багажника, а потом погрузили туда два табурета. Ещё О. Фролов, который всегда (то есть иногда и не совсем к месту) утверждает, что у него «тонкий художественный вкус» (что тоже весьма спорно), нанялся обкладывать могилу напоминающими саманы пластами, вырезанными из верхнего слоя земли и скреплённые вросшей в неё травой. Я просто сидел на лавочке у соседней могилы и наблюдал.
Почему у нас на каждом кладбище, думал я, понаделаны эти железные оградки — тяжелые, громоздкие, грязные и ржавые, то есть практически и эстетически несуразные — будто каждый хочет отгородиться от других, застолбить навечно свой персональный клочок земли — а как же русская соборность и всё прочее? Скорее всего, эта традиция повелась с советских времён, но каковы её психологические причины и значение? — как бессознательное противодействие всеобщему коллективизму-коммунальщине? Хе-хе, как говорит в таких случаях ОФ.
Его, кстати, несколько раз пытались поучать мужики: мол, не так надо класть, и он психанул и всё бросил.
— Что, Столовский, не можешь? — подтрунивал дед.
— Сами не можете, дубы-колдуны! — отмахнулся непризнанный маэстро, подходя ко мне.
— Да, Саша, традиции и новаторство в их единстве и противоречии… — философски заключил я. Дед даже расслышал и заключил весомо: «Умный, блядь, не то что энтот».
Мы смотрели на мусор, наваленный тут и там — это навевало элегическое настроение, и хотелось мурлыкать: «Дворник, милый дворник, подмети меня с мостовой…»
— Подобно тому, яко жизни их были помойками, весьма многие человеци здесь обретаются аще на помойке, — изрёк Великий, кое-как стилизуя.
— И зело многие, как и при жизни, — из-за ближняго, близлежащаго свояго, — дополнил я, кривляясь.
— Поди-ка, Олёша, Цезарь, сюда, — ОФ подзывал меня к заросшей могиле, судя по «благородному» обращению, с неким умыслом, — видишь цветочки такие, колокольчики — просунь руку и дотронься до цветка.
— Зачем?
— Всё у тебя «зачем»! До абсурда доходит: «О.Шепелёв, дай закурить» — «Зачем?» — спародировал он меня, — не хочешь, как хочешь.
Я боязливо потянулся к бутончику и только его коснулся — отдёрнул руку как током поражённый, сердце чуть не разорвалось! — он всего-то резко и со щелчком раскрылся! Довольный О’Фролов вовсю укатывался. После попробовал сам и тоже весь передёрнулся. «Детектор, — сказал он, — Отпустила Ли Вас ИЗмена?»
Поехали почему-то обратно. Разгрузили табуреты — на них стоял гроб — хорошо хоть не наши — а то как-то… А потом Дядюшка дед и говорит: «Пойдёмте, ребята, выпьем. Вы только не обижайтесь». Мы (якобы с похмелья, конечно же) зашли в его нежилую половину — по стакану самогону. Саша выпил, поперхнулся, пропищал: «Спасибо-ох…» и выскочил побыстрей на порог. Я спросил запить, и дядюшка Володя решился выдать мне какой-то маслянистый кувшин с компотом — я тоже поперхнулся, «Всё», говорю, и тоже ушёл.
Мы сели у себя, поставив чай и решив спокойно послушать что-нибудь «чуть-чуть пооптимистичней», и тут подействовал змий. Стали мытиться, где бы раздобыть выпить — единственный вариант — дед, «поминки» — но ведь стыдно: за кого он нас сочтёт?
Напряжение возрастало — мы нервно ходили туда-сюда, ломая и почему-то потирая руки. Не прошло и десяти минут — хоп! — заваливается дед: «Давайте, ребята, выпивать», — говорит он мягко, выставляя на стол бутылку водки и банку бражки. Тут-то мы и осознали, кто из нас алкаш.
Окончание 41.
Удалось её рассмешить. Всё было как раньше — я был необходим (в том числе и опять нёс её вещички), но как только мы дошли до перекрёстка, она сказала прощай.
И что делать?! Наелся, как дурак на поминках — есть такое выражение. Живот болит, тошно, ещё жарища. Только начало дня. Один в берлаге, всё то же. Стихов не напишешь, таблеток уже нету. Выпить — но время ещё рано, Санич только выехал в институт. Одному не хочется, да и вдвоём… — сколько можно жрать? — уже невмоготу становится… Так я сидел на той самой лавочке около «Чижика» и в очередной раз не знал как быть. На кафедру что ль сходить? Да какая сейчас мне кафедра! Как можно так жить, чтобы весь мир вокруг какого-то никчёмного Зельцера вращался? Мало ли что ль людей вокруг, кроме неё и Санича? Я почему-то никого не знаю и никого и в мыслях нет — даже эти двое едва могут сосуществовать: если я уж с Зельцером, то даже забываю о Саше и особо не хочу его видеть.
Так рассуждал я и добрался до того, что «Робинзон Крузо» Дефо — не что иное, как книга подлинного солипсизма — кстати, первая, которую я прочитал — правда наполовину вслух с матерью, которая меня заставляла из-под палки — но зато книгу воинственного суперсолипсизма («Человек-невидимка») я уже читал самостоятельно… Стать бы невидимым и устремиться за ней — понаблюдать что за бал-маскарад!..
Вдруг меня осенило. Я пошёл на работу к Репинке — когда я ей недавно брякнул, что хочу, мол, купить пистолет, она сказала: приходи, Лошадиный Нос как раз продаёт — макаров старый, всего две тыщи. Я то не решался, а то пару раз приходил поздно, когда уж все разбредались из офиса. Теперь вот самое то.
Все были на месте и занимались фигнёй: сидели в чате и в порнушке, что-то писали, Репа с боссом на непонять откуда возникшем настоящем столе резались в настольный теннис, изредка, изловчившись, охаживая ракеткой по опрометчиво выставленному заду какого-нибудь рядового своего шершня. Что это за организация — не каждому дано понять: они же «Идущие вместе», они же «Гринпис», они же предвыборный штаб СПС и прочих всяких партий — кажется, если кому-нибудь из тамбовских насосов надо обделать дельце любой серо-замутнённости, он уже знает куда обратиться.
Я появился — в красной майке с Че, со звездой на бляхе.
— Э, нам такие не нужны — партизаны полной луны! до свидания! — поприветствовал меня «басёк», Лошадиный Нос, и я даже замялся в дверях.
— Ды заходи, — разлыбилась Репа, — що надыть?
Я увидел упаковку красных маек с изображением Путина.
— Можно мне маечку?
— На, — сунула Репа.
— А можно дьве? — я старался продолжить игру.
— Ну нате, — сунул недовольный Лошадиный Нос, — и уходите, не мешайте, мы работаем.
— Подрисую усики — и самое то, — пошутил я.
Внезапно басёк выхватил у меня майки, положил их к остальным и убрал всё в шкаф.
— Нечего вам давать — вы, блин, долбаные экстремисты, — посетовал он и стал опять меня выставлять.
Я вызвал их в коридор и сказал, чего хочу.
— Для суицида? — разлыбилась бессовестная Репа.
— Нет, тогда нет, — заявил Лошадиный Нос, собираясь уйти. (Иногда у него, беспринципного, появлялись странные гуманистические принципы — хотел уволить чувака и спрашивает у всех: кто, мол, его близко знает, есть ли ему на что жить — а то вдруг ещё уволишь, а он с собой покончит… — «Ды хуй с ни-им!» — разлыбилась на это тотально беспринципная Репорепатриантка.)
— Просто — для самообороны, — поспешно выправил положение я, — меня хотели избить — шёл ночью…
— Тогда ладно, приходите завтра с деньгами. Только не вздумайте потом в своих книжках про это написать! А то вы, писатели, такие… Кстати, что вы не пиаритесь?
Я сказал, что пиариться в Тамбове мне западло, да и вообще на хуй надо. Он покрутил пальцем у виска, а Репа меня вытолкала.
На другой день я, поскольку не спал, заявился в это же время. Залетела какая-то девчушка, с какими-то бумазейками, вертится, смотрит на меня, улыбается: извините, говорит, мне что-то лицо Ваше знакомо…
— Я писатель, — невнятно отозвался я.
— Да вы что — это же известный тамбовский певец Николай Кулябка! — громко пояснила Репопрофанка, и я не удержался от почти истеричного удыхания.
Через десять минут я уже шёл по Советской с приятно отяжелевшим карманом. «Простейшая конструкция, повсеместно распространенная вещь» — «Номера сбиты, недавно смазан — приятной тухлятинкой пасёт» — вот и всё. Обойма с восемью патронами, пачка с ещё пятью. Показали, как передёргивается — заедает немного, отдача неплохая. Поезжай, говорят, за город, в овраг, постреляйся (ага, суффикс-оговорка — только не по Фройду, а «просто чисто такая бойда»!), держи руку прямо, поддерживая второй, нажимай сначала чуть плавно, а потом, как почувствуешь, сразу рывком, бери чуть выше цели, а вблизи не промажешь — только есть тут злая шутка — как бы задержка — направляешь в рот, нажимаешь, вроде как бы щелчок — фу, думаешь, осечка, думаешь, пронесло, теперь бы только и жить, а он как раз через полсекунды тебе мозг и выбьет — сюрпрайз! (И ещё «от фирмы» всучили какую-то брошюрку без обложки!) Их шуточки меня расстроили, но вскоре я воспрянул духом, наслаждаясь осознанием того, что теперь запросто могу заявиться к Зельцеру и вышибить ей мозги! Если собака не помешает — хотя вот уж кому вышибить!
Я взял пива, поехал, пока не столь жарко, в карьер и расстрелял четыре пули — мало ли что, может ещё пригодятся…
«Коловой» — одно слово… как неаристократично! Вся жизнь, блять — нет чтоб был дворечик небольшой, с нормальной температурой и вентиляцией, нет чтоб уть-утевая была, маленькая, умненькая, а не «Алко-Зельцеры мои, тупые, блять, как глухари! (Я их люблю и ненавижу их!)» и, блять, даже кончить нельзя эффектно… Всё — грешно… Но… НО!
О, мэн, оружие в руке — клинок, ментовская дубинка или пистолет — сама его тяжесть, потенциальная энергия так и просится перетечь в движенье мышц — удар, спуск, выстрел — в энергию разрушения, которая кажется созиданием и гармонией. Замахнулся — бей! И будет облегчение. Иначе — худо — как прерванный половой акт. Попробовав раз — бью и сейчас! — игнорируя разум! — кажется, многие становятся доблестными солдатами и палачами-садистами лишь из-за этой приятной инерции…
Дома теперь у меня нашлось занятие — я поигрывал пистолетом, обнюхивал и протирал его, потом рассмотрел брошюрку и научился по картинкам выхватывать пистолет из-за пояса, одновременно снимая с предохранителя и еще кое-каким штучкам. Всё-это, включив Ministry, я многократно отрепетировал перед зеркалом. Но главное — я сделал из своих широчайших подтяжек подобие кобуры — чтоб таскать его под мышкой.
Вечером, как немного спала жара, накинул сверху рубаху, застегнув её на одну среднюю пуговицу — и на улицу. Какой насос! Ходить с волыной — мечта поэта! Уж если когда надеваешь подтяжки, просто идёшь и чувствуешь себя как-то несколько более уверенно, как положено по-мужски и воинственно — а тут уж совсем! — будто шагаешь ты себе не такой, как был вчера — нет! — а почти Генри Роллинз, Маяковский, Пётр Великий или Бенито Муссолини! — ведь каждому, кто что-нибудь не то, я смогу расшибить нос, а то и продырявить башку!
Потом я так и приходил к Зельцеру, но как только входил, сразу перекладывал всю систему в рюкзак, заворачивая там специально заведённой тряпкой. Пару раз в пьяном виде нас с Федей тормозили менты — чудом обошлось, поскольку, ища свои «колюще-режущие», они обшмонали по телу и заглядывали в рюкзачок — один раз я просто прижал его рукой, а они почему-то не заставили поднять руки (!), второй он был завёрнут в кофту в рюкзаке. Просто не ожидают.
42.
Я не мог выдержать. Кое-как скоротав время до обеда — дабы не разбудить её звонком — отправился на кафедру, чтобы звякнуть оттуда. Там никого не было, сидела только секретутка, которая меня и не знала. Я представился и попросился позвонить. Её не было дома!
