Echo

Шепелёв Алексей А.

"Echo" — литературная аналогия кольца Мёбиуса: в книге две переплетающиеся сюжетные линии — линия «мальчиков» и «девочек». "Мальчики" — поэты, маргиналы, экстремалы, рок-музыканты, живущие на грани фола. «Девочки» — типичные представительницы молодежи 90-х, измученные и усталые… «Echo» Шепелева — это взрывоопасный коктейль, настоящий жесткий «трэш», сметающий все на своем пути…

 

Алексей А. Шепелёв

Echo

Роман в трёх частях

«Лексика, орфография и пунктуация данного произведения не совместимы с программой Word!»
(отзывы из Интернета).

«Но в вообще огромный ШОК меня повергла книга Алексея А. Шепелева “ЕСНО”. После нее я еще долгое время испытывала страх и отвращение к подросткам».

«Лучшее, что я прочёл в 2000-х. Почему-то нераскрученное…»

По мнению Захара Прилепина,

Алексей Шепелёв самый необычайный, самый непредсказуемый и самый недооцененный персонаж современной молодой литературы.

Ура!
Безымянная надпись

Миру — мир

спиду — нет

В — питух

Таня — швабра

Б-11 — карали

гомик есть гомик

Лена дура и т.п

НАДЮ НАША ТАНЯ
Надпись. Подпись: Лена

Их не зовут

Они приходят сами

заучен(н)ные лаской

руки глаз

с богатым прошлым

ΛV

Из «Торжественного обещания пионера Советского Союза»

Я (фамилия, имя)…перед лицом своих товарищей торжественно обещаю: горячо любить…, жить, учиться и бороться…. всегда выполнять законы…

… человек на земле стремится к идеалу, противоположному его натуре.
Достоевский, запись в дневнике

Я засмеялся потому, что… издатели то и дело присылают мне… произведения лишь одной разновидности: романы, напичканные непристойностями, вычурными словами и нарочито зловещими происшествиями. Впечатление такое, что все их пишет один и тот же автор…
Набоков, запись интервью

Чтоб всё было обнажено до предела, чтоб все были обнажены и на пределе, чтобы все были при деле, чтоб всё было как на самом деле, чтоб были двери, пороги, сортиры, трактиры, чтоб вышибали пинками двери, чтоб пердели, пировали, даровали, били, жили — и всё это как лейтмотивы…
А. Шепелёв, из записей к «Эху»

Убийство двух девочек… в саду.
Достоевский, из записных книжек

Аффект, девочки. Аффект, ребёнок, столкнутый из окна…Что ж, твёрдо вы уверены, что не существует такой черты, за которую нельзя переходить в аффекте.

Всё от среды… не называйте зла нормальным состоянием. Для чего не изнасиловать девочки и т. д. Ещё теперь стыдятся и отговариваются аффектом, но скоро перестанут стыдиться. Прав, права, так и следует.

Насилие безмолвно, тогда как разум наделён речью……существование в основе своей благопристойно и упорядочено: труд, забота о детях, благожелательность и лояльность определяют взаимоотношения людей…но в определённых условиях те же самые люди начинают грабить, поджигать, насиловать и подвергать своих собратьев пыткам…Насилие в передовых обществах и смерть в отсталых не заданы изначально: лишь некая ошибка может повлечь их за собой.
Ж. Батай, из записей о Саде

В Тамбове… нет ни одного поэта, ни одного беллетриста! Удивительный город! …я сейчас уснул и мой кошмар — Тамбов… Видишь, как трудно мне. А как тебе — не вижу и не слышу.
А.Платонов, из писем

Сейчас 5 часов… Вновь охватила меня моя порочная тоска, вновь я в «Тамбове», который в будущем станет для меня каким-нибудь символом, как тяжкий сон в глухую тамбовскую ночь, развеваемый утром надеждой на свидание с тобой…

 

Black day, stormy night
Laibach, запись текста песни

No love, no hope inside

Don’t cry, He is coming

Don’t die without

Проблема статического и динамического в искусстве. Мои герои — хватаются за предметы, за самоё реальность — схватил, оттолкнулся, отбросил — словно работают лыжными палками.
А.Шепелёв, из интервью, данного во время работы над романом «Echo»

И вообще это скоростной слалом… Всякие там неровности, бугры… А палки не в руках изначально, а как бы вросшие в сугробах и по пути их и надо схватить… Конечно, несколько корявая метафора…

— По-ашепелёвски…

— О, спасибо за комплимент.

— Все события и герои — « вымышлены» — как же так?

Ну, это широкую публику дурачить легко, а как быть с теми, кто знает Вас лично — Вы ведь даже имена не потрудились изменить!

— Признаю; стыдно, стыдно, товарищ! Мне так и говорят: что ты, Олёша, с девочкой трагедия произошла, а ты… Ну живёшь ты как урод, но зачем же этим кичиться?! И самое отвратительное в том, что ты удумал всё это совместить, — а если ещё учесть и то, что ты сделал сам с ней потом…Что ж ты про это-то не написал?!

чёрный снег чёрная землистая луна все люди самоубийцы доживают только единицы тёмная ночь даже крики не могут помочь я тебя как родимую дочь в темноте расстилаю… Достоевский миллионными тиражами его читают (почти) все но никто не становится лучше Библия есть в каждом доме у меня нет я ее никогда не читал но знаю сюжет и смысл А.Шепелёв, наброски к эпиграфу для «Эха»

Примечание. Вышеприведённый ряд эпиграфов, выбранных автором в начале работы над произведением, в процессе развития—изменения сюжета-замысла осознаётся как излишний и не отражающий основную тему романа. Последний эпиграф, созданный автором, утерян — здесь приводятся его первоначальные наброски.

 

# 1.U-

Ю — Ю болела; она проснулась только в 12 часов. Ты злоупотребляешь таблетками, говорил всегда я (мать её работает медсестрой и заносит домой лихорадку поглощения лекарств и сами эти лекарства). Полезные полужелеобразные пилюли. Горло болит, голова болит, говорит она раза два-три в месяц (а просто голова болит — чуть ли не каждый день). У меня вот, говорю, практически никогда, тьфу-тьфу, а почему? — думать, думать ей надо… Она, Ю-ю, можно сказать, глупая — со мной не сравнить. Развитие её не ушло дальше, чем группы «Вирус», «Руки вверх», «Дискотека «Авария» и отягощённое чтение краткого изложения русской классики и — конечно же и — в особенности — бессознательной любви-потребности к телевизору как к самой невинной вещи. В будущем, я думаю, всё это преобразуется в вялую любовь к профессии и статусу, а также в потребность (уже без любви) в телевизоре и таблетках (в том числе витаминах и кремах), еще, конечно, кроссворды, рецепты масок, тортов и прочие советы, кругом одни советы… Но моего мнения, как вы догадались уже, вообще никто не спрашивает. И как я ей объясню, что это, может, злоупотребление. Я, например, люблю злоупотреблять спиртным, а если мне кто-нибудь скажет, что злоупотреблять им нехорошо — неужели я поверю?! Я, допустим, слышал, что это как бы вредно, но уж если оно мне органически присуще, то я этот вопрос закрою как таковой.

Она проснулась в 12 часов, встала. В свои пятнадцать она была такой хорошей, на мой взгляд (теоретически я очень оч. понимаю в девочках). Она соответствует всем современным канонам красоты — высокая, стройная, с формами — но формы эти суть андрогинизированные, в стиле Мэрилина Мэнсона на обложке «Микеникел энимэлз» — милая, слегка а-ля Николь Кидман (здесь и далее мы будем пользоваться трафаретными образами масскульта, дабы короче достигнуть мозга читателя. — Авт.), такие ходят по самым высоким подиумам; единственное, что её отличает от её супердвойников — у нее нет еще надменной улыбки, означающей понимание жёстких законов шоубизнеса, нет взгляда усталости из-за «жизни», нет домашней улыбочки, означающей то же самое, а именно, что всё о’кей, ребята, и что свои деньги надо отрабатывать, нет никакой осанки, позы, позиции, позиционированности, никакой аристократичности. Если б она была хоть в каком-нибудь виде аристократкой, училась бы всему, воспитывалась, носила брильянты, знала бы языки, а также то, что жизнь это поток удовольствий, за которые надо платить, делая карьеру, — она была бы самой натуральной аристократкой, дочкой, секретаршей, моделью, психологом, любовницей — самой восхищающей смятые взоры всей этой «ботвы». Но она не понимает, что это такое. Она покупает дневник с портретом Алсу и думает, что вот она-то красива, вся соткана из талантов, интервью, платьев, кожаных штанов, фуршетов, любви и самое главное — из какой-то звёздной пыли, похожей на свет от телевизора. Ну в пятнадцать лет сие ещё более-менее простительно (ведь и впрямь нелегко сразу осознать, что у Алсу, например, не очень большой рот, что противоречит всем нормативам современной шоу-аристократичности).

К тому же никто даже не может оценить ее красоту — думают и говорят, что она не уродина, что симпатична, что несколько длинновата, тоща и неуклюжа, что вялая какая-то, что очень большой размер «обувки», что, мягко говоря, не очень большие «груди»… Меж тем, как надо бы ползать за ней на коленях и целовать, как поётся, песок, где ступала ее «лапа»; Алсу же надо одёргивать, чтоб не зазнавалась, Королёву надо шлёпать довольно грубовато по крупу — как хозяйки ласкают перед тем как подоить свою бурёнку, К. Орбакайте надо говорить: «Конечно оно, «Чучело» фильм хороший, и сам образ, и роль. Но образование ты получила зассатенькое, молодая мама», а когда застигнешь эту Ю-ю или другую свою дочку за просмотром передачи про Л. Долину или так называемую нашу землячку, получившую достойную подготовку в Тамбовском культ-просвет училище, тоже с детства вполне себе упитанную и созревшую, но взявшую в пику традиции после набоковского романа не называть сим именем дочек наименование «Лолита», их, всех вместе, надо так отделать ремнём, чтоб на всю жызню запомнили, что можно, а что нет.

Она, с вчерашним компрессом на горле (фу, водяра — как её только пьют!), в одних трусиках, сидит на кресле и мутно думает о любви (можно сказать, что в настоящий момент даже о сексе), рядом стоят книги маркиза де Сада и графа Толстого, но она не знает этих имён — она листает мягкую коротенькую разваливающуюся на глазах книжку из серии «Романтическ (-ая, — ое, -ий; второе слово я забыл)» и морщится: как мать может читать такую парашу. «Параша» — это ее личное слово: параша — это сериал или советский фильм, непараша — это что-нибудь увлекательное или развлекательное, клёвое, короче. Хоть ей и пятнадцать, она не знает, что можно раздвинуть ножки, приникнуть к ним пальчиком, проникнуть в них и классно закайфовать; но уже близка к этому… (она просто ленива, как говорят «родаки», просто инертна и безынициативна, как выражаются «классуха», «преподы» и «психачи»). Вот она берёт в руки развалины желтопузых и, так сказать, черносотенных газет, обильно украшенных изразцами всякой пакости и обильно приносимых домой одной из «родаков» — «Житьё-бытьё», «Криминал», «СПИД-Инфо», «Экспресс-газета» — где-то они разгадывали кроссворд с формулировками типа «река», на что ответ даётся такой: «русло», или, допустим, «дельта» (хотя последнее я, наверное, загнул) — она тут видит цветную фотографию трупа — сине-зелёное тело пузатого мужика, красно-чёрные лохмотья — отрублены руки и голова (она стоит у него на груди) — даже у Slayer’а на развороте «Diabulus in musica» приличнее! «Фю!» — она отбрасывает листок, выгребая другой, шарит взглядом, чисто механически читает: «Как 20 способами совершить мастурбацию»; это слово не говорит ей ничего («…если поднапрячься, то вспомню, а так…»), но она бегло и вяло читает и вдруг — вчитывается… «Парфюмерный вариант», — читает она. Возьмите шариковый дезодорант… использованный уже, короче… натяните на него презерватив… Я что-то не так поняла?.. Проехали. Можно взять огурец, морковь, баклажан лучше не брать (??!), тоже натяните, а то бактерии… Душ и т. п. Тоже не очень понятно (ей).

(Некторые думают, что речь идёт о девочке лет одиннадцати-двенадцати, но я два раза повторил, что ей больше!)

Ей не охота идти на кухню, разогревать этот заклёкший рис без подливки и пить этот почти бесцветный чай без сладостей… Она читает, читает и почти дрожит, хотя и невероятно жарко в квартире, солнечно (самая трудная болезнь была лежать в такую жарищу под сорок под двумя одеялами с температурой под сорок, трястись от озноба, кружиться в бреду под потолком; но сегодня вроде уже всё). Она открывает дверку шифоньерки, чтобы взять майку и новые трусики, смотрит на себя в длинное узкое зеркало. Выпячивает задницу, нагибается, смотрит, дрожит, тянет что есть мочи трусы вверх…

«Хард-способ для девственниц».

Роется в коробочке на шкафу, выбирает самый дорогой и красочный презерватив (их много — и не понять зачем! — натаскала мама — она теперь работает ещё и в аптечном складе), кладёт его за резиночку трусов, берёт также и коротенькие лосины-бриджи и идёт в ванную, в уборную надевать их.

 

Вдруг она прихватывает и маленькую подушку с дивана.

Надо открывать. Она стягивает одежду, закапывает в грязное бельё, моет руки и одновременно молоток, вытирает газетой руки, подтирается ей, собирает с полу всё и заворачивает в неё вместе с презервативом, бежит в кухню бросить, зарыть всё это в мусор, бежит в сортир, отматывает колоссальную ленту бумаги, вытирает ягодицы и бёдра, бросает в унитаз, смывает, бежит, летит открывать… «Дерьмо» — в голове её одно слово.

Кто?

Она осмотрела на свои руки — есть (ли) следы.

Дэн, ты?

Открывай, дура — «кто — кто»?!

Это был девятилетний братан Денис.

Что, кончились танцы? Ирина Васильевна не ругала за костюм?

Не-е-ет! — заорал, «как полоумный», Денис, бросая ранец в коридор.

Люлька-писюлька!

Не-э-эт! — заорал Денис еще пуще, отвешивая заодно сестрице пинка. — А чё — рис что ль опять?

Нет, знаешь, котлеты! Мать сказала, чтоб ты пожрал перед школой.

Посрал? Я бзды не беру — мне за державу обидно! А ты берёшь!

Он вцеился в подол её громадного цветастого и истасканного халата, в котором Ю-ю ходила всегда дома, и попытался дёрнуть так, чтоб повалить ее; она пыталась управляться с едой, но он ей мешал, оттаскивая.

Ну, Ден!

Мой папаша был хронический алкаш, но на счастье на него напала блажь! — опять процитировал братишка. — Тёлки, тёлки, ваши целки…

Всё матери скажу. Гадость, фу-у…

Ладно, давай — чай; щас, посру…

Вернувшись, он набрал в рот чаю, потом выплюнул его в бокал с надписью «Ю-Ю». Когда она стала пить, он сказал об этом.

Выпив чай, она пошла в туалет. Он не пускал ее, терзая. А когда всё-таки зашла, слушал, приложившись к двери.

Чё пердишь — дристун пробрал?!

Пошёл вон, дурак!

Сама — дура!! Иди спи! Свали в туман! Кусай ты за… А! Не выпущу!

