Мы беззащитны. И от этого мне страшно. Я не хочу, чтобы сейчас, когда Жанна так слаба и так беспомощна, ее караулили фотографы, чтобы кто-то, увидев эти снимки, в ужасе закрыл рот ладонью, не хочу, чтобы посторонние решали за нее, в каком виде она вернется на обозрение публики. Среди российских артистов существует устойчивое мнение: страна любит, невзирая на любые слова и поступки, но отвернется, когда узнает, что ты заболел. Больных не любят. Больных жалеют. Больных не хотят.

Как сделать так, чтобы никто из «журналистов» или светских болтунов ничего не пронюхал? Как понадежнее защитить Жанну от праздного любопытства?

Господи, сколько сил тогда ушло у всех нас на эту шпиономанию. Много позже мне станет известно, что к тому моменту фотографы «Лайф» уже сделали снимки Жанны в Германии. Но, нужно отдать им должное, до поры пощадили нас и не опубликовали.

Мы боимся выглядеть слабыми. Нас так выучили, воспитали, что просить о помощи — это значит терпеть поражение. Сильные и красивые, по правилам нашего общества, не имеют права на болезнь или слабость.

К счастью, в тот момент Жанна уже может отвечать на мои телефонные звонки. И в дни расставаний мы находимся на постоянной связи. Налаживается, наконец, эта важная тонкая нить наших шутливо-нежных перезвонов: достаточно просто вновь услышать ее голос — и внутри становится очень тепло и спокойно. Она — в Германии. Я — в Москве, в павильоне Останкино.

Время от времени я продолжаю получать телефонные звонки с вопросами о состоянии Жанны: «Как она себя чувствует?», «Как ее здоровье?», «Когда можно ей позвонить?». Одна из подруг, не сдержавшись, расплакалась у всех на глазах, когда на каком-то светском вечере речь зашла о Жанне. Понимаю, что слух о болезни, как бы мы ни противились, пополз, и удавка публичного интереса все сильнее сдавливает нам горло. Долго скрывать истинное положение дел вряд ли удастся. А пока сбрасываю звонки или пытаюсь ответить что-то нейтральное. Кулаки сами собой сжимаются. Почему я злюсь? Ведь люди просто интересуются. Они ничего не знают, и они точно ни в чем не виноваты… Но я все равно виню их в том, что, сами того не подозревая, они так безжалостно тревожат эту рану.

Я был не прав. Но на тот момент в России не было ни одного известного стране или хотя бы нам с Жанной опыта болезни публичного человека, на который мы могли бы опереться. Мы не были готовы болеть «на людях». И представить себе не могли, что кроме праздного любопытства открытость несет в себе еще нечто необыкновенно важное: тепло и поддержку, которые станут огромным подспорьем в нашей дальнейшей борьбе. Мы закрывались, уходили в себя и сердились на тех, кто вольно или невольно пытался выковырять нас из этой раковины, — типичная ошибка всех онкологических больных и их родственников.

В один из съемочных дней ко мне подходит Иосиф Давыдович Кобзон. Ни я, ни моя жена прежде не были близки с ним. Кобзон сперва ничего не говорит, а просто пристально смотрит мне в глаза.

— Это правда? — спрашивает он.

— Ну что вы. Конечно, нет. Болтовня. Всё в порядке, — даже не удосужившись уточнить, о чем идет речь, начинаю лепетать я, будто отвечаю на вопрос, к которому заранее готовился.

— Знайте, у меня очень большой опыт в онкологии, — по-прежнему не отводя глаз, произносит Иосиф Давыдович. — Если вам понадобится моя помощь, я рядом. — Обходит меня и удаляется ровным твердым шагом.

Я столбенею. «Кого ты обманываешь? Тебе предлагают помощь. Так зачем ты врешь?» — говорю я себе.

Догоняю:

— Иосиф Давыдович, это правда. Что нам делать?