Весь на нервах я отправился на Кольцо — а куда ещё?! Пойти звонить к Саше, к Репе — нет — рано, да и непристойно уже! Жара была нестерпимая, никого из знакомых не появится до вечера… Сейчас пойду, рассуждал я, последний раз позвоню (хоть и неприлично, а куда, как говорит Коробковец, поденешься?!), вернусь сюда, возьму пару пива, выпью, зайду в сортир, напишу записку: «Во всём винить Зельцера — она меня, гения, не любит. А Федя, подлец, должен мне бабки — пусть отдаст Саничу. Ну вот и всё, золотые, рукописи передайте ОФ»…
Её по-прежнему не было — всё-таки я безумно надеялся на то, что она возникнет, заслонив от небытия! — извини, Олёша, меня! Время уже пять часов — «…и что надо кончать!». Взял две банки своего «оригинального», примостился опять на лавочке на Кольце (той самой, откуда было начало) и начал их выпивать — с тяжёлым сердцем выпивать, жалея себя выпивать… но с жаждой — ведь жарко! Голова моя склонилась на грудь — приятно пахло потом (я был без майки), маслом, порохом и металлом — «just a fucken little», just a fucken metal, он приятно холодил кожу и отяжелял-укреплял плечо… Но для меня это всё равно нехорошо — я совсем буйну голову повесил и даже не заметил, как кто-то подошёл ко мне вплотную. Он пнул меня в ботинок.
— О, привет, ты что здесь один загораешь? — это была она, Зельцер, её коронная ухмылочка, в своей алой рубашке, с баттлом пива в лапках и немного поддатая.
Я подумал, что у меня глюки — солнечный удар хватил, или может так всегда бывает перед смертью, а может… я уже выстрелил?!
— Что сидишь-то, говорю?! — она снова легонько пнула мою ногу.
— Тебя… — давясь комком в горле, вымолвил я, — тебя жду… Я тебе звонил…
— Да я тут с чуваками бухаю. Хочешь, пойдём с нами. — Я наконец поднял голову, уставившись на неё мутным взором. — Ну, я сейчас, Лёшь, — попысаю в сортире — хочешь, пошли со мной.
Я покачал головой — окончательно потерял дар речи. Она ушла, я расковырял, чуть ли не разорвал вторую банку и чуть ли не залпом выпил.
Там же! Ну давай, Ган, комон!
Но вот она, нелепая дочка, уже вышла из-за угла и приближалась — своей походочкой, в своей рубашечке, со своей дебёлой улыбочкой…
Сказала, что надо взять в «Легенде» пива и чипсов. Мы и взяли. Шли по Кольцу — и тут уж меня увидели все (то не было, не было, а то как специально собрались!) — пьяный ОШ, с какой-то бабой, с горой бутылок в руках…
Чуть в стороне от Кольца, в детских сказочных домиках сидели два чувака и пили портвейн. Познакомила нас — это были Сеня и Макс, тоже бывшие музыканты. Они были уже в неплохом состоянии. Я жахнул порту, заел чипсами, и распивая пиво, принялся рассказывать, как я, Санич и Репа залезли вот на эти скульптуры Медведя и Мащеньки — они довольно высокие — причём с баттлами залезли и пили портвейн прям на них, чокаясь друг с другом с них!..
— Это вы вот эти черти безбашенные — «ОЗ» что ли?! — в один голос удивились они. Я тоже удивился. Оказывается, Зельцер рассказывала им, и многие рассказывали им, а я просто не очень внятно назвал фамилию, да они уже «сам понимаешь»… Они повторно довольно радикально поприветствовали меня (не то, что в первый раз!), я даже немного смутился. Очень просили, чтоб я что-нибудь прочёл. Я сказал, что сегодня не могу и вообще редко читаю, особенно на память. Я вспомнил про свою тетрадочку в рюкзачке и дал её им — они читали, дохли и всячески одобряли. Зельцер — вот уж кто явно такого не ожидал!
Мы с ней пошли в туалет — теперь уже за угол какого-то околоцерковного здания.
— Да ты насос, — говорила она, щипая меня за задницу, оборачиваясь — не видят ли они, — я-то думала, ты фуфло пишешь!
— Я же тебе говорил, пьянь, — опять чувствовалось напряжение, притяжение.
Сеня был уже в полный дуплет и неожиданно обругал нас и стремительно пустился «домой» — по замечанию Макса и Зельцера, совсем в противоположную сторону той, где он живёт. Я взволнованным- взвинченным сердцем надеялся, что Макс последует за ним, а я как-нибудь последую с Элькой к ней. Но Макс, как выяснилось после, надеялся примерно на то же. Зельцер, видимо, это смекнула, и сделала ручкой — типа «ну пока, мальчики!» — не опять, а снова! — и пьяно-размашисто зашагала прочь. Мне было неудобно, но я подумал, что мне-то в принципе и всё равно и всё равно ведь я пьян, резко подорвался, сказал: «Ну ладно, Макс, пока», отделился от него и побежал за Зельцером. Догнав её, я взял её под ручку, потом обнял за талию. Она не противилась (ведь она этого не любит), но благо меня не обнимала…
Дома мы поели бутеров, потом гуляли с престарелой-перепрелой Дуней, сидя на лавочке и выпивая пиво. На меня вновь накатила сентиментальность, я заговорил о том, что вдвоём с ней чувствую себя удивительно полноценно. Она, видно, мало понимала, о чём речь.
Как тут не вспомнить эту дурацкую легенду о том, как боги за какую-то провинность взяли и разделили человека — человека-андрогина, счастливого, безмятежно полёживающего себе на полянке и опушке, — пополам, всё-это смешали, разметали по белу свету, и вот каждый теперь ищет свою половинку…
— А, ну да, — равнодушно зевнула она.
Я решил зайти сзади — от противного.
— Особенно когда я сижу один, или, там, иду и вижу людей, которые обнимаются, целуются на улице…
Тут уж она встрепенулась!
— Бли-ин, так раздражает, вообще! — Далее последовал длинный экспрессивный, сочащийся ненавистью монолог, а я только вяло поддакивал.
Лязгнула дверь, кто-то вышел из подъезда, и она примолкла. Подошла какая-то деваха — вся такая длинная и спортивная, словно Курникова только с корта. — «Эльвир, ты что ль?» — соседка, подруга детства или вроде того. Туда-сюда, сколько зим, как дела. Я поразился, как она сразу сменила интонацию и пластинку — чуть ли не комплиментами сыпала. Я, конечно, молчал; я сидел на лавке верхом, впритык к Эльмире, засунув пальцы руки сзади ей под майку, а пальцы ноги снизу ей под трико и не успел убрать. Девушка пригляделась в темноте, хихикнула: «Да у вас, я вижу, всё в порядке! У меня вот тоже — мы вот с Костей…» — подошёл чувак и тоже с нами поздоровался и поговорил за жизнь.
Как только они ушли, она возобновила прежнюю тему:
— Блять, как же вы все заебали — во двор даже, блять, ночью нельзя выйти! А днём эти скрёбные бабки тут сидят — за каждым шагом твоим выглядывают: куда ты пошла, когда и с кем! Блять, взять пистолет — нет, лучше автомат! — расстрелять всех!
Я удох, вспомнив какую-то фразу из газеты: «Наркоман становится злобным тупым животным». Не выдержал и сказал её ей. Она обиделась, отталкивала меня, играла с собакой, игнорируя меня. Я попросил прощения, сказав, что это «пропагандистская чушь», насильно укоренил её рядом с собой на скамеечке и напористо засунул пальцы рук и ног ей в штаны. Я сказал, что и сам так считаю — что это всё отвратительно (бабки и соседи), но может не надо так радикально…
А потом мы хорошенько потрахались — можно даже сказать, с душой — после разлуки появляется свежесть чувств…
Да какая, на хуй, «свэжесть», когда я чуть…
Ладно, я кое-что пропустил — простите, дорогие мои, больше не буду!
Когда мы, идя к ней, проходили по территории рынка, я совсем расслюнявился — остановился и говорю ей: что же мне с тобой идти или нет…
— Конечно идти! Лёшь, ты что?
— Я всё же купил пистолет и сегодня хотел застрелиться.
— Ты что, Лёшь? почему? — удивление её было невинно-детским.
— Я никому не нужен, — сказал я и чуть не расплакался.
Она сама поймала мои ладони, сама обнимала меня, гладила по щекам, сама едва сдерживала слёзы (- или мне так показалось?)…
— Мне нужен, Лёша-а, мне, — она сказала это.
— Правда?
— Ну, Лёшь, ну что ты, ну хватит!
— Тогда купи колбасы — я все деньги потратил на ствол.
Она просила показать пистолет, но я сказал, что его здесь нет. Мы купили немного хорошей ветчины, и я уговорил её пройти немного пешком — хотя бы по мосту — надо ведь проветриться, да и вообще ещё рано. Она немного поныла, что надо кормить собаку, гулять с ней, но всё же пошла; руку не вырывала, было горячо-приятно, но неудобно, так как она ниже меня ростом, а когда вышли на мост, стала вырывать.
Нет, не будет у нас с тобою щастья и гармонии, умно подумал я.
В конце моста, где начиналась тень, я внезапно отпрыгнул от неё в сторону и выхватил пистолет, взведя и направив ей между глаз, блестящих и непонятных. Она испуганно улыбалась. Я, любитель театра, провернул оружие на пальце и эффектным жестом выкинул с моста — в идеале там, внизу, должна быть вода, но там заросли клёнов, свалки и гаражи — но это-то даже и неплохо: была ведь и задняя мысль, что не придёт ли буквально назавтра времечко собирать раскиданное — и только пресловутая «эффектность» не дала точно сначала рассмотреть, куда я его заштулил… «Кожуру» я негласно выкинул по пути.
Я взял её за ручку — теперь её пожатие чувствовалось — холодное, горячее, нежное, потное. Всё было очень мелодраматично и мне очень нравилось — «Мы идём в тишине по убитой весне»…
Через день мы, как говорят в народе, разжопились («А Макс?» — сонно произнесла она поутру. — «Что Макс?» — «Он был? Куда он делся?» — «Домой, куда ж ещё? А что?» — «Ну, он ведь экс…» — «Экс-ББ»! Блядская…» — Я ещё мог шутить, и поссорились мы, кажется, не из-за этого), и в одиннадцать утра я уж лазил в зарослях между гаражами, по их крышам, по всяким извилистым тропам и импровизированным отхожим местам и свалкам — но, конечно же, ничего не нашёл.
43.
Я сделался совсем плохим: дома я сидеть не мог, по улицам ходил совсем потерянный — я потерялся, я потерял её — на каждом углу, в каждой широкой женской фигурке мне мерещилась она! Пути мои были исповедимы — так как я не мог поехать к ней, я приходил на Кольцо в странной надежде встретить её. Её не было, ежедневно я встречал там Фёдора, вокалиста группы «Нервный борщ», и мы с ним выпивали самогон, бутылку за бутылкой, засиживаясь иной раз часов до четырёх — для Феди, я так понял, любая собачья полночь — «время детское», главное, чтобы был «дринк». Даже я стал вхож в знаменитый шинок «У тёти Тани», где иной раз брал «вдолбок» (то есть, на алкожаргоне, в долг). Много явлений чудных (и не очень) мы познали и показали нашим молодым девушкам, но Федя видел, что «Лёха еле живой».
— Ты что любишь её?
— Да нет, так…
— А что ж у вас?
— Она не хочет.
— Ну, поехай к ней, скажи.
— Уж ездил.
— Ну пошли её.
— Уже.
— Она вроде с Саничем была?
— Ну да.
— А теперь с тобой?
— Уже нет.
— Насыпай.
Я пожалился Феде, что у меня уже второй месяц болит в левом боку — с гепатитом он, в отличие от приличного Саши, знаком не понаслышке. Мы обсудили симптоматику, а потом доктор Фёдор посоветовал больше выпивать. «А может я просто перетрудился над ней…» — это была вторая моя гипотеза. «Ведь стоит только мне до неё дорваться, как не щажу животов совершенно, особенно своего… А уж когда её под рукой нет, то и подавно!» Федя легко и с юмором распознал мою метафорику и поспешил обнародовать, что он (в отличие от Саши!) предпочитает «настоящий сээкс, опасный, с порывами и стонами, и на десерт — анальный, даже пидора». Йа, йоу, вива ля революцьён!
Мы допили зелье и пошли в ларёк у «Легенды» за пивом. Было уже темно, и в компании на последней лавочке мне вновь померещилась она. Потом я услышал её смех — совсем рядом — мы как раз шли мимо. Это была она, она посмотрела на меня. Я остановился как вкопанный, пошатываясь. — «Привет», — сказал я. — «Привет, — ответила она, как-то засмущавшись, и я заметил, что окружавшие её пять фигур были мужскими, причём весьма крепкими — не то что мы, — чем занимаешься?» — «Вино пью» — «Я тоже». Я поспешил прочь, притягиваемый взглядом Фёдора и товаром ларька, — а может кем-то отталкиваемый?..