Минут десять он издевался над ней, закрыв дверь снаружи и выключив свет. Она вовремя вспомнила, что надо прибраться внутри.

Позвонили и вошла мать.

Привет.

Привет.

При-вет!

Опять не убралась — я ж тебе сказала специально! Были танцы? (- Да-а!! Дура, блин, тебе спецом сказали!) Ирина Васильевна не ругалась за костюм? (- Не-э-эт!!) Что ж ты делала до двух часов! (- Пердела!!) Тебе в школу сегодня идти ведь?

Идти — практика началась. Сказали тряпки принести, рабочую форму и 15 рублей на краску.

Где б их взять! Вы ели, Ден?

Да!!!

Ты варила макароны?!

Я не успела.

Ой, ты, дорогая вообще. Давай, разогрей, а то мне тоже уже надо бежать — сегодня ревизия, шеф приехал… (- Ммю-у!..) А ты как же хотел, мой дорогой, на двух работах раскорячиваться! А этот охломон не объявлялся? Опять нажрался по дороге, паскуда. Давай, чисть дорожку — успеешь. Ден!! Отвали!

Ю-Ю сидела на корточках, широко расставив свои длинные суставы, хорошо прикрытые халатом, выгнув спину, на длинной ковровой дорожке, опрыскивая ее водой изо рта и чистя-гладя ладонью (пылесос давно сломан), мать ела, Ден расчленял муху и совал её Люльке.

Ты бзду берёшь? На, чтоб ты подавилась! На-а, закуси!

Ма-ам, он мне мешает!

Ден, отстань, а ты сама хороша — сидишь как попадья.

Ден дёрнул её за халат, и она повалилась на дорожку. Позвонили.

Привет, Валентина Петровна.

Здорова! — заорал Ден.

Я картошку принёс от Сашки. Вот, целая сумка, еле допёр. Что, есть что жевнуть, Валюш? Что не отвечаешь?

Иди, блядь, спи. (- «Иди спи! Свали в туман, ёжик!») Ты уже вот где сидишь, если честно.

«Нахуярился!», «нажрался!» — только и на уме. Я ж за картошкой, говорю, ходил… Ага, напился — аж хуй залупился! Я подпишу развод — хуль ты думаешь. Мне как два пальца обоссать. А тебя я, ошарушка ёбная, на хую видал, поняла? Чё молчишь?! Поняла, а, бля?!

Что ж тут понимать-то, мы уж тебя знаем давно.

Ну и пошла ты на хуй. И ты, блядь, ишачина, ещё раз языком трёкнешь — пиздюлей получишь. Вот подрастёшь — мы ещё с тобой схлестнёмся, трепло, баба хуева. Не бойсь — чё дёргаешься — солдат ребёнка не обидит!

(И т. д. и т. п.).

Э, бе-бе! Сам получишь! (Ден и Ю-Ю в другой комнате) Как у наших у ворот налетели гулюшки — нашу Люльку от-та-та-та и её… писюлькою!

Дурак!

Сама — дура!

Малому за танцы надо деньги отдавать (это мать говорит), а он хуярит!..

Я хуй положил в эти танцы! Как пидарасы жопой крутят — штаны в обтяжечку, волосы он гелем, геем там каким-то натрёт!.. Я на работе корячусь, у печки двадцать лет загораю за копейку, а этот гей, он, блядь, стоит 60 рублей! (Это, кстати, он всё правильно говорит. — Авт.) А потом дорастёшь, тебе ещё этим же гелеем натруть прям в жопу!..

Хватит! заткнись! Сколько же можно терпеть!.. сколько ж можно пить!..

Блядь, сдохну, а вино не брошу!

Урод, когда ж ты сдохнешь.

Буду пить, пока хуй не отлетить!

Она звонила.

Слышь, Кирюх, это Ю-ю. Ты чё оденешь-то — в смысле, рабочая форма там?..

И телефон отрежу! Как платить, так Коля, а как вякать по два часа…(и т. д., дискуссия родителей переходит в фон).

Дды? тты чё? Ну как — мы ведь на окнах стоять будем, мыть, заклеивать и всё такое, а пацаны внизу… В этой юбке у тебя вооще всё будет видно снизу — ваще свихнулась…

Поэтому и одеваю, дура, — отвечала Кирюха (Ксюха? Кирюхина? Карюха-Карина?). — И тебе советую. И тангу… Штангу?! Трусики, говорю, поменьше — сзади одна полосочка, а все ляжки наружу…

Ну воще… У меня таких нету…

Ну забеги ко мне — у меня всё равно месячник — оденешь и полный кайф.

Спасибо, конечно — я лучше в джинсах старых или в своих лосинчиках…

Лучше в лосинах, дура, жарища! Понятно, почему ты юбки не любишь — ты ведь дура не понимаешь (и т. д.).

У тебя что понос, что ты каждую минуту бегаешь? — мать.

Наверно…

Как это «наверно»?! На угольку выпей, а то в школе ещё будешь по сортирам лазить — заразу собирать.

В школе она лазила по окнам (как самая длинная); было очень жарко.

Эй, Кирюх, Люляка, Джанка, пойдём щас в карьер купаться, — приглашали пацаны, — там вчера Лариса Черникова (да-да, та самая, которая так нравится Репе; а я вот больше прикалываюсь по группе «Тату», особенно по Юлечке — кстати, пишите ей, им по мейлу [email protected], или мне на [email protected], что всё равно, т. к. подозреваю, что к тому времени, когда будет опубликован мой роман, мы с ними, я думаю, будем уже одной большой и дружной семьёй. — Авт.) была, репетировали танцы и всё такое, может, и сегодня придут…

Не-а, там утопленники…

Брр, боюсь-с, — лепетала Юлька, приседая с тряпкой и опять выпрямляясь на громадном подоконнике.

«Ха. Была б она ещё в юбончике и в моих трусерах — можно было б обкончаться, — думала Кирюха, — девочка даже не красится ещё». Но пацаны смотрели не на экзерсисы Ю-ю, а вниз — пялились на голую ногу самой Кирюхи, выставленную на батарее.

Да я сама видела — чувак с девахой, оба синие, жуть. На берегу нашли фату и свадебный костюм. Они только обвенчались, свадьба, то-сё, гости разошлись, а они — так романтично! — вдвоём поехали купаться. Ну и выпили наверно парочку шампанских (а невеста вообще, говорят, плохо плавала). «Ты меня любишь?» — «Да». — «А ты меня?» — «Да!» — «Поплыли тогда!» — «А если того, утонем?» (шутка, но берег-то далеко) — «Ну и что? Любовь, она… навсегда, навеки вместе»…

А ты тоже там была, Кирюх? Как же ты не утонула? Тем более со свечкой в руке!

Третьим будешь? — как говорят алкаши. Ну пойдёмте.

Ты, Люляка, пойдёшь, а? Она не хочет — я тоже не пойду тогда. Облом вам, пацаны, а стобой, люля в тесте, мы ещё поговорим…

Они втроём пошли на «Кольцо», к Вечному огню, к монастырю (этот район так и зовут: «Монастырь»; привет также всем надолбням-охлокраеведам — действие происходит в Тамбове). Кирюха и Джанка пили пиво, даже курили, Ю-ю хлестала газировку. Они сидели на лавочке, пили, смеялись, оглядывались, вздыхая и обмахиваясь от жары; Кирюха стояла у лавочки, поставив, выставив на неё ногу, чтобы ветер обдувал её влажный, потный низ и косились парни с соседней лавочки.

Это Кольцо известно каждому. В центре его Вечный огонь (куда, кстати, мочеиспускали ренегаты О.Фролов и Санич — не для профанации, конечно, а просто узнать, достанет ли струя до сердцевины и не потухнет ли пламя), этот огонь-на-звезде-пентаграмме обрамляется монументом с именами и лицами героев… Так вот, монумент этот в виде кольца, а сам он стоит не на земле, а как бы на ножках (точно я уж и не помню). От центра в разные стороны расходятся бетонные дорожки, которые метрах на двадцати опоясаны кольцевой бетонной дорожкой, вдоль которой стоят лавочки и растут деревья. Все говорят, что здесь тусуются голубые, но я их особо не видел как таковых. Зато наркозависимые и независимые здесь обретаются частенько. В основном тут собираются тусня из 29-й школы, которая тут же, через дорожку — лингво-математический лицей, знаменитый своим выпускником по фамилии Саша, благородный Саша-сан, он же Санич. Диаметрально противоположны и, можно сказать, на касательной окружности, два воистину противоположных объекта — монастырь (сожалею, но не знаю названия) и совсем знаковая, как сейчас принято выражаться, фигура — сортир в пятиэтажке (а это уже пережиток-подарок времён не столь отдалённых). Этот сортир, можно сказать… (и т. п.).

…Они пошли в церковь, в монастырь.

На дороге очень маленькая бабка, закутанная в чёрное, крестилась и кланялась, подходя ближе ко вратам храма. Девушки переглянулись и — не сдержали смех. Совсем в дверях бабка упала на колени, кланяясь, касаясь лбом земли.

Ну-ка, Люляка, на колени! — девушки вдруг крепко схватили Ю-Ю под руки, подставляя ей подножки, пытаясь её повалить. Она трепыхалась и билась, всё-таки вырвалась. Кирюха, громко плюнув в сторону подруг, встала, буквально-таки прыгнула на одно колено, но тут же вскочила с криком: «Ой, горячий! Блин, тут смола!».

Они зашли в церковь, перешагивая своими длинными запотевшими частями тела через бабушку, слишком уж надолго приютившуюся на самом проходе, — оглушительно захлопнулась дверь на жёсткой железной пружине, отдавая объёмным эхом зеленоватого простора (какая жарища всё-таки!). Джанка вдруг зарделась от подавляемого смеха, девушки заглядывали на неё недоумённо, она подманила их, шепнула: «Когда я корячилась через бабку, чуть на нее не пёрнула!.. а если честно, то нем-много да!..». Девушки хныкнули, затыкая руками рот, смачно зашетались: «Дура, тут нельзя без платка!» — «Кого? Сама дура!» — «Зачем суда вообще припёрлись!» — «Пёрлись?!» — «Гля! Батюшка!» — «Замолчи, щас пукну!» — «Гля-янь, Бог стоит!» (и закатилась) — «ВОТ дура, бля-а-адь!» — «А ты зачем со своей менструацией сюда пр…» и т. д. В церкви почти никого не было, девушки соскучились и пошли в туалет, поспешили, чуть ли не бегом.

Они, смеясь и семеня, пересекли Кольцо по диаметру — зайдя зачем-то по ступенькам и к звезде — перешли дорожку и завернули в подъезд дома, где публичный, то есть известный практически всем посетителям Кольца, сортир на 2-м и 3-м этажах.

Дверь ужасно хлопнула (опять пружина!), внутри темно (глаза привыкают), доски лестницы по-идиотски скрипят, пахнет, эхнет… Дверью хлопают, по лестнице спускаются девушки, одна за одной, курят, ругаются… Но всё это, конечно, прикольно!

Блин, на втором закрыли! — провозгласила Кирюха, подёргав двери и убедившись, что они заколочены намертво, а не вибрируют, как когда на крючке изнутри.

Вот вы видите пережиткки эпохи застоя — общественные сортиры в подъезде, — пояснила экскурсию Джанка.

Отстоя, — пояснила Кирюха, — наверх!

Параша, параша, где ты, моё место!? — у Ю-ю были очень тонкие аллюзии на что-то уголовное и краеугольное.

На третьем один сортир (один отсек) был тоже что ли забит, а дверь второго на крючке. У подоконника девушка:

Там занято, вы за мной.

Кирюха еще дёрнула.

Ну занято!.. — отозвался женский голос, но крайне невнятно и кто-то завозился.

Давно что ль? — вопросила Кирюха к «очереди».

Недавно, блин, до нашей эры, — ответила девица, выплёвывая сигарету, — член она сосёт что ли?!

Девушки засмеялись.

Я например срать хочу, — заявила девушка-у-окна («Фу», — морщилась Ю-ю) — я щас наверно прямо в коридоре нас…

Дверь туалета распахнулась, вывалились чувак с бабищей, под ручку, не очень довольные, но скорее крайне раздражённые. Девушка схватила сумку и зашла.

Вышла, с сумкой: «Ведь в натуре ведь! Обратите внимание — презер валяется» и ушла.

Девушки зашли все вместе, закрылись. Толчок один: Кирюха, взгромоздившись с ногами, раскорячившись, мощно писала на презерватив и на дерьмо предыдущей посетительницы, Джанка искала ей новую прокладку, а Ю-ю рассматривала циклопических размеров окно, громадный подоконник.

Что, Люляка, окошко понравилось?

Большое офигеть и стекло прозрачное, а если кто…

Стекло, стекло дерьмо в очко!

Ага, «если»! — на третьем этаже!

А если вон из того окна…

Кому ты сдалась, отличница! Кстати, из этого самого окошка недавно деваха одна выкинулась. Ну не деваха — ей лет одиннадцать было.

Как же она пролезла?

Да оно ведь открывалось раньше, вот это.

Жива она осталась?

Хм, тебе-то что?! Осталась, только хребет сломала, лежит теперь — всё по фигу.

А она, говорят, каждый день сюда ходила, паслась тут на всех этажах, подглядывала, дрочила на очке, лизала говно, хотела, чтоб её кто-нибудь насадил.

А никто не насадил! — гортанно закатилась Джанка.

Во-во! Трагедия! Жалко птичку, пчёлку Майку!

Ю-ю рассматривала всякие рисунки, подписи и надписи. Её особенно привлекла одна: «Крошка! если тебе 13–17 мне 17 ты красива и хочешь? здесь меня? Мне 17, я тоже крошка, тоже девушка. Позвони <номер>, спр. Ксюху, спрашивает Таня. Всё серьёзно. Потом скажу пароль».

— Что, люля, хочешь позвонить?

Лесбиянка что ли? — искривилась Ю-ю.

Ага, лезбиянка! поди чувырло такое у чувака или срачий интеллигентик какой-нибудь — несчастный, неудовлетворённый, прыщавый гандон штопаный! …или торчок!..

Ничё себе! Да ты вумная как вутка!

Вон на бачке надпись «толчок», где стрелка вниз, а исправлена на «торчок»!..

Девушки топали на остановку по яркому, жаркому солнцу, по мягкому асфальту. Из новой шикарной автозаправки пахнуло бензином.

«Юкос», «Юкос»… Это у Алсу папаша что ль заведует этим «Юкосом»?..

«Юкос», а наоборот — сок Ю!

Её сок в сортире остался!

А есть сок «Я», суперский такой, мне нравится грейфрутный.

Грейпфрутовый, дурёха, даунита хромосома! Фуфло, засифанский сок!

Может возьмём кассетку, у тебя предки как?

О’кей, только тот раз мы эту купили… «Паприку»-то, туфта какая-то…

Параша одним словом.

Возьмём покруче, не эротику, а порнушку, Люльке про лесбиянок!

Давай тогда канаться, кто пойдёт.

Ну-у! Опять выпадет Ю-ю, и она опять не пойдёт — она у нас, видите ли, стеснительная.

Ю-Ю застеснялась. И улыбнулась глупо.

— В прокате я вчера брала «Есению» и впридачу тоже какую-то эротику, мне уж и в падлу, лучше на рынке — там всем по фигу; Ю, гони бабло.