Кобзон откликнулся незамедлительно. Этот титан, человек стальной воли и живой души, подставил плечо и одарил нас такой теплотой дружбы, такой готовностью прийти на помощь, о которых пишут в благородных романах, но в которые никогда не веришь до тех пор, пока не узнаешь. И за всё, что он для нас сделал, не рассчитывая на благодарность, отмахиваясь от бесконечных «спасибо», не ожидая просьб и не заставляя выглядеть жалко, я бесконечно Иосифу Давыдовичу признателен. Уже теперь, погрузившись в тему под названием «рак», я знаю, скольким людям вот так беззаветно, самоотверженно и всерьез Иосиф Давыдович приходит на помощь. И скольким помогает! Но тогда, осенью 2013-го, всё это меня не столько расторгало, сколько напугало. Помню, как наивно спросил у Жанны по телефону:

— Как думаешь, Кобзон нас не выдаст?

— Ты дурак? — ответила Жанна. — Ведь это Кобзон. Никогда.

Иосиф Давыдович не разделяет моего стремления лечить Жанну за границей. «Меня лечили здесь. Здесь лучшие врачи. И у меня есть ресурс», — говорит он мне. И этот ресурс немедленно включается. В тот же день у меня в руках телефонные номера светил нейрохирургии и нейроонкологии: академика Александра Николаевича Коновалова из НИИ нейрохирургии имени Бурденко и академика Михаила Романовича Личиницера из Российского онкологического научного центра имени Блохина.

В те дни, наполненные тяжелыми раздумьями, понимаю, что больше не могу выносить всё происходящее в одиночку. Мне нужна поддержка, нужен советчик или хотя бы кто-то небезразличный, с кем я могу просто поговорить. Рассказать о своих страхах, о трудностях лечения, о том, как мучительно видеть и знать подробности того, что переживает человек, который проходит лечение от рака, как химиотерапия, убивая опухоль, попутно разрушает организм, какие приступы боли и рвоты сопровождают химию, как сохнет кожа, как мучительно хочется пить и невозможно сделать ни глотка, как голод пожирает изнутри, но нет сил что-то съесть, как мучают то понос, то запоры, какой страшнейший морок и испытание эта химия, как изводит, мучает и видоизменяет она любимого человека. И какая мука на это смотреть.

Слаб и беззащитен не только онкологический больной, но и тот, кто находится рядом, кто должен быть поддержкой и не может признаться, что нет сил. Думаю, именно в эти моменты охватывает настоящее отчаяние.

Постсоветский менталитет не позволяет хватать доктора за полу халата в поисках поддержки. Да и доктора, даже самые отзывчивые, — они ведь чаще всего не про это. А еще неизвестно откуда взявшаяся уверенность, что никто из прежних друзей не захочет делить с тобой это горе, отрезает любые возможности нормального живого человеческого общения.

Никогда еще я не был так одинок, как в месяцы болезни Жанны.

Единственная, с кем я говорю о болезни в ежедневном режиме, — ее мать. Однако ее интерес по-прежнему ограничен названиями таблеток и лекарств. И мне кажется, что спустя полгода болезни она по-прежнему не отдает себе отчет в серьезности происходящего. Кажется, даже не может точно повторить диагноз. И при этом я чувствую с ее стороны давление, невидимый укор — почему ее дочери по-прежнему плохо? Неожиданно, будто очнувшись от спячки, она требует сказать ей «правду», утверждает, что от нее что-то скрывают. Тогда я почувствовал себя будто на месте врача, который должен сообщить родственнику о тяжелом диагнозе члена его семьи. Родственнику, который не хочет ничего слышать и ждет, что все проблемы разрешатся сами собой. «Жанна тяжело больна, — старательно подбирая слова, начну я. — Диагноз не оставляет надежд на полное выздоровление. Но это вовсе не значит, что схватка проиграна. Мы вынуждены ждать, как опухоль отреагирует на лечение. Но все же, что бы ни показали анализы, испробованы еще не все средства, и это значит, что мы все еще можем действовать. Может ли Жанна умереть? Да. Может ли она выжить? Никто не знает…» Я повторил всё то, что говорили нам врачи: одни поддерживая, другие не желая обнадеживать. Что еще я мог добавить? «Я не оставлю вашу дочь и сделаю всё, что в моих силах». Но меня не услышали. В лице матери Жанны мне не удалось найти ни союзника, ни поддержки. Я ощущал, что в происходящем винят меня и, не прилагая усилий, ждут, что всё это я должен исправить. Почему? Увы, не знаю.

Это означало лишь одно — по-прежнему любое решение, от которого зависит будущее моей жены, может быть принято только мной. Потому что больше некому.