Завидев, что мы возвращаемся, они стали сваливать — показалось, она теребила их уйти. Показалось также, что одного она обняла за талию, а он её.
— Кто такие? — спросил Федя.
— Не имею знать.
— Может ёбнем их?
— Как?
— Легко, — вместо «х» он произнёс что-то вроде двух слепленных «к» и причмокнул языком. Я удох.
— Хули смешного — смотри сам… — безумный взгляд исподлобья, и брутальный глоток.
— Когда-нибудь, Федя, я на что-нибудь решусь — ты правда пойдёшь со мной?
— Выпить, — легко сказал Федя и опять причмокнул.
Я понял.
На другой день Феди не было, зато был Санич. Я ему всё пересказал про Зельцер, кое-как выпустив намёки на свои личные отношения с ней.
— Поди заторчала опять, сучка, — равнодушно резюмировал он.
— Не может бысть, — я едва сдержался.
— А ты чего ожидал?! — риторически усмехнулся он, — наркоманка она и проблядь — полгорода об этом знает!
Я начал понимать. Он разлил последнюю порцию — из пластика в пластик — скоро будут пластиковые желудки и проводки в пластиковых репах — как, согласно Лимонову, у первого искусственного человека искусства Энди Ворхола — ashes to ashes, plastic to plastic, stick to stick, ash’s to ash’s, caesar’s…
— Съездить бы к ней, разузнать… — начал я.
— Да нахрена это надо, ещё менты запасут, — урезонил Саша.
— У неё ведь остался ещё план, — зашёл я с другой стороны, — когда мы с ней курили, было стакана два.
Саша мгновенно заинтересовался: он искал, где бы взять планцу, а его-то и не было в городе — тем более в долг.
Мы решили немедленно «отправиться на полуостров» — уже темнело. Я был доволен, но сердце моё замирало. Выпить ещё решили у неё или… после.
Дверь нам открыли не совсем сразу. Дебильная улыбочка, вваливаемся в коридор. Чего хотели? Да вот, план можно у тебя взять? Выходит чувак — бритый, приземистый, в рубахе с голой грудью, в трико и шлёпанцах на босу ногу: «Вам чё тут — притон?! Роспосылторг? Кто такие?»
Она: Это мои друзья.
ОШ: Мы к ней пришли, вообще-то.
Чувак: А дело будете иметь со мной. Что дальше?
Санич: Ни хуя.
Чувак: Всё, выходим? Или вместе?
Санич: Ну, давай, только дай сначала побазарить с…
Чувак: Всё, выходим, ребята…
Санич: Да ебать в рот! — я кому голо…
Собака: Р-р-гав!
ОШ: Саша, Саша, пойдём. Всё, мы уходим, извиняйте.
Выходят.
ОШ: Блять, ёбаный насосорот! Бляцкий компот! (кричит, прыгает, разбивает об асфальт кассету, топчет её ногой) В рот мне накопать и пизды всем пораздать! Как же так быть?!
Санич: Ты что, сынок?! (удыхает).
ОШ: Блять, ну как так?! (подпрыгивает, бьётся головой об стену ларька).
Санич (уже серьёзно): Э, бади, ты чё, родной?! Тебе-то что?
— Нельзя так делать. Блять, и месяца не прошло — от ворот поворот!
— Согласен. Бабы, они такие. Как там у Шнура?..
— Ты думаешь?!!
— А ты что думал — в тапочках уже, интимный свет, всё такое…
— Давай щас выпьем бутылочку и пойдём их…
— Да, легко, сыно-чек! Вот это я поощряю! Только я это… Зельцера бить не смогу.
— Я смогу! Она моя! Дрянь! Дайте мне её!
— Ну что ж, выпиваем и идём мочим. Только сразу, без предисловий — гасим и уходим.
Мы выпивали у ларька, всё думая, с чего б начать. Постепенно появлялось опьянение, но злоба проходила. Я пошёл на попятную — стал уговаривать Сашу не делать этого. Саша вскоре поддался, поскольку мы стали поддавать вторую бутылочку, и, как в том анекдоте, жизнь уже налаживалась… К тому же, завтра ему на работу, а он уже не раз приходил с фишерами и ссадинами, с будунища, к полудню вместо восьми — даже не заходил внутрь, а сидел снаружи на лавочке, дожидаясь начальника, а когда тот подходил, то ему-то и свидетельствовал, что я, мол, вот он, типа того, пришёл, но я сегодня не могу…
И только за вторым стаканчиком дома я, безумно волнуясь, изрёк:
— …вот Элька, Эльмира — я с ней спал, — получилось почти как тост.
— Я так и думал, — спокойно сказал он, опрокидывая стопку. — Я давно подозревал. Ещё на второй день, когда мы пришли с концерта, я обратил внимание на рюкзачок. Думаю: ага, всё понятно, неужели?..
— Ты, Саша, извини, если что…
— У меня, ты знаешь, насчёт неё никаких претензий нет… Нахуя она тебе-то?!
— Ну я вот так сказать…
— Э, ты что, влюбился что ли? — я, признаться, не ожидал, что наш Саша владеет подобной лексикой. Он потеребил меня за лицо — чтобы я посмотрел ему в глаза? — Ты чё, бари!
Я на мгновенье замялся — словно сам заглянул себе в глаза — словно ScanDisc проверял мой интеллект и чувства на наличие ошибки. Люди занимаются сексом из-за любви или из-за любопытства — может быть, не вполне корректная оппозиция, но если не копать вглубь, не лезть в бесконечные дебри — или лучше вообще не предполагать их наличия! — вполне сойдёт.
— Нет, — сказал я.
— Нравится её тягать, что ли? — он слегка ухмыльнулся.
— Бревно, — равнодушно бросил я, ухмыльнувшись в ответ, — трёхлитровая банка!
— Минет грудями не пробывал — к этому она пригодна — ого-го!
— Уж спасибо, бог миловал.
Мне всё-таки удалось растеребить Сашу, чтобы влить в него две последних порции змия и тем неожиданно извлечь из него некий наставительный монолог.
— Понимаешь, она наркоманка и шлюха. Не хочу оскорблять ваших высоких чувств, но это так. Она будет колоться в любом случае — от этого не излечишься. Если так будешь с ней вожжаться, то и тебя втянет. У неё гепатит — я был вынужден на каждую репетицию с гондоном являться! Это…
Тут я не выдержал.
— Извините, — говорю, — мать, но так сказать. Во-первых, гепатитом можно заразиться и через слюну — достаточно поцелуя, почистить зубы её щёткой или того меньше; а во-вторых, обвинения ваши насчёт возврата к наркомании и склонности к блядству несколько голословны…
— Под тебя она легла — так? И что, это единичный факт? Вот, допустим, Михей — наш половой гигант, — Саша решил взять наглядностью, — если его с ней оставить в её квартире часа на два, он её, как говорит ОФ, отсегрегатит.
— Да нет, Михе она не даст, — усмехнулся я. — Она не такая — она всё-таки брутал.
— Можем прям завтра найти Михея и поспорить. Проверить, как вы говорите, на мод’елях. Олимпийскый Миха секси джаэнт своё дело знает!
Меня это ушибло. Неужели, неужели это действительно так?! Я даже бросил собеседника, который благополучно ушёл в сон. Весьма красочно и подробно представлялся мне этот остроумный несчастный эксперимент — и меня мутило, во мне вскипало бешенство. Да неужто так этот мир устроен — и то, из-за чего гений О. Шепелёв боялся, мучился и плакал, что считал по праву своим и только своим, какой-то Михей, нахальный профессионал, профессиональный нахал, может взять легко, из одного любопытства?!! И она ему от-даст! Dust! Пыль стряхнёт и дальше как новенькая, как новенький пойдёт! Нет!!!
Наконец мы допили и легли на мой полуразвалившийся диванчик. Я не мог спать — всё порывался туда!
— Она дура и сука, забудь её, — резюмировал Саша нетрезвым, сонным вокалом и тут же со свойственной ему гипербыстротой перехода границы сна (что, как вы знаете, для меня, одна из базовых проблем существования), снова засопел.
— Если она позовёт, на коленях поползу на П-***ское! — заорал я.
Саша приоткрыл свой недобрый глаз.
— Я так не могу, Саша! Блять, не могу! О-а-а-а!
— Пиздячек им надо навалять… — сквозь сон отозвался Саша.
— Пойдём! Сейчас! Блять, убью! — не могу больше!! — я вскакивал, сжав кулаки, теребил Сашу.
— Пойдём! — заорал он, вскочив, хаотично размахивая своими длинными конечностями. — Нау! Мне по хую! Всех расшибу!! — брутально голосил он — даже соседи проснулись, сонно-боязливо сказав: «Что это?».
Мы ползали по дивану, по комнате, пытаясь встать или хотя бы определить сколько времени. Потом озябали кто где, потом опять — и так раза три.
44.
Лишь к полудню Саша, тяжко вздыхая и причитая, что «что-то одно — работу или пить — надо срочно бросать», поковылял к своему офису на складе, откуда по магазинам развозят кефир и ряженку — поковылял в нахальной надежде отведать их же, чем и засвидетельствовать своё почтение, а потом уйти домой. Через неделю он уволился…
Естественно, что мы на этом не успокоились. Вечером, сидя на Кольце, дойдя до нужной кондиции, мы решили всё же осуществить свой марш-бросок. Для этого был разработан некий сценарий, показывающий всю степень моего тогдашнего лав-кретинизма (не помню, но подозреваю, что Саша был вовлечён в данную затею обманом или посулами выпивки): мы должны были под предлогом конопли проникнуть в дом к Зельцеру, затем Саша должен заявить, что ему открылась — причём якобы из писем О’Фролова! — «страшная тайна» нашей с ней преступной связи, на что я должен в порыве ревности и ярости вскочить, а Саша тут же двинуть мне в лицо (не сильно, понарошку) и выбросить на улицу… Смысл, видимо, предполагался в катарсисе сострадания к бедному, невинно избиенному ОШ, равно как и в праведном гневе Саши, опять же вызывающем её, подлую, на откровенность… В общем, хотя по сцене и не ходят носороги (разве что неучтённые слепые собаки?..), драматург я, конечно, авангардный, но не забывающий классическую козлинопесенную традицию.
Что интересно, так всё и случилось. Эльмира открыла нам (она была одна), мы зашли, уселись на кухне. Саша довольно долго и пьяно обмусоливал тему конопли, а потом резко перескочил — как иголка проигрывателя на бугорке — в другую тему.
— Откуда же ты узнал?! — её интонация была откровенно наигранной, как будто я только что в коридоре, потаясь от Саши, сунул ей в кулачок клочок с этим текстом.
— О’Фролов из армии написал! — Саша тоже переигрывал — как трижды пропившийся провинциальный актёр, в который раз вышедший исполнять свой долг под явно видимым шофе, но в то же время всем свои видом выражающий, что он есть претендующий на высокое искусство, никак не свойственное его пошлому окружению.
— Чё правда? — О, други златые, как она удивилась, а! Меня покоробило от фальши, я вскочил, воскликнув что-то вроде: «Я так не могу!», и Саша сильно зарядил мне в зубы — со всей дури! — и следом ещё раз.
— Пошёл на хуй! — сказал он натурально-свирепо — даже забыл прибавить поставленного мною в конец реплики щенка!
Я, подымаясь, шатаясь, утираясь и сплёвывая, едва слышно назвал его пидаром, и обидевшись, вылетел на улицу, не дожидаясь, пока он меня также по-дурачему швырнёт на бетон и арматуру лестничной клетки.
Я сел на лавочке, чувствуя себя щенком, тоже неприлично глубоко вошедши в роль, чуть не плача от уже небутафорских боли и обиды, время от времени вскакивая, вихляясь, изображая игру на электрогитаре, и напевая из Skinny Puppy: «Good and evil does not exist» и «Progress, we have progress!». Потом пошли почти стихи: жить надо ради процесса, не ради позесса — а мы ждём принца, хоть сами не принцесса! И много всяческих идей толпилось у его дверей, а также множество людей: зверей, скотов, блядей, чмырей…
Припомнились все мои «походы в неведомое», все их сидения здесь — когда я, как в лунатизме, являлся к ней, а её не было… и я сидел — час, два, три, четыре, до темна, до ночи — и она являлась… или не являлась… В первый раз я ещё был дерзок и целеустремлён — то и дело ходил звонить в дверь, бросать копейки и камешки в окно, пошёл к баптистам — через дорожку их шаражка, домик с крестиком на курьих американских ножках — она, видите ли, не так давно с ними дружбу водила, даже играла у них на барабанах (!) в их группе! — спросил, нет ли её, спросил, не знают ли её сотовый, попросил звякнуть, доложить, что «Лёша пришёл»… Но скоро я стал полной тряпкой — не сказать, что терпеливой — наоборот — ежесекундно нетерпеливой! — отсчитывающей в ознобе от холода, злости и ревности тысячи этих мучительных секунд — дай бог пива! — но осознающей, что выбора нет — только берлага, только я сам…
Я всё ждал, когда они выйдут — думал, что она сразу выбежит за мной, но сильно ошибся. Мне надоело, и я пошёл под окно кухни и стал слушать.
Кое-что долетало:
— Ты видишь, чувак (может он даже сказал «пацан») в тебя влюбился, а ты что мозги ему колебёшь?
— Я ему не колебу, он сам.
— С ним, так с ним, нет, так пошёл на хуй — нечего хуйню разводить. Вот выходи щас и сама скажи ему.
— Не буду я ничего никому говорить.
— У него, понимаешь, психика нестабильная.
— Оно и видно. Он сам весь нестабильный. На хрена мне это надо: посреди ночи является, удолбленный колёсами!.. Мне это не надо. «Я повешусь, застрелюсь» — блять, кому это надо?! Мне это не надо.
— Не надо — так делать! Ты вроде уже с ним, а сама со мной тогда, вся фигня…
— Мне, короче, по хрену, Саш, делай сам с ним, что хочешь. Мне это не надо.
Меня их диалог поразил несказанно — я тут же залетел к ним на кухню, не зная, что предпринять, сжимая зубы и кулаки, готовый на всё, пытаясь обратить на себя внимание — всё-таки я вроде как предмет и конечная цель спора, а кроме того, автор сценария… Дискуссия их проходила уже на повышенных тонах, и они меня проигнорировали — даже Саша, который был вроде на моей стороне, когда я стал ныть и тянуть его за руку домой, только невежливо бросил: «Иди на хуй, щас уебу. Это не твоё дело, надо с ней разобраться!» и стал продолжать «из роли, из роли».
Я сильно хлобыстнул дверью квартиры, а потом дверью подъезда. Сел на своё место и снова предался напряжённому ожиданию — изредка вскакивая, громко, на весь двор произнося проклятья-заклинания: «Хуеложство! гондонофилия! блядомассовка! кодлоономастика!» и ударяя кулаками себе по коленям или в ствол берёзы.
Минут через двадцать вышел Саша. Он был, как вы поняли, один.
— Всё, сынок, — лаконически осведомил он и предложил взять вина.
Я было начал упрекать его за слишком буквальное следование букве роли, выпытывать подробности, ныть о том, что «к Зельцеру я на коленях поползу»… На что он заявил:
— Плюнь на неё. Я тебе давно всё сказал про неё. Если я ещё раз услышу рассказы об этой… или узнаю, что ты опять с ней путаешься — пеняй на себя. Я с тобой больше не буду… пить.
Мы взяли червивки и отправились, распивая её на ходу, вчерашним маршрутом. Понятное дело, что мне очень хотелось просмаковать определённые вещи, но так как было нельзя, пришлось сублимировать, что тоже в общем-то иногда пользительно.
— Это фигня, — говорил я, отглотнув из бутыли, запрокинув при этом голову в торчащее из-под моста звёздное небо, — меня вот сейчас интересует, было ли вообще такое: человек слетал в космос, увидал, что никакого бога там нету, за час обернулся, вернулся и идёт по городу, широко улыбаясь как ни в чём не был?!
— Да п-при ч-чём тут это?! — Саша выплюнул только что заглоченное, удыхая — наверняка недоумение и увеселение его вызывал сам факт возникновения подобного вопроса.
— Почему я, я — из 78 миллиардов человеков?.. — Он опять удыхал: «Причём тут ты?!» — …должен осознавать всё как в первый и последний раз — да даже ведь не осознавать — чувствовать! И в этом у меня, дорогие, нет никакого хейтазольства — ясно, допустим, что существует лишь вид, а не индивид, но есть, так сказать, несущие конструкции, шурупы — «шурумберы» — как говорил в детстве мой братец…
Саша схватился руками за какую-то «несущую конструкцию» моста и удыхал навзрыд, трепыхаясь, как от эл. разряда, всем своим несообразным телом.
Мне вдруг вспомнилось, как однажды мы шли с ней ночью, и она обратила моё внимание на небо — она! — стала показывать, где какие созвездия, где Полярная звезда… А я и не знал, что она вообще имеет понятие о существовании неба…
45.
Приехал в берлагу днём и, конечно, не нашёл себе места. Я отправился прямиком к ней, хотя как пить дать придётся, как и в другие разы, «куковать» на скамеечке и, собственно говоря, путь к ней вообще заказан. Запыхавшись, я притормозил у её двери, прислонившись лбом к холодной краске стены, осеняя себя несуразными миниатюрными крестными знамениями… — казалось, что витальная энергия моя, кипящая и бурлящая, вот-вот пойдёт через край… Я лихорадочно жал кнопку звонка, ожидая увидеть физиономию «нашего нового друга» (на языке вращалось мерзкое на вкус, какое-то холодцеватое выражение «интимный свет»)…
Она открыла, улыбась, как бы удивляясь. Отступила, приглашая меня. Я вошёл, ожидая худшего. Она отступила в зал, я сунулся за ней — вытянув шею и самоё туловище — чтобы не натоптать и посмотреть, есть ли кто в комнате.
— Я заторчала, — сказала она, с жалобно-детским «ча», с запредельно детской блядоватенькой улыбочкой, хлопая ресницами, сложив на поясе ручки и поводя туда-сюда корпусом — как будто это был какой-то водевильчик «Стрекоза и Муравей» или «Заячья избушка», и она «невинно» просится пожить «немножечко», — немножечко.
— Как же так?.. — Я едва смог что-то выговорить, тоже дитятя, шокированный тем, что Cаничевы предсказания начинают сбываться — ведь его оценки и увещеванья я воспринимал лишь как грубые императивы-стереотипы трубящей свою вечную песню социальной нормы. Неужели это правда?
Однако прошла минута-другая, и трагедии я не почувствовал (это у меня всё трагедии, а Лолита, как я написал в экзаменационном листке, noughty — в смысле nаughty — хотя всё-таки иногда по ночам плачет…). В конце концов, даже по официальной статистике, каждый шестой житель Земли наркоман, и нечему тут удивляться… Она сказала и показала наглядно, что стереосистема и все диски “ушли”. Про этого чувака, кажется, Пашу, хотя я и не осмелился спрашивать, сказала «скотина» и что он её «окружил» и «развёл».
Она улеглась на диван, задрав колени, ноя и постанывая. У неё была несуразная просьба (с коей я, конечно, её корректно послал туда же), чтобы я у родственников достал жидкий реланиум — надо бросить, перекумариться… Я приблизился к ней, поглаживая её голые маленькие ступни, небритые колючие икры… Она забрыкалась и выразила вербально своё неодобрение моего ухаживания. Тогда я довольно грубо и прямолинейно (ох, уж извините!) спросил, нет ли у неё чего-нибудь съестного (например, бутеров и кабачковой икорки), чтобы я смог съесть оное в себя самого для поддержания жизненной функциональности: её интенсивности и интенциональности.
Она взбесилась.
— Я подыхаю, блять, а он жрать сюда пришёл!..
— Ну что тут такого-то? Я просто хочу есть — как всегда…
— Ты не дома — ты пришёл в гости — только зашёл и сразу: я жрать хочу, здравствуйте! Ты что, как только к кому приходишь, тебя сразу за стол сажают?!
— Ну извини, не знаю… — оправдывался я, сам раздражаясь. — Такой отповеди я никак не ожидал, но дело в том, что действительно меня все кормят — уж представь себе… (Спасибо вам, дорогие, — всем, кто делал это!) И вообще это древнейший, не нами заведённый алгоритм — как там в сказках? — напои, накорми, в баньке распарь и спать уложи! Раньше я, правда, не задумывался о второй коннотации слова «спать»…
— Какие тебе, блять, сказки! — вопила она, — жрать и ебаться — вот единственное, что тебя интересует! — Нечаянно-негаданно она произвела формулу, которая впоследствии у неё закрепилась. Я подумал, что возможно так оно всё и выглядит — домостроевский реликт: пришёл мужик домой, скинул сапоги, ударил кулаком по столу: вынь да положь!
— Ну, Эль, не надо… — Хотя погоди: какой «положь»? — я робко прошу, просто спросил — а нет, так и не надо…
— Может у меня самой последний кусок колбасы в холодильнике (так, объект распознан и локализован…) остался!.. Я, между прочим, сама не так богато живу… — тон её сделался приторно жалобным, — нет что б принести… — вот-вот заплачет, маленькая, бедненькая, — ты должен с апельсинами, с конфетами, с шампанским в гости к девушке приходить!..
— «В гости», значит? Глодать кости?.. К кому, к кому?! — «к девушке»?! Значит, «реланиум»? Релятивизм разумеете? — выговаривал я, едва разжимая напрягшиеся челюсти, подготовляя взрыв ярости.
— Что ты бормочешь?! Надоел твой бред! И Санич твой тоже такой простой-деловой: есть, мол, шмаль?! А хрен тебе не…
— Ладно, — сказал я, разобиженный, отчаявшийся даже иметь право на правую (когда ты прав) бытовую злобу, решительно направляясь в коридор, — ты всё равно ничего не понимаешь… Я пойду, Эльмира.
Как не странно, она остановила меня и тут же вытащила из холодильника колбасу, сочинила два бутера и сунула их мне: дескать, вот вам, нате! — я дивился и давился — не то от отсутствия икры, не то от смеха.
46.
Вернулся из деревни в в берлагу — на двери другой замок! Положил вещи в угол, прикрыв их поганым тазом и отправился к Саничу звонить хозяюшке, а если честно — всё равно не дозвонишься — за молотком, ломиком или болгаркой.
Саша встретил меня весело, не удивившись, а пообещав удивить сам. Звонит, говорит, мне Зельцер — голос охрипший, вся какая-то хреновая: где, мол, О. Шепелёв? Я её посылал, отговаривался, а она всё плакалась, просила показать, где ты живёшь. Мы встретились с ней и повёл я её к тебе — думаю: вот сынок-то удивится! Подходим: у берлаги толпа народу, у двери суетятся, в форточку лезут, тут же мент, пристав знакомый — ну как знакомый — он два дня назад, когда нас залили соседи, ко мне приходил… У меня так сердце и ёкнуло. «Что? Что, Саша?!» — затеребилась эта. Поздно, говорю, повесился наверно сынок-то… Пристав сразу ко мне: «А ты тут что делаешь?». Я сразу: — «А ты?» — «Да вот, говорит, квартира тут, её вроде сдаёт какая-то чувиха, мало того, что нелегально, она ещё и не её, соседи накапали, что тут бордель, вот приехали её родственники, дальние, ну, типа настоящие хозяева, наследники, хотят теперь продать. Честно говоря, говорит, это сарай какой-то или сортир, а не квартира». Хе-хе! Позавчера это было…
Я, конечно, удивился. Сказал, что хочу к Зельцеру. Он сказал: не вздумай. Мы взяли инструменты, пива и пошли ко мне. Отогнули гвозди, на которых держался штырь, на котором держался замок, вошли. Всё перелопачено, на столе записка от хозяюшки — начиналась она словами «Что за блядство!», а заканчивалась требованием срочно выплатить ей семьсот рублей (вместо пятисот). Все эти лиценции мне уже ближайшим образом знакомы: непонять по каким логарифмам исчисленные суммы задолженности, намёки на выдворение, разборки чья собственность, и конечно, под конец припрётся какой-нибудь чмырок и будет жить с тобой, пока ты не свалишь сам…
Было опять знойно, и Эльмира встретила нас в шортиках, в маечке, вся потная и томная. Прошли на кухню, пришла собака… Было скучно, поскольку пить никто не собирался… Ну хотя бы пивка… Когда Санич вышёл в ларёк, она фальшивым детским тоном произнесла: «Я плакала… А потом тебя иска-ала…» Я сказал, что я как собака — стоит только позвать…
Когда вернулся наш друг, гений филфака и всего мира уже заволдыривал на мясорубке так называемую маковую соломку — был целый мешок жёстких стеблей, и всё-это надо было перемолоть — ручка вращается невообразимо туго — «Провернёшь пучок и рука отваливается — а на разок надо во-от столько!» — благо им был изобретён новый способ — два оборота туда и два обратно — таким образом дело медленно, но продвигается…
Саша поразился, сказал, жаль нет фотоаппарата — все узнают, чем на досуге занимается ГФ/ВМ, суперстарфакен ВРП! За этим занятием я провёл ближайшие два часа (Саша не выдержал — «Я не могу на это смотреть! Брось, сыночек, не позорься! Кому ты потакаешь! А тебе я щас бошку отгрызу! Не вздумай тоже эту систему попробовать — узнаю — убью обоих!» — плюнул в сердцах и уехал), а также следующие четыре дня…
Вечером пришли гости, клиенты, товарищи по несчастью, короче два торчка варить зелье. Я не стал их встречать, они проскользнули на кухню, я, запереживав, уединился в зале, стал бессмысленно смотреть телевизор, курить на балконе… По своему незнанью я представлял, что вот они сейчас «вмажутся» и тут же «отъедут» — то есть два здоровых (то есть, извините, нездоровых) мужика будут валяться в квартире — какая уж тут, пардоньте, любовь!.. Даже ревность во мне вскипала…
А у них вскипало кое-что получше — жар и смрад шёл нестерпимый — даже в зале, даже на балконе невыносимо! Вскоре ко мне на балкон сунулся чувак — он поставил сюда тару от того, чем и воняло — растворитель. Подал мне руку, сказал, как его зовут. Я тоже.
— Не любишь наркоманов?
— Почему же? Может, наоборот… Не довелось близко знавать.
Тон его был приличен, не развязен. Прошёл к раскрытому окну, встал рядом, спросил закурить. Он был без майки — приземист, мускулист и… горбат… Мне почему-то вспомнился бывший недавно у нас поросёнок — так называемый коржавый — в нём вот тоже был какой-то изъян, какая-то горбинка, целый год его кормили — всё как положено, вровень со всеми (а потом, жалеючи, и отдельно!), а он знай себе не рос, росла только щетина…
— Скучно? — угадал он.
— Да, тоскливо… Я вот алкоголик, то есть пьяница…
— Эльвира сказала: ты писатель.
Я усмехнулся. Появился второй, здоровый, как боров. «Вовка», — и я даже дрогнул (внутренне), а оказалось, тоже приличный человече — все торчи явно душевные люди, отче… Пришла Элька и промурчала что-то типа: ребята, извините, но у меня планы. Они так вежливо закивали: «Да, да конечно…», быстро оделись и удалились, крикнув с порога: «Ну завтра в восемь зайдём, да?» «В такую рань?!» — подумал я.
Она устроилась на втором, «моём» диванчике, включила погашенный мной ящичек. Я вышел с балкона и задел антенну — надо сказать, что маленькая комнатная антенна лежала всегда на стуле у балконной двери или в ногах на упомянутом диванчике, и её всегда кто-нибудь сшибал, из-за чего изображение сбивалось, а Элька орала; кроме того, при переключении с канала на канал её (антенку) необходимо шевелить и поворачивать, пока не понравится хозяюшке — как вы уже догадались, функции этого дополнительного пульта выполнял ваш непокорный — а её покорный — служка… (Саша Большой, прости!)
Я, скрепив все свои нервы, поправил антенну, закрыл по её приказу дверь (хотя ещё страх как пасло кислятиной), неторопливо подошёл к ней, плавно опустился на диван рядом, схватил за шею… Душить не смог — как можно!
— Для чего ты меня призвала, негодная? — Руки мои уже гладили её горячую шею, её гладкое лицо — нежные губы, холодный нос, дрожащие веки, щекочущие ресницы, потный горяче-холодный лоб… — Я думаю, я должен тебя покинуть.
«А что же ты не ушёл раньше — томился до вечера?! Я-то знаю, чего ты ждал!..» — во мне началось «разложение на голоса».
— Ну Лёшь, — произнесла она и я затрясся, понимая, что всё, сопротивление бесполезно — да и какое сопротивление?!
Похоже, доченька, ты придумала заклинание из двух слов!.. Звук нашего собственного имени, говорят учёные, самый ласковый звук для любого человеческого уха! — притянув её к себе, я целовал её лицо — потный горяче-холодный лоб, щекочущие ресницы, дрожащие веки, холодный нос, нежные губы…
Она вдруг выскользнула и влажно влепилась языком и губами мне в ухо, приятно чавкая и щекоча, а потом произнесла шёпотом: «Лёшечка…». Ну тут уж совсем: я втянул её к себе на колени, запуская руки ей под одежду… По телевизору зачиналась «Земля Любви», новый латино-сериал, который она, вмазанная пустышка, намылилась смотреть, но не вышло — даже звук весь куда-то исчез! Только первые титры — Антонио, кажись, Барбоза и ещё кто-то Барбоза… короче «Лакримоза»… А может, это только реклама была (?) — короче, в следующий раз была уже другая серия…
В девятом часу явились — «Обегали все магазины, блин!» и три пузыря растворителя, на кухню, варить, делать. Ушли, я хочу есть, опять кручу ручку. В пять приходят опять — с новой партией, на кухню, закрывают дверь, зажигают конфорку, начинают варить… Я присутствую при процессе, внимательно наблюдая и изредка спрашивая что непонятно. «Кислым» (наподобие как уксусом, только более мерзко) воняет невыносимо, от жары и долго горящего газа как в аду. Выбирают, отбивают — я с замиранием сердца думаю: сейчас наверно предложат мне, и что я скажу, что отвечу?.. пресловутый первый раз… — впервые вижу, как она делает это — подсовывает руку под ляжку, втыкает инсулиновую иголочку в бугорок на кулачке, вся скорчившись, сгорбившись, давит клапан, плюётся, матерится, нервозно работает кулачком, небрежно вытирает кровь об майку, втыкает в другой бугорок, опять морщится, матерится, отсасывает кровь, растирая по губам, меняет руку, осторожно-сосредоточенно вводит иглу, морщась, давит клапан… откидывается назад, облегчённо улыбаясь, требуя прикуренную сигарету, шумно, с наслаждением затягивается, втыкает… У тех ребят, похоже, ещё большие проблемы — в вены палево, да к тому же они уже сгорели — горбун стоит с голым торсом перед зеркалом, тыкая то в вену на шее, то куда-то в грудь, второй, расстегнув ремень, идёт в сортир колоть в пах… Мне, естественно, не предложили. Себе она оставила в шприце в холодильнике «полтора кубика на утро».
Они ушли, она устроилась на диванчике смотреть какой-то непонятный немецкий фильмец. Я увивался рядом, теребя её за ноги и за руки, потом опустился на колени, продолжая теребить, но она не хотела, потребовала чипсов. Поев чипсов, настоятельно просила не мешать просмотру — фильм был абсолютно неостросюжетный, блёклый, бессодержательный и вредный как чипсы на пустой желудок, но она смотрела его, лёжа, впрочем, пока я не принимался за неё, с закрытыми глазами… Я уже отчаялся добиваться ласки (даже на диван к себе не пускает) и еды («Да пошёл ты — только и знаешь, что жрать!»), стал теребить пойти хоть на улицу — невозможно целый день сидеть в четырёх стенах, голова уже раскалывается от жары, духоты, от неискоренимого смердящего запаха. Пользуясь рекламной паузой, она раздражённо заметила, что «ничего уже не пахнет», и пообещала, что «щас погоди, всё равно надо идти с Дуней», а сама всё валялась, игнорируя мои порывы и позывы, мольбы и угрозы, то пялясь в экран, то довольно улыбаясь в сладком полусне… Конечно, она так никуда и не пошла, я купил себе бутылку пива, а собака нагадила на ковёр. Не знал я тогда, златые-милые, что могут быть у человека и иные удовольствия, полюбезнее ваших любви и секса — «Ты втыкаешь — а он лезет, ыъ!»
— Зачем тебе я? Знаю — ты покалываешься, тебе просто скучно или страшно одной — а кто ещё будет с тобой сидеть? Нашла…
Опять «Ну Лёшь» и снова, но уже холодно. Жарко, холодно и одиноко…
47.
Всё повторялось. У меня уже не хватало никаких нервов. За процессом я бросил наблюдать, даже враз позабыл все его этапы. А последний, кульминационный, и вовсе вызывал у меня отвращение. Нестерпимое отягощение и отвращение вызывал запах — едкий, горячий, сладковато-приторный — я каждые десять минут выходил на балкон, жадно-нервно курил, но и тут было невыносимо. Вдобавок в атмосфере образовалась страшная духота — казалось, солнце пекло сквозь ровный полупрозрачный слой облаков-туч, земля только поглощала лучи, но их тепло уже не могло от неё подняться — как через тёмное стекло, зеркальное изнутри… Покурив таким манером раз пяток, я испускал громкий стон, плевался, срывался, врывался в кухню, заявляя Зельцеру, что больше не могу, я ухожу… Она, конечно, говорила «Ну Лёшь» и чтобы я «немножечко» подождал, посмотрел ТВ…
«Не хочешь — не смотри!» — так вроде говорят. Это бред — не смотреть нельзя. Повседневная жизнь большинства людей поразительно неразнообразна (неспроста краеугольным камнем любого телерейтинга является жирная прослойка домохозяек), а тут тебе прям на дому, не отходя от кассы, и машина времени, и пространства, и всего прочего! Я сам подвержен искушению познавать мир, сидя дома, глядя на него со стороны, с безопасного расстояния!.. Это раз; во-вторых, я полагаю, что телевидение — самое лучшее и кардинальное изобретенье человечества, поскольку ничто более не даёт нам вторую реальность, опосредованно представляя первую — наглядно представляя, непосредственно (непосредственность мы, забываясь, ощущаем как данность, по большей части подсознательно, а медиаторскую функцию понимаем рационально, ещё и в меру своей испорченности сортируя: «правду» или «неправду» «нам показывают»).
С подлинной реальностью его сближают три момента: естественно, сам механизм вещания — как и в реальной действительности явления текут своим чередом, безостановочно, и большинство из них редко повторяются (вернее, повторяются их аналоги); далее, его распостранение тотально — в каждом доме есть один и тот же предмет, делающий одну и ту же реальность — представьте, например, как было бы здорово, если б вы и все ваши друзья (а то и незнакомые люди) читали одновременно одну и ту же книгу! И наконец, в отличие от всех прочих источников информации ТВ абсолютно бесплатно — надо только приобрести приёмник и настроить его — как сам мозг каждого индивида — нас тоже должны купить родители (потратившись в основном на пелёнки, пустышки-погремушки и «растишки» (как говорит Саша, гланды вырвать тому, кто придумал это название!)), подключить-загрузить и вперёд.
Однако нашлись такие (как всегда), которые всё лучшее превращают в худшее… Как вы знаете, затевать разговорчики на эту тему стало уже не только общим местом, но и моветоном; непонятно в сложившейся ситуации лишь одно — куда смотрят и зачем вообще существуют правительство и РПЦ — ведь антиобщественная и антихристианская сущность «виртуальной помойки» очевидны. Ну, скажете вы, не всё так просто… кроме того, есть и более насущные проблемы… Да куда ж, ёбаный, ещё насущней и проще — если речь идёт о ежедневном, ежеминутном деле жизни?! Более-менее человеческая культура с тяжёлыми боями отходит на второй план. Молодое поколение — массы людей, которым и так бы не суждено стать выдающимися в моральном и интеллектуальном плане, но которые могли бы стать нормальными простыми людьми, они же теперь аки бесовские свинии влекутся с обрыва в пучину грязных вод, достигая единственно-спасительных островков манеймейкинга, бодибилдинга, фастфудинга и фистфакинга!.. Ну и хуй бы с вами — как говорится, «изыди!», но что делать тем, кто не хочет барахтаться в этой блевотворной окрошке — курить на балконе?!
Я сидел как в клетке — в зарешеченной арматуринами стеклянной клетке балкона, высунув голову в окошко наружу — последнее не спасало, поскольку именно тут меня встречал ласковый поток из кухонной форточки — единственная вытяжка оттудова!
Наконец, они ушли, она пришла, и пошёл дождь — прямо при солнце — и не какой-нибудь там грибной, а дай боже! Я нашёл какой-то листок, ручку и начал писать, хотя ощущение-состояние было такое, что со стихами отныне покончено раз и навсегда…
На листке была нарисована рожица, явно женского полу, рядом с ней солнышко и цветочек — я подрисовал капли, чтоб получился дождик, а у девушки (весьма похожей на Эльмиру, конечно) получились слёзы… Ещё — прямо от цветочка шприц — тоже с капельками…
— Ты, что это, Лёшечка, никак что-то кропаешь там? — с небрежной иронией поинтересовалась «современница», «муза, блять» и «героиня».
— Да вот, приходится… — вздохнул я, поспешно складывая и убирая листок в карман.
Она начала канючить, чтобы ей показали. Ей было показано — она пробежалась непонимающим взглядом, фыркнула.
— Рисуночек хороший? — спросила девочка (по нему и видно, что ей не боле пяти годиков), — это я нарисовала, а ты испортил!..
— Хаоший, хаоший, — засюсюкал я, — ути-пути, блять, дочка, на хуй… Дай-ка я тебя как-нибудь…
Она неодобрительно взмыкнула.
— …поцелую, поцелую, доченька.
— Мммю! принеси лучше ещё яблочка.
Вот тебе и точка:
Собачку я для ассонансности заменил на кощечку, только и всего. Потом мне этот текст стал нравиться — именно своей «правдивой простотой».
48.
На следующий вечер повторилось то же самое. Гуляли с Вованом, выслушивая теперь его исповедь. Она совсем заигнорировала меня. Я просился домой (чтобы побольше успеть…), а она затягивала посиделки допоздна. Наконец Вован ушёл, и мы тоже поплелись обратно — втроём. Я даже боялся в душе: а не к нам ли он?
Оказалось, впрочем, что ему просто было по пути, а «не к нам». Не успел я зайти и приготовиться к принятию пищи и эротическим игрищам, как она стала намекать, что по сути-то дела меня сюда никто не приглашал. Я оторопел. Потом посмотрел сколько времени — было без четверти час — сказал жалобным тоном, что теперь уж мне не уехать, можно, мол, я как-нибудь где-нибудь на коврике…
Что и говорить, мне сделалось отвратительно плохо и обидно и хотелось удавить её, но сначала — всю её… Когда она постелив себе и бросив мне подушку и одеяльце, стала раздеваться и укладываться, я не выдержал: попытался всё же заключить её в свои трепетные объятия. Она с силой и с криком: «Всем вам от меня чего-то надо!», оттолкнула меня.
— Кому это всем?! — тут не выдержала и моя тугонакрученная (есть такое выражение: кишки на пальцы наматывать) пружина гнева.
— Всем, блять!! остоебало уже! совсем! всё, блять! все, блять! Все вы так и хотите от меня что-нибудь получить — кому переночевать, пожрать, кому поебаться, кому… — она выкрикнула, осеклась, превратившись в свою-мою любимую маленькую девочку, и осела у дивана, заплакав.
Сердце моё сжалось и я потянулся ладонями её, как маленькую, «пожалеть».
— Ну, что, дочка моя, случилось?
— Случилось! — пока братва не подключилась! — Она отмахнулась, я как-то увернулся, на мгновение застыл в замешательстве… и вновь осторожно потянул к ней руки…
— На хуй! в пизду! — взвизгнула она, — не трожь меня! — Я рефлекторно отдёрнулся, меня всего скрутило и затрясло, и я не знал, что делать.
Она ещё несколько минут проговорила словно в бреду, что все чего-то хотят от неё — чего-то урвать, что все суть блю пэссив гомосэкшуалз и что всех аз олл, май хани диарз, он и ин — на питужочка и в кощечку! Постепенно замолкла и улеглась, закутавшись в одеяло и посматривая как ни в чём ни бывало ящичек.
Ещё одно свойство телевидения. Понятие «отдыхать» теперь значит не только лежать на диване, а обязательно смотреть его — речь идёт о постепенном замещении функции сна, сновидения — ведь многие уже предпочитают бессонницу у голубого экрана традиционному релаксу…
Где-то около часа я покряхтывал, ворочался, вздыхал и постанывал, то и дело взбивая неудобную подушку. Ноль внимания.
— Эля, — наконец не выдержал я.
— Ну? — отозвалась она, — что?!
— …Можно к тебе?.. — голос мой звучал обречённо, но всё же не сдержался от полуулыбочки.
Она тоже почти улыбнулась и молча сдвинула свою подушку вбок.
Я сразу облапил её, вошёл в ее горячее равнодушное нутро и несколько раз рыпнувшись, кончил, едва успев выскочить.
— Что это было? — она с раздражением меня отпихнула, вытираясь трусиками, — какая-то животная выходка!
— Ну, Элечка, дочечка, давай попробуем ещё разочек!
— Нет! — заголосила она с детским притворством и взрослым злорадством. — Марш отсюда — на свой диван!
— Ну ладно уж, — буркнул я, отворачиваясь и взбивая свою подушку, — я уж пожалуй тут останусь…
— Нет! — запротестовала она снова, — ты будешь ко мне приставать!
— Приставать! — подскочил я, отбрасывая одеяло, — что за термины! Приставать к тебе будут на улице, а я твой любовник, сиречь ёбырь, ты меня сама сюда пригласила!
— Как пригласила, так сейчас и пойдёшь — в свою берлогу или как там её!..
— Ладно, но сначала я тебя придушу, — заявил я подчёркнуто спокойно, стащил (как бы не заметив её сильного сопротивления, болезненными приёмами разжав ей пальцы) с неё одеяло и обхватив руками ее горло. — По другому нельзя, сама понимаешь.
— Ну?!
— Что, блять, «ну»?!
— Душить?
— Души, блять, только попробуй!
Я начал. Душить я, дорогие, не умею, конечно, но сил у меня хватит даже на то, чтобы оторвать эту дурную буйную головушку!
— А-а!! — она нестерпимо громко взвизгнула, вся затрепыхавшись.
— Тише, соседи, — бросил я тем же тоном — словно кому-то постороннему, кто мешал — и сдавил ещё раз.
Следующее «а-а» было уже хриплым, глаза её увлажнились, в них был обычный неподдельный страх.
Я тут же отпустил её, поцеловал в лоб. Она, откашливаясь, отстранилась рывком, и в следующий миг из глаз моих уже осыпались звёздочки — я получил два сильных её удара, а потом ещё пару пяткой в живот. Тогда я опять навалился на неё, зафиксировав руки и прижав ноги.
— Beat me till I cry, beat me till I die! / Beat me till I black, beat me till I blue — I will always love you! — гнусаво-хрипло пропел я, подражая профану Мартину Жаку.
Она тяжело дышала, воинственно раздувая ноздри.
— Я вот недавно прочёл в книжке Лимонова… Когда его жёнушка стала приходить поздненько и он коим-то образом стал замечать на ее чулках пятна чужой спермы, ему стало очень плохо… и он решил сделать петлю на длинной верёвке, привязанной за что-то… Саму петлю замаскировал вот — под ковриком у их дивана — чтобы засыпать спокойно, с уверенностью, что в любой момент, если ему что-то не понравится, он может задушить её.
Её взгляд изменился, она чуть ли не улыбалась. Я отпустил её. Она встала, незаметно щупая стопами пол, перекинула мои постельные принадлежности.
— У нас никакой петли не будет, — категорически заявила она, — если хоть пикнешь — выкину.
Я про себя заметил, что если уж такие методы не помогают, то не помогут никакие, и стал медленно-мелочно укрепляться в своём решении поутру покинуть её навсегда.
49.
Утром повторилось всё то же. Сначала я сразу не мог уйти не попив чаю, потом пришли наши наркоманские друзья и было как-то неловко разрушать сложившуюся в их больном мозгу идиллюзорность «насчёт нас с Элей»…
После вмазки и ухода гостей она заявила, что ей надо пойти в ветлечебницу, узнать как и чем (а главное, за сколько) можно усыпить Дуню.
Собака, как будто услышав, что говорят о ней, бодро прихромала на кухню. Я, уже ни в чём не стесняясь и ничего не боясь, истеребил за лапы и шкуру это мощное старое животное, чем-то так напоминающее хозяйку… приговаривая:
— Скоро, дуэнья, тебя того, суки… И слово-то какое выдумали — «усыпить» — это, блять, убийство называется, а не «усыпить»…
— Хватит! Ты думаешь, мне её не жалко! Старая она уже. И кормить чем — ты хоть раз ей хоть кусок чего-нибудь принёс?!
— По-моему, она не голодает. А я, знаешь ли, дорогая, не работаю.
Да, дорогие друзья, она уже была совсем слепая, эта нелепая собачатина… А может, животные совсем не видят нас? Они, может, абстрактно чувствуют ласку, или кто-то даёт пинка… или еды?.. И мы для них невидимые неведомые боги — такие же, как есть у нас! И вот я, такое сознательное могущественное сверхсущество (занятое своими сверхпроблемами, конечно), смотрю на эту вот кощечку и решаю, будет ли она сегодня есть, жить, будут ли живы её дети и где они будут жить…
На какую-то мою ухватку Дуня рыкнула, и я в испуге отскочил от неё. «А есть ли такие люди, которых боги боятся?» — подумал я, кинув собаке кусок хлеба. Впрочем, тогда я, дорогие, всё время был материалистом…
Тема работы была продолжена при пешей прогулке к лечебнице и аптеке.
— Я гениален, — оправдывался я, — я не такой как все, поэтому мои занятия, мой образ жизни немного разнятся от других. Но я тоже иду на компромисс — вот допишу, пошлю на конкурс, скажем, в «Дебют», уже осенью получу две тыщи баксов! Куплю мотоцикол…
— Почему мотоцикл?!
— А что же ещё?! На него как раз хватит, и с ним-то я и стану радикальным насосом — буду везде успевать, катать девочек, гонять так, чтобы все чувствовали мой брутальный характер, а я свою остроту бытия!..
— Круто!
— Круто, конечно. Только сколько ещё надо сделать всего, да такие как ты мне не помогают, только мозги колебут всячески…
— Не будет этого, — вдруг просто заявила она.
— Давай поспорим. Ну год, ну два, три… «Дебют»-то уж точно мой!
— Пашёл ты! — она повернулась и пошла прочь.
Я остался стоять на перекрёстке, на солнцепёке, не зная, что делать; подумал о берлаге, и мне в нос ударил едкий запах, потом едкий запах этой кислятины, потом просто запах её квартиры (многое, в нём, конечно, от собаки), и наконец — как бы на более ближнем фокусе — едва уловимый, неописуемый аромат её потного летнего тела. Как вы уже догадались, последняя обонятельная галлюсинация была совсем невыносима — я побежал за ней.
Мы ехали в автобусе, сидя рядом. За окном мелькнул купол приезжего цирка, и я брякнул, а не сходить ли нам… «Приглашаешь?» — встрепенулась она как десять маленьких девочек — но почему-то тупых и жирных… Я язвительно пояснил, что это была шутка: неужто непонятно, что сие есть не что иное, как издевательство над физической (силачи и акробаты) и психической (кловуны, иллюзионисты, дрессировщики и пидоры) природой человека, и уж не говоря о бедных животных… Она мгновенно разобиделась, отвернулась, а я принялся теребить её, целовать в шею, уговаривая пойти лучше в кино или в галерею, где «имеется чем-то похожая на вас с Дуней картина «Леда» или «Царевна Лебедь»…
В этот момент в салон вошла Инна.
Я отдёрнул руку с плеча Зельцера, весь как-то отстранился от неё…
— Привет, — сказала она, улыбнувшись.
— Привет, — приветливо ответил я, понимая, что ноги мои находятся в соприкосновении с ногами сидящей рядом, а ее загорелые обнажённые — из-под коротенького коричневого платьица — ляжки не закрыть уже ничем.
— Как дела? — О, она просто прелесть, просто свэжесть, пэрсик, вах!
— Нормально…
Прошла мимо нас — коротенькое салатовое платьице, хорошо обозначающее хорошие молодые вещи — в самый хвост автобуса и присела там. Я ёрзал, оборачивался. «Кто така-ая?!» — громко-нервозно вопила Зельцер.
Через две остановки Инна, не удостоив меня и взглядом, вышла, выпрыгнула, упав в объятия Ксюши. Что-то сказала ей, показав на меня в окошко. Маленькая Ксюша заулыбалась и помахала мне ручкой. Я кивнул ей, а Зельцер со словами: «Ах ты блядина» ущипнула меня. Неплохо, дчнки мои.
«У меня сегодня планы», — повторила она эту странную фразу из какого-то параллельного мира. Когда другз ушли, она приказала мне собираться. Она хотела видеть Санича, Федю или «кого там» из моей никчёмной компании — я ей уже пересказывал, что в последнее времечко мы собирались пить сэм не на Кольце, в другом месте — довольно странном… Но сначала нам нужно было заглянуть в одну хорошую квартирку — купить димедрола по полтора рубля колесо…
Вечером мы пили чай, о еде не было и речи; она растолкла димедрол и подлечилась припасённым зельем.
Она легла, включив ТВ, не придавая никакого значения моему гениальному присутствию. Я разделся, переложил подушку с одеялом к ней и лёг рядом с ней, тоже с таким же независимым видом уставившись примерно в то, про что Лермонтов писал: «Я вижу полное гумно». Однако долго я не выдержал — через несколько минут после выключения генератора 2-й реальности я осторожно возложил руку ей на бедро — она стерпела и вскоре я воспроизвёл лёгкое движение поглаживания… потом попытался придвинутся сам…
— Хватит ёрзать! — заголосила она, вскочив, включив светильник. — Или чтоб спал как труп или на диван, заеба-ал! — В конце фразы голос её переходил в странные неестественные модуляции, картинные, по неприятному эффекту схожие с гнусавостью, но гортанные. Она хорошенько завернулась в своё одеяло. Я тоже отвернулся.
В недалёком будущем, друзья мои, наш быт украсит фантомно-протеиновая копия женщины, которая будет использоваться как постельные принадлежности: положил парочку «изделий» с собою, сплёлся с горячей тёплой плотью, насовал им во все многочисленные уютные щёлочки, улёгся на одну, побольше-потолще, укрылся, как одеялом, второй, поменьше-потоньше, и спи себе. И это не фантастика, а побочный продукт клонирования и нанотехнологии — мягкие и тёплые куклы, безличные, растительные как органические клетки, без детальной проработки внутренних органов — от тех, живых, отличаются лишь тем, что не беременеют, не писклявые, не капризные, не могут вас пилить — у них даже нет зубов! Немного мерзкие, правда, как слизни или черви, но дизайнеры над этим работают не покладая рук, и самые новые и дорогие модели уже…
Я проснулся пораньше, сразу поднялся — пока есть решимость… есть… Пошёл на кухню (собака за мной), поставил чайник… «Всё, — твердил я сам себе, — конец», и всё происшедшее, как мозаический рисунок или калейдоскоп, складывалось в единое целое. Первый день, второй… Какая всё-таки тварь! Вспомнилось, как приехав, я упал на колени и сказал ей, (единственный человек, кому я это сказал!): «Эля, позавчера умерла моя бабушка, моя бабаня — единственный человек, которого я любил. Последний раз я видел её два года назад. И всё это время мне часто снился сон о том, что она умерла — я очень боялся этого известия. Я засыпал с мольбами о том, чтобы этого не случилось, и просыпался от того, что это произошло — во сне, вставал — со страхом, что это случилось и наяву. Я почему-то решил в самом детстве: когда у меня будет девушка, она сразу умрёт… Несколько раз были уже такие моменты… Но вот появилась ты, прошло всего…» — всё-таки она пожалела меня!.. Она сказала, что она больше всего на свете любит Аннет, свою маленькую сестрёнку, которая живёт в Германии. Она меня развеселила: «Такая плутовка ваще, ещё хуже меня! Подходит ко мне, тянет в нос кулачок: «Э-ля, поню-хай мо-ю ру-ку!..» (чью манеру она имитирует: её или свою?) — намяла у себя между ног, бесстыдница. Я говорю: «Иди, папе дай понюхать». Я, признаться, по своей неискоренимой профанской природе обутьутькал её трогательный рассказик, и она разозлилась, назвав меня дураком и извращенцем… Да, она права: я мега-изврат и «дурак глупой» — потому что неравнодушен к ней, великовозрастному прибруталенному Алко-Зельцеру!..
Выпил чай, покурил, оделся. Подошёл к двери… Подошёл к ней — спит, как младенец, вся завёрнутая — из одеяла, как у младенца из пелёнок, торчит только лицо, да и то лишь кончик носа и подбородок…
Всё, домой — только не в берлагу! Пешком на новый автовокзал — двадцать минут ходьбы — поскольку не знали, меня и не встретили — 9 км от трассы — четыре часа ходьбы…
…Вернулся на кухню и на клочке бумаги, маленьком листике от блокнота, написал стихотворенье — на прощанье, на память. Не самое лушчее, конечно, чисто служебное — такое вот, дорогие, малодушие… Полностью процитировать его не могу, поскольку права всё-таки добровольно отданы ей, нехорошей. Среди прочего в нём упоминались зеркало («…попал во власть зеркального пола…» — кажется, так) и имя Аллаха…
А с берлаги я съехал через неделю.
51.
Весь великолепный месяц август я чувствовал себя в бытии ещё более неоднозначно, чем обычно. Был я в деревне, часами сидел в своём саду, в зарослях и тени, вдыхая пряный запах спелых и прелых яблок, слушая их сухой мерный стук о землю, покуривая дешёвые сигареты и раздражаясь-наслаждаясь мыслеобразами о ней. Пытался анализировать, раскаиваться, ненавидеть, забыть — но только считал дни до её приезда — зачем?!
Только через два дня, стоивших мне наверно пару лет жизни, я смог встать с постели и отправиться в город лично разузнать, в чём дело. Оказалось, что воскресенье, и я прямиком отправился к Саше. Пытался ему всё-это пересказать, вывести, так сказать, картину апокалипсиса жизни своей, которую, как мне почему-то представилось, должно завершить ещё и сообщение о беременности Зельцера. Он, как всегда занятый более прочего созерцанием достижений мирового и местного спорта (включая моделирование их на компьютере), а также непрерывного процесса своего перехода в самогон, видимо, мало меня понял, усмехнулся самой phizability Зельцера иметь детей и сообщил, что буквально вчера весь день названивала известная особа, явно поддатая, и требовала встречи с известным писателем, на что его маман заметила ей, что «между прочим, дорогая мадам, он у нас не прописан».
Через час я вошёл — довольно стремительно — в «Перекрёсток» — в отдел, отделанный под заведение — увидел её за столиком в самом конце, устремился и — запнулся. Саша же запнулся на самом входе, покупая пиво…
Я сел на табурет у стойки — всего затрясло, руки дрожат, кулаки сжимаются сами собой… Она, раскрашенная, загорелая и довольная, сидит с двумя чувачками (лет так по-за тридцать каждому, солидненькие), пьёт пиво, показывая им «финку» (так, натуральный финский нож в натуральную величину; как выяснилось после, довольно острый)…
Я, так называемый лох, подумал, что она с ними, и не смог даже подойти — не от страха перед ними или перед финкой, а от страха перед ситуацией: зачем же меня, невесёлого и нервного, приглашать в такую тесную компанию! Саша же, кое-как удерживая в руке три стакана с пивом и пачкой анчоусов проманеврировал к ним и небрежно опустил добро на стол. Она бросила очередной пьяненький взгляд на меня и громко спросила:
— Чё Лёша-то там сидит?!
— Бари, комон! — позвал Саша, махнув рукой, я двинулся, и два самца встали навстречу мне, протягивая красные лапы и называясь. Дама попросила их остаться, но они откланялись (есть ещё приличные люди на Руси?..).
— Кто такие, — сказал я им вослед.
— Да тут познакомились, — сказала Зельцер, и первый тяжёлый камень отвалился, открыв вход в глубокую пещеру моей широкой души. Но тут, конечно же, обвал из всякой мелочи…
Она поведала, что с другими чуваками, тоже классными, была на пикнике. И вчера была на пикнике, и позавчера… Она внятно отхлёбывала пиво и не очень внятно поясняла нам, зачем ей «свинокол» и как она его транспортирует, пряча в карман-муфточку своего модного шота. Затем она пыталась живописать нам, как клёво лежать на пляже в Албании, читая Достославного, одновременно демонстрируя содержимое всех своих карманов — всякие дрянные буржуйские побрякушки, из коих я запомнил только брелок в виде микросхемы, поскольку потом пару-тройку раз с ним сталкивался в своём кармане. Я понимаю, конечно, самолётный перелёт, книжный переплёт, перепад температуры и климата вообще — но что я должен лупиться и купиться на побрякушки и жувачки?! — как те перестроечные детишки и их родители, отсасывающие за это у иностранцев или стоящие в километровой очереди вовсе не за водкой — «М» (еда), «М/Ж» (удобства), «МММ» (и богатство)!.. Э-эх-ма! буржуйские подарки, фуфложуйские вы охуярки!
Она выучила несколько слов, например «аршлох» — на наш вопрос что это, она ответила ребусом, что это ругательство, которого нет в русском, и я сразу же сказал «эссхол», а потом произвёл ещё и «арши-колу», а Саша — какое-то уродство вроде «ёрш-лох», «арши-кол» или «ёрш-кол»…
В общем, разговор не клеился. Мы решили взять парочку винища и отправиться к Эльке — смотреть футбол, как встарь.
Пока добрались, она немного улучшилась — словно выспалась. Дома она переоделась — теперь я мог видеть, что и руки, и пупок, и ступни у неё такого же неприлично рыжего для наших широт цвета (горячего и остропряного даже на вид — словно корочка гриль-цыплёнка) — и мы, закусывая немецким вурстом, (жёстким, будто произведён из немейского льва!), принялись налегать на вино. Старая слепая собака, питаемая целый месяц приходящей няней по кличке Псих, вышла поздороваться, но потом сразу убралась — даже я её не заинтересовал! — «Что бишь Авдотья Бунюэльевна вовсе состарелись?» — сострил я, радуясь чудесному избавлению.
Вскоре Саша улизнул в зал, и оттуда уже доносились его брутальные неодобрительные возгласы. Оставшись наедине со своей бывшей любовницей, теперь ведущей себя столь непонятно, я не знал, что и сказать — вылил из бутылки остатки, ещё довольно существенные, в два бокала, опорожнил их один за одним и дёрнулся встать — помешали ее ноги, которые она, сидя напротив, как раз положила на край моего стула. Я присел, в растерянности то ища что-то спасительное (выпивку) на столе, то смотря прямо ей в глаза…
— Лёша… — выдохнула она, а я сделал новую попытку встать. — Я вот там об твоём существовании задумывалась. — Её фраза была построена и произнесена косноязычно, словно она совсем отвыкла от родного В&М, но я усмотрел причину этого в том, что она, основательно подвыпившая для храбрости, пытается говорить с чужих слов, а именно со слов своей маман, что «пора бы уже о своём существовании задуматься», а в её last part существовании, пока ещё доступном её короткой памяти, но уже немного романтически-далёком, тем более, из Европы, лучшим как ни крути было моё существование.
— И что же? — сказал я как можно небрежнее.
— Ну я вот… всю дорогу читала «Идиота» и о твоём существовании… — высказала она, сбившись — увидев мою ухмылку. Я сбросил её ноги со стула, резко встал, схватил её за шею, но не смог сжать, трепещущие ладони сползли на горячие плечи, и слегка оттолкнув её, я сказал, что пойдём ужо смотреть футбол. Она схватила меня за талию и притянула к себе, вдруг я оказался у неё на коленях, а потом сразу сполз на пол, так что шея моя оказалась у неё в руках, а к ней ещё был приставлен нож — та самая финка. Я попытался ослабить её захват руками, но тут же почувствовал, как отвечая на сопротивление, лезвие противно едет по моей глотке.
— Всё? — ехидно сказала она.
— Всё, — подтвердил я.
— Перессал?
— Да.
— Кричи своему Саничу — что ж ты?!
— Больно так?
— Да!
— Будешь орать?
— А-а-а!
— Над чем ты смеялся? Надо мной, да?
— Да, ты говоришь как пьяная дура… А-а-а! (она нажала на кончик лезвия) Ты и есть пьяная дура!.. (я почувствовал, как лопнула кожа) Но я тебя наверно люблю — тебя.
Она перестала, ослабив.
— Это я о тебе задумываюсь, дрянь.
— А если я тебе перережу глотку?
— Я тебе и так слишком многое позволяю.
— Будешь бить?
— Не-а, — я вновь усмехнулся, сглотнув, впрочем, с трудом. Она бросила оружие на стол, я поднялся, повернулся, она с силой толкнула меня на стул, я осел, она тут же влезла на колени передом, теребя меня за шею и опять схватив финку, приставив к артерии на шее. Второй рукой она пыталась снять свои спортивные штаны — столь мной на её заднице любимые светло-серые, шерстяные, спортивные. Я крайне удивился и возбудился, но жёстко схватился за резинку и натянул их обратно.
— Пусть он уйдёт, — пьяно лепетала она, опять оголяя свой зад.
Послышались возгласы Саши, для которого самая захудалая футбольная баталия априори важней всех остальных процессов, протекающих в это время во вселенной.
— Никуда он не уйдёт, — сказал я утвердительно, — а ты вот должна пойти спать, пойдём…
— Я не хочу! — закричала она, — пусть он уйдёт!
— Мне тоже уйти? — я уже высвободился из-под неё и держал её за резинку штанов стоя.
— Нет, Лёшь, ты что? — прямо детский испуг.
Появился, наконец, Саша, выражающий какие-то бурные чувства. Пользуясь моментом, я отлучился в сортир. У них возникла какая-то возня, что-то грохнулось — вернее, кто-то. Надо ли уточнять? Вообще-то надо…
— Ты бы, сынок, сам что ли её отвёл?
Я стал поднимать её с пола, но она была вообще. Кое-как отнесли её вдвоём с Сашей, которому было неприятно, поскольку она била его по руке. Свалили на диван, она отключилась. Меж тем начался второй тайм и я вызвался слетать за бутылочкой.
Распили, посмотрели, было уже совсем неплохо-неплохо, но можно ведь войти и в фул-контакт с ражками — и я, благородно жертвуя фул-контактом с реанимированным горячим Зельцером, предложил Саше остаться. Он наотрез отказался и тут же нас покинул. Я стал тяжело вздыхать, пошёл курить. Вернулся, допил вино, встал на колени у её постели, теребя её за ступни. Так я стоял довольно долго, гладя её, сдавленно всхлипывая и кусая тряпку постели, собираясь, видимо, заснуть, но она лягнулась и выругалась — что-то насчёт похмелья. Поднялась, включила светильник, попросила принести ей попить, жадно выдула бокал воды и нервно стащила с себя штаны и майку — она была вся светло-коричневая, выключила свет, я быстро разоблачился и юркнул к ней, обнимая, скользя по ее гладкой горячей коже, гладя руками и ногами всё ее тело, потом приподнялся, нащупал шнурок, зажёг свет, стащил трусики-стринги (повальное увлечение ими безмозглых доченек докатилось наконец и до неё, моей пышнозадой рубенсэ — между тем, как говорят врачи, сие есть небезопасная, особенно в жаркую погоду, вещица: задняя деталь натирает нежную кожу и выступает как опасно-бактериальная магистраль от одного отверстия к другому) — там, под ними, как и ожидалось, белее…
Долгая разлука подлила масла в огонь — я просто ел её, она просто таяла, при этом я (сам от себя такого не ожидая) мычал что-то невнятное и блеял «м-моя маленькая!» (тоже мне, нашёл маленькую!). Она действительно была очень горячая, горячее чем обычно — словно вобрала в себе всю месячную энергию южного солнца! — и пахла чем-то возбуждающе чужеродным, мускусно-солёным. Я кантовал и тискал её как хотел, таскал за волосы, изжевал все пирсинги… — всё-это нежно, но страстно, и хотя чувствовалось, что мы друг от друга отвыкли, былой механики не было и следа — мы были как клубок змей, тесно свившихся и сладострастно жалящих…
Потом мы лежали, отдышавшись, отдыхая, положив друг другу руки на живот. Было слышно, как о жесть балкона бьются редкие капли дождя. Но это почти абсолютная тишина — чуть перефокусировав слух, я услышал стук своего сердца, и её. Было темно, и только через узкую прогалину между шторами на пол тускло проецировалось едва различимое, и от этого какое-то волнительное, словно эротическое подглядывание, мельтешение веток и трепетание листьев. Я понял весь ужас и величие момента, всю его тривиальность и простоту. Я понял, что это момент, но он же и вечность. Мне хотелось заплакать и рассмеяться, безумно танцевать и лежать расслабленно, любить бескорыстно и ненавидеть до боли в зубах и дёснах, умереть и жить вечно. Хотелось сообщить ей, проверить…
— Осень… — только тихо вздохнул я, и это слово будто всё в себя вместило.
— Не люблю… — вздохнула она, — тоска…
Мне представилось ясно, как лежу каждую такую осеннюю ночь один — слушаю и смотрю… — меня передёрнуло… — тут же я представил каждую ночь рядом с ней — и, дрожа, вжался в её тело.
— Я не выдержу одна, — проговорила она, словно прочитав мои мысли.
— Почему? — зачем-то спросил я.
— Плохие воспоминания… — чуть не плача пролепетала она, и мне представилось, будто всё-это в прошлом — и я как бы её бросил, а она лежит во тьме одна и плачет…
— Ты же не бросишь меня? — спросила она, и я подумал, что это не я, определённо не я её бросил, а кто?!!
Утром она собиралась в институт нервозно, стервозно, ругалась на меня, била Дуню. Не дала даже чашку чаю выпить, а вообще-то я хотел остаться дома, доспать, сготовить и поесть, дождаться её возвращения… Она летела вперёд — широкие шаги в гриндерах, косметика, кожаная курточка, пакетик в руках — словно рассекая только что проснувшееся пространство и убегающее время — воздух был влажный, утренний, холодно светило бессмысленное осеннее солнце… Я семенил позади, то нагоняя её, натыкаясь… Она ругалась:
— Ты что думал — каждый день будешь тут валяться?!
Я нагнал её, взял за локоть и остановил.
— Что-то мне такой компот не нравится, дорогая Эля, — спокойно сказал я, пытаясь преградить ей путь.
— Пошёл ты! Пусти! Опаздываю!
— Я уйду.
— Иди! — она рванулась, пробуксовывая, кидаясь грязью из-под подошв.
— Я уйду, Эльмира! Я уйду — больше меня не увидишь! — Крикнул я, понимая, что земля под ногами теряет прочность, а прозрачный воздух с лёгким паром от травы, отравляет и пьянит.
Она развернулась на ходу, намеренно киданулась грязью в меня и стала быстро удаляться.
Я чуть не ползком добрался до шлакоблока, влез на него, уселся, чувствуя холод, долго искал сигареты, потом спички, потом прикуривал, потом курил…
Да, золотые, я не ошибся — это было всё.
52.
Ранка от ножа была пустяковой (хотя не понимаю, как я, гипербоязливый, вытерпел это), а вот… Короче, сколько я не плевался и не убеждал себя, я знал только одно — что хочу её видеть — под любым соусом, пусть даже из слюны и крови…
Через неделю был концерт в «Спутнике» и я приехал туда с Сашей, стопроцентно уверенный, что будет она. Мы выпили по кружечке в «Витаминке», потом распивали «покрепче» у входа. Я весь извёлся, высматривая её и расписывая Саше, какая она сучка.
Она подошла с компанией, человек шесть — стояли чуть поодаль, что-то бурно обсуждая. Это она — пышноволосая, накрашенная, в неизвестных мне блестящих штанцах, подчёркивающих её крупные формы, в белой ветровочке с капюшоном, трезвая, не обращающая внимания на нас…
Столкнулись в коридоре — она кивнула головой, мы тоже. Саше не понравилось, но он был сосредоточен на другом. А я, хотя мы и сидели отдельно, только и делал, что стрелял взглядом за ней.
— Чё, иди к ней, — подзадорил Саша.
— На хрен она мне сдалась! — по типу самообмена ответил я, заряжаясь из горла порцией порту.
Через несколько минут я увидел её в зале, прислонившуюся у стеночки. Я протиснулся к ней. «Эльмира, — вокал мой дрогнул, потонув в звуковом хаосе зала. Она посмотрела на меня и отвернулась, продолжая говорить что-то подруге. Я схватил её за руку, потом за вторую. — Нам надо поговорить». Она ответила раздражённо, что она с подружкой, а потому не может. Я схватил её сзади под руки и начал волочить ко входу.
— Ладно, — сказала она, — пошли, мне надо на улицу выйти, только быстро.
Она вышла к ларьку и купила пиво. Было безлюдно, темно, холодно и ветрено.
— Ну, говори, — приказала она.
Я, с трудом проглотив внезапно подступивший к горлу комок, жалобно вымолвил:
— Я без тебя не могу, Эля… Будь со мной, доченька…
— Поздно, — басово отрезала она, глотнув пива, — надо было раньше думать, как себя вести.
Я начал ныть, что я-то себя веду нормально (а что, неправда, золотые?), что это всё она, но я согласен, я… Надо ли пояснять, дорогие мои, что ей сие было малоинтересно. Её уже захватило совсем другое — в коридоре она увидела Толю, подошла к нему и начала вести совсем нелепый светский разговорчик, поигрывая мобильником и игнорируя меня. Толя простодушно заинтересовался её игрушкой и она начала что-то ему рассказывать и показывать — они с лёгкостью случайности соприкасались пальцами и волосами — и было видно, что неспроста. Мне почудилось, что в воздухе приятно запахло горелой киноплёнкой, и меня чуть не вырвало. Я, искривив лицо и кашляя, удалился.
Саша обратал некую непонятную наркоманскую компанию — несколько неказистых, ссохшихся парубков и пара сочных дивчин — все шли непонять куда курить план, и я был вынужден присоединится. С другой стороны улицы я опознал в двух «почти мухинских фигурах» на остановке «новоиспечённую сладкую парочку», «мощный союз вековой» (тоже мне острослов несчастный!), сказал Саше. «К Толику трахаться, — лаконично определил он, — а автобуса-то уже тю-тю».
Мне эхом отдалось «уть-уть»! «Телл ми вер дид ю слип (нот) ласт найт», — лажово напевал я и нетерпеливо просил «выкурить, а ещё предпочтительнее выпить». Все были рады, что с ними участвует «сам О. Шепелёв», допытывали меня, кем я стану, когда закончу аспирантуру — «Хуиглотом» — сказал я, и все очень громко и продолжительно ржали. Так закончился мой бедный роман — первая его часть…
50.
Всё повторилось снова, хотя никак не должно было — просто как во сне, как в бреду…
Я приехал к Саше и стал ныть о Зельцере. Сказал, что намереваюсь пойти к ней на поклон, в рамках чего неплохо бы приобрести ей в подарок цветок. Я ожидал резкой отповеди, особенно насчёт цветка («Блять, это ж полтора литра сэма!»), но этого, к величайшему моему удивлению, не последовало. Совершенно спокойно мы отправились на микрорынок (по пути, конечно, взяв по пивку) и выбрали там самый дорогой цветок розы. Случайно мы наткнулись на моего братца. «Что, блять, на блядки собрались?!» — грубо подколол он, сам затариваясь тортом и винищем, и тут же исчез. Я пересказал Саше прикол из чрезмерно знаменитого романа Йена Бэнкса: — «На Блядки», — отвечал папаша сынишке, утверждая, профан, что так называется один из ближних островков — они, как вы помните, жили на острове, в изоляции, и он сам учил его всем наукам, в том числе и географии…
В троллейбусе я вспомнил отрывок, показавшийся мне чрезвычайно важным: «Я… зажмурил глаза и проговорил свой тайный катехизис… там изложена правда о том, кто я такой, чего я хочу и что чувствую, и было бы жутковато услышать, как о тебе говорят именно в тех выражениях, в каких ты сам думаешь о себе, когда максимально честен и несчастен, — равно как было бы унизительно услышать то, что ты сам думаешь о себе, когда полон надежд и витаешь в облаках». Я запомнил его как эпиграф — правда пока непонять к чему. Ничего, Егорушка, «в аккурат всё сбудется, всё позабудется, всё образуется…».
«Ну и где твой Зильцер?!» — скривился Саша, коверкая фамелию и дверной звонок. И вот мы уже сидим на лавочке, берёзы шумят и качаются, всё скрыпит, в том числе и мои зубы, и Сашины. Я передал пакет с цветком, а сам пошёл «за смазкой». «Как бы не выбросил…» — боялся я. Мне вспомнился почему-то О.Фролов, как он «опустился» — эх, где-то он сейчас! известно где, что поделывает? — известно что, каково ему? — известно каково… Зельцер всё спрашивала про него, живо так интересовалась, а когда я ей в другой раз принёс письмо с фотками — сказала фи, даже, тварь, не взглянула…
В темноте и холоде дули из горла «Яблочку», заедая русскими чипсами, будто сделанными из какого-то теста. Едва допили, согревшись, появилась она, прошла мимо. Сердце моё так и подпрыгнуло, разгорячённая кровь ударила в голову, в горле не было голоса. Пошли с Сашей, позвонили. «О!»- распахнула она дверь, непонятно улыбаясь: то ли рада, то ли сейчас пошлёт. По инерции впустила, вошли.
— Я вот тебе цветочек купил… — сказал я.
— Правда-а? — удивилась маленькая девочка, и я достал ей большой колючий ствол. Показалось, на долю секунды в её взгляде мелькнуло выражение нежности — ангелическая моя!.. Она уткнулась носом в раскрывшийся красный цветок, а потом сразу ловко меня обняла и поцеловала в рот.
— Спасибо, — сказала она, — мне никто не дарит цветов.
— Да ладно, — я был тронут её детской реакцией. — Мы войдём?
— От тебя пахнет вином?
— Ну да, холодно…
— Я вот не пью…
— Мы тожа.
Начали считать медяки — её и наши — чтоб хватило на две бутылки. Хватило… Санич вскоре уехал, она легла и позвала меня. Всё же как приятно к ней нырять под одеяло — не в пустую, холодную постель, а к ней, живой, разогретой, пьяной. О, гспди! Сначала трясло, но было хорошо чувствовать её гладкое горячее тело, когда вокруг такая холодища. Сначала у нас были по два одеяла, а потом их сбросили, покрылись потом, её рыхлое тело с развесистыми грудями пыркало о моё, движения стали отточены, головы ясны, алкоголь сгорел как топливо страсти…
Данный мною ей данный цветок, весь высохший, облетевший и пыльный, ещё до-олго лежал у неё в шкафу на кухне, на самой верхней полочке — незримо присутствуя, как пресловутый скелетон в английской пословице — неощутимо насыщая воздух ароматом…