Подруги уставились на Джанку.

Мы с О.Фроловым (вообще-то его зовут Саша, а «О.Фролов» и «О. Шепелёв» — так мы фигурируем в номенклатуре нашего творческого союза «Общество Зрелища» — ведь «О» намного дебильней, чем «А» — в журнале «Черновик» его даже раз напечатали как «Олега Фролова»; Санич — тоже Саша, более того — классический Сан Саныч, отчество и было модифицировано в прославянскую фамелию, а когда мы с О.Ф. перебрали все её чудовищно извращенные модификации, то кто-то опять назвал его «Саша», но теперь это уже звучало как суперизысканная профанация; не буду воссоздавать этимологию имени «Репа», скажу только, что оно несёт в себе нечто юнисексуальное; и, наконец, главное, что я хотел сказать — какой мозг надо иметь, чтобы придумать себе псевдоним «А.Шепелёв», имея в паспорте вполне приличную, мужественную, ничуть не «шепелявую» фамилию «Алексей Морозов»??!) покупали на рынке, в знаменитом ларьке «у ковров» Ministry «Filth Pig» и Primus «Antipop», маялись от жары и жизни сей. Вдруг из-за ларька мелькнул знакомый жомпелок Ю-Ю…

Уть-уть! — пискнул несколько раз О.Ф.

Можно было подумать, что подзывают уток. Я придумал это междометие для обозначения платонического, лишь с легчайшим оттенком-сладострастия, восторга… А развратная, бессовестная Репа испортила его:

Уть-уть! — развернув весь свой брутальный большой мешок, утробно прорычал-проурчал я, но не сказал, что это своего рода моя сестрёнка; а она меня, конечно, не заметила, что и хорошо, конечно.

(У них) на кассете была надпись от руки: «Практикантка. Лесбо — 13-14-летн.+взросл. NEW». Они запёрлись в квартиру Кирюхи, запёрлись, даже зашторили все окна — было невыносимо жарко, хотя уже почти был вечер.

Девочки развалились в мягких низких креслах, потягивая сок «Я», Кирюха вытащила из холодильника банку пива. После коротких титров показали какую-то школу, уроки, перемены, диалоги — всё по-английски.

Что за фигня! Переводи, Джан, ты у нас англичанка.

Довольно долго мотали все эти школьные деньки чудесные… потом какой-то бар или клуб, две взрослые девахи, три чувака, на машине, приехали домой (всё мотали), разделись картинно, трое стали одновременно развлекаться с одной, а вторая жеманилась, догонялась сама с собой… (Это смотрели с невольным замиранием).

Ничё баба — красивая, да?

Баба! Вот этот чёрненький симпотный, только чмокает так; когда первый ее пёр — не так…

Да параша, засифан какой-то!..

Далее — ясный день — эта девушка — баба — толстенькая крашеная милашка в очках — с цветочками входит в класс. Панорама ножек перерослых лолиточек. Что-то говорят.

Урок, — говорит Джанка.

Первый раз что ли?

Что первый? (все смеются). Ну да, типа практики, «Практикантка» называется… А есть ещё «Массажистка» — дерьмо, кстати.

(Ещё мотают). Все уходят, остаются одна лолиточка и училка. («После уроков что ли?»). Сидят за одним столом друг против друга — лолиточка уткнулась в книжку, училка томно вздыхает, косясь в окно, подкрашивая и без того размалёванные губы. Ученица, хитро щурясь и улыбаясь, что-то спрашивает.

Училка, манерно жестикулируя, объясняет. (Подружки повернулись к Джанке).

Она спрашивает, что такое какой-то там французский поцелуй, про который только что прочитала, а она объясняет.

Читает дальше, опять спрашивает. Опять объясняет. («То же самое», — поясняет Джанка). Ещё сидят, училка вся прям вспотела, ученица достает леденец на палочке и мусолит его. Опять спрашивает, та отвечает, двигая губами и что-то показывая руками у рта. («То же самое», — равнодушно поясняет Джанка, и подруги взрываются от смеха, однако перематывать никто не хочет — предвкушают уже — вслывающий до громкого шуршания, внезапно оборванный на секунду смачным причмоком слова «Лаллипап!» фон сигнализирует о наступающей кульминации). Пока они смеялись, лолиточка успела окунуть чупа-чупс у себя между ножек и опять сосёт. Вдруг встаёт и они разговаривают стоя.

Она так и не поняла, дура, — переводит Джанка, — говорит училке: а вы не могли бы показать. Как так, спрашивает та. Да так, отвечает, просто.

Лолиточка протягивает чупа-чупс училке, открывает ротик, та водит леденцом по ее губам, потом во рту. Вынимает, а ученица длинным языком всё тянется за конфеткой — тут кадр пронизывает ещё один язычище-вдвое-длиннее и они одновременно лижут, лижутся, целуются — очень крупно и долго — при участии леденца! — слюнявятся, чмокаются — лолиточка эта очень развязна: лазает им себе под животик — оголённый, впрочем, рукой училки. Училка запирает дверь, лолиточка ложится на парту, юбочку натягивает на грудь, трусиков нет, училка склоняется над ней, смакуя леденец, периодически окунаемый… Величайшая находка режиссёра — училка отнимает голову от лона своей любовницы, а внутренняя часть бёдер (и даже начало ягодиц, где кожа от трусиков самая светленькая и гладкая) покрыта алыми отпечатками помады. (Зрительницы спохватились раздражённо мотать — разные позы и т. п., тьфу!). Остановка (с громким щелчком механизма видака) — крупным планом крупная жопа училки, в которую чуть ли не по локоть погружается рука лолиточки… Неприличнейшие звуки и стоны. Звуки настолько громкие и недвусмысленные (камера даже из стыда даёт общий план издалека), стоны настолько нестерпимо-надрывные… Тут девушки прекратил просмотр. И вовремя — пришла Кирюхина мать — они едва успели спрятать кассету, расшторить окна и зашторить глазки, в которых всё ещё отражались последние кадры…

 

# 2. — LЛV —

Ю-ю проснулась, надела халат. Воды не было, солнце пекло из балкона на кухне, в зале храпел отец. Она сидела на унитазе, гладила своё потное тельце. Смывать совсем нечем, вчера даже никто не догадался набрать в ведёрко. Она скатала с себя совсем прилипившиеся трусики и пошла за другими… Блин, трусов-то нет приличных… не-приличных!.. Вспоминались и вчерашние физические ощущения, но непонятно как быть дальше. То, что она почувствовала, то, что она увидела, — лучше б этого не было, плохо, что это есть. Она хотела выпить чай, но воды не было и в чайнике, да ещё на дне плавали какие-то макароны или одноразовая лапша… Она нарыла в вазочке пять рублей мелочью, с трудом напялила юбку с майкой и решила спуститься вниз за газировкой. На лестнице встретился Кирилл — можно сказать сосед, а раньше они учились в одной школе, дружили, теперь он просто смотрит на неё — он старше на два года.

Ты чё, Ю-ю, ходишь?

Да так, за газировкой, воды нет опять.

Чё на наш пятачок не приходишь? Приходи вечером, выпьем, то-сё…

То-сё! У вас там все какие-то коматозные, я-то ведь не пью.

Спроси у мамы на мороженое и всё будет чики-чики.

Ладно, пойду я.

Ты какая-то недоразвитая! — Он схватил её за руку. Твоя Кирюха прётся во все щели — помнишь, тот чувак, Толян, которому двадцатник уже, а она с ним того…

А тут я такой — йоу-йоу-йоу! — выпрыгиваю из автобуса… причём по своему обыкновению на остановку раньше (я дурачило, хоть и гениален), думаю: сразу заскочу к Ю-Ю, чайку попью, искупаюсь, её посмотрю. Она открыла не сразу (наверно одевалась — ходила в трусиках), проснулся отец, поздоровался, помочился, сказал «Блядь, вонища!», посмотрел в чайник, долбанул газировочки и опять завалился. Я сидел на табуретке, вроде бы ожидая чаю, теребя мокрый пупок, она стояла у плиты, запахивая халат, очень уж длинный, вся тоже потная (я хотел бы ее всю облизать, у меня буквально клинило мозг, когда я начинал это представлять).

— Искупаться ведь тоже нельзя, — глупо я сказал, — часов в девять приеду тогда (у меня были дела к её матери). Может хоть у меня есть…

Я было зашёл в ванную помочиться, но призадумался — делать это или нет. Покрутил кран, на раковине стоит шампунь «Нивея хея кея» (это её произношение; помню раз спросил у неё «Хейр кейр», а она не поняла! а Репа, та вообще говорит «Хайр карэ»!) — однажды тоже не было мыла, я вымыл руки с ним, понюхал и остолбенел: вот он, запах любимой! а я-то думал, что это её особенный аромат! А это серийный расхожий шампунь, в рот он колебись конём! А запах пота, естества они не уважают!..

Ю-Ю, бедная, пробовала воду, о чём-то думала, чуть ли не плакала… Стала звонить Кирюхе, прикрыв дверь к отцу. Той не было, хотя они договорились ровно в 12. Она видела себя в зеркале с трубкой в руке, немного трясущейся, смотрела в своё слегка припухшее личико, рассматривала красные пятнышки на носу, водила пальцем по передним чуть кривым зубкам, она хмурилась. Она крутила диск, смотря в себя, в упор в свои, как говорят, «вечно затуманенные глазауси», на прилепленную к зеркалу открытку от Кирюхи: котёнок-пушистик, завитки и блёстки, внутри «Люлёнок! С 15-летием!» — всё как обычно… а дальше: «Люби самых сладких мальчиков!» …Сброс, опять, она разговаривала с ней, впрочем, она едва что смогла из себя выдавить, однако всё получилось, назначена встреча, хотя такое трудно себе вообразить, наверно это для бессистемных людей.

Девушки весело выходили (к ним уже стучались), Люлька ещё раз скосилась на телефончик:.

На ручке двери висел, как обычно, пластиковый пакет. Ксю присела на корточки. «Харлей» с каким-то несуразным ярко-зелёным баком, ярко-жёлтенький СD-плеер, и на всём этом восседает шикарнейшая чувырла, выставив голую ногу (в обрезанных джинсовых шортиках, конечно), подбоченясь, опершись на руку на руле, зачёсанная грива, носик-свинка, толстые, «воздушные» губы… Её нога блестит, удивилась Ксю, наверно только что побрила и намазала… а цвет её какой-то оранжевый — загорелый? — как подрумяненная корочка окорочка… аппетитно, хочется попробовать зубками. В такой же позе её, поди, тянет какой-нибудь фотограф-порнограф, продюсер-юзер и все вподряд. У неё большая и водянистая, и она даже особо не ощущает, для неё это просто занятие, работа, просто жизнь, просто потребность — как говорят современные психологи — заниматься сексом полезно, необходимо для здоровья. Интересно, пробовал её кто-нибудь в задницу?.. Как пить дать, сначала снималась для сайта — сувала бананы, бутылки и кабачки настоящего-размера-как-ребёночек, а вот туда не знаю… Такая правильная мордашка — всё по правилам: сначала было только до пояса, виски и бурбон не мешаю, всегда деньги и презерватив вперёд, при месячных нельзя, в носик можно, по вене — никогда, сначала было два… (потом три… четыре… больше нету!) пальца можно, а пять нельзя!.. Ксю схватила ручку, хотела что-нибудь подрисовать, но начала черкать, чиркать и драть пакет.

Ладно, девахи фанки-джанки! — обычная фраза этой Джанки, — я и спрошу.

Потом мы ненадолго заглянули в рыгаловочку…

 

# 2. — LЛV —

Мне-то что! — и она ринулась вниз, почти побежала.

Я уходил, она закрывала дверь. Мне иногда кажется, что она влюблена в меня. Что такое это её «влюблена» — я не знаю, я боюсь… Я запнулся в пороге и даже чуть не сказал: «Поехали со мной, у меня <на квартире> искупаешься». Конечно, а что тут такого? Но что я бы с ней сделал — я не знаю сам, что с ней делать, она как-то бессистемна, «недоразвита», вне классификации; как, впрочем, и я… Быстрей бы уйти, приехать, может есть вода… вода… А если бы с ней искупаться? Нет, это только америкашки так могут — для них секс это и есть секс, а для меня это текст, у него есть не только начало, но и середина и конец, а конец всегда плачевный, если не врачебный… Я и так без неё уже не смогу — не смогу искупаться. Я буду лизать ее влажные ляжечки, икорочка, ягодички, я… Все текут, все изменяют, и даже в одну руку нельзя войти дважды… Сперма — это своего рода слёзы, в воде они сворачиваются, превращаясь в какую-то резину…

Эту картину лучше бы изобразить акварелью: Ю-ю в полный рост, стремительная-нервная, но акварельно вяловатая, припухшая и прищуренная, как Лолита, — и большая, смачная панорама — полукруг за ней (хотя, кажется, акварели обычно миниатюрны)…Такие цвета, как фиолетовый, сиреневый, лиловый, морской волны, блестяще-синий — цвет горения газовой конфорки — с розоватыми отсветами-блёстками — преобладают, правда не там, где надо: личико её светится водянистым смешением сине-зелёных тонов, фиолетовые волосы, красные искры в глазах, ярко-жёлтые ресницы… Как в цветном негативе: лиловые, тёплые лосины у нас здесь тоже ядовито-жёлтые, зелёные складочки, зато ноги, блестящие икры, полны всеми заявленными в начале «глухими», «внутренними» цветами и тонами… Пламя Вечного огня на заднем фоне — неестественно, кислотно ярко-зелёное, с жёлтыми и ярко-светлосиними (тоже почти «жёлтыми») блёстками, ярко-чёрные деревья, голубоватые фонари, синие камни бордюров, серо-зелёный бетон, багровые газоны, оранжево-коричневые ёлки, чёно-красные лица прохожих и сидячих… Ещё бы ей добавить в руки букетик цветов — какие-нибудь кровавые ландыши (но так как свидание у нас не совсем нормативное, мы, чтобы не привлекать особого внимания, не подарим ей этих цветочков — да она сама бы не взяла!).

Она была одна, она была одна. Она — была одна!

В плейере другой девушки звучит уверенная музыка — она стоит в скоплении посетителей в очереди в табачном киоске, подсчитывая монеты в кармане, чуть кивая головой в такт и изредка невольно произнося вполголоса: «Rammstein!». Возбуждённые молодые тёлки и тельцы, лезущие за пивом, сигаретами или чупа-чупсами, проживающие в таком захолустье как Тамбов и прожёвывающие такую глупость как Stimorol, оглядываются на неё, пренебрежительно выпячивают нижние губы, напоминая коров или шимпанзе (если в городке Рамштайн шептать себе под нос «Tambow», тоже мало кто поймет, она, кстати, пробовала и даже знает, что rammstein — это бетонные бордюры на автобанах).

Девушка нервничает, смотрит на часики, но их нет. Она выключает плеер и спрашивает, который час. Без пяти, отвечает ей какой-то деловой мальчуган, остальные почти отворачиваюся…

Ребята в чёрных кожанках, так сказать, тучные и солидные, так и напирают на решётку у прилавка, не давая никому прохода. Они набирают — продуктишек, водочки и пивца (иными словами, новый русский стандарт: салями, «Гжелочки» и «Балтики») — очень долго, задавая множество идиотских вопросов молоденькой сельповатой продавщице и даже торгуясь с ней (она кокетничает с ними из-за решётки). Вдруг приотворяется тяжёлая железная дверь и вся тола слышит окончание фразы на незнакомом языке — «…to jump up?». Вваливаются американцы (кто же ещё?!), скорее всего, супруги, спрашивают что-то про «strong beer» и «speak English», но никто не понимает, девушка бросает на ходу: «About 13 roubles — a sort of base» и выскакивает прочь…

Ненавижу эти танки, думает она, переходя дорогу возле ГУМа. Здесь всегда они летают, бывает, заезжают на Кольцо — и даже частенько. Эти плоские машины с угловатыми, квадратными формами… восьмёрки, что ли, девятки, девяносто-девятки… металлические цвета, задранные от колёс кузова, тонированные окна, быстрый, рывковый ход, грубый пластик внутри, дребезжащий на морозе, тонированные стёкла, и главное — музыка — эти бум-бум-удары, гипербасы… Они подползают, как танки, как жуки, сотрясая весь воздух в радиусе метров двухсот, подползают и долбят басами — больше ничего не слышно, никого не видно… Я знаю, от какой музыки там басы, почему они слушают её громко. Почему?!

Срываются с места так, что едва успеваешь отпрыгнуть в строну — разъезжают и по тротуарам — по Кольцу — по фигу! Едут за тобой, увидев с дороги, развязно предлагая прокатиться. Самоуверенность, цинизм и наглость — всё это даёт машина! (Вы же поди отродясь и не видели вблизи нормальной машины, лошьё!) Иногда запихивают в салон, увозят прямо с заглавной улицы, а иногда и трупы потом находят в пригородном лесу. Но хуй вам!

Она просто создана для борьбы — это фехтовальщица (нехватает только белой одежды) или теннесистка: фигура и ухватки Мартины Хингис, её почти по-монровски вздымающаяся белая юбочка, белое бельё… — я бы такую ни за что не пропустил — даже по телевизору, даже в другом туалете, ну то есть одежде!

Зайти или не зайти на Кольцо? — думала она. Хорошо бы кого-нибудь встретить… Хотя — зачем? Они только привяжутся, доматаются, тогда… придётся отложить, не пойти туда… U-u поняла, что боится идти туда, но ещё было несколько минут времени, и она поплелась по Кольцу. Не идти — это понятно. Но идти надо, надо куда-нибудь. Надо вспомнить, вспомнить своё раздражение, которое подгоняло… своё отражение!.. Надо ждать — надо идти. Ждать невыносимо, идти легче. Идти домой — нет!

На каждой наре сидели пары, курили, пили пиво, разглядывая сощурившуюся девушку, идущую как-то робко, что-то выглядывающую, подпрыгивающую на своих шлёпанцах на высокой платформе. Ю-ю обошла всё, но никого, конечно, не встретила. Где гуляет её подруга Кирюха?.. Она вспомнила Кирилла… Она, вся замирая внутри, решила сесть на скамейку, посидеть, а потом пойти домой. Вспомнив о доме, о том, что забыла опять вынести мусор, она заколебалась ещё сильней — ей даже захотелось закурить — она смотрела на сигаретные огоньки на соседней скамейке — девушка сидела на коленях совсем молоденького паренька, обняв его за шею рукой с сигаретой, поминутно наклоняясь к его шее, чтобы сделать затяжку, он тоже курил.

С другой, неожиданной, стороны подошла она. «Она», — подумала Ю-ю. Это была коровистая чикса в миниюбке, длинных замшевых сапогах (жарко, небось), жестоко намазанная красным, с богатейшими осветлёнными волосами, собранными в пучок на макушке и распущенными в виде объёмного хвоста сзади.

Можно присесть, — процедила сквозь зубы девица и уселась рядом с Ю-ю, причём впритык: лавочка коротенькая (Ю-ю с запозданием кротко кивнула и вся сжалась).

Буешь? — крайне редуцированно спросила незнакомка, вставляя себе в губы сигарету (Ю-ю опять кивала).

Ждёшь кого? Есть спички? (Ю опять кивала, рефлекторно отодвигаясь, наконец, рывком встала, как-то неестественно, куда-то в сторону проговорила:)

Мне надо… я пойду, нет никого.

Ну пока. Пусть он хоть в следующий раз придёт!

П-ока…

Такая девчонка — дура-ак!

Ю шла решительно, бытро, оглядываясь, как будто за ней гнались. Вот уже поворот за угол, вот вывеска, вот гаражи и тополя, вот захлонулась дверь, вот скрипучие ступени, вот противное эхо коридора, вот противный сортирный запах, вот…

Я купался крайне долго, в это время кто-то усиленно звонил в дверь, но я не вылез; потом часа два, а то и три варил суп, потом писал дневник за предыдущие три дня, а вечером, как и полагалось в отсутствие О.Фролова, потянул на Кольцо, надеясь там встретить кого-нибудь из наших, особенно Санича.

Санич сидел один на скамейке и курил, очень удивился, увидев меня.

О! ты ж уехал!

Я же и приехал!

Ты уже приехал?

Ну да, только что я буквально-таки и приехал. Мне бы отъехать теперь…

Тогда давай даровать Змию.

— А бабок-то всего пятнашечка.

Оказалось, что у Саши всего один руболь пятьдесят копеек, но он так возмущался моими 15 рублями вместо 50, что я… «Пойдем стрелять по Кольцу», — сказал мне Саша (обычная затея, идущая от Репы, но тогда бутылка «Яблочки» стоила 6.80, теперь она подорожала втрое).

Всё этот вродский дефолт, — спокойно-основательно выражает Саша, — вот только был экзамен, и я должен про эту погань ещё и рассказывать! Сколько у нас бабок? шесть восемьдесят на три —…

Ты же знаешь: я считать не умею! Вот я знаю, что 666 на 3 будет 1998. А О.Фролов-то! «А меня этот дефолкнер (ещё он называл его детолкиеном) не колышет! Какая-то истерия кругом, толчея, паника — как будто война началась, а мне-то что», — а сам на балкончике сидит, смотрит вниз, поплёвывает, довольный — покуривает «Приму» из двухсотштучной связки (в такой упаковке и по старой цене специально заради дефолта) и попивает зелёный чай с жасмином, коего он принудил меня купить аж четыре пачки зараз — пять рублей пачка, а раньше он стоил 4.30 — такие маленькие пачечки, почти как спичечные коробки… Конечно, это всё блеф — дело в том, ребята, что пиввоо, которым мы о ту пору догонялись, удорожало всего на руболь! А был ведь когда-то наверно год-то от Р. Х. 666 — чтой-то я про такой ни в одной истории не читал — чем же тогда Церковь Христова пробавлялась?

Цирковь?

И ты туда же — повторяешь за Репою непотребщину!

Никого из наших не было, и мы набрали только восемдесят копеек и три сигареты. Мне вдруг показалось, что в темноте и слабых фонарях, на противоположном конце Кольца, где мы никогда не сидели, пахнет Ю-ю… Я гнал эту мысль, а Саничу сказал, что у меня ещё сегодня «дела», надо ехать или хотя бы не забыть потом позвонить. Мы нашли бутылку от пива, сдали её в ларёк и пошли в магазин у Кольца (вблизи монастыря) и купили бутылочку, на стаканчик даже не хватило.

Пойдём в сортир, там должен стаканчик на окне валяться — вчера бухали, — сказал Санич. — Вчера прям практически в монастыре обожрались. Чувак тут сторожем работает, а я и Репа…

А где ж Милорепа?! — спросил я.

А на Пасху мы тоже купили четыре флакона боярышничка на троих и полтора литра самогона лимонного не помню на скольких, плюс пиво — ка-ак Господа восславили!!!

И-и-их, тьпфу! Саша-Саша, жизнь наша…

Репинка твоя дома небось, где ж ещё — на диване лежит, лупится в телевизор без звука, слушает центр, бренчит своими лапками на гитаре, играет на компе в каких-то коней и читает Фрейда.

И всё это одновременно, заметьте!

На то она и Репа!

Вдруг в сумерках мне показался какой-то знакомый жумпелок, лосинчики. О, да это ж Ю-ю чешет! Не то — не то, двойной союз. Мы свернули за угол, а я всё оборачивался.

Что засмотрелся — уть-уть, да?! — басил Саша.

Да! — отрезал я, а сам подумал: что она тут добывает, вдруг ещё меня увидит.

Проститутка?!

Нет!!!

Да ка-ак ска-а-зать…

Вон проститутка! — я показывал на девку в сапогах.

Я говорю: надо Репе позвонить. А Санич: сейчас унасосим бутилочку и позвоним. Мы зашли, нашли то что искали — пластиковый хрустящий стаканчик — и, едва ополоснув его «Яблочком», стали пить, а потом курить.

Щас бы подудеть…

Чаво?!

Дури, планцу бы курнуть; мы вчера… (повисла пауза, эхо, шаги — показалась девушка или, я бы сказал, деваха).

Она, едва коснувшись нас взглядом, прошла в сортир. Я хорошенько, конечно, коснулся ее ягодиц… но она, слава богу, не заметила.

Она прошла обратно.

Ты знаешь, Саша, у существ мужского пола сексуальные фантазмы — фантазии, желания там, мастурбации — направлены как правило на левых леди, которых ты и видишь-то один раз в жизни — в троллейбусе, в очереди…

…в сортире…

Как ты остроумен, Саша! (я, впрочем, расплылся в пьяной улыбе) тебе в КВНе пора участвовать — шутки шутить. Это только в ошепелёвских рассказах в сортирах фантазия буйствует, а в так называемой реальности такого…

Ну шутник, шутник! Я просто её знаю, это Ксюха.

Что за Ксюха?

— Тоже здесь, на Кольце, тусуется.

Мы спустились (туалет на 3-м этаже), выясняя, что у женщин фантазии суть именно фантазии и именно эротические — пляж, море и «педрило мускулистый» увивается поблизости… в плавочках в обтяжечку (ненавижу — я всегда хожу в семейных трусерах), — к таксофону на углу того же дома (где почтамт). «Вот гавно», — сказал я. «Блядь, это ж говно», — согласился Санич, но как бы независимо от меня. «Была б моя воля, я б вам устроил феминизм, б! (меня уж понесло — хотя уж давно наверно). Все, все феминистки — дуры природные!» — «Кроме матушки Марии Арбатовой!» — он уж опять шутил, кэвээнщик попсовый. — «Ага, а-ха-ха, и Юлечки Меньшовой! Ты видел её голой в фильме этом?.. «Do it, Manja!» Я прям не могу! Бистро чтой-то она застарела как-то…» — «О, а я что видел, еба-а-ать! Уть-о-оть! Ну, которую ты любишь…Андрееву с 1-го канала!» — «Тоже ню что ли?!!» — «Не-ет! (он весь удох) вторую половину!» — «Какую вторую половину, удодец?» — «Ну, она за столом сидит дополовины, а, так сказать, вторая половина под столом…» — «А-а! А такой был в 15-м, кажется, веке художник по имени Мастер Женских Полуфигур!» — «Нижних полуфигур?» — «Нет!!! Уть, уть, уть! Катенька моя, уть-оть, уть-ать, оть-уть!» — «Хе-хе, родной, у неё муж есть — серб какой-то — увидел её в своей Герцеговине по телевизору и примчался, не ты один такой!» — «У неё такие припухшие присиневшие глаза бывают — половой жизнью живёт (какое отвратительное предложение я тебе, Саша, предложил!). Меньше четырёх раз — это надругательтво над самой её природой. Если, допустим, начать в час, уснёшь в четыре, если не в пять, а вставать в восемь, если не в семь… Ну хоть и в десять… Ну какое отношение я имею к этой Кате? Никакого! Я вижу её каждый день. Ведь можно любить человека, если видишь его каждый день? Вижу и слышу её каждый день. У себя дома! Как же мне её не любить?! Меня иногда посещает видение (теле-видение!), как она перед самым эфиром идёт писать — по коридорчику Останкино, в сортирчик, спускает на ботиночки юбочку (или штаны на туфельки? — ни разу не видел её вторую половину!), V-образными пальчиками стягивает V-образные трусики… И это — она! Она — та, что на экране — серый костюмчик, пробор на головке, хорошие реснички и губы, серьёзно говорит о мировых событиях, без запинки, чуть улыбается при прощании… Самолёты падают, лодки тонут, все воюют, всё взрывают — а Катенька всё-это должна переваривать, проговаривать!.. Именно так я представляю Настасью Филипповну! Ну ничего, я тоже… это перевариваю — специально смотрю новости! Весь мир познаю через неё, другие передачи я не смотрю… Я с тобой, Катя, Катрин, Кати, Катюша, Кейт, Каттенька моя! котёнычек ты мой!.. (я уже начинал отламывать таксофон) — «Ты будешь звонить или нет?!» — заорал вдруг Саша.

Сынок, — говорил я Репе, — приходи — я приехал! Мы с Сашей «Яблочку» пьём.

(«Пьём»! — ухмыляется Саша, подразумевая, что уже выпили.)

Да конечно, подумалось мне на бэкграунде, налицо так называемая идеализация — позабыл все свои бэк-рефлексии: все её, Катеньки, нерусские интонации, постоянную подвижность лебяже-белокожей шеи вслед за суфлёром!.. Ну да что ж!..

— Да как-то поздно, уже девять, да и денег нет, завтра может, да и как-то влом, завтра… — нехотя отвечал «сынок», как бы зевая. Тут из-за угла выскочила эта Ксюха, и вновь зацепившись за нас взглядом, даже кивнула — мол, привет.

О! Ксюха! — окликнул ее Санич, — позвони сынку.

Кому? Какому сынку?!

Да Репе. Нежно так скажи: приходи, Репинка, на Кольцо и всё такое — ты ж его знаешь, в смысле…

Знаю как — не так уж…

(Репинка, она, как вы поняли, мужского пола, хотя и женского рода — она очень мужественна, но всё равно по-мумитрольски мягка, розовата и сладковата; я обозвал её секс-символом филфака, но для неё, конечно, такая локализация… Итак, пользуясь случаем, раскроем секрет ея магической привлекательности — кстати, очень простой — записывайте… Когда она сидит у нас на кухне — вальяжно развалившись, конечно, по-другому ей и не пристало — меж ног у неё видится нечто существенное и неприличное, оскорбительное лично для христианских чувств О. Ф., и он, с безумным взором и жестом юрода, напоминающего какую-то картину (например, «Иван Грозный и сын его Иван» или «Искушение Св. Антония»), вперивает перст и возглашает: «Глянь!!!». На что Репа довольно-таки самодовольно отвечает: «Это покрой такой!» — сразу вспоминаются интересные, так сказать, «фишки»: феминистический эвфемизм «мужское достоинство» и их же покрывающий его (а то и подчёркивающий!) товарный фетишизм: «Натуральные «Левайсы» — ну и что, что из сэконда, зато стоят больше новых ваших!». Конечно, говорим мы, если надеть рэперские суперрепоштаны с их мотнёй, то какой тут покрой! В сэконд-хэндах же она закупает себе различные курточки — но все они, штук десять, независимо от сезона, материала и цены, доходят у неё до пупка, чтобы всегда был виден покрой. Вот и всего-то…).

Птьфу! Как знаешь, так и звони, можешь не представляться, только не груби! Алексея спроси.

Ладно, оф’кей.

«Это Ксю, Лёш… На Кольце… Была со мной, но ушла… Может появится ещё… Ну вот я и думаю… Нет, их нет, ушли (Саша и я то есть — киваем)… Нет, Ленки нет… Нет, всё оф’кей… Не, ну можно… Короче, пять минут…

Короче, пять минут, — сказала она нам, — вон на той скамейке, а я пойду вон на ту. Только не говорите, где я, ладно? Кстати, Ксюша, — сказала она мне. Я тоже сказал.

А это не тебя в газетах печатают — я как-то видела фотку недавно — твою наверно?

Не знаю, — сказал я, — если менты опять ищут…

О! кэвээнщик тоже! Его, его! «Жестокие сны» рассказ такой жестокий! — пробасил Саша, собираясь уж, видимо, взять ее в оборот.

О, я читала — класс, но не очень понятно, кто кого убил.

Я пьяно заулыбался, признаться, удивлённый.

Зато жестоко! Его даже в Германии печатали — на немецком!

Да, жистковато, — сказал я, — довольно-таки, этот рассказ никому не нравится. Я, может, и покруче напишу… — и посмотрел на Ксюху.

Она вдруг как-то смутилась, словно оказавшись без одежды, кивнула и пошла. Я пожирал ее глазами, разрезал, разрывал брючки, но она решительно ушла, и захотелось выпить, да побольше, чтобы не было мыслей и образов.

Но тут пришла Репа. Она, мы уже знали, принесла в своих лапках десять рупей (на вопрос, есть ли бабки, она стабильно отвечает: «Чирикуа!»). Увидев нас, радостно сообщающих, что Ксюха «уже ушла», она разлыбилась и провозгласила: «Профаны! Только вот этого от вас и можно ожидать. Давайте тогда купим «Яблочку» — пьётся очаровательно, а забирает дай боже!».

Было выделено 2 (два) дикана — «чтоб два раза не ходить». Сама же Репа вынуждена была вытеребить у кого-то на Кольце ещё три рубля с мелочью. Уже совсем темнело, мы пошли в магазин, но он уже закрылся.

Магазин под названием «Легенда». «Не понимаю вот, — говорю я, заполняя паузу раздражения, — почему вместо нормального названия “Продукты”, “Снедь” или “Бакалея” употребляются греческие (языческая чувственность в бесознательном языка масс, красота средне-эллинского наречия?!) — чуть ли не “Апейрон”, “Тифон” и “Тиамат” вместе взятые! Как там у Набакова — красный снег вместо арбузной мякоти — “Аргус” вместо “Арбуз”… Или вон «Астарта» — ну, это хоть не греческое, но не преведи бог…»

«Пойдём через чёрный ход — зайдя сзади!» — спроектировала Репа (она нагловата при случае). Моложавенькая продавщица вынесла нам две бутылки «Тамбовского яблока», а ещё мы — вместо ожидаемых «сдачи не надо» — взяли «как бы в долг» (Репинка-экзотическая-экзальтированная-маракуйя умеет при случае эвфеминистически профеминистичесчки выражаться) отрезочек вареной колбасы и четвертинку хлеба.

Вот если б во всех учреждениях сидели уть-утиевые девушки лет семнадцати, — разлыбилась Репа, — мир был бы глупее, но зато, так сказать, уютнее. Он так глуп, как гондон, а кругом всякое конобыдло является, пожирает, понимаешь ли, всё наше коноповидло, всё лучшее златоговно…

Ja-ja, — поддакнул я, от души соглашаясь с Репкой, равно как и крепко поощряя наш совместно воспроизведённый лексикон (к примеру, чуть подправив в учебничке «Москву златоглавую», мы и получили беспрецендентную по своей выразительности сентенцию «Москва — златогавно»), — какой-то писатель сказал недавно… (хоть и ненавижу статистику и цитирование — а то б ещё Бисмарка процитировал, — но повторю), что человек за жизнь свою знакомится в среднем с 1000 экземплярами себе подобных, но далеко не все из них — хорошенькие барышни, на которых можно жениться… (Репа наморщилась) …или хотя бы так сказать… человек пятнадцать всего…

Что «так сказать»?!! — согласно нашей общей привычке театрально завопила она, схватив своими лапками меня за щёки.

Ну, чтобы женится, надо сначала, так сказать… Сексуальная несовместимость — грозная вещь.

А ты откуда знаешь?!

Читал в одном романе, «Ещё» называется.

Не знаю… Кто написал-то? (уже серьёзно).

Да О.Шепелёв — кто ж ещё с таким названием может написать!

(О.Шепелёв, как он выражается, «весь укатался» — и не понять над чем).

— Ну-ка, сынок, процитируй что-нибудь — ты ведь весь мозг уже пропил, — предложил и предположил Саша. Но я оказался не таким весёлым и находчивым, как он, и впрямь «повис».

Я б эту Ксюху лезейкой изрезал, — обронила Репа, как будто речь шла о колбасе.

«На дорогу оне купили себе огромную репу».

Да что же ты, сыночек! — заливался Саша, — жестоко!

Всю б её жопу сраную и удушил бы!

Жестоко, ещё раз повторяю!

Чё ты, охломон, ослёнок, думаешь: она — добрая?! (Я удох.) Тут была малолетка эта, как её, Олёнка что ли — она её как своим гриндером двинула — прямо в кость у коленки! Я б их обеих удушил… (последняя фраза уже ласково, с улыбкой: никакое ни желание «маньяка», а сама репоблаготворительность).

Своими лапками! — не удержался я и тут же жестоко пожалел: мне пришлось глубоко испытать сии «лапки», или «корни», на себе — она впустила их мне в рёбра — это невыносимо!! А Санич держал. Орал «Рутс, блади рутс!».

Мы пришли на окно к сортиру (тому самому) и стали пить. Вообще-то мы хотели взять стаканчик и выйти, но почему-то застопорились, заговорились. Я, как всегда, хотел есть больше, чем пить, и всех это раздражало. Но тут я ещё всячески хотел выпить. Уже после первого стаканчика из этой партии меня посетило хорошее опьянение — размягчённость, артистизм, словоблудие… (Теперь, когда я вообще практически ни с кем не разговариваю даже когда пьём и происходит какое-нибудь общение-знакомство, я вспоминаю такую свою бывшую привычку с презрением). Санич отстегнул от штанцов свой миниатюрный ножичек-брелок и с характерным звуком проткнул им пластиковую шкурку колбасы — это всех очень развеселило, а я под шумок амомурил колбасу (я её наиболее люблю по сравнению с хлебом и другой едой).

Спорт, политика, сплетни, философия, политика, спорт — всё это неслось мимо меня, не задевая. Я изредка привлекал их внимание — то кидался ключами, то вырезал свастику на стене, то вставал на грязнейший пол на колени, то выпивал… Об искусстве они не говорили, об искусстве мы всегда говорили с О. Фроловым, но после пятого стакана он начинал нести такую околесину, что ему мог внимать только один человек на Земле — наш земляк Санич, выпивший больше него, полуспящий, невозмутимый, серьёзный…

Один случай был совсем уникальный. Они, Саша и Саша, накушались заради весеннего настроения на улице, на лавочке — до умопомрачения. Саша был, конечно, очень серьёзен и молчалив — что в такие моменты в его голове проносится, не могу и предположить, но думаю, что всё же ничего. А вот О. Ф. обнаружил свою сокровенную суть. С жалобно-перечислительной интонацией он начал: «Я ведь, Сань, больной человек…». Санич на это не отреагировал никак: он сидел одеревенев и закрыв глаза с выражением спокойного величия на своём крупном лице (когда я в такие моменты толкаю его и говорю, что ты, Саша, спишь, он тут же открывает глаза, просыпается, возмущается, но зачастую, впрочем, отвечает невпопад). О. Фролов, как мне представляется со слов Саши, уже абсолютно красный, вцепившийся в спинку скамейки, чтоб не упасть и куда-нибудь не улететь (ему, видите ли, кажется, что всё вокруг вертится непомерно быстро, отчего всё сливается, уплывает, и хочется блевать и ещё чего-то), повторил. Саничу было всё равно — скажи, например, он «Я, Сань, большой человек» или ещё что-нибудь, ему было всё одно. Но однако он тут очнулся и чуть качнул головой: больной, да, больной… ой и больной!.. — «Меня ведь, Сань, за границей лечили… в Швейцарии…» — пресловутое «что-то» (чего ещё хотелось) побуждало О.Ф. к речи — по сути, её тон должен быть задушевным, но то, что происходило тут, не имеет названия для описания в литературе, извините. Санич едва успел переварить информацию: откуда ж у него деньги и когда это его лечили… — как О. Фролов заявил, что у него эпилепсия. Санич со своим мозжечком тоже проваливался куда-то, провалился и вот — опять О’Фролов! Больной эпилептик весь скрючился, раскачиваясь, как будто пытаясь отодрать палку от скамейки, — и он сам забыл, о чём говорил и что говорил и всё остальное в мире, кроме лавки, которая была вкруг облёвана. О.Ф., наклонившись, учуял запах блевотины и его вырвало вновь — скверно, тяжело, как всегда у него. «Господи, прости меня, господи», — жалобно, еле слышно приговаривал он между спазмами.

(Когда мы с Саничем наблюдали потом подобную сцену, мы чуть не загнулись от смеха — О.Фролов, лежащий у себя на диване в позе льва, то есть, простите, сфинкса, высоко задрав анус (разорванные трусы) — причём эту позу он не меняет всю ночь! — блюёт в таз с рыком льва и львёнка одновременно да ещё перемежает всё это всхлипами — с настоящими слезами! — «Господи!» и т. п. Мать его гладит по головке: «Саша, Саша…», а он как рыкнет да тут же и вякнет: «Блять, ебать, как же хуёво-то, бля-а-ать…», и навзрыд, бедный. Сие и так контрастно, а тут ещё пародия — рядом Репа на коленях на полу над тазом, отхаркивает свою неизменную и неизбывную желчь, как будто молится, только приговаривает не «Господи!», а «Пошли все вон!» и «Грехи мои осыпятся с меня!»).

Они посидели минуты три, потом О’Фролов опять обрёл дар речи: «А я ведь, Сань, князь…». Надо сказать, что оба они одновременно читали «Идиота» (Санич, конечно, по наущечию О. Ф.), и не далее как сим же днём пополудни, при первой ещё бутылке чемергесу, О. Ф. сообщил ему, что сегодня и дочитал. Но теперь всё было иначе — перед ним на лавке сидел сам лично князь Мышкин и подробно рассказывал свою историю, тесно переплетённую с жизненными фактами некоего О. Фролова…

А теперь вот обо мне:

Да такая белая у тебя была, пышногрудая, тваю мать, Анна Николь Смит!.. — в голос (то есть на весь подъезд) озвучивала Репа, а я и не сразу понял, о чём речь, вернее, о ком. И Санич тоже свидетельствовал:

Я её видел. Мы с О.Шепелёвым ехали на автобусе, а он с ней сел, от меня даже отсел. Нет, ты понял, а?! Там такая — ого-го-го — вся такая выфигуристая, о-о-о…

Тут и меня прорвало — смутно осознавая, что речь ведётся как бы обо мне, но меня не спрашивают и я не участвую, я ещё менее осознал, что с какого-то момента стал выступать довольно активно и наверняка от своего имени — с пьяной интонацией, размахивая пальцем по воздуху, как натуральный типичный алкаш, я понёс, пошёл объясняться:

Да, она, конечно, всё при всём. Фигура такая коровистая, вернее, фигуристая… Блондинка, волос вообще такой пучок! Лицо, конечно, тоже обычное — смазливое, только кончик носа двигается, когда разговаривает, как у О.Фролова! Я её провожал и, так сказать…(Они что-то уже скандировали, как на стадионе.) Не-эт! Я уж и домой её привёл и, так сказать… Ну не нравится она мне! Я прям плюнул буквально. Она как кукла. Все эти ее ноги, жопы, бёдры, походка, раскачка — всё это из пластика как бы, а внутри полое, как у куклы («Половое», — переиначивает Репа, и они закатываются, но я продолжаю). Я это прямо-таки физически ощущаю… Я не могу. И лицо её как-то мнётся, а волосы!! — волосы, они, эти завитушки, этот пух — это вообще как на кукле волосянки один-в-один! Я не могу — мне противно от её существования, от ощущения её существования… И разговариваешь с ней — что это? Психолог ебаный! Все эти психологи — со своими тестами и кроссвордами, крестословицами, коловоротицами, кретинопословицами и как их там… пошли они… в пень! В даунсетский-даунтаунский «Пентиум III»!

Что ж ты, Алёшенька, сынок, такая бабца, — вздыхал Саша, а я за то буквально с кулаками полез на него.

А Уть-уть? — подзадоривала Репа.

Уть-уть я люблю! — заорал я.

— Она тоже ведь психолог!

Какой психолог! Два метра, красные волосы, кожа как йуогурт «Данон», рот огромнейший… Это не психолог, это кошмар! Я не помню ее лица (они заржали). Я лежу ночью, начинаю вспоминать, и если вспомню — то уже не уснуть… Я мучаюсь от одного её лица, от образа… я не могу…

Да, от лица — это да… — высказалась Репа и заглотила стопочку.

Он ведь что придумал — что у неё… — Санич запнулся, взглянув на меня, — так сказать, нету. Они с О.Фроловым целый час это обсуждали, причём вот этот крендель, — он кивнул на меня, — периодически кидался на него. О.Фролов как бы согласился, а сам мне шепчет: «С дураками спорить — смотри, я, Сань, что щас устрою». Такой забегает в сортир, заперся и оттуда орёт: «Есть! есть! И не просто есть, а ебсть!». Этот хватает какую-то толкушку, ворвался как-то и О.Фролову прямо в зубы и в сортире всё расшиб — там какие-то полки с лекарствами — потом неделю эфиром воняло…

Помню этот запах, как же, как же… Что же ты, сыночек… ты как-нибудь трансформируй этот образ, разрушь, заземли… (Репа, она чему хочешь научит). Ты думаешь, она гладкоствольная дивственница — такой товар долго на прилавках не залёживается… Я понимаю, идеал, но в ней ведь ничего особенного нет… (Санич уже давно меня поддерживал за локотки — «как бы не бросился на сыночека»).

Вот в том-то и вопрос. На это-то я и попал, на этом-то и пропал. При любой самой утончённой красоте должно быть во внешности что-то блядское… Хотя… Сейчас расскажу…(Что-то я разоткровенничался, обычно о личной жизни я вообще умалчиваю или только восклицаю на публике «уть-уть!»).

На выпей, а потом расскажешь (У Санича свои приёмы).

Я (выпил, зажёвывая) еду на троллейбусе, самом поганом, битком, жарища, одни бабки жирные, потные, ощерились, изо ртов воняет, все выдыхают прямо мне в рот и никак никуда не отвернуться, смяли, как букажку («баклажку» — вставила Репа, и они хмыкнули), и тут смотрю — Уть-уть. Только это оказалась не Уть-уть, а, допустим, Уть-оть… (Ребятишки совсем рассмеялись, а я замешкался.) Нет, Уть-оть — это слишком хорошее наименование, это то же самое что и Уть-уть. Уть-ать тоже как бы…

Ну мы поняли…

Такая же, как Уть-уть, только чуть покороче, в таком же розовеньком платьице, такая же белокожая, и прямо рядом, навалилась на меня… (Они опять начали скандировать.) Я посмотрел на неё и… чуть не облевался. Это такая же уть-уть, только неухоженная. Волосы её тоже покрашены, но плохо, не прямые, а завитые что ли, с перхотью… Губы намазаны какой-то дрянью, ресницы все в комках, выражение лица абсолютно дебело-сельповатое и этот вздёрнутый нос…

А у Уть-уть ты готов был…

А этот блядский рот здоровый, а платье, а туфли, а сама её поза…

Конечно, её ведь тоже бабушки притиснули!..

Но очень похожа на ту, мою. Я рассмотрел её всю, чуть ли не облапал, чуть ли не заплакал, вылез по головам на следующей остановке… Ужас меня душил; я стал прикуривать, но не мог, разбил зажигалку об асфальт… Меня всего трясло, я не знал, что делать, куда идти, как теперь жить…

Я таких видел во множестве, — запросто сказала Репа, приготовляя улыбочку, коей у неё сдобривалось произнесение главных, добрых и разных по форме, но убийственных и тождественных по содержанию постулатов репофилософии «ну и что?» и «ну почему же?», — ну и что?

Да а я-то! — заорал я, — мне ли их не видеть! Даже под ногтями грязь, и сами пальцы какие-то ублюдские — облупленные, тупые. С заусенцами, даже бородавка! — я кричал, жестикулировал и раздавил наконец в руке стаканчик. — Я видел и ручку Уть-уть, с тремя какими-то кольцами, но не это важное, а сама ручка… это просто такое…

Завалились девушки, я замолк.

Ребя, давай можть их в тубзике… Лёнь, глянь: такие же, как в тралике! (Репа знает, как сделать из самой душной части вашей души плевательницу.)

Добиваем из горла и уходим, — подытожил бесстрастный Саша.

На улице я уже понёс пуще прежнего — понёсся вскачь, нёс и нёс, забегая им наперёд, наперебой…

Вот мне что интересно — а интересно меня читать или неинтересно? — восклицал я, а лингвистически-логически чувствительная Репа усмехалась, — я-то сам не могу — сам все эти события придумывал, сюжеты склеивал, невозможно читать! Если только как Достославный — он после каторги забыл все свои произведения, которые написал до каторги, даже имена героев; ему кто-то представляет: мол, как там у Вас, Фёдор Михайлович, а он не осознаёт, и после каторги сам стал читать то, что сам написал до каторги! (Репа вся увеселялась.) Меня интересует сюжет: как он — образуется или нет?..

Каким-то образом уловив над чем потешается Репинка, я стал рассказывать, как я отвечал на экзамене по английкому: «Rogozhin's passion to Nastasya Filippovna is destructive, but Myshkin’s passion to her is not only a passion — that is com-passion!». Репа такого не стерпела, вознеслась мыслию по древу — заявила, что никакой Америки не существует, а посему неча и переводить, если токмо так, для проформы… Я было сказал, что получаю оттуда письма, но сам запнулся и задумался. «И никакой Германии нет», — смачно произнесла Репа. — «А Бирюк куда уехал, по-твоему?!» — не выдержал логически-последовательный Саша. — «А никуда, — самодовольно ответствовала бессовестная Репа, — под Тамбовом сидит, в какой-нибудь избушке, я его, кстати, по-моему, пару раз видел где моя дача. Только этикетки шлёт на конвертах, как будто Германия или там Америка сраная…». Я стал рассуждать, что Тамбов по сути дела есть; в принципе есть и Москва — я там был — но по сути дела это тот же Тамбов, только в 50,6 раз больше (я специально измерял); а остальных, так сказать, городов и уж подавно Америк — это уж извини меня! Репа тут же сама явила, что «это всё пелевинщина». Я констатировал, что вот по ТВ Америку, Германию, Англию, Францию, Израиль, Украину, ну ещё Белоруссию с Лукашенко поминают регулярно, а ведь по идее сколько ещё стран на глобусе и о них — ноль; если провести статистику… Потом я перешёл на муравьёв — вот они живут в своём городе, в своей кучке, чуть ли не в своей планете, ну сколько они знают местность вокруг? Ну, допустим, в радиусе 50 или 100 метров и баста. Какая им Америка! А хотя, может, они по звёздам ориентируются, по своим спутникам, когда метров на… (Профаны загоготали.) Ну вот на развороте «Prodigy» такие муравьи, листорезы их, по-моему, называют — они со всех окрестных деревьев таскают листья, каждый муравей тащит по одному листу, вернее, по клочку… а на иных листах сидят пассажиры — тоже такие же муравьи, только раза в три меньше обычных, вот они-то… (С каждым словом этого моего околоестественнонаучного пассажа они всё набирали воздуха в рот, а на словах «вот они-то» их прорвало — хорошо отфыркнув, они опять зашли в столбняк — Санич задрав голову, закатив глаза, растворив рот, как наш вратарь Филя, Репа сморщившись, чуть не плача, спуская слюну с безвольной губы.) Вот мой башмак стоит, а могут ли они осознать, что это тоже существо стоит около них? — я всё не унимался и хотел, кажется, такое уже провозгласить, такое… Но Санич влез с «Городом» Саймака, а Репа поддакнула, заключив, что «это и есть «человеческий муравейник» — и я потерялся и озлился. Долой всю науку — она только проводит параллели, опутывает всё паутиной, ничего не видно!! Тут мне представляется О’Фролов с предельно эмоционально-экспрессивным докладом по языкознанию, сделанным в сортире филфака (где мы, конечно, волею ненормированности образа жизни проводили чуть не больше времени, чем в аудиториях) чуть позже его же уникального своей единственостью выступления на семинаре: «Ебал я в род вашу хуесосанскую фонологию! «При произнесении звука «а» язык упирается в верхние зубы, а нижняя челюсть незначительно выдвигается вперёд»!! Может у тебя, урод уебанский, и выдвигается! А все, главное, с умными рожами сидят и выслушивают! Может у тебя вообще … … … да ещё и выдвигается немного — и ебись конём двуглавофаллическим и копьём конометаллическим ты в ррот, проблядский и пропидорский змеехуесос охуярочный, — хуй те в ррот подарочный!»

А вот в тумане сумерек вечерних нарисовался и сам О.Фролов.

Ю шла решительно, быстро, оглядываясь, как будто за ней гнались. Вот уже поворот за угол, вот вывеска, вот хлопнула дверь. Вот скрипучие ступени, вот противное эхо коридора, вот противный сортирный запах, вот… Ах! — что-то лопнуло внутри, какая-то струна, один её конец, скатавшись, впился в сердце, другой — в пах… Столкнулась с девушкой, та бросила недоумённый взгляд на Ю, поправила сумочку на плече и бросилась вниз.

Ю зашла наконец на платформу третьего этажа, остановилась, имитируя одышку, рефлекторно отодвинулась к стене и встала её подпирать, приложив мягие захолодевшие ладони к шершавой холодной стене. В туалете кто-то смеялся, девушки. Ю-ю дёрнулась было вниз, но тут дверь открылась, выскочили две девчонки и скользнули мимо неё, толкнув даже плечом. Ю переместилась к окну, примостилась, подпирая теперь подоконник, грызя ногти с остатками лака… Фу, ведь всё грязное!.. Тут она вспомнила, что хочет в туалет — это была формальная причина в ее недавнем решении всё-таки пойти туда, т. е. сюда. Вдруг послышались шаги, уже совсем близко, чёткие, уверенные, какие-то размеренные — подъём без эмоций, как по приказу. Показалась голова с короткой каштановой — какой-то сумбурной — стрижкой, глаза с жирными чёрными ресницами глядели лукаво, губы пухлые, может, почти «бантиком», хорошо накрашенные («тоже красным» — именно красным, кумачовым, без всяких там оттенков и примесей), приоткрылись в непонятной улыбочке… Ей было лет 16, может 17, длинная, фигуристая, грудастая (в майке без лифа), сумка-конверт через плечо, широчайшие брюки с накладными карманами — бежевого цвета, очень тонкие, мягкие, широчайший солдатский (офицерский) ремень в них, ботинки на жесточайшем протекторе, тоже типа солдатских. Кожа ее была белая, почти как у Ю-ю, или даже почти как у Уть-уть, щёки подрумянены, нос маленький, чуть в веснушках. Девушка небрежно, «властно», руки в карманах, прошествовала к двери сортира, с силой распахнула её… тут она вдруг приостановилась и обернулась — заметила Ю.

Ю переминалась с ноги на ногу, прятала руки за спину, опираясь ладонями о грязный подоконник. Каштановая улыбалась, верхней губкой чуть не касаясь кончика носа, тряхнула головой, перегнулась в сумку, выудила тончайшую сигаретку (Ю таких никогда не видела), сунула в губы, потом, кажется, с помощью языка переместила её в зубы и, зажав в них, развязно обратилась к Ю.

Нет спичек?

Нет, — робко сказала Ю.

У меня были, но потерялись наверно.

«У меня были, но они мокрые», — спохватилась Ю, она даже пыталась придать себе… «как-нибудь более вызывающе говорить…», но спросить закурить эту непонятную палочку она не решилась.

Ну привет, — приветливо сказала девушка, вынув из кармана железную зажигалку и прикурив.

Привет, — ответила Ю (как обычно).

Ксюха, кстати (выпуская дым, чуть выдвигая нижнюю челюсть и задирая верхнюю губку).

Ю-Ю, кстати (уже пыталась кривляться).

Хочешь, на закури. Значит, такие дела…

Я не курю, — опять робко, вздыхая, ломая руки за спиной.

Я тоже почти бросила, но как выпью или там… Да, сегодня я, можно сказать, с похмелюги… Всё ломит, пить охота воще — мрак!

Ю перемялась, пошевелилась. Даже чуть подкашлянула для поддержания разговора.

Ты очень симпатичная, Ю-ю. Нет, красивая, очень, правда. Очень стройная, длинная, просто модэл… Честно гря, никак не ожидала, ещё не хотела ехать… даже…

Я тоже не хотела… — призналась Ю, — ты тоже…красивая…

Я?! Да нет, я, можно сказать… Ладно. Тебе пятнадцать, да?

Ю кивнула, кашлянула, потупилась.

Правда, ты просто блеск. Симпотная такая, невинная, ангельская… Впрочем, может ты и маленькая развратница, внешность такая штука…

Ю хотела сказать, что она не развратница, но замялась. Ксюха приблизилась, положила сумку на окно, подвинула своим задом Ю-ю, примостилась рядом.

Я тебе понравилась?

Ад, — выдавила Ю что-то неясное, среднее между «да» и «ага».

Ты первый раз сегодня, да? Я имею в виду с девушкой.

— Ну да, — небрежно, но тихо ответила Ю-ю, взглянув почему-то на Ксюху.

Я ещё закурю, пожалуй, извини, если тебе мешает. Теперь вот самое неприятное… надо… обговорить, а то уж время позднее… а тут места такие — хоть изнасилуй, никто не просечёт!.. Может надо бы выпить… или курнуть?.. Я обычно того… просто как-то раскрепощённее… так непривычно… Правда я пивка уже сделала парочку… ты как, не пьёшь, не хочешь?

Ю отрицательно, невнятно, невнимательно качала головкой, даже пытаясь отодвинуться от собеседницы.

Ну ладно, я вижу, ты и так разомлела уже, вернее, от страха… Не хочешь, как хочешь — и это и вообще. Я хочу быть тебе подругой, подружкой, маленькой твоей девочкой, сестрёнкой… Ты девочка вообще? И хочешь ей остаться?.. Целоваться? Груди я не очень как-то, если хочешь сама, там целовать — я тебя, например… а то долго провозишься с непривычки, двоим сразу тут нельзя — условия не позволяют… Потом, после того как я, если захочешь, можешь… попу тоже можно, обожаю… я даже тебя очень прошу… хотя бы пальчиком… знаешь, как приятно… я вообще извратка, люблю всё необычное, и, можно сказать, даже грязь — писать там, какать… но если не хочешь… можно просто нежно… — Как будто на секунду сняла свою сетчатую маску, показав такое не соответствующее белому наряду и стройной фигуре лицо чудища — может, увидев его на мгновенье как 25-й кадр, почувствует притяжение, родственность душ… но инертная её визави, кажется, ничего даже не заметила. — Пожалуйста, не уходи… Ну, как ты хочешь?

Ну… чтоб ты сама, я… как сама хочешь… только не очень…

Да что ты так дрожишь, Люлька, я просто тебя не понимаю, всё будет оф’кей, сама будешь приставать потом… ко всем вподряд… ничё… ты такая аппетитная, повернись-ка задом, отклячь чуть-чуть, я посмотрю (она отошла)… О, о, это просто шик, нет, ты просто модел! Как там? — оф элит модел лук… Но это надо делать не так — look!

Ксюха быстро повернулась, прогнула спинку, из-за чего на ее заднице мгновенно натянулись штанишки, словно дрожалка-заливное колыхнулись расслабленные ягодицы, и вдобавок она громко пукнула.

Кто устоит перед этим — идём? — она протянула руку по воздуху, Ю потупилась, приблизилась, догадалась подать ручку, та обняла ее за талию и подтолкнула впереди себя в дверь туалета.

Чтобы запереться на крючок, она была вынуждена оторвать руку от Ю, крючок она замотала узким мотком скотча, израсходовав его весь (хотя и оставалось уже мало).

А то он выскочит, кто-нибудь дёргать будет. На чём мы остановились? Ах, ты так сразу? Я ж говорю: распутница! — Ю взмостилась на толчок писать.

Одобрительно поглядев на трудную Ю, Ксюха поставила «баул» на подоконник, повернувшись к окну, расстёгивала брюки.

Окошко классное…

…А правда, что здесь… ну… девчонка какая-то выбросилась отсюда?…

Кто?! Кто тебе это сказал?! Чушь какая-то! уродство! идиоты долбаные!! Смотри, Ю, как делают это мальчики! — Она приспустила штаны, зажав ладони между ляжками — сзади торчали два пальчика и с них полилась струйка…

Закончив, Ксюха застегнула верхнюю пуговицу, Ю тоже только закончила и «застёгивалась».

Что упаковываешься — поссала и передумала?

Ю нерешительно приблизилась, как бы намереваясь пройти мимо. Ксюха схватила её за щёки сырыми ладонями и начала целовать. Непривычно цепкая хватка — за лицо ведь так не берут… такой язычище!.. а руки не холодные… Чуть исследовав рот, она принялась очень слюняво елозить по тончайшему девственному подбородку, без усилий заглатывая его весь и даже всю нижнюю челюсть маленькой Ю, цепляясь зубами за её и доставая даже до коренных, потом обсасывала верхнюю губку около носа, переходя на сам носик, мягкий, вздёрнутый, как у свинки, приготовивший свои вытянутые норы для толстого, слюнявого, мягкого языка…

Ю-ю, на какое-то время впавшая в оторопь и новые ощущения, попыталась как-то оттолкнуться от неё, высвободиться, но в результате только очень крепко захватила руками её талию. Ксюхе это понравилось, но не очень.

Фу-у… еле смогла… оторваться… — захлёбываясь, переводя дух, выпалила Ксюха, — ниже, ниже, руки, дура, во-от!

Она опять принялась целовать рот, язык — теперь уже в качестве главного дела поцелуйной прелюдии. Ей очень нравилось, что Ю-ю тискает ее сзади — она даже расстегнула пуговицу и приспустила штаны, удерживая их от полного паденья на пол за счёт расставленных ног. Сама она тёрла рукой по лосинам Ю-ю спереди, пытаясь, не снимая, пробраться в самую глубь.

Ю-Ю вдруг оторвалась, отстранилась, мутно поглядела и начала сама лизать лицо Ксюхи. Язык её был необычайно длинный и большой, какой-то неуклюжий… детско-розово-ванильный, тёпленький… Лизнув раз 8, длинно, выгибая его весь, как спину, «до самой его спины», и, конечно, запрокидывая при этом голову, она устала и обмякла. — Ксюха стала целовать её шею, засовывая руку внутрь лосин, Ю вяло гладила ее трусики сзади, сжимала свои ножки, мешая любовнице.

Ксю всё пыталась направить ее на путь истинный, но никакие намёки, тычки и мычания не помогали. Чувствуя, что маленькая опять пытается атаковать, она даже чуть сама запрокинула голову…

Ну, родная, не надо так сильно шею — засосов наставишь… и вообще… не жмись, расслабься… уже время-то… сколько… пора бы уже… а сама хуль ты мне трусы гладишь — давай не жалей, засунь туда, пожалуйста — там уже наверно пот струится, так что не бойся… врывайся, пока дают!..

Кто, кто-то пришёл, шум, шаги, дёрнули дверь — они замерли, задыхаясь, своё дыхание им показалось громким, пытающимся помимо их воли выдать их. — Зашли в соседний отсек сортира, полилось. «Подожди меня!» — сказала девушка. — «Ладно, не пысай», — ответила другая. — «Как же не пысать!..» — смеялась та. — «В смысле «не ссы», — смеялась другая.

Не пысай, Ю, залезай ко мне туда, — шептала Ксюха, засунув-таки руку под трусики Ю-ю. Опять нашлись губы, опять начали целоваться.

Ну давай, давай, маленькая, комон, не спи… ну что ты там?.. я устала уже стоять — пора бы уж хотя бы на жопу присесть… или в жопу… Что ты так аккуратничаешь… Смотри, сейчас я в тебя… — расслабься, ну чё ты как маленькая! — всю руку засуну! Шучу! Вот пока первый указате… указывает куда…

Пусти, — простонала Ю.

Терпи, детка. Второй как дома… да у тебя там подготовляется уже… ну ничё, вот и третий свободно… только неудобно, блин…

Пусти… в туалет…

— Терпи! — и засмеялась.

Ю пыталась вырваться, лицо ее исказила гримаса боли и детской обидчивости, Ксюха все трепыхания награждала агрессией. «Ты ж ведь на крючке», — вслух басово и безэмоционально сообщила она Ю.

Опять послышались шаги. На мгновенье даже мелькнуло — «спасительные»…

Буду кричать, — вслух и жалобно, со слезами, сказала Ю.

Ты чё, Ю? — серьёзно, как опытный психолог, спросила Ксюха, перестав ее теребить, ослабляя хватку, отпуская, — ладно, иди писни, дрисни, я покурю… (Она, всхлипывая, торпливо отходила на отхожее место.) Слушай, ты не можешь… (Ксюха вдруг подскочила, хитрющая) задом встать…(хватает ее и разворачивает) сюда — во-от та-ак! о!

Ю пыталась вырваться, но естественные процессы, уже запущенные, мешали, сковывали. Ксю смеялась, держа ее как маленького ребёнка, за талию, слегка раскачивая ради шутки и даже воспроизводя наставительные детские звукоподражания…

Ха! Теперь я тебя научу, как надо работать! Ну тихо, тихо! Не брыкайся, не смеши мои коленки!.. Туда и не такое можно всунуть, поверь мне!

Ю опять забрыкалась и закричала.

Из сортира через стенку кто-то вышел и полетел вниз.

— Ах ты так! — усмехнулась Ксюха и, придерживая свою подружку одной рукой за талию, вмазала ей коленом в бок. Что-то ёкнуло, и Ксюха не раздумывая обрушила согнутый локоть на спину Ю. «Сочно вошёл, в цвет!» — как будто это сказала сама Ю. Но Ю едва-едва вскрикнула, всхрипнула, медленно опадая вперёд… Схватив её под руки, стащив с постаментика, придерживая чтоб не упала, она перехватилась — схватила за волосы и, приподняв голову, сильно ударила кулаком в губы, потекла кровь. Хотела ещё раз быстро перехватиться — надо только на миг оставить ее в невесомости — она повалилась, но удар, к счастью, почти успел, попав куда-то в щёку. Ю свалилась в угол, стоная. Ксюха отошла, достала сигаретку, закурила.

Она стояла над своей жертвой, широко расставив сильные ноги в армейских бутсах, курила, механически застёгивая ремень, и, казалось, размышляла, что сделать ещё. Жадно втягивала ртом приятный дым, а носом — запах нечистот сортира, в голове шумело, в груди колотилось, в паху сжималось, конечности тряслись, глаза упирались в настенные рисуночки и надписи… Вдруг совсем внезапно она налетела на Ю-Ю и начала так лупить пинками по голым ляжкам, по нежным грязным местам, к которым минуту назад подлезала так нежно, что потом, когда она уже переводила дыхание, ей даже стало стыдно. Кое-как докурив, она выбросила окурок (проскользнула мысль затушить о голую ляжку Ю, но он уж совсем истлел) и принялась приподнимать лежащую. Стала целовать её кровавые разбитые губёшки, слезливые мутные глаза и вдруг саданула её лицом в стенку, бросила, плюнула, задыхаясь, закуривала… курение почти всегда вызывает в животе неприятные позывы, и она, расстёгивая опять ремень и штаны, пошла к толчку, но вернулась, раскорячилась над лицом девушки, приблизившись вплотную… Сходив, со спущенными брюками подчалила к окошку, достала салфетки из сумки, вытерла и губы, потом бросила ей на память, затушила об неё, ещё — прыгнула пяткой ей на ногу, чтоб остался тоже на память отпечаток, застегнулась, осмотрела себя, заметив две мелкие точечки на майке, и принялась разматывать крючок…

На улице было уже темно, но народ ещё суетился. Накаченная адреналином, она двигалась быстро. На Кольце показываться было ни к чему, и она решила сразу рвануть в «Metal tank». На душе было легко, но вместе с тем уже и немного как-то тяжко и мерзко — как после очередного, доходящего в своём пике до безумства, «упражнения» или после дикой пьянки — вот если б вообще не было никакого похмелья, ни совести — впрочем, она их и так пока что вполне успешно игнорирует!..

Выйдя на Советскую, она тормознула «мотор» — дикан имелся, впрочем, это последнее что имелось. «Как она, бедная, домой поедет, надо было ей оставить… хотя в машине-то изнасилуют её ещё в таком виде да такую прелесть!.. в автобусе всё-таки народ… или в милицию сразу… не дай бог сразу на Кольцо припрётся… там наши наверно все ещё сидят… хотя мне-то что — на мне на лбу что ль написано!..»

Водитель что-то спросил.

Не слышу. Убавь ты своего Шуфутинского, мать!

Убавил.

— Может ещё прокатимся — со мной? Можем зарулить коробочек взять… — перевыполним план, а? — И опять прибавил.

Нет, спасибо, вон до того столба…

— Такая красивая девушка — куда спешишь-то? Я уверен, что это не срочно. Заедем в «Рокс», успеешь. А там и в «Яну»… — Пользуясь случаем плохой слышимости, он цинично добавил «Яму», знаменитую баню и сауну.

Аа? (он убавил).

Говорю: едем-едем в далёкие… Ну согласна, да?

Убавь совсем.

Зачем?

Он убавил. Девушка громко пукнула. Он остановил.

— Приятно было познакомиться! — сказала она, захлопывая дверь и изображая при уходе «танец маленьких утят», но тут же спохватилась — сунула в зазор окошка свой червонец, шагнула, изогнула спинку на прощанье, но, видимо, не получилось…

Уже дело было, по-моему, к одиннадцати, мы собирались отчаливать домой, кажется, ещё и дождь накрапывал. Я, уже на взводе, всячески унижался перед Репою, вытеребляя из неё 10 руб. на ещё одну «Яблочку», но деньги у неё были дома (так же как и у нас с Сашей — рубля как раз по три), но оно, конечно, и не давало их даже теоретически (и по сей день припоминаю тот день, «не забыть того дня», когда оно, купив стакан тархуна в буфете, — филфак, 1-й курс — не дало мне, спохмельному, допить его). Я было порывался звонить… Плохо на полпути, когда не допиваешь…

О.Фролов шёл уж сжавшись, как крючок, весь вжавшись в себя, сгорбившись, наклонившись вперёд, рюки в брюки, раскрасневшись и злобно-юродски косоротясь-улыбаясь, что обозначало, что уже в дуплет или чуть не дойдя оного. Хорошо, что пока это была только вполне абстрактная, всеобщая нервная мизантропия в мыслях и словах, мимике и жестах, а не чудовищная параноидальная фобия — когда он убегал даже от нас, по сути трёх единственных людей, с которыми он «общался» (читай: пил). Мы дебильно смеялись, глядя друг на друга, вероятно оттого, что вот, дескать, мы повстречались, а все в дуплет почти. О.Ф. нам поведал, что только что вот прибыл из дома, то есть со своей малой родины, знаменитого своим выпускником села Столовое, как случайно напал на Игорище и помогал им загружать аппаратуру и возить её в «Метал танк», где сегодня, оказывается, состоится концерт «Беллбоя», а потом они в четверых откушали три Tambower Wolf ’a (водкы).

Репа сказала: пойдём на концерт, я тоже хотел. Но О.Ф. и Саша, любители бытового пьянства, наотрез отказались идти «в этот отстойник, где тусуются одни отстойщики» (т. е. рэперы). Репа сказала, что ей «надо забрать бабищу» и (как всегда оперативно и незаметно) куда-то исчезла. Мне делать нечего — я пошёл домой с этими двумя при- и за-землёнными алкоголиками (это про них снимают передачу «Ночной патруль»: «…Находясь в нетрезвом состоянии… в компании таких же опустившихся людей…» или: «Часто выпивали?» — «Часто, часто…» — «Спиртное?» — «Часто, часто…» — «…Практически каждый день»…).

Но сначала я звонил (я уж забыл) матери Ю из автомата.

Была ещё Репа экзальтированная. Я стеснялся, мой голос звучал неестественно, чуть ли не визгливо, как у О. Ф., я боялся сорваться совсем, укататься со смеху, а они, припрыгивая вокруг меня и корча рожи, смеялись надо мной и смешили меня. Я говорил, заплетаясь языком и мыслями, что не могу приехать, что занят и т. п., лишь только прощальные две фразы были правдивы: «Откуда звонишь?» — «С автомата у Вечного огня» — «А дочу там нигде не видел? она туда пошла…» — «Не-а…» — «Так поздно, а её всё ещё нет» — «Да-а, уже темно, угу… Пока» — «Завтра-то что?» — «…Всё будет… (Репа удохла: это её выражение, и означает оно, что ничего не будет.) Ага… Пока…»

Мы взяли на деньги О.Ф. (подчёркиваю) бутылочку подкрашенного сэма, сели на кухне, но она минут через 15 кончилась (причём О’Фролов всячески нервничал и буквально вырывал из рук моих питьё — жадовал: ты, мол, всё равно самогон «не любишь» — они с Саничэм, видите ли, умудряются его любить). Как на грех нежданно-негаданно по радиу возникла песня группы «Беллбой» (с каких, интересно, пор начали передавать музычку «маде ин тамбово»?!) и мы мгновенно зачали заподпрыгивать прямо в тесноте кухни — Саша с О. Ф. как-то примагнитились, сплелись, спелись и одновременно запрыгнули на табуретку, она хрустнула, они опрокинулись с грохотом посуды, Санич повредил себе лоб, вскочил, добил табурет об подоконник и выкинул его в распахнутое из-за духоты окно — прямо к подножию кафе «Феникс». (Я, являясь сам, не смог даже ничего на это возразить…) О. Фролов молча, не глядя на нас, скинул свои провисшие, отвислые и разорванные трико-алкоголички, из которых как правило торчали яйцы, и так же отстранённо суетился теперь в не менее знаменитых семейных трусах, тоже разорванных на паху и вообще собранных в гармошку, — из них, конечно, также торчали яйцы, — надел ещё более провислые (зад провисает чуть ли не до колен) непотребнейшие «репоштаны», конечно же, доставшиеся в наследство от Репы, свой полосатый свитер a-la Freud-Kruger (хотя и была жара; ещё додумался надеть сверху свою ядовито-лимонную куртку), набрал пачки четыре «Примы» из домашней сумки и, так не сказав ни слова, был таков — устремился наружу, распахнув дверь и падая на лестнице вниз… Мы с Сашей едва успели что-то нацепить — и за ним, «Держи, щас убежит — его ведь не найдёшь потом!» — орал Саша, и все мы, пропитые, бежали уже по проезжей части, где часто сбивают пешеходов насмерть.

Мы сворачивали на Советскую, на углу Санич притянул меня к ларьку: купи пива, сынок, у тебя ведь есть деньги за квартиру платить. Мать, говорю, если я их разменяю, то, как всегда, всё — 150 рублей — исчезнет за два дня. Но купил! Мы, на ходу цепляя крышками обо всё подряд, бежали — О. Фролов скрылся!

Он шёл по широкой проезжей части магистральной улицы Советской, по пунктиру разделительной полосы, обрамлённый с обеих сторон десятками и десятками несущихся машин (многие из которых были «десятками»), но самое главное — с выставленными на вытянутых руках, словно на распятии, двумя факами и плевался то в один поток, то в другой.

— Ээ, бади, — басил Саша, — иди сюда, урод!

Мы семенили по тротуару за ним, крича и заглатывая пиво, приманивая им его. Машины сигналили, сверкали дальним светом, а О. Фролов, весь мешковатый и какой-то неустойчивый, с идиотски-недовольной улыбочкой, продолжал неспешно свой путь. Изредка он пытался даже доплюнуть до нас, но попадал, наверно, кому-нибудь в окошко.

Он что, жрал что ль? — теребил я Санича.

По-моему, демида парочку-то он унасосил, падаль. А я думаю: что ж он в ванную шныряет! Шас на Чичканова, на светофоре и схватим — ох, и схватит он у меня манды!

Мы едва видели, как вылезший из джипа товарищ (причём правдыстинно кругло-бритый-квадратно-кожаный) засветил ему в маковину — но вроде бы вскользь, и О. Ф. сразу как-то побежал, а тут уж переход и мы его словили.

Пока Санич тискал его и увещевал сентенциями типа «Ты чё, совсем что ль обурел, бык ебаный?!», я, мягкотелый телок, угощал незаметно пивом. Он дёрнулся, вырвался почти у Саши, и бутылка полетела на проезжую часть. Санич освирепел, скрутил и растряс нас обоих, потом рассортировал и приказал мне «держать этого урода с одной стороны».

Мы вели его под руки туда, куда он и хотел — туда, впрочем, куда только и можно было пойти, так как все рыгаловки, как и подобает заведениям для приличных, порядочных людей, давно позакрывались — в «Metal tank».

На Комсомольской площади, проходя мимо «стакана» — то есть милицейской постовой будочки, архитектурно решённой в виде этого знаменитого гранёного сосуда, — мы с Сашей особо крепко стиснули О. Ф. и приказали идти прямее, на что он, только мы вышли из тени на свет и непосредственно около будочки, начал выделывать ногами кренделя, то раскорячиваясь, как паук, и всячески чиркая об землю, то извиваясь ими навесу в воздухе. Но никто нас не остановил, мы благополучно скрылись в тень у института, где Санич стал его душить. О. Фролов, конечно, вырвался, психанул и убежал, Санич только плюнул и сам выказал ему вослед несколько факов.

Теперь мы с Сашей шли неспешно, обсуждая и смакуя все его проделки; хотелось курить, но палаток на пути не предвиделось на целых полтора км. Мы чуть отошли, но решили вернуться на площадь, к ларьку.

«О, наши друзья!» — обрадовался Саша. У «стакана» стоял милицейский «козёл», в жёлтом свете фар горела желтая офроловская курточка и слышался громкий, ни на кого не похожий по своему тембру, словно трескающийся и распадающийся на отдельные колючие звуковые молекулы, злобно-весёлый вокал О.Ф.

Заберите меня, я пьяный!

??!! (Оторопь, они даже замямлили от такого обращения, высовываясь кто из «козла», кто из «стакана».)

А мне по фигу. Фиг вам в рот!

Покупая сигареты, краем глаза мы наблюдали, как О’Фролова «взяли» — он даже оказывал сопротивление! И тут-то и началось — он выкрикнул «Fucken! Fuck cops!» (Мы удохли: я напомнил Саше про гитару Кобейна с довольно выразительной и поучительной, но несколько неестественно длинноватой (почти как Санич) надписью: «Vandalism is beautiful as the stone to cop's face».)

Ffucken ffagets! Ffucken fuckside! Fuck off, my friends! — как из пулемёта вылевывал О’Фролов фразы с ребристым «ф».

— What you say, what you say, what?! — вдруг взорвался Саша Большой, имитируя «Rage Against…» (мы садились на бордюрчике в тени, опять уж пили пиввоо — хотя одну бут., - наблюдая за О.Ф., загружаемым почему-то не в машину, а за решётку в «стаканчик»). Послышалось дебильное «гы-гы!» О. Фролова — расслышал; а Саша, не понять зачем, сам себе ответствовал своим полушёпотом, степенно, но всё равно намекая на жёсткость:

I’m calm like a bomb! Like a pump!

— не отстал и я.

О.Ф. услышал меня, опять смачно гыгыкнул («Главное дело, догнал, что ты зарифмовал!» — поразился Саша). Менты уже косились на нас, но шоумен О’ Фролов их отвлёк, перебив всех новой очередью факов — от Ministry:

— Fuck you, fuck me, fuck everyone, fuck church, fuck Jesus, fuck Maria, fuck George Bush, fuck Gorbachev!.. Fuck… cops! Fuck all! Ffuck… off!!! Хы-гы-гы-а!..

Fuck Jourgensen! Fuck Ministry! Fuck Barker! Fuck Rieflin! Fuck Scassia! Fuck double drums! Fuck flag pledge! Fuck Biafra! Fuck O. F.! — Санич подавился, закашлялся и что называется зашёлся — никак не ожидал такой инверсии темы, тем паче из уст моих.

О. Фролов между тем принялся весь как-то извиваться и при сем причитать навзрыд:

Fuck cops! Fuck this… Fuck стэкен! Fuck Тэмбоу! Fuck Москау! Fuck Russia! Ffuck fffuckken… …

Фак бари политикс! — подсказал я, но он не осознал.

Фак Маслоу, — ещё более вяло сказал я, но это-то он почему-то осознал и гыгыкнул чудовищно — с околошестисобачным, можно сказать, подвывом в концовке.

Стражи порядка переглядывались, находясь как вроде бы в некоей растерянности, и поскольку О.Ф. был уже интернирован, колебались, замечать нас или нет. Мы же осознавали, что нами интересуются, но уходить не хотелось, ведь тут…

Fuck University, fuck Universary!!! — вдруг наш узник нашёлся в душераздирающем, омерзительном выкрике, а потом зашёлся в таком же смехе и неистово забился в решётку, чем, конечно же, привлёк стражей порядка. На избиение он отвечал радостыми стонами «Ой, блядь, больно!» или «Ой, нравится!», что нам с Сашей показалось особенно уморительным и мы нечаянно заржали в голос.

(Совсем забыли затею куда-либо идти — мы созерцали и воспроизводили явления, зрелища — потому что мы, три подпивших придурка, и есть «Общество Зрелища», известное в пределах Тамбовской Кольцевой АД (вокруг Вечного огня)).

После именно этих уж особенно выразительных наших рыданий к нам подошёл один, как сказал Саша, «коп» (а я нарочно переспросил: «Кто? — кот??!» и мы опять кардинально зарыдали). Спросил документы и знаем ли мы О. Фролова, долго светил в лицо фонариком. У пунктуального Саши всегда водились документы и выглядел он со своим непоколебимым пробором на светлой и большой голове благообразно. А мне, рыжебородому лысому радикалу с мутными, ненадёжными глазами, стоит только выйти из дому, как подскакивают менты с вроде бы обычным вопросом «Наркотики есть?» (карманы, обыск по всей одежде, закатанные рукава) или же драг-пушеры: «Нужны наркотики?» — иногда я их путаю… Я просто повёл себя дерзко — отворачивался и молчал, а Саша каким-то обманом отмазался и за меня. От О. Фролова мы не отказались, но не забыли в один голос прибавить — «дурак».

Он чё англичанин?!

Хто?! — я влез совсем артистично, изобразив сельпо, и одновременно вытрескав (вытаращив) глаза, как когда я изображаю «блепо!» (др. греч. «я смотрю»), а потом, по инерции и прибавил и само дебильно-отрывистое «блепо!»: — Блепо! — Саша Длинный, тоже дурачильня, громко хмыкнул.

Хлеб? — Любимый наш ментоман, который уж было ушёл, теперь остановился, поворачивался (Саша бедный, по-русалочьи тихо, но всё же заметно, ушёл в покат) — было ясно, что теперь нами займутся очень подробно и очень, очень долго. А может быть и очень грубо…

Но необычайно развязно я, обращаясь как бы не к нему, родному, так назвать, выглаголил:

В рот мне набруталить! Как трезвый, ёбаный голубой карбункул, не добьёшься плохого слова, не то что по-аглицки, а как… — Милиционер, профессионально не дослушав мой витиеватый даже в своём зачатке passage, изначально содержащий затуманивающий message профессионально выполненный massage, исчез. Ну и господь с ним.

А в это время остальные как-то дотолковались до того, что «фак» это неприлично и мы услышали такую знакомую быдлоинтонацию, подкреплённую замашистым ударом дубинки в распахнутую специально для этого решёточку: «Ещё раз услышу «фак» — убью!». О. Ф. даже сжался, замолк и осунулся. Но тут же его осенило, и он воспрянул с истерическим воодушевлением:

Fagets! Hey, gays! Blue system! Fagets! Oh, my life, who am I? — I’m just a faget! Fageееt!

Bugger, fucker, sucker, sugaryobar! Homo suckiens! Hey, fucken animals, live alone! — я вяло и хрипло, как Йоргенсен, поддакнул, а потом даже начал напевать: — I wanna cock you like an animal! I wanna dick you from the inside!.. (А самого так и распирало заорать во всю глотку.)

Fuck you! Fuck ass pitch! — вторил и Саша.

Fuck you! Fuck Р. Снич! — не удержался я от рифмоплётства и так называемого «перехода на личности» (тоже одно из наших названий Саши — «Русалка Снич») — он при этом очень неостроумно перешёл на русский и кучей однокоренных существительных и глаголов, которые лингвисты почему-то считают междометиями, выразил (в общих чертах) что-то наподобие «Break your fucken face tonight!» и хватал меня за горло.

О’Фролов этого ничего не слышал: он зациклился на одном слове — fagets! — только и было слышно. Откуда-то подвели пьяного, намного более матёрого, чем О. Ф., и стали его засовывать к О’Фролову.

…О. Фролова пришлось выкинуть. Отряхиваясь, он махал им ручкой: «Bye-bye, fagets!». Мы, преследуя О.Ф. по пути домой, как-то все трое влезли в троллейбус и отправились в «Танк».

О. Фролов специально сел от нас отдельно, прислонился к стеклу, уставившись абсолютно остекленевшим взглядом в свои же пустые глаза, видящие за стеклом пустоту механически перемещаемой реальности — абсолютный мрак, в котором кое-где понатыканы угасающие огоньки — и не только небо такое, а всё вблизи вокруг. «Вынужден», — как бы говорит его взгляд, вся его поза, — вынужден видеть, сидеть, существовать вот с вами — сам в таком вот виде, с пустыми глазами (а далее — череда бессмысленных, бесконечных, раскоряченных, зацепленных друг за друга, как при явлении им на пальцах, факов). Никто у него не спрашивал за проезд — да он и не поймёт.

(Санич, всегда вежливый и добрый даже до непотребного — идёшь с ним по их микрорынку в какой-нибудь Яблочный Спас или даже в день строителя, а он каждую встречную бабку, каждого захудалого деда радикально поздравляет: «Бабушка, с праздничком вас!» — «Спасибо, спасибо, сынок, дай бог тебе доброго здоровия!», — однажды в брутальнопьяном состоянии чуть загоповал: чуть не до удара довёл разбудившую его бабушку-контроллёршу: «Уди, щас пресс проверю!» (Науке давно известно, что бруталы могут и мажорить, и гопотить, и быковать (что, в принципе, едино), а вот может ли бруталить гопота?..)).

…Я тоже упулился в стекло, за которым даже были такие же стеклянные мысли, мыслеобразы. Ты едешь, внезапная остановка на светофоре. Смотришь в окно. Напротив — тоже автобус. Тоже стекло, совсем близко, сантиметров 20–30, девушка смотрит на тебя. А едет-то она в другую сторону — у неё свой маршрут, свой водитель, свои светофоры и катастрофы — так и в жизни все эти встречи…

На сиденье впереди замечаю мелко нацарапанную надпись — и по содержанию, и по форме, можно сказать, поэзия: «Я укололась о поручень в автобусе!/ следы даже остались/ в нём ездят сотни тысяч людей/ каковы шансы что до меня/ об него не укололся заразный?» — чем же только писано: иголкой, циркулем?..

В «Танке» долбился «Химикал», было совсем темно, мигал один красный маяк — смотреть на него, особенно только со входу, было невыносимо. Обвыкнув в темноте и мельтешении, Ксюха пробиралась через раскоряченные красные силуэты и розовый дым к свободному креслу в углу. Села, закурила (а что делать ещё — так называемая психомоторика: надо что-нибудь теребить в руках и во рту). Ожили стробоскопы, высветив в гуще малолеток её подругу Светку. Она была рослая, в минишортах и вязаных гольфах — удачно приседала на своих чудесных, выхоленных всяческими кремами, вышколенных всякими велотренажёрами ногах — мужикам на такое наверно смотреть очень трудно — хорошо, что здесь практически не бывает бычья…

Х-ээй, приэвет! — закричала Ксю ей почти в самое ухо.

Щас, пагади, в сартир схаодим! — она вся запыхалась.

Звучавшая композиция преобразовалась в другую, и девушки, взявшись за руки, направились к сортиру (хоть он и одноместный, девушки всегда ходят в него парами).

Закрой дверь! Где ты была-то?!

Да так, дома…

А чё не отвечала — я звонила!

Она торопливо слущивала шортики.

«Хорошо, что я стёрла телефон в сортире. Хорошо бы она не вспомнила. Надеюсь, не запомнила… Что же делать… надо с этим завязывать! Бля, она сама позвонила! — может я так просто, для прикола! …В другой раз писать по-новому что ли?! Надо завязывать… А как?! Со всем надо уже завязывать, совсем…».

Эй, алё!

У нас… телефон не работал…

Оно и видно. Я не про то — у те есть салфеточка в сумке?

А что?

Просто, не подумай плохого!

«А что если б ее сейчас взять и треснуть об стенку, а потом головой в унитаз…».

Ты не будешь? А? А «цикл»? Ну «феню» хотя бы?

Да нет… Слышь, Светк, можно я тебя поцелую?

— Вот ещё! Ты совсем сбрендила что ли! Чем ты там занималась, говорю?

Да реферат писала по психологии, телефон отключили… Ну чуть-чуть, Свет…

Начинается! — я вижу, что-то ты как-то не так на меня смотришь…Что с тобой? Где ты всё время пропадаешь — у тебя что есть любовница, девушка?!

Сама ты любовница!

Она тебя бросила? изнасиловала?!

Да ничё я не брила!

Бросила, говорю, тетеря глухая, изнасиловала!..

Ксю звонко рассмеялась.

Сама ты глупая, и никогого я, дура, не насиловала! сама ты любовница!

Я подруга… в смысле друг… дружба… Мир, Дружба, Жвачка!

Чай, кофе, потанцуем?!

Девушки рассмеялись, шутливо приобнялись, кокетливо поцеловались и пошли навыход.

Выпить хочу не могу, — нападала Ксюха.

Опять что ль? Мало тебе позавчерашнего?!

Есть у тебя деньги, так и скажи!

Есть, сейчас всё будет, детка. Чтой-то у тебя странные наклонности появились… с тех, наверно, пор… извини…

Нет уж ты извини — с каких это таких пор?! (опять кричали из-за музыки).

…Ну когда тебя в сортире на Кольце удушить хотели…

А! это ты уже загинаешь!

Обратись, бля, к психологу, крези-крези!..

Сама обратись! По-твоему, целоваться и надираться джин-тоником это ненормально?!

Вон Лёха Болт тусуется, подойдём что ли?

Да пошёл он! только нажраться горазд, и бабосов никогда нет.

Поэтому и Болт! — в один голос.

К Тончику может?

Говно чувак.

А кто ж, по-твоему, крут — Кауфман что ли?!

«Танкер», конечно, отстой, но бабки наши идут к нему. А сколько нас таких, грешных!..

Может Ленку с собой возьмём — Караулову?

Да ну её, сами справимся. А вон та что за деваха?

Малолетка какая-то, лет тринадцать наверное, за ней Коля увивается, а тебе-то что?

Ну… я просто слышала про Колю — думаю, слишком уж для него она шикарна, глянь — сама б ей впёрла!..

Чего?!

Да по самое не хочу!..

О-о! да ты совсем крезанулась — тот раз кого-то хватала за жопку (ну это хоть по пьянке) — ехай на остров Лесбос отсюда!

Они взяли (для начала) по джин-тонику, сигарет и «Stimorol».

Мы вылезли около завода «Полимермаш» (или, скорее, «НИИРТМАШ») и пошли вдоль него за цепочками молодёжи, что твои муравь иль клопы, в так называемую промышленную зону, где Билли Кауфман и K° и додумались устроить найт-клоб. Вся прогулка из дома, включая вандализм, заняла отсилы минут сорок пять, но было уж поздно и темно, и мы удивