1.

Как это всё началось опять — вернее, вернулось? YAA,  ILL BE BACK FLASH BACK & JUST ONE FIX SO IMPOSSIBLE BUT REAL.MMI. Hey, sweetest twisted friends of mine! Noir Memoirs is fuckin’ goin’ on!

Я зашёл к Саничу занять уже третий за эту неделю полтинник «на жизнь» (на самом деле я его, конечно, сегодня же дарую змию — как и два предыдущих), а он, друг моя, и говорит: отгадай, кто звонил (он сделался уж связным-телефонистом и требовал мзды за свои услуги!). Меня тут же кольнула игла, меня сразу накрыла волна — этого флешбэка — «Неужели?!» — как выражается ОФ. Зачем же я ей понадобился, рассуждаю я, она ведь с Толей, барабанщиком «Беллбоя», живёт, всё нормально…

— А что мохнушечка твоя? — спрашивает он лукаво.

— Можешь радоваться, — отвечаю я, — Инна меня бросила.

Он улыбается:

— Я же тебе говорил!

— Нет уж, не тут-то было, — приговариваю я, покуривая у него на балконе, волнуясь и потирая лапки, — я этого так не оставлю, дорогой мой Саша. Полташ только дай…

После этого я ей позвонил, но её не было — ответил Толя. Он был вежлив — я тоже — и краток.

Я знал, где её можно увидеть. Как бы невзначай — просто как восковая фигура… (Однако, она чувствует тепло и можно вонзить, допустим, ногти…)

О ту пору мне стало совсем. Я хотел что-то сделать, но не знал что. Возможностей нет ни к чему. Не знал, как вообще. Жить, да, да. Я опять сбрил брови, стал выглядеть как урод-гуманоид, приехал, ходил по городу, ловя на себе интересные взгляды — особенно затруднительно было в транспорте…

Всё-таки где? На рок-концерте, конечно! (ровно год с того памятного концерта!). Я ей всё же дозвонился, ведя речь замогильным голосом — «…насчёт квартиры…» — думал, может, сдаст мне свою, в коей сейчас живёт-тусуется г-н Псих и коему она (квартира) не нужна. Она сказала, что не знает, поговорит с ним, но вряд ли, и что будет концерт в «Знамёнке», где будут Гроб и Толя, так что не унывай, приезжай… И всю неделю я томился как молодой ублюдок — как будто при одном моём появлении там многие сразу кинутся пожимать мне руку, падать ниц и целовать, подобно подобострастному объективному О. Фролову, мои на нозе ботинкы, а кое-кто и раскроет объятья!.. Благо, что существуют спиртные напитки. (По признанию Феди, он вообще не выходит из дома, если нет денег — то есть без гарантии одуплечивания, которое начинается с бутылки пива уже у первого ларька.)

Уже у первого ларька (сойдя с автобуса в центре) я наткнулся на Репу. Сказал ей про концерт; она сказала, что ей надо зайти сейчас на филфак за справкой, а потом она знает отличный шинок на Первомайской, и мы возьмём литрушечку.

Я отказался войти в здание альмоматери, поскольку — «На филфаке О. Шепелёва любили» (прохармсовский анекдотец, сочинённый лично мною уже на 2-м курсе — все дохли; приводится полностью). К тому же, это не наш корпус, который мы делили с «психами» и который отобрали экономисты и юристы, вытесняющие всё остальное на периферию сознания и жизни, а так называемый «крольчатник» на Советской, построенный будто бы самим дедушкой губером Державиным, а потом многократно разгороженный прагматичными универсалистскими Советами по многочисленным советам их неотчисленных баранделей. Зато, куря и выпивая на входе, я встретил Олю. Узнав, что здесь её кумир, она сама предложила купить самогон и десять рублей на него (какая экономность у этих отличниц, которым чтобы забыть Репу родители дарят ВАЗ 2110!).

Показателен тот факт, что Максим Рыжкин нами был встречен не у института, где он, по идее, должен бытовать, а у шинка. Он был хуёв, пуст и пытался приобрести мерзкий спиртосодержащий напиток «вдолбок».

Он, конечно, примкнул к нам. Мы пережрались на Набережной, на солнце, а потом последовали занимать деньги.

2.

Репа зашла к кому-то из своих, а мы стояли у площадки детского садика, на которой играли детишки. Девочка лет пяти всё смотрела на нас сквозь прутья ограды…

— Привет, меня зовут Максим, а тебя как? — произнёс Макс своим черезгубоплевательским (пока ещё, слава богу, не черезгубонепереплюйским) вокалом.

— Настя, — ответила девочка, глядя на нас ясными глазками.

— Как дела, Настюха? Что, скучно тебе?

— Дела хоро-шо, но всё рав-но скуч-но. — Разговор был как в порядке веществ — мы с Олей удивлялись.

— Мне тоже, — развязно признался дядя Максим, вздыхая и почёсываясь, нервозно озираясь, как будто только что что-то безвозвратно потерял.

— Ты нехороший, — вдруг заявила она, лукаво улыбаясь, — ты пьёшь, нель-зя так делать!

Мы удохли.

— Ды я почти не пью… бросаю… Ну иди, Настёна, играй.

— Пошёл на хуй от детей, — сказала подоспевшая Репопапа, и мы пошли занимать в другое место.

Репинка зашла надолго, а я умудрился наколоться ладонью о железные перила (а думал, что укусила пчела или оса — стонал, было невыносимо), и мы уехали без Репы.

В автобусе мы с Максом заснули — благо, конечная через одну от нашей.

В зале я искал взглядом её, и вскоре на неё наткнулся — даже столкнулся с ней на проходе. Она отшатнулась, воспроизвела свой дебильный смешок, выражая некое удивление. Я понял: мало того, что я, как вы помните, был без бровей, я ещё был в светло-серой мажористой отглаженной рубашке и в репином «солидном» глянцевом галстуке (она мне нацепила его в процессе пития, а я забыл). Я был явно в подпитии и под руку держал Олю — для опоры; Максим Рыжкин, выглядевший так, что безо всяких дополнительных пояснений ясно, что в явном подпитии он провёл не только ближайшие часы и дни, но и последние лет десять, в недешёвом кожаном пиджачке, пытался подвизаться под вторую, но я постоянно его отпихивал…

Зельцер показалась мне растолстевшей. На ней было лёгкое и тонкое летнее платьице, чёрное с цветочками и рюшечками. Голые загорелые ляжки. Она всё улыбалась. Однако когда на сцену вышли музыканты, она, посмотрев туда, на него, сделалась неподдельно серьёзной. Мы прислонились к массивному подоконнику и стали смотреть-слушать концерт. Олю и М. Рыжкина я старался игнорировать. Зельцер же, уставившись на сцену, казалось, игнорировала меня.

Концерт был хилый. Уж сколько я подкалывал над Гробом, мол, когда же вы перестанете петь «От улыбки станет всем светлей!», а он заверял, что они теперь «с новой шоу-программой»… Ан нет! — вышли и начали жарить панкушку с едва-едва издевательским вокалом «От улыбки станет всем светлей!» — жалко что не «Мы начинаем КВН — для чего? — для того…»! — не с того, Саша, не с того! Зельцер заулыбалась и закосилась на меня. Мне было и так жарко и светло до зудящей боли в челюсти. Даже подумалось, что хорошо, что вот она — вот эта толстушка в этом попсовом платьице не имеет и не может иметь никакого отношения ко мне, голему из Готэма, на которого так и стреляли глазками две молоденькие смазливенькие девашки — загорелые блондиночки лет 15–16 в коротких шортиках… Мне показалось: «Странный дядя», — бросила одна из них (или «сраный дятел»?!)…

С другой стороны, я, конечно, чувствовал ее флюиды, чуть ли не запах — знакомый, на который настроено всё моё восприятие. Я же знаю, знал эти загорелые пухленькие ляжки, теперь наверно не просто тёплые, а совсем горячие, эти гладкие икры с пеньками-микроволосиками… У неё сегодня — именно сегодня, несмотря на все ее задержки — течка! И уж точно он не спит с ней из-за этого. Впрочем, какая разница…

Тут — внимание! — входит Репинка Экзотическая Экзальтированная Маракуйя — и я, как водится, отважился на некий миниспектакль. Я выдвинулся к ней навстречу (все расступались), заорал: «Сынок! сыночек!» (все обернулись), и мы стали обниматься, брататься, поднимать друг друга (все смотрели, в том числе и Элька), обнялись-сплелись (что называется «скорешились») и вальяжно последовали к самой сцене, громко провозглашая: «Барахтаться!» (все расступались и недоумевали: кто это такие и что они собираются делать: как барахтаться?!).

У сцены мы остановились, запнувшись в своём намерении и сценарии: что-то мы не так уж и пьяны, да и музыка, что ни говори, не та… Да и в годах уже как-то… (Чушь! отмазки! ссыкло!) В общем, проследовали обратно — вроде как курить в фойе.

Репа примостилась на подоконнике в неприличной близости к двум отмеченным мной девицам. Они оживлённо трещали: «… в чате, в чате…». Я сообщил давно мною невиденной Репинке последние новости: на сайте таком-то открылась страничка «ОЗ», на сайте другом-то вывесили мой сборничек «NOVY», а на…

— А у тебя ник какой? — как-то по-тинэйджерски картинно-в-лоб спросила она.

— Дик? — дурачился я, — во, - и показал руками отрезочек пустоты чуть меньше чем знаменитые «20 сантиметров любви».

— Профан-недоучка! — Репа удохла. Девушки не поняли, но само слово «ник» их заинтересовало как знакомое. Репа сострила, что О.Фролов сейчас бы тут же начал стряпать палиндромы: «а ник-то у меня никто» и т. п.

Вышла Зельцер. Дала мне сама подушечку жувачки (а ведь бывало и не выпросишь — такое приходилось претерпевать!), бровью ведёт и заводит речь:

— Ты что, Лёшь, совсем, что ль?

— Ну шо? — пожимаю плечами.

— Ты посмотри на себя — бля-а-а-ать!..

— Нормально.

— И с алкашом каким-то…

— Это Максимус фон Рыжкин, дурочка. Ведущий (подчёркиваю: ведущий!) панк-музыкант нашего города и села Петровское!

— Сколько же ему лет?

— Двадцать один, доченька, блин!

— А я думала: лет сорок. И одет в какую-то…

— Пиджук из чистой кожи! — На пике экзальтации влезла Репина. — Шнура когда-нибудь видела — Серёгу?! А вот этот вот галстук между прочим стоит пятьдесят баксов! Пойдём, Лёня, нечего с зельцерами всякими якшаться. — И потащила меня.

Она, казалось, смутилась — он, как и Саша иногда, произнёс её фамилию с мягким «э», что особенно пренебрежительно. И вообще — неужели всё-это значимо для неё?..

4.

М. Гавин принёс Саничу набрать на компе рукопись своей книжки стихов (под стать названию серии — «Библиотека Академии Зауми» — у Бирюкова вышла «Книгура», у Федулова — «Книгирь», Миша решил продолжить, но по-своему: «Т. Книга», а О. Фролов и вовсе замыслил издать «Книгохуй»!), и мы решили обильно запить всё это дело портвейном. Мы выпивали два баттла на Кольце, Миша опять нас веселил.

— А я-то вчера где побывал — ой, бля-а-а-ать!

— Бомжатничек жесточайший?! — радостно предугадывал Саша.

— Сорок лет?! — вторил я.

— Блин, вообще, — смеялся до покраснения сам новоявленный «славный русский футурист» (так в автоаннотации к сборничку), — пошёл я от вас в тот раз… — ну, понятно — ну и смотрю: баба какая-то на остановке… ну и я… а сам пиво пью… можно, говорю, с вами познакомиться… Она сначала отнекивалась, а потом и пиво выпила и говорит: возьмёшь бутылку водки и пойдём ко мне… Короче, в такой клоповник попал — даже и не знал, что такие у нас существуют — ни хуя вообще нету, каморка какая-то, хуже чем у Достославного и Платонова, кровать в какой-то хуйне, ещё мать за занавеской и каждые полчаса какие-то алики приходят — не то ёбыри её, не то просто мужики…

Оказалось, что он скорешился со всеми этими обитателями дна — в основном со «стрёмными бабищами» — и теперь вёл нас в посадки под мостом показать, где они тусуются. По дороге он рассказал, что у него есть две истории из его деревенской учительской жизни: первая — в 9-м классе есть девочка 15-ти годов, которую он любит — не то что там хочет отсегрегатить, а любит; а вторая, что одна учительница прям в школе, в учительской, обосралась — опилась самогону, стала смеяться, да как-то пёрнула неудачно и говорит, смеясь: «Ох, я обосралась!» — мы с Сашей, в общем-то не любители таких тем, всячески удивились и удохли, однако, так и не поняв, какая из новостей хорошая, а какая плохая. Затем «наставник и друг молодёжи» (из той же аннотации) поведал нам, как пришли к нему в гости ученики (прикол в том, что он говорит серьёзно, но вещи уморительные своей наивностью и нелепостью). И девочка та тоже пришла. Она сказала, что любит рэп, особенно Эминема. «Я говорю: рэп — это отстой, ребята. А вы, Михаил Юрьевич, что же сами слушаете — Бетховена наверно? Я говорю: «Раммштайн». Они удивились — ну как же так? Я говорю: ничего, в принципе это одно и то же — во-первых, они оба немцы…» — мы с Сашей буквально покатились под гору, укатавшись при спуске с насыпи моста, и даже так и не выяснили, что во-вторых и т. д. — ещё одна удивительная способность М. Гавина перескакивать с темы на тему, и тут же совсем забывать о чём говорил только что.

Он провёл нас настолько тайными тропами, что мы поразились. Тамбов с этой стороны, со стороны Цны и её набережной, плоский — тут тебе самый центр, парки и пляжи, а через мост — хилые дачи, а чуть в стороне от них — в низине у автодороги — болотистая дрянь, сорняковые дебри, густые кленовые заросли, переходящие в лес. Тут, говорят, частенько находят трупы — жертв криминала или даже маньяков — впечатление такое, что сии места, прости господи, словно специально созданы для такого рода деятельности. Проходя все эти лабиринты, мы выходили на какой-нибудь пятачок, экскурсовод объяснял, кто здесь тусуется, показывая грязные признаки цивилизации — угли костров, всякие бутылки и пакеты, презервативы и тампоны, блевотину и фекалии, надписи на стволах деревьев. Нам всё не нравилось, и он заводил нас всё дальше и дальше вглубь, а мы всё поражались, насколько эта система разветвлена — тут целый лагерь подготовки боевиков «Алькаиды» можно укрыть, и, кстати, он как раз будет граничить со скрытыми в плавно начинающемся здешнем лесу военными объектами.

Наконец мы утомились и укоренились, присев на глобальное вертикальное бревно. С собой у нас было два. Миша поведал нам, что в основном его деятельность в «системе» связана с внесением некоторых сумм денег на бухло, в результате чего он — по своей особенной привычке — весело проводит время; но он научился даже зарабатывать — «уже двух пидоров развёл», приняв от них деньги и напитки, уклончиво обещая дать им в рот. Вообще здесь он, как и в деревне Борщовке, пользуется авторитетом как богатый, образованный и, кроме того, половой гигант. Это, конечно, несколько дутый сегмент эго-бытия, но, однако, приятный… и вот девочку ту ему очень жаль — в отличие от учительницы. Далее Эм Гавин (см. титул сборника), он же Р. Верёвкин, он же М. Г. и он же Михаил Юрьевич (своеобразная контаминация барчука Лермонтова и босяка М. Горького!) изложил нам суть своей новой теории, воплощённой в новом рассказе:

— Каждому человеку не по делам и грехам его воздаётся, а по тому, сколько он сосал, — заявил поэт, опрокинув порцию дряни из пластиковой дряни-стаканчика — обычный набор всех современных русских поэтов и прочих неформалов-интеллектуалов, ещё не ставших с большой буквы «Настоящими».

— Что же ты, Михайло Юрьевич, несёшь! — синхронно поперхнулись мы с Сашей.

— Я не в том смысле сосать, — поправился выступающий, — важно, сколько у человека СОСов, то есть сколько раз за свою жизнь он звал на помощь, обращался за ней к другим людям — на надгробии у всех должны стоять не годы-даты жизни, а количество СОСов: такой-то такой-то Иванович — 235 СОСов, 1846 СОСов!.. Или там — 2 СОСа, 5 СОСов — чем меньше, тем лучше — не вышел из десятки — в рай попадаешь…

Мы это пытались осмыслить в дискуссии, подсчитывали у кого сколько могло бы быть, потом дискуссия и вовсе перешла в плоскость обсуждения биологической/божественной природы человеческой жизни, наличия/отсутствия здесь «снежного человека» и маньяков и, конечно же, несомненной пользы алкоголизма для философско-поэтического мышления. Помню, в припадке вдохновения я наглядно показывал суть «человеческого устройства» на расщеплённом стволе гнилого дерева — причём как-то поразительно удачно, так что слушатели зело дохли и аплодировали остроумию лектора.

Только за счёт проводника выбравшись из чертогов сих, мы прошли на Кольцо (тут рядом), осели на лавочке, а потом взяли ещё литр сэма (тоже неподалёку), и, уже заканчивая его, увидели Зельцера. Она позвала нас к неизменной своей мусорке на нескончаемую свою бражку. М. Гавин был ей официально представлен как «лучший поэт Тамбова» (выражение Репы из одного интервью — кстати, с поправкой: «О. Шепелёв — гений всего мира») — на что она сказала, что уже имела честь, но совсем не узнаёт — и немудрено — вместо своего обычного сельповатого, чуть ли не есенинского видона он был обряжен теперь подлинным футуристом: дорогие спортивные штаны, навороченные кроссовки, модная толстовка, короткая стрижка, золотая, хотя и тонкая, цепочка.

Мы пили ещё водочку, подошли менты и спросили кто старший, М. Гавин признался (правда, на вопрос, сколько именно ему лет, он всегда — мы уж с Сашей дважды слышали — отвечал несколько своеобразно: «Кажись, 27… Или 28, что ли?..») и нашёл с ними какой-то предельно конкретизированный общий язык. Вскоре они исчезли, Миша тоже отправился «пораньше домой» («Ага, домой — в бомжатничек прямой путь!» — шепнул мне Санич). А мы договорились с пьяным Гробом до того, что надо организовать некую акцию в поддержку Лимонова — причём завтра же.

5.

Через неделю в одной местной газетке появилась статейка за подписью некоего А. Львова, состряпанная, если честно, мною:

«9 сентября, в день суда над Эдуардом Лимоновым, известным писателем и лидером национал-большевистской партии, в Тамбове, на площади Ленина прошёл несанкционированный митинг. В нем приняли участие всего семь человек — студенты и аспиранты тамбовских вузов.

Как объяснили организаторы (хорошо известные в тамбовской молодёжно-неформальской среде рок-музыкант Александр Кулаев (Гроб) и литератор Алексей А. Шепелёв), такая малочисленность участников акции обусловлена спонтанностью проведения мероприятия: “Мы только вчера из новостей узнали, что процесс в Саратове начнётся 9-го. Вообще мы собирались ехать на аналогичный митинг в Москву, на Пушкинскую площадь, где в защиту Лимонова должны выступить нацболы и литераторы… Пришлось памятник поэту Пушкину заменить памятником вождю Ленину — но в контексте личности Лимонова это всё равно актуально. Мы не состоим ни в каких политических организациях, наша акция носит преимущественно художественный характер, её подтекст можно выразить словами из песни Егора Летова — “Убей в себе государство!”.

На глазах у подоспевших сотрудников правопорядка, а также журналистов телекомпании “Полис” участники митинга прикрепили к постаменту памятника Ленину плакат с надписью “Свободу Лимонову!” и красное знамя с изображением серпа и молота. Затем…»

Однако всё по порядку. Мы поговорили и уж хотели замять пьяный базар (мы с Сашей уже приближались к категориальному дуплетизму), но Гроб был старинный убеждённый активист-коммуняка и предложил конкретное: завтра в 14:00 встречаемся здесь же, я приношу транспаранты и флаги, ночью и утром обзвоню товарищей — человек двадцать наберётся и гарантирую ТВ. Толя и Псих, как люди благонамеренные, сразу отмежевались, а вот Санич решительно согласился, однако заявил, что Лимонова не читал вообще и вообще-то, можно сказать, его ненавидит, поскольку он сосал елдак у нигроу (хорошо хоть не у цыгана, или прибалта!). Неожиданностью (особенно для Толи!) было заявление Зельцера, что она-то обязательно придёт. Ну конечно! — стоит только чуть выдвинуться под флагом политического, экономического или на крайняк поэтического экстремизма, как женщины, согласно птичьей природе своей реагирующие на всё что блестит, потянутся за тобой, однако по прожитии весьма недолгого времени они потребуют стабильности в гнезде — как политической, так и поэтической, да ещё всяческого пополнения — так люди и переходят от пластиковых стаканчиков к стеклянным «Каприкорнам», а потом и к хрустальным, из коих я с куда большим удовольствием и выпил бы. Всем должно быть интересно всегда, а им — просто мочи нет!

Было уже поздно, и Зельцер и K° вышли ловить мотор. Мне было с ними по пути и я, к удивлению с Саши (и своему тоже), тоже влез в машину и поехал в «мультимедиа» Я был изрядно унасошен и сразу провалился в обычное в дороге тупо-медитативное полузабытье. Вдруг я чувствую, как кто-то хватает мои ладони, тискает, гладит их — я, конечно, знаю кто: через прикосновенье её рук я чувствую всю энергию её тела, отчаянный порыв души! Но как такое может бысть?! Присмотрелся — рядом со мной с невозмутимым видом сидит Толя, а она, пользуясь темнотой, продолжает… Тут как раз и моя остановочка. Возбуждённый, я начинаю приставать к Шреку — развязно приглашать её к себе, хватать за волосы (она сидела впереди). Эльмира поразилась, но я-то ещё больше! Конечно, не до сна. Почти бегом добрался до Саши, всё ему пересказал — ему, конечно же, всё-это было до лампочки Яблочкина и мы распили ещё бутилочку не понять чего и бессознательно обзябли на диванчике.

6.

В семь часов зазвонил телефон — Саша проворно протянулся к нему — сам очень нехороший. По всем признакам, опять целый день будет лежать трупом, да ещё подавай ему живой воды, подумал я, и тут же вспомнил: акция! Гроб!..

Нехотя двинулись мы на главную площадь города, к величественному монументу. Ровно в два быстрой походкой нарисовался Гроб. Он был один и в руках с пакетом, из которого торчало что-то красное. Мы удохли — а где же тридцать человек и флаги-транспаранты?!

Как неприятно насухую. Но денег не было даже на пиво, и Гроб уверял, что сие вообще в данном контексте непоощрительно. Разложили у подножия склеенный из плакатов плакат и стали маркерами раскрашивать надпись. Было жарко и хреново. Наконец-то подоспели на помощь товарищи: Долгов, Паша-анархист, Рома, вокалист дет-группы «Эгрегор», известный тату-кольщик, и с ним ещё какой-то чувак. Все признались, что Лимонова читал только Паша, но всё равно они за него и за него. Ну, это ничаво.

Только повесили транспорант на постамент, приехали менты (наверно кто-то звякнул из здания администрации, которое через дорогу) — встали рядом, наблюдают. Приехали журналюги, засняли всё-это, мы дали интервью — я и Гроб. Его лицо было закрыто банданой, и представился он только именем. Я выступал открыто, а когда спросили, кто, дескать, я такой, я картинно обиделся, что меня не знают. Выступление моё было как всегда косноязычным — кроме прочего, я брякнул, что не только у нас в Тамбове сегодня такое… Потом от мотка туалетной бумаги отматывали «доллары», пытались всучить их подошедшим деду и бабке и ментам — никто не взял. Жгли их, позируя камерам, рвали и жгли ещё какие-то гробовские баксы с портретами Натальи Орейро, орали за свободу.

Довольные собой, сруливали в переулок. Долгов открыл, что у него есть двести рублей и предложил пить пиво в кафе «Сказка». Машина нас догнала — хотели дать в рассыпную, но постеснялись. Наперерез вторая — загородили дорогу. Вы, кричат, ребята, кое-чего забыли — придётся вернуться и снять. — Как снять?! — Пошли, пока не ушли, а потом поедете.

Журналисты ещё не уехали, и мы им закричали. Они динамично так с рук снимали, как нас ластают — в наручники и пихают в машины. «Свободу Лимонову!» — крикнул погружаемый в ментовозку Гроб, «Молитесь Козлу!» — рявкнул Рома, и все удохли — кроме милиционеров, конечно — они подумали, что имеется в виду их автомобиль, и молиться ему им явно ни к чему, разве что сверху укажут…

Отсек для перевозки задержанных, как вы знаете, очень маленький, а Санич, Рома и Паша (второе его прозвище Биг-Фут) очень большие, поэтому меня, как ни пихали к ним, так и не запихнули, и пришлось мне ехать в кабине — как белому человеку — я, как продажная тварь, сидел вольготно, один на всём заднем сиденье, общаясь с сотрудниками, покуривая в окошко, помахивая камерам ручкой — бывшие мои сотоварищи выли от неудобства, стучали в решётку, орали: «Ну, Шепелёв, ну сука, мажор!» — на толчках им стало совсем тяжело… Менты остановились, открыли задник и пообещали, если услышат ещё хоть слово, иссодить дубинками.

Привезли в РОВД, сгрузили в коридор. Самое противное, что менты никогда ничего не объясняют, а граждане своих прав не знают — знают только одно: если уж попал, то лучше молчать и терпеть. Реплики из кабинетов слышались странные, недоумённые — сто лет наверно тут не было политических! Вызывали по одному записать кто таков. Тут же спрашивали — вежливо-обыденно друг у друга и с большим гонором-наездом у нас — кто такой Лимонов. Мы все отвечали писатель, а они говорили «фашист» и даже «предатель». Тут же началось: Ну чего вам, блядь, не хватает?! Свободу им дали! Люди за вас воевали, кровь проливали, а вы… Ты знаешь, кто такой был Котовский?!

- А ты?!

— Блять, совсем ахуели, зажрались! Ты в армии служил? А ты?

Однако это были только цветочки. Тут пришёл некий следователь — Алёша назвал его какой-то фамилией из сериала «Менты» или «Бригада» и все удохли — сильно пьяный. Он задавал те же вопросы, но в силу своего состояния и природной склонности — в более категорической форме. Особенно невзлюбил Долгова.

— Сколько лет?

— Двадцать семь.

— Учишься, работаешь?

— Не работаю.

— В армии служил?

— Нет.

«У меня пять боевых вылетов! — орал г-н звезда экрана. — Пока ты тут ходил хуй дрочил, я, блядь, в Афгане хуярил! За ваше светлое будущее, за ебучий Советский Союз! Убивать вас надо — таких как вы долбоёбов и пидарасов! — вместе с Лимоновым вашим! Душить и вешать!»

Мы слышали всё это даже в коридоре. Ощущение от его речей было такое, что он едва сдерживается и вот-вот не выдержит и накинется на бедного Алёшу. Оказалось, что мы мыслим в правильном направлении. Далее последовало:

— Жаль что нельзя — жалеют вас! Но въебать я тебе въебу! Пошли в сортир — один на один — вот и покажи свои убеждения! Я тебя, блядь, щенка, сразу обучу! Пошли!

Алёша лепетал что-то о толерантности и парламентаризме, но никто не собирался вникать. Он схватил его и вытащил в коридор.

— Ну что, пойдёшь? — он теребил его за шиворот, нагло ухмыляясь — казалось, едва удерживаясь от припадка истерического смеха.

Алёша галантно отказался.

— Кто?!! — развязно обратился он к нам.

Все молчали. В голове было одно слово — «отпиздиют».

— Ну ты, здоровый! — обратился он к Биг-Футу.

Паша, в модных очках и с бородкой — ни дать ни взять западный интеллектуал — улыбнулся и так же вежливо отказался.

— Зассали! — обрадовался сотрудник и стал более настойчиво приглашать нас в сортир, уж было подхватив под руку Долгова и потащив его. Вышли из кабинета и сказали, что хватит баловаться, некогда — надо ещё брать отпечатки, фоткать и на камеру снимать.

Они как-то уяснили, что организаторы я и Гроб. Мы и не отпирались.

— Чё вам надо?! Кто вас научил?! Кто такой Лимонов?!

Я проговорил что-то туманное о Летовской революции творцов, художников, поэтов, революции солнечных сил… Не восприняли они и язык геббельсовской пропаганды — ещё более туманное «объединение нации вокруг идеалов национальной революции» Тогда я в корень опростился и залепетал о социальной справедливости и счастье простого народа, о том, что в книгах пишут правду о произволе властей (тоже мне Чернышевский), но они и этого не поняли. Признаться, я и сам плохо знаком с идеологической платформой партии — книг читать не довелось, а у сочувствующих, у кого ни спросишь — никто не может внятно изложить. Максим Рыжкин начал объяснить весьма популярно и наглядно: «Вот это вот, допустим, Ленин, — мы выпивали у него на кухне самогон, и он как раз доставал из банки огурцы и выкладывал их на тарелку, — вот это вот Николай II, вот это Пётр I, вот это Дзержинский — ты их всех должен уважать…» — мы запили этот простой урок парочкой стаканчиков, и когда я «откусил от Ленина», чуть не передрались…

— Чё он написал?! — вытаращив глаза, орал мент.

— Читать надо, — сказал я.

— Дерзить, блядь!? — вскочил из-за стола в порыве ко мне.

Я отступил, пытаясь сохранять хладнокровие и на всякий случай присматривая что-нибудь на столе сбоку.

— Хватит, Петрович, хорош, — подсказали сбоку.

— В армии служил?

— Не-а.

Позвали Гроба.

— Чем занимаетесь? — услышали мы в коридоре.

— Бренчать, дренчать и хуйню собирать! — переозвучил я его ответ строчкой из Летова, и мы все удохли.

— Вы чё там уссываетесь?! — орали оттуда, — плакать надо! Щас мы вас охуярим!

<…>

Окончание 6.

Все погнали чуть ли не бегом в «Спутник», чтобы успеть там посмотреть про себя в новостях и отметить…

Мне было очень близко до мультимедиа, но я не хотел туда. Долгов сказал, что «можешь переночевать в клубе, а я можть займу денег», и я купился на это, надеясь на продолжение банкета. Мы ехали вместе с Гробом и Ромой. Вдруг мы с Алёшей слышим, как Рома и говорит Гробу:

— А этих чертей ты случайно не знаешь — Санич там, О. Шепелёв?..

Мы все удохли.

— А это, по-твоему, кто? А Санич — Санёк длинный — вы же с ними на обувной репетировали на одной базе! Что значит, пить надо меньше и колоться!

7.

По пути «в клуб» (компутерный клуб, где он работал, самодельно-маленький, но зато озаглавленный не менее как «ЗЕОН») я купил бутылку вина и своё любимое пирожное безе. «Только никому не говори: жажда — всё, и нехуя портить имидж», — обратился я к посмеивающемуся Алёше, который пообещал завтра же внести соответствующие обновления в свой сайт — «Эх, жалко фотика нет!»

Едва мы вошли, как я расковырял пробку и начал пить, предлагая, естественно, и ему. И вообще пить всю ночь, но он пошёл в отказ.

Ну это и к лучшему, думал я, вернувшись, запирая дверь, откупоривая пиво — во-первых, пиво тоже неплохо и оба баттла мене, а во-вторых, я сейчас наконец-то сделаю то, через что должен пройти каждый современный настоящий мужчина — посмотрю порнушку! Вот только б разобраться в системе…

Я закрыл дверь каморки, опустил жалюзи, выключил свет, залез на своё ложе — как раз у главного компа — прислушиваясь к звукам в коридоре… с колотящимся сердцем… и рукой в штанах… включил машину…

Тут начались непонятные мне проблемы. Вместе с основным включились и все остальные, потом какой-то сбой, «введите пароль» или что-то подобное… Короче, всё отрубается, а потом очень долгая — «Он что все одиннадцать проверяет?!» — проверка дисков… Долбаная сеть и факен ХР — то что я вообще не осознаю!.. «…данные утеряны…» — звучит для меня как приговор — завтра придёт долбаный босс, а тут — Тотал Систем Капут! — мало того, что может всё же что-нибудь как-нибудь заклинить от винища, похерилось вообще всё, и вот он виновник, выплачивай! — не знаю, потеряла ли что всемогущая СИСТЕМА, а я потерял нервов как будто пытался одновременно уложить на своё ложе из стульев не менее осьми же трезвых Зельцеров! Но фокус в том, что остановиться не завершив задачу я не мог.

Таким образом, я раз восемь включал-выключал всё, ожидая минут по восемь ScanDisc… Потом понял, что жёсткий диск тут не один, а их целых четыре, долго перебирал всяческие папки — забыл их названия… потом искал сами папки… потом как убавить звук…

Состояние моё было ужасное — и физическое, и умственное, и моральное — три с половиной часа нервозности у монитора плюс вспомним весь день, да и предыдущий!.. Всё тело страшно ломит, в голове какой-то взрыв, свинцовая тяжесть, глаза вот-вот лопнут, руки трясутся — психика переутомлена и перевозбуждена — гиперусталость, но спать невозможно… вроде и рубишься, а не можешь… ни сон, ни явь… ни жив, ни мёртв…

Я проваливался в сон, в бред, и мне вспоминался такой же случай у Саши. В одну из первых недель после того, как она меня бросила, мы жрали уже четыре дня, и несмотря на то, что ему с утра надо было на работу, а мне на кафедру, решились да и обожрались и на пятый. Родители его уехали на похороны дедушки, и в доме никого не было. Он завёл будильник в радиве — и умудрился встать с попсовыми припевочками в полседьмого! Мне надо было попозже, часам к десяти, и он, уходя, сказал мне: лежи, спи пока, а потом только дверь захлопни. Но надо сказать, дорогие, что состояние моё было таким же, как описанное чуть выше, а на ментальном уровне ещё намного хуже — я тоже не мог спать и не спать — в какой-то пограничной области между сном и явью меня преследовали жуткие страхи, а в тот миг, когда проваливался в сон, я тут же просыпался от мгновенно сработавшего, как капкан, кошмара (самый осмысленный, удобовербализуемый и нестрашный из них: мы с Зельцером стоим у рыгаловки, «Пойдём» — говорит она, улыбаясь, и как только мы, взявшись за руки, делаем шаг к её вратам, нас душат сзади проволокой-удавкой, врезающейся в кожу), и следом всё повторяется вновь… Но я уже знаю путь спасения: как только Саша выйдет, я встану, включу комп и найду один файлик — может даже поможет — в таком состоянии ничего не могу делать — даже спать и просто лежать! — а тут всё-таки концентрация и выброс гормонов в мозг.

Думаю об этом, хочу встать, но мысли, как кислотой, разъедают кошмарные и бредовые образы. И как только я начал проваливаться в «яму» сна, подпрыгнул от грохота — удар в дверь, и тут же — в стену, к которой я прижался (она у Саши тонкая совсем), и тут же меня осенило — гроб! — позавчера умер в квартире напротив дед-ивалид. Я почувствовал: за тонкой перегородкой неживое тело, присутствие смерти, её физическую близость. Ещё парочка толчков — словно ломится в дверь, сквозь стены…

Представляю-чувствую, как меня — меня, такого наполненного до краёв и переполненного через край эмоциями и мыслями гения! — опускают-оставляют в мокрой-мёрзлой глиняной земле, в квадратной высокой яме, закрывают доской и закидывают мелкими смёрзшимися сгустками почвы… Э-э, кричу я, вскочив, хватаясь за бешено колотящееся остановившееся сердце и за горло с прекратившимся учащённым дыханием, погодите!!! Трясу головой, бью в неё руками, бьюсь об шкаф. Поднявшись, скрючившись и трясясь, делаю шаг к столу, запускаю спасительный комп.

Пытаюсь запустить ролик, но не знаю, как его открыть. Звонок в дверь — чуть не разрыв сердца — что это, кто?! — вдруг Саша вернулся!.. родаки должны!.. стидноу, Олёша, в твои-то годы… И тут — музыка — что называется грянула — где-то очень близко. И какая! Бегу, как на протезах, к окну в другой комнате… Да, для большинства людей это единственное соприкосновение с классической музыкой, к тому же живой, непосредственно данной! И какой!..

Внизу я вижу кружок из людских голов и в центре его гроб с дедушкой — строгий костюм, седые волосы, абсолютно серые руки и лицо, кажется, небритое… и он короткий — без ног — полгроба несуразно свободно!

У меня сводит все мышцы… я шатаюсь… я чувствую этот морозец, эти снежинки — как они не тают на теле… Музыка смолкает, что-то говорят, потом закрывают гроб, заколачивают, грузят и увозят, расходятся… Я влачусь к компутеру, опять пытаюсь… И тут уже насущно понимаю МЕГААБСУРД ситуации: я конечно могу всегда делать всякие вещи, в том числе и некрасивые — главное, чтобы никто не видел, не знал… а потом жить почти как ни в чём не бывало… наверно потому что всё-равно не верю во взаимосвязь… Нет, теперь уже не могу. И файл всё равно не знаю как активизировать. Неужели могу?! И на колени и — что?! Этого уже нельзя — что-то человеческое должно быть — ? — что?! Оно как стекло прозрачно-хрупко, но оно есть.

Конечно, не стоит об этом кому-то говорить — не принято об этом говорить, неприятно об этом говорить, да и мало кто поймёт… Но это ведь самое важное! Я попытался это сделать, думайте об этом, братья и сёстры. Теперь — надеть маски!

Факен фэгетс! Факен лесбианз энд вери факен ортодоксез! Лучше б я имейджен вирчуал-попку Инночки (ну не риэл-Зельцера же представлять!) да и после заснул сразу!.. Уже рассвет… бред…

Долгов будил меня, стаскивая с меня одеяло, стаскивая меня самого… Я, непонятного происхождения и природы существо, на глазах у немногочисленных странных посетителей и Олега (соседа-аптекаря), весь муторный, опухший и всклоченный, с болью в ноге (и паническим страхом за неё), прополз к бутылке пива и принесённой добрым Алёшей пластиковой коробке с макаронами с сардельками…

Иногда мне кажется, дорогие (да чуть не каждый день при просыпании, возвращении в эту реальность и её жизнь), что вообще-то всё само по себе не просто так, а алкоголь — просто средство оправдать своё ощущение странности бытия…

8.

Я всё думал, как завлечь Инну в своё убогое жилище. Сами понимаете, золотые, когда нормальная хата — то-сё, банкет, туды-сюды, и мы уже на «ты» А тут что? — занять беседу на пять минут нечем — ну придёт она, удивится, в какой дыре живёт её младой ВРП, сядет на табурет (я на кровать) — и что?! — что я скажу ей в отсутствие всех этих внешних раздражителей — модерн конвинианз — щедрот бытия — посторонних тем — окольных путей? — Инна, я люблю тебя, иди-ка ко мне в скрипучую кроватку! И не просто так — надо бы, чтоб ты ежедневно (уж ладно еженощно) была тут — и разнообразие отношений и обстановки будет только в позах! Оригинально, конечно, но не сработает.

Но я кое-что придумал. Я решил привезти хотя бы несколько новомодных книжек, что-нибудь по искусству, (она ведь увлекается рисованием — альбомчики и теоретические Кандинского и Малевича?), что-нибудь из моих публикаций, что-нибудь авангардное повесить на драную стену и, конечно, по парочке изящных стаканов и нормальных тарелок — ещё одна сумка из дома, всего и делов-то. Это, естественно, ничего особо не даст, но один вечер, довольно приятный — купить вина, салфеток, фруктов, пожарить баклажаны… — она со мной проведёт — а там — кто знает? — где один, там и два…

Но вот планы мои опрокинуты, и все эти вещички бессмысленно валяются посреди смрада, беспорядка и грязи… Обычное пробуждение в полдень от холода и голода. Я знал, что ничего нет, вычерпал кружкой прогорклые подонки воды из ведра, выпил, распотрошил бычков, скрутил самокрутку, поджёг полусдохшей «чикалкой» газ, поджёг полоску бумаги, чтобы не прикуривать от конфорки, постелил на пол газету со своим портретом, насрал на них, завернул всё-это, поместив в целофановый мешок и завязав — от мусора воняет, всё равно надо выносить (вроде и ничего особо не потребляешь, а отходов — завались!). Оделся, полил затылок мерзким «деколоном», повозил тряпкой по носам гриндеров, взял пакет с мусором и отправился в путь-дорожку. Хорошо, когда есть дела. И деньги!

Выбросив мусор в контейнер у «Витаминки» (ближайший!), я в неё же и завернул (думал, баклан, заселяясь, что будешь регулярно столоваться здесь…). Заказал гуляш, салат и пиво — это очень обильно, золотые. Затем зашёл в магазинчик в «Спутнике» и приобрёл связку бананов, пару апельсинов, два огромных персика, пакет и сигареты. На остановке ещё купил цветы — «чисто наши» розы, но более цивильных тут и не было. Итак, я к Инночке, больной и маленькой, в больницу.

Все вышеописанные заведения, как вы знаете, находятся совсем рядом, так что я не спешил — но оказалось, что встал я всё же поздновато — попал как раз на начало тихого часа и, как я не рвался к «доченьке», меня попросили обождать два часа. Я стыдливо спрятал цветы в пакет, вышел и сел у монумента архиепископу Святому Луке (он же профессор-хирург Войно-Ясенецкий, получивший в годы войны благодарность от Сталина — вот ведь…). В пять стрелка с Зельцером — но чем, однако, занять два часа (если не пить)? Свалить в центр, выпить там, дожидаясь Эльмиру. А как же «доченька»? Ну, овощи-фрукты я ей допустим и завтра доставлю… Да дело-то, золотой ты мой, не в них, а в том, что она лучше — зачем тебе Зельцер? — с ним можно только нажраться!

Тут я увидел, что мимо, по дороге за забором, вроде бы проходит Варечка — девушка из газеты, куда я писал рецензии, хотя и моя ровесница, но такая очаровательно-улыбчивая и миниатюрная. Я обрадовался — у меня в кармане как раз лежал клочок бумаги с крупными цифрами её телефона — сама недавно дала, и я всё думал, как бы найти возможность и время ей позвонить и как она это воспримет. Я вскочил и вдруг замер, словно почувствовав в этот самый момент три альтернативы — Инна, Зельцер, Варечка — короче, «Сад ветвящихся дорожек», заросший тмином, caraway, кого хочишь выбирай. Всё же я вышел за ограду и проводил взглядом тонкую спинку и аккуратную попку моей будущей… — будущей хауляйтерши тамбовских нацболов! — крикнуть или бежать я не решился, к тому же цветы.

Я пошёл прогуляться по Набережной, как говорят, убить время (страшное выражение — его, время-я-не-мерв, надо воссоздавать, joining, enjoy) — как будто свободное, ненужное время в ожидании — в ожидании, допустим, очевидного счастья… или казни… Погода была по-осеннему непонятная: то налетал холодный пронизывающий ветер, то выглядывало и пригревало нестерпимо яркое солнце, по дороге неслись, шурша, совсем сухие и жёлтые листья, пока не попадали в лужи с такими же, но уже размокшими своими собратьями. Я был одет в майку и шерстяной свитер, который каждые пятнадцать минут приходилось снимать, а потом вновь надевать!

Инна была по-домашнему неотразима — в шлёпанцах, в засученных трико, кудряшки в заколках. Отнесла к себе подарки, удивившись, предложила прошмыгнуть на балкон. Хотя ей и нельзя, спросила покурить сигаретку. Показала на коробку с арбузными корками и бутылки в углу и сказала, что это был её день рожденья — приходили Олька с Миханом. Потом даже Долгов приходил, и ещё один пацан (ты его не знаешь), все тоже с цветочками. (Я вспомнил, как позвонил ей из деревни на сотовый и сказал: «Доченька, поздравляю тебя…» — «Спасибо» — сказала она и отключила связь…) Разговор не совсем клеился, но тут пришла выручка — ещё гости — те же самые Олька с Миханом и ещё маленькая Ксюша в безумно сексапильных сапогах. Я отдал Инне обещанную книгу С. Бирюкова «Зевгма» с подписью «ПОСОБИЕ ДЛЯ УЧАЩИХСЯ и лично для Алёши Шепелёва», и все полюбопытствовали прочим содержимым моего чудо-рюкзачка, на что я сразу же извлёк автобиографию Мерилина Мэнсона и стал показывать юным дамам развращающие фотоиллюстрации, однако Ксюха, надев очки, тут же извлекла из глубин привезённую мной для какой-то статьи «Философию и искусство модернизма» и захватила почитать — умная девочка! Я объяснил ей, что книга сия издана в 1980 г. и поэтому несколько «стилистически своеобразна» — например, вот, наугад — знаете, кто такой Энди Ворхол? — «В жизни, как и в искусстве, для него нет ничего запретного: его излюбленное занятие в жизни (это он тоже рекламирует) — сексуальная патология, наркомания. Перенесённые в искусство, они «оживляют» товарную безликость его поделок» — вот так-то, доченько ты моё шизо-фетишизированноя. Умная, а сапожки всё-таки отпад! — я так и тянул к ним руки — они с Инной вскоре уже начали обеспокоиваться моим слишком пристальным вниманием к этой детали Ксюхина гардероба, да ещё фотки-книжки эти! Начиналось привычное инноподтрунивание над «маньяком».

— Не любите вы меня, — сказал я иронически, но тут же подумав, однако, что это правда. — За сим рад откланяться, не болейте.

До встречи с «позишен намбер ту» оставалось меньше получаса! Я помчался бегом, запрыгнул в первый попавшийся автобус. Вновь бегом. Кто-то белеется на нашей лавочке у мусорки — она — белая вельветовая курточка, беловатое гладкое личико, светло-блядской помадой накрашенные губы (специально для меня!), распущенные волосы.

9.

— Давно ждёшь?

— Да уж минут двадцать я здесь…

— Ну извини, — я присел рядом, пытаясь отдышаться, закуривая, начиная ощупывать деньги в кармане армейских штанов.

«Что ж ей надо?» — пытался придумать я, но задавать идиотский вопрос «Как дела?» не стал. Она, наконец, сама осведомилась, как у меня жизнь. Я выложил всё, без умысла и подготовки: «Как всегда, хуёво, живу бедно, денег мало, в холупе уже холодно, крыса, падла, всё жрёт и спать не даёт, одиноко, все надоели, пью самогон с Федей».

Она осторожно сказала, что это ещё что — вот ей-то как сейчас хреново.

— Да тебе-то что, дочь моя! — выпалил я, даже вскочив со скамейки, застыв над ней в непонятной стойке, будто выбирая, что сделать — ударить её или заключить в объятья.

Она шмыгала носом, утиралась платком и чуть ли не плакала. Было уже прохладно. Я присел опять — к ней поближе.

И она, мало-помалу, своим ставшим непривычно тонким, словно сорванным голосом, изредка всхлипывая и подкашливая, стала рассказывать о своей жизни последних месяцев. Что она вот не может больше так жить и не знает, что делать. Что Толя её обижает и даже бьёт, почти бьёт. Он говорит, что она рахоба неповоротливая и ни хрена не может делать. Приходит поздно, заваливается и говорит: давай жрать! («Что ж тут удивительного, сие весьма поощрительно», — цинично вставил я вокалом интеллигентного доктора.) Какая тут любовь?! — сплошная нервотрёпка! Он говорит: ты чё книжек обчиталась да фильмов обсмотрелась?! — это реальность, это взрослая жизнь, это бизнес! Я, мол, работаю, а ты целый день прохлаждаешься в моей квартире! Да подавись ты своей квартирой! Я между прочим целый день, целый день — Лёшь, поверь мне, правда! — мою, готовлю, убираю, туда-сюда… А этот приходит: чё да чё, дай да давай, заткнись да молчи, уйди да пошла!.. И папаша его такой же — я к ним приеду, вроде в деревню вроде бы как отдохнуть — давай, блять, все выходные его дом — трёхэтажный коттедж — что там, блять! — отпидораживать! То не так, это не этак! — не угодила ни в чём! А я только терплю — думаю: ладно и ладно, может потом… Да нет же — папаша — вроде уж как дело к свадьбе подходит — всё больше его на меня подначивает — мол, что она да как (наверно, он, дурак, ему брякнул, что я кололась), на хера она тебе нужна такая — чёрного, мол, кобеля не отмоешь добела (я, извините, невольно хгыгыкнул) — ты пацан молодой (тридцатник, блять, послезавтра!), видный, умный (ага, долбоёб хуев припадочный!), квартира у тебя трёхкомнатная (да подавись ты своей квартирой!), перспективы есть — найдёшь себе бабу нормальную, молодую-красивую…

Она поднесла платок к глазам, тихонько всхлипывая.

— Ну-ну, не плачь, дочь моя… — я дотронулся рукой до её плеча. От неё пахло хорошими духами. Лицо её было будто матовое.

— Всё, я ухожу, Лёшь, я больше не могу, — резюмировала она.

— Но, дочь моя… Вы уже целый год прожили вместе, собирались пожениться… Всякое бывает в жизни — поссорились, потом помиритесь… — было завёл благородную дребедень я.

— Нет! — вскрикнула она, — я уйду! Пусть плачет, рыдает, угрожает — как хочет… Я больше не намерена это фуфло терпеть! Все меня переубеждают — но я всё равно… Но ты-то, ты-то, Лёшь, что скажешь?

Я был польщён особым ко мне обращением и высказал по своему обыкновению всё напрямую.

— Во-первых, я тебе не доверяю (на женщин вообще нельзя положиться — ни в прямом, ни в переносном смысле!). Но это ладно, к делу это не относится. Во-вторых, ты дура сама (ладно, это тоже не относится и я не хотел тебя оскорбить). Далее, ситуация вполне тривиальная: любовная лодка разбилась о бык и всё такое… А ты чего хотела?! Все так живут — работа, жрачка, кухня и «Пошла ты на хуй!» Это женская такая доля ваша немилосердная. Если благосостояние семьи повыше, то люди более-менее прилично уживаются, а если свести к минимуму — могут и сожрать друг друга — даже в буквальном смысле! Мало ли, что он тебя шпыняет! — он главнее, ты ему обязана — как же тут не сорваться?! Закон психологии — каждый отрывается на нижестоящем, и точка. А ты, доча, не помнишь, как ты надо мной издевалась? «Это не то, то не это!» — да ты, моя кощечка, меня заёбывала в дощечку со своей всякой мелочной хуйнёй, всегда и во всём игнорировала, унижала и третировала! Это я тебе пел про любовь, а ты мне про реальность! Ну, это тоже ладно. Ты же сделала свой выбор — ты захотела жить как все нормальные люди — меня и мой маргинальный образ жизни ты отвергла, и правильно. В каждом образе существования свои недостатки, свои правила, которые надобно соблюдать. А ты что думала — ты так же будешь надираться портвейнами, курить траву, шастать по Кольцу с кем попало, допоздна?! — этим, извините, я занимаюсь! Я холост, одинок, нет у меня квартиры и устремлений к работе и прочему светлому будущему. Вернее, устремленья-то есть, да возможностей нет. А у тебя — есть! Ну и хуярь, крепись, не ной! Как говорят у нас в Пырловке, браздой дойдёть.

Тема спиртного особенно её взволновала — она пожалилась, что с этим совсем туго, что Толя не даёт ей «выпить немножечко» даже на праздничных банкетах, называет алкоголичкой, что не даёт ни с кем пообщаться (даже был скандал после недавней встречи с нами), называет блядью.

— Правильно! — довольно изрёк я, — тебя надо держать в ежовых, я бы ещё и бил тебя!

— Он уже начал, козёл! Ни за что… — она опять тихо всхлипнула в платочек.

Я внутренне размяк совсем. Но с ней надо быть настороже!

— Может, ты, грешная, клевещешь — так сказать, намеренно преувеличиваешь из-за своей субъективности? Я, конечно, глядя на Толю, никогда бы не мог подумать, что он таков…

Да что ж я врать буду… — пропищала она тонким голоском, утирая с искривившегося лица невидимую мне слезу, опять всхлипнула и, бросив проверочный взгляд на меня, совсем правдоподобно расклеилась.

Мне уже хотелось обнять, обогреть эту маленькую несчастную девочку.

— Ты всегда, всю жизнь общалась с мужиками. Ты с ними дружила, не с бабами. Хорошая привычка — с ними лучше, интересней в любом случае. Но если ты не моя женщина — понимаешь: моя?! Пришла пора отвыкать — поднатужься как-нибудь, отвыкни.

— Да что ж я с ними трахаться что ли хочу?

— Причём здесь “трахаться”? Хотя притом — где портвейн и гулянки до полночи, там и… — я запнулся, осознав, что уж совсем углубился в роль моралиста (я, конечно, им всегда и был, но по-своему, тихо, в глубине души — как на самом дне рюкзачка у меня лежит брошюра «Первые шаги в православном храме»!).

— На самом деле я не знаю, Эль, — сказал я откровенно, не заметив даже рифмы, — здесь тебе никто, к сожалению, не поможет, ты должна всё решать и делать сама. Если что-нибудь второстепенное, я тебе всегда готов помочь, обещаю. — Слова мои были искренними, и я понял, что сейчас нарушил свой зарок дружить с женщинами.

…И вообще все фибры и жабры моей черноплодной души раздувались, от бурного тока крови с пузырьками воздуха её духов в голове звенело — даже не могу вот констатировать, когда именно в речи её произошёл этот роковой инверсаж (хотя, впрочем, именно это я и предполагал в самой первой её фразе, в самом её появлении, на это и надеялся):

— Лёшечка, я о тебе только и думаю…

— Ни хуя подобного! — это я о тебе думаю!!

— Всё это время — я всё вспоминала, плакала…

— Ну не надо заливать, заливаться слезами. Ты меня бросила — это был твой выбор. Ну ничего, насильно мил не будешь. Мне, понимаешь ли, не очень… комфортно… было на тебя смотреть… со стороны…

— Лёша, извини, Лёшечка! Я больше не буду! Мне ведь тоже.

— ?!!

— Все эти звоночки твои, тусовочки… — она вновь всхлипнула. — («Уже, значит из-за меня, не из-за Толи», — ехидно подумал я). — Я без тебя не могу…

— Прекрасно можешь.

— Ну Лёшь, ну что ты такой дурак-то?!

— Я у тебя всегда и был дураком.

— Ну Лёшь!

— Эз ыстори хэз шовн (Primus), нам не место вместе. Общих интересов у нас — если, конечно, не считать пристрастия к употреблению внутрь органических соединений, содержащих в своих прекрасных полимолекулах характерную группу атомов ОН, — нет вообще. Ты меня опять будешь…

— Нет, Лёшь, нет! Извини меня, пожалуйста!

— «Извини»!

— Я буду себя хорошо вести.

- Человек не меняется. Десятки лет бессмысленны, не то что паршивый долгий год. Ты — дрянь (подчёркиваю — и хорошо, что в русском языке есть подходящее слово).

— Я хорошая… — выдохнула маленькая девочка, которая ещё не совсем бросила мусолить чупа-чупс, или даже хочется добавить нечто большее — большооее, е! е! е!..

Я было направил порыв к ней, но спохватился: чушь, рубаха ты Олёша, ложь и провокация! — милые бранятся, только тешатся, чур меня!

— Я тебе советую, милая Эльмира, вернуться к своему Толе, поговорить с ним, или попугать его сбором чемоданов или даже свозом их к подруге — к мифическому «другому другу». — Высказав сие, я вновь поймал себя на благоразумии и благородстве, хотя мне и свойственных, но как всегда резко контрастирующих с обстановкой, — и теперь они были высказанны прямо и в чистом виде, поэтому пришлось добавить “тень”: — Если хочешь, я тебя трахну разок-другой в попку — чтобы всё было взаправду…

— Какая же ты свинья, Шепелёв! — бросив это мне «в морду», она резко поднялась — видимо, чтобы картинно уйти.

— Я пошутил, Эльмир, не уходи, — сказал я что называется «в сторону», сдержанно-равнодушно, вместо того, чтоб по привычке вскочить, схватить её за руки, за талию, и удерживать силой, усиленно извинительно ноя при этом.

Подействовало!

Тут мы заметили, что у филармони кучкуется народец. Подошли — показ фильма «Любовник» и встреча с творческой группой. Нам сразу вспомнился поход наш на фестиваль, в «наш первый раз». До начала оставалось десять минут, и мы побежали в ближний гастроном, где была и забегаловка, и я вместо пива и вина взял нам чаю с пирожными. Как ни странно, по окончании минитрапезы она признала это мудрым ходом.

На сцену в хорошо заполненном зале вышел приличный во всех отношениях мужчина Янковский в сопровождении мешковатого, тоже приличного Рубинштейна, сели за столик. Мы с Элькой засели повыше и как раз напротив гостей — когда они бросали взгляды в зал, то как раз видели нас, странную парочку… Но главное — все ребятишки с камерами (знающие меня по журфаку-филфаку или как поэта) начали светить в нас своми камерами и фиксировать на плёнку ещё не состоявшийся адюльтер — через два часа Зельцер вернётся домой, подоспев как раз к вечерним новостям, в которых её домашний тиран и увидит, где и с кем она на самом деле была вместо заявленного визита к подруге! Она щурилась, закрывалась ладонью, я вскакивал, подбегал к операторам и просил «Не снимать!», что ещё больше их раззадоривало: «Ты чё, Шеп, совсем зазнался?! Ты ж тут самая колоритная натура!» Потом нас ещё «застукал» Рома из «Эгрегора»…

10.

День Х — так я его мысленно прозвал — был несуразным с самого утра.

Проснулся от стука в дверь. Восемь часов — в такую рань никто ко мне не суётся. Стук в окно. Зельцер явилась с чемоданами! — вспомнил я. Неужели правда?! — вот это да!! Надев трико (конечно же, задом наперёд), я поспешил окрывать. Это была не Элька с чемоданами, а Феденька — с каким-то нелепым, чуть ли не детским рюкзачком (он никогда с ними не ходил).

— Что это у тебя там? — удивился я, переведя вопрос с него самого на снимаемый в пороге рюкзак.

— Диски, кассеты, тетрадь с ручкой — я перед институтом решил к тебе заглянуть… У меня сегодня экзэм — ну, это неважно… — Можно, Лёх, если чё, у тебя сегодня переночевать?

«Вот те номер! — налоговой полиции! — подумал я, — ты и так почти еженощно у меня на раскладушке обретаешься, только не всегда тебя заманишь в эту дыру! Почему именно сегодня-то?!»

— Меня как бы выгнали из дома, — пояснил он, видя мою заминку.

— Ладно, — говорю, — какие проблемы. Только… так нызываемая Эльвира — я наверно тебе говорил: она уходит от Толи — я думал, что это она пришла с чумаданами…

— Эля? — сказал он, причмокнув, — довольно-таки интересная девушка…

— Мало кто подобным образом о ней отзывается. Но я думаю, этого не будет.

— Ладно, Лёх, я побежал. На Кольце будешь?

— Давай в шесть.

— Давай, бро!

Я лёг и призадумался, предчувствуя, что что-то явно наваривается…

Потом поднялся, наварил макаронов, поел и отправился к Саше.

Обычно он был весь в делах с так называемым Килл’ом, которому помогал продавать мёд и сдавать цветмет, а сегодня они сидели невесёлые, явно на мели. Я позвонил Инне, но мне передали, что она передала, что сегодня ничего не получится. Может, тем лучше… Что ж делать — надо бы что-нибудь организовать — чего-нибудь выпить например… У Саши денег нет, а я должен ему полтинник. Позвонил Долгову, который должнен мне полтинник. Его нету; Саша послал ему на пейджер: «Срочно подходи в три к памятнику Зое» — три раза, а от кого не указывалось. Мы с Сашей решили всё же пойти в штаб его любимой партии ЛДПР, куда меня недавно затащила случайно встреченная в тралике Репа — работа по переписи, мы с Сашей как лица с высшим и «почти выше», а также знающие и «почти» ПК, должны там отхватить за один месяц по три с половиной тыщи. Я предупредил, что имею с собой сто рублей, и малыш Килл попёрся с нами.

Оттуда нас послали. Через дорогу перебегал удивлённый Долгов. Подошли к главному корпусу моего универа, я сказал, что должен зайти — может дадут денег. Оттуда я вышел с толстой брошюрой, где на последней страничке красовались несколько мелких строчек тезисов той самой моей статейки о маленькой Ло и её не менее маленьких сестричках. Я показал им книжку и признался, что нагло солгал — просто тогда, отойдя от этого здания, с двумя полтинниками и в их компании, я бы не сделал этого вообще — я, Алексей О. Шепелёв, гений, в трезвом уме и памяти, зашёл в типографию и заплатил полташ вот за это. Санич бросился меня душить, причитая: «Это же литр сэма, даже больше!»; товарищи, хоть и не любители оного, тоже помогали и, игнорируя мою тягу к знаниям и вклад в науку, называли меня недобрыми словами.

Второй полташ тут же перекочевал к Саше, а у Алёши, как всегда, ничего не было. Саша огласил свой план, что надо немедленно идти выпивать самогон. Алёша наотрез отказался и пригласил меня поехать с ним в клуб. Саша одобрил, сказав, что это в самый раз, даже мало в двоих.

Меж тем было уже около четырёх, когда я должен позвонить Зельцеру (у Долгова нашлась карточка). Она настаивала на встрече. Договорились в семь на Кольце. Она спросила про Сашу, я сказал, что вот он здесь, сейчас пойдёт выпивать, она гыгыкнула и высказала странноватое пожелание, что «его тоже бы неплохо видеть». Что же это подготовляется? — подумал я. Карточка кончалась, и я предложил ей позвонить ему минут через сорок домой. Выпить очень хотелось, но что ж теперь…

Алёша сам вызвался со мной на Кольцо, посему мы вынуждены были ждать его босса и несколько припоздали. Вообще мы были несколько размягчённые и даже в автобусе попивали из последней баклажки. Когда я выходил, застёгивая на ходу репорюкзачок, замок его разошёлся, и баклажка, Сартр и прочая полетели на асфальт. Как я ни пытался его соединить, ничего не выходило, и пришлось признать, что портативно-культовый предмет всё же себя исчерпал. Однако корни уже глубоко во мне, думал я, и теперь мне не нужны внешние атрибуты — это как дон Хуан курением всяких грибов и трав затянул несмышлёного Карлоса в мир колдовства, а после оказалось, что это было вовсе не главным, а только приманкой (надоел я наверно со своим дон Хуаном — а что поделаешь, мои золотые, сие есть единственная книга, которую я прочитал за последние полтора года!). Конечно, оно и уподобляться Репинке — не столь уж однозначная затея, даром, что в момент обретения рюкзачка у меня сразу случился небольшой роман с Зельцером — сказка, конечно, как вы знаете теперь, с несчастливым концом, но начало почему-то нравилось… Да и вообще было интересно… «О чём задумался?» — вопрошает Алёша; о чём? — интересный вопрос, но лучше лишний раз прималчивать — давно подозреваю, что не раз уже упомянутая всуе так называемая гениальность, если ея взять, так сказать, в быту — простое, чуть-чуть осознанное помешательство…

Из-за угла почты выскочила Репа:

— Что, ослёнок, тебя уж все ждут давно!

— Кто все? — у меня аж челюсть отвисла.

Она посмеивалась, выпивая пиво и показывала лапкой на лавки: «Вот, что это белеется?» (это была куртка Зельцера), «А вон вдалеке что бишь коричневеет?» (куртка Фёдора). От неё мы узнали точное время: без двадцати восемь…

11.

Я подошёл к Зельцеру, присел, они прошли к Феде. Предложил пива, извинился за опоздание. Она не орала и не нервничала, вежливо отказалась — золото-золото, а не Зельцер! — неужели люди всё-таки меняются?!

На чём свет стоит матерясь своей раскрылившейся походкой приблизился Федя. Подошёл и с размаху ёбнул рюкзак об бетон. Орёт страшно и понятно в чей адрес. Несколько раз с плеча — все кассеты и диски разлетелись в щепки! Вот вам всегда подчёркнуто сдержанный и вежливый Федя… Неужели люди меняются?! — не верю!

Репа с Долговым удыхали. Ну, подобралась шаражка, подумал я, только Саша где. — «Я ему звонила: он вообще лыка не вязал, сказал, что не может даже дойти, спит», — рассказала Зельцер и все удохли. Ну и слава Богу, подумал я, хоть одним меньше — ведь какой тут интим — представление специально подобранных пьяненьких долбокодлопрофанов! «Сейчас ещё Шрек должна подойти», — уведомила о почти равноценной замене Элька. Я пробормотал Феде слова оправдания, а каждый между тем втирал мне что-то своё и требовал приватного разговора. Голова моя кружилась, я сильно занервничал. Они всё лезли — и все теребили меня своими лапками, словно стараясь растащить на куски. «Ну, подобралась шаражка! — вскричал я, срываясь, отталкивая от себя профанов, — по очереди, золотые мои изумрудно-яхонтовые!»

«Ну что, Лёшь?» — спросила умильно-сдержанным, чуть ли не просящим тоном Зельцер, хорошо накрашенная, напудренная, пахнущая чем-то чужеродно-родным, вкусным. Я сказал, что всё нормально, то есть я и скромная квартирка моя по-прежнему к её услугам, и вообще я как всегда её люблю и хочу. Последнее, впрочем, я наверно не сказал, но, думаю, это было понятно из контекста. Я вдруг почувствовал себя совсем плохо — в голове совсем помутнело и потяжелело, озноб, потрогал лоб — огнянный. По моим ощущениям — всегда довольно точным — температура 38 и 5. Сказал Эльмире, она попробовала ладошкой, сказала, что и правда горячий, но значения этому не придала, а остальные и подавно.

— Ну, так я к тебе, Лёшь, да? — она всё ещё выясняла наверняка.

— Ну конечно, — меня это раздражило, и я стал подчёркнуто спокоен и вежлив, что твой Феденька.

— А Шрек, Лёшь, нельзя её тоже взять?

— Её? — удивился я, — ну ладно; только условия у меня не ахти — кровать и раскладушка.

Легка на помине из сумерек появилась она, Таня (псевдонимчик обусловлен был не столько тем, о чём вы подумали, сколько её непосредственностью, наблюдательностью и остроумием, а особенно теми же качествами Кротковича: «А у меня фамилия из четырёх букв», — рассказала потом Эльмира, — «Шрек, что ли?!»), попивая пиво, вступая в круг профанов, как будто тоже требуя аудиенции.

Это-я-Федичка, отозвав меня на соседнюю лавочку, был неоригинален:

— Ну чё, Лёх, можно у тебя сегодня перетусить?

Я в подчёркнуто мягких выражениях принялся объяснять, что, понимаешь ли вот, Федя, так и так, вот девушка, так сказать…

— Йуо-бать!! Бля-ать!! — стиснув зубы взревел Феденька и сплеча саданул рюкзачком об землю. Быстрым манером он удалился во тьму, на самую дальнюю лавку. Долгов последовал за ним, а Репа подсела ко мне:

— Давай, сыночек, унасосим букажечку, так сказать, баклажечку.

Я довольно мягко пояснил, что денег у меня нет, на что мне был дан наглый намёк, что, дескать, есть у Зельцера и у Шрека. Я довольно мягко послал её к её репоприапу.

— Что, Зильцера хочешь к себе заманить? — почувствовать себя насосом — чужую жинку протянуть, да? — приговаривала она, слащаво-неприлично улыбаясь и подхрипывая, протягивая лапки к моему лицу.

— А ты-то откуда знаешь! — вскричал я, вырываясь, метнувшись в сторону.

Тут я наткнулся на Долгова, который очень хотел со мною поговорить, причём, конечно же, по душам, обнял и потянул на следующую лавочку (причём ещё через лавку, показалось, сидел Федя).

— Что же ты, Алёша! — начал он риторически экспрессивно, даже брызгая слюной, — на бабу повёлся, а своего друга лучшего не можешь приютить! — Я подумал, что он наверное громко кричит — девушки могут услышать. Хотел мягко попросить…

— Ему ведь некуда идти! — заорал он очень громко и не очень даже фальшиво — такое ощущение, что сейчас он разрыдается. Я вскочил, а он упал на колени, хватая меня за ляжки.

— Алёша, он же твой лу-учший дру-уг!!

Я отдирал его пальцы, почти такие же, как у Репы, лягаясь по возможности мягче. Он смеялся, Репа вся укатывалась, а мне было не до смеха.

— А тебе-то что? — сказал я ему, поднявшемуся.

— Я тоже хочу к тебе ночевать, возьми меня, серьёзно.

Я как можно мягче взял себя в руки и со всею возможною вежливостью говорю:

— А такая вещь как хуй вам не подойдёт?! — и сорвался по-жёсткому: — Пошёл ты на хуй!! И ты пошёл на хуй!! И ты тоже — сидишь там, блять!! — сорвал свой рюкзачок и принялся долбить им в землю. — Все, блять, на хуй пошли!!! Все!!! И ты, блядь… — Тут я осёкся…

Они полукругом сидели на четырёх лавках и аплодировали; были, кажется, и другие зрители, чреватые не только аплодисманами… А я словно на сцене — козлиная песнь безумного гладиатора — обернулся: сзади подсветка Вечного огня… Ближе к нему, почти в центре круга, виднелась огромная куча листьев. Я метнулся туда, плюхнулся в неё задом и стал зарываться, кидая руками листья на голову и не переставая посылать всех, в том числе и себя. Вместе с аплодисментами хлынул дождь. Я попытался укрыться в листьях. Подошёл Долгов, разрыл листья и стал заливать мне пиво. Я отфыркивался, плевался и орал, что мне нельзя пить, что у меня температура.

— Шеп совсем ёбнулся, — сказал он подошедшей Репинке.

— Ничего, щас я его подыму, — разлыбилась она, по привычке потирая лапки — сейчас корни впустит — конечно вскочишь, подумал я, приподнимаясь уже добровольно, но она пошла позвала Эльку.

— Ты что, Лёшь, вставай, — очень мягко побудила она, — на вот, выпей пива. Ты что творишь? — Улыбочка её была чуть не кроткая, лукаво- одобрительная. Я захотел даже сказать то-то! Сказал: «Извини, Эль, я прирадикалил чуть-чуть…», был вынужден глотнуть, потом понравилось и тут же кончилось. Профаны тоже пили пиво — откуда оно у них взялось?! Она осторожно осведомилась, есть ли у меня деньги. Сказала, что есть у неё и надо купить вина или водки. Я возразил, что, во-первых, «Легенда» уже закрылась, и в ларьке этого не купить, а во-вторых, я болен и беден, посему вполне удовлетворюсь одной бутилочкой дешевейшего «Пикура». Она купила мне его и ещё три батла чего-то. Я весь горел и дрожал, ноя, что мне плоховато. Она предложила отправиться домой и там уж подвыпить хорошенько. Я выступил с резким осуждением пьянства, к тому же не понятно, что делать с Федей…

Лёгок на помине на очень мягких лапах подошёл Фёдор, отозвал, сказал, что он «очень обиделся, но не обиделся, ведь мы братья», очень корректно поинтересовался, действительно ли мы… и нельзя ли ему… Я сказал, что да, Феденька, покорнейше прошу извинить, но так сказать, где ты будешь спать и как всё это будет выглядеть, а самое главное — ещё и мадам Зелёный Людоед собирается ко мне! Федя сначала заверил, что примостится хоть где на полу, а потом добавил, что он-то её и протянет! Вылитый Голядкин-гость, подумал я. Впрочем, спрошу-ка у Зельцера — как-никак брат, может ему действительно (были большие сомнения) идти некуда.

Её мягкость меня даже взбесила — она кротко ответила, что квартирка-то моя и мне и решать. Я заорал, что всё делаю для неё, чтобы ей было лучше. Она сказала, что ладно Федя — он довольно-таки интересный…

Подошёл пьяненький Алёша Долгов и потащил меня в сторону для конфиденции. Долго перетрясая всякую мишуру насчёт дружбы-братства с Федей, и что это он уговорил его «вернуться ко мне», и как он сам меня любит и уважает, он заключил тем, что и сам серьёзно просится ко мне на ночлег. «Ну вы, блять, издеваетесь!» — закричал я, вырываясь. Едва я расслышал ещё одно его «Ну, серьёзно», как попал в реполапки. «Сыночек, я вот тоже хочу, сынок, у тебя, сынку, заночевать» — и разлыбилась. Я резко вырвался и подался было обратно в кучу листьев, намереваясь их как-нибудь поджечь, но был перехвачен Шреком. «Лёшь, — мягко начала она, — может стоит уже двинуть, а то поздно — Эльке надо ведь ещё вещи у Толи забрать» Я мягко, выдерживая особенные паузы почтительности после каждого слова, говорю: «Я /ебал/ въ/ рот/ их/ забирать». Она очень мягко пояснила, что они и сами вполне справятся, но хорошо бы, по просьбе Эльки и большущей её собственной, если я, конечно, не стану возражать, чтобы кто-нибудь из этих последовал с ними, то есть с нами. Ах вот оно что! — только теперь допёр я — устроить клоунаду и Содом из всего! обставить смену ёбыря как событие эпохальное! Я и сам этого не чужд — единственно понадеялся на её природную скромность, забыв с кем имею дело! В конце концов и плохого-то тут мало — ритуал, своего рода свадьба — есть такой термин: сучая свадьба — однако, я надеюсь, что до этого не дойдёт — да и просто хочу покоя — я, похоже, сильно болен. Но один я не смогу — все нервы уже взвинчены — я представлял, как мы мирно сплетёмся с Зельцером, лениво облизывая друг дружку, и под мерные стуки капель о крышу моей хибары заснём… Но не тут-то было!

12.

Дружною толпою мы двинулись ко мне. Вломились в магазин в «Спутнике», я сказал, что ничего не хочу, а хочу, как всегда, есть или даже не хочу… и стоял чуть не плача на пороге. Долгов звонил домой, сообщая, что не придёт. Репа наоборот — что скоро явится.

Шесть человек в такой каморке — абсурд! Даже табурет был один. Я вытянул второй из-под ведра с водой и поставил гостям. Грязная, заплесневевшая посуда валялась на полу, из еды не было ничего. Наверно девушки такого не ожидали — ну и пусть их. Жар и нервное расстройство, казалось, ещё усилились, и я решил забить на всё и завалился на кровать, накрывшись с головой одеялом, сдавленно постанывая. На кровати же, практически на мне, ютились и юлились Долгов и Репинка. Вообще банкет шёл своим чередом — и душой его была Зельцер, разливавшая литровку, резавшая варёную колбасу. Меня несколько раз пригласили к столу, я отказывался, чрезвычайно раздражаясь и убеждая всех не ржать во весь голос — за чисто символической перегородкой соседи. Потом Репа по нашей старинной традиции поднесла мне в постель стаканчик водки, запивки и хлеба с колбасой. Я решительно отказался от дара от змия, привстав на постели, проклиная его зелёного и всех присутствующих его адептов — мне кольнуло в спину, я передёрнулся от боли, и отринул даже бутерброд!

Тут на авансцену выступил Федя — он заявил, что учился делать оздоровительный массаж — что сейчас и продемонстрирует. Я вяло запротестовал. «Давай его!» — заорали профаны Репа и Долгов, стаскивая с меня одеяло, а потом и рубашку с майкой. Они уложили меня навзничь, держа руки. Федя, не переставая серьёзно рекламировать своё искусство, взгромоздился мне на ноги. Это напоминало педерастию — я со страхом думал, не расшторено ли окно. Федя спросил, есть ли у меня хоть какой-нибудь крем, я ответил, что, конечно, никакого нет. Федя расстроился, сказал, что так ничего не получится, слез. Стал шарить вокруг и обнаружил единственное бывшее в доме косметическое средство — флакон отвратительно пахнущей зелёной гадости — совковый одеколон «Тройной» или «Русский лес», купленный мною по причине крайней дешевизны — девять рублей. Эвристически возрадовавшись, он хлопнул стопочку, и вернулся на исходную. Густо улил мою спину «маслом» и принялся за дело. Зельцер сказала, чтоб был аккуратен, а я вопил. Репа ретировалась к двери и заявила, что умывает лапки — сейчас придут сосельди и застанут за непотребным. «Что тут непотребного, — серьёзно увещевал Фёдор, мягко работая, — я ж ему не эротический массаж делаю — могу, кстати, кому угодно и его сделать, — обратился он к девушкам и гермафродитизированным, — что тут такого?»

— У тебя тут, Лёх, вообще беда, — доверительно сообщил он мне.

— Знаю и без тебя, заканчивай! — не терпел я, когда он мне неприятно натёр сухими ладонями всю спину. — Из меня, из спины самогон пили!

Вот и правда уже всё. Вроде и ничего, довольно разнообразные пассы, правда жистковато под конец. Я хотел было наконец перевернуться или даже подняться, но маэстро велел пятнадцать минут не двигаться вообще. Возле меня на кровати очутилась Зельцер со стаканом и бутером, но он её прогнал. Она вернулась порожняком, поглаживая меня гладкой ладошкой и целуя в губы. Я даже не понял — она! — меня! — целует! — и вкус водки… и вкусный запах свежих колбасы и хлеба…

Федя провозгласил тост за здоровье моей многострадальной многофункциональной спины, и все они выпили. По громогласным возгласам и взрывам удыхания оценив степень опьянения коллектива, я передумал подниматься и в него вливаться (как и призывать к тишине). Репа действительно ушла, а Долгов сделался так размягчён, что не мог сидеть, и его пришлось положить ко мне. Он обнимал батарею и мне сильно не мешал. Но тут опять появилась Зельцер — она целовала и теребила меня, буквально подняла с кровати и перетащила, как мэд-сестрёнка раненого бой-братца-братобойца, к столу. Проассистировала, чтоб я правильно выпил, запил и закусил, а после опять полезла своим ртом. Я плохо понимал, что происходит — наверно это я заснул… Я особо не стал отвечать на её ласки-приставания: люди всё ж вокруг — все же знают, что она живёт с Толей, а тут-то она что делает? Однако расчёт её оказался верным: как только я ощутил воздействие дозы змия на мозг, я сам накатил себе следующую, более внушительную, провозгасил: «С праздничком!», выпил-запил, рывком втянул на колени кружившуюся рядом перебежчицу и стал удушать её и кусать за рот, так что она пищала и брыкалась, а Шрек, вероятно, перепутав себя с Вжиком, пытался прийти на помощь.

Отпустив проказницу, я незамедлительно взялся за стакан и за колбасу. Чувствовал я себя по-прежнему, но змий, колбаса и страсть взыграли во мне, наполняя дурачей энергией: «Сейчас, сейчас, подождите — немного подвыпью и начну представляться пуще прежнего!». Федя, словно улавливая мои мысли-скакуны, глядел неодобрительно.

Я вышел по нужде. Во тьме меня подловил Шрек.

— Лёшь, я вижу, ты не последний для Эли человек… ты же видишь, что с ней происходит…

— Что?! — наигранно удивился я, картинно борясь с замком ширинки.

— …Не мог бы ты их здесь оставить, а мы бы поехали на По-***ское?..

— Да ради бога! Только они сами не захотят.

— Ну там водка ещё осталась — ты б их как-нибудь закрыл на ключ…

— Ну уж нет! — закрывать я их не стану — я им доверяю, да и воровать у меня нечего! А если ехать, то всем вместе, или я останусь, а вы сами…

Мы вошли, и она объявила, что сейчас мы все покинем роскошь мультимедиа и отправимся в скромные «полуказебанские» апартаменты, но сначала они с Эльмирой съездят к Толе, дабы забрать от него самое необходимое (деньги) и самое дорогое (сову), а также сказать последнее, пахнущее водкой, колбасой и шипром прощай. Они стали собираться, попутно убеждая нас с Федей, что через двадцать минут вернутся. Федя рьяно выказал непреклонное желание их сопровождать. Он надел куртку и рюкзак. «Зачем ты его берёшь с собой — ты же всё равно сюда вернёшься?» — на это он начал в унисон с девушками твердить о двадцати минутах, даже о пятнадцати. Я посмотрел на оставшиеся граммов двести, на обвившего горячую батарею Долгова и попытался мысленно смириться, что сейчас они уедут, я их хрясну, лягу к Алёше и засну — вроде и неплохо.

Так и сделал. Только через пять минут я вскочил, включил свет, стал метаться по комнате, бить по столу и по стенам и причитать неприличным словом. Водка кончилась, было невыносимо. Я разбудил Алёшу (что стоило больших трудов) и рассказал ему всё. Он не придал моему экспрессивному сообщению никакого значения и предложил выпить воды и лечь спать.

Ещё полчаса я провёл в изнурении — метаясь, глуша противную воду из ведра и куря бычки. Наконец лязгнули ворота, хлопнула дверь и залетела Элька. «Быстрей — машины ждут!» — торопила она. Невероятных усилий стоило отодрать Долгова от батареи, доставить до авто и впихнуть внутрь. Тут уж сидел Федя, держа на коленях коробку с совой, трёхлитровую банку с белыми мышами и умудряясь ещё выпивать пиво. Шрек сидела во второй тачке сзади, сигналя нам звуком и фарами. Как это всё комично! Мы сели и картежем тронулись в путь через весь город.

13.

Нас высадили у дома Зельцера — было часа два и абсолютно темно: ни души, даже ни одного светящегося окошка! Упёрлись в железную дверь подъезда, Зельцер спросила невинно: «Лёшь, ты случайно код не помнишь?». Случайно!! Я его помнил, просыпаясь в холодным поту среди ночи и готовый хоть ползком, на коленях ползти на По-***ское! Я прикоснулся к замку и осознал, что совсем забыл. Три цифры, через две-три… Как же — она даже сама забыла! Я потыкал наугад, потом она, потом пригласили Федю, почему-то надеясь, что он спец. Федя колдовал минут десять и принялся ломиться. Мыши в банке стояли на бетонном пороге; Шрек занималась с драгоценной совой, норовившей выскочить из коробки; беспризорный Долгов давно осел в уголку у порожка и посыпохивал сном винности; Зельцер с Федей стали очень нервничать, солидарно, чуть ли не буквально в унисон ругаясь на жильцов, так рано ложившихся спать и не желавших куда-нибудь прогуляться в ночи, и на коммунальные службы, и на мировой терроризм, способствующий такому сомнительному прогрессу (всё, блин, началось именно в тот день, когда мы, молодые-несмышлёные, приговаривали «С праздничком»!). Всё — абсурд — ехать обратно?!

3.

Наконец-то всё закончилось, и пары стали разбредаться: Репа под ручку с Олей, Зельцер с Толей, Алёша с Максимой…

«Аппаратуру таскать, да ещё непонятно дадут ли выжрать…» — мямлил Максим, который уходить не очень-то и хотел, и мог… Я тащил его, а он пытался вырваться и пуститься — за Гробом, Репой, Зельцером — всё равно. «УМЕД» — (потом будет «четыре», см. ниже) — магические слова приковали его ко мне. Я также сразу ему сообщил, что в таком виде, да ещё когда сейчас ещё подопью, ни к каким родственникам поехать не могу. И даже друзьям. И даже если б не пил!..

Друзья враги

родственники

любовники

супруги

а на самом деле

человек одинок.

…В домике, в каждом доме, домовой, Бездомный — э-э… знакомая фамелия… квартирный вопрос подпортил даже меня! Я чувствую себя полным изгоем. Я порчу эстетику общества. Моё место — на заблёванном асфальте у зловонной мусорки или в лучшем случае на лавочке в парке… Макс сказал, что ему похую, лишь бы выпить, можно на вокзал вот пойти…

…В час заведение закрылось и мы, сцепившись, пошатываясь и вяло пытаясь петь «ГО», двинулись — с полбатлом в руках — по ул. Интернациональная (своеобразный аналог Тверской). Почин Максима состоял в том, чтобы «подрулить к сутенёрам и тёлкам — прицениться». Несмотря на моё вялое сопротивление, оное мы и проделали — вернее, он — весьма развязно подозвал довольно-таки «нормального» бычка и ещё более развязно осведомился о расценках. Тот с неожиданной почтительностью и тщательностью описал нам, шатающимся и поочерёдно отхлёбывающим из горла, типовое меню. «А с животными у вас ничего нет?» — мне показалось, что он всё же спросил это (как и в кафе требовал поставить рокабилли или на худой конец сайкобилли!), и что ему вполне сдержанно ответили: «Вегетарьянского не держим»… «Во-он ту, чёрненькую! — неожиданно заорал Максим, широким жестом долбанув в бетон допитую бутылку. — Шепелёв, давай деньги!» Девушки теперь и вовсе вытаращились на нас. Я подхватил «ведущего» под руку и, оттащив метров на пятнадцать, сказал, что никаких денег у меня нет — даже на сигареты. Он громко возмущался. Подозвал опять «официанта» и попросил ещё раз пожалуйста огласить весь список — что тот и проделал, причём не менее почтительно и нисколько не раздражаясь тем, что наянный Максим перебивал, переспрашивал, искренне возмущался, кивая на девок на лавочке, разводя руками… Таким макаром они доторговались аж до 400 и Максимка вытеребил себе ещё массу всяких льгот и бонусов, но под конец всё испортил, заключив нижеследующим: «Да вы знаете, кто это такой?! Это О. Шепелёв — великий русский писатель!!»

Я схватил алкоголика и супротив его волеизъявления поволок его в сторону ночлега, намереваясь за такую игру на моих нервах сыграть на его рёбрах.

Вот тебе то, Киса, вот тебе сё — этого уже не потребовалось, так как мой беспокойный бесшабашный компаньон уже засунул голову в ларёк и, долго возмущаясь и теребя в руках мелочь, опять принялся за своё: «Шепелёв, давай деньги!» и «Девушка, это вот ОШ, гениальный поэт, только что приехал из Москвы…» — мне оставалось только лыбиться и раздувать щёки. «Ну девушка, — не унимался Макс, — ну, я живу вон в том вон блатном доме — ну, двенадцатиэтажный, жолтый — ну, выгляните, посмотрите, девушка!..»

…Вальяжно раскуривая «Приму», мы широчайше вышли к роскошным фонтанам и шикарным фронтонам вокзала, где и примостились на комфортабельнейших лавках из натурального соснового дерева. Максим тут же окорешил каких-то чуваков, и мы примкнули к ним, выпивая их перцовку. Я пил, но чувствовал себя несколько неуютно — крепкие ребята, явно не отягощённые интеллектом, в спортивных костюмах, а он распинается им о «ГО», ноет о своих «проблемах с девушкой», и уже начал переходить на третью и заключительную свою излюбленную тему: как бы вот снять порнушку, да на животных?..

Укладывались почивати — рядом весьма, так сказать, многолюдно: бомжи и алкаши на нашей лавочке-бордюре, а за ней на земле под ёлками — так называемые беженцы — целыми выводками. Масксимка сразу захрапел, а мои мучения только начались…

К утру сделалось невыносмо холодно, а кроме того приехали менты и на своём «козёльчике» встали над душой: включили фары и высматривают, кого бы забрать. Я растолкал товарища и предложил проследовать в сам вокзал, потому что заберут как пить взять нас — как новичков.

Мы брели по пустым утренним улицам и Максимка наш, встречая редких прохожих, начал мало-помалу от довольно замысловатых, чуть не поэтичных вопросов о точном времени и сигаретах переходить на неприкрытую прозу: «Девушка (женщина), у вас не будет двух рублей?.. Ну хотя бы руболь… Ну хоть пятьдесят копеек!» И подаяния, к моему удивлению, сопутствовали нам — как вы поняли, он жёстко локализовал группу и, наглядно выставив себя и меня, — «вроде бы нормальных чуваков в приличной одежде» — нагловато принимал подаяния в два, три, а то и пять рублей с неизменным напутствием от «женщин чуть после 30» (верхний предел): «Больше не пейте, ребята» и весёлым сочувствием или молчаливым равнодушием от их более младых соплеменниц.

Так, набрав уже что называется на пузырь, мы подошли к университету — как раз к началу занятий. Тут студент 4-го курса («Рыжкин, вы пропахли сортиром!» — отзыв преподавателей) с новым энтузиазмом принялся набрасываться на прохожих, особенно на своих знакомых. Мне уже становилось не по себе — тут слишком людно, все на нас так и таращатся, а я ведь выгляжу как… аспирант?..

Вскоре поток студентов иссяк, Максим погнался наперерез к опоздавшим, а я, сидя на лавочке, подсчитывал доходы — 58 руб. 30 коп. плюс 16 сигарет! — о други, так и вовсе можно не работать! Пока не было Максима, я сунулся в ближайший ларёк и сказал: «Один хатдог и банку «Ярпива ор…» Каково же было моё удивление, когда меня грубо послали — как не стыдно! вы, говорят, заставляете его работать! уйдите отсюда! Со стороны всё-это выглядит так, как будто это я его засылаю — увидев жертву, он кивает мне, я киваю, и он отрывается от меня, выступает наперёд со своим незамысловатым номером, семенит за ней — или перед ней — до самого входа в «крольчатник», где обычно и получает подачку… Сам он тоже не смог доказать, что я его не эксплуатирую, но когда осознал что я хочу приобрести, взял да и прям публично как, блять, взвыл о своей горьчайшей судьбине!.. Народ начал толпиться — все поддакивают и ещё дают «бедненькому» денежку!.. Короче, еле-еле ноги успели унести от милиции!

Когда мы добежали до ГУМа, Максимуса осенила гениальная, по его мнению, идея посетить отдел интимных товаров, который, согласно телерекламе, недавно открылся в этом магазине. Меня он схватил за руку и потащил. Я второй схватил его за кадык. Осознав, что мы уже у входа и опасаясь, что в таком хитросцеплении нас точно примут за пидоров, я согласился следовать добровольно, взяв с бредящего зоо-порнушкой обет вести себя «хоть мало-мальски пристойно»… Понятие сие как вы, дорогие мои, догадываетесь, немного, так сказать, расплывчато — и я уж приготовился расстаться со своим добрым именем…

Слава Господу! — отдел был закрыт! Но Максимка с необычайной прытью устремился в другие — с ужасом я понял, что фетишизм его не совсем товарный — оказывается, его привлекли манекены… Ничуть не стыдясь своего небольшенького роста, герой наш как-то обвил своими колченожками длинные пластиковые уть-утивые ножищи, и мгновенно вскарабкавшись по ним, впился своим перегарным ртом в широчайший ярко-блядский рот мод’ели — все аж охуели! Он также теребил оное за лиф и совсем уж непристойно извивался…

Когда его отняли, герой наш с крайне независимым видом подошёл к соседнему отделу и с ещё более независимым видом принялся рассматривать товары — всякую экзотическую побардень. Его внимание привлекла самая большая и самая дорогая безделушка с подписью на ценнике: «МЕЧ — 900-00». «Девушка, это у вас меч готический?!» — с претензией на претензию спросил фетишист. Естественно, ответом ему было нечто невразумительное. Но он начал интересоваться более настойчиво — вцепившись в занавеску, чтоб я его не оттащил. «А почему у вас на всех написано — «меч славянский», «кинжал восточный», «меч самурайский», а это просто «МЕЧ»?! Я не понял: это готический, или как?!» Продавщица пыталась игнорировать, отвернувшись к какой-то дохлой черепахе. Но он знал магические словеса: «Шепелёв, деньги давай!» — громко провозгласил он, и она сразу ожила: «Будете брать?» — «Если готический, то будем — да, пап? А если просто — то елдак вам в рот — да, пап? Потрудитесь, пожалуйста, посмотреть» Чтобы не смотреть в этот момент на продавщицу, я присел и сделал вид, что завязываю шнурок, а сам, загнувшись, беззвучно удыхал. Продавщица с невозмутимым видом рылась-рылась в каких-то бумажках и наконец с ещё более невозмутимым видом объявила: «МЕЧ» — так и написано — «МЕЧ — 900 рублей» Я чуть не рыдал. «А ведь явно готический!» — не отставал Макс-сынишка, явно аппелируя ко мне. Я посмотрел: и действительно — явно. «НЕТ, — отрезал я однозначно-родительским тоном (только что разогнувшись и боясь загнуться опять), — это не готический — пойди сюда щас же!» И взяв вундернедоумка за руку, увёл.

14.

Я вынужден был рассудить логически: всего кнопок десять, два ряда по пять штук, две были, кажется, в верхнем ряду, одна в нижнем, промежутки в две-три кнопки — не столь уж много комбинаций. Кроме того, первая и последняя цифры отпадают — это я точно помню. 1 2 3 4 5/ 6 7 8 9 0. Это 3 5 8, или 2 6 9, или 2 5 8, или 4 7 9, или 3 6 9… — что-то точно и не помню, в каком ряду были две цифры… Действовать приходилось на ощупь… Внятно зажав всего лишь седьмую комбинацию, я открыл дверь. Зельцер сильно возликовала, бросилась мне на шею.

Зашли, занесли сову, мышей и Долгова — он был тоже доволен и выказал серьёзное намерение выкушать чего-нибудь спиртосодержащего — очень оригинально! Ещё он припомнил, как его оторвали от тёплой батареи и зачал ныть, что зря это сделали — там было очень хорошо, тепло и уютно, не то что здесь. Он кажется даже засобирался туда… Шрек дала Феде денег, наказав что именно на них купить (в её потребительскую алкокорзинку, какие бы напитки кто бы ни пил, всегда входила баклажка пива лично для неё, за что Зельцер обзывала её бездонной пивной бочкой). Долгов был для моциону присовокуплен к нему же, Шрек зашла в сортир, а мы с Элькой, сидя на кухне, сразу сплелись и стали целоваться.

Они вернулись, мы разъединились, г-жа Шрек устроила скандал, обвинив их в растрате её каких-то рупей и копеек. Долгову это очень не понравилось, он засобирался даже домой. Феде это радикально не понравилось, он стал радикально выступать экспрессивно, переходя даже на личности и потрясая своими деньгами, которых было 80 рублей. Надо ли говорить, что мы с Эльмирой, сидящие хоть и на разных стульях, но рядом, пользуясь моментом, целовались как дети малые — как будто мы всегда только и хотели этого, мы и хотели этого — обоюдно, в равной степени, сильно и постоянно! Вот оно, очевидное — невероятное! Мы сидели, приобнявшись сзади руками, сами с собой выпивая водочку, ухаживая друг за другом, мило болтая и прикалываясь, и как только они на минуту отвлекались или выходили, спешили целоваться. Шрек застала нас, когда нетерпеливая пьяная Элька влезла мне на колени, раскорячившись совсем неприлично, мы сосались даже с причмоком и постанываниями, а ладони мои явно были полностью засунуты в ее штаны в области жопы. «Ну вы даёте! — рассмеялась она, — тоже мне молодожёны! А я и не знала, что у вас такая любовь!..»

Зельцер нехотя слезла, оправляясь — лицо её было абсолютно дебильно-счастливым — без тени хоть чего-нибудь! Вот и вся её суть, подумал я, но как это возможно?! А прошлое?! А Толя?! а я, все мои страдания?! а все наши конфликты?! а наркота?! — ни хуя!! — будто и не было этого целого года, будто мы воссоединились после обычной двухдневной размолвочки! Мы хлопнули водки и, привстав, засосались как на свадьбе — я мягко высвободился, чтоб посмотреть на свою физию в зеркале — такая же хуйня! — пьяная рожица, которая так и светится нечаянно привалившим счастьем! Самый примитив, школьные прописи Омара Хайяма — вино и плоть, и всё! Я вновь кинулся к ней, она — ко мне, на шею, даже запрыгнула с ногами, я, держа ее под коленями и за попу, легко раскачивал и кружил, дюже потешая Шрека.

— Какой ты сильный, Лёшь, а говоришь: температура!

— А то!

Я перехватился и потащил её в зал, где Долгов уж озяб на «моём» диванчике, а Федя гонял сову. Внезапно я остро осознал, что давно уж меня подтачивает вопрос, где и каким образом мы будем почивать. Хозяйка решила его: попросила выдвинуть из-под упомянутого дивана некую кровать — она была что называется полутораспальная и вполне удобная и предназначалась для нас, а вот Феде выпал тяжкий жребий разделить ложе с уже укутавшейся и отвернувшейся к стенке любительницей пива. Эля отправилась в туалет, я скинул одежду и с облегчением юркнул под одеяло; Федя улёгся не раздеваясь.

Она выключила свет и присоединилась ко мне — в буквальном смысле — руками, ногами, губами. Мы как-то очень естественно и удобно сплелись — чего никогда не получалось раньше! — неторопливо и нежно поглаживая и облизывая друг друга. Было хорошо. Я был горячий и потный, но не дрожал. Я стал думать, что ей возможно и не нравится всё-это — то, что я горячий и потный, и то, что мы сплелись, и то, чего я потребую через минуту — как и не нравилось всегда раньше, просто она сейчас в меня вцепилась и от меня зависит. Уступки! Я попытался припомнить, возбудить себя возбуждением боли и злобы, но ничего этого не было! — как рукой сняло — такое идиоматическое выражение пришло на ум, когда я «вернулся» и понял, что она ладонями обнимает моё лицо, а я — её, а сами мы, конечно же, целуемся — не столь жарко, но как-то интересно, приятно, как будто в первый раз и не было ничего… и вообще — где мои семнадцать лет? — да вот они!

— Лёшечка, я очень по тебе соскучилась, — прошептала она.

— Я тоже, моя маленькая, я очень хотел этого, — ответил я, всё же затрясясь и усиливая хватку.

Мы страстно целовались несколько минут, потом замерли.

— Давай спать, — мягко предложила она.

— Ну уж нет! — как можно мягче и тише возразил я. — Повернись-ка ко мне попкой…

— Ну Лёшь, народу много… Давай завтра — все уйдут…

Её резоны я и сам понимал: мы с ней находились в центре композиции — до Алёши было полметра, до Феди и Шрека — чуть поболе, но заставил повторить их раз семь. На восьмой я отрезал — мой палец уже впился в ее дырочку, другие тёрли промежность, а вторая рука сильно тискала ее ягодицы.

— Так долго мучаться и ждать — теперь я не усну, не знаешь что ль меня, забыла, не хочешь?..

— Хочу, Лёшечка… неудобно… Лёшь, ну пожалуйста, не надо — давай завтра… — Она едва смогла прошептать это — мешал мой язык.

— Я потихоничку, Элечка, обещаю…

— Ну давай тогда хоть не туда…

— Ну почему?

— Ну… непривычно… больно… тесно… я буду…

— Всё будет тихо, давай…

Этот знакомый вроде бы текст, произнесённый совсем глубоким шёпотом — но всё равно чуть не прилюдно! — сильно возбуждал — и похоже, не только меня. Она медленно развернулась, свернувшись комочком, удобно выставив ее — это тоже возбуждало. Я с замиранием и стуком сердца прислушался: вроде сопят, Шрек храпит… Да и в рот им накот! Если бы при мне такое делали, то, конечно, неприятно — бестактно, мягко говоря. Но ведь я делаю — я это так, ничего, я в своём праве!..

Подлез к ней, не стал снимать трусы ни свои, ни ее… Спешить было некуда, шуметь нельзя, поэтому всё было тихо и долго — короче, нам (извините ещё раз за это местоимение) очень понравилось. После она, такая чистоплотная дочка, пошла в туалет, а потом опять мы сплелись, она жалобно прошептала, что у неё «всё там натёрто», я сказал, что ничего, привыкнешь теперь — надо чаще встречаться. Я не хотел её обидеть — да она и не обиделась.

— Я не хотел тебя обидеть, просто… — Объяснять было долго, да уж ей всё это было уже знакомо, разве что забыла…

— Я не обиделась, просто…

Мы опять перешли на язык поцелуев.

Могла бы закончить: «…просто я тебя люблю».

— Лёша, Лёшечка…

— Да, маленькая…

Спёртое дыхание-дыхание. Опять поцелуй.

— …Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, маленькая!

Вот вам! — до каких телячьих нежностей может дожить человек! Она мне желает спокойной ночи! И я — тоже мне «маленькая»! Федя, Алёша и многоуважаемая г-жа Шрек — вы слышали?!

Мы так и заснули, свернувшись клубками, примкнув друг к другу, обнявшись, лицом к лицу на одной подушке… И её дыхание — почти беззвучное, но всё же, всё же — не мешало мне спать!..

15.

Мы проснулись, похмелились и отправились по делам. Эльмире надо было в больницу — всё температура и прочие недомогания — я, конечно, чувствовал себя получше, но не совсем уж, но поскольку меня с моим сельповатым медполисом «безработный, с. Сосновка» не ждут нигде, я был должен просто её сопровождать. Затем надлежало поехать на квартиру к Толе собирать вещички. Федя сразу отказался в этом участвовать — тут же выскочил из автобуса, бросив на ходу: «Я сейчас пойду куда-нибудь покушаю; приходи на Кольцо».

Конечно, говорю я своей вновь обретённой дорогой подруге, нет сомнений в том, что на 80 руб. можно пообедать — даже два раза, но я вот тоже хочу есть, и твой дорогой Толя, если застигнет меня — с тобой и у себя, да ещё и роющегося в его бельевом ящичке… Он дурак, у него и справка есть, не так ли? Да, отвечает она, у него были некоторые проблемы с головой — полгодика в психушке, нервный характер, гора мускулов — ну и что?.. Да я и сам видел, как он расшибал двух нехилых чувачков — об одного он обломал табурет, на котором сидел, а второго поднял с табурета, на котором тот сидел, и им этот табурет и расшиб — или его об него — как вам, златые, угодно будет… Да хватит тебе, Лёшь, мы же все свои, да и ты тоже… того… «Что того?! Что того??!!! — заорал я на весь салон. — Ты что хочешь устроить?! Свои — хуи!! Я, блять, я его разнесу!! Блять, убью!!». Она сказала мне заплатить и выходить.

— Успокойся, он должен сегодня в Москву уехать.

— Как это «должен»?! Ты что издеваешься?

— Мы поговорили сегодня по телефону. Он весь обосрался, голос дрожит, сопливится. Говорит: не уходи. Я говорю: всё, приехали, доигрался. Забираю, говорю, шмотки, и всё. Сегодня же. Как же, говорит, ты всё допрёшь одна? Я говорю: не беспокойся, мне, мол, есть кому помочь… А он: мол, Шепелёва возьми с собой!

— Стоп. Откуда он… Он что, знает, что ты ушла не просто, а прямиком ко мне?

— Ну… нет, — улыбнулась она, — просто.

— Просто! — просто только кошки плодятся да пауки заводятся из пыли — да и то не всегда! — я остановился, хватая её за талию, потом за горло. — Говори: что он сказал про меня!

— Ничего.

Я тряс её, чуть сжимая пальцы.

— Нет, чего! Не может такого быть — я вас знаю! — её взгляд был какой-то мутный, обречённый, ни тени веселья. В моём голосе появились нотки мольбы: — Ну же, говори, дрянная, не терзай душу! А то я тебя истерзаю… и… брошу…

Я отпустил её, как бы опомнившись, отошёл на шаг, поворачиваясь…

— Он сказал: если уйдёшь, я отрежу тебе голову, — сказала она, всхлипнув. — Он ещё давно это говорил, когда мы только познакомились… А про тебя ничего, — она снова всхлипнула и сделала движение ко мне. — Лёша, я боюсь!

Я вмиг принял её в свои объятия, почему-то показавшиеся мне самому необычайно крепкими, насыщенными кое-какой первобытной силой.

— Ничего, дочь моя, будешь себя хорошо вести — твоя милая головка будет под моей юрисдикцией — я тоже её никому не отдам.

Самому мне тоже стало страшновато — и за себя, и за неё — душа как-то враз заныла, да так и ныла все эти дни. И ладно бы моё, наше дело было правое, а то ведь нет — кто я? — какой-то пидар, который увёл у нормального человека жену, почти что жену. Бери, лови и в табло! — я лично такого кодекса придерживаюсь — оно, конечно, по старинке, хуй в ширинке, зато честно как-то, доблестно…

Пока она ходила по кабинетам, я сидел в коридоре почитывая и рассматривая на стендах к чему приводят курение, алкоголизм и наркомания. Страх это только усилило, курить и так хотелось, и даже захотелось выпить, да побольше — а будешь пить — вот оно!.. А що ж делать? — как простодушно сформулировал на вопрос Саши М. Гавин: «Если не курить и не пить, то зачем тогда жить?» — но мы-то уж не тинэйджеры вроде бы…

Она вышла и сказала, что ей сказали: девушка, да вы наверно беременны?

— Ну и что — ты беременна? — сказал я.

— Ты чё!

— Да ты и впрямь круглая какая-то! — Сказал я, отходя на пару шагов, чтобы рассмотреть ее издалека. — Как пить дать у тебя неправильный обмен веществ.

— Начитался, блин!

— Да-а!.. — протянул я, разлыбившись, закуривая, протягивая ей сигарету. Хоть есть с кем потрепаться — поболтать о заведомо никчёмных материях — а то бы сидел сейчас один в мультимедиа… И я продолжил, чуть фантазируя: — Но пить мы всё равно не будем. Нельзя. И тебе, и мне. Ну, может быть, пиво… Не подумай, что я хочу тебя обидеть или претендую на тиранию, но всё же — если я услышу от тебя слово «водка», то буду бить. — При сих словах я вытащил из кармана довольно увесистую хромированную цепочку, которые модные чувачки таскают навыпуск, ударил себя по кисти, убедившись, что больно, а потом попробовал стегануть её, но промахнулся. — Я между прочим серьёзно, дорогая моя Эля. Психика у меня расшатана…

Она поспешила пообещать, что слово «водка» из её уст не прозвучит, что скоро она бросит выпивать и даже курить — просто пока ей тяжело — и будет просто любить меня, а к Новому году — это железно — похудеет. Воистину поспешила…

16.

Я, однако же, тоже хорош — начал выхаживать этаким гоголем — дескать, это она всё-это для меня делает, это я ей нужен, а не она мне. (Хотелось бы, родные мои, для красного словца провозгласить, что самый подлинный, то есть правдивый, оправданный и благородный род иронии — самоирония, да только вот по здравом размышлении этого сделать никак невозможно — иной человек для себя самого такая же загадка, как и прочая действительность.) В автобусе я очень внятно уть-утькал на всех более-менее внятных девочек, а она только теребила меня за руку, как девочка пьяного папашу, и сиротливо приговаривала: «Ну хватит, Лёшь, ну хватит, ну Лёша-а!..»

Мы вышли на микрорынке, я собрался купить еды. Она сказала, что там у них есть ещё гречка, уже сваренная, стоит в холодильнике — она мне её разогреет на сковородке, добавив, если я пожелаю, сардельки и залив яйцами. Я сказал, что тоже иногда так делаю, хотя это не самое моё любимое кушанье.

— И вообще, — сказал я, наполняясь какой-то передоновщиной, — я тебе не доверяю — ты хоть сможешь нормально разогреть?

— Не ты один такой — Толя тоже горазд пожрать — я по три раза на дню ему готовлю — заколебалась!

Надо ли уточнять, что мне не очень понравились все члены этого высказывания и вообще оно всё в целом.

— Я тебе не Толя, — начал я, банально голодный и злой, предвкушая и провоцируя скандал, — ем я не много, но у меня, видишь ли, высокая культура питания или, во всяком случае, большая претензия на неё.

Ничего не вышло, поскольку мы пришли, и первым делом она кинулась разогревать.

Квартирка Толина оказалось нехилой — десятый этаж мажорского дома, всё обставлено современной мебелью, всякие мелочи для жизни, три больших комнаты, большая кухня… Спальня с здоровенной кроваткой, тут же телевизор и видео, телефон. Всегда мечтал… Вторая комната — комната Эьмиры — синтезатор на ножках, стереосистема, горы кассет и дисков, кресло и стол из поддельного красного дерева. Блять, нам бы с ОФ такую квартирку! — это, конечно, была бы студия… Но больше всего меня поразила третья, самая большая комната — она была пуста, вернее частично заполнена вещами, которые у них и так были, так сказать, дублировались — там лежали ковры в рулонах, стояли кресла в чехлах, старые колонки, Зельцеров телевизор — всё новое и рабочее, но у них есть и получше. Я был в шоке — вот почему гениальные люди ютятся в берлагах! Бывшая хозяйка призналась, что они долго думали, что сделать из этой комнаты, однако ничего оригинальней, чем попросту её захламить им так и не придумалось.

Мы включили бумбокс на кухне и стали с удовольствием уплетать еду. Поставили кассету от Саши (недавно по её непонятной просьбе он записал ей песни «ОЗ» и мой роман на дискету). Сначала был знаменитый реггей «Не могу кончить, не могу кончить, спить моя бейби давно, а я всё не могу кончить — всё это водка гавно!» Я изредка вскакивал, подбарахтывая и подпевая. А когда началось мое любимое профански-надрывное: «Мне уже в школу пора — а я всё не могу кончить!», я сильно заорал и несколько вальяжно заподпрыгнул. Зельцер не сказала ничего, но какой-то шум в коридоре в мгновенье ока вернул меня в нужное русло — сердце моё ушло в пятки, я затрясся, схватив со стола ножик. Бряцание ключей — «Толя…» — прошептал я, вскакивая с ножом…

— Он не придёт, — заявила она спокойно. — Чай или кофе сварить? — хороший, из Германии.

Я кое-как доел, прислушиваясь к звукам «ОЗ», таким родным, и уже таким исторически-далёким…

Толя сказал, что странно, какая хорошая запись, лучше, чем у «Беллбоя». Качан с Психом тоже нахваливали, мол, на «Аукцыон» похоже, только потяжелее… И вокал вроде прикольный, вроде как и дебильный, и в то же время брутальный, только не разобрать… Кто поёт-то?

— Я — кто?!

Она почему-то удивилась, а я выскочил из-за стола и отбросил некоторые приличия.

Потешившись немного моим выступлением, она попросила, чтобы я помогал ей собирать вещи — она доставала их из шкафа, а я складывал в сумки и коробки.

Потом пили кофе, и она включила «Toxity» Sistem Of A Down. Тут началось — так сказать неслыханное единение душ! Очень странно, что наши вкусы хоть в чём-нибудь совпали. Я объяснял это тем, что она дошла до поощрения этого альбома автономно — просто не знала, что сейчас это мой любимый альбом. А Толя ей запрещал его слушать, утверждал, сатрап, что это фигня — в его фонотеке царила всякая рокерская побардень вплоть до «Вайтснейка», а современную музыку представляли все альбомы группы «Фильтер» — что тут можно сказать? Впрочем, наши армянские ребята уж очень популярны — что тут поделаешь… Но от неё я этого не ожидал!

— Всё, всё гениально — и барабаны, и бас, и гитары, и вокал, и подпевки!.. Все эти переходы… Как экспрессивно!.. как мелодично!..

— Дочь моя, — сказал я, поднимая со стола челюсть, — это мой текст, я его должен говорить — понимаешь, у каждого своя роль, свой текст, своё амплуа… Продолжаю: ребята за музыкальной фразой в карман не лезут — легко! Не то что некоторые — тугодумы, блять! Тут в одной песне бычков на двадцать пять «Фильтеров» хватит! Какой напор! Какой насос! Гениально и вполне попсово! Так и должно! Тоже так хочу! Вот это мы и хотели играть! А они, блять, пидоры вылезли! Насисище!

Она наверное мало что поняла про текст, и только восклицала «Да!» на каждое моё восклицание, вся сияя и дрыгаясь, прибавляя пультом громкость. Одновременно мы подпевали.

Допив кофе (очень, кстати, приличный), она взгромоздилась мне на колени — передом, елозия, обнимая и целуя меня. Одновременно мы монументально дирижировали и подпевали:

Аааааай… крааааай… вен эйнджелз дизёрв ту дааай! –

Очень громко и довольно. А потом, конечно, «еээээа!..» и что-то там довольно оптимистичное про «сьюисайд». Мои руки теребили её под майкой, даже вытащили груди на свет божий. Она даже сама вспотела, горячая, холодная, солёненькая.

«Мааай чааайльд!» — орали мы что есть мочи, причём она наверно от оргазма. Ну да, и конечно «тейк зис промис ту зи энд» и вся фигня — вряд ли Толина кухня такое видела — такое безумство своей усердной хозяюшки и его верной жёнушки (я каюсь, конечно, и извиняюсь, но всё же, всё же… как сказал Толя Рясов, когда мы на «Дебюте», сев пораньше за столик на четверых, схрустали все четыре яблока, и после обеда кое-кому не досталось: «Как приятно чувствовать себя хоть какой-то свиньёй…» — по природе своей грешной томительно-приятно положить хотя бы краешек своих чистеньких лакированных ботиночек на чей-то столик!).

— Лёшечка, я вся потекла, — объявила она, — ты меня возбуждаешь!

Я просто чуть-чуть потеребил её по жопке… ну и спереди чуть-чуть — не снимая штанов, даже рукой не пытался туда залезть — как вы понимаете, мне не очень хотелось вступать с ней в контакт здесь, в Толиной квартирке, в его отсутствие и чуть ли не в его ожидании. Хотя зря наверно — надо было отнести ее в спальню и осквернить их ложе, закозлив ея на сем широчайшем поприще!

— Мы ведь не будем? — Это я сказал (рифма — “зассал”).

— Нет, лучше нет… Пойду в сортирчик, подкладушечку подложу… Ты, Лёшечка, совсем — у меня такого никогда не было, чтоб от поцелуя… и трезвая совсем… Я вся сырая, как описалась… Быстрей бы домой приехать и…

— Ценная мысль, — сказал я, тоже направляясь в сортир, опережая её (я тоже, признаться, чуток потёк). — Быстрей свалить отсюда — мне тут неуютно, Элька. Если ты опять не поняла, то я хочу тебя трахнуть, сама знаешь как и сколько раз.

— Дурак, — нежно сказала она и скрылась в сортире. Даже закрылась. Я скрепился, осматривая кое-какие Толины вещи.

«Ай’в гат насин ту гет ту луз! ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-лааа!!!» — и вновь мы голосили, обнимаясь и даже кружась в танце. Она опять запрыгнула на меня, я, вцепившись в ее ягодицы, стал кружить её, безумно облизывая и обсасывая, и в этот миг даже виртуальный Толя «пассин бай-ай-йай»… Тоже мне! — счастье привалило! — уж такого я никак не ожидал!

В самый подходящий момент — музыкально-поэтического экстаза — зазвонил телефон. Меня чуть-чуть передёрнуло, Элька взяла трубку. Я всё хорошо слышал — это были Псих и Кочан, они были уже сильно на взводе, обещали глобальные разборки, она предложила встретиться у мусорки через полтора часа, но они по очереди ревели в трубку, что сейчас приедут и «Где твой Шепелёв?!»

Мы опять стали собирать вещички — всякую мелочь из кухни — даже её ящерицу-игуану, приклеенную для семейного уюту к модерновой вытяжке, пришлось отодрать… И особо меня поразил некий тематический пакетик — в нём содержались: 1) распечатка «ЕСНО» (особо меня поразило, что на последней странице распечатана и моя фотография) и 2) «NOVY» — её экземпляр с довольно фривольным посвящением (особо меня поразило, что на последней странице припечатан степлером тот самый стишок, в котором упоминается имя Аллаха — а я-то думал, он был выброшен сразу!)!! Я пытался расценить сей факт не в сентиментальном ключе: видно, её идеологическое оружие в борьбе с режимом Толи.

Они ввалились, возбуждённые. Я решил не реагировать — сидел и спокойно, нарочито по-интеллигентски кушал кофей из самой маленькой чашечки. Они как-то осеклись, замешкались, подошли, вежливо поздоровались и поставили на стол бутылку водки. Где-то я это уже видел, Николя?.. Я сказал, что извините, дорогие, но я вот болею и пить не буду и Эльмире не рекомендую. Остальной разговор я не поддерживал. Они говорили ей: ты что совсем сбрендила — что ж ты делаешь?!! Ты что правда хочешь уйти от Толи?!! Опомнись! Она сказала, что правда. Потом Псих стал подсюсюкивать, что, мол, если уж уходить, то зачем нам какой-то О. Шепелёв, когда я, пан Кроткович, к тебе неравнодушен и вообще… Он говорил не прямым текстом, но я понял. Я был тоже не очень равнодушен, но вида не подал. Когда Зельцер подавала стаканчики и вильнула около меня жомпелом, я просто за него не очень прилично схватился, а когда она попыталась воспроизвести возглас и жест недовольства, я грубо притянул её к себе на колени — я думаю, этого достаточно, чтобы расставить все точки над «i» и перекладины в «Z». (С той поры всегда, когда при выполнении бытовых дел ей случалось нагнуться, я хватал за, хлопал по, тыкал пальцем в, а то и пристраивался к ее выразительной заднице — демонстрируя и подчёркивая ей, себе, сове и всем прочим однозначно просексуальную направленность наших отношений.)

Всем налили водки. Я не взял фужер; Элька взяла и сказала: «Выпей, Лёшь, водочки»; я сказал: «Это первый раз — ладно, во второй я тебя протяну цепочкой». Она заволновалась и поспешила объясниться, что не может отказать друзьям, и, учитывая все экстремальные обстоятельства, позволит себе одну стопочку.

Выпила две. Кто-то скрипнул зубами. Я тоже хотел, но не мог. Обстановка сложилась довольно тягостная. Кочан хотел качать права, но не свои, а своего друга. Благо, он не стал делать этого. Возникли разговоры о музыке, на «Систем» они пренебрежительно сказали «прыгалово», по их почину поставили «ОЗ», на которое они говорили «бли-ин, прикольно», «похоже на «Аукцыон» и «ништячная запись». Я даже несколько удовлетворился — ведь ожидал-то мордобоя, а тут какая-то поощряль завязалась!..

В автобусе они вели себя неприлично — орали на водилу и на пассажиров — вот она сублимация, субль-эмоция…

17.

Началась так называемая благодать. Неужели это я — вот он я лежу у крутого Зельцера на её заповедном диване, приобняв её и упулившись вместо её заветного телевизора в потолок?! Я, я, гадкый утёночек, которого раньше так обижали, и заюшка, которого так цинично прогнали — меня пригласили на царствие, как варягов (воров? врагов?) — и уж я воспользуюсь своею властью, смотрите. Я начинаю расстёгивать солдатский ремень и пуговицы на военных штанах, и придерживая Зельцера за волосы, подвигаюсь чуть вверх, залезая на подушку — Эльмира чувствует неладное и выражает недовольство и даже протест — но вот он уже попал ей в рот, волосы её крепко намотаны на мою руку, и ничего не остается делать…

Она хотела, чтобы я жил у неё. Я для проформы предупредил, чем это чревато, и теперь старался не теряться: даже днём старался к ней пару раз притереться: она немного ломалась — мол, ночью чем заниматься, брыкалась, не хотела раздеться, но от телеминета не могла отвертеться!

И это было оправданная тактика, поскольку гости у нас (особенно в первые дни) не переводились. Только изловчишься подвести ей к губкам, и она, как бы размышляя брать это в рот или нет, их разомкнёт ему навстречу… только, потеряв терпение, начнёшь стаскивать с неё штаны… — звонок в дверь!

Шрек, Кроткович, ещё кто-то — всё её друзья. А если это он — Толя?! Может, она не признаётся, но у него свой ключ, или он может дверку-то и выбить!.. Или она откроет — точно откроет: поговорить и всё такое — они ведь люди не чужие, а вот лежащий на диване бородатый ублюдок, застёгивающий солдатские штаны — он разрушил наше счастье, забрал твоё сердце, обрызгал твои волосы! Короче, я постоянно чувствовал себя как на иголках, на горошинах, и даже как на вору и шапка горит. Она меня утешала и убеждала, но я всегда вскакивал с дивана, застёгивал ремень и шёл на кухню — поближе к ножу. Когда выяснялось, что тревога ложная, я картинно следовал обратно и ложился на диван, иногда даже расстёгивая ремень, а то и ширинку… если она, забывшись, присаживалась рядом, начинал её хватать и клонить к себе…

Все только и видели, что её новый ухарь только и делает, что валяется на диване и проявляет недвусмысленные нескромные поползновения. Я так делал, дорогие, не потому, что я гад, а вследствие объективных, ими же и причинённых причин: я благородно освобождал им кухню, дабы они могли поговорить о своём, о девичьем («Ты хорошо подумала? Ну, это сейчас, а потом? Ведь вас уже столько связывает» и т. п.), но когда они всё равно приходили ко мне (типа под предлогом: «А у Лёши как дела?») и тут же начинали то же самое, через каждое слово поминая: Толя да Толя… Они агитировали её почти в открытую, а я почему-то был уверен, что одним своим видом смогу всей этой подрывной деятельности противостоять. Вот я просто беру её за шею — и она уже должна чувствовать и понимать всё — что называется «почувствуй разницу!». Я не встревал в их разговоры, не противоречил и вообще вёл себя крайне корректно. Как ни странно, она тоже — кажется, даже чувствовала и понимала. Но не успевали они выйти, как я принимался за своё, словно пытаясь наверстать упущенное:

Сколько блядть в твой образ светлый вылил спермы я заветной столько муза в ротик мерзкий вылью спермы я недетской!

Мне было неплохо, я очень старался пользоваться своим положением, которое, можно сказать, было уникально. Повторяю, дорогие: это для нормальных людей нормально жить в нормальной обстановке, пользоваться ватерклозетом, купаться в ванной, регулярно обедать, принимать гостей, болтать по телефону, лупиться в ящичек, спать на диване с кем-нибудь тёплым под боком, всегда знать, что тебя кто-то «любит», тебе «принадлежит» и с особым удовольствием поёбывать ему мозги. Я же, как вы знаете, всегда отчего-то был этого лишён. Но главная суть происходящего была, конечно же, не в этом, а в Эльмире — что это именно она, та же самая — то есть, как вы поняли, чистой воды реваншизм. С другой стороны, мне самому было интересно, сколько я продержусь. Иной раз странная улыбка появлялась на устах моих, в словах проскальзывал некий неожиданный цинизм — я сам что называется «не верил своему счастью». А ещё — с третьей стороны — меня тоже уже начинал подтачивать вопрос что будет потом — если всё будет хорошо, я буду очень стараться, она в меня совсем влюбится, совсем привыкнет и что же — мне на ней жениться?! Если же другое — то опять начнётся старая система, если не хуже; опять начнёт колоться, и всё-это у меня на глазах (о, это страшно — я этого больше не вынесу!), всё пойдёт под откос, и чего доброго, вообще сдохнет… Или вернётся к своему Толечке, а Лёшечке — большой привет (если ещё не пинка под зад в самом прямом смысле) — сие тоже почему-то зело обидно. Когда мы целовались, сплетались, и нам было хорошо, и всё было хорошо, всё-таки где-то на периферии сознания маячили подобные приземлённо-человеческие мыслишки — у неё, я уверен, тоже. Ответом у неё на это, я думаю, было не знаю. У меня тоже; в конце концов, на то Бог есть — если Он, конечно, есть… Моя задача — просто вести себя достойно, и я постараюсь. Помогаю я ей искренне — не из-за её квартиры, не из-за того, что с ней сплю, а потому что не могу бросить человека, и тем более её — никогда не брошу… К тому же, какая у меня альтернатива — мультимедиа, берлага, курятьник, etc.? Одиночество, депрессия, пьянство — а здесь я её от этого удерживаю.

Наши с ней разговоры, в которых постоянно фигурировали такие слова и выражения как «любовь», «должна быть любовь», «чувства» и «хоть какие-то чувства» продолжались, и ей весьма нравились. Во мне они производили неоднозначные волнения, поскольку она всегда сбивалась на образ Толи, бесчувственного самодура. Стоит с ним заговорить о чём-то подобном, как он взрывается и начинает орать, что всё это бред, что ему уж тридцать лет, что ей тоже, что не хрена смотреть книжки и читать фильмы, а надо жить реальной жизнью, что он работает, вкалывает как папа Карло, а она целый день прохлаждается, не может по-нормальному жрать сварить, а подавая эту хуйню ещё и заводит пластинку про какие-то чувства! Облегчив душу, она, видимо, ждёт моего горячего одобрения. Я говорю: «Полностью с ним согласен». Зачем же, зачем же, расходится она, тогда вообще вместе жить — чтобы было что пожрать и с кем поебаться?! В конце фразы голос её срывается, она вот-вот заплачет… Слова её (несмотря на некий, может быть и невольный, намёк на меня) звучат для меня, как бальзам и соль на раны! Я подхожу к ней, обнимаю её, глажу по лицу, по головке, целую. «Эх ты… — ю, ю, факен литтол трэшин кричар! — твоими бы устами да мёд пить — на кой тебе вообще сдался этот Толя?!» — зачем всё-это было — ах, если бы этого вообще не было! Иногда она начинала меня упрекать, что я такой же, иногда принималась на все лады теребить, что я совсем не такой, что со мной так хорошо говорить. Обобщение, что все мужики одинаковые — грубые, и конкретика: он не понимает, что мне вообще надо… — я отвечаю: «Я отлично знаю, что тебе надо, дорогая: героин ты не получишь, а выебать я тебя прямо сейчас так выебу, что ты забудешь и про героин!» и шутки ради даже тащу её, брыкающуюся, на диван, где она тут же вырывается и убегает обратно. На похвалы я отвечаю, что «Я всегда был таким, а вот ты… И вообще «любовь» и «чувства» и трижды тобой помянутые никогда-тебе-им-не-подаренные цветы — это всё мишура — я могу ничего не говорить и ничего не дарить, но ты должна думать о себе — как ты себя ведёшь, как ты себя чувствуешь… — однако, кажется, я не так выразился… кажется, ты ничего не поняла». — «Поняла! — горячо протестует она, — я всё поняла! — и в подтвержденье добавляет: — Прости меня, Лёшь, что я так к тебе относилась, ладно? Теперь всё будет по-другому». За это я её, конечно, тоже целую и уже «с серьёзными намерениями» — обняв за талию и как ходули передвигая ее ноги своими — транспортирую в сторону дивана…

Всегда такую идиллию нарушает телефонный звонок — звонит Толя, плачется, требует свидания, или угрожает, или требует вернуть ему набор разделочных досок (который «она в глаза не видела»), звонит Кроткович, выпытывает, чем занимаемся, и читает нотации (его кликуха Псих уже не катит — фамилия куда как удобнее), звонит Шрек и набивается в гости, звонит мамочка («Это вообще дура тупорылая ещё та») — Лёшечке тут же жестом приказывают хранить гробовое молчание, и он почему-то послушно выполняет. По крайней мере, хоть слышно, о чём речь…

Она врёт всем безбожно — легко и не краснея — ну прямо не Элька-Зельцер, а маленькая прилежная девочка — каждый вечер сидит дома и учит уроки! Довольно часто стал названивать некий «сосед» — по её словам, с просьбой добавить и взять плана. Я понял, что её старая местная наркобратва, видимо, прознала про её вновь обретённый фри-лайф и жаждет возвращения активистки в свои нестройные ряды. Я не знал, что делать — не читать же ей мораль: учи уроки, доча, а наркотики — это бяка. Потом явились и другие, явно из этой же серии — и я, коему не велено было отвечать на звонки дабы не наткнуться на Толю или маму (наверно, мы оба боялись этого — и это, как вы понимаете, нам не плюс), на нагловатый вопрос ответил: «Хуй в пальто!».

18.

Я был с ней всегда — она как будто боялась хотя бы на мгновение меня от себя отпустить или остаться одна (это же моя фишка!) — поэтому получил допуск не только к дивану, ТВ и к ней самой одновременно, но и в святая святых — в ванную, когда она была там. Писать при мне она стесняется — где уж там что-нибудь показать! Но я не ухожу, убеждаю ее словом и действием, собственным примером — едва попадаю куда надо мощной струёй из моего эрегированного — она смеётся и злится… Она, конечно, особо меня не приглашает — напустив воды, зайдя, закрывается, но я её преследую — тут же стучусь, похотливо уть-утькая.

Картина, которую я увидел и видел потом столько раз, поразила и возбудила меня, пожалуй, сильней чем если бы она писала стоя… Она сидит в ванне, розово-распаренная, с шальными глазами и мокрыми волосами и чистит зубы — воду она прихлёбывает прямо из ванны и туда же сплёвывает обильную пену. Дебильненько улыбается, весь ротик и подбородок в пене, трёт с такой силой и яростью, что меня раздражает звук и становится больно за неё. «Кайф, ка-айф!» — с щёткой за щекой причитает она, показывая ручкой горсть пены с заливкой крови. Я говорю, что всё-таки она извращенка не хуже меня и должна быть наказана. Она улыбается, орудуя щёткой, отплёвываясь, полоща рот, гаргакая горлом. Это уж совсем невыносимо, и я, зачем-то заперев дверь, сбрасываю свои одежды…

Пару раз она, словно совсем маленькая, полубессознательная девчушка, предложила мне тоже чистить зубы — как будто в этом-то и есть весь смысл и кайф бытия! Я сказал, что привык это делать один, не в ванне, и к тому же своей щёткой. Кстати, дочь моя, не эту ли щёточку я видел… — в смысле ты чистила ей зубы ещё когда жила с ним? «Ну и что?» — по-детски изумилась она. Пришлось мне купить нам новые.

Вообще настроения мои были довольно идеалистическими. Даже стал пытаться «говорить красиво»: «Жить вместе, говорил я, это как сотворчествовать в группе, творить, как музыку, совместную жизнь — вопрос какую — жисткую, конечно!» — не очень однозначная вообще-то аналогия, но, как вы поняли, тут сквозь плодородную, но серую почву быта выбиваются ростки моих заветных желаний и планов — пригласить Санича и ОФ и, по терминологии последнего, развести завязь на дому.

Что и говорить, чувства меня переполняли. На гребне сей волны я даже отважился на творчество и написал свой рассказ с замысловатым названием «Зелёненькая Царевна-Лягушечка и Тот, Кто Выращивает В Саду Аленький Цветочек». Роман был уже больше работа, и что такое вдохновение в подлинном, положительном, мгновенном смысле, я давно забыл, а тут… Мне приснился сон и я, проснувшись, чтоб разбудить Эльку в институт, даже запомнил кое-что из него… Уломал ее дать мне на дорожку, разогрел картошку, покормил её, одел, проводил с порожка, поел сам и — что делать? — всем я доволен под завязку, никуда мне идти не надо… Решил приобщиться к коробке о пяти дисках «Шедевры мирового оперного искусства». С усилием воли прослушал около часа — только раздражает да в сон клонит — нет чтоб нажарить со страстностью молодого Рихтера, а они выводят свои изразцы и кружева! Достал Вагнера — «Вот что нам поможет!» — как ни пытался вникнуть — никаких эмоций, никаких образов. Завёл шарманку — насосня! достал бумагу, нашёл ручку… улыбка до ушей, подпевки, прыжки по комнате…

Едва не опоздал на встречу с ней в библиотеке. Она изрядно припозднилась сама, и я мёрз и нервничал. Узнав, что я уж окончил рассказ, она сказала: «Молодец» и спросила сколько всего страниц. Пять страниц за пять часов — это почему-то сильно удивило её, наверно она ожидала большего. Ей нужны были какие-то журналы, и мы пошли в зал периодики. Там я стал читать ей новоиспечённый текст — про неё саму, что она, дескать, дрянь такая и только притворяется, и что Плащ-Палатка (Долгов — невзлюбившая его Шрек пыталась прозвать его «Субтильный», после чего мы с Эльмирой полдня придумывали ему имена — пока я не дошёл до Плащанички, Плащ-Палатки и Известняковых Отложений и мы, удохнув, стали звонить Алёше, чтоб обрадовать и его) тоже неблагонадёжен (а он-то почему, интересно?), и удастся ли нам преобразиться — всё было метафорически-иронически завуалировано, и она весьма потешалась. (А вообще-то концепция жутковатая и, как оказалось, правдиво-провидческая: душа человеческая — а особенно именно её Зельцеровидная — не то что поле битвы Бога с диаволом, как у Достославного, а баранделя и жабы — первый советует постоянно всякую откровенную хюйню, «излишества всякие нехорошие», а вторая потом за всё-это душит — за каждую копейку! Или, в терминах Фрейда, Супер-эго вырождается во второе Ид, а Эго курит бамбук ещё более активно). Подошла библиотекарь Золотова, вежливо приветствовала меня, называя по имени-отчеству — надо было договориться с администрацией о презентации «Ультрас-2». На Зельцера это почему-то произвело явно более убедительное впечатление, чем рассказ, в котором раза четыре упоминалась моя гениальность — ага, дочка видно давно считала, что приличным людям в приличных местах со мною и разговаривать западло! Главное дело, повторяю, не слишком сразу раскрыть свою суть!

Она — и это она, исчадье всех мировых сил Пренебреженья! — прямо как самая заштатная женщинка нормального деловито-творческого мужика таскалась со мной повсюду. На кафедру, за стипендией, относить статьи, даже к родственникам один раз сопровождала! (Но это, конечно, ничто по сравнению с тем, сколько я ходил по её делишкам и буквально бегал за ней.) Меня всё-это устраивало и даже веселило (я продолжал уть-утькать на каждую хорошенькую девушку в транспорте или на улице, говорил, что я насос и накот, а она толстенькая и уже старенькая и — внимание: блестящее выражение моего дяденьки — «К Паске пора тебя менять»), но кое в чём уже настораживало и даже надоедало. На Кольцо я больше не ходил — Федя, Саша, Инна, Долгов — все как-то сами собой отпали — всё, что нужно: поговорить, выпить, поесть, потрахаться — дома. Не к этому ли я всегда стремился? В принципе, по большому счёту не к этому, но по-малому — именно. Поэтому по этому счёту я был непритворно счастлив.

Но вот Инна — я так долго и осторожно подгребал к ней, а теперь всё прервано, и она наверное сама чувствует… Да дело даже не в этом — просто нравится мне этот ребёнок — если не я, то кто? — с кем ей ещё общаться в этом никудышном городишке и чему они её научат? Уж лучше я сам лично расскажу ей, откуда берутся дети и главное куда они потом деются…

Кажется, что сотовый телефон изобретён специально для девушек 16–25 лет, то есть находящихся в самом-самом расцвете своей репродуктивной функции, пущенной, однако, согласно веяниям нашей цивилизации, «по ветру» — все удобства для того, чтобы они могли «разрулить» и «развести» — двух и более «друзей». Сам обычный телефон, когда он годов с 70-х стал вещью заштатной, в корне изменил всю «романтику романса» в сторону «освобождения», и фраза «позвони мне», если вдуматься, не представляется такой уж невинной… Была лишь одна существенная загвоздка — телефон-то он один на всех — почти всегда рядом ушки: супруг(а), детишки, сослуживцы по работе…

Я тоже решил поиграть в эту игру. Было очередное заседание студии «АЗ», я решил пойти, а Зельцер должна была сидеть дома, дожидаясь звонка или факса от матери. Она настолько не могла меня отпустить, что даже сама выдала мне с собой свою трубу (раньше мне такое не приснилось бы даже и в страшном сне!). И как только я вышел из дому и скрылся из обзора из её окошка, я стал набирать номер Инночки (вроде бы договаривались с ней раньше, что она придёт, но ведь наверняка уже забыла)…

Её конечно не было, и я пришёл один. Приехал Левин — хоть Котовск и во! — город, теперь он почему-то живёт в Анапе, работает журналюгой на фестах и спичрайтером их головы, в нормальном костюмчике при галстуке и с молодой женой. Короче, стал насосом. Это всё мне передали на словах, а также и то, что до него тоже дошли слухи, что я стал насосом и что «Серёжа тоже рад за меня» (вообще-то я не планировал посещать эту трогательную встречу, а хотел использовать её как предлог для встречи с Инной, чтобы от входа забрать её куда-нибудь в более подходящее место). Возник вопрос имиджа — ну и что я покажу ему? — как был Лёня, осунувшийся, небритый, похмельный, в тех же потёртых милитаризированных штанцах и светофорной курточке, так и остался — разочарований на всю жизнь.

Просто активизировать минимум — во-первых, опоздать, во-вторых, чувствовать себя хорошо — зашёл по пути треснул кружечку… Короче, я завалился явно навеселе, с банкой дорогого пива в одной руке (она ещё обмотана цепочкой), в другой мобильник (о ту пору они были довольно-таки ещё не у всех), в который произносится не очень тихий и не очень цензурный монолог — все аж поразинули рты — «А я ебу, блять?! Факс, факс — хуякс! Ну подъезжай, а хули», — завершил я, выключив телефон и звякнув цепью, развязно осел в кресло, отхлебнув пива, как бы говоря: «Ну продолжайте, продолжайте, чего же вы» — ну разве ж этот человек может быть обсосом?!

Наконец-то дозвонился (из сортира) — Инна сказала, что не придёт — оно и к лучшему, потому что тут уж была Зельцер. (Совместить их было б весьма проблематично!). По окончании пошли к мусорке пить «Яблочко». Я всячески отказывался и хотел домой, а Эльмира и товарищ Долгов — напротив. Это было что-то — залитый под завязку Алёша стоит в центре круга из дюжины котовских шизореволюционьеров и повествует им об «акции в поддержку Лимонова» — он страшно орёт, жестикулирует, матерится и… врёт:

«А у меня, блять, пять боевых вылетов!» А я говорю: «А я в рот ебал пять твоих вылетов! Мне, блять, по хую вообще!»

Продолжение 6.

Потом снимали.

— Шрамы, татуировки?

Гроб закатал штанину — рожа панка с ирокезом, хотел ещё кое-что обнажить… Рома просто снял майку, и они чуть не упали в обморок — настолько он весь изукрашен всеразличными козлами, змеями и пентаграммами.

С отпечатками пальцев начали с меня. Петрович долго разграфлял лист — казалось, что он воспроизводит эту операцию впервые. Я тоже впервые, к тому же нелегко так искорявить руку. Мне досталось очень много краски, ладони были как в гудроне. Иди в сортир мой, мыло там есть, приказал он мне.

Я пошёл, взял обмылок и, сгорбившись над раковиной, тру — хлопнула дверь, шаги, обернулся: он. Сердце ёкнуло. Ну, думаю, не успею я разогнуться из этого положения, как он мне вмажет, а потом и размажет. Незаметно напряг руки, чуть выставив локти…

— Ну как — получается?

— Да не столь — мыло маленькое…

— Вот я как раз хорошее тебе принёс — держи…

Ага, вот оно — хвалёное циничное лицемерие — сейчас… я… обернусь… — на в табло!

Я обернулся. Он дал мыло.

— А что это за фигня — чернила что ль? — по-приятельски развязно осведомился я.

— Типографская краска.

— А-а, а я смотрю: что-то знакомое!..

— Ну ладно, отмывайся, — сказал он и, хлопнув дверью, вышел.

Отлегло. Хороший вроде знак.

Пока каждого из нас «откатали» и засняли на всевозможные «носители», мы урывками наблюдали пикантное зрелище — построение сотрудников милиции, заступающих на патрулирование улиц города. — «Елизаров!» — «Курит» — «Какой, ёбаный в рот, курит?! Я щас покурю! Сюда, блядь!» — «Маканин» — «Его нету» — «Какой, ёбтеть, нету?! — второй раз уже! — Петрович, пиши на него… Распустились в корень…» Далее: «Ещё раз повторяю для особо тупых: ваша задача — охрана правопорядка, а не пиздить! В среду эти два оболтуса — двух парней избивали человек шесть, у одного был сотовый, он вызвал патруль — те съебались, а они, не разобравшись, сразу отпиздили их же! Бомжа в третьем запиздили чуть не до смерти — ну на хуя он вам сдался — вам что больше заняться не на чем?!» Такие вот наставления на грани истерии для нестройной шайки молодых, не очень духовно и физически аристократических людишек — и, конечно, команда «Разойтись!» (А я-то думал: им неплохо живётся!)

Вообще, если серьёзно, всё-это произвело на нас гнетущее впечатление. Когда меня вызвали в кабинет «с вещами», я тотчас совсем приуныл, поскольку уж знаком с тем, чем сие кончается — опись и в кутузку. Основательный, в усах капитан предложил мне представить на их столе содержимое моего рюкзака. Я был горд тем, что было извлечено на свет божий: ещё с фестиваля там валялись две книжки визуальной поэзии (что ни на есть радикальной), постер с обнимающимися «татушками», чьи прекрасные голенькые животики и ляжки изрисованы свастичками в кружках и коряво расписаны: «Люблю О. Шепелёва! ПРОСТО НЕ МОГУ!», кассета «Каннибля», где на обложке «всех на хуй постреляли и повесили, и какая-то девка, вся в шрамах, сама вырезает себе половые органы» (Саша), а также пара очень грязных носков и семейственных трусеров, и моя книжка с небезызвестной обложечкой. Виновато сморгнув, он отодвинул личные вещи, попросив убрать их обратно, а вот книжками заинтересовался. Он спокойно листал их.

Второй, как и полагается, младо-сельповатенький, было тоже сунул свой ноузь и тут же отпрянул:

— Э, бля, чё эт такое?!

— Это визуальная поэзия, — пояснил капитан таким тоном, как будто ежедневно вместо протоколов в стиле «здал-принял» пролистывает дюжины полторы-две сборничков экстремального визуала. Тот не понял; я тоже.

Добравшись до «NOVY», он тоже не выкинул её, а только спросил пролистывая: «Это вы написали, да?» Я не без волнения и гордости признался.

— У меня вот есть одна просьба, — начал он, и по второй части фразы я уже понял, чего он хочет: — Как бы это сказать…

— Конечно-конечно! — Было видно, что таких подарков я уж сделал немало, однако по второй части моего ответа тоже было кое-что видно: — А вы отпустите?

— Да вас (Вас) ещё никто не собирается держать! — Добродушно усмехнулся интеллигентный капитан — я вдруг почувствовал какую-то слащавость, какой-то подвох: а вдруг он имел в виду большую букву!..

Нога болит, ломает всего и мутит, кушить хоца… Наручник, связывающий тебя с шизоидным мачо, друг на друге в багажничке, профилактическая раздача люлей «под одну и ту же гребёнку», многочасовые сидения в коридорах, кабинетах и клетках, штаны без ремня, ботинки без шнурков, лавки или двухъярусные нары на энное кол-во человек, вечные духота и холод — несмотря на задолбавшее в тридцать три дюпеля гудение вентилятора! — лампочка в глаза, бетонный бетон, клопы, запах блевотины, мочи и дерьма, испражнения, стоны и склоки алкашей и мелкоуголовного сброда… и главное — НО АЛКОХОЛ и НО СМОКИНГ… — а если дежурный маразотина, то и глобальный тотальный «Но смокинг» вообще (!!!), «Но сортир» и уж совсем без всяких намёков на еду… На вторые сутки на стенах сами собою расцветают картинки и мультики и ты готов на всё… — всё-это мы уже несколько разиков проходили…

Он попросил что-нибудь написать ему, поблагодарил и с профессорской интонацией сказал:

— Ну всё покамест, Алексей Александрович. Подождите, пожалуйста, пока в коридоре. Если вас не затруднит, мы пригласим вас ещё раз — надо будет подписать протокол. Не волнуйтесь — это всё формальности… Да, будьте любезны — пригласите господина Долгова.

Как только к ним, несколько замешкавшись, вошёл столь любезно приглашённый Алёша, послышался знакомый вокал:

— Блядь, быстрей! Вещи, карманы! Вялая обдрюченная бородатая хуйня! Сюда вот, не бойсь!

И капитан тоже вторил:

— Ты, блядь, интеллигент туев! Я те щас покажу «право» — ты и лево забудешь!

19.

Получив зелёный свет с её стороны, я стал с ней, отстающей (и всё более подтягивающейся!), заниматься вдохновенно. «Лёшечка, какой ты хороший», — шепнула она однажды после — никто её не принуждал к этому высказыванию, оно вырвалось само собой. Конечно, хороший! — раскочегарил ее так, что она хотя и на считанные минуты, позабыла обо всём, захлебнувшись волной неожиданного оргазма, вдруг осознала реальность жизни, и что я рядом с ней, люблю её, хочу сейчас, брутально трахаю и нежно ласкаю. Божественное (человеческое, слишком человеческое!) ощущение когда ныряешь под одеяло — во тьму и тепло — как в воду, как в море. Поцелуйная прелюдия становится неприлично долгой и вообще неприличной (и звуки и слюни и прочая — всё уже в ходу!) — я чувствую, как ей это нравится — и нет перехода к основному, нет механики, ни слов, ни нервов… Всё куда-то улетает, уплывает — на мгновенье вынырнув на свет сознанья, я лишь жадно ловлю глотки воздуха из её рта, ловлю ее, потонувшую, потерявшуюся — у меня в руках её ступни — как это так?! — она бултыхается — мои руки скользят уже по ее икрам… и опять всё куда-то исчезает…

Мы катаемся и извиваемся. Я, навалившись на неё сверху, совершаю недвусмысленные толчки, но не член в неё засунув, а язык в самоё далёкое её нёбо — она стонет и задыхается, вся течёт от трения и качки. Отстраняюсь, переворачиваясь, втягивая ее на себя… О драгие, когда она взбирается и пред тобой её одухотворённое похотью лицо — это будто акт всепрощения — сколько раз мне так казалось после жутких ссор! Чувствую ее горячее влажное нутро, она тоже изнемогает, пытается наладить ритм, но как и у большинства женщин — в отличие от картинок из голливудских фильмов! — у неё, увы, мало что в таком положении получается. Но я знаю, что делать — притягиваю её, целую (единственный произнесённый вслух приказ: «Суй мне в рот язык, трахни меня им!»), беру ее за колени и икры и устанавливаю ее, непонятливую на четвереньки — именно в таком положении достижима максимальная скорость — главное держать ее жёстко и не останавливаться! И вот она уже орёт и вцепившись кусается, ее очко раскрыто-расслаблено, как мокрая тряпка, из него льёт и оно даже пердит от вбитого в него воздуха! Если она боле-менее может стоять сама — тискать и раздирать ей ягодицы, работать в задней дырочке пальчиком — всё позволительно! Извержение вверх — ей на живот и грудь, крепко стиснутые в руках ее ступни, гладкие икры (всё-таки не длинные ноги), расслабленные прерывистые поцелуйчики взаимной благодарности… (Впрочем, она-то ничего и не делала вообще — как только пытается проявить творчество, как ей ни потакай, ни помогай, ничего не получается вообще!) Теперь она уже сама переворачивается на бочок… или можно полегоньку начать с классической миссионерской, а потом задрать ее ноги на плечи (ещё тогда, немыслимо давно, признавалась, что ей эта опасная позишен нравится) и в порыве нещадных пронзаний вдруг всодить ей в осторожно подготовленную пальчиком нижнюю дырку — будто ничего не замечая, не сбавляя ритма, сделать ее такой же влажно-просторной — и кажется, что делаешь в ту, и всё так расхлюпано, что и сюда через час не кончить! Раз — и возвращаешься в первую — о, как здесь горячо и ново! А она даже непонятливо стонет: «Лёшь, ты куда…» — думает, что я ошибся. И я ошибаюсь ещё много раз — в хаотическом ритме доводя ее до того, что она уже сама не отделяет одно от другого. И вот я изливаюсь в нее, а в верхнюю засунув пальцы — она с чудовищно сильной декомпрессией влепляется в меня — как будто хочет высосать из меня всю душу — сама, заметьте, никто её не просит!..

Но тут я, други, немного забегаю вперёд… Это с одной стороны мы дома сидим и попиваем чаёчек у телеэрана, а с другой мы, конечно же, едем — и не без отвязного водилы — чтобы сложился такой алгоритм-ритуал тоже нужны определённые старания, подхлёстываемая переживаниями инициатива… Удалось разбудить её плоть и завоевать доверие, и теперь уже почитай что нет табу — можно выделывать такое, о чём раньше не дозволялось и мечтать. Как бенефактор-драйвер не скажу, что идеал так легко и быстро (или всё же нелегко и небыстро?) достижим, но уже происходят правильные вещи, чистые. Внешность и интеллект вашей возлюбленной не имеют смысла, остаются только тактильные (и/или сверхтактильные?) — дух плоти или плоть духа — экстатический танец, трансовый контакт… Рука в руке, сцепленье пальцев — её потная ладошка крепко сжата в ладони моей — как будто человечий «союз вековой»… И больше ни в чём мне не чудится всепрощение — оно рождается только лишь в этом действительно самом интимном акте — сотворчества и единения — со-кровение — ведь в идеале должен зародиться новый человек, в котором соединятся оба ваши «я»…

Естественно, не все эксперименты были удачны и вина сама собой (мной и ею) приписывалась мне. Например, прежде чем найти вышеобрисованную сверхскоростную позу, много раз пытался овладеть ею сзади, поставив ее (вернее приподняв — ведь всё-это на диване) на четвереньки, а сам стоя на коленях… Из нижней постоянно выскальзывает, а в верхнюю достать-впихнуть никак невозможно (если только как в порнухе не вставать в полную раскорячку — но это лучше на полу). Потом мы пришли к простому решению — она поворачивается набок, а я уже выбираю сам, кого порадовать, себя или ее… (Долгое время шла на всяческие уловки, только б избежать анального секса — это была как бы борьба (элемент насилия) или игра (кто кого перехитрит) — подвижки пошли благодаря тому, что я сначала делал ее в обычном варианте, а «так» уже шло как бонус.) В таком положении, как вы знаете, ощущения совсем иные — «более тесные», и однажды утром я сам ошибся — излил своё обильное семя глубоко в ее лоно. Она, конечно, ругалась, а я ходил в аптеку за постинором — как когда-то за пластырем…

В «Домострое» записано, что муж отвечает за поступки жены своей и должен учить её. Чему я могу научить? Да сами понимаете, многому…

Во-первых, меня всегда раздражал её автоответчик — абсолютно бесцветный вокал: «Здравствуйте. Вы набрали номер…» — бьюсь об заклад, она просто один-в-один прочитала то, что было в инструкции. Пришлось (не без бурных дебатов, конечно) подкорректировать: «Я не могу сейчас подойти, потому что жарю картофель (или всё-таки лучше мясо?) для Лёшечки (нет — моего гениального руководителя О. Шепелёва!), а он трахает меня в попу» — но очень скоро автомат, не выдержав того, отказался. Во-вторых…

Сначала даже пытался учить с ней уроки — вместе вслух читали, то что ей задали «по лит-ре» (особенно помню «12» Блока), обсуждали… затем я спрашивал у неё что-нибудь «по музыке» (особенно про Карла Орфа) — мечта-моя-идиллия!.. Потом мы как-то незаметно скатились к более интересующей её тематике — перемыли кости всем знакомым и людям из ящика (давно я заметил: ничто так не сближает, как сие вдвоём-объединение- против-остальных), проанализировали чуть не все матерные слова и выражения нашего поистине богатейшего языка (вывод: главная функция нашего русскаго — не коммуникация и не называние и т. п., а попросту творчество!), перейдя даже на весьма своеобразную и раритетную идиоматику… Иной раз друг другу поражаясь — откуда ты это отковырнул(а)?! — или вообще автоматизму (на вопрос «В чём дело?» она стабильно отвечала: «Собака набздела», а от меня она услышала слово «говноед»…). Я решил научить её словотворчеству, начав с примитивных примеров с корнями-приставками — своего рода словесный конструктор — берём все эти коно-, кодло-, говно-, долбо-, пидо- и т. д., смешиваем их и произвольно соединяем в речи… «Так любого сразу опустишь!» — возрадовалась она, разразившись первой очередью довольно неуклюжих пока произведений… Высшие достижение её творческой мысли явилось сразу же — для литературного примера я упомянул Скотопригоньевск, а она сразу переиначила: Кодлопрофанск! Я долго удыхал и мне рисовались весьма радужные перспективы этой первой в мире ОЗ-девочки — ОФ, помнится, всё твердил, что вот где бы ему взять девочку лет трёх на воспитание… и не сия же педагогическая идея фикс влекла (и влечёт?) меня к Инночке?..

Вообще в обиходе всё было до слащавости плюшево-обмишуткано — Лёшечка, чаёчек, ложечка, сахарочек, немножечко и прочая-до-неприличия! Мне уже казалось, что мы всё больше превращались в супружескую пару, и меня это в основном радовало — всё-таки удобный образ жизни. Всякие мелочи…

Но самое интересное начиналось ровно в девять часов, когда начиналась программа «Время» — я тут же подскакивал на диване, расстёгивая ширинку, быстро выпрастывал его и начинал мастурбировать, дёргаясь, суча ногами, извиваясь, распуская слюну, посылая воздушные поцелуи и профанистически-сладострастно выкрикивая: «Катенька моя, уть-уть-уть!». Она закатывалась со смеху, провозглашая: «Глупой! Ну, блять, глупо-ой!», била по лицу, по рукам или вовсе скидывала меня ногой с дивана. Тогда я, не прекращая непристойных манипуляций и выкриков, устремлялся ползком к телевизору, потом начинал заподпрыгивать на него, пытаясь попасть в экран гениталиями — она кидалась подушками и всякой дребеденью, отключала телевизор…

Как-то, завидев заставку, я уже изготовился к своим обычным экзерсисам, но каково же было моё изумление, когда вместо Катеньки-уть-уть появился какой-то мужик кавказско-южной наружности, а Зельцер, удыхая, задрыгалась, теребя себе промежность и грудь, приторно-блядски восклицая: «Ашотик Набалдян, е-э, уть-уть!» — я чуть не расплакался!

Однако, обычно всё-это кончалось тем, что мой эрегированный устремлялся ей в ротовую полость — что было довольно проблематично, поскольку она не имела привычки, то есть не любила и не умела сосать — но я рассуждал со своей колокольни: ждать до ночи ещё очень долго, и раз уж она вот рядом (а трахнуть себя днём она не даст — будет отбиваться, придётся долго бороться, сдирать одежду), и раз я сейчас в фаворе, не стоит отказывать себе в невиннейшем пероральном удовольствии — главное дело запихнуть ей в ротик, тут уж инстинкты возьмут своё, и она не отвертится!

Как я не рекламировал ей «большую вкузтную сосульку», она решительно отказывалась добровольно сместиться к талии и с радостью принять её за щеку — тогда начиналась возня с поцелуями и перебранкой, в результате чего я изловчался и наползал на неё пупком, и она уж сама не понимала, как так случилось, что давится оттого, что какая-то штуковина упирается ей прямо в гланды. Она стеснялась и мало что могла и хотела сделать, я пытался учить её и брал инициативу в свои руки, она отплёвывалась, перхалась и чуть ли не задыхалась — глотать обильную смесь смазки со слюной она категорически не хотела. Тогда я посоветовал ей не стесняться и то и дело хорошенько плеваться — прямо мне на гениальный пупочек. Это немного помогало. Я контролировал и стимулировал её движения, намотав волосы на руки, давая профилактические передышки, но не давая оторваться насовсем — это всё равно походило на насилие. «Жёстче, доченька, жёстче!» — только и требовал я — «Но я и так уже зубами — тебе же больно!» — лепетала она, кое-как оторвавшись. — «Нет, — гордо заявлял я, — давай, стисни пожёстче!» Она делала, а я опять был недоволен: «Давай со всей силы!» Она отказывалась, говорила, что не может, потому что ей меня жалко! Такое слюнявство могло продолжаться весьма долго, ей надоедало и даже мне. Тогда я наваливался на неё и, представляя, что работаю совсем в другом отверстии — очень расхлябанном и с какими-то зубами — невзирая на то, что она захлёбывается-задыхается, начинал трахать что есть мочи — через минуту я кончал — почему-то всегда с ехидно-брутальным смешком — она давилась, тут же вырывалась, вся морщилась, словно она невинная девочка и с ней сотворили что-то недостойное, сплёвывала всё в руку и бежала в ванную. Когда я брызгал ей на лицо и волосы, она тоже выглядела смешной и обиженной, и как назло тут же кто-нибудь приходил. Она снимала майку, вытиралась, бежала в ванную умываться, а я разглаживал пятна на постели и шёл открывать. Потом, разговаривая со Шреком или Кротковичем, я замечал в её волосах мутную капельку и незаметно показывал ей, ухмыляясь. Она нервничала, но тоже лукаво улыбалась.

Она также придумала плеваться не на пупок (потому что это «некультурно»), а в бокал, который всегда был под рукой — обычно он стоял на тумбочке у дивана — она пила «чаёчек», а «Лёшечка», конечно, не успел его отнести. Раз она наплевала обильно (ещё, по-моему, в остатки чая), тут позвонили в дверь, она дёрнулась, но я как раз её форсировал — она поперхнулась, сморщилась чуть ли не до слёз, сплюнула всё в бокал, вытерла об меня рот (нашла способ отмстить — пачкать мою одежду) и пошла открывать. Пришёл Кроткович, всё крутился в этой комнате — кажется, ремонтировал центр — что-то говоря, он машинально взял с тумбочки бокал, понюхал и изготовился выпить, на что Зельцер истерически завопила: «Нет, не пей!» Я весь удох, а бедный Псих долго недоумевал и допытывался, что там такое.

В общем баранчик советовал мне много чего… Иногда даже кое-что воплощалось… (моими трудами, конечно — она хоть и позиционировала себя как дрянь, более-менее честно и успешно пыталась сопротивляться). По совету друга я объявил, что «СОЗНАТЕЛЬНО ВЗЯЛ КУРС НА СОЗДАНИЕ ИЗ ТЕБЯ НАСТОЯЩЕЙ ТРЭШЕВИДНОЙ ДРЯНИ!» — но это слова… Действовать надо было начать вкрадчиво, исподволь…

Зашёл помочиться, а она сидела в ванне, намыливая голову, зажмурившись, что-то щебеча. Когда я направил струю ей в рот, она не сразу поняла в чём дело (можеть, призрак собикоу?) — на секунду на её лице отразилось блаженство — дэбильненько-секшуальненько высунутый язычок, разомкнутые, почти с жадностью округлённые губки… тёплая, горячая, мягкая роса… В животе у меня что-то пульсирует — с каждым толчком становится отчётливее мой смех (попробуйте, златые, сами воспроизвести нечто подобное и не заржать!). Конечно, всплеск и взрыв и мой хохот. Даже сама смеётся, дрянь. Контраргумент: давай ты мне. Ломается (говорит, что не хочет, не может — может, потом…), но я настойчив — залезаю в ванну, притягиваю ее за бёдра, лезу ртом, обдувая воздухом, лаская языком — она млеет, помогает руками пристроиться как надо и я уже чувствую, как она тужится… сильно тужится, бедненькая… ай-я! — чувствую самую свежую, самую горячую ее жидкость… Тут же плююсь, расхохотавшись, лезу под кран полоскать рот (не ожидал, что всё же не очень вкусно). Она тоже довольна. Было видно, что семя упало не в столь уж безнадёжно заледенелую почву. Но больше ей конечно нравилось болтать: «Понравилось тебе, дрянь, да?!» — «Да, гхы-гы! Бля-ать!» — «Тогда давай по-большому» — «Как это?» — «Ну, сама знаешь» — «Глу-по-ой! Кому рассказать — не поверят!» — «Я расскажу всё равно» — «Сразу видно — глупой» — «Почему же? Вот Курицын — достойный вроде бы человек, а тоже иногда доверительно сообщает девушкам, как они с женой… inter faeces et urinam итерфействуют. Я думаю, Саша поверит» — «Но ведь я тебе!» — «Вот и я о чём, дочка, — когда я тебя трахну грязно?» — «Это как ещё грязно?» — «Ну… (думаете, легко такое озвучивать?!) ты будешь какать, а я тебя с презер…» — «Глуп-пой ваще!!» — закричала она и треснула меня по скуле. Я немного поскулил и начал опять свою агитацию…

В конце концов мы пришли к тому, что по-большому она в данный момент, конечно же, не хочет… и использовать шампунь в качестве смазки тоже — будеть жечь… да и никаким презервативом тоже не пахнет… Короче, я установил ее в ванне раком и, смазав головку чем положено голову, принялся ей вправлять… Процедура не из лёгких, но дающая небывалый азарт — даже ей! Не знаю, какие были ощущения у неё, когда она, нагибаясь всё ниже, сама так и раздирала свои половинки, нервно стонала: «Ну давай, ну!..», я же чуть не сломал член (вообще-то, хоть она и ниже, позишен не очень удобен, а шампунь — я использовал его крайне щадяще — не так уж и хорош). Зато в этом трении-проникновении было что-то по-человечьи скотское — не нежно-влажно-расслабленно в постельке на бочку, а натуральный хард! Освоившись внутри (странное тепло-жжение, сжатые мышцы), я вцепился в неё и начал воплощать этот нещадно-площадно-лошадный хард… Это очень трудно, дорогие. Ей тоже пришлось поднапрячься, что-то делать — чтобы не ударить в грязь лицом друг перед другом — хотели харда, а не вышло даже ритма! — пришлось попотеть… Нервные грязные слова, дыхание скачками, красные пятна (будущие синяки) у неё на боках, пот в три ручья, у меня трясутся поджилки… Яростные одновременные крики облегченья! Потом — она пытается помыться, вся типа стесняется, я валюсь с ног… Больше она никогда не соглашалась повернуться ко мне задом в ванной — даже для других целей — а вдруг?..

Не подумайте, что у нас не было духовных интересов — были, были!.. Например, к искусству танця, или к таким наукам, как история и краеведение… Так, она настаивала на моей беседе с герром Зельцером (якобы он тоже написал статью о нимфофилии у г-на Н. — хотя сам-то, как я уже успел понять, был «полностью сдвинут» на теософилии г-на Ш.), в ходе которой просила «как-нибудь ненароком» испросить, что правда ли её прадед, отец матери отца, был офицером СС, однако беседа так и не состоялась; зато потом якобы для «моей сатисфакции» растереблённой матерью был выслан факс — вся жирно-точечно-чёрная, едва различимая фотография трёх офицеров в чёрной униформе и подпись на обороте, из коей я понял только «Зима 1942». По этому поводу я устроил очередную свистопляску с выкриками типа «графиня Секонд Сакс!» — впрочем, уточню, что назначение сей акции было исключительно профанско-художественное.

20.

Я, как известно, не чужд рефлексии, доходящей иногда до самых своеобразных её проявлений, и во всём всегда старался искать некие знаки.

В эти первые дни вспоминались те первые дни… Мой нашейный крестик, врученный матерью, на серебряной цепочке, а потом, когда она порвалась, на нитке, я вешал — приступая к занятиям так называемой любовью — на изогнутую ветку светильника над диваном. Тогда весьма скоро я вовсе перестал его носить — само присутствие вещественного образа Господа Нашего как бы стесняло — ведь вот зачем люди в церковь ходят — там присутствие (только, к сожалению, теперь в основном с значением 19 века — «ходить в присутствие»), и посему нельзя делать определённые вещи — смеяться и проч. (Мы с ОФ не раз замечали, как там нам неуютно…) Примирить плотскую любовь и духовную и даже с максимальною возможностью слить тёмные воды подсознательного в свет сознания — это, кажется, у меня, получилось (ничего особо хорошего, как вы имеете возможность наблюдать, из этого не вышло), однако всё равно есть некая узкая прослойка «сверх-Я» — зазорчик, трещина — там, где вбит стигматический христианский гвоздик-крестик…

И я не держал изображений Господа ни в одном из своих жилищ скромных, ни дома в своём закутке — ведь молитве я посвящаю дай бог несколько минут в день, а то, чем я занимаюсь всё остальное время: фантазирую и дрочу, мечтаю о славе, вожделею о пище и ем её — с нетерпением или отвращением, жру вино или пишу вот подобное сему — всё-это, насколько мне известно, не является нормой. Ещё я, когда была возможность, слушал музычку (хотя как правило «сатанинскую» — или даже без кавычек?!) и всячески опощрял её, подпевая и подбарахтывая… — сие ни за что не могу признать неблагим (разумеется, без хоть какого-то принятия сатанизма как идеалогии!) — ведь это, в отличие от всего вышеперечисленного, я делаю чисто для души, по любви и абсолютно бескорыстно. Это не означает, дорогие, что я так примитивен и воспринимаю каждую мелочь как предвестие ожидаемой (?) катастрофы. Иногда, когда я не чувствую, я могу шутить-профаниться над чем угодно (как мы укатывались со Шреком, когда извлекли из мусорного ведра изорванную Эльмирой на мелкие клочья фотографию — они с Толей в обнимку на постели — склеили скотчем и повесили над диваном!), а иногда вдруг и простое мне кажется значимым… Оказалось, что она моложе меня на год! «Да?! — удивилась она, — а я думала, ты года на два моложе!» — «Да?! — удивился я, — оказывается, наш коитус имел почти статутный статус!» (а я почему-то был убеждён, что она на год меня старше). Мне почему-то показалось, что это уже говорилось в один из первых дней нашего знакомства — вернее, в одно прекрасное утро после первых неуклюжих ночей — и далее она сразу же поинтересовалась, кто мои родители, какой у нас дом, есть ли авто. Я ей доложил, что у нас три машины — жигуль, УАЗик-головастик и грузовая — только я сам на них не езжу — с тех пор, как на выпускном чуть не расшибся, и вообще я пью… Но в то же время я был уверен, что этого не было — это как бы должно было быть, но вместо этого был тот самый вопрос про машины…

Но это всё суть семечки, а настоящим символом этого периода и его, если угодно, проклятьем, стала сова.

Сначала я пытался видеть хорошее и в ней — всё-таки раритет, можно похвалиться гостям, даже специально сфотографировался с ней на голове. Но не долгое времечко потребовалось, чтобы прозреть ея мерзостный карахтер (когда я рассказывал о ней ОФ, он всячески потешался — мол, я о какой-то птице говорю, как о человеке, видя в её поступках какой-то умысел!) и, можно сказать, во всех смыслах пострадать от когтей её. Судите сами: я её не трогал, она же с завидным упорством и постоянством вела свою подрывную тлетворную деятельность — только приходишь на кухню, как она активизируется, начинает кричать (очень мерзко), перескакивать с место на место, а потом и кружить над тобой, пока наконец-то не изловчится схватиться за ваш скальп — когда это скальп Шрека или Кротковича, это весьма, конечно, весело, но когти у неё, скажу я вам, немягкие… Причём она не реагировала на Эльку, а приставала только к тем, кого «не любит» — особенно, к вящему удовольствию хозяйки, она невзлюбила Шрека. Ну, понятно, в отсутствие прочих персонажей, меня. Из-за неоднократной непрерывной повторяемости подобных контактов меня, естественно, это очень раздражало, я сам стал относиться к ней враждебно, просил Зельцера присматривать за ней или даже изгонять её на время трапезы из кухни… Она же объявила, что я сам провоцирую бедное животное. По её совету я стал вести себя тише воды, ниже травы, не обращать на птичку никакого внимания и даже, когда мы оставались вдвоём, всегда старался находиться в той комнате, где её нет… Через несколько минут я слышал (не сразу, конечно, научился их слушать) по полу когтистые шажки — эта тварина, прячась и крадясь, сама подбиралась ко мне и начинала атаковать снизу — уже безо всяких кругов и прочих маневров, благодаря которым можно было списать её поведение на то, что «она волнуется», что я что-то сделал ей и т. п. Причём если в разгар такой баталии возвращалась Эльмира, то это богомерзкое лицемерное существо сразу картинно изображало свою полную пассивность и отрешённость — как я и Алёша, сложив ручки на коленках! Я пытался жаловаться, но мне никто верил, тут же следовали упрёки, что я бесчувственный эгоист, не люблю животных, забочусь лишь о своей утробе и меня душит жаба за отдаваемое бедному птенцу мясо, сам веду себя небезупречно, а сваливаю всё на тварь (вот и я о чём — тварина бляцкая!) бессловесную, и как мне не совестно, и в крайнем случае мог бы потерпеть, она всё же не понимает… Как же, не понимает! Иногда она совсем меня донимала продолжительностью атак (а Зельцер посмеивалась и чуть ли не поощряла) или добивала их эффективностью — вцеплялась так, что оставались шрамы — и я вскакивал, швырялся в неё чем-нибудь со стола, орал, что убью эту тварь! Зельцер поднимала скандал, грудью вставала на защиту, тоже хватала что-нибудь и обещалась, если я к ней прикоснусь, тоже прибегнуть к силе. Лучше уж терпеть, скрипя зубами, думал я.

В зале она вела себя сходным образом — но почему-то только когда выключали свет (и обычно начинали…) или только когда только рассветало (и обычно я просыпался и начинал…) — она, воинственно заверещав, налетала, пикировала на меня из недоступного обзору места (чаще всего со шкафа) и хватала, как Айзека, за голову, вереща и махая крыльями. Пока я отбивался, просыпалась Эльмира и, увидев у меня в руках свою любимицу, тут же «отбивала» её, заодно и отбивая (у себя — не у меня, конечно, но один я не могу) желание к тихим утренним постельным радостям. Кроме того, всё везде было обильно уделано её белым смрадным помётом — в основном доставалось моей одежде поскольку она, в отличие от Эльмириной, была не старой (валяющейся на полу — «в стиралку») и не новой, хранившейся в шкафу — как вы догадались, единственной.

Не подумайте, я пишу обо всём этом (о сове и вообще) не из-за каких-то там полубредовых, параноидально-алкогольных инсинуаций по поводу совы, собаки, собаки-2 (вы ещё её увидите!) и их малохольной хозяюшки — я, находясь в кристально трезвом уме и зеркально ясной памяти, открыто обвиняю их в откровеннейшем целенаправленном мозгоебательстве — себе и людям — и в их лице очень многих из вас, дорогие мои дог-диггерши, диггеры и прочие факен энималсы! Эти выебки (ваши дорогие-лелеемые животины) живут куда как лучче иных недостойных (в том числе и гениев!) — потому что они нужны, удобны для само… удовлетворения, конечно (но я не об этом, не только) — как сказал Шопенгауэр, собак любят те, кто не любит людей (примечание: к нему самому это не относится).

Или, для любителей прагматизма, несколько иной аспект — сабака здаровая, как тялок, и сжирает соответственно. Вот почему сельское хозяйство в упадке! На селе вот кошки и собаки живут куда как скромно — на улице, грязные и свободные — утром и вечером им наливают молочка, иногда подбрасывают каких-нибудь отходов — всё-это, как вы поняли, в весьма символических дозах, а в основном их питает животный дух святой. Никакого культа. Если попадаются под ноги (весьма часто), получают пинчища. И это ещё благость, потому что на животных покрупнее человек, постоянно проживающий на лоне природы (правильнее было б написать: ахуеннейшей поеботины), показывает свою суть. «Коровушка-бурёнушка, кормилица ты моя» — ни разу такого подслушать не удавалось — наиболее частотно басово-мужичье «У, блять!» и звук удара совком (им чистят их гавно — чаще всего оно жидкое или размоченное мочой…) по хребтине, а у иных тонкочувствующих натур процесс «уборки скотины» неотделим от настоящей экзекуции. Как и везде, человеческое лицемерие.

Моя ревность, мой частный случай — только повод поднять сию доселе никем не поднятую тему, и если вы со мной солидарны, пожалуйста, пишите мне — [email protected]. (Впрочем, сдаётся мне, что вполне может быть, что так называемый сетевой пиполь в довольно приличной степени — те самые собачатники и есть.)

Один раз, немного позже, эта скотиняра (сова) меня так достала (на фоне начавшихся разногласий с хозяйкой), что я не смог сдержать ярости — схватил первое, что попалось под руку (Коллекцию Опер) и со всей силы в неё зарядил. Славный удар! — углом в самую сердцевину птицы — в ней что-то ёкнуло и она вместе с операми загремела под шкаф. В воздухе кружили перья (так и было — ей-богу!), а я закатился истерическим смехом. Зельцер сразу на меня набросилась и нанесла серию ударов кулаком по лицу, я её схватил и ударил затылком об шкаф. Припадки смеха всё усиливались — сова ведь не вылезала из-под шкафа и не подавала никаких признаков жизни. Зельцер чуть не плакала, обругала меня на чём свет стоит и выгнала. Вот так мы и поссорились в первый раз — мирно прошёл всего месяц…

21.

Но едва ли не более всего меня занимала кулинария. Я вёл бесконечные разглагольствования на эту тему, к удивлению и удовольствию Эльмиры, ежедневно подкрепляя теорию практикой. Я широко пропагандировал употребление жареного мяса и замороженных овощей, полностью отрицая магазинные пельмени, котлеты, блинчики и всяческую мучную дребедень, которую продолжала поглощать она (а пресловутый недостаток средств всё чаще не оставлял выбора и мне).

Ей было показано ещё много вкусных и полезных субстанций, таких, как мясо а-ля шашлык, тыква в духовке и та же «китайская капуста», но главное своё изобретение я решился исполнить лишь однажды. Выполнению предшествовала мощная рекламная кампания, включавшая, помимо прочего, рассказы о происхождении блюда, о том, как добывалось сырьё, когда мы жили у деда — в коридоре, кроме таза с уриной, имелись ещё и полки, заваленные всякими железками, инструментами, пчелиными сотами и фасолью, очень грязной, наполовину источенной мышами и насекомыми — и вот я выгребал её оттуда, провеивал, промывал, отбирал и пускал в дело… Кроме прочего, было заявлено, что нынешнее приготовление «философской еды» носит экспериментально-новаторский характер — к обычным, уже канонизированным ингредиентам будет добавлена ещё и мелко нарезанная красная свёкла.

Возникло это блюдо, конечно же, из всем знакомой тушёной фасоли и представляет собой, так сказать, её перифраз. Обычно бобы сначала замачивают на ночь в воде, затем отваривают до мягкости и немного обжаривают на растительном масле с луком, морковью и специями. Здесь же (за неимением времени и долгосрочных планов) алгоритм приготовления меняется. Замачивание происходит в течение 10–15 минут во время мытья — в результате чего сердцевина зёрен остаётся нетронутой, только на коже появляются сборки. Отваривать надо не в кастрюле, а в той же сковороде, в которой и предстоит жарить (лучше глубокой). Это очень ответственный процесс, требующий постоянного помешивания, поскольку огонь должен быть средний, воды должно быть не очень много, и в неё сразу добавляют масло и соль. Минут через 15 вода выпаривается, и можно попробовать, твёрдые ли ещё фасолины. Они ещё твёрдые, и всё повторяют ещё раз (а иногда и два). В результате обварки бобы должны довольно легко раскусываться «невооружённым зубом», но не быть такими мягкими, как отваренные обычным способом; освободившись от испарившейся воды, масло начинает шуметь на сковороде. Обжаривание (масла лучше подбавить, огонь не убавлять и постоянно помешивать) длится минут 7-10, пока зёрна не прокалятся до изменения цвета и первоначально твёрдого состояния. Затем вновь добавляется вода, и пока она закипает, приготовляются и добавляются (не забываем время от времени помешивать) тёртая на крупной тёрке или порезанная узкими пластиночками морковь и мелко нарезанный репчатый лук. Они добавляются к моменту начала повторной обжарки — причём сначала лучше добавлять морковь, а потом лук. При помешивании добавляются соль и всякие приправы (у Зельцера благодать — было много приправ, присланных из-за кордона мамой), когда овощи становятся «золотистыми», огонь постепенно убавляется, но лучше всё-таки пожарить подольше. Фасоль начинает стремительно приобретать первоначальную твёрдость, и, пока ещё не поздно, нужно при активном помешивании процесс остановить. Но истинные насосы прокаляют сковороду до тех пор, пока морковь и лук (или ещё та же свёкла) не превращаются в сплошной полуподгоревший «ковёр» — при поедании овощи не употребляются, они служат как бы только вкусовой добавкой — из получившейся массы выковыриваются руками только фасолины. Они твёрдые, но разгрызть их можно. Не торопитесь насытиться ими — сие не так-то просто (начинает болеть челюсть), и едва ли возможно вообще. Повторяем, что суть данного весьма специфического блюда в созерцании и заполнении паузы в тотальном отсутствии в доме продуктов, и воспринимать его надо философски, то есть неторопливо, почитывая что-нибудь жёсткое, например Канта. Однако же, при всех недостатках, при правильном соблюдении технологии (если чего не спутал в настоящем рецепте, простите) ядра получаются действительно вкусные, и вкус их, и двигательное ощущение от поедания ни с чем другим не сравнимы — обжаренный арахис, семечки, обычная фасоль — всё-это ничто по сравнению со священной «философской едой» — ешьте её!

23.

Я, как было сказано, забросил все свои дела (впрочем, как всегда никчёмные), а между тем неумолимо приближался назначенный ранее день презентации «Ультрас-2», в рамках коего замышлено было (мною! — от нечего делать!) провести поэтический конкурс с гадостным оттенком демократии и хрестоматийности: каждый автор (любой желающий) должен прочесть четыре своих стиха на заранее заданную тематику (о Боге/метафизике, о Любви, о Поэте и Поэзии, о Родине), а публика определит трёх победителей, которые и сорвут банк (я подготовил карточки для голосования, назначив им приемлемую для наших широт цену 6 руб.). За день до я держал в руках богатейшие плоды широчайше планируемой широкой рекламной компании — две неприлично маленькие вырезки из местных газет и весьма и весьма нехотя пытался обзвонить хотя бы самых основных персонажей… Золотова, услышав мой охрипший вокал, удивилась и сказала, что она также не сделала ничего, потому что, честно говоря, подумала, что я на всё забил — я сказал, что я болел, и сейчас болею, и завтра буду болеть, но вечер состоится. (Я всё ещё надеялся на присутствие Инны, ради которой в принципе это всё и затевалось.)

0.

Предыстория такова. Через полгода после того, как меня бросила Зельцер, я вновь наткнулся на Инночку — она пришла с Долговым на какое-то мероприятие «АЗ». Что самое интересное, выглядело это так, что у них весьма близкие отношения, а про меня, я расслышал в паузах между своими виршевсплесками, они говорят в третьем лице: смотри, вот это и есть тот самый ОШ — вроде как он. Я прямо со сцены бросился к ней: «Ты что, дочь моя, не узнаёшь меня?!» Впервые пожал руку и сказал несколько слов Алёше. Уже на выходе она показывала мне папку со своими рисунками — я её просмотрел весьма бегло, сказал универсальное бирюковское «Ну да» (потом призналась, что её тогда сие очень задело — тоже тщеславная штучка!) и пригласил их пить самогон в кругу сегрегатов (у меня в руках был пакет с сахаром, который я должен был доставить родственникам, но за меня уж решено было снести его в шинок в обмен на полторашку). Они, переглянувшись, отказались. Инне далеко ехать. Мне тоже. Оказалось, что она живёт в тех же ебенях, что и я, только на остановку ближе! Подошёл автобус, Долгов успел чмокнуть её в губы (!), а у меня спросить, какие у меня были мотивации, когда я писал «Нож ящериц». Ответить я не успел — бросив сахар Саше с Максимом, вслед за Инной я запрыгнул в салон. Она тоже толком не знала, что такое «мотивации», но когда я предложил выпить по кружечке, всё же не отказалась (несмотря на то, что было уже поздно и места тут такие, что вечером без веера-мессера лучше не ходи).

…Почти каждый день я ждал её из школы на лавочке на Кольце. Она отделялась от своих друзей, и мы шли куда-нибудь, чаще всего в пиццерию (на улице холодновато, доченька хочет кушать, я, конечно, олвэйз, и у меня ещё почему-то были какие-то деньги). Развлечения были неразнообразны, но нам было хорошо вместе. Это было что-то странное — с одной стороны… а с другой, я не мог и представить, как перейти черту — даже поцеловать вот эти девственные губки, прижаться своей жёсткой бородой и щетиной к этому детскому нежному личику… Иногда вот смотришь на неё и ловишь себя на мысли, что выглядит она лет на одиннадцать!.. Может быть, с подсознательной целью не делать этого, я пустился на всякую дребедень — написал ей стишок «Inna, do inhalation to me…», составил тест «Можно я тебя поцелую?» — кто хочет, тот просто целует, а не пишет и не составляет! Вёл я себя весьма пристойно, и она тоже испытывала видимое удовольствие от того, что когда я принимаю или подаю ей пальто, ей действительно удобно, что всегда ей, выходящей из автобуса, подаю руку, и рука эта тверда. Она весьма зациклена на этих мелочах, и меня это удивило и понравилось. А когда она в первый раз увидела, как я небрежным жестом заложил салфетку, с помощью вилки и ножа оперативно напитал кусман мяса и также небрежно сложил прибор на тарелку (видите ли, правильно сложил), она вообще была в восторге, маленькая моя! После такого, естественно, приходилось нейтрализовывать хорошие манеры «в компании таких же опустившихся людей» — а опускались мы тогда, я вам скажу, на довольно низкий ярус. До неё только рассказы доходили — мои или Долгова.

Но внезапно всему пришёл конец. Я купил нам билеты на концерт «ГО» и буквально предвкушал. Май, Пасха, Инна, Летов, пиво… Саша, портвейн — что-то это мне напоминает?..

24.

Я лежал на диване и вдруг она прилезла с плотоядной ухмылкой и ручкой в руке. «Ну Лёш-ша-а!..» — сказала она, и потом, пущенная мною, ползая по мне, как маленькая девочка по асфальту, рисовала — только не мелками, а жирной чёрной ручкой. Вскоре на моём предплечье красовался ещё более выразительный эрегированный (не знаю, мой или чей, но сработан весьма не схематично), на ладони появилось изображение женского органа (весьма похоже на то, что я видел у неё), затем — долго и мучительно, и мне, конечно, не разрешалось смотреть на процесс — вместо майки на мне возникали всяческие её сюжеты… — трэшэтэрапия! Последние минуты она уже удерживала меня, затёкшего, силой, сидя на груди, ругаясь, щипаясь и пытаясь даже бить. Когда я наконец поднялся и подошёл к зеркалу, я обомлел. Минут десять она укатывалась, катаясь по полу и указывая на меня пальцем. Сова едва не померла в полёте. Я тоже был очень рад. Прилёг обратно, она прилезла опять и стала, водя по мне своей натруженной ладошкой, с детско-наивной интонацией пояснять: «Это пидор сосёт у двоих, а его ебут в жопу» (всё сложные композиции!), «Это собачка ебёт собачку, а вторая стоит смотрит и ждёт» (вот это, по-моему наибольшая удача!), «А это…» — ну, в общем, хватит. Какой же надо быть прирождённой дрянью!

Разохотившись, она за чаем на кухне изрисовала весь стол. «Э-эх, — причитал я, качая головой и, имитируя Дядюшку деда, бил ребром ладони по другой, — вот бы карандаш не стирался — показать бы твоей маме!.. или лучше папе?» — «Я то ладно, — ответствовала она с бахвальством, — а тебе помыться не дам». Я хотел было уж прибегнуть к некоторому рукоприкладству и нанести на ее ягодицы соответствующие свои клейма, но её осенило: а давай я тебя накрашу!

Это было долго и почти мучительно — самая блядская помада, тени на веки, тушь на ресницы («Смотри вниз, смотри как бы вбок…»), пудра, румяна, лак для волос, ярко-красный лак для ногтей… Последний штрих — натягиваю ее трусики — белые в красненьких сердечках. Она дохла. Подойдя к зеркалу, я был фраппирован пуще прежнего — на меня нагловато пялилась вполне себе смазливая проблядь — я сам бы сказал «шик» и «уть-ать»! — так вот, оказывается, в чём сила женщин — даже моя скромная жопка стала выглядеть вполне завлекательно!

Начала наряжать. Сначала облачился в платьице с кружевами (застегнуть сзади с её помощью — как это трогательно!), осмотрелся, прошёлся — ну, золотые, она просто блеск! (Моей божественной Уть-ути она наверняка бы понравилась). Потом — ваще-ваще! — вау-вау! — резиново-блестящий немецкий — и по производству и по порнушно-клипашной стилистике — плащик с молнией и вырезом где надо. Ещё напялил сапоги — из той же серии, с острыми каблуками (всё же как германцы горазды на такую продукцию — дешёвое шмотьё, а какое вызывающе-пользительное). Кое-как доковыляв до зеркала… Почти одновременно и чуть ни слово в слово мы констатировали, что если б ваша (ея) покорная служанка в таком виде вышла на улицу ловить тачку — её б отодрали прям на капоте! После был переоблачён в уже опробованный (иногда я пользовался правом носить её вещи, сообщавшие мне — не только в наших, но и в глазах наших гостей — забавно-провокативную пидореалистичность) белый шотик с яркими алыми, голубыми, салатовыми цветочками и немыслимые брильянтово-жемчужные туфли, из коих ярко-красиво торчали крашеные ноготки.

Вдруг она вспомнила, что у неё на плёнке возможно остались ещё кадра два и, долго укореняя меня на диване в «непринуждённой» позе, «запечатлела компромат» — как вы уже поняли, драгие, блядская улыбочка на мне обусловлена не её дрессурой, а врождённым, можно сказать, даром…

— Как тебя зовут? — проговорил я утрированно стилизованным голоском, забираясь на диван, по-кошачьи (как мог, конечно) изогнувшись, нависая-потираясь об ее ноги.

— Эля.

— А меня Эва. — Рот мой растянулся в профанско-плотоядной ухмылочке — вспомнилась «тётушка Эбля» (она же Эхбля) из нашей с Репой непристойнейшей «Книги будущего», выделанной на лекциях методом исправлений «по живому» какой-то детской книжицы. На её лице отразилось абсолютно то же самое.

— Можно с тобой познакомиться? — я прильнул к ее ногам и потёрся лицом по внутренней стороне ее бёдер, — познаться?

— А у тебя нет хуя? — грубым, контрастирующим с моим, тоном сказала она, и я не сдержался-таки от короткого «рыдания», — а то я смотрю телевизор, а ты будешь пытаться засунуть его мне в одно неподходящее место — есть тут один такой…

— Кто это? — неподражаемо по-шлюшьи удивилась шлюха Эва.

— О. Шепелёв.

— Свинья. — (Гладит ее ноги, подаваясь верёд, прилегая к ним туловищем, взбираясь выше.) — Я не такая, я нежная. Я очень люблю девушек. Можно я сниму с тебя трусики?

— Зачем? — деткий блядский голосок.

— Я посмотрю, что там у тебя, — такой же ответ («Ма-ам, поню-хай, мо-ю ру-ку…»!), взаимно-похотливые ухмылки.

— То же, что и у тебя.

— Я хочу сравнить наши письки… — тем же детским голоском, даже совсем по-ультрамладодетсадовски прикартавливая, и как бы голос за кадром: — Обычное в таком возрасте детско-девчачье любопытство…

Ты хочешь сравнить их ртом? — с придыханием, словно захотев перещеголять, скинула не два, а даже три десятка годков, но тоже не удержалась добавить замечание от взрослого автора: — Мне что-то кажется, Эва, что ты сосёшь всё вподряд.

И тут уж она добралась ртом до ее трусиков и, понюхивая и покусывая, ухватилась зубами за резинку и почти без помощи подружки умудрилась стащить их.

«18+»: поднималась всё выше и выше, целуя осторожно, чтобы не испачкать помадой, всё больше работая язычком.

Было неплохо, только некоторое щетинки — жёсткие, почти как у меня на скулах. Недавно при купании я попросил её побрить там, она немного поломалась, потом много намылила и немного попыталась, а потом раскорячилась в ванне, вручая бритву мне — сама она смогла только так называемую область бикини, а волоски, тоже довольно жёсткие (а я-то думаю, обо что я всё время так чиркаю!), вросли даже и в самоё центральные нежные складки… «Осторожней, Лёшь», — только и пролепетала она, выгнувшись предо мной на дрожащих от напряжения ногах своих. Бритва очень острая — и я был польщён её доверием, хотя всё понятно и с прагматической точки зрения: во-первых, этот участок ее плоти уже всё равно что мой собственный, а во-вторых, ей самой просто неудобно…

— Ты красивая, Эля, а я?

— Ты тоже, — «застенчиво» пролепетала она, и тут же добавила: — но по-моему, ты бородатая свинская шлюха — кого-то ты мне напоминаешь — О. Шепелёв тебе случайно не родня?

— Ой, что ты! я бы даже ни за что на свете не согласилась хоть раз с ним задуться!

Она подгыгыкнула. Между тем милашка Эва наползла на неё и непонять откуда взявшимся прибором легко и приятно овладевала подругой в первопристойной позиции. В области ртов вовсю шла непристойнейшая чмоко-размазня, языки тоже выделывали что-то по-лесбийски недетское. Всё-таки образ действует!

— Ты что делаешь, блядина! — ты накончала мне на новое покрывало!

Окончание 0.

Но было и ещё одно маленькое приключение… Второго мая, взяв с собой Алёшу, я поехал в Москву на фестиваль верлибра. Тут я познакомил его с Данилой Давыдовым — в своём новом имидже он выглядел не то что организатором какой-то там поэтической бодяги, а ни дать, ни взять лидер «Аум Сенрикё» (!), а про одежду известного столичного поэта, лауреата премии «Дебют» Алёша состроумничал: «такое ощущение, что он спит на полу на вокзале». Впрочем, сами мы там не спали лишь благодаря случаю, а у Данилы-то весьма просторная квартирка в центре — в этом-то, драгие, и суть. Когда, сорвав овацию, Алёша вышел, то не прямо последовал в ларёк за очередным пивом (мы только за счёт него и существовали — похмелье плюс ночь не спали), а запнулся за девушку — улыбчивую, в голубых очочках. «А я думаю: подойдёт он, или придётся самой?» — сказала она. Таня Романова из Нижнего, поэт (где-то уже слышал эту венценосную фамилию…). Мне она уделила не очень много внимания: я спросил посмотреть журнальчик (их самиздат), но она почему-то отдала его Алёше. Мне сие не очень понравилось и я, пользуясь случаем, пожрал, общаясь с поэтом Айвенго, Алёшину «китайскую капусту». Потом был поэтический пикник (из водки и запивки) на лоне природы — всем было хорошо, Алёша с Таней уже вовсю целовались. Я, еле собой управляя, поехал к родственникам отвозить ключ — времени до поезда было дай бог туда-сюда обернуться. А у тех сложился небольшой любовный треугольничек: Данила всё пил, наблюдая за милованием у него на глазах сложившейся парочки (он знал Таню по переписке, и только сегодня увидел её воочую), но главный козырь был у него — вписка. «Раздраконил Таню, — лепетал изрядно хорошенький Алёша (всю дорогу, блять!), — а теперь эта бородатая обросшая пьянь потащила её к себе!..»

Едва ступив на родную чернозёмную почву, я бросился звонить Инне — рассказать об Алёшиных способностях. Она выслушала сдержанно, отвечала односложно. Я спросил, пойдёт ли она на концерт, она ответила нет. Я, когда приглашал её, сказал, что она может «под это дело» тоже спросить немного денег у родителей — я, естественно, имел в виду, что перед концертом и особенно после надо бы хорошо посидеть — а в таких вещах и полтинник может оказаться решающим. Она поняла это превратно — пожинай, Олёша, плоды своей не жадности, так глупости!

Назначила мне встречу, чтобы отдать кассету (наконец-то «ОЗ» дошло и до неё). Целый час ждал её на Кольце, и вот она появилась — вся такая воздушная… Швырнула привет и кассетку и проплыла мимо, к дальней лавочке. Там её ожидал молоденькый информальского вида пацан — к моему ахуитительному удивлению, она влезла к нему на колени и давай его обсасывать! Я достал из кармана купленный ей в подарочек мягкий карандаш и сожрал. На ту беду бежавший Федя не дал мне его проглотить. Вместо этого он предложил проглотить литровочку «компота». Мы сделали да повторили. Я сначала пытался держать себя в рамках, рассказывать про поездку, показывать привезённые книжки, но весьма скоро принялся ныть, ругаться и куда-то порываться, а потом вообще вскочил, распотрошил рюкзак, выкинул рубашку, швырнул на асфальт пачку денег — сказал, что всё-это мне больше не понадобится, потому что сегодня покончу с собой — и, убегая от Феди, заскочил в автобус…

В июне она вновь явилась на Кольце, уже без пары, но меня избегала. В вечер выпускного мы с Федей, как обычно, сидели на лавочке за распитием «компота». И тут она — в каком-то немыслимом полупрозрачном зебро-платье, на каблуках, вся расфуфыренная. Короче, мне не понравилось, но выждав момент, когда она окажется одна, подсел к ней и весьма почтительно поздравил с окончанием школы, похвалив и её наряд. Подоспевшие подруги извинительно проверещали, что может быть нам с ней надо поговорить… Нет, не надо.

Потом, как и все, пошли в школу на дискотеку. Нас не хотели пускать, но мы как-то просочились (да ещё с двумя баттлами). Музыка была попсовая, и я всё стоял у стеночки, пялясь в мелькающую вдалеке задницу танцующей Инки. Но постепенно мы стали пытаться подбарахтывать подо всё, особенно Федя. И вот только я выдвинулся под какую-то «А у реки, а у реки», начиная даже подпевать, как предо мной возник довольно рослый шерст в белой рубашечке и заявил, что нам надо выйти поговорить. Федя и Тролль как раз наверное отошли выпить. На улице, за углом меня обступила целая шайка пьяных шершней. Я почуял негуманное.

Начали вполне себе современный разговор:

— Хуль ты к Инне доёбываешься?

— Не поняль.

— Хуярь его, давай!

— Погоди. Чё не понял?

— Не понял, как ты сказал…

Чё не понял, чё-о?!!

— Погоди. Инна сказала: вот этот бородатый — маньяк, преследует, хочет изнасиловать.

— Да не могла она такого сказать.

— Эй, Маракеш, Вован, идите маньяка пиздить!

Подошли ещё двое, постарше, гораздо массивнее. Спросили, чё я делаю в их школе и попросили уйти из неё. Я сказал, что учил их, сосунов, ещё в 7 классе — да видно не доучил. Они спросили, знаю ли я таких-то, в том числе Репобратца. Я сказал, что знавал самоё Репу, и Санич друг моя. Шершни уже сильно напирали в нетерпении, но те их остановили, заржав.

— Да вы знаете, кто это такой, пиздюшня?

— Кто-о?! Давай его!

— Давайте, трезвый он очень спокойный, только он не трезвый… Чур мы не с вами.

Тут выволочились Федя и Тролль, скалывая о бордюр баттлы, никакие. Пришлось весьма долго их увещевать и унимать. В конце концов мы ещё и с шерстоманами выжрали — они приволокли торт и две бутылки кой-чего. Инна, выйдя, собирая своих ехать встречать рассвет, наверняка зело поразилась увиденному: её защитнички были в дуплетищу, в торте и в тесном переплетении с нами — они уже не могли никуда ехать, и всячески звали нас ехать с ними… Вышли учтиля и запричитали, что вот опять пришли старые и левые, всех опоили, растлили, избили…

К вечеру я приполз на Кольцо, сидел один на лавке в надежде охмелиться, и когда мимо проходила Инна и сказала свой привет (единственное, что она говорит мне), я, взглянув на неё, понял, что ей стыдно, но извиняться она не будет. Я улыбнулся.

И вот тут-то я и придумал уловку — так она со мной разговаривать не будет да и особо не о чем, единственное надёжное средство — какое-нибудь общее дело. Так и решил замутить второй «Ультрасерый» — и попросить её сделать иллюстрации.

Окончание 23.

В зале меня уже ждали всякие деды и бабки, которые зачали уточнять, что и как надо читать — причём каждый приватно и с завидной долей марксизма и маразма — «А вот у меня стихи о любви к природе — разве это не о любви?..» Состояние моё очень быстро стало ещё более нехорошим. Только спасался всё-таки купленной по пути баночкой пива. Потом пришли поддатенькая Плащ-Палатка, поддатенькая Репа, хорошо наподдатый Максим Рыжкин с нехорошо надуплеченным боевиком Зеленевым, а также тележурналисты, которые сразу начали разжирать водку — и всем им стало ещё лучше, а мне хуже. Долгов сел со мною одесную, а Минаев (трезвый) долго не хотел садиться в президиум (видя, какая заваривается «поэзия», я б тоже вряд ли захотел — я и уже не мог и не хотел — но отступать поздно!). Вообще я поразился, как мало поддержал меня «наш» народ — что и говорить, в восприятии большинства наших с большой тамбовской буквы Поэтов, людей во всех смыслах утончённых, аз есмь не что иное, как проскочившее в литературу — по причине смуты времён и тесноты провинциального пространства — пьяное отребье, Гришка Отрепьев.

Когда зашли Зельцер с Психом и Кочаном, мы начали начинать. Я изо всех сил старался обуздать стихию, но это не так-то и легко. Когда единственные присутствующие в зале официальные лица — это ОШ и Плащ-Палатка, с которыми ты поглотил не один декалитор и которых видывал, прямо скажем, во всяких видах… Максим лез меня обнимать, Репа схватила деньги, Зеленев — пиво… Я кое-как отогнал профанов и начал ещё раз — с ещё более официозными интонациями. Как ни странно, помогло, и в зале воцарился относительный порядок. Пришли и некоторые более-менее воистину официальные: Золотова и кое-кто из профессуры (словарное определение: «Провинциальные учёные — особая каста «неприкасаемых», которые полностью отсутствуют в литпроцессе, но при этом произносят слово л-ра раз по 100 на дню, не меньше»), что тоже помогло.

С приторно серьёзным видом поясняя, я одновременно незаметно расшнурял под столом ботинок. Показал Алёше ногти на левой руке, а потом изловчился снял гриндер, стянул носок и показал ему ногу. Он начал давиться, затыкая себе рот. Тогда я, продолжая вещать, сам едва не срываясь, потихонечку расстегнул ширинку и пуговицу и показал ему краешек трусиков, и тут же закатал под прикрытием стола рукав, обнажив творчество Эльмиры — Долгов мгновенно сделался красен и, зажав рот, выбежал в коридор. Оттуда доносились странные звуки, как будто кто-то блюёт; отсутствовал он минут двадцать.

Когда я объявил, что вынужден продемонстрировать и своё искусство (вереницы седовласых, с каскадами и запинками извергающие из своей непьющей памяти длиннейшие свои опусы, и пьяный Макс, шатающийся, едва переплёвывающий чрез губу — по книжке, а не на память! — «Хороша алкаша! Так, это о… любви… Теперь о Родине, да? Заебца алкогольца!» — прозвучали, так сказать, как крайние точки кипения полярных слоёв публики), и вышел на авансцену, Репа со всей кодлой демонстративно пересели на первый ряд, рукоплеская, раскачиваясь в креслах и выкрикивая: «Гуру!» Я читал, сначала медитативно, затем всё более расходясь, раскачиваясь, словно пытаясь упасть столбом вперёд, балансируя на краю сцены, как будто собираясь прыгнуть в пропасть, выполняя руками одновременные синхронные движения, посоветованные баранделем и напоминающие ему движения многорукого божества.

Заполнять паузы все этой канители с карточками пришлось стихами ОФ, и читал их тоже я, что как пить дать принесло мне дополнительные очки. Короче, Макс Рыжкин, поддерживаемый дурачим Зеленевым, ещё пару раз вернулся на сцену, продекламировав вне конкурса еще с десяток своих шедевров, например, «Шепелёв, давай допью эту ебатню!» (это я на свою голову (пьяную, конечно) записал его вдуплетные изреченья, а потом, из-за той же головы, пропечатал их под видом стихов), а в самом конкурсе подавляющим большинством голосов победил я. Что интересно, второе место занял Алёша — выглядело всё-это несколько неоднозначно, если не сказать предвзято. Минаев, проводивший подсчёт, предлагал народу удостовериться, а я быстрей сгрёб причитающиеся мне 80 руб. и сваливал (Эльмира и K° куда-то исчезли, как только объявили первого победителя). Однако меня всё же задержали — сначала журналюги (брякнул им что-то от баранделя, они сказали: «Что ж ты всегда так укурен» и поймали Долгова), потом Максим (он сказал, что он на днях уходит в армию и надо выпить, щас все идём пить сэм «кедровый», я сказал, что болею и не могу, и дал ему двадцатник), потом Золотова (ох-ох, что ж вы устроили, Алексей, — меня теперь с работы выгонят!). Наконец-то выбежал на улицу, натыкаясь на людей, отмахиваясь от них, как от мух, ища её — боялся, что она ушла. Но она не ушла, а стояла одиноко на углу, ожидая меня — оказывается, поссорилась с товарищами: они хотели в «Ст. Т», а она сказала, что спросит у Лёшечки, а они — что она делает всё, что ей укажет рыжая борода!

Я сказал, что болен и не могу пить. Подошёл Долгов и вся шаражка, и все тоже приглашали нас, но я повторил то же и воспрепятствовал отправиться с ними или пригласить их к нам разгорячённой ссорой и пивом Эльмире.

25.

Я проснулся рано и начал вроде бы неторопливо — а на самом деле нетерпеливо — бросая взгляды на часы — скоро вставать — к ней «приставать» Она наверно ещё совсем засыпала, поэтому опрометчиво улеглась на живот, выставив свою голую попу. Я, маневрируя по дивану по-пластунски, стараясь ее не спугнуть, принял такое положение, что моё лицо оказалось у неё между ягодиц — как только я его принял, я принялся бесцеремонно тискать и разводить их, лизать и что называется целовать в засос. Она постанывала, шевелилась, её начали пробивать судороги…

Звонок телефона. Ну кто там в семь-то утра! Снимает трубку, сдвинувшись от меня чуть вверх — я отпускаю и чуть вниз… — передаёт мне.

— Отгадай, кто у меня.

— Ясное дело, кто.

— Р-рёху! Рыбачок! Когда?!

Эх, знал бы ты, Биг Саша, что я сейчас этим ртом, которым говорю с тобой, делал.

— Да с семи уже. Приезжай. Самогон пьём. Бабки есть?

— Ладно, щас буду.

Положил трубку, вернулся к Зельцеру.

— Я так и знал: это О. Фролов вернулся! Надо его встретить.

— Я тоже хочу.

— Тебе же в институд.

— Ну и что. После.

— А-а… Давай-ка, доченька, я тебе присуну-то в попку на дорожку…

— Ну Лёша-а!.. У меня зачёт сегодня!

— Ну вот и я о том же: знаешь вот кто такие спартанцы — спартанская дисциплина и всё такое?.. — каждый юнец там был прикреплён к своему мастеру, взрослому мужчине-воину, который питал его знаниями…

— Ну и что?

— Питал он его не только теоретически, но и буквально — посредством своей спермы, причём не столько орально, сколько ректально.

— Чушь!

— Стоять!..

…Ну ведь кое-что всё-таки изменилось, самодовольно думал я, собирая с пола одежду, сортируя: моя или её…

— Ну Лёшь, — пищала она из туалета, — я тоже хочу!

Я пытался ей намекнуть, что она будет не столь уместна в этом чисто мужском спартанском (профанском) коллективе.

— Ага, — отозвалась она с утрированной детсадовостью, — как питать, так уместно…

Я удох. Пообещал переговорить с Саничем (ведь всё вроде происходит у него) и позвонить ей.

Сразу после объятий и поцелуев, ОФ, артистически имитируя интонацию бабки из подъезда, озвучил-произнёс то, в чём, собственно, и состояло изменение, и что их более всего интересовало: «Ты что, Олёша, живёшь с женщиной?!» — звучало так, как будто открылось, что я живу с козлом, и люди видели, как я, собственно, целую ему под хвостом. Повисла пауза, мы — каждый вроде сам по себе и невольно — ощерились как три ежа — а потом заржали — одно слово: ибупрофены. И наша суть ясна: единение — как тут не попомнить гениальное (без оговорок) произведение Учителя:

«Эх, жизнь хороша!» — ощерились три ежа, а потом запиздили коллёквиум на немыслимой основе — это им не внове.

— ну да, ну да!..

Далее, как вы поняли, мне настойчиво предлагалась выпивка и не менее настойчиво выспрашивалось, сколько у меня средств. ОФ, надо сказать, начал довольно серьёзно париться, что «я, Лёнь, пришёл, а ты такой невесёлый», но тут пришла Репа — она была как тарантиновский мистер «Решаю Проблемы»: села за стол, достала блокнот, ручку, мобильник (какой-то очень крутой), и то и дело произнося себе под нос «так, так-та-а-ак» и делая непонятные пометки и звонки, всё решила.

Приезжаем к ним в контору (баська нет, никого нет) и начинаем своё мероприятие… Зельцер участвует со всеми на равных, и все уже чувствуют её своей чувихой, то есть соплеменницей. Вскоре кончаются деньги, и она сама вызывается выделить 130 рублей и даже сходить с ОФ за водкой и чебуреками. Золото-золото доченька — все думают, что моя школа, а это просто прирождённый алкоголизм.

ОФ пробило на нарратив — с закрытыми глазами (Гомер, блять, давайте свершим гекатомбу!) и стаканом в руке («Не микрофонь!» — а он именно микрофонит, больше получаса не выпуская его из рук) он рассказывает нечто, что начиналось, как довольно реалистичная и забавная байка из армейской жизни… весьма и весьма витиеватая и остросюжетная… Единственная странность — в ней фигурировали какие-то «кожурки» — судя по всему какой-то технический термин из солдатского сленга, что-то вроде кожуха…

— …И тут… он меня настиг и говорит… — рассказчик уже еле сидит, раскачиваясь, почти засыпает, дикцию его можно определить уже нам знакомым словосочетанием «не переплёвывает через губу», — …говорит: «Ну-ка, что там у тебя?»… Я замялся и говорю: «Извините, товарищ прапорщик, разрешите идти»…

Уже давно понятно, что рассказчик уже давно тяготится затеянным повествованием, теряет его нить, и мы фактически общаемся с сомнамбулой, но Репа специально теребит его, задаёт наводящие вопросы, словно вытягивает из оракула невнятные пророчества. С каждой новой фразой «слепца» мы давимся, стараясь удержаться от смеха, потом кто-нибудь не выдерживает, фыркает и все уходят в радикальный покат.

— …Ну он и говорит: «Дай-ка, блять, кожурки сюда». А я и говорю: «Как же я вам отдам их, товарищ прапорщик… без них ведь жить нельзя — они ведь… без них ведь не будет детей…»

Вдруг он вскакивает (расплёскивая стакан, не открывая глаз) и, раскорячившись над креслом, хватает себя за гениталии, восклицая: «Вот они!» — благо, хоть через штаны.

Начинается всеобщий припадок — Зельцер, вся в слезах, повалившись на стол, причитает: «Ой, мама», мы с Репой, сцепившись, валимся на кресла, а с них на пол и катаемся по нему, дурило Санич, глобально хряснувшись на хребтину, сучит мегаконечностями… И только виновник торжества восседает в центре сей нервно-паралитической картины с серьёзным лицом и закрытыми глазами — аки Иисус среди бесноватых! — медленно нащупывает стакан и бутылку, наливает себе и выпивает…

На улице, в темноте, едва мы с Зельцером отошли на несколько шагов от остальных участников, к ним подключились менты. ОФ, конечно, несли, но он начал громко пропагандировать армейские законы. Санич и Репа тоже подали свои голоса — дурачий бас и насквозь-профанский-всё-будет-куплю-и-продам-всё-вкрадчивый реповокальчик. Я было рыпнулся в их сторону, но тут же осознал, что сам-то даже несколько непочтительно вишу на плече своей спутницы. Я сам потащил её домой.

А через две недели мы уже провожали в армию Санича.

26.

Перипетии — кажется, так это называли древние…

Просыпаешься в тесной вонючей каморке и думаешь: блять, опять ничего нет. Не успеешь встать, просыпается острая потребность пить, есть, курить, испражняться — но это только то, что необходимо, оно не сделает твоего физического и духовного состояние великолепным — это простой существовательный минимум, который сам не всегда достижим. Нормальные люди в это время принимают душ, ванну, пьют чашечку кофе, ласкают с утреца свою кощечку… Ни кола, ни двора, ни комфорта, ни тепла, ни табурета — это вроде как признак аскетизма: духовного или героико-военного (в противовес обывателям, стяжателям, зажиревшим династическим владыкам и прочим «звёздам») — например, барон Унгерн, заняв Ургу, тоже, говорят, так жил, или вот молодой неизвестный Чайковский… — но они-то были всегда заняты делами, свершениями…

Мало того, что холодно, ещё и свет постоянно тухнет. Представьте себе, дорогие, как жили люди — менее чем сто лет назад не было ни телевизора, ни стерео, ни компьютера, ни Интернета, ни телефона, ни холодильника и обогревателя и проч. и даже электричества вообще. Аристократы писали и читали при свечке, холопы при лучине знай себе пряли, рассказывали байки и сказки, строгали ложки и детей. Вот если у вас сейчас хотя бы на сутки вырубить ток, вы не сможете без своих костылей, будете изнывать страшно — так всё-это изменило само восприятие мира («телеэкстраверсизм» — человек, наш новоиспечённый хуматон, ни за что не хочет, не может остаться наедине с собой). Однако же, как видите, сии блага цивилизации и теперь есть далеко не у всех. Скучновато, но что поделаешь. Я взял стамеску и стал вырубать из стены очередной квадрат фанеры, чтобы проверить под ним сгнившие провода — без света к вечеру вообще никуда, к тому же может случиться пожар…

В таких условиях остро встаёт вопрос о том, что вообще такое моя пресловутая личность? За что зацепиться? Гдё же её пресловутый стержень? Какие-то чисто мои интересы?.. Я просто хочу к ней, хочу туда, и всё. Остального просто нет на свете (и его действительно нет). Но ведь что-то должно быть?! Пытаюсь читать «Тошноту», но это бессмысленно, строчки возникают и исчезают, не достигая моего разумения, мне это неинтересно и как бы и так известно… единственное, чего хочу…

На второй день к вечеру я не выдержал — отправился к ней.

Было совсем неуютно, ведь уходя я произносил короткое, заключающее в себе вечность красивое слово навсегда — и она, естественно, ответила ещё более короткими… Моё предположение, что она не одна тоже подтвердилось — подойдя к форточке, я услышал возбуждённые голоса. Всё-таки решился позвонить. «Вот он, блять!» — полушёпотом бросила она с пьяной ухмылкой и тут же скрылась на кухне. Я было хотел уйти, но по обуви и голосам распознал, что это Псих, Кочан и Шрек. Было прям какое-то нехилое застолье. Меня явно не ждали, но я решил — из какой-то мелочной злобности и мазохизма — возникнуть. Вид мой после ночи в берлаге, посвящённой осознанию, что значит «навсегда» и несколько минут подтверждённого «не одна» придали моему лицу выражение, как будто только что на глазах у всех мне в него плюнули — войдя к ним, я, конечно, попытался изменить его на нагловато-надменное, но почувствовал, что это не получилось и чуть не расплакался… Нелепо улыбаясь, я кое-как поздоровался (тут ещё Креветка и какой-то незнакомый чувак), а потом уж и не знал, как себя повести, куда себя деть (кстати сказать, такие моменты случаются со мной редко, обычно я довольно находчив) — выручила Элька — принесла ту гадостную табуреточку и попросила, чтобы мне плеснули водки. Я не остановил руки разливающего и тут же поднял бокал своей дрожащей.

— Ты не болен, Лёшь, случайно? — без особого участия (и, показалось, совершенно без подколки) осведомилась Таня, выражая наверно общую оценку моего облика.

— Температура, ты же знаешь. И я ещё не спал ночью и два дня не ел, — просто-жалобно ответил я, оправдываясь за свой вид, и тут же, опасаясь развития темы (интересно, знают ли они, что я ушёл, уходил?), пожалел.

— Вот и нехуя выёбываться, — вставила (наконец-то!) Зельцер, но далее обсуждение не пошло — все, как сговорившись, были поглощены чем-то иным.

— Ну да, я там был, — с какой-то заторможенностью вещал новый знакомец (Георгий из Москвы — это тебе не хрен моржачий!), при этом на лицах женской половины аудитории появилось выражение искренней заинтересованности и явно видимой почтительности, а на лицах мужской — наоборот. Кочан даже сказал: «Ну да, ну да» — весьма специфичным тоном, после которого требуется перевести разговор на что-нибудь более прозаическое.

Выждав момент (чтобы не навлечь на себя праведный гнев хозяйки — «Ты что — жрать сюда пришёл?!»), я, изловчившись со своего места, стянул со стола какой-то огурец и как можно незаметней, урывками поглощал его…

Очень скоро я прозрел, о чём идёт речь и вообще всю диспозицию: этот субъект недавно приехал «на свою малую родину» и совсем недавно пришёл сюда с Креветкой и со своими рассказами, как он крут в столице, подкреплённой в трёх парах женских зенок пачкой денег да ещё миниатюрным красненьким сотовым…

— Со сменными панельками! — издевательски продекламировал Качан и дебильно заржал.

Чувак однако продолжил свой рассказ в стиле: «Ну вот Норд-Ост, я там был…» Рассказывал он плохо и вообще говорил как-то странно — безэмоционально, безжизненно (угасший, носферату — такие словечки мне сразу пришли на ум), глаза его были, как показалось, какими-то жёлтыми (как ужасные красные глаза на современных фотках), и сам он несмотря на приличную человеческую оболочку (лет тридцать, коротко стрижен, гладко выбрит, чёрное пальто, костюм, галстук) сразу показался мне трухлявым, полностью сгнившим и умершим внутри.

До этого со мною никогда такого не было — чтобы с первого взгляда почувствовать к человеку непреодолимое отвращение — на физиологическом уровне — как к паукам или змеям. По традиции всё-таки пытаешься видеть в каждом новом представителе что-то хорошее, выключаешь сигнализацию интуиции, но как только он своим тупым, приторможенным мозжечком осознаёт твою слабину — что у тебя нет бычьего напора его наглости — тут же начинает переть на тебя или, по крайней мере, допускать вольности…

Ещё несколько несвязных, нелепых подробностей о том, как «я там был». И реплика Кочана: «Ну был и хуй с тобой», — великая в своей простоте. Возмущённые взгляды наших скво. И его ответ: «Слушай — как там тебя? — Сергей, дураком растёшь», — как по писаному! Тут уж всё ясно. Довольно много, родные, довелось мне повидать всякой мрази (актив) и просто моральных и интеллектуальных уродов (пассив) — однако первым надо было явно и неоднократно проявить себя, а на вторых я вообще не реагировал столь болезненно… А тут как будто оголились провода (нервы или ещё какие «струны души»?) и стрелка на приборе, измеряющем человеческую сущность, дёргается почти сама собой…

И тут Зельцер предлагает Кочану спеть его коронную песню. Он с радостью соглашается, берёт гитару и мочит. Уже с первых секунд я понимаю, что это недопустимо — недопустимо здесь, что я никогда бы себе такого не позволил — кишка тонка.

На глазах исполнитель преображается в нашего с ОФ собрата:

Мы с тобой по джунглям шли вдоль реки-и Вдруг из неё паш-ли пузыри-и… Кракадилы в джунглях питаются людьми-и О Тар-зан, ты нам па-ма-ги!
Тарза-а-ан, зови слонов! Тарзан, слонов зави! О Тар-зан, ты нам па-ма-ги! Ы-ы! слоны ко мне!!! Ы! г-кхы! ый! а-йы! ы-ы!..

— с надрывом и дебилизмом орёт он, с отчаянной жёсткостью наяривая на зельцеровском «бобре» сумасшедший ритм.

По просьбе слушателей другая песня — так сказать, другая грань таланта: медитативная лирика — «Рахоба умерла по весне» — таково её название и весь её текст, составляющие коего теребятся певцом на все лады, с разными интонациями — например, он как будто сам у себя спрашивает и сам себе отвечает: — «Рахоба?» — «Рахоба» — «Умерла?» — «Умерла» — «По весне?» — «По весне!» — полный улёт! В полном запале он без перерыва приступает к песне «Расскажи-ка нам отец, что такое есть потец!» — у меня замирает сердце — в нашей глуши человек, который знает Введенского! — все его прерывают… Не надо уточнять кто, и кто потом что говорит. Наш каменный (из песчаника) гость протягивает руки к гитаре, неумело принимает её, наугад перебирает струны и ноет что-то из Круга:

…рядом православный крест с ико-на-ми…

Вечное коловращение! Каков надрыв! — я узнаю его — это самый омерзительно-фальшивый опус покойного. Я чувствую подступающую к горлу тошноту. И ярость. Поднимаюсь и наливаю себе стакан.

«Вот что надо петь», — говорит он, и мы трое синхронно гыгыкаем, кое-кто даже сплёвывает.

…Я уже довольно пьян и как в зазеркалье вижу, как он демонстрирует то деньги («Сечас возьмём ещё», — теребит их и убирает обратно в карман), то телефон («Сечас выщемим», — что-то нажимает, потом сбрасывает, отбрасывает), то пустую пачку «Парламента» — спрашивает закурить, кто-то даёт ему сигарету, он говорит: «Я вообще-то не курю» и начинает её с некоей особой пренебрежительностью мять, а после так же курить… Всё-это свидетельствует, как вы поняли, о том, что человек забыл, где находится, что в свою очередь может служить эмблемой одной из трёх до неприличия расхожих вещей: а) он в дуплет, б) он пидорас и в) всё вместе — что, конечно же, хуже. Однако Григорий не был в дуплет — может он был чем-то обдолблен или просто у него такая манера… (Он ещё пару раз спросил закурить и, обращаясь к собеседнику, забыл его имя.)

А вот Кочан молодец. Поборник христианской нравственности в искусстве уже обращался не к нему, а к Кротковичу: «Типа, скажи своему другу», Кочан начал привставать с места, а Псих, усаживая его за плечо сзади, приговаривал: «Зубилыч, ну хватит, хватит, ну всё нормально, гнилой базар». Подключились и девочки, особенно Зельцер.

— Григорий так интересно рассказывает, — верещала она, — с ним так интересно общаться… Давайте лучше ещё выпьем!

Меня чуть не вырвало!

— Давай тогда выйдем, — конкретно изъяснился Кочан.

— Один на один. Хошь на кулаках, хошь на палках, на ножах, до первой крови, до последней — выбирай сам. Мой секундант Кроткович, а Лёха может согласится быть твоим. (Я, конечно же, тут же отказался). Я его прошу. Согласен. Никто не полезет — этого не боись. Выпиваем короче и идём.

Конечно же, влезла блядская Креветка и всё расстроилось.

— Пьяный — ладно, тогда давай завтра. Во сколько и где?

Григорий попытался свериться со своим ежедневником в телефоне и записать туда координаты… Однако было очевидно, что он ломает комедию, валяет дурака, содержит и прокатывает нас за пидоров и всё такое прочее… В этот момент я как бы очнулся: вспомнил, что сам дал ему сигарету, на что он сказал: «Не курите это дерьмо («LD» наверное) — я вот не курю», после чего он, спросив-узнав о роде моей деятельности (ещё пару раз запамятовав, как меня зовут), что-то промямлил мне — с почти по-ментовски менторскими интонациями! — о зашибании бабла и потерял ко мне интерес (я к нему тоже). А вот Кочан молодец!

В тот миг единственный мой порыв был — схватить стоявшую на полу гитару и разнести об его головешку! Вышибить душонку — вот вам и весь спор!

Я сдержался и не сделал этого — о чём сожалею и по сей день.

Тогда Кочан с Психом ушли. Мне стало совсем мерзко. Благо эти тоже кое-как убрались. «Качан молодец…» — сказал я Эльмире, но она не поняла.

27.

Утром я проснулся будто с саднящей занозой в душе и решил выразиться более конкретно — сообщил о своём вчерашнем мимолётном намерении и очень попросил её больше этого человека у себя не принимать. Она недоумевала, вопрошая: «Да что такого он сделал? Вы что с Кочаном — белены объелись?!», но под моим давлением пообещать пообещала.

И тут же — звонок, звонит Креветка. Всё ясно. Лё-ша, они сейчас придут в гости — вопрос или перед фактом? — они уже идут. Всё понятно.

…И вот они, гости — две бутылки шампанского, которое он величает «шэ» (меня всего сводит и мутит), бутылка вермута, торт… Пальтишко, костюмчик-галстук, сменные панельки, пачка денег, пачка «Парламента», полусвязная чванливая речь, потухшие угольки глаз и души… Когда мне кто-нибудь заводил речь о том, что некоторые людишки уже мертвы, но сами не знают об этом, я только усмехался и говорил, что поменьше надо читать книжки; теперь же я это чувствовал — нутром, кожей — физиологическая реакция на труп…

…Поздно, темно, холодно, ветер, мокрый снег. Захожу в «Старый Тамбов» — любимый бар Зельцера — бетонный подвал что твои «ОГИ» и «ПирОГИ», только без намёка на лит-ру (если не считать меня и что один раз тут заседали «Ногу свело!» — надеюсь, им тоже понравилось) — веселье в самом разгаре: сидят в зале, где еда и музон-шансон, Креветка танцует, Зельцер пьяная в дюпель всё теребит о чём-то интересном, а её спутник и спонсор сидит уже совсем угасший, в остекленевших глазах едва-едва что-то брезжит — как притаённая до последнего керосиновая лампа — больше копоти, зловония… Меня он, кажется, вообще не узнал — посмотрел тупо и злобно. Зельцер узнала — разлыбилась, дрянь, усадила, пододвинула тарелку с едва начатой отбивной и, проливая на скатерть, набодяжила огромный стакан красного вина.

— Пойдём домой, — сказал я, поднимаясь.

— Ну, посиди с нами, посиди, — заверещала она, — ну, подожди, я в сортир…

Она поднялась, показалось, кое-как, едва владея собой подмигнула Г., и пошла — пошатываясь, повиливая бёдрами и улыбаясь — вполне однозначная ассоциация — как последняя проблядь!

Он тут же вскочил и последовал за ней.

Ни жив ни мёртв, я опустился на стул, поставив пакет на пол. Креветка, очень довольная, отплясывала, извиваясь вокруг какого-то младо-быковатого кекса. На меня она не обращала никакого внимания (чего не скажешь обо всех прочих, особенно официантах). Тут меня пронзила догадка: поссорилась с Г. — и ясно из-за чего, из-за кого!! И они пошли вместе!! Я уже чуть не наяву видел, как они целуются и зажимаются в сортире. Я двинулся туда.

— Ну можешь ты подождать — нам надо поговорить! — Они стояли в предбанничке у сортира, очень близко друг к другу, курили, о чём-то говорили (о чём, о чём можно?!).

Она приблизилась ко мне и начала стаскивать с меня куртку. Я сопротивлялся, что-то говорил…

— Иди сядь, поешь пока — ты же любишь жрать. Мы сейчас придём. — Она взяла жетон, вытолкнула меня, раздетого, вон.

О Кочан, ты нам помоги!

Через пару минут я вернулся и стал пытаться выволочь её оттуда поговорить, домой в конце концов. Она сказала, что домой пока не собирается — хочешь ехай один. Я чуть не силой взял у неё жетон, взял в раздевалке куртку, оделся и чуть не силой отдал ей ключи. Со словами: «Я ухожу, понимаешь?» И ушёл.

На улице. Тут, конечно, ясно, что не могу без неё. Ну как же так-то?! Вот так просто — на эту дрянь ничего не действует. Не могу вообще. Чудовищное напряжение — ещё мгновенье, и слёзы хлынут из глаз моих. Как же можно до такого докатиться!

Постоял-покурил, и обратно: всё-таки пьяная… надо её… в последний раз… Захожу опять — куртка, шапка, пакет… Сидит весёлая, никакая, покачивая головкой в такт музычке (играет то шансончик, то «эх-блять-чешуя» — что само по себе отвратительно, а в исполнении кабацких музыкантов омерзительно — людей, которые могут под это поглощать пищу, надо расстреливать!)

— Эля, Элечка, в последний раз…

Выхожу. Не могу выйти, заворачиваю в бар. У стойки сидит Кроткович. Оба удивлены. А ты что не с ними? — спрашиваем одновременно. Он видит, что на мне лица нет, и явно доволен. Я заказываю чашку чая — оттянуть время — весь трясусь, дрожащими руками еле-еле умудряюсь поднести её ко рту. Он издевательски предлагает пиво. Я говорю, что мне пора. Он удивляется, что я ухожу без неё. Запнувшись в пороге, я решаюсь на ещё один последний раз…

Какая гадость, дети мои! О горе мне, будь проклят тот день!…. Я иду домой, в мультимедиа — и - такого не бывало за всю не с того начатую жизть мою! — трезвый, но шатаясь да ещё ругаясь — матерно, совсем неоригинально и вслух! Вообразите себе самое ужасное (самое хуёвое, хуй вам в рот!), что можно представить, а теперь откройте глаза и осознайте, что оно перед вами! Кьеркегор был импотентом, Ницше девственником, Достославный эпилептиком, Григорьев алкоголиком… Гаршин летит с лестницы… Кольцов дохнет в своей одинокой глубинке — Ленин в Горках в период последних песен! Ай-со-лей-ша-а-ан! Продажность — одно слово, определяющее всё.

Женщина должна быть предана, как собака, шепчет мне барандель, а я ему вторю вслух, а не гулять, как кошка, сама по себе и не быть проституткой, как самка человеческого детёныша! — и вместе удыхаем над тем, что сморозили…

Мне было очень плохо, очень-очень. Хотелось заплакать (заебал ты своим «заплакать»!), но как-то это непривычно, слишком уж откровенно… Вокруг привычная картина — соседи за фанеркой, их склоки и телевизоры, высохшая вода в питьевом ведре и сгустившаяся-протухшая в помойном…

Хоть за что-нибудь зацепиться… Клянусь, шепчу я, что когда стану насосом (а ведь стану очень скоро — я верю, я чувствую, я…), в моём поведении не будет ничего от продажности! Да, золотые мои, после такого — если у меня даже будут миллионы денег, это меня уже не изменит ни на йоту. Что б я когда-нибудь… нет, никогда!

22.

«Я по тебе соскучилась!..» — пропищала, почти пропела она в трубку…

Чтобы сразу с порога броситься заниматься любовью — да в абсолютно трезвом виде! — такое я только в кино видел. Мы столкнулись в тесноте кухни — я обхватил её за талию, сначала игриво, а потом с неистовством целуя, прижимал её к себе, отрывая от пола, словно хотел всё её тело втянуть в своё; руки мои ощупывали её под майкой, под трико, как бы проверяя, каков объём и консистенция этого объекта, который вскоре станет мной… Прижав её всю к себе, я вдруг повалился вместе с ней на пол. Конечно, она поняла и конечно, сказала: «Лёшь, погоди — сходи в магазин за чаем…» Покрывая её лицо и шею поцелуями-укусами, я в безумной страстной возне раскантовал её на полу — так, что она оказалась ничком подо мной в недвусмысленно раздвинутой позе со стянутыми с задницы трико… За чаем? — зачем? С величайшей похотью я ворвался в ее плоть и начал конвульсивно пронзать ее сверху вниз, будто стараясь пригвоздить ее к полу…

Через несколько минут, поднявшись с тела измятого, истерзанного, чуть не изнасилованного Зельцера, нелепо возлежащего посреди кухни с натёртыми, разваленными половинками, с клокочущей между ними спермой, я, конечно же, взял авоську и отправился в магазин.

Но обычно я проникал в её глубины сбоку и делал всё как мог осторожно в так называемой в позе ложки — лишь иногда, распалившись, переваливал ее на живот и показывал ей максимум своей мужской сути — чтобы она, сучка, почувствовала и «компонент унижения» — конечно же, рудиментарный и игровой, но всё-таки не лишённый некоего ритуального смысла…

Когда он упирается — такой большой, что невозможно поверить, что войдёт туда — тем более весь… Не какая-то там обычная интромиссия-пенитрация, а настоящее таинство проникновения — как будто магические действия любовников и их кощунственные желания делают возможным невозможное. Ощущаешь, что пользуешься особой привилегией, что она открывает тебе самый потаённый уголок своего нутра — и она сама наслаждается этим своим откровением — ведь даже и теперь сохраняется некое связанное с анальным сексом табу — если я кому-то скажу: «Я с ней спал», то она оно ничего, а если я скажу: «Я трахал её в попу»… Войдя, вдруг рывком очутившись в ней, останавливаешься, замираешь на миг, чтобы «осмотреться», просмаковать момент — ну вот, она на крючке, она максимально близка мне, наиболее моя… Но в отличие от влагалища там не горячо и от движения и смазки вся прелесть узости довольно быстро исчезает и хочется большего — «А ведь там внутри, дальше есть и ещё одна ещё более узкая кишка…» — увы, возможности человека ограничены, но кое-что сделать можно… Я выхожу из неё, переворачиваю и делаю её любимую классику, переходящую в её любимую офицерскую, а потом, в этом непристойнейшем телоположении теряя всё последнее человеческое обличье-приличье, начинаю бездумно чередовать ее алтари, пока они уже не различаются «на ощупь»… Иногда, когда я отхожу «погреться» и начинаю настолько яростно и долго обрабатывать ее сочную киску, она начинает недоумевать и шепчет: «Ну Лёшь, ты куда хотел?..» Однако я своё дело знаю точно — выстирав ее настолько, что она сама уже молится, чтобы всё-это прекратилось (мне кажется, что женская мультиненасытимость, так сказать, несколько преувеличена), а ее уже вроде как тоже холодеет, расслабившись и не реагируя ни на что — я сходу въезжаю в другую субстанцию, которая от неожиданности ещё сжимается — и вскоре от смены ощущений кончаю — да, маи златые, главное попасть в вену и вовремя впрыснуть то, что надо!..

Моим ноу-хау явилось то, что я убедил её, что анальным надо не заканчивать, как это обычно бывает (и она всё надеялась, что «до этого» не дойдёт), а с него начинать. Я, в лучших традициях безмозглых америкашек, вынужден был остановить безумное поцелуйное начало и всё словесно ей объяснить. «Так вот, дочечка, из-за того, что мы встречаемся редко — раз в две недели (это уже, конечно, в Эпоху 3D), у меня собирается прямо-таки очень много спермы, и не успею я в тебя войти, как сама знаешь что… Во-первых, потому что очень легко, во-вторых, там очень горячо… А если часть энергии я переведу на игру проникновения, тебе и самой будет приятней… Тебе и самой будет лучше, если я сразу и быстро покончу там, а потом, уже разрядившись, начну очень долго и тщательно заделывать твои любимые обывательские палочки…» Короче, убедил. Можно сказать, победил. Как приятно, когда на пике нашего ставшего уже традиционным (сам поражаюсь!) поцелуйного безумия она сама вдруг поворачивалась на бок, выставляя попу… Однако я, несмотря на действительную эффективность данного метода, конечно, и здесь немного схитрил — потому что в пылу страсти никто уже не считает, что, куда и сколько (а я ведь не премину!), а начиная каждый акт с анала (хорошо что не просвещена, что гигиена считает сие неприемлемым!), вкладывая в него всё своё первоначальное желание, всё эмоциональное ожидание, она научилась чувствовать его — и я по-настоящему приучил её к нему — вива аналис!

Главное — я показал, что такое пламя, доказал его существование. В священном пламени страсти сгорели, скрючились все затрапезные женские штучки, мешающие мужчине делать своё дело — не успеешь распалиться, тебя прерывают и заставляют напяливать гондон или у неё там — там, куда ты должен совать свой бесценный фаллос — растворяется, мерзко воняет и пенится какой-то «нафталиновый шарик», а не успеешь оросить ее живот (вообще-то кончать куда как приятнее внутрь — это тоже дискриминация муж. пола), как она срывается в душ подмываться и ещё тебя заставляет! И всегда спешит и чем-то недовольна. Я сделал так, что мне совсем наплевать на тебя — я буду к тебе приставать, буду кантовать, загинать, бить, кусать — но ты почувствуешь, что аз есмь, что ничего нет — меня и, главное, тебя нет — есть только миг забытья, за-бытия…

Окончание 27 .

На следующий день к вечеру не выдержал, отправился в «Ст. Т.» — в надежде встретить её. Уточнял у официанта (тоже известная публика — у челяди развивается служебный навык продать за полтинник всё и вся, даже ничего!), что она делала, когда и как она ушла.

— Ну, Эльвира была вообще. Она вскакивала из-за стола, что-то кричала, подбегала к музыкантам, мешала им… вроде как требовала какой-то марш… Пришлось её оттаскивать, успокаивать…

28.

Пришло время я решился на совсем для меня нехарактерное. Впрочем, мне посоветовали — не барандель, конечно, а другой мой supervisor — на кафедре уже привыкли, что я не очень жизнерадостен, а тут уж вообще… Лена Часовских, сидящая на компе и терпеливо отправляющая мои бесконечные е-мейлы, чуткая душа, заметила это ещё утром: «Кто тебя обидел, отец? — она сама додумалась до такого обращения ко мне, хотя её-то я как раз не величал доченькой (честно говоря, я это делаю на том простом основании, что все мои знакомые девушки младше меня). — Скажи, и я убью его» — «Её, дочь моя, её». Я должен был выступить с докладом по своей работе, но пока, слушая других, дожидался своей очереди, так разволновался, что мне казалось, что стоит мне произнести лишь одно слово, как я разрыдаюсь — спасло чудо — очередь так и не дошла… Зато я узнал, где находится университетская поликлиника…

Моложавая женщина терапевт — на что жалуетесь, отче? У меня, говорю, температура 37 и 2 тире 37 и 8 ежедневно — уже два месяца. Хорошо, кивает она и записывает мои слова в свежезаведённую карточку. Ещё довольно часто болит сердце — щемит или как-то так… даже всё левое плечо ломит иногда. Ещё стало болеть в правом подреберье (это уж точно гепатит С — хотя иногда и в левом…), и вообще каждое утро (ну, то есть полдень) я еле встаю — всё ломит, как у нарика. И самое главное — я не могу — очень сильно принимаю всё к сердцу — страдаю, ревную, раздражаюсь до бешенства, мне постоянно страшно — страшно быть одному, страшно умереть… (слежу за её размашистым росчерком — стр… рев… раз… стр… — неужели так и пишет?! — едва сдерживаюсь от смеха).

Её явно это не впечатлило. И ещё, добавляю я, у меня искривлённая спина и я постоянно отхаркиваю что-то из глотки, особенно по утрам и когда холодно — это уж года четыре. А какого цвета вы отхаркиваете? Ну, вроде прозрачного. Так, хорошо. Всё?

— И ещё я довольно часто употребляю внутрь так называемый спиртуоз.

— Я тоже. И насколько часто?

— Практически каждый день — так получается…

— И много ли вы принимаете?

— Ну в принципе принимаю помалу — редко больше бутылки, но у меня же темпера…

— Так, ладно. К невропатологу, кардиограмму, а завтра анализы.

От себя я ещё прошёлся по другим кабинетам — все мне кивали и записывали корявым почерком то же самое (я почему-то ожидал чего-то большего). Узнав, что я аспирант и в некотором роде писатель, поднимают на меня глаза в очках, смотрят пристально и странно (как будто я сказал: «Я, дорогие, с планеты Скин-джа-джа. Меня воспитали жуки-хрущаки»!), качают головою и говорят: «Понятно». Бабушке-вирусологу я с порога объявил, что спал с девушкой, у которой гепатит С и настоятельно потребовал направления на этот анализ.

На другой день я как дурак спозаранку и натощак с двумя майонезными баночками в пакете (моча и «то, что отхаркиваем») мёрз на остановке, лез в переполненный троллейбус, подпирал стенки в провонявших лекарствами и бабками коридорах…

Дня через четыре приехал наконец узнать вердикт — мужайся, Алёша! — с утра даже кружечку хряснул. Кардиограмма вроде как хорошая, только несколько странная (может у вас сердце такое); гепатита С у вас вроде как нет («А может на В сделать?» — «Не стоит — билирубин у вас нормальный, и у нас, сами понимаете, не очень хорошие реактивы»); то-что-вы-отхаркиваете — прозрачное, это хорошо; температура у вас, конечно, держится, но может она у вас сама по себе повышенная — скорее всего; невропатолог пишет «абсолютно здоров» — вам просто не надо волноваться, переутомляться. В общем, всё.

— Что всё?

— Идите.

— Да у меня опять сердце клинит и бок колет — прямо сейчас!

— Ах да — возьмите рецепт: глицин, витамины, гематоген.

Гематоген! — в рот накомпотить! в попку откомбатить!

«Вчера ебал конюха. Не понравилось» — Анжелика Москвина (о ней см. далее) утверждает, что её какой-то прапрадед был знаком с Л. Н. Толстым, и у него даже были (пока не продали) от него всякие сувениры, в том числе отрывочек из дневника, где матёрый шизо-ВРП записал это самое!

Как гора с плеч — гепатиту — нет!

Звоню Эльвире с рынка: «Хочешь гематоген?» Хочет, дрянь. Приглашает меня в гости — как ни в чём не бывало.

Еду к ней, простив-позабыв всё. По пути мне пришло озарение соответствующей тематики. Едва войдя, схватил какую-то бумажечку и записал — она вырвала-таки её из рук моих и, конечно, оценила: «Рановато тебя выпустили». Вот и я о чём. А она, конечно, не преминула поднять насмех мою «задолбавшую уже всех болезнь», между делом сообщила, что Толя сообщил ей, что недавно ездил сдавать анализы в специализированный центр в Москве (за 300 баксов там хорошие реактивы), и у него выявлен гепатит В (какая разница — В, С!..), и предложила «немножечко» выпить. Я чувствовал себя действительно не очень (сердце, бок, плюс 37 и 6), но так как медицина бессильна, остаётся только самолечение.

Вот и я о чём:

врачеватель исцели меня выключатель (а также аптечка, огнетушитель и молоток) находится у тебя конечно метрдотель может не пустить к тебе меня.

30.

И вот они меня провожают — тревожно поджидают на перроне, в темноте и холоде, а я бегу к ним, мёртвой хваткой вцепившись в ледяную бутылку, на ходу закуривая. Смотрим друг на друга, глотаем пиво, курим последние мои, дышим… Чувствуешь себя всегда как сорвавшийся с дерева лист — пришла пора, и он не может не лететь и не кружиться — и вот он летит, листок этот, или кленовый самолётик — чтобы упасть где-то далеко и дать побег новой жизни… Ну вот всё, ну вот ещё миг и всё — я схватил Зельцера и впился в её крашенный правильной помадой рот. Поцелуй был крепким и выразительным — Алёша наверняка удивился, подумал я, а потом подумал, что они будут делать дальше: самое время выпить…

Не могу спать в поездах, причём по причине не внешней, а внутренней: предвкушаю и тревожусь: что ждёт меня там, на большой далёкой и мёрзлой земле, покрытой асфальтом, златом и наледью. К тому же, верхняя полка с её третьей полкой-доской над тобой — весьма похоже на гроб…

Чтобы не умереть прямо сейчас, надо… гм-гм… этого тут нельзя… — надобно подумать о чём-нибудь жизненном… Иногда можно видеть в окно звёзды — лежать и, зысыпая, рассматривать их… — когда унасошусь, думал я, сделаю в своём пентхаузе прозрачный потолок…

Вернулся замёрзший, сел в вестибюле. Консьержки не было до половины девятого… Что зависит от человека, думал я, а что нет? Мне всё больше начинает казаться, что в этом вопросе свободы воли существует жёсткое распределение: нас подводят впритык (к пропасти, например, — один шаг — и всё!), создают ситуацию, из которой есть два определённых выхода: да или нет. Крошечный, мгновенный, ежесекундный выбор (или «выбор» в кавычках?!) — ты отлично понимаешь, что надо сделать, так сказать, «по совести», по завету Господа Нашего, а что уступка природе животного «я». Хотя очевидно, что вариации действий иногда могут быть многообразны, всё равно они распределяются по двум векторам…

В лифте золочёная табличка, с именами тех именитых, кто «здесь были» — я осознал одного Горбачёва, принявшись напевать: «Дядя Миша, дядя Миша, ты мой дядя дорогой, неужели ты не слышишь, как ругают нас с тобой?» — кстати, Летов считает, что сия блатная перестроечная песенка по метафизическому пафосу не уступает его лучшим вещам, а моя бабушка тоже ей удивлялась…

Например, ты поднимаешься в лифте в гостиничный номер, где вы со своей молодой женой проводите медовый месяц. Заходишь в лифт и тут — чисто случайно (!якобы!) — она — секс-бом — двшка, которую ты всегда хотел — Уть-уть… Ты видел её столько раз, но… И ты смирился — твоя хоть и не красавица, но… я ведь тоже люблю её, и никакого безумия… А тут — ! В одном лифте, вдвоём — запах её духов, её аромат, магнитная близость… и этот вырез… — и… - бац! — лифт застрял! Хоп! — и свет погас! Доля секунды, толчок — когда она нечаянно (!якобы!) торкнулась в тебя! Обнять (да!) её за талию — ещё секунда, и твои руки уже на ее ягодицах, задрав юбку, слущивают трусики, ты задыхаешься, и во рту у тебя кровь от её дерзкого прикуса… Или (нет!) легонько оттолкнуть её, отстраниться — не исключено, что через мгновенье вспыхнет свет, и она влепит тебе пощёчину… но — от этого мгновенного выбора может зависеть очень многое: через два месяца ты бросишь жену и покончишь с собой, когда она тебя бросит, или, наоборот, не покончишь, а приползёшь на коленях к своей благоверной и будешь ей так верен, так благодарен, так благодарен, что… будешь впредь ходить пешком на любой этаж!..

Наконец-то в номерах. Распаковав-разбросав вещи, брыкнулся на кроватку, врубил ящичек — может, порноканальчик какой-нибудь… Эти события как будто уже подготовлены, вся их последовательность, цепь — одно звено за другое — но спаиваешь их, мне кажется, всё-таки ты сам — доля секунды — вспышка сварки — и всё, готово! Это, дорогие, и есть человек. Члк члку влк, посему молись Бгу, дчнка тчк — интересно, сколько стоит телеграммку отсюда отбить?

И тут стук в дверь — «Здравствуйте, я ваш сосед — Павел Колпаков, поэт». Какой сосед?! — я думал, я тут один буду?! Питерский поэт, а выглядит, как тамбовский пэтэушник — как же это заебло! Дай, говорю, закурить. Я, говорит (покосившись на пачку «Блада» на тумбочке), конечно, такого не курю… А потом, сев и полистав «Ультрас»: я, конечно, такого и не пишу…

Внизу мы как раз встретили Личагину, и я сразу очень невежливо стал возмущаться по поводу еды. После этого я пошёл к ресепшену выяснить, где живёт Романова, но она, видите ли, прибудет только завтра (наверно тусуется у Данилы, с которым у них роман).

Пошли на добычу. Мороз, пустынно. Две вывески: направо пойдёшь — «РУССКАЯ КУХНЯ. УХА, ЩИ, КВАС», налево — «Макдональдс». Что такое, уха, щи и квас я себе отлично представляю, всё-это очень поощряю, но хочется, однако, чего-то твёрдого, ощутимого, мясного.

Грязные гриндера по только что вымытому бежевому полу — улыбчивые лица девочек-официанток и прочих деточек — «У вас пиво, водка есть?!» — вся очередь ржёт, поэт, кажется, краснеет — «Или мясо какое-нибудь?» Дают мне два горячих пакета с булками и «с мясом», и в нагрузку пакет картошки и большой стакан кока-колы со льдом (стоит сие недёшево).

Итак, Паша уминает, но, впрочем, проклинает. Кругом крайне довольные лица шершней, которые уминают самозабвенно и не очень довольные — шершней, которые просто сидят. Я попытался откусить гамбургер, но из него посыпалась свежая капуста, много капусты. «Я что вам заяц, что ли?! Или заец? или заиц?..», — громко выражал недовольствие я, расковыривая бутер. Внутри был брикетик чего-то серого — на вкус и запах оно было хуже мяса из привокзальных беляшей. Я, корча рожи, прожевал кусочек и вопросительно кивнул Паше на группу шершней, так и смотревших мне в рот. «Они ждут, может чего останется», — пояснил житель мегаполиса. Оставив булку и капусту (нелепое сочетание, не находите?), я решил отведать картошечки с колой — вытащив одну резанку, я чуть не подавился: что это за картофелина-мутант длиной 30 см?! «Я в это не верю, это всё Матрица!» — провозгласил я и отхлебнул из гиперстакана — сплошной лёд, сосульки какие-то!

Этого и следовало ожидать, но я вышел оттудова крайне недовольный. Второй бургер я запихнул в карман куртки — неизвестно ещё, чем придётся ужинать. Не думаю, что это антиреклама, может кому и нравится, но уха в миллион раз лучше, к тому же в ней фосфор, который полезен для мозга. Водка тоже, но Паша отказался.

Вечером я засобирался на концерт. Попытку моего муз-словоблудия барабанщик брит-поп группы «Вингед лайонз» пресёк весьма оригинально и кардинально: «Тише, про Маликова говорят!» На экране красовалось умильное лицо Димы, которое сообщало, что розовые щёчки оно наело исключительно мясцом молодых телят, которых, в свою очередь, не кормят, а токмо опаивают пивом — куда, интересно, смотрит «Репо-Гринпис»? Городские наши жители, я вижу, вообще уже не представляют, почём жизнь — они как те ленивые два генерала в щедринской сказке, думают, что булки на ёлках растут! Всё обезличено до неприличия. Это проявляется даже в языке: они говорят просто «хлеб» (не «буханка хлеба» и никак не уточняя, какой именно — а на самом деле это чаще всего батон) или «мясо» — «грамм двести мяса» — и им отрезают квадратный, вроде масла, брикет какой-то копчёной мягкой постной субстанции. И настоль всё разнообразно, и настоль бескомпромиссно упаковано, что весь мир кажется гипермаркет-суперпарадизом! На этикетке свиной тушенки нарисован поросёнок в тельняшке, который как бы предлагая неким широким жестом изделие из себя, улыбается! Люди, ёб вашу муть и масть! — их убивают!

Я разодрал упаковку чудо-продукта, извлёк сердцевину. В холодном виде оно оказалось ещё омерзительнее — какой-то сгусток спрессованных волос «с итимных мест» плюс всякие мелкие волоски домашней пыли… Вот сельпоман О. Фролов — он берёт в руки свои жилистые свинокол и бросается на здорового хряка, которого за конечности держат мужики, и режет ему шею… Сам я этого никогда не делал, но, близко наблюдая, понял, что перерезать глотку не так-то просто… Животное ужасно вижжит и ужасно бьётся, из него хлещет кровь; иногда вырывается, беснуется или даже нападает на своих палачей… Конечно, в основном это для нормального мужика занятие вполне привычное — в смысле лишить жизни животину живую — а вот свершивший сие «тонкоструйный» ОФ описал свои противоречивые ощущения в поэме «v-1» — «Крях мой первый…» — так она начинается, и далее такой же почти есенинский «дождь»… А чем хряк от борова отличен, знаете? А свиноматка? А ремонтная, блять её, свинка?! Или вот ещё картинка — прирезали заболевшую матку, вскрыли ей матку — а она разложилась — вонь ни с чем не сравнимая! — мужик, который сделал это, сразу весь облевался как суслик — потом кое-как вырезал, промыли и сдали ничего не ведающим перекупщикам. В каждом куске вашего «хлеба», «мяса», «колбасы» — сотни таких историй, пот и кровь людей и животных, последняя песнь жертвы и первая песнь убийцы.

31.

Нас пересчитали и повезли на автобусе «Мерс» 70 км лесом — в пансионат «Липки». Липки эти, дорогие мои молодые писатели-авторы, большинству из вас знакомы не понаслышке (хотя весьма многим, надо сказать, что называется незаслуженно) — так вот, был там и я…

Здание это выстроено в виде паука или, скорее даже, спрута — в центре ротонда, в которой бар, бассейн, спортзал и проч., а в одну сторону от неё ветвятся отростки-коридоры с номерами, где мы и жили. Впечатление сразу однозначное — космическая станция, вроде «Соляриса». За несколько дней нахождения здесь эффект КС становится тотальным: микросоциум, всё здесь, никуда не выходишь, весь мир как будто исчез, а из окон-иллюминаторов — да, они тут именно такие — круглые! — только чёрный лес, покрытый клочками белого снега — всё равно что звёздное небо. Купол в центре зала-бара — огромный, как шатёр цирка, сделанный из больших изогнутых деревянных пластин — смотришь на него и кажется, что он вращается, что ты внутри настоящей летающей тарелки — если ещё подвыпить… Иногда утром просыпаешься с ощущением, как будто за деяния свои литературные ты попал в особый отсек чистилища или даже рая, населённый в основном тебе подобными…

Как только приехали, я в составе делегации из особо приближённых, но не очень адекватных людей (Д. Давыдов, В. Iванив) совершил обход. Возглавлял его, конечно же, С. Соколовский, известный, помимо прочего, ещё и как «друг У. Берроуза» Он был в длинном плаще, в почти лётчиковской шапочке, в одной руке — странноватый баул черепаховой отделки, во второй — странное приспособление, посредством коего, собственно, и производился осмотр — какой-то фонарик с мигалкой — он прикладывал его к разным объектам внутри станции, и тогда либо загорался свет, либо включался «проблесковый маячок», а мы с умным видом «фиксировали соответствие». Когда же он поднёс чудо-прибор к самому что ни на есть центру — металлической оси, на которой держится купол, до кучи к световым эффектам врубилась сирена! Комиссия постановила, что станция пригодна для временного проживания, если, опять же, «поддерживать нормальный химический состав крови»

Завтрак был в девять — и это главное. Затем семинары, на которых сидели все 17 нас (плюс организаторы: Славникова, Пуханов, Личагина, плюс жюри, плюс Данила с Соколом) и обсуждали творчество друг друга. На семинаре первом выяснилось, что «о(б)суждение тв-ва О. Шепелёва» откладывается до самого последнего семинара, и что в кулуарах пипол наиболее бурно обсудил и активно продолжает обсуждать именно его скромную персоналию. Причём чуть ли не с каждой минутой выяснялись вопиющие несоответствия меня «как реальной личности» сложившемуся при прочтении образу автора — и это было заметно. Света Эст, восемнадцатилетняя фитнессовая натур-блондинка, попавшая сюда из-за рассказа о балерине с двусмысленным названием «I позиция», сформулировала это так: «Я думала, это такой очкарик крючковатый и прыщавый — сидит себе, зажавшись, дома в углу, мастурбирует и пишет поклёп на женский пол… А тут подходит чувак в камуфляжных штанах и мартинсах с причесоном а-ля Бекхэм и называет фамилию Шепелёв!» Ещё на выходе из автобуса ко мне подошли знакомится Николай Кононов (член жюри) и Саша Кирильченко (собрат по «крупной прозе»), но я по своему обычаю не придал им значения. Когда на второй день наконец-то прибыл Александр Кабаков (председатель жюри), то он, войдя и усаживаясь за стол, сразу спросил шёпотом: «А где Шепелёв?» — что и естественно, сами понимаете: после того, что прочитано, хочется посмотреть в глаза человеку, которым это написано! Открыв веки, взглянув из-под очков, он успокоился — Кононов сформулировал это так: «Вы не маньяк, вы нормальный писатель и вполне адекватный молодой человек, у вас светлый взгляд, красивые голубые глаза…» Ну да — очень красивые!

В девять часов вечера всё заканчивается — и это главное: ты сыт, напичкан информацией, весь возбуждён и находишься в замкнутом пространстве станции… Вполне естественно в таких условиях потянуться к нему, родному. Пошли с Толей Рясовым (моим соседом по номеру, вторым и последним собратом по редкому в нашем возрасте ремеслу романиста — ещё в автобусе я испытывал чуть ли не ненависть, презрение и омерзение, рассуждая в духе Св. Эст, подумав, что «вот он, Рясов» на другого чувака!) в бар: самое дешёвое пиво — 60 р., сигареты — 50 р. Вытянули по бутилочке и, как лошки, разошлись. Я подошёл к Соколовскому и намекнул на их с Данилою известность как людей вполне себе литературных. На что он ответствовал, что в первый день они не могут себе позволить так резко и низко пасть в глазах жюри, поскольку, сам понимаешь, впереди целая неделя, в течение которой они будут заниматься тем же, а под конец ещё ожидается файнел фуршет. Хочешь, говорит, приходи курить ганджу. На что я тяжело плюнул, вздохнув. «Ну если уж совсем будет невмоготу, — сделал оговорку добрый Сокол, — у нас есть одна четвёрочка водки, но это, так сказать, НЗ».

Я крепился около часа. Когда зашёл к ним в номер, на тумбочке в клубах табачного и конопляного дыма стояла она заветная, наполовину уже ополовиненная. И полбанана. Я незамедлительно вылил её в рот и закусил чем Бог послал. Публику, видимо, это не очень порадовало, но что я могу поделать?.. Мне тоже не стало особенно лучше, и я приуныл — целая неделя впереди!

Второй день, однако, я уже завершил блеванием в сортире — как вы знаете, мне, дабы опуститься до такого, требуется довольно изрядное количество стронг-дринка.

Самостоятельно ходить я уже не мог, и Таня любезно вызвалась меня сопроводить до номера. Мы вынуждены были обняться — конечно-конечно, медсестра тащит раненого бойца (кстати, фантазия из её стихов). Потом я как-то немного отстранился, перехватился — помню её горячую мягкую ладонь, острые ноготки. Она открыла № моим ключом (долбаные магнитные карточки, которые постоянно размагничиваются — ещё один элемент кондового космофутуризма!), сгрузила меня на постель, хотела, по-моему, даже разуть… На соседней кровати в полутьме посапывал Рясов. Она села на стул возле меня и чего-то ждала — даже знаю чего. У меня был отвратительнейший «вертолёт» — всё было какое-то зелёное, в том числе наверное и я сам. Если уж продолжать тему взгляда со стороны, то Таня потом рассказывала мне, что я лежал, сжавшись комочком, тяжело дышал и стонал, и ей было очень меня жалко. Я ей верю, она очень добрая. Как только она вышла, я пополз в сортир.

32.

На другой день она читала на семинаре. Я, конечно, не люблю поэзию, тем более женскую, поэтому очень странно, что стихи её мне очень понравились — просто понравились как тексты нормальные — я сразу понял, что пишет она именно то, что и надо писать, ни больше, ни меньше — то что и должна писать такая вот дочка в идеале, в моём идеале. Она вышла — тёртые джинсы, вязаный свитерок с широкими рукавами, соломенные волосы в косе, а на них ещё какая-то вязаная сеточка — ну прям Красная Шапочка иль Белоснежка какая-то! Большие, как у куклы, глаза, милая, добрая улыбочка, и такой же «политкорректный» голос. «Это было так давно, — сказала она, как бы стесняясь и извиняясь, — что для меня это как бы тексты другого человека» и начала: «Я УБЬЮ ТЕБЯ!» да «Я УБЬЮ ТЕБЯ!»!! — где здесь поэзия?! — но как пробивает! Надо ли уточнять, что дальше было больше, поэтичней и всё-это было вполне убедительно: война, революция, уличные бои, кровавые разборки, смерть на баррикадах, в окопах, в партизанских землянках, секс в сортирах, лифтах и тамбурах поездов, раскалённая лава чувств — будто это на ней мои камуфляжные штаны, бутсы и красная майка с Че! Все, конечно, были потрясены услышанным, говорили, что жестоко. Я же при обсуждении заявил, что всё-это и есть камуфляж, обусловленный пресловутой «модой на милитаризм» (её строчка), то бишь сублимация простых и незатейливых женских чувств — горестей или радостей: «был бы милый рядом», а он, козёл, «пьёт других девчонок сок».

Таня даже не противуречила, такая вся паинька — типа всё оно так и есть, только любимый её, которого она не может забыть — «твоё имя во мне, как осиновый кол» (по-моему, супер, дети мои!!) — и потому так хочет убить, не совсем девчонок пьёт сок — он стал геем. Впоследствии я узнал другие факты её во многом, как мне показалось, примечательной для активистов «поколения Х» биографии. Как и все умные детки, Танечка была полной паинькой. Росла без папы, любила маму, читать книжки и всё такое (несколько лет они жили во Франции). В пятнадцать лет всё изменилось. Она сразу попробовала всё: из напитков предпочитала коньяк, из наркотиков — винт, вышла за муж в семнадцать, через месяц развелись, потом поженились вновь, и вскоре они уже жили вчетвером: Таня, её тот самый парень-пидор, его парень-пидор и деваха лесби-би — «…Вечером приходили с работы, с учёбы, сразу закрывались в его крошечной комнатке с большой кроватью, включали видак с единственной кассетой «Чёрная кошка, белый кот», врубали на всю громкость, чтобы родителям не было слышно… Причём не было никакого отвращения, о котором говорят в таких случаях, никакого неприятного чувства — наоборот…» Она, видите ли, дочь моя, их любила, особенно его. Когда она рассказывала мне об этом, в какую-то долю мгновения меня начинало мутить как от перебора алкоголя, как от толпы в метро — я ей завидовал, я её жалел, презирал, ценил…

Однако и это изменилось. Когда она была на «Дебюте», она была замужем уже за другим, и её «заколбасит», если теперь показать ей этот фильм. Закончив четыре курса филфака, она работала главным редактором новостей главной телекомпании НН. Пить она стала в основном «в свободное время» — во время своих безумных путешествий по Руси — стопом, на поездах и электричках — всё равно куда, лишь бы ехать («Самый сильный наркотик из того, что я пробовала, — дорога» — её девиз). Винт и герыч давно сменили грибы и ганджа — расширение сознания, метафизический опыт и т. п. Раньше она ещё была медиумом (её мать была в своё время довольно известной колдуньей), общалась с духами, мечтала и пыталась лечить людей, но «потом поняла, что это бессмысленно — болезни посылаются человеку в гладком и самодовольном течении его жизни, чтобы он как бы остановился и осознал, что он что-то делает не так, живёт не так». И вообще она вся такая талантливая и мистическая — может быть, это и есть пресловутый «О. Шепелёв в юбке» — мечта моего под-и-над-сознания, но тогда я ничего такого не почувствовал. Я подумал, что она чем-то похожа на Зельцер, только «более продвинутая, добрая». Потом я подумал, что она пресная (не знал ведь биографии), что если например жить с ней, то она всегда будет такой милой и доброй, и станет скучно — ага, ещё бы написал верной!..

А пока это была просто «поэт Таня Романова», майн либен анфант терриболь, анфоргетибол герилья, добрая и пьяная…

Между тем линия алкоголизма продолжалась и развивалась, причём, как это ни странно, лидировала в ней номинация «детская литература». Две девушки, жившие в одном номере, заводили всех — водили в магазин — полтора км лесом за бухлом по привычным ценам — приглашали к себе пить. Отказаться было трудно — на красивом-смазливом личике Анжелики Москвиной взгляд останавливался сам собой: большие и что называется лучистые глаза, востренький нос, полные, сочные, блестящие губы, пышные мелкозавитые волосы (далее я осмотрел: фигурка оть-ать-уть, жумпелочек уть-уть-ать — ни убавить, ни прибавить! — и тут же сама собой тоже явилась мысль: с такой уж тебе, Олёша, не удастся близко познакомиться!); Оля — в очках, обычная, странноватая, одежда на ней стремноватая — обычные допотопные какие-то джинсы, но из этих джинсов такие ляжки выпирают, что я просто не мог спокойно смотреть, как она во время пьянки сидит на полу, расставив ноги, закатив мутные глаза — ни дать, ни взять дива из порновидео — хотелось тут же затащить её в сортир… или хотя бы уединиться там… — благо, народу всегда было много, и я постеснялся сие воплотить (потом Анжелика сказала мне, что она призналась ей, что ей «Шепелёв нравится» — а чего же ты молчала-то, дщерь моя пышнолягая?!).

Однако вскоре ситуация несколько переменилась: красавица Анжелика, как ей и подобает, нашла себе более приятное времяпрепровожденье — пить шампанское в бассейне с драматургом Калужановым — большим, ровным, как будто лом проглотил, сильным, смазливым, умным, успешным (уникум — третий раз на «Дебюте»!) и, как говорят, байсэкшуал… — в общем, как пишет ОФ, полная моя противоположность… У нас же сложился тесный коллектив нормальных алкоголиков, которым бассейн, сауна, бильярд и пинг-понг оказались откровенно до лампочки — забиться в номер и насвинячиться — вот, как поётся, и вся любовь.

Надо ли уточнять, дорогие, что душой компании был уже начинающий походить на молодого Буковски Данила Давыдов и что неизменно тут присутствовали Сокол и Таня. Всегда было сильно накурено, все сидели на кроватях, постоянно кто-то приходил и выходил. Неизменно приходила Дина, ей неизменно предлагали выпить, а она с завидным в таких условиях постоянством отказывалась, мотивируя тем, что «Мне надо идти писать Речь» (каждый должен был тезисно изложить своё творческое кредо и, если повезёт, обнародовать его при получении приза — я своё накатал ещё в «Юности» — особо не задумываясь, что называется между двумя гамбургерами — «писатель должен быть влиятельным» — нечто среднее между Достоевским и «Макдональдсом»!). Я пил много, без разбору и в основном не за свой счёт. Данило же Свет-Михалыч (как зовёт его Таня) выпивал как бы в автономном режиме: он садился на пол, выставлял перед собой две поллитры или 0,7 водочки, стакан и пакет томатного соку — иного он не признавал и не любил, когда у него заимствуют. Таким образом окончательно и бесповоротно опростившись, он степенно обращал речь к народу своему откуда-то снизу. Выкушав ровно половину своих запасов, он неизменно провозглашал, что он православный человек и начинал, по выражению Соколовского, учить жить. Разговор приобретал богоискательские обертоны, несколько двусмысленные… атмосфера становилась непонятной… Но тут, с какой-то алкоголической поспешностью докушав вторую, Данила Михайлович пьяно провозглашал: «Уноси!», делая выразительный театральный жест рукой и вовсе откидываясь на пол. Пока заботливый Сокол и ещё двое-трое ходячих его подымали, он успевал обратиться к нам с краткими моральными наставлениями и пожеланиями творческих побед. Кто-то из присутствующих или сам Даня напевал: «И уносят меня, и уносят меня!..», и его уносили почивать в соседний апартамент.

Обычно к этому моменту меня самого было хоть уноси — но занесло меня однако в другую степь — в другой соседний номер…

29.

Но не всё, золотые мои, как говорится в нашем народном «ОЗ», гладкому дубовому коту Маслена. Вот и пропущенная глава «У Зильцера» — суть которой, как вы знаете, «некрасивость убьёт». — А красота, вы полагаете, пощадила бы нас?

Я спросил поесть, и она сказала: есть жареная картошка — иди на кухню разогрей. А сама пошла в магазин. Я зашёл в туалет и несколько забыл о процессе разогревания. Только к концу я понял, что картошка (порезанная очень мелко) несколько подгорела. Я наложил себе и осознал, что в сковороде остались одни пригарки. Если я сейчас съем то, что наложил себе, она будет орать, что ей осталась одни пригарки. Если выложу обратно, она всё равно заподозрит неладное, возьмётся выяснять, почему я не поел, а главное я буду голоден, буду ныть, что приведёт ещё к большему скандалу…

Вернулась и всё было почти нормально, пока она не решилась отведать картошечки.

— Ну блять, ну что за хуйня! — вскрикнула она, зашвырнув вилкой. — Я же специально сказала: оставь мне и следи — а он сделал огонь на всю, а сам съебался. Главное я пожрал, а на остальных мне хуй завалять. Ну что за человек за такой, я не могу! — И с непередаваемым женским возгласом «блять!» (есть, конечно и М. вариант) она зашвырнула всю сковороду в раковину.

Закурила, переводя дух.

— Ты не то ль тарелку помыл?

Я молча указал ей на тарелку.

— Блять, ну что же за свинья! Ну я просто с тебя охуеваю, Лёшь. Ну что ж ты такой… Кто с тобой согласится жить вообще! Кому ты на хуй нужен вообще такой! — Всем нам знакомые женские интонации — такие непередаваемые, такие восхитительные!..

Я, дорогие, давно чувствую себя подставившим под её тираду уже обе щёки и всё остальное и пытаюсь произнести запоздалые и неуместные слова извинения.

— Мбы да мбы — тупая морда! Как будто специально — ну что ему не скажи — всё делает наоборот, чтобы всё испоганить.

— Ну Элечка…

— Бери вон ножик и чисть картошку!

Она достаёт из холодильника картофель, высыпает его в раковину, открывает воду. Я, пытаясь сдержаться, достаю сигарету, прикуриваю.

— Блять, ну что за дебил! — взвизгивает она, увидев это. Пытается вырвать у меня сигарету, но отрывает лишь её половинку. Швыряет её в раковину и вообще заходится в истерике, проклиная меня последними словами. Уходит.

Я, поразмыслив и покурив полсигареты без фильтра, начинаю мыть облепленные сухой грязью клубни, чистить. Выполняю очень старательно (грязь сразу смываю, крупные комки сразу в мусорку), чтобы не к чему было придраться, потом режу — очень мелко.

Зову её посмотреть картошку (сама обещалась жарить), приходит, беру с полки стакан, наливаю пиво и вдруг запинаюсь: предлагать ей или нет. Сейчас скажет, что занята (она стоит ко мне задом, передом к газу и пытается порезать ещё мельче мой картофель), или наоборот, что вообще-то она здесь живёт и т. д. и т. п. — и мало ли что ещё. Как только я делаю пару глотков, она разворачивается и говорит: мог бы и предложить. Глотки так и останавливаются в глотке… Она добавляет, что я свинья и эгоист, и начинает по-бабьи причитать, что же все мужики такие эгоисты и т. п. Это, дорогие мои, омерзительно — хочется ударить, врезать, избить. Однозначно.

Немного поколебавшись, я осторожно беру с полки стакан и тут же замираю: ополаскивать его под краном или нет? Вспоминаю, что свой ополоснул, и она вроде видела это и ничего не сказала.

Едва я успел это сделать, она заорала: «Нахуя ты намочил стакан?!»

Потом: не так налил и не столько… Короче, она даже пиво не хочет со мной пить и, наложив себе картошки, уходит.

Я сижу, боясь лишний раз пошевелиться, и планомерно уничтожаю доставшуюся мне одному баклажку.

Через десять минут приходит.

— Чё сидишь — пойдём туда.

— Я же тебе буду мешать смотреть телевизор.

— Блять, ну сиди! Только свет здесь жжёшь!

Она уходит, я встаю, выключаю свет и возвращаюсь к пиву (уж стакан-то я мимо рта не пронесу!)

Через десять минут.

— Ну блять, и долбоёб. Иди, блять, отсюда. Ну Лёшь, пойдём!

Волшебное слово действует и здесь.

В комнате: лежит, смотрит ТВ, попивает чай с вареньем (я ассистирую); я сижу, сгорбившись-притаившись на самом краешке второго дивана. Сова кружится у меня над головой, и я, стиснув зубы, думаю: сколько я, интересно, выдержу?..

— Ну приляг ты — хуль ты сидишь над душой — сову пугаешь!

Скромно отказываюсь, сижу молчу, воздерживаюсь от комментариев, какое бы говно она не смотрела — и это не поза, а настоящая боязнь, полное — хоть и скрепя сердце и скрипя зубами — смирение.

Через пятьдесят минут она оценила моё смирение и сама идёт на долгожданное примирение:

— Ну Лёшь, приляг что ль ко мне.

Я как могу осторожно пристраиваюсь ей под бочок.

— Только осторожно, и не вздумай шалить! — всё-таки чтоб жизнь не казалась мёдом, предупреждает она.

Лежу, почти не шевелясь, поглаживая её руку — всё уже затекло, но всё равно, только подаю ей сигареты, зажигалку и пепельницу. Она курит, оставляет мне — очень мало и просит убрать пепельницу. Я ставлю её на столик рядом с диваном и вновь благоговейно замираю…

Наконец-то решаюсь высказать своё сокровенное желание — может сходить взять ещё выпить? (сокровенное желание тут, конечно, спать с ней и не просто так — а сие может спасти только выпивка). Она, конечно, сразу объявляет, что не пойдёт и денег у неё нет. Я, конечно, беру всё на себя.

— Только быстрей, Лёшь, а то уж поздно!

Но только я делаю первое движение встать…

— Только не свали пепельницу!

… и всё содержимое банки уже на полу.

Она взрывается. Я иду за веником.

— Ты всё делаешь через жопу!

— Ну да.

— Хуль да?! Кобылия манда!

— Я больше не буду тебя целовать, доченька — тебе надо рот прополоскать стиральным порошком, — жалкая попытка пошутить всегда добивает её.

— Доченька — хуёченька! Хуй тебе в рот, идиот!

— Да ты поэт!

— Да пошёл ты на хуй вообще.

— Мне уйти?

— Пиздуй на хуй.

Первые разы я уходил. Потом нет — поздно, на чём ехать? И что делать одному в мультимедиа (тем более все харчи и деньги уже заложены здесь), и главное — я всё равно хочу её, хочу с ней, не могу без неё (не подкаблучник я, а тяжёлый случай).

— Любовная лодка разбилась о бык, — говорю я, вздыхая, садясь на корточки, опускаясь на колени около неё… — ради примирения (понятно, что оно невозможно сегодня 200 %) я готов на всё… — Эля, Элечка…

— Бык — это ты! (Она не раз говорила о моём бычьем эгоизме — но в чём он проявляется, так и не удосужилась объяснить.)

34.

Поутру Танечка вставать не собиралась, мне тоже было очень хорошо лежать на её мягкой груди, вдыхая её особый, уже такой привычный, аромат и гладя её жестковатые брови, и очень нехорошо вообще — куда там вставать! Но тут я вспомнил, что именно сегодня именно мне надо идти — обсуждают именно меня. Когда я шёл по коридору, никого не встретил — вообще была странная тишина — если не считать звуков мирного храпа, вяло сочившихся из-за каждой двери. Рясов сам еле встал, а я, присев на кровать, чтобы переобуться, чуть не уснул. Муторность и сушнячина были невыносимы — но — о чудо! — у меня на тумбочке стояла двухлитровая бутыль «Спрайта»! Факт её возникновения не установлен и по сей день, но без неё я бы точно сдох — вместе с ней, постоянно отглатывая и брутально вздыхая, я отправился в столовую (там никого не было), потом искать народ в бар — за столиком одиноко сидел Данила и хлебал чай — перед ним девять пустых чашек и кучка сахару — увидев меня, он отвернулся, но потом скрепился и послал меня в… аудиторию…

Кое-кто всё-таки припёрся. Начали нахваливать так, что мне, уже на уровне рефлекса привыкшему от людей «с приличными лицами» слышать исключительно опохабления, стало некомфортно, чуть ли не стыдно. Ну уж теперь точно я насос, я! — радовался я, каждую минуту всячески вздыхая и приглатывая из баттла, то снимая кофту и рубашку и отирая со лба пот майкой, то одевая всё-это, застёгивая на все пуговицы и явно сотрясаясь от озноба… Я едва мог сидеть и существовать, и ничего не мог сделать, чтобы скрыть своё агрегатное состояние. Когда Кабаков определил сюжетную линию девочек как «похмельные кошмары пьяного Шепелёва», все, будто того и ждавшие, удохли. Как ни странно, я поразился, что многие хорошо знают и понимают мой текст — Юля, Марьяна, Витя, Таня (пришла всё же). Как и подобает, небольшая пикировочка с основным своим конкурентом — подчёркнуто безыскусный, устало-равнодушный, лишённый всякой афористичности и артистичности Рясов (длинные волосы в хвостик, очки), и публичная скотина ОШ, знающая кроме двух вышеупомянутых, ещё букву Я. «Сначала про девочек, и потом опять про девочек — это уже как-то неинтересно…» — вяло резюмировал автор романа «Три ада», на что я резво ответил ему, что ензык его вражеский какой-то, как плохой перевод всей этой дребедени, что и так задолбала своими злыми цветами-цитатами. А вот Кирильченко высказал совсем ни для кого не очевидную (даже для меня!) мысль, что «Echo» не в последнюю очередь роман о мужской дружбе — в отличие от тотального большинства авторов, выдвигающих из серости мёртво-картонного мира напитанного ядом героя-индивидуалиста, у меня «сообщество живых персонажей, причём довольно гуманистических» — вот вам!

Кульминация, иллюминация — церемония вручения в Музее Пушкина. Радзинский не приехал, Швыдкой тоже (говорят, в том году его расцеловал Данила), остальные на месте, в том числе и наши телевизионщики, устроившие в ночи такой «беспредел» с гашишем и коньяком, что у наших юных талантов, особенно девушек, не хватает таланту его мне описать. И вот — ату его! — рожа Долгова за стеклом стен и дверей, где холодно и невзрачно. Я его впускаю, Таня выходит его обнимать, даже целует…

Приезд Алёши связал всё воедино — я сразу вспомнил, кто такой я, кто такая Таня и что она с Даней, с Алёшей, с Серёжей, etc., а меня завтра ждёт Тамбов, где ждёт меня не громкая слава и верная подруга, а лишь только сегрегат Санич со своим (моим) самогоном да непутёвый Зельцер, которая, очень возможно, меня не ждёт. Плащаничка была уже навеселе и, несмотря на то, что по рядам как раз начали разносить шампанское, протягивала откупоренную бутыль очень хуёвого тамбовского портвейна — при том он весело поведал, что в поезде обожрался с какими-то удодами и даже зачем-то стырил у них бутылку пива, а я ему неправильно указал метро, и он пошёл пешком, но очень его припёрло в уборную — и он, изнемогая и всё проклиная, вдруг увидел Прям Напротив Храма Христа Спасителя (эту деталь он особенно форсированно подчёркивал) какой-то детский теремок, в оный и навалил (благо туалетная бумага завсегда с собой) и на радостях решил даже выпить по пути — а вообще у него ещё с собой бутылка, яйцо и два мандарина! Я пригубил шампанского, но мне оно показалось как раз портвейном за 28 рэ. Алёша, видно заметив это, сказал, чтобы я не отчаивался, ведь дома меня ждёт встреча с Бетиным (я договорился) и вообще широкая рекламная кампания (судя по всему) и Зельцер тоже передаёт свой пламенный (извини, лучше передам его Тане)…

«Ассак, тифуб…» — слаженно бормоча это, роимся с Алёшей по залу, будто показывая своего рода домашнее задание, веселя народ — многие стали догонять, кому мы подражаем (Абырвалг!) и что нас интересует, грубо говоря, не какая-то там лит-ра, а касса и буфет.

Я и не думал особо отчаиваться. Повстречал я наконец своего издателя Базарова. Он опять развернул свои сухофрукты (Завязи Наших Барышей) — в виде контракта. Читай, говорит. Я принял руками дрожащими ангажемент сей и кое-как различил на нем только выделенные чёрным вожделенные числительные — 10. 000 и 1.000. Я очень хотел есть (целый день нежрамши), выпить (сушняк) и Таню к себе в номер — но понимал уже, что всё-это стремительно уплывает в известную сторону (не мальчик уже и не хочу в ваш сраный волчачий Тамбов!)… Я риторически напомнил, что мне было обещано две тыщи, а не одна, на что Базаров сказал, что всё воздастся тиражами, а возникшие, как улыбка кота, улыбки Кононова и Шаргунова подтвердили, что «все так получают». «Но если уж Вы настаиваете… — глубоко вздохнув, сказал издатель, убирая договор, и добавляя жалобно: — Я же специально из-за Вас ехал…» И как бы невзначай извлёк из кармана аванс и чуть-чуть похрустел им…

Но чу! — и мечта моя, неоформленная в своей хрупкой девственности, подёрнулась блядской (по др. — русски «бляцкий» — «прекрасный»!) хюйнёй реальности — всего-то семь зелёных бумажек со странной надписью (более подошло бы «GOD HATES US ALL») затмили собой всё. «Скорее уж Зильцер сменит свои иголку и сову на любовь к О. Шепелёву, нежели телонес мои (по др. — гречески «мытарь», а по-нашему — телёнчик ебано-ебучий, слюнявый!) насоберёт своей свинкой-котокопилкою на хлеб свой верблюжий» — это да, но всё-таки деньги — единственно доступная нам форма волшебства. В Питер что-то уже не приглашали, премию не дали… — и возвращение моё, мягко говоря, порожняком, будет, не к ночи помянуть, ахуительным пуще прежнего гхавном. Ещё почему-то задело меня — хоть как и многих, но всё таки меня лично! — то, что премию лучшего поэта получил не Витя, а Павел Колпаков (слушая диалоги Данилы с Кононовым, я узнал, что противостояние двух столиц still exists, но опрометчиво решил, что это всё-это туфта). Тыща и две — для меня было всё равно, как будто мне предлагали руболь и два…

В это время Виктор Iванив решил отметить свой проигрыш единолично (ну, или, вернее, тет-а-тет со своим баранделем), а не с этим пиздобольско-и-хуйским фуфлом. Он зашёл в какое-то кафе, разделся, бросив свою дублёнку на лавке у входа, и пошёл поназаказывать себе всяческих насосов — да пропадите пропадом последние две тысячи, из тех что он позанимал под премию! — и они, конечно же, не успел он обернуться, пропали вместе с дублёнкой и документами. Тогда он вышел и пошёл по улице дальше. Зашёл в автомат, снял с себя всё остальное (всё), вышел и пошёл по улице дальше, оповещая прохожих, что грядёт оно — мировое мравительство — он, конечно, и без этого весьма напоминает Хлебникова…

Алёша обратился ко мне с просьбою устроить его на ночлег, и хотя, сами понимаете, во мне всё ещё теплились кое-какие другие планы (по странному стечению пространства-времени именно в моём двухместном № оказалась свободная койка, а № Романовой оказался через стенку), я адресовался к г-же Личагиной. Она сказала, что особо ничем помочь не может — без пропуска его просто не пустят в гостиницу. Алёша, выслушав сие, послал меня подальше, а девушки (Таня и Света) взяли его под руки и потащили — на входе он так непосредственно орал «Бывали дни весёлые!..», что охранники ни на копейку не усомнились, что всё уплочено, человек получил премию и следует куда надо.

На двери у меня была записка «МЫ В 336 — ПРИХОДИ!». Я зашёл, покидал вещи, залез в ботинках на постель, сожрал штук десять таблеток глицина и понял, что меня всего трясёт, кровь прилила к голове, лицо горит, глаза слезятся и вылезают из орбит и вообще мне хуёво как никогда — как тогда. Но почему?

Вскоре пришёл Алёша — он был не в пример мне радостен и сказал, что они пьют вино, есть и закусь, и что Таня уже расстелила ему постельку, но сразу не дала, на вопрос «Почему?» ответив: «Я кричу» — короче, все они ждут и жаждут лишь только меня. Я сказал, что плоховато себя ощущаю, ничего не могу и не хочу, поэтому пусть уж и допьётся сие без меня.

Вскоре Алёша ушёл, а мне стало ещё хуже — настолько тряслись руки, что я даже не смог прикурить! Вскоре пришла Таня — я не хотел её пускать, но она долго стучала. Она увещевала меня, гладила по голове. Я хотел её выкинуть в окно, но подумал, что не смогу, да и не имею полномочий — кто тогда будет писать «Я УБЬЮ ТЕБЯ» — никто больше не напишет это как стихотворение: «Я УБЬЮ ТЕБЯ»! Вскоре она ушла, а потом опять пришёл Долгов — уже в домашних трико, маечке и тапочках, и не в пример более пьяненький и панибратский — я послал его на хуй прямым текстом и он, обидевшись, ушёл. Тогда я подумал, что эту ночь уж точно не переживу, но тут заявился Данила — мало того, что он был при своём чемодане-ноутбуке и книжках, он ещё каким-то образом умудрился приволочь с банкета ящик вина (20 штук маде ин Чили!) и коробку с остатками былой роскоши (те самые канапе)! Зе трабл из, сказал он, что меня не пустят, если не вселиться — а у меня не хватает денег даже на половину №… Конечно, я сразу раскололся (совисть ведь) и выдал ему 700 р.

Вскоре все (кроме Эст) перекочевали ко мне. Данила по привычке обосновался на полу, поближе к вину, Алёша на свободной шконке, а Танечка, хотя её и никто не приглашал, даже уснула рядом со мною… Поутру нас разбудил стук в дверь — ну, думаем, выгоняют — влетевшая Эст произнесла сакраментальную фразу, которую все дружно проигнорировали: «Так с кем из них ты спишь?!» — несколько рук вяло потянулись к бутылкам…

35.

На этом наша алко-одиссея не закончилась. Подошли наши счастливые товарищи и мы последовали с ними в кассу, а потом — правильно — в средней руки буфет напротив Белого д. В заказах никто никого не ограничивал, но из-за врождённой скромности никто не нажрался. Таня с Алёшей постоянно отлучались в сортир целоваться (там он узнал, что у неё жирные бока — надо же, а я не замечал…) — Данила был этим не очень доволен, но ничего не мог сделать — я тоже и тоже ничего, если не считать, что когда Анжелика уходила (с Калужановым уходила), я прилюдно схватил ее за прелестные ноги.

В переходе, когда расстались с Данилой и Ирой, Алёша запнулся о женщину, играющую на скрипке — музыка действительно звучала пронзительно, неправдоподобно, невыносимо, и мы с Таней наоборот пытались поскорей её миновать и утащить Алёшу, но не тут-то было — «ВОТ ВСЯ ЖИЗНЬ МОЯ!» — провозгласил он и вцепился в какой-то поручень, от которого мы не могли его оторвать минут двадцать! (сознательно или бессознательно он способствовал тому, чтобы мы опоздали на поезд).

Началось, дорогие мои, радикальное бомжекоряжничество — мы втроём, уставшие, озябшие, голодные и спохмельные, слонялись из угла в угол, с вокзала на вокзал, в простой человеческой надежде просто присесть: без билета вход в зал с вожделенными пластиковыми креслами запрещён, а из других мест тут же прогоняют уборщицы и милиция! Ситуация становилась до смешного абсурдной — особенно для меня, имевшего в кармане совершенно заветные волшебные бумажки — но Таня (бедная Таня, связавшаяся с нами!) с Алёшей наотрез отказывались принять мой щедрый дар даже в качестве ночи в Зале Повышенной Комфортности (тоже тыщи две-три), и мы в очередной раз в ветреной ночной мгле обходили снаружи очередной вокзал, ища ларёк, где можно купить дешёвого пива…

Вернувшись, я позвонил Зельцеру и сказал, что у нас всё нормально и приеду в 22:12 — жди… В поезде, конечно же, тоже было как-то нехорошо. Вагон наш оказался самым последним, богом, проводниками и разносчиками продуктов и напитков забытый, и вообще там было удивительно грязно, холодно, сильно трясло и присутствовали только мы вдвоём, а потом подселился какой-то босой бомж в прогоревшем одеяле (он, конечно, напоминал не что иное, как труп). Сразу вспомнилось, что последний вагон обычно используется для перевозки зеков и прочего, а Алёша увидел у сортира табличку с надписью «Москва-Тамбов», тогда как поезд был проходящий, кажется, Астраханский… Короче, мы вообще подсели на измену, туда ли мы едем… а когда нас пару раз перецепили и поволокли вообще незнамо куда… А когда, мы собравшись и обрадовавшись, сверили на часах и билетах время прибытия (22:12, как вы помните) — а за окном было непонять что, и поезд не остановился… Не остановился он и в 22:30 и в 23:12… Измена достигла предела, но тут появился проводник и сказал нам, что время прибытия 02:10, а 22.12 — это число. Чудовищно хотелось есть, но он сказал нам, что из нашего вагона в ресторацию пройтить нельзя — скоро Мичуринск, купите пирожков.

Третий час! Мне ведь теперь больше и некуда, кроме как к ней — только она поди, прокляв самое имя моё, спит уже и может и не открыть. Взял такси за стольник (не насос ли я?) и вот уже у дверей ея…

Она ждала. Я, не зная с чего начать и как вообще это передать, обрисовал ей всю безнадёжность нашего с Алёшей положения, но она не поняла — ожидалось ведь чудесное возвращенье меня в облике квадронасоса, а прибыл я в виде самого обычного монозасифанского ишачка. Вместо ожидаемых призов и двух тысяч я выгрузил на стол две белых кучки: кубики сахара и плиточки мыла — всё-это я начал собирать ещё в гостинице, и теперь их было довольно-таки много — достаточно для того, чтобы подумать, что сие есть весь мой трофей… Одновременное угнетенье и возбужденье нервной системы не давало ни говорить, ни сидеть, ни говорить, ни обнимать — в то же время я делал всё это, не зная, что делать и как бы не осознавая, что я делаю и зачем — само существованье было проблемой… Единственное, что я знал точно — что не хочу выпить — и, какой бы нектар мне не предлагали, не захочу ни завтра, ни послезавтра, и, скорее всего, вообще никогда! Тут она, конечно, выпростала бутылку «Яблочки» — сказала, что очень ждала меня, и сама её купила, чтобы отметить мою победу… Я чуть не набросился на неё, чтобы удушить. Скрепившись, начал в очередной раз объяснять… Ну ладно, ладно, мы выпьем завтра… Ну Лёшь… «К-ка-акой й-а т-тебе «Лё-ша!?» — подсказывает баранчик с прибалтийским высокомерным акцентом, но пить всё же пришлось… И, как ни странно (фу, как грубо это «Яблочко»!), к лучшему…

«Ты не изменял мне там?» — неожиданно пропищала она, полушутливым или полупьяным тоном, и я, едва успев растерянно и профанистично ответить «Не-а», прыгнул — на неё — в неё, как в пучину вод…

33.

Анжелика, закинув в меня и в себя по парочке недамских порций, повиляв в моих отстроенных на неё опциях своей непростительной попкой в каких-то супертонюсеньких спортивных штанишках, взяла полотенце и исчезла. Остались Пахомова, Кирильченко, ещё кто-то. Поила теперь меня, удивляя своим примером, Таня. Я не мог ей отказывать… Мы сидели на кровати рядом… всё ближе и ближе… её рука касается моей, она потихоньку меня обнимает за талию, я вкрадчиво обвиваю рукой её талию, трогая за животик… Она даёт мне ещё что-то пить, потом укладывает на кровать… Я уже очень пьян и не могу ничего другого. Она ложится рядом, лицом ко мне, гладит мои волосы, лицо… её лицо всё ближе и ближе… Отвернувшись ото всех, прикрываясь ладонями, мы целуемся… Я понимаю, что это был её поцелуй, и улучив момент, когда, как мне казалось, на нас никто особо не смотрел, я атаковал её сам — губами, языком, зубами, а рука моя отточенным, нагло-уверенным движением сзади — где никто не видит — проникла к ней в штаны под трусы и мои пальцы уже ласкали обе ее «точки сборки» — наверно её это даже немного смутило, но и подлило масла в огонь… Она поняла и оценила мою игру — как только на нас не смотрели, я совал ей под одежду руку, лаская ее, а при малейшей опасности выдёргивал, напуская на себя «пристойный» вид, даже пытался что-то говорить… Бедные Кирильченко с Пахомовой, которым всё-это пришлось наблюдать — впрочем, думаю, обламывались они лишь в том, что не могли сами изобразить что-то подобное — а в остальном им было весело и удивительно смотреть на нас и пить вино. Однако природа вскоре всё больше брала своё, и конечно же, пришла мысль, что в таких условиях дело не удастся довести до предусмотренного ей, природой, конца.

«Пошли ко мне», — шепнула Таня. Однако мне, пьяно-совестливому, такое предложение показалось верхом неприличия — а как же её руммейт Светлана Эст, а как же Данила… Короче она взяла и резко срулила — может даже обиделась.

Я вышел в коридор и вроде как стал думать. Несмотря на позднее время в коридорчике на диванчике сидели Дина и Сокол. Я присмотрелся и понял, что Танина дверь не закрыта. Ну, подумал я, они-то уж точно доложат, и не сказав ни слова, шмыгнул в номер.

Она стояла у окна — она меня ждала! Я захлопнул дверь, кинулся к ней, присев, обхватив под колени, поднял её, целуя в живот… Взахлёб целовал ее, держа навесу — рука просунута под промежность — стаскивал одежду — вся такая податливая, горячая, мягкая, уже постанывает-скулит, трусики хоть выжимай…

Отпустил ее в постель, сбросил с себя одежду и к ней. Сплелись в яростной схватке, освобождая друг друга от трусов. Она там очень мокрая и волосатая — не сказать, чтоб мне это нравилось (извечные бэкграунд-мыслишки), но зато легко. Я на ней, она вся трепещет и со своим безумным ритмом распалённой природной похоти приподнимается мне навстречу, стонет — не сказать, чтобы мне понравилось такое рвение — ведь совсем уж привык к неподвижному Зельцеру. Кончил, конечно же, сразу же. Вот так дорогие, какой облом девушке — сколько всего, и тут тебе полторы минуты секса, и всё — мужской пресловутый храп. Что Данила, что я — одна (1-я) позиция. А ведь, милые дамы, это только самое начало… Она видно уж решила меня великодушно простить — всё-таки первый раз и я был действительно очень сильно пьян — ласково гладила по щекам, я чуть не плакал, чуть не шептал «мама»… Но нет — ты хотела не этого и я тебе хотел не это! — я вздрогнул как от разряда дефибриллятора и набросился на неё зверски. Она кусалась (прокусила мне губу), царапалась (длинные ногти), скулила (я затыкал ей рот), трепыхалась и металась (ортопедический матрасик — е!), ноги ее были задраны мне на плечи…

Тут послышался звук открывания двери и, включив свет в предбанничке, вошла Света Эст. Мы успели закрыться одеялом, принять благопристойную позу и притвориться спящими. Я на всякий случай уткнулся рожей в подушку (как сообщила потом Света, камуфляжные штаны на телевизоре говорили сами за себя).

Пришлось на время затаиться, а потом делать свои дела по-тихому. Второй заход ей понравился больше, но мне не хотелось останавливаться. «Повернись ко мне задом», — шепнул я, лаская ее пальчиком, давая понять недвусмысленность моих намерений (хотя сам понимал, что это в принципе большой риск). «Какой ты порочный», — только выдохнула она, с готовностью подставляя мне попку (будто решив убедиться, что автор литературный и автор реальный всё же одно и то же лицо) — это мне было очень приятно. Я вошёл в неё легко и просто, видно было, что ей это знакомо и нравится…

Потом ещё целовал и гладил её лицо — такие большие непонятного цвета в лунном свете глаза… длинные белые волосы… Белоснежка… только брови такие какие-то жёсткие…

Уже в полвосьмого я её покинул — пошёл к себе, прихватив кипятильничек. Согрел в двух найденных в шкафу стаканах воды, заварил, очефирел, согрел ещё два, заварил и быстрее пошёл отнёс приспособление обратно. Только я опять пришёл и приступил к чаю, раздался стук в дверь. Быстро спрятав стаканы в шкаф, сняв штаны и взъерошив волосы, я открыл. Это был, конечно, Данила Михайлович и спросил кипятильник (видно, ему опять сообщили, и он по косвенным уликам решил удостовериться). Уж чего у него не отнять — совершенно безумного рогожинского чёрного (утверждает, что наследник грузинского престола!) взгляда… Я лишь пожал плечами, добавив что «вчера вечером вроде был у Тани» (кипятильник то бишь, а не я!). Он извинился и ушёл. «Прикалываешься?» — сказал давно всё одним глазом наблюдавший с постели улыбающийся Рясов. Ну да, приходится.

Вечером Данила встретил нас в баре — мы шли с ней, взявшись за руки. «Вы не находите, что надо объясниться?» — риторически вопросил он. Мне стало как-то неудобно, и я чуть не отпустил её нежную руку — она крепко сжала мою и повела меня в сторону. «Будем считать, что я вас не знаю», — подвёл итог пьяный Рогожин-Давидофф.

В голове у меня, во всей этой пьяной цветистой мгле, всё вертелся его рассказ — он сам отвечал на вопрос о том, как ты, Д. Св.-М., докатился до жизни сей. Он ведь был интеллигентным, литературным и красивым мальчиком — ещё когда он получал «Дебют», мы могли видеть эдакого моложавенького Илью Лагутенко, явно не обделённого вниманьем юни-юниц и не чурающегося неких околопидорских сфер… Но вот пресловутый перелом сделал своё грязное дело — и чтобы возродиться к жизни новой, перед нами возникло то, что все приличные люди, в том числе и собратья по цеху, даже Кузьмин, именуют не иначе, как «грязный Давыдов». Ежели кому и полюбить меня, то уж никак не как «во всех отношениях милого мальчика», а как-то иначе — таков примерно его внутренний девиз. Подобные метаморфозы, по крайней мере две, как я подразумеваю, пережила Репинка — на 1-м курсе это был надменный в своей интеллектуальности, но хрупкий внутри и от этого крайне необщительный «подросток», потом, едва познав от нас основы «профанного» и спиртного, резко преобразился в самодовольную циничную Репу — такую всю картинно-информальскую и гиперобщительную, мгновенно завоевавшую титулы «стрэнжь» и «секс-символ филфака», а теперь вот всю такую до тошноты приличную, обычную, публичную, семейственную и деловую, но в некоторых моментах и с некоторыми людьми проявляющей суть свою — намного пуще прежней. Всё-это мне крайне интересно (неужели человек всё-таки меняется?!), но непонятно (хой там в рут!).

На радостях я (лично) купил пару бутылок нормального вина, но этого было мало. Делегация во главе с Анжеликой пошла разыскивать Г. Б. Остера (два дня тому он, увидев как девушки-красавицы сбираются в долгий пеший путь в магазин, предложил отвезти их на своей точиле да ещё и тыщонку пожертвовал от себя!) — на этот раз он несколько замялся, сказал, что машину долго выгонять, нехотя дал пятихатку, а потом ещё сам пришёл пить. Данило Михайлович похлопывал его по плечу, подливая водочки и называя Бенционычем, а потом, как водится, перешёл к проповеди своих простых, но вечных истин… Бенционыч сказал, что мы классные ребяты, и не просто классные, а ваще — а ему ещё предлагали вместо Липок на «Последнего героя» поехать! Он всем нам стал гадать по руке (сказал, что изучает древние книги). Рука Данилы была грязна, что вообще против всех хиромантических правил. Мне было сказано, что в моей жизни именно сейчас совершается глобальный переход в иное русло (ну, наконец-то я начал становиться насосом! — радостно думал я), но потом будет ещё один переход или даже перелом — какое-то событие изменит мою жизнь — и я стану чем-то иным, например, священником или монахом. На вопрос (его задавал даже не я, а вся наша дружно заинтригованная шаражка), что это за событие, Остер, несколько замявшись, ответил, что может быть, смерть жены, потеря мужской силы, вплоть до кастрации. Тане он сказал, что она никого не любит по-настоящему, но будет и в её жизти перелом. Соколу он показал, что его линии образуют букву «У», что значит, что вообще непонятно, как он с такой буквой существует (я почему-то подумал, что «всё смогу простить этому человеку» — и потом, как мне кажется, кое-что из этого оправдалось…). Надо ли говорить, что были, конечно, и другие руки и их рисунки, но именно эту четвёрку судеб я, по странному стечению баранделя, воспринял несколько обобщённо (?). Надо ли говорить, что тут же я приуныл — сел в углу с бутылкой и осунулся как в лучшие свои деньки. Вскоре меня уже утешали, а Бенционыч говорил, что «пиздобол он и хуй» (строчка из стиха Кононова, которая, запустив машину моего теребления, уже сделалась в кулуарах неприлично мохнато-крылатой).

Я опять оказался в постели и объятьях Тани Романовой. Нажрался я так (и так боялся прихода Св. Эст или почему-то Д.-Св. Мих.), что даже не стал (не смог?!) полностью снимать штаны, а действовал как шпана в подворотне… Вскоре Света всё же пришла — она начала стучать (я лихорадочно натягивал штаны!), а Таня невозмутимо сообщила, что карточка у неё и она её не пустит. Света начала стучать и скандировать: «Ты же здесь, я знаю!» «Трахай меня», — невозмутимо сообщила Таня. Я вроде делал это, но стал беспокоиться (больше за Свету, чем за себя), а Таня сказала, чтобы я не беспокоился и невозмутимо сообщила, что уже научила бедную девочку пить и курить, а в данный момент учит ещё кой-чему… Вскоре Света всё же пришла — да с дежурной по этажу, а потом с новой карточкой. Мы нагло сделали вид, что спим, а потом невозмутимо не давали «бедной девочке» (она же «дура малолетняя») спати…

Окончание 35.

Поистине как возвращение домой. Я понял, что она такая родная, моя, мною мне воссозданная… Столько трудов и эмоций вложил в эту дрянную принимающую плоть-и-кровь, что мы с ней, можно сказать, составляем уже некое единое существо. You are the perfect trakh! — никак не думал, что буду петь в её адрес такие дифирамбы! Сколько можно учить этих вечно-ювенильных блядей, пора и оценить притёртость отшлифовки! Такая победа особенно дорога — не сказать ведь, что я сам-то такой мастер и учитель, я ведь тоже учился уча — меня ведь никто не учил, никакой там «старшей женщины», да и вообще тренироваться-то катастрофически не на ком, книг я особо не читал, фильмов не смотрел…

36.

На Новый год мы наготовили всего (тут уж я себя показал!), притащили даже ёлку, пригласили Алёшу… но потом пошли в гости к Шреку… Они тут же все напились водки и накурились, и я умолял её поехать домой, и повинуясь посулам в стиле «Щас подойду», ждал минут двадцать на остановке, а потом ушёл.

И вот, после кошмарных событий новогодней ночи, которую я без преувеличения еле пережил (в обиде, ревности и раздражении, без неё, без спиртного, без отопления и сна — ждал, что может они всё же придут за мной!) и описал потом в рассказе «Мононовый год в мультимедийной квартире», она всё же позвонила мне, и я, конечно, примчался. Когда Алёша ушёл, мы долго убирали со стола, потом допили вторую бутылку «шэ» (от этого слова меня щас вырвет!). Ночью показывали «Матрицу» — она обосновалась полулёжа, изготовившись к просмотру — она, видите ли, не смотрела её — все смотрели, а она нет! Даже спросила у меня, хороший ли фильм и про что. Я ответил, что не смотрел, и робко прилёг рядышком ничком — как будто холоп, пав ниц, к панне своей подполза… Она, конечно, сразу предупредила, чтобы я её не отвлекал… А когда я, запинаясь и заикаясь, попытался что-то сказать, она сказала: «Но ты же ведь ушёл», — и ударение было и на «ты», и на «ушёл», и я понял, что не только сегодня ничего не будет и не только я всё проклял и зарёкся… Всё существо моё затрепетало в единственном порыве всё изменить, забыть, объяснить… Но только одно её слово заставило меня заткнуться. И я заплакал.

Тыкаясь, как щеночек (как говорила бабушка, кутёнок), куда-то ей в подмышку, я заплакал навзрыд, с всхлипами и подвывом, буквально заливая её слезами. С каждым новым порывом, сотрясавшим моё тело до судорог в животе, как будто я блевал, я сам поражался не меньше её — никогда в жизни я не делал такого и как-то не представлял, что буду… Тем более, что никто не умер — все живы, относительно здоровы, и смотрят «Матрицу»…

Когда её майка отсырела, а я, как будто затихнув и угомонившись, вдруг в десятый уже раз начинал всё снова… она обратила на меня внимание и сказала: «Ну хватит, Лёшь…» — даже с некоторой мягкостью (кажется, шла реклама). «Пожалей меня, дрянь!..» — наконец-то вербально простонал я и вновь залился слезами. «Но ты же ведь ушёл», — повторила она и далее посоветовала для того чтобы успокоиться пойти на кухню — там в шкафу есть ромашка медицинская в пачке — взять пару столовых ложек… Я… Когда она всё-таки дотронулась до моего лица («Если ты дотронешься до меня, я умру», — говорит Гумберт уже-не-его глупенькой Ло), я разрыдался с максимальной самоотдачей и в последний раз… Потом пошёл на кухню.

человек который не видел «Матрицу» я лежу рыдаю пытаясь прижаться к твоему лицу красную или синюю пилюлю я проглотил среди пачки глицина больше всего я хочу чтоб ты сказала хау а ю или укусила но ты лишь «тише!» (всхлипы) и отстраняешь шею (слёзы) и плакать некрасиво — увы…ы-ы… куда мир посредством спецэффектов катится для тебя крайне важно и чувствуешь уже щекой что я-то смотрел и говоришь отвари ромашки ишь ты! — он может уклоняться от пуль!! — а она от слёз!!! — хау хэз ю??!!

Это я написал не в тот день — не подумайте. В тот день я готов был вырезать ремнями из кожи (но не вырезал даже царапинами — во-первых, ссыкло; во-вторых, взрослый ведь уже: не поможет, да ещё ведь и выставит из квартиры!) одно лишь слово — «ВСЁ».

37.

Теперь я сидел в основном в Пырловке, а звонил в основном Инне (Зельцер сразу сказала, что хочет навестить Толю — у него 28-го день рождения — и я сразу понял, для чего.) Однако выдержать целый месяц я никак не мог… И вот я, весь соматически трясясь и метафизически содрогаясь, звоню ей на сотовый — вообще-то не веря в сотовую связь, затаив дыхание — как будто ожидая вечный «Blocked»…

— Аллё. Ну что ты хотел? Говори громче — я в институте, перемена, тут все орут. Ну тише вы, блять! Ну я вот не могу. У меня теперь всё по-другому. Ты его не знаешь. Ну вот так вот… Ну ты же ушёл. Надо было не уходить. Ну вот так вот. Нет, не надо. Ну вот так… Ну что ты хотел?

Её дыхание. Моё дыхание. Удары сердца, звуки и крики, расстояние.

«Я тебя люблю», — кричу я в трубку.

«Да?!» — почему-то все современные девушки отвечают на данный призыв искренним и чуть ли не весёлым удивлением («Maybe ye, maybe no, maybe sex, i don't know…» — такая разболтанность давно стала нормой, заменив старомодные «дай ответ»). У неё в эфире всё замолкает — такое ощущение, что её шумные подружки услышали слова мои. Я и сам, услышав их, устрашился — ведь ничего подобного говорить не собирался, особенно по телефону, особенно после всего…

«Я люблю тебя», — повторяю я пространству, где есть только чьё-то дыхание и всхлипы, и больше нет ничего и никого.

На другой день я приехал вечером к ней. Она впустила меня, но сказала, что ей плохо и чтобы я говорил что надо и уезжал. Я, как всегда, опустился перед её ложем, и тянул к ней руки. Она вяло принимала (или отвергала) мои ласки и слова, а когда я пытался залезть к ней, чтобы быть ей равным, а то и взять верх, она отпихивала меня категорично и говорила что «всё, я теперь не могу» (я, зная о её странной «честности»: не может одновременно встречаться с двумя — подумал, что если она уже не спит с ним, то уже серьёзно настроена на это, и мне стало невыносимо горько). Вскоре я исчерпал все свои слова и поползновения и не солоно нахлебавшись готовился к выходу, переминаясь у двери, ожидая, что она выйдет меня проводить…

«Я хочу нарко-тиков!..» — простонала она, как будто напоследок доверяя мне свою самую сокровенную мысль. («Хачу касетку!» — говорит девочка, и она знает, что она сладкая и ей её дадут). Я удивился: ведь с ними давно и всерьёз было покончено — года два даже и речь не велась.

Такое ощущение, что мы оба сейчас разрыдаемся… Но нас ведь не злой рок разлучает, правда, маленькая моя? Это же ты сама?! Я притянул её к себе и поцеловал — в щёчку, как и тогда. Это единственное, чем я ей могу помочь, знак моей сопричастности, бескорыстный дар.

Через неделю уже она мне звонила и плаксиво сетовала на жизнь сию: её никто не любит, она никому не нужна, херово-невыносимо, повеситься что ли, убей меня, Лёшь…

И вот я уже нежно беру в руки её нежную шею… Ну что, была у Толи? Была, подарила ему подарок. Подарила ему подарок, а потом и ещё один? Ну нет, и отводит глаза. Ты выпила и осталась у него (кивает) и спала с ним (мотает головой), и шептала: «О Толечка, как я по тебе соскучилась!..» (бьёт меня по плечу, приговаривая «дурак»). Я хватаю её уже не нежно. Ну скажи мне, дрянь, ты с ним спала? что, не понравилось тебе? Ты же не можешь лгать про секс! Почему-то, двуличная дрянь, не можешь! Посмотри мне в глаза! Она вдруг кинулась на пол, обнимая меня за чресла и рыдая.

— Лёшечка, ты самый лучший!..

— Ясен пень, кто же ещё.

— Ты самый-самый лучший в постели и вообще…

Я принял её комплименты как должное — как мелочь сдачи со сделки, оплаченной чемоданом с бабками. Она тут же во всём призналась, как неудобно ей было с ним, как утром он сказал: «Ничего у нас не получится», и что видела у него татуировку: «LIFE IS SHIT» — во всю его широкую спину готическими буквами! Да, вот до чего, дрянь ты этакая, ты доводишь людей, равнодушно сказал я, кусая её и обнимая, чувствуя на вкус и ощупь, какая она уже далёкая, другая, не моя.

…И как к этой другой и не-моей, ставшей по своей воле другой и не-моей, зарождается, вскипает во мне новое чувство — как будто другое и не-моё. Как будто только теперь стало, за что её любить! Если я правильно выражаюсь по-русски, любовь — это синонимум жалости, только с оттенком ненависти. Неужели «красный паучок» Достоевского здесь оказывается не отравой, а необходимой ложкой дёгтя, или дрожжей, или прививкой для идиллии Леонтьева?! Трудно в это поверить, но факты. Супруги признаются, что после серьёзных ссор у них «бывает самый хороший секс» — что раскрывает и глубинный смысл пословицы «Милые бранятся — только тешатся». И дело тут, понятно, не в механике, но в её наполненности чувством — только каким? Ясное дело, смешанным — ведь чисто христианским не наполнишь — всё равно грех… Хочется и отмстить и пожалеть, сделать больно и наоборот…

38.

Начало Эпохи Закона Трёх Дней было ознаменовано концом Эпохи Совы и приходом ещё более несуразного тирана, имя которому Максимус.

Однако всё по-порядку.

Я же не могу без неё… И я понимаю, что я не прав. Надо день здесь, день там. Мол, дела, то-сё, отдохнуть друг от друга, побыть одному… Но я так не могу — мне надобно всё и сразу, навсегда и постоянно! А так как «секс, секс без перерыва» — это мило, конечно, но, так сказать, в собственно буквальном смысле недостижимо, то я просто хотел лежать целый день с ней, ничего не делая. Что мне ещё надо — остального у меня и так через край, а этого было крайне мало…

Смотрит на меня и улыбается. Женщина, она как собака — виляет хвостом, смотрит на тебя жалобными глазами, и думаешь, что всё понимает и вот-вот скажет — а стоит только ей открыть рот — тяв-тяв, гав-гав и всё, разнообразия ноль. Ты такой-то и такой, ты какой-то не такой, ты вот это делаешь, а этого — не делаешь, и вообще, сто раз тебе сказано: не плюй чаинки обратно в бокал!

Это, как вы не догадались, были день первый и день второй. Сначала она сама меня встречает ласково — сидим на кухне и она плачется мне как родному — «Я никому не нужна — все меня только используют», «Мать меня бросила, уехала», «Что же в жизни-то моей так всё по-блядски?!» и прочая философия — мне даже становится неудобно: «Ты что, дочка, мне всё о неудачах со своим Толей щебечешь — я же всё-таки тебе не мама, и даже не папа — а типа его конкурент», — говорю (обнимая, гладя по головке, вытирая, слизывая слёзы). «Но мне же некому больше сказать!.. — хнычет она, — только ты такой, Лёшечка». В такие минуты я сам бываю растроган до глубины души и готов сделать для неё всё… А что я могу для неё сделать?.. Только как следует трахнуть! И в первый день и это получается как-то органично — безо всяких рефлексий об эгоизме, альтруизме, мастерстве и скотстве — как будто она просто меня любит и ждёт — соскучилась маленькая доченька — и хочет, естественно, по заведению природы и человека, именно этого. На другой день прямо с утра, с постельных попыток повторить и закрепить наше счастье, начинается несколько другое. И весь день всё (вернее, жалкие остатки атавизмов подобий чего-то-кой-чего) держится на моём беспрекословном тише-воды-ниже-травизме. Случка случается в случае особой удачи, и она не всегда удачна. На третий день вообще невыносимо, и если я не могу собраться с волей и покинуть её (а я не могу!), то к вечеру она набрасывается на меня с такой злобой, что мне становится страшно — сам намёк на что-то интимное — «Элечка, ну иди ко мне (положен уже на своём диванчике), я тебя пожалею» — звучит кощунственно и абсурдно; из утра я обычно покидаю её сам, не разбудив или, если проснулась, бросив в дверях: «Всё, прощай». Я полон решимости (тем паче, что без копейки и иду пешком на вокзал, а потом ещё 9 км!), но через неделю её образ настолько засоряет собою все мои каналы связи с реальностью, что её полуночный звонок (да, обычно она звонит мне сама!) воспринимается как чудесное избавление от тромба — я чуть не пытаюсь сам влезть в трубку и перетечь к ней по проводам!.. А потом всё повторяется: взаимная инъекция, диффузия, конъюнкция, эксплозия, дизъюнкция, анемия, ампутация, мутация…

Но Я идеалист. Я русский. Я хочу абсолюта. Чтобы весь внешний мир для тебя был я, через меня. Чтобы ты была как бы в коконе (у меня, блин, хватит сил и фантазии на изощрённейший кокон!). Чтобы в сердце, в уме, на языке и во всех твоих других местах был только я. Я — твой бог, ты — мой человек. И наоборот. Но лучше всё же я — я ведь мужчина, мне сподручней — а ты, так сказать, можешь быть землёю плодородной — любовь настоящая: моногамная, агиографическая, географическая, иерогамная. И чтобы ты не говорила, доченька, это мой организм многоклеточный, а ты — всего лишь дочерняя клетка, дочернее предприятие — ребро, и не более того. И это у меня их штук двадцать (одно бугровато сросшееся после слома), а не у тебя (иными словами, это репродуктивный цикл мужчины оправдывает «наличие нескольких партнёров», а никак не «женская природа»!). А если уж Вы знакомы с термином «мужской шовинизм» и допускаете его применение (и особенно в данном случае), то Вы, дорогая моя, круглая дура — но пожалуйста, умоляю Вас, не бросайте читать — ведь сказано: не даёте, но всё равно обрящете — вот да и оформитесь в попку хотя бы виртуально!

(Да, Таня, трудно быть богом, ведь чтобы им быть — хоть кто-то должен в тебя верить. ЯТЛ. «/ // //».)

А вот самое интересное. Звоню я как-то Долгову, пока «глава семейства» смотрит телек, по-домохозяйски поболтать.

«Ты где, чё делаишь?» — спрашивает он. Да вот дома, у Зильцера, фасоль вот жарю, отвечаю так по-домашнему, а недавно вот ходил относить мусор. Короче, «у нас» теперь собака. Три недели назад — ну, типа как я «ушёл» — эта дура купила щенка стаффорда. Зовут Макс — в честь её бывшего любовничка. Ну, я тебе скажу, это и пидор шерстяной! Дуня по сравнению с ним просто стиральная-машинка-малютка-ацидофильная-полуавтомат-стационар! Он настолько нагл и валтузлив, что не токмо г-жа Шр’ек, хоть сама и вызвалась справить ему документы за 50 баксов, когда ознакомилась с ним лично — теребила его за все места и особенно даже за «письку» — а мы бы прямо сказали «пичужку»! — вынесла немногим больше часа, решила действовать заочно, поостереглась, а даже г-жа Сова, как только он первый раз влетел на кухню и начал на неё визгливо гавчеть, сразу приуныла до нехорошего. По словам хозяйки, она «как будто почувствовала что-то» и за считанные дни осунулась в самом буквальном смысле. Я видел её перед смертью (смешок Долгова) — забросила все свои козни, сидит в углу, бедная, молча смотрит на возню с собакой и отказывается от пищи. «Чё, сучара, и на тебя управа нашлась!» — сказал я ей, а она даже не ответила! На другой день, когда я уехал, она издохла. Эльмира её бросила на балкон, и две недели она провалялась там, а вчера вишь отдебель, оттепель… (Алёшины всхлипы в трубке.) Сегодня с утра меня Зельцер донимает: «Лё-ше-чка, совой воняет, ты бы отнёс её в мусор». Я так и сделал — положил её в пакет… засыпал сверху кожурой от картошки (Алёша уходит в радикальный покат), чтоб дорогой не воняло… (И всё бы ничего, дорогие вы мои, да фасоль сгорела).

А собачка энта, Максик, щенок ебучий ростом в пол Дуни и с хуем в пол моего, начал жить себе припеваючи. Кушает мясо, спит на постели с Зильцером, ссыт и какает где попало. В первый день, я, забираясь в тёплую постельку на своего-несвоего Зельцера, вижу и чувствую, что на нём вроде как кто-то уже есть… И она целует его. Я заявляю, что не буду целовать её, пока она не помоет рот. И не бери его за хуй — лучше меня! Потом, когда я всё-таки начинаю свою долгую «пейотную песнь», кто-то как-то, воняя козлятиной, совятиной и псиной, пристраивается чуть ли не ко мне самому! В первый день она бьёт его пяткой, спихивая, во второй — я бью его пяткой, а потом она меня пяткой… В третий — я сплю на зассанном коврике у двери.

Пудель Атма, королевский Артемоха, пёсик Антураж, Снупи, Макси-Снупи-Залупи! — пантеон человеческих покет-друзей, серия «сделай сам + сотвори себе» Но когда она срывается и начинает его лупить, мне становится его жалко! Лёшь, следи за Максом. Слежу. Это хуйло несмышлёное затискивается под тумбочку под телевизором и начинает шумно мочеиспускать на ковёр. Я трублю тревогу. Прибегает Эльмира и орёт на меня: «Блять, сказала же следи! — он ссыт, а он смотрит!» — «Ну я что ему хуй заткну что ли?!» — «Какая же ты рвань — бери вот теперь тряпку и вытирай. Пойдём, Максик» Или: «Опять ты наступил в гавно! Я же специально тебя предупреждала!!» (Алёша, я думаю, дохнет навзрыд, а я чуть не плачу, ей-богу, — каждый из вторых дней проходил теперь в бесконечных обвинениях меня в том, что я ненавижу Макса, не люблю животных, и вообще я бесчувственный эгоист и думаю только о себе и своей утробе — как бы пожрать и поспать за чужой счёт — и это в то время, когда бедному щеночку и так нечего есть… ты бы хоть раз бы… (всхлип, начинает хныкать) хоть косточку… ему принёс… если б ты любил меня, ты бы любил и его…). Что за хуйня! Бе-бе, «ему два месяца всего», а у него руки толще чем у меня — спрашивается: почему? — потому что он сжирает в два раза больше, чем я! Я питаюсь пельменями из незнамо чего, а это ходячее мясо с прожилками ест стейки! Нахуя он вообще нужен?! — я, я могу делать всё, что может и он — вилять хвостом, бегать, прыгать, рыгать, лаять, фыркать, лизаться, вонять хуйнёй, мочиться на ковёр — да я могу много большее! — да он в сравнении со мной — молокосос! Давай я сожру его долю и оттащу его в мусор. Или обджярю в духовке. (После таких слов меня начинают бить и выгонять из дому.)

…Она мне никогда не нравилась как женщина, не нравилась как личность, но благодаря многократности и единственности обращения именно к ней, я познал её именно как личность, как женщину.

Как один и тот же человек может быть и тем и этим? Зельцер дрянная и Зельцер хорошая. «Я хоро-ша-я…», — постанывает она как девочка, когда я в первый день, лёжа на ней, целую её и шепчу «дрян-ная…». Я и сам в этот момент не верю, что уже завтра она будет редкостной дрянью и стервой. Нет, говорю я себе, как человек, который видит призрака, и чтобы не потерять рассудок, отнекивается, ты дрянная, ты очень дрянная. Я хоро-ша-я, стонет она, и я не знаю, что сказать. Я шепчу: нет, Элечка моя, ты дрянная, ты очень дрянная. Ты меня даже ни капли не уважаешь — и это факт, и я смотрю ему в лицо и не могу оторваться. Но мне ничего и так, просто немножечко обидно. Не слушай меня, говорит она, не обращай внимания на то, что я дура на тебя несу.

Когда ты без косметики, без одежды лежишь передо мною в полутьме, ты совсем другая — хорошая, нежная и лишь немножко-немножечко дрянная. А утром ты встаёшь и словно надеваешь другую кожу — два часа, пока ты красишься и выщипываешь брови (я ещё, златые, про это вам не рассказывал, но помилуйте!) делают тебя на десять лет старше. И вот ты на улице с собакой — я, честно говоря, каждый раз так встречая тебя, чуть ли не боюсь тебя! — ты такая грубая, чёрствая, неприступная!..

«Что же, я такой уж монстр, что ли?» — кротким голоском говорит она, и мне становится на секунду стыдно, что я как-то смог что-то подобное допустить к мысли и обсуждению. Ещё через секунду я уже говорю: «Да, ты, во-первых, дрянная вся, а если заглянуть поглубже — ты монстер. Но это только я вижу. (Мне можно, потому что я врач — специальный Айболит для монстров, в глубине души тоже немножечко монструозный.) Я и с дрянью за один стол не сяду, и тем более не в моих принципах ложиться в одну постель с монстром, пригревая его на груди… Но тебе я почему-то прощаю всё. Наверно я тебя люблю. (Кто-то ведь должен любить и тебя!) Можешь считать меня распиздяем и эгоистом (наверное, я ими и являюсь), можешь презирать меня за это, за моё смирение, за всё что угодно — только люби меня, дрянь, хоть немного — немножечко!»

Не за что, не за что её любить, повторяю я про себя как мантру, хуже неё ведь нету дряни… но сбиваюсь: ведь должен и её кто-то любить?! Я её не осуждаю, даже и приемлю как факт — но любить-то за что?!

Конечно, я всё знаю, тоже составил дихотомию… Сама возможность того, что она может быть хорошей (и бывает, хотя и очень недолго!), выбивает меня из колеи. Я должен её любить только за то, что она хуже меня — что я могу спокойно заснуть с мыслью, что я лично знаю человека, который точно хуже меня…

39.

Правильно вы думаете, дражайшие мои, что и на животине сей она не остановилась. И вот я что называется не опять, а снова вижу, как она, сидя на кухне, положив ногу на ногу, вправляет себе в бугорок на кулачке иголку-инсулинку, ругается, выбивая об стол сгустки крови, облизывает руку… Показывает чудеса сосредоточенности, просит ей прикурить и показывает чудеса расслабления.

Несмотря на всю эту её обнажённую кровь, боль и т. д., всё равно это было зрелище неоднозначное, имеющее в себе нечто подкупающее, вызывающее одобрение — вам же нравится видеть лицо вашей девушки в момент оргазма — когда она закатывает глаза, пищит и задыхается, тащится — так и Зельцер начинает втыкать — это явно положительный эмоциональный пик… Но нет уже и речи о том, чтобы спеть «Ситтинг ин май рум…»

Вскоре я узнаю, что я являюсь единственным посвящённым в её маленькую тайну (звонок в дверь — «Шрек пришла! — раздражается она, прерываясь, — скажи, я сру», — и запирается с «приблудами» в сортире, а потом выходит, как ни в чём не бывало), и начинаю беспокоиться, что она угрожает большой бедой.

Я уже знаю, что авторитетом не обладаю. Авторитетом в её глазах не обладает никто. Но всё-таки я…

«Как ты думаешь, сколько за это дадут?» — и показывает мне потрёпанную книжку — «Закон Божий» издания начала прошлого века. Моя экспертиза заканчивается тем, что «я не знаю», но вдохновляет на проведение беседы, на которую уж давно вдохновлял барандель, но я всё не решался.

Сначала я читаю ей отрывок из самого начала — как Адам и Ева согрешили, вкусив от змия. Разъясняю ей, одурманенной, что такое «от змия» в широком и узком контексте, и что в любом контексте женская суть априори блядскыя. «И съ техъ поръ хлебъ свой въ поту добываютъ человеци» — эта тема нам с ней тоже особо знакома, поскольку оба мы не можем адаптироваться в мире социума, в центре которого ёбаная жаба, квакчущая адно лишь слова — «джаб» «Пропагандистская лабуда», — заявляет она, озвучивая мою мысль. «Без тебя знаю, сучара!» — я, уже слишком войдя в роль и переигрывая, пытаюсь влепить её пощёчину. В ответ она даёт мне кулаком в ухо. На несколько секунд я запинаюсь, колеблясь между тем, чтобы дать ей в обратную, осунуться, или даже рассмеяться, но вовремя беру себя в руки (не выпуская из них книги). «Любите друг друга и трудитесь — вот весь вам Мой Завет!» — наконец-то вырываю я фразу, на которой уместно и закончить цитирование, и перехожу к главному.

— Веруешь ли ты, дочь моя, в Господа Нашего? — с некоей торжественностью, но как-то без насмешки и фальши вопрошаю я, пытаясь заглянуть ей в блёкло-карие притворные очи.

Надо сказать, что её моё «поведение» ничуть не смущает. Надо сказать, что у меня всегда были некие позывы к подобным деяниям (ведь все эти «доченьки» не только эротические коннотации имеют!) — или уж Остер мозг мой и жизнь мою поколебал… Опять же, в И-нете живёт мой двойник — стоит набрать мою фамилию, как вам сразу представляется некто «преподобный Алексей Шепелёв»!..

— В каком смысле? — отвечает она глуповато, но без тени иронии.

— В обычном — веруешь ли ты, что Господь Наш Иисус Христос пришёл на Землю и умер за нас на кресте, а потом воскрес?

— Ну?

— Хуль ну! — я вскакиваю — чуть не в порыве ударить её, — я тебе задал конкретный вопрос, вернее три!

— Я не поняла. И вообще…

— Ну уж нет! — я хватаю её за запястья, разводя руки, наваливаясь на неё, пытаясь распять ее на диване.

— В кого ты веришь? Ни в кого?! Твой богъ героинъ, да?!

— Нет.

— А кто? Ты веришь в Иисуса Христа, да?

— Да.

— И что он умер за наши грехи.

— Ну да.

— А потом он воскрес — в это веришь?! — я бью её лбом в лоб.

— Верю! — визжит она, брыкаясь.

— Точно?

— Точно! Слез-зь!!

— А я что-то не очень… — отпускаю её, свалившись на пол, извиваясь, биясь лбом в пол. Она было хотела атаковать, но тут же передумала.

— Это же очень важно, — вещаю я с пола, — если Он воскрес, то и нам есть на что надеяться. Но ты вот — колешься, пьёшь, трахаешься (а ещё куришь, сквернословишь и лжёшь) — и этим только и живёшь как моментом кайфа — значит, ты живёшь моментом жизни сей, игнорируя возможность той. Пропащая, опомнись!

— А сам-то!

— Блять, я тебя щас растерзаю! Речь идёт не обо мне — я хочу узнать о тебе — как ты об этом думаешь… — тут я запнулся, словно увидев себя со стороны и опомнившись, — если, конечно, ещё можешь о чём-то думать…

— Я не знаю, Лёшь, но я думаю. И как ни странно, иногда именно об этом. — Ответила она просто, ответ меня потряс («Даже вот этот насквозь дрянной Зельцер зачем-то имеет в себе Его образ — невыносимо!»), и я попытался поцеловать ей ноги…

Сначала мне было невыносимо от того, что я считал её совсем никчёмным существом, а на самом деле она… Но через несколько минут я уже думал, что «невыносимо» — то, что она думает, что об этом думает, а сама просто держится, как всякая баба, за каркас культуры, и на самом деле таких надо линчевать!

После же этой ночью произошло ещё более существенное потрясение моего зарождающегося христианского мировосприятия. Пришёл некто Володя — довольно взрослый и нехилый мужик с русским именем и хачовской внешностью. Элька взяла ему грамм — ей за это было выделено «немножечко» — а остальное он, несмотря на увещевания Эльмиры, тут же, отвернувшись, вогнал себе куда-то в пах… Осел на стул, глаза закрылись…

Через минуту он одеревенел, перестал дышать и стал на глазах синеть. Она стала делать ему искусственное дыхание — набирала что есть мочи воздуха, прилипала к его неживому рту своим нежным-змеистым и вдыхала ему в лёгкие, так что из них даже иной раз раздавался какой-то храп. Я безвольно смотрел, не решаясь притронутся ни к телефону, ни тем более к чаю и сигарете и туповато осознавая, что через несколько минут человек умрёт, а я только вяло думаю об остывающем чае, куреве и её рте. (Да ещё как бы вот не разлыбиться от наглых «остроумных» подсказок баранделя: «Пентаграмму, блять, нарисуй ручкой (или на худой конец хуй) и в рот ему суй!») Наконец я, видя, что усилия её не дают никаких результатов («Ну, дыши, Володенька, дыши!» — причитает она в паузах, оторвавшись, приникает к его рту ухом и слушает), подошёл и взял его за запястье. Она заорала на меня, чтобы я бросил и отошёл и лучше бы намочил холодной водой полотенце. Я в страхе повиновался. И далее ситуация развивалась как бы под её контролем — это было минут наверно сорок — она делала это непрерывно: поддерживая ему голову, поддерживала его кислородный обмен своими силами. Конечно, она, бедная, мгновенно измоталась, капельки пота покрыли её лоб, начали катиться вниз, пока не повисли даже на кончике носа — я, как медсестра хирургу, промакивал ей лицо и она была молчаливо благодарна за это. Но главное — то, что она говорила между «засосами» — «Господи, помоги. Господи, спаси…» Главное — её интонация, её взгляд — более искреннего и смиренного обращения мне не доводилось слышать и видеть — если только в церкви обратить внимание на какую-нибудь потерпевшую настоящее горе женщину или просто богомольную бабу или бабку, отрешённо кладущую земные поклоны, всем своим видом как бы воплощающую непонятную и непривычную нам кротость и в то же время некую внутреннюю надежду и даже счастье — здесь говорят века православия, а не наша дрянная безмозглая джанки! А может, это действительно её душа — она у неё есть, и в отличие от многих прочих (кажется, и меня тоже) говорит к Господу Нашему непосредственно — «как так и надо»…

И услышана — всё же он вернулся: начал розоветь, потом приоткрыл глаза, и захватив своими граблями потную обнимающую его спасительницу, грубовато притянул её к себе, целуя в губы, изрёк: «Нравишься ты мне, Эльвира!..» Я же ничего не сказал.

…А я уже надеюсь на хорошую ночь… Но ночь выдаётся самая отвратная: «Блять, неужели меня тряхонёт?!» — нервно стонет она, раздражённо поясняя, что это такое, как это хуёво, а может быть и совсем — «А ты же ведь, блять, даже «скорую» не сможешь вызвать!» — и всю ночь она мечется по постели, вся невообразимо нервная и горячая, плачется, рвёт и мечет, проклиная ментов, меня и себя. Я пытаюсь её утешить — но она говорит, что каждое моё даже самое лёгкое прикосновение отдаётся у неё адской болью, и лежит, завернувшись в одеяло с головой, ноя, как от зубной боли…

40.

И вот 8-е. Полная пустота. Для тех, кто не работает, и праздники бессмысленны. К ней, конечно, к ней…

Для нормального мужика — то есть алкоголика или бабника — 8 Марта — лишь лишний повод капитально подпить или проявить свои внимание и заботу, и так избыточные. Вообще поражаешься структурированности (если не сказать: захламлённости) жизни всеми этими большими и мелкими праздниками, а в отсутствие оных — днями недели. Даже все разговоры начинаются с этого — как с главной темы каждого дня — приходит человек — какой-нибудь Башмачкин, Голядкин, О. Фролов или даже Чичиков — на работу, говорит: «Здравствуйте», крякает, вздыхает, подсаживается к сослуживцу и начинает: «Так, сёдня у нас, значит, вторник…», «Скоро, значит, Новый год…», «Пасха у нас, значит, в этом году поздняя…», «День молодёжи, значит, у нас будет 27-го…», или уж совсем — «А сёдня прикинь — тоже праздник — день химика!..» Как видно, здесь ярко проявляются чувство общности — «у нас», и логически-последовательная рассудительность «значит» — субъект и его предикат незаметно и сразу вырваны из хаоса.

Я проснулся у родственников, и время было полтретьего дня. Зашёл в сортир, закурил, и трясясь от холода и/или ещё отчего-то, стал набирать её номер…

Я никогда не работал «на работе», не работаю и наверно не буду. Почему? Не могу… Лучше уж бомжеваться — хотя насколько я уже постепенно вкусил от этого — хорошего, как видите, тоже мало… Работа давно перестала быть только средством обеспечить себе пропитание для дальнейшего существования, это средство отгораживания человека от человека и превращения его жизни, то есть мыслей и чувств в рутину, круговерть и паутину (да-да, висящую по углам той самой баньки!). Встречаются два человека — Как дела? — Да нормально, работаю, платят правда мало, отпуск не дают и т. п. У всех «дела» — звонит один другому и просит в чем-нибудь помочь или просто приглашает на рыбалку, по грибы или вообще в ресторанчик класса «Z&Down», или какой-нибудь «MiddleOPRST», а потом совокупляться в сортире, а он — я вот так и так, не могу: я работаю, мне завтра на Работу, я устал на Работе, у меня много Работы… Зайди к кому-нибудь на Рабочее Место — сначала будет воспроизведён вышеприведённый диалог, а потом он будет разговаривать с тобой с таким видом, будто ты его отвлекаешь от сиюминутного решения кардинальнейших вопросов бытия, упулившись в монитор — хотя там чаще всего не что иное, как всего лишь игрушки, специально изобретённые для безделья на работе.

Телефон её не отвечал, более того, говорили, что абонент отключен от сети. Ладно сотовый (который то же самое), но домашний?!

Может быть, это действительно решение. Если не работать, не думать о работе, не жить в ритме всей этой непрекращающейся дребедени, начнёшь думать о других вещах — жизни, там, смерти — сходить с ума, или писать гениальные вещи, или и то и другое — скорее всего, первое. Не знаю-не знаю, мне раньше казалось, что unimploiment Ницше, Достоевский, Толстой и Че Гевара гениальны, а даже хороший, талантливый человек становится на обиходной службе себе и обществу обыкновенной рухлядью. Вопрос не в том, что каждый из малых сих сможет стать подобен великим сим, или что все должны жить и писать хотя бы как Буковски и Вельш (я их мало поощряю), а в банальном банальном отношении к таинству наличия себя, другого и мира — хотя бы где-нибудь на горизонте видеть лёгкое облачко основного вопроса философии!

Я курил одну за одной, весь трясясь, в десятый раз набирая оба её номера…

Отрадно, что в России ещё остались кое-кто из тех, кто ещё не обряжен по новой всемирной моде в белые воротнички и не собирается вставлять белые зубы для пущей работоспособности — пожалуй, только у нас возможен такой вариант классического диалога «Хав-а-ю! — Файн-сэнкс!»: «Работаешь?» — «Да нет — вино жру» — то есть это «вино жру» воспринимается как своеобразный вид деятельности (притом одновременно и духовной, и физической), альтернатива официозной «работе»! Я не призываю, золотые, к пьянству, я призываю, так сказать, плюнуть в монитор и поцеловать того, кто рядом (или, если надо, дать ему в морду). Слушайте «Тату»! Читайте О. Шепелёва!

Плохие предчувствия, но эврика — нашёлся № Шрека. Она говорит: спасибо, спасибо, ты доехай до неё, звонить бесполезно. Почему?! Ну, доехай и узнаешь. Она хоть жива? Она дома — или её нет? Я тебе советую, Лёшь, как подруга — доехай…

Настоящий человек призван по-настоящему уметь делать три вещи: заниматься любовью, готовить и писать гениальные вещи, размышляя о вопросах бытия и первых двух занятиях — всё это нужно делать так, чтобы и тебя самого и того, кто потребляет тобою содеянное, душили эмоции — среди которых обязательно недоумение. Думается, я это могу или бесконечно стремлюсь осилить это. Ещё надо было бы назвать — особенно для мужчины — умение воевать и драться. Этого я лишён — не в том смысле, что жаль, что не побывал в нашей армии или в горячей точке — речь идёт тоже об искусстве — искусстве войны, борьбы (идеологическая борьба без рукопашной и стрельбы — это всё равно не то).

Доехал, звоню в дверь. Какой-то мужик не знал кода и зашёл за счёт меня — теперь тоже перед её дверью. «К Эльвирке?» — спросил он. Я ответил. Минут десять мы звонили, переглядываясь, волнуясь. Потом она открыла. «Вместе?!» — как-то передёрнулась она и сразу ушла. Мы разулись и прошли в зал. Она сидела на диване, поджав ноги, курила. Выглядела она неважно, дрожала. Было как-то холодно, вокруг был страшный беспорядок: скатанный палас, истоптанный пол, разбросанное шмотьё, мусор в пакетах, горы окурков и пустых пачек.

Дядя говорил о том, что не знает, жива ли она вообще и т. п., даже звонил соседям. Она пискляво-жалобно отвечала, что телефон её отключили за неуплату, сим-карту сотового она продала, ещё кое-что продала, и нет у неё вообще ни копейки денег — даже на сигареты и проезд и два дня уже ничего не ела. И никто к ней не придёт проведать — все такие скоты эгоистичные, разве только Лёшечка, да и то только сподобился, блин… Она чуть не плакала, бедняжка.

Я слушал, расхаживая по дому, тоже закурил. Дядя посмотрел на меня недобрым взглядом — как будто только что увидел — опухшая небритая рожа, рыжая борода, островерхая шапка, скам-штанцы… Кивнул на меня Эльмире: мол, наркоманская шваль пришла разводить — спустить её с лестницы? «Нет, нет, что ты?! Наоборот. Это же Лёша — ну, тот самый», — оперативно вступилась она, и он нехотя отступил.

Он прочитал ей нотацию, что-то пообещал, дал сто рублей и ушёл. Мы остались одни. Я присел около неё на край дивана, долго смотрел на неё, курящую, вздыхающую, трясущуюся, мою, мою!.. Обхватил ладонями её голые холодные ступни, растирал их, гладил икры, попытался её обнять, но она пресекла: «Ну хватит, Лёшь, мне не до этого — у меня каждая клеточка болит, а ты меня теребишь».

Я отступил, не зная, что делать, оставалось только смотреть на неё. А она ещё долго сидела, обхватив руками голову, раскачиваясь, шумно выпуская дым и причитая: «Блять, что же делать? Как же теперь быть-то? Всё, пиздец вообще…» — я как будто смотрел со стороны на себя! — какое невыразимое отчаяние! — сердце моё сжалось от боли и жалости и захотелось помочь ей, всё сделать для неё. Я сказал, что я здесь, с ней, и сделаю всё, чтобы чем-нибудь помочь. Она сказала, что это хорошо, что я здесь — ей надо перекумариться и несколько дней кто-то должен побыть с нею — иначе она сойдёт с ума.

Мы пошли на кухню пить чай, но никакого чаю не было, она всё мялась и теребилась, расхаживая вокруг меня, курила и причитала, сужая круги…

— Лё-ша, у тебя есть четыреста рублей? — мы можем взять по два на двоих, — наконец-то изрекла она.

— Наконец-то решилась нарушить мои!

— Чего?

— Да так. Ты же сама говорила, что если человек хоть один раз, то ты, то тебе…

— Ну ты же писатель, тебе же это надо…

— Надо же! — «надо»! Скажи ещё «немножечко»… В мозге мгновенно свершилась вся адская калькуляция: если не это, то тогда…

— Четыреста, говоришь?

Деньги на еду, на всякую фигню — это уже по-любому. Если я останусь, она всё равно выпросит деньги — вернее, я всё равно ей дам. Если нет — она мне не даст, весь вечер и всю ночь будет стонать и нервничать, а назавтра всё начнётся с нуля — хоть бы одна ночь, но моя!

— Лучше семьсот, Лёшь — возьмём половиночку, героин хороший, тебе понравится… и чтоб не пришлось два раза потом ездить.

Она всю жизнь ширяется, это её жизнь, и как я могу как-то понимать её, если не знаю, что творится у неё внутри — даже на химическом уровне!

— Ладно, только побыстрей, — я нащупал в кармане пятихатку и две сотки и выпростал их на стол.

— Я думала, ты будешь ломаться, а ты… — ухмыльнулась она.

— Тилько не вздумай, доченька ти моя гарна, кружить там да прясть, поняла меня? — я схватил её протянутую за деньгами руку, вперив острый взгляд исподлобья в её повеселевшие больные глазки.

— Ну Лёшь, — даже погладила меня по затылку.

Про себя, конечно, ничего не придумал подумать оригинальнее, чем «мне это не грозит». Ещё почему-то подумал, что как раз к файв-о’клок-ти она и вернётся. Хотел пока позвонить Инне, но ведь ещё рано. Встал на колени в зале — «и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого» хоть не перед телевизором — перед пустой стеной над диваном — почему-то было совсем несмешно…

Наконец-то возвращается, довольная. Не разуваясь, не раздеваясь на кухню — за ложку и к газу! Вот это твой баян, познакомьтесь. Садится, зажав ногой кисть, вся мучась и потея, вгоняет себе в вену на кулачке. Откидывается, пытаясь закурить — я ей прикуриваю. Ну, думаю, сделай паузу — без двух ведь пять — так нет, она вскакивает, просит закатать рукав, и неумолимо надвигается — оживший мутноватый взор, сигарета в зубах, шприц в руках… Я говорю, что у меня колет сердце и болит левая рука. Не мог же я сказать, что боюсь — «Сейчас всё пройдёт», — говорит она, принимая мою оголённую, вытянутую руку, потирая и постукивая пальцами её на сгибе… и в тот момент, когда стрелки встретились, мою кожу пронзила игла… Поршень вдавил в меня — совсем немного, немножечко и уть-уть мутноватой водички, да смешанной ещё с завитками, чуть не сгустками моей собственной сопротивляющейся кровушки — рраз — и ничего… ещё несколько секунд/тиков-скоков стрелки/раз-два-три — и как будто большой поршень выдавил всю мою кровь, грязную и старую, и меня, всего меня, изливаясь сверху, из мозга, заполняет новая, младенчески-свежая, детски-игривая, божественно-совершенная… Впрочем, подумал я, чуть не смеясь от непонятного прилива радости и лёгкости, держа кожу на ранке, они же на пять минут вперёд… или назад?!

— Ну как? — спрашивает она лукаво, чуть не подмигивая.

…Пустая стена над диваном — интересно, что сюда она в мае повесит (освещая уже не наше ложе) иконку… интересны в данном контексте сами слова «введи» и «избави» — несмотря на автоматически промелькнувшую ехидную усмешку почему-то было совсем несмешно…

— Как первый стакан водки натощак — даже круче. И всё прошло — даже душа! Я чувствую циркуляцию крови, чувствую соки души!

— Покури.

Я закуриваю, непроизвольно откидываясь на стуле назад — прямо как она. Начинаю втыкать — незаметно забываться, почти засыпать, забывая курить и стряхивать пепел. Блять, сколько раз я наблюдал за ней в таком состоянии — серьёзное выражение лица, засыпает, не реагирует — думал, ей плохо, а ей оказывается настолько охуительно, что в лом даже улыбаться и говорить! А тут ещё какой-то пидор лезет с какой-то хуйнёй — типа с любовью, плотскою и грязной!.. Абсурдно чего-то хотеть, когда есть героин.

— Ну как?

— Давай ещё.

Она крутилась у зеркала, примеряя мою обновку — снятую для процедуры куртку.

— Это на потом, назавтра.

Оказывается, дорогие, всё так просто: рай на земле существует, хотя он, видимо, от лукаваго — вкусив от древа сего (мака, а не яблыка), начнёшь на Бга роптать, то есть страдать, поскольку перечеркнул надежду на рай обетованный… Если же его, т. е. бога, нет, то и тогда законы биологии не дадут себя опровергнуть. Это, как вы поняли, душа и разум, а есть ещё само сома, которое за весьма скромную плату приносит себя в жертву — чтоб душа и разум на мгновенье отдохнули…

— Какой хуй завтра — давай!

Тут же она обнаружила в кармане пачку. Ровно двенадцать штук, сказала она. Для меня это звучало как приговор. Я поспешил заверить её, что деньги не мои, но уже за только что заявленной мною дозой пришлось кое-что выдернуть.

41.

Впечатления меня переполняли, но единственное что я написал: «heroin — ya, poesia — no!» и понял, что поэтическое моё творчество (и мышление) на этом закончилось.

— Теперь, — сказал я ей многозначительно, — я понимаю, почему ты ничего не пишешь.

Она не поняла, о чём речь.

— Всё, что хотелось описать, чувствуешь непосредственно.

— Бред, — сказала она, и это и был, конечно, бред, но с виршеслагательством было действительно покончено.

12 числа я подумал, что всё, хватит. Надо срочно сваливать, иначе… Осталась последняя зелёная бумажка (то есть считай, 300 р. от неё), есть я тоже пять дней ничего не ел, кроме того, сегодня в пять часов в б-ке меня будут награждать Международной Отметиной имени отца русского футуризма Д. Бурлюка, и главное — туда должна прийти Инна.

Не скрою, что хотелось в основном одного — именно этого и продления именно такого нашего совместного прожитья. Наконец-то, со злой иронией думал я, нашли на чём обосновать отношения — общие интересы, взаимопонимание — всё налицо! Была даже мыслишка съездить забрать оставшиеся деньги и поступить с ними точно так же, но это уж совсем.

Она вызвала своего знакомого таксиста, съездила, мы изрядно подкрепились, и я безаппеляционно объявил, что должен уехать по делам. Она сказала, что сейчас как раз поедет в банк получать перевод, и всё будет (хотя наверняка именно поэтому меня не так сильно удерживала). Они довезли меня почти до библиотеки.

Я всё-ещё чувствовал себя великолепно. Бирюков, поприветствовав меня, попросил, чтобы я вёл себя прилично и как-нибудь заменял бы чем-нибудь особо непристойные слова. Все были тут и весьма чем-то довольные, ТВ и т. п., однако Инночки не наблюдалось. Я спросил телефон, набрал её и она сказала, что не придёт.

И вот я уже получаю Отметину Бурлюка из рук Бирюка (учреждена Академией Зауми, коей Сергей Евгеньевич Бирюков, основатель и руководитель — прежде чем свалить в Германию, он был всем нам — даже мне и прочим профанам «ОЗ»! — наглядный Нагваль-учитель: просто своим существованием здесь, рядом с нами — и теперь иногда навещает…). «За творческие достиги» — с такой же формулировкой, объявляет С. Е., награду получает и поэт Виктор Iванiв!

Начинаю читать.

Я хочу та-та-та , но с хорошим телом — надо что б девчонки занимались делом!

…Намокнув, следы инъекций превращаются в синяки, руки немного болят и вообще как-то скучно-муторно. Рубашку не снимаю; лежу, даже не ем…

…13-го марта. Инна.

— Куда же ты исчез на целую неделю?

— Ды я что-то приболел…

Видит, что я бледен, знает, что я голоден, приглашает меня к себе домой.

Вот её спальня, кроватка. «Лёх, а давай…», — полудетское, почти картаво-скомканное произношение — в уши мне так и стучится кровью обычное начало её многих обращённых ко мне фраз — а далее она тем же вокалом и тоном — о, это нестерпимо, други! — начинает пояснять такое, такое… как она встанет, и что я должен делать и как!.. И я… С постера на меня лыбятся участники группы «BELLBOY» — четыре рослых загорелых нордическо-арийских красавца и одна красавица — все как на подбор со свастикоподобными тату! — Толя даже подмигивает… «А, Лалита-то, из их группы? — говорит голос Зельцера, усмехаясь, — винтовая, мы с ней одно время вместе ширялись. Теперь вот она замужем и ребёнок у неё…» Ярко-алым Наполеоновским вензелем пылает перечёркнутое начальное «Н»… В глазах, в голове у меня темнеет и я чуть не падаю.

…Через неделю я «приболел» ещё на неделю.

42.

Поездка в СПб. по приглашению изд-ва всё как-то откладывалась и в конце концов была под большим вопросом. У меня был своеобразный (вполне тривиальный) план: я отписал Базарову, что поеду купейным и приеду не один, а с девушкой, и, соответственно, пригласил с собой Инночку — бабло на проезд, номер в гостинице — всё от них, как и подобает насосу. Моё дело — проверить корректуру да достойно повести себя в знаменитой щекотливой ситуации Гумберта с его падчерицей — дабы «некоторое кровосмешение» произошло (как бы) само собой… (Тем паче, что она пару раз там бывала — всем продвинутым (безмозглым) малолеткам «безумно нравится» сей град Ивана, Лермонтова, Тургенева, Толстого, Булгакова, тёмных ночей и подземных ходов.) Он ответил: «…некоторые сложности… но Вы можете себе позволить», однако срок с конца февраля передвинулся в совсем уже абстрактное будущее, в наступлении коего я стал совсем нервозно сомневаться (к тому же некрасиво: всем уж разрекламировал поездку). Я стал форсировать события. Получив наконец окончательный ответ от Инны (вернее, её родителей — «Какой такой А. Шепелёв?!»), купил билет, позвонил Базарову и сказал: «Завтра буду, один» (позвонил Зельцеру — думал, может всё же её взять, но она была совсем — вокал её звучал, как искорёженная пластинка, политая маслом, с записью словаря русского мата).

Инночка, прямо из своего колледжа, примчалась меня провожать. Сказала, что через недельку как раз поедет в Москву, и если я всё-таки решусь тоже поехать туда (чтобы 23-го выступить на фестивале звучащей поэзии), то давай тогда там и встретимся — у памятника Грибоедову (хорошая, кстати, фамилия). Я нарисовал ей схему, сказал: «До встречи» (в которую верилось совсем с трудом) и, не выдержав, привлёк одной рукой (свободной) за талию и попытался поцеловать — она отвернулась, и получилось почти в щёчку, но вполне смачно…

43.

После всех приключений долгожданная встреча с Базаровым всё же состоялась; потом знакомство с Крусановым, а потом от него поступило предложение, закончив ещё кое-какие дела (у Крусанова — служба, у меня тоже — уже в первый день я начал клянчить у Оли Чумичёвой книжки, и теперь подрядился «в счёт оплаты» таскать по этажам упаковки) пойти куда-нибудь и выпить водочки. И пошли. Пил я мало и неохотно — вчерашний стресс, боязнь повторения чего-нибудь подобного, (а то и более нехорошего!), и опять чувствовал себя плохо физически — и Крусанов шутил: «А я-то почитал-почитал и подумал: вот ведь дают ребяты!» Он ещё много расспрашивал о Тамбове, о героях, обо мне. Мне было нечего спросить, поэтому я попросил его подарить мне свои книжки.

На другой день повторилось всё то же. Павел Васильевич повёл меня в свой любимый «Борей» (по пути зашли к нему домой за книжками и деньгами — я от своих намеренно взял мало), но тот был закрыт. Хотел показать мне центр — но показал только через дорогу дом-музей Ф. М. (да подле своего дома: «А во-он в том розовом доме жил Розанов»), а потом мы зашли в ближайшее питейное да там и осели.

На четвёртый — что и в первый. После второй он сказал, что сейчас пойдёт пить водку к своему другу писателю Василию Аксёнову (ох уж это мне противостояние — у питерцев, блин, даже свой Аксёнов!), там ещё наверно будет В. Л. Топоров, директор изд-ва «Лимбус-Пресс», так что если есть эмоция…

Павел Васильевич купил водки, а я — как всегда хочу есть! — кило сосисок и банку квашеной капусты, оказавшейся маринованной. Оказалось, что питерский Аксёнов, бывший сибиряк, живёт в что ни на есть кондовейшей коммуналке, на кухне которой таким продуктам и посиделкам самое место. Мы распивали водочку, закусывая капусткой и предоставленной хозяином черемшой, варили сосиски и беседовали, как водится, о лит-ре. Аксёнов говорил, что ничего современного не читает из принципа — неинтересно, вообще мало читает, только перечитывает иногда несколько книг, которые считает гениальными. Крусанов же говорил, что он читает очень много и читать ему, даже по долгу службы, интересно — иной раз диву даёшься — «например, пятнадцатилетняя юница лишает себя девственности деревянным молотком!» (ну это уж ты загнул!) — что для писателя весьма пользительно (ну да). Спор был весьма жарким. Я пытался их примирить, развивая свою теорию о том, что есть два вида насоса — тот, кто в идеале читает всё, и тот, кто не читает ничего — гении к этим полюсам приближаются, а остальные барахтаются посередине. Алкоголь амортизировал идеализм, и они понимающе закивали и откупорили ещё одну. Я меж тем уже клевал и стал отказываться от чарки… Потом пришёл В. Л. Топоров с литровкой, и опять понеслось…

Крусанову, однако ж, надо было куда-то уходить, и я, несмотря на настоятельные приглашения остаться, боясь что не найду дороги, пошёл с ним. «Хотел в клуб поехать, послушать брутальненькой музычки, — сказал я, вздыхая, в метро, — а теперь вот уж и не знаю…» — «А что так?» — «Что — видите, в каком я виде…» — «Поехай, Алёша, ну что же ты?..» И я поехал.

«Ну что?» — сросил «питерский фундаменталист» на другой день. «Ды вот, едва могу говорить…» — выговорил «тамбовский подонок», болезненно сглатывая, демонстрируя ссадину и синяк на лбу, слипшиеся волосы, засохшую кровь на воротнике и даже пострадавший язык. — «Ну вот, другое дело», — похвалил наставник.

Скоростной экспресс — всю дорогу читал лимоновскую книжку «Дисциплинарный санаторий».

45.

Приезд в Тамбов — как другая реальность, серая, привычная, неторопливая, недлинная в длину и неширокая в ширину, и всё, что с тобой произошло «там», в мире потенциальных красок, надо срочно проявить и закрепить. Уже в 12-м часу мы с Алёшей сидели в «Ст. Т.» — не очень стеснённый в средствах, я сразу взял две бутылки водки (хоть и самой дешёвой — «наши люди до обеда в ресторанах водку не пьют!» — официантик, какой-то его одноклассник или однокурсник, сделал вид, что не узнал его), шашлыку, салатиков и принялся пересказывать ему свои приключения — причём сначала (бут. № 1) замалчивая всё участие Инночки, а после (бут. № 2) — всё эксплицитно.

Под вечер, когда мы уже перешли на пиво, Алёша приметил за соседним столиком какую-то свою одноклассницу или однокурсницу и, за ещё одной водкой вкратце пересказав ей мою биографию, потащил её с известными намерениями к себе домой. Я же, надо ли уточнять, сорвался, хоть меня и не приглашали, к Зельцеру.

Она отворила мне не сразу и я почти не узнал её. Она выглядела как живой мертвец из дешёвого ужастика. Я довольно долго ждал, что она что-нибудь скажет, но, столкнувшись с её отсутствующим взглядом и с совсем уж какой-то нечеловеческой улыбочкой, я рефлекторно хотел было уйти. Она сказала несколько слов, и я ужаснулся ещё более — это был не её голос — в нём не было ни тени былого дебилизма — серьёзный, обречённый, сломанный, как будто она целый день плакала навзрыд, в нём чувствовалось что-то нездешнее, замогильное, слова она произносила медленно и кое-как, как пьяная или беззубая. Я прошёл на кухню, сел, закурив, и с непонятным выражением на лице уставился на неё. Вся какая-то распухшая, словно вынутый из воды труп; особенно неприятно и страшно было смотреть на её лицо — оно казалось неестественно жёлтым и блестело от чрезмерно нанесённого тонального крема — моё воображение преображало её в восковую фигуру с оплывающим с лица слоем восковой кожи…

«А я вот, Лёшь, жру колёса…» — заторможено произнёс голосок безутешной вдовы, и она всё же попыталась изобразить свою улыбочку и даже некую иронию, но получилось что-то другое. Сердце моё защемило, я не мог ничего сказать и лишь смотрел на неё как на неизлечимого больного в лепрозории, полуразложившегося антачибла, получеловека, тянущего к нам свои руки, к которым уже нельзя прикоснуться, не в силах поверить, что это она, её плоть, до боли и галлюцинаций знакомая мне, столь чудовищно преобразилась.

Одно уж точно, подумал я, трахнуть её, его я не смогу — сам. Говорить вроде тоже не о чем… Здесь-то наша любимая гуманистическая психология, полагающая главной ценностью человеческую личность, зажмуряет глазищи, дабы не видеть очевидного факта: «личность» — всего лишь капля некоей субстанции, свойство и цель которой — как капелек воды на ровной поверхности — слиться, соединиться в единое целое, имя которому Самоустранение Личности, или одуплечивание. И наркотики — просто жупел, увеличительное стекло других составляющих личности — нетерпения пищи, желания, славы, их — получается, в каком-то смысле благородный даже! — заместитель.

Тут раздался телефонный звонок, она взяла трубку: «Всё, я готова, давай» Ладно, Лёшь, обратилась она ко мне, одевайся — я сейчас уезжаю. Оказалось, что пока я, литературный швырок и совиный таксидермист, отсутствовал, её дорогой таксист, такой всегда заботливый, стал ещё более заботлив, персонифицировался в Игорёчка и стал вообще незаменим и намбер ван. У него свои ключи. Ну и что — он так ухаживал за мной — возил в больницу, к врачу, ночевал со мной… Ну тебя же не было! Ну я же не могла спать — мне так херово, а эти (она ткнула большим пальцем на потолок) всю ночь трахаются — мы с Игорьком угорели — там ведь сын-алкаш и его старая мамаша — ваще! — кто кого ебёт?!. Я захотел заплакать, ударить её, плюнуть, хлопнуть дверью — ну всё как обычно, только теперь это ещё более невыполнимо.

Заявился Игорёк. Столкнувшись со мной в дверях, он лишь бросил на меня пренебрежительный взгляд («Ещё один нарк!»). Он вывел её к машине, распахивая двери и дверцы. «Позвони мне сначала», — выкрикнула (если это можно так назвать) она мне в спину, и я, сгорбившись в свете фар, пошёл прочь.

Могли бы хоть до центра подбросить! — злился я (Отгадайте, куда и зачем они направлялись? — он вывозил её развеяться — в шашлычку на трассе, где развлекаются все их таксисты — чуть подальше той окраины, где я гостевал! — «Водку надо пить, а я что-то не могу…» — сказало зомбие, жирно обмусоливая помадой губы — перед зеркалом, в которое я боялся посмотреть!) Вот вам и оборотная сторона наркомании! — злорадствовал я, но тут же вступала саморефлексия с «оборотной стороной горемычной «звёздности»… Но вдруг — СТОП! Бля-а-а, я забыл рюкзак!! Кирильченко подарил мне свой старый — уж не Репо-Еребус, но всё же… И отвык-то с ним ходить — как кинул его в пороге, так и забыл. А в нём вся пачка моих драгоценных банкнот!..

Надо ли говорить, как я провёл ночь. С большим нетерпением дождавшись восьми часов, начал названивать ей — как будто это проблема мирового масштаба. Каковы шутки Отца Неба! Деньги, любовь — что-то из них ненастоящее. Вот он, заветный — вернее, они. «Скоро, через неделю-другую, я выздоровею — позвони мне, ладно?» Ага, выздоровеешь — мерзкие клочки отставшей резиновой кожи приклеят и пришьют к осклизлой разбухшей мякоти трупа!

44.

Кирильченко меня встретил, мы поехали к нему на квартирку в Медведково и немного выпили. Он поехал домой к родителям, а я отправился на стрелку. Стоило на «Кировской» выйти не из того входа, как я потерялся в пространстве и времени (!). Сначала я не мог найти памятник, потом, с полчаса поошивавшись у него, отправился в «Проект», но никак не мог найти Потаповский, у всех спрашивал, и таким образом, посылаемый то туда, то обратно, за час обошёл (постоянно чуть ли не бежал, безумно нервничая) все близлежащие переулки…

Наконец я совсем промок, выдохся, отчаялся и протрезвел и решил поехать домой. Подходя к метро, я увидел памятник и едва-едва различил во тьме тёмный силуэт — это она! «Ты издеваешься, да? Я здесь уже целый час и вспомнила все плохие слова!» Мне действительно было неудобно — извинился, пообещал тепло, еду и выпивку (на вечер мы уже опаздывали на час). Пошли — пошли — а куда? Началось опять почти тоже самое, только с остроумной, замёрзшей и голодной Инночкой. Как назло никто вообще не знал, где Потаповский! Наконец мы забрели вообще в какой-то глухой дворик (весьма похожий на тамбовский — я уже все «Матрицы» перебрал!), который кончился тупиком, и тут какая-то бабка чуть ли не сама сказала куда нам надо и проводила почти до дверей клуба!

Тут явилась Анжелика — блистательная — я даже растерялся, а она уже присаживалась за другой столик…

«Вот что значит двойное свидание назначать!» — смеялась она. Я сказал, что это «просто девушка из Тамбова» и пригласил её к нам. Представил дам друг другу (блять, я сам в этой роли!); Инна, эта моя маленькая смышлёная дочка, не ударила в грязь лицом — стала рассказывать, какие кретинки живут у них в гостинице и в шесть утра приходят спрашивать иголку и нитки — всё-это было весело, без напряжённости. О, это было великолепно — две такие стройные, белокожие, большеглазые, пухлогубые, белозубые… Но в то же время невооружённым глазом видно, что красота их совсем разная — дело даже не в том, что на по-детски детском личике Инночки нет ни капли косметики — она всё же ещё девочка, Анжелика же что ни на есть женщина. «Очень красивая твоя подруга, но мне она не понравилась, — призналась Инка, когда Анжелика ушла в уборную, — самовлюблённая хищница». Откуда ты, дочерняя, такие слова-то знаешь?!

Моя старшая умненькая дочка, чтобы меня ненароком не потерять, решила пойти вместе со мной провожать младшую! На улице было темно и шёл снег и мы, все трое, долго кружили, не зная, куда идти к метро! Младшенькая понимала, конечно, что к чему, и я специально решил её такой наглядностью проучить — посмотри вот пока, как это делают взрослые тёти, года на три тебя постарше…

На обратном пути — уже соединившись, запустив руки друг другу в карманы и то и дело останавливаясь, чтобы радостно выяснять всякие мелочи («Ведь ты меня уже хватал за руки — я помню!» — «Не за руки, дочка, а за ноги — это разные всё-таки вещи»), мы опять сбились и совершенно не знали куда идти! Однако вскоре мы определили, где арка, по вышедшей оттуда парочке — на мгновенье мы столкнулись в кружащихся в неестественном свете хлопьях снега — это оказалась Романова, и сердце моё ёкнуло… уходят…

Взяли пиво и стали болтать. Данила, Дина, ещё кто-то подсаживались к нам, начиная всякие беседы, но Анжелика откровенно, тоже с какой-то девчачьей капризностью провозглашала: «Я хочу с Шепелёвым» и подвигала свой стул всё ближе к моему… Я пригласил её к себе. «А ты будешь ко мне приставать?» — «Что за вопросы?» — «Тогда поехали».

Выпив по дороге коктейлей, мы ещё зашли в супермаркет и я купил две бутылки вина. Мы стояли у двери подъезда, валил снег. «Я же наверно не так поняла, в какую сторону разрешился мой вопрос, когда ты сказал: «Что за вопросы?» — лепетала великолепная Анжелика, — сейчас я напьюсь, а ты этим воспользуешься» — «Именно это я и имел в виду. Ты же сама говорила: «Хочу Шепелёва» — «Не правда — я не говорила!» — «Не хочешь?» — «Очень хочу!» А кодовый-то замочек был закрыт, а код-то Саша мне и забыл сообщить! Щить!

Не выпуская из руки бутылок, я ударил костяшками в замок — дверь щёлкнула (гениальный код — две последних цифры!), и мы смогли войти. Какое блаженство.

Я всё не знал, как к ней приступить. Всё не решался — но теперь, когда всё исчерпано — разговор, вино, даже сигареты! — надо сделать это. Но как? Резкий бросок после такого разговора неуместен, а сказать что-то о любви или о физической любви я в таком состоянии без ехидной ухмылки не смогу, извините. Однако, есть же проверенный способ — опуститься на нижний ярус — на корточки или на колени у её стула, взять её за руки, потом за ноги… Но даже этого не понадобилось — пока пили, я подставлял свой стул всё ближе к ней, и с последним стаканом оказался сидящим прямо около неё — она, откинувшись на стуле, сама положила свои прелестные ноги мне на колени — я тут же проник руками в её джинсики снизу, гладя идеально-гладкие, идеально-тёплые и вообще идеально-идеальные наощупь икры. Я так увлёкся, что добрался таким образом чуть не до ягодиц! Она смотрела на меня, такая красивая, сильная и свежая, поглаживая меня по голове и начала даже пьяно шептать: «Если ты сделаешь это, я же такая… Я же тебя замучаю потом… Может я…»

Я быстро опустился, схватил её под колени и посадил к себе, крепко сжимая и всячески целуя. Она всячески вертела головой, не давая мне губы (сразу вспомнилась ночь № 1!) — но я не отступился, а наоборот стал с безумием целовать её прекрасные щёки, шею, уши, волосы… Когда я устал и, отчаявшись и задыхаясь, перестал, откинув её голову за намотанные на руку волосы, посмотрел ей в лукавые бесподобные глаза, она вдруг поцеловала меня сама. Губы её были настолько вкусными, мягкими и сочными, что я чуть не лишился рассудка. Так вот как целуются большеротые пухлогубые модели! — наконец-то я это познал!

Я тоже на радостях принялся целовать её — яростно, и вскоре она сказала, что у неё болит рот, и не умею я что ли целоваться расслабленно. Продолжая целовать её расслабленно, я, подхватив ее под великолепные ягодицы, понёс свою добычу на диван.

Едва я почувствовал её прелестный, большой, мягкий, сочный и бляцкий рот изнутри, как воспрял телом и духом, перековырнул ее в исходную и по полной программе сделал ее сзади, сбоку, спереди, опять сзади.

Мы сильно вспотели, она была довольна, одела мою рубашечку и пошла писать. Тут только я осознал, что диванчик наш находится у окна, горит, хоть и неярко, лампа, а окно расшторено. Ну и ладно теперь.

Вернулась и мы опять за своё. «Тебя не смущает, что я в твоей рубашке? — промурлыкала она, ёрзая в моих объятиях. — Как будто ты сам себя трахаешь?» — «Какая глупенькая», — я даже остановился, тем более что опять не очень-то и получалось. Мы как-то сели, сплетясь ногами, крепко обнявшись, прижавшись друг к другу телами и лицами, и сидели довольно долго, слушая неестественную тишину в мире и гулкий разнобой наших сердец. «Мне так хорошо вот так с тобой сидеть, — сказала она нежно. — Мне даже не хочется ничего с тобой… Очень-очень хорошо, да?» — «Да», — отозвался я, но лучше б молчал. «Ты недоволен — почему?» — «Потому что я скотина», — пояснила скотина и опять решила уйти подальше от людей возделывать свой сраный аленький цветочек. «Ну, я так не могу, — ласкалась она, — я хочу, чтобы человек, который занимается со мной сексом, был доволен и счастлив. Чего ты хочешь, мой дорогой?» — «Ты знаешь» — железным тоном ответила скотина и даже член её встал. — «Ну тогда… тогда попробуй, только…» Только того и ждавшая, набросилась на девушку, раздирая ее и кусая, намереваясь растерзать свою жертву — пусть она делает, что хочет: орёт, как резаная, плачет, брыкается — а я-то как раз своё-то и сделаю — о, как сладко будет, други!..

Слава богу, сразу опомнился. Отвалился в сторону, как в бездонную пропасть отчаяния. «Это похоже на изнасилование», — сказал я. «Да, это похоже на изнасилование», — согласилась она. Мы лежали, не зная, что делать, легко поглаживая друг друга руками и ступнями — щекотки никто не боялся. Её сотовый на тумбочке — красенький («со сменными панельками!») — «Я сразу отключила его. Но мне надо домой сегодня. Смешно — у нас с тобой даже не может быть ночи…» — красненькие стринги на полу — «Такие же, как у Юлечки (плакатик «Тату» на стенке) — специально для тебя, нимфеточник!»… Наконец-то выключил торшер — в Москве и так всегда неестественный свет и цвет неба.

Да, доченька, если мы будем просто сидеть за столиком — «общаться» — болтать, смеяться, пить вино, то откровения не будет — откровение — это кровный интерес, который нам даёт только секс, пересечение наших разных дорог, короткое замыкание полов и голов. «Я даже про курение забыла» — «Ни хуя себе — я хуею ваще!» — «Забыла, что ты лирик…» И ещё коробит меня от выражения «человек, который занимается со мной сексом» — ничего не могу с собой поделать, друзья и подруги…

между анальным и нормальным между тоналем и нагвалем есть бог самый обычный которого не ждут не ищут тут — уть-уть-уть!

Она вдруг спросила, нет ли какой смазки. Умная доченька. Я сказал, что если делать всё постепенно, не торопясь, то будет естественная смазка и не будет больно (однако сам я уже отлично понимал, что всё названное физиологически уже невозможно). Было только растительное масло, и она согласилась. Смазав пальчиком её дырочку — действительно очень узенькую — я прилёг сбоку и начал свои неторопливые попытки… Я умолял ее расслабиться и сдаться мне, возбуждение от самой мысли о том, что я должен был сделать, было чудовищным, и в какой-то момент я не выдержал и ворвался в неё. Это было как переход в другое измерение. Она тихо вскрикнула, а потом стала всячески стонать и извиваться. Я распластал ее на животе, навалившись сверху, раздвигая ее совершенные ноги и божественные ягодицы, с каждым движением наслаждаясь каждой долей секунды своей непристойнейшей тотальной власти, пока не выстрелил неожиданно обильной спермой глубоко в её горячее, тайное нутро. Теперь она моя.

— Это даже что-то не совсем сексуальное… — комментировала она, одеваясь. — Но мне понравилось. Прям такое ощущение, что ты меня девственности лишил.

— Я же говорил. Теперь смотри — не пустись во все тяжкие.

— Это я сохраню как память о тебе, — она вдуг запнулась, весёлый голосок её дрогнул, — а ты умный — мол, я завтра уезжаю…

И я вдруг понял, почему уезжаю завтра.

Я всячески поцеловал её и пошёл провожать — что ж поделаешь…

46.

Осталось сдать последний кандидатский экзамен — то есть родную литературу. Поскольку вопрос давался по сути «на выбор», то я решил поступить совсем простецки: отсканировал статью из учебника Скоропановой, ужал её до двух страниц, осталось только запомнить дословно и пересказать. Однако, когда я приехал, оказалось, что дискету с этим файлом я забыл дома! Пришлось идти в аспирантуру заново сканировать полный текст.

Позвонил с кафедры Эльке, но она наверняка сейчас на учёбе. Не выдержал и поехал её искать в институт.

Голод, жара, толпы народу в коридоре. Когда-то я тут также «отлавливал» Уть-уть — безуспешно, конечно… Волнение-ожидание до боли во всех членах. Какие тут наркотики! — сама она для меня как наркота — ломка, синдром отнятия… Такими невыносимыми кажутся условия, такое подступает одиночество — я не могу без неё ни дня! Понимаю, что это дрянь, что надо бросить, но не могу. И не хочу!

Спросил на вахте, но ведь не знаю ни номера её группы, ни даже точное название факультета! Полтора часа маячил в холле, ходил по этажам, разбирался в расписаниях, курил у входа, провожая взглядом каждого выходящего… Три звонка — народ утекает домой, а её всё нет. Выпросил телефон на вахте, позвонил ей на мобильник. Сказала, что спустится через полчаса и сразу прервала связь.

И вот она — пышновласая, вся какая-то воздушная, наполненная жизнью и вроде — оказалось! — смыслом и какой-то чуть не строгой, какой-то нелетней красотой — спускается по ступеням, беседуя с сокурсницами…

Наконец-то идём вдвоём на остановку. Дочь моя, говорю, пойдём посидим где-нибудь здесь на лавочке, надо поговорить. Она категорически отказывается здесь и предлагает поехать в центр, то есть к мусорке.

Садимся в троллейбус, на одно сиденье, кругом бабки и убогия. Непонятные чувства меня переполняют. Мне хочется схватить её и влиться в неё — буквально — как жидкий киборг из «Терминатора-2» или агент Смит в очередного какого-нибудь вертолётчика. Толчок, остановка. За окнами пробка — на асфальте труп молодой женщины, только что сбитой машиной… Накрывают тряпкой… Наконец-то я решаюсь: «Я очень скучал по тебе, маленькая» — «Да-а? — протянула она в ответ кукольным тоном, от которого стынет и переворачивается нутро, и асфальт и воздух, земля и небо, весь свет (и ночь тоже, конечно). — А что же ты не звонишь? Я всё думала: что это Шепелёв не звонит?..»

Ах вон оно что! — «Шепелёв»! — приехали! Все мои предчувствия начинают оправдываться — страшно, други. Но может быть…

Покупаю в «Лиге» пиво себе и ей, идём к мусорке, садимся на лавочку… Она говорит, что пить-то не пьёт и рассказывает, что недавно они ездили «на природу», на шашлыки, и она «так ужралась, так ужралась» да «проебала все свои бабки» и «что делать теперь?» Вся вздыхает, бедняжка, глотает пиво. Я рассматриваю её в упор, пытаясь понять и почувствовать, с чем отсюда уйду. Губы хорошо накрашены чем-то нейтральным, светло-вишнёвым, в ушах колечки, фиолетовые штаны и приятный голубой шот…

Я вздыхаю, вдыхаю, отхлёбываю пива, выдыхаю и произношу:

— Так значит ты меня не любишь, Эля?

— Н-ну… — она пожимает плечами, отхлёбывает из банки, болтает ногами, — почему же… — и тяжело вздыхает.

— Кого ты любишь? Или ты не любишь никого?

Я придвигаюсь вплотную, беру её за плечо.

Молчит.

— Я, значит, О. Шепелёв, по-твоему, размазня, а надо быть реальным чуваком — так, да? — слова мои звучат отчётливо, серьёзно, жёстко, как приговор. Она удивляется, отворачивается. Я продолжаю: — Значит, Толя твой, твой Игорёчек, и даже Санич твой, Кроткович или кто там ещё — это реальные, а я, так сказать, сбоку припёку, замещаю их в эпизодах, чтобы тебе не скучно было? Так или нет? — скажи мне!

— Ну что ты, Лёшь!.. И вообще что ты завёл?..

— Завёл?! — я вскочил и прислонился к ней, упираясь своими коленями в ее — ей было всё равно, она было хотела отхлебнуть пиво и отвернуться, но я остановил её руку своей, а второй повернул её голову к себе. — Пиво, значит, ты пьёшь за мой счёт, сидишь рядом со мной, а говорить не хочешь?!

Она попыталась изобразить обидчивость и пробормотала что-то о том, что сейчас уйдёт домой, рыпнулась подняться.

— Никуда ты не уйдёшь! — я сейчас задушу тебя! запинаю, на хуй, здесь!

Я опустился перед ней на корточки, хватая ладони, пытаясь их поцеловать. Интонации тоже переменились:

— …Элечка, маленькая, ну скажи мне, ну пожалуйста, ну скажи…

- Что сказать?! Что за ерунду ты вообще городишь? У меня вон проблемы, а он «Элечка» да «Элечка»!.. Что «Элечка»… У меня — проблемы…

— Какие «проблемы»?!

— Какие? — такие.

— Ты с ним спала?

— С кем?

— С хуем моим, ёбаный твой рот!!

— Ты меня сюда привёл унижать — я…

— С Игорёчком своим драгоценным — если Вам так угодно его драгоценное имечко услышать.

— Да ну тебя… — вздохнула она, — если б в этом было всё дело…

Я сразу же достроил силлогизм: ну и что, нормальная 25-летняя деваха, если она с кем и переспит разок-другой — что тут такого? Тем более презерватив — даже физического соприкосновения нет — подумаешь там… Я готов был её убить. Любью, killove you. Ревность — это и есть любовь, не иначе. Любовь человеческая, та, которая нам доступна.

— А в чём дело?

— Ну там сложные такие проблемы… ваще…

— Ну, расскажи мне.

— Не могу… там всё очень сложно.

— Что сложно?! С чем проблемы?! С кем?!

— Ну, короче, можно так сказать: на бабки я попала…

— Пиздишь ты всё и спишь ты в будке!

— Ну… хгхы!

— Не, я лох, конечно — куда уж нам до нормальных пацанов! — но кое-что и я понимаю. Поясняю для особо тупых и стеснительных: ты, такая-то такая-то, вступила в связь со своим Игорёчком — как бы так невзначай — это ведь тебе не впервой — он тебе помогает, такой весь хороший, да ещё и с тачкой, на коей ты вместе с ним планируешь поехать в ОВИР в Саратов — на халяву, заметьте — вечные меркантильные интересы, по-другому — продажность. Но — не стоит меня перебивать! — это с одной стороны, а с другой — с другой есть я, некто О. Шепелёв, — и хоть он и трепло и помело, но даже ты понимаешь, что он круче, что за ним «любовь» (хоть и в кавычках, блять!), к тому же он охуенно ебётся, готовит, стебётся, да к тому же моложе чуть не на десяток лет!

Она аж ротик свой раскрыла, забыв про пиво.

— Ну, дорогая, отвечай не конфузься — так ли это?

— Ну Лёшь, ну что ты!.. Игорёк — он такой просто хороший человек, он мне очень помог… Тебя ведь не было…

— Меня, значит, не было, а он помог! А я где был, интересно?! Кто начал колоться, почему и зачем?! Чего тебе не хватало, Элечка моя?!

— Ну Лёшь, хватит. Теперь всё, я вылечусь… учусь вот… Игорь, он день и ночь со мной сидел, возил меня по врачам, покупал лекарства, продукты, давал деньги — денег не было вообще… Он такой просто человек — нормальный, бескорыстный.

Мне вдруг представилась такая картина: они подкатили на машине к её подъезду, он выключает зажигание, включает подсветку, делает потише музыку, она говорит «спасибо», собирает купленные пакеты, чтобы вылезти, но что-то путается и медлит, он ей помогает, наклоняясь, невзначай касаясь щекой её волос, её лба, а рукой ловит её руку и — они целуются, она неуклюже обнимает его, мурлыча, потом приглашает зайти к ней «в гости», «на чай» — я даже слышу эти слова!

— «Просто-человек»! Очаровательно! Мне не пять лет, не пятнадцать, а двадцать пять — когда мне говорят такие слова, я точно знаю, что он получил или получит — тем более, от тебя!.. Ты ещё с ним не переспала, но уже близка к этому, сомневаешься, терзаешься… А получится опять — куда вывезет.

Я сам ужаснулся слов своих (давно пора!), и она тоже как-то сникла, потом сразу заговорила на другую тему. Я сказал, что завтра у меня последний экзэм, она сказала, что сейчас пойдёт, ей надо идти, потому что у неё ещё и завал с сессией и вообще…

— Ты уж прости меня, Эля, что я с тобой так грубо. Ты же сама понимаешь. Не делай со мной этого — я этого не люблю. Скажи только да или нет. Я хочу быть с тобой — ты очень плохая, больная, циничная и, если честно, никому не нужная, бесполезная, но я не могу без тебя. Я всё для тебя делал… Я же всё тебе прощал, во всём потакал… Что, тебе было плохо со мной — вспомни? Скоро вот три года с того дня… Давай ещё раз попробуем — я на всё согласен, только не оставляй меня.

Мы уже идём к её остановке — она на полкорпуса впереди, размашисто, яростно, резко оглядывается, словно недоумевая: какой-то чувак левый пристрял и несёт какую-то чушь.

— Три года? — переспрашивает она по-кошачьи, по-детски, но я понимаю, что это не вопрос, и никому не нужен ответ. Её интересует другое: — А у нас будет машина, Лёшь? — я хочу на ней ездить — будет, да?

— Да нет, золотце, не будет. К тому же допустить тебя за руль…

Вот она остановилась. Ветер треплет её мелковьющиеся волосы, она, закрываясь рукой, поджигает сигарету.

— Ладно, Лёшь, дальше не ходи. Я тут сама.

В одно мгновенье я словно превратился в глыбу льда — адски жаркого льда! Я чувствовал, как на горячем лбу выступили капли холодного пота…

— Элечка… я не могу без тебя, я только о тебе и думаю… Как я… как я сейчас… приду… и что я буду делать… дома?.. Элечка, не уходи… скажи…

— Лёшь, я спешу, извини. Звони мне, не пропадай.

Я хотел хотя бы обнять, поцеловать её на прощанье, но она удачно отстранилась и отошла ещё на шаг назад. Я протянул руку.

— Руку пожму, — сказала она что-то совсем для неё несвойственное, «совсем из другой оперы», как будто перечёркивающее все мои представления о ней. — Пока, Лёшь. — И удалилась.

Я стоял, глотая пыль и ветер, благо не слёзы…

Вот и кончился Зельцер — это ясно, как белый день. Что же делать?! За что?! На что?! Всё.

И тут же прибежала-забрезжила извечная увечно-человечно-человеческая маленькая мультитраханная «Надя» — может, пройдёт какое-то время, и она опять, как в тот раз, как в те разы, на этой же лавочке, сама опять будет пересказывать мне эти же слова — ЭХО! И я, конечно, вновь… Может быть, она не к нему, не в него, не для него, а просто, как какая-нибудь призаблудшая Лидка Ланг наконец-то прозрела, что она-де не с кем-нибудь, не чья-нибудь, а этакая сучка-в-себе. Но я, конечно, вновь… Хотя нет, чувствую, други, четвёртому риму не бывать… а может, ещё вернётся, подумает и вернётся, сразу вернётся, завтра?! Но это — завтра!! А что делать сегодня, сейчас?!! Я этого не переживу. Как мне дойти, доехать до дома и как быть там?! О, горе мне, златыя моя, опять то же. Как же… как-нибудь…

У меня поднялась температура и вообще всё сильно болело, так что я даже с трудом мог сидеть. Я мало что понимал, особенно тяжело было держать в руке ручку и писать. На написание двух страниц ушло пять часов (!). На другой день я кое-как выступил по бумажке, и мне впервые за всю историю аспирантуры поставили по специальности не высший балл, а четвёрку. А следующие три недели проходили совсем неразнообразно: в универе, в Доме печати, в Интернет-кафе, на улице и в автобусе меня можно было заметить только с бутилочкой пива, но не без оной, а часа в четыре возвращаясь домой, я закупал четыре бутылки дешевейшего, но довольно крепкого «Купца Моршанского» (я бы предочёл водку, но на эти деньги можно купить только одну бутылку в день, что мало), выпивал их дома на диване и проваливался в забытие часа на два-три, потом просыпался и проводил всю ночь в мытарствах и страданиях. О благословенные времена, когда мне мерещилась и снилась Уть-уть!

47.

Надо ли уточнять, что я сделался всячески обрюзгш, и психика моя тоже изменилась…

Именно в таком состоянии меня как-то и застала Инночка: она как ни в чём не бывало заявилась ко мне с утра… вернее было около двенадцати, но для меня это было очень рано… Я вышел открывать — опухший и взъерошенный, в трико и без майки… открыв, вернулся на то место где я спал: на полу на кухне на покрывале с дивана… Везде стояли и валялись пивные бутылки. Она, вся такая энергичная и летняя, спрашивала что-то — ну типа как я живу, как продвигается диссер и т. п. Но я мало что понимал, не мог ничего ответить, только постанывал, теребил потный пупок и допивал вчерашнее пиво, после чего очень большого труда мне стоило не провалиться в сон… Она явно была удивлена и даже немного смущена. Но, конечно, опять подтрунивания: «Вставай, вставай! Ну ты уже буквально опустился!» Осмотр квартиры: «Ну у тебя опять те же голые стены — ни телевизора, ни магнитофона, даже ни одной книжки — чем же ты занимаешься?!» Осмотр холодильника: «Чеснок и стеклотара — неплохо!»

— Может, ты, доченька, сама… Вот деньги, и бутилочку «Ку…»

— Я сейчас уйду совсем! Я пришла к тебе в гости, я хочу есть!

Она, видишь ли, пока сварит рис. Я вежливо осведомился, умеет ли она делать это. Если не знаешь, я сказал, я сам отварю или спроси у меня как — я всё-таки постарьше буду… Она, конечно, не созналась и конечно, получилось несколько не то… Нынешние девицы не умеют и не любят готовить — нет, на тебя сие обобщенье не бросает тень, о Иннесса, огонь моих двух загаженных конфорок! — ты ведь и впрямь мала, упряма, но как старательна, смела!

Да, она была просто прелесть, эта маленькая Инна — её жизненной энергетикой, такой простой и светлой, совершенно безапелляционной и безальтернативной, можно было подпитать не одного, а десяток самых депрессивных О. Шепелёвых!..

Мы изготовили спагетти с салатиком, она поела, а я долбанул литрушечку пива — то есть и свою бутылку, и её. Она нашла веник и попыталась подметать, но я мягко намекнул ей, что она подслеповата и только пыль вздымает, тогда она вытрясла с балкона покрывало, застелила диван и улеглась на него на животик. Я, поколебавшись (кроме дивана ведь нет ничего), попросил ее подвинуться и прилёг рядом с ней.

Она что-то лепетала, уткнувшись в подушку. Я чувствовал себя как рыба на сковородке: боялся сам себя, боялся даже одного её взляда: у меня была сильная эрекция, очень хорошо заметная в трико. Наконец я легонько погладил её кудряшки, шею. «Не надо», — сказала она и повернулась ко мне. Я увидел очень близко её губы — и меня (наконец-то!) прошибло эротическим шоком: осознанием того, что всё отдам, только бы в них впиться. Потом я посмотрел на ее жопу и совсем чуть не скончался. «Ты что, Лёх?» — кажется, она даже хлестала меня по щекам и приносила водички, и прыскала ею из своего ротика мне в лицо…

Она встала и достала из рюкзачка рукопись «Эха», чтобы вернуть мне.

— Больше всего, — сказала она, вся так и лучась улыбкой, которую я отныне не мог переносить, — мне понравился вот этот момент: «Трахни меня в жопу… нет или да?..»

— Издеваешься? — выговорил я сквозь стиснутые в брутальном оскале челюсти, заломив руки. В ответ она опять улыбнулась и подала пачку листов мне. Я швырнул ею в стену.

Она сделала несколько упругих шагов от дивана, стараясь не наступать на бумажки, вытягивая ноги и руки, затем подвела рукой свою ступню к лону, потом вторую — растягивала мышцы, после чего последовали и более замысловатые вещи… Наконец, когда она, встав на кулачки и выставив свою попу, сделала несколько обычных отжиманий, да ещё с выдохами наподобие стонов, я не выдержал — бросился на неё, хватая за ягодицы, сдирая с неё штаны, кусая за спину и шею, пластая на полу…

Через несколько секунд я опомнился и ослабил хватку. Она вскочила, испуганная, вопя что я «правда маньяк»! Пока она возилась с рюкзачком, я вытянул из штанов ремень и заарканил её нежную шейку. «Отпусти!» — вскрикнула она в панике, больно лягаясь. Я повалил её на пол и протащил таким манером кружочек почёта. Когда я её отпустил, она была красная и чуть не плакала.

— Ты что, Лёх, совсем что ль? — тон её был серьёзен, и выглядела она прелестно — такая маленькая пухленькая разобиженная девочка.

— Ты думаешь, это фикшен?! Думаешь, я шутки шучу?! — небольшое превращенье: пред вами, уважаемые, сам О’Фролов Учитель «в лучшие свои годы»!

Я со свистом взмахнул ремнём, а потом громко щёлкнул им в руках.

— Давай-ка по попке, дочка, ты это заслужила, — я довольно мягко попытался свалить ее на диван для придания удобного положения, но она вырвалась и вскочила.

— Всё будет хорошо, поверь мне — по попке-то оно лучше — мягче, — вкрадчиво произнёс я, на вытянутой руке поднося ремень к её бедру, поднимая выше — к лицу — как бы прицеливаясь… — Тогда придётся ударить тебя сюда.

— Ты не сможешь меня ударить, — в ее голосе чувствовалась серьёзная уверенность в этом — конечно, кто же сможет ударить такую доченьку — железной бляхой в лицо — каким надо быть вырожденцем, да можно за такое серьёзно поплатиться потом.

— Я не играю, Инна. А бью я сильно. Да или нет?

— Нет! — я щёлкнул им в руках, быстро перехватившись за бляху, и в тот момент, когда она метнулась вниз, чтобы схватить с пола карандаш, ударил ее по бедру, и сразу — точным движением — хлестанул по щеке. Удары были сильные, но, так сказать, точечные — адреналин давно перебил весь алкоголь, и теперь я мог делать невероятные вещи.

Ремень упал к ее ногам. Карандаш был у неё в кулаке.

— Ну, ударь меня. Убей меня, давай.

Она положила карандаш в рюкзак, а из него достала ножик — самый дешёвый, с пластиковой ручкой, с зубчатой заточкой по краю узенького полотна и особенно узким кончиком — «Не резать, а только воткнуть как шило», — подумал я. Она слабо улыбнулась и протянула его мне рукоятью, опять нагнулась, застегивая рюкзак. Села на диван, странно посматривая на меня. Я не знал, что делать, вертел в руках нож, пробуя пальцами остроту лезвия; глаза мои заполнились слезами, но я себя пересилил и спросил тихо:

— Боишься меня?

— Нет — ты почти плачешь. Ещё тогда летом, когда мы ещё были мало знакомы, ты как-то наклонился, и у тебя за пазухой был пистолет — я тебя и так боялась, а тут вроде бы стала ещё больше, но я почувствовала… Ты не такой — ты интересный, ты — добрый.

Когда она была здесь в последний раз, у меня всё не было ножа, и ей пришлось идти спрашивать у соседей.

Говорят, есть добро творимое осознанно (купить шоколадку Инночке, чтобы потом за неё её трахнуть) и неосознанно (купить ей шоколадку и забыть, а потом она напросится сама) — и я не знаю, что я, типа, выбираю. Вот зло — понятно: оно глубоко внутри меня.

Она посмотрела на меня — пристально, с совсем мне незнакомым, непонятным выражением — мне почему-то пришёл в голову оборот из классической лит-ры: «с видом оскорблённой невинности».

Вот так — само разделение на добро и зло и дало нам страдание, дуализм Достоевского — ведь в природе и в природе человека они соединены. Кстати, — я нашарил в кармане штанов монету в два евро и бросил ей, — старинный русский обычай: за нож надо обязательно заплатить — хотя бы копейку. Так сказать на память — «железные» ведь не принимают.

Она приложила её к щеке. Я предложил ей зайти в ванну и намочить щёку. (Суть квартиры была в том, чтоб были ванна и ВК, но они-то как раз и не работали — это, дорогие, смешно до охуения — но я, можно сказать, ими не пользовался, а выгнали меня почитай за то, что я их «изломал» — вечный гилозоизм!).

Вернувшись, она надела рюкзачок и сказала небольшую прощальную речь: опять всё о том же, что «у тебя ничего нет» и заключила, помнится, тем, что ей нужен один мужчина. Я понял всё, по крайней мере, всю её логику и был одновременно сильно разочарован (первым из приведённых тезисов) и вдохновлён (вторым). Однако «разочарован», «вдохновлён» и «сильно» — это было не совсем про меня: я — что-то аморфное на полу на кухне с очередной бутилочкой в лапках (от первых же глотков охватила полная размягчённость опьянения!) — промямлило: «А мне ничего и не надо…» и «Мне тоже нужна одна, но, панимаишь, жызня…» Она ещё сказала что-то — кажется, довольно резкое, но я этого не запомнил, потому что в этот момент она повернулась своей плотнообтянутой бежевыми джинсами суперпопой, и я, увидев всё-это в непостижимом ракурсе с пола, чуть опять не лишился рассудка, который и так уже чуть брезжил. Она сильно хлопнула дверью и ушла.

48.

Тешил ли я себя «надеждой»?

Маленькая Инесса, которая родилась в Дрездене (опять же!) и что-то пыталась даже хлопотать о немецком гражданстве, свалила в Израиль, служит там по контракту в армии и теперь мне даже не пишет…

…Только я приехал, бросил вещички, пулей вниз — с бутылкой пива к автомату. Привет-привет. Надо поговорить. Она, видите ли, собирается на концерт в филармоху, там и встретимся. В пять. Гудки. Удары сердца. Глотки. Удары… Курвы, пидоры!

В пять, а сейчас полтретьего — я этого не выдержу. Набираю ещё раз. Можно я к тебе приеду? Надо поговорить… Или ты ко мне?..

Ещё баттл, прыгаю с ним в автобус. Нервная дрожь охватывает меня всего. Боль в затылке, в подкорке — как по обкурке. Составляем текст…Значится всё, приехали — вот оно, в нескольких мгновеньях от меня — в нескольких глотках, в нескольких толчках на кочках, в нескольких летящих навстречу прохожих и до тошноты знакомых рекламных надписях — осознание: я не могу без тебя — пусть ты трахалась с этим таксистом, и ещё с кем хошь, и относишься ко мне как… и вообще ты дрянь… Пожалуйста, выходи за меня замуж. Всё так убого и тривиально — просто Гумберт пред очками повзрослевшей, подурневшей и с чужим ребёнком под сердцем Доллинькой Ф. Скиллер! — Достославный со своим очередным смущающим «девочек из высшего общества», а также их родителей, предложением, начинающимся с зачина: «Один немолодой уже писатель…» — осталось только дать объяву в своём журнальчике! — но ничего другого я придумать не смог — хорошо, хоть цветочков купить не удалось!

Прохожу на кухню, закуриваю. Она недовольна, типа одевается.

До боли известная мне её мечта, но не заветная, сокровенно личная, а «по матрице» — социальной (и для неё, как мне кажется, гораздо в меньшей мере — сексуально-природной) — работа, семья, стать матерью…

— Что ты хотел, Лёшь? — спрашивает она в лоб, тоже закуривая, подчёркнуто суетясь и как бы сдавливая пружину раздражения…

— Тебя я хотел, — говорю я подчёркнуто небрежно и внятно.

И повторяю: работа нужна человеку, чтобы структурировать бытие и занять мозг, отвлечь его от голого оного, облечь трепыхающуюся на сквозняке Вечности спичечку жизни во сто одёжек (щит); ближний наш необходим нам для развлечения, отдохновения от рутины работы, как тыл и противовес ей (щит против щита); но самое главное оправдание своего бытия (к определённому возрасту особо насущно потребное) мы находим в потомстве — «Раз уж дети мои и внуки существуют как ни в чём ни бывало, то я-то и подавно на своём месте» Окопаться, укрепиться, от мира отгородиться, пока откуда-нибудь из тыла, исподтишка не ударит смерть — вот и всё.

— Ну, во-первых, — говорит она, с становящейся заметной блядской косоротостью выпуская клуб дыма, и у меня вновь колотится сердечко и всего охватывает дрожь: я знаю продолжение её фразы и что «во-вторых» у неё нет, да и не потребуется… — Во-первых, я с Игорьком…

Я, конечно, решаюсь поступить эффектно — тут же осовываюсь, тушу окурок и направляюсь к двери. Опять обувь, обуваюсь…

Но понимаю, что уйти не могу.

Осознав, что я замешкался в дверях, она выходит.

— Эля, Эльмира… — начинаю я.

— Всё, Лёшь, всё на хуй заебло. Тебе же, блять, двадцать пять лет — как ты вообще собираешься жить, я не знаю! Ты же, блять, вообще ни к чему не годен. Ни копейки денег — одни амбиции и эгоизм. Мне тоже двадцать пять лет, и пора задуматься. Поматросишь и бросишь — а мне потом глазами моргай. Гений, на хуй, пиздец, блять! Ёбля там, портвейн, Санич, приколы дебильные — это хорошо, конечно, но, на хуй, уже не из той серии. Пора ведь уже…

- Я ЖЕ ТЕБЯ ЛЮБЛЮ, ДУРА!

Последний взгляд во взгляд этого существа. В затылке боль, в глазах резь. Её взляд не выражает ничего. Повернулся, и в дверь.

«Хочу жить нормальной жизнью!» — слышу я уже из-за двери — как будто я ей в этом помеха! — как какое-то заклинание золотой рыбки.

«…Вот женишься на мне, — мечтательно говорила она во времена златые, — родители нам поездку на Ибицу подарят…» Мне не Ибица нужна на неделю (или месяц?!), а ты и навсегда, романтически отвечал я. Дубина! дуб-жёлудь! дубак шакур! — хоть бы на Ибицу съездил — а теперь вот и на «полуостров Казебан» виза аннулирована!

В подъезде столкнулся с Креветкой и её новым хахалем-бычком.

— Привет! Ты что — уходишь?! — весело удивились они.

— Ну да, дела. Всего доброго, — так ответил я и подумал, что из-за своего постоянного лузерства, придуманного христианства или вообще непонять из-за чего стал совсем кукольно-добреньким. Почему бы мне не расшибить кого-нибудь — или что-нибудь — или себя?! Да нет…

Пошёл дождик, и слёзы не потекли. Иногда мне кажется, что это божественный предохранитель — что если б не тотал-лузерство, я бы был таким заносчивым и жестоким пидармотом, о проделках коего писать в три раза стыднее и в десять раз ужаснее, чем о моих убогих. Интересно, Достоевский — тоже божеский фейк?

Я знал, куда идти — к О’Фролову на работу, в сторожку, тут довольно близко. Хоть нажраться и пожаловаться…

Его не было. И вот я стою на остановке — мокрый в нитку, с налипшими на бутсы «лаптями» грязи… Надо ехать домой, но вроде бы и не надо… Инны тоже нет, никого нет… Единственный, кого могу предложить, некий О. Шепелёв, сойдёт? А больше совсем никого нет?! Нету, нету! — давайте уже! — не-хотите-не-берите! Не хочу!

Вдруг осознаю, что только что прошёл уже третий мой автобус; и тут же — что я-то даже махал им рукой, но они меня почему-то не брали; и тут же — переглючило, что у меня руки и лицо в крови!.. Потряс головой, побил по ней руками, подошёл к ларьку и купил пива. Потом пластиковый стаканчик и запивку, как говорит Репа, «Колоколец» (ненавижу её, в смысле запивку).

Потом знакомая (через дорогу) аптека и отвязно-весомое: «Четыре»…

Концерт, значит, в пять… И вот я уже у мусорки — только, кажется, не совсем у той… А вот — в фойе филармонии… Но чувствую я себя странно — как будто это не реальность, а голимая Матрица… Вскоре я понимаю, что не только она на меня не может воздействовать, как-то меня задеть и повредить, но и я ничего не могу сделать с ней и в ней — даже сказать какие-то вроде бы элементарные вещи… Я понимаю только, что Зельцер со своими ублюдскими спутниками вошла в гардероб и красуется у зеркала, а меня почему-то туда не пустили (благообразно-строгие привратники — женщина и позванный ею мужик в халате), и единственное, что отделяет меня от неё — стеклянные двери — большие и прозрачные… Я разбегаюсь — как раз до других дверей — и…

Это, видимо, была действительно сила. На мгновенье вроде бы всё пропало — как будто кто-то выключил свет — и ещё кто-то (а может, тот же, ха-ха) вроде бы сказал у меня в голове — довольно тихо и ласково — «Алёша»…

И вот уже я смеюсь, отплёвывая какую-то гадость, разминая в кровавых руках осколки, показывая их непонятно глазеющим на меня сверху — смеюсь навзрыд, непомерно довольный тем, что всё разрешилось так быстро и легко — не преграда, а так, иллюзия…

И вот меня тащат под руки двое серых — значит, дорогие, концерта не будет, а будет опять лекцыя, а потом будет время подумать — только курить, суки, не дадут… По икре сочится что-то горячее — даже вроде понятно что, только совсем нет боли — такое ощущение, что если отвернуть отяжелевшую брючину, из-под неё так и хлынет поток крови… Слышите, дорогие, они говорят: «Уважаемый», — это ничего, только вот башка болит ужасно и левый глаз как-то не видит… Штанина эта гущаная, а сам я и так весь мокрый — нестерпимо неприятное чувство дискомфорта…

Мне кажется, я её понимал и принимал, но трещина, отторжение всё равно делали свою губительную работу… И кажется, даже если бы вместо отторжения возобладало смирение, это было бы что-то неестественное, непереносимо уродливое, как крыса с выращенным на ней человеческим ухом…

Возлюбил ОШ Зельцера и понял, что это нехорошо. Возненавидел ОШ Зельцера и понял, что это не лучше. Полюбил ОШ Зельцера и понял, что это ещё хуже…

22.

…Да, я не могу лгать, притворяться и быть «как обычно», «как все», оценивать своё поведение, свои жесты — когда она близко-близко, когда смотрю ей в самые глаза, когда чувствую вкус у неё во рту, дышу её дыханием, чувствую своей кожей её кожу, всё её тело, самое его нутро… Тут, дети мои, не какое-то там физическое наслаждение, которое всегда имеют в виду в выражении «он её взял» (у неё его взял, хотя, клевещу, наверно, но мне всё кажется, что у доброй половины женщин «его» и нет — даже комфорта при «этом» ожидать не приходится!), а феномен восприятия: в такие моменты будто исчезает весь мир, с его заботами и противоречиями, и чувствуешь простое внутреннее счастье, что она сейчас со мной, что ей сейчас со мной хорошо… Что бы только я не сделал для этого! Чтобы почувствовать, что она чувствует это!.. Иногда я её обнимаю необычно: мои ладони у неё на горле — в самой что ни на есть однозначной хватке — довольно даже внятной, только какой-то нежной, хрупкой… — стоит мне сжать пальцы и зафиксировать хватку на несколько минут… — она прекрасно это понимает, но не делает ни движения, чтобы их отнять…

«Лёшечка, поводи мне», — лопочет она поутру, когда я, дождавшись, когда она проснётся, осторожно начинаю её ощупывать.

Одна из базовых потребностей человека — потребность в поглаживании, в телесной ласке, которая не так однозначно связана с сексом, как хотелось бы. (Вообще «секс» как таковой («сексуальность», «сексапильность», «с. просвещённость», «с. ориентация») как одна из первостатейных основ жизнедеятельности — это ещё один зловредный американский миф — согласно данным анонимных опросов, им занимаются менее 15 % населения, а в Союзе, например, прекрасно обходились и без него). Несовершенство и лицемерие нашей цивилизации (особенно вопиющее в среде так называемого «простого народа») проявляется, на мой взгляд, вот в чём: ребёнка с младенчества и лет до четырёх лелеют и ласкают — прижимают к себе, целуют во все места, всячески гладят (к тому же всё ему разрешают и прощают) — а потом следует чудовищный по времени провал, когда ребёнок, подросток лишён этой тактильной поддержки, сокровенного единения — физического, которое никак не может заменить эмоциональное, тем более что с этого возраста начинается тотальная моральная агрессия — «нельзя» и «надо» напрочь разъедают всё приятное, что было в детстве — и лишь немного окрепнув и осознав силу своего «я», способного разорвать путы социальности, младые человеци вновь стремятся к исконному удовольствию — которое теперь определяется как «запретное» «сексуальное» «наслаждение» (и конечно же, «взрослое») — так, в 15 или 18 они ищут того, что на целую дюжину лет потеряли и что найти им удастся не сразу, а тоже лет через пяток — когда едва «поймав» «это», они вынуждены отдать его уже своим чадам…

Кончиками пальцев я медленно вожу по её сонному телу — спине, шее, рукам… она тихо постанывает, закатывает глаза, иногда её пробивает дрожь наслаждения — кажется, от этого незатейливого действа она получает несравнимо большее наслажденье, чем от секса и даже от героина (!) и «терпеть» его может часами! «Уу, Лёшь, ну не останавливайся!!» — причём, ей абсолютно наплевать, что я не испытываю при этом никаких ощущений, а эмоции — не очень положительные! И грубую похоть, которая на фоне такой утончённой нежности мягко говоря неуместна! Я знаю все ее места и зоны — провожу, чуть впуская «когти», по изгибу спины, где она переходит в таз, по внешней стороне бедра, изловчаюсь достать икры и пятки. Она ёрзает и дёргается, и мне приходится даже держать ей конечности. Со спины моя рука так и ползёт к ягодицам, а вторая, кружа по бедру, так и норовит съехать куда-то туда. Она выражает неудовольствие — «запретная зона!» — боится, чтобы «водить» не перешло в половой акт. Но мне уже удаётся «резануть» по особым местам — это очень небольшие продольные области очень гладкой кожи на внутренней стороне бёдер и тоже, можно сказать, «на внутренней стороне» ягодиц — тут уж она кричит в голос, и даже начинает бить меня, чтобы я не останавливался! Между тем, я, часа за полтора неразнообразных занятий уже отлежавший себе бок и уже не в силах от нежного подъёма руки водить ей хоть кое-как, грубо нападаю на неё. Она обычно вырывается, мотивируя тем, что уже поздно, некогда, надо спешить и т. п. Я негодую, что на «водить» уходят немыслимые часы, а пяток минуток присунуть в попку… — вот она сегрегация! Ты бы мне поводила! Она однажды попыталась, но оказалось, что к этому тоже нужен особый талант и большое терпение. К тому же я сам никаких промедлений не выдерживаю — как вы знаете, из-за своего темперамента я даже не могу тушить, когда готовлю еду — мне надо жарить! на полном огне и даже больше!

Но огнь, как чисто физиологический, мерами угасает, и тогда хочется чуть не духовного его продолжения, продления страсти… Моя слабость, мой аналог «поводи мне» — «полежи на мне». Я ложусь на спину и втаскиваю её (в первые разы чуть не насильно, потому как не понимала и уговорам не поддавалась) на себя — чтобы она оказалась на мне ниц, во весь рост, прижавшись (приклеившись от пота) всем своим телом. Чрезвычайно важно тут найти ей удобное положение, чтобы она могла лежать долго — сначала я немного двигаю её туда-сюда по себе, пока наши выпуклости как бы не входят в пазы (иногда даже может и он в неё войти и быть там спокойно часами) — обычно, поскольку она короче по росту, голова её ложится мне на грудь или подбородок её упирается мне в ключицу — что долговременно неудобно — и мягко понукаемая мною, она чуть продвигается вверх, прилипая им мне к плечу… Вскоре она укореняется, успокаивается, расслабляется и лежит не шевелясь, только минут через сорок спрашивает не тяжело ли мне. «Нет, отвечаю я, довольный и счастливый, я тебя как бы совсем не чувствую — вернее, чувствую, но мне совсем не тяжело», — я и сам удивляюсь: ведь когда мне самому иной раз ненадолго приходилось налечь на неё всем телом, я всегда старался сделать всё побыстрей или хоть выставить руки, боясь её «раздавить» — а ведь весит она чуть немногим меньше меня… Суть в том (я ей пытаюсь объяснить, хотя и сам понимаю смутно), что чувствуя её вес, её тепло, как она дышит, как у неё бьётся сердце (эти процессы сразу надо синхронизировать, иначе долго не пролежишь!), я должен почувствовать, что она есть, что всё есть, что я не один, и мир не просто моя иллюзия… А главное руки — своими руками, как будто захотев сложить их на своём гениальном пупочке, я складываю их на ее ягодицы. Я берусь за них, вожу по ним — но без вожделения, а просто чтобы почувствовать — я вдруг начинаю их чувствовать как свои! Вдруг у кого-то урчит в животе — где-то там внутри струйка какой-то жидкости резко перебегает по трубочке из одной ёмкости в другую — и мы в один голос спрашиваем: «Это у тебя или у меня?» — как будто мы единое андрогинизированное существо! В лучшие (очень редкие, конечно) разы она лежала на мне часа по два, безмятежно, даже засыпала…

Маленький ребёнок, проснувшись, начинает реветь — он боится остаться один. «Мама!», говорит он, или просто «Аа!» — и его тут же обнимают, гладят, утешают, шепчут ласковые слова, убаюкивают и укачивают… Я хотел просто быть с ней, охранять покой её сна — чтобы она тут же забывала все кошмары, которые ей приснились («Иногда мне такое снится, Лёшь, что вообще…») и забыла все кошмары, случившиеся в её непутёвой жизни («Блять, я такой хуйни, бля, Лёшь, понавидалась, что вообще, бля…»)…

Таким образом мы общались — ненавижу это слово, но здесь оно подходит; обретали общее, обменивались — её принципы, мои принципы, вроде бы такие железобетонные, рушились, превращаясь в окрошку из гальки… Про цветы речь уже была, а однажды я даже сподобился купить ей — не поверите — долбанное «Рафаэлло»! Хорошо, однако, что скоро опомнился и в другой раз, когда я приехал к ней и уж почти что завалил проказницу на диван, ответствовал на оную её несуразную просьбу (реченную, конечно же, с заоблачно детским прононсом), а-ля кэвээновской шуточкой — «Я ха-чу Ра-фа-эл-ло!» — «Я здесь!» — быстро и бравурно выпростал эрегированный, тыча его ей в нос. Правда смешно? Я даже от смеха очень долго не мог попасть в её плюющийся недовольный рот! — «Вперёд продвигались отряды спартаковцев (спартанцев) верных бойцов»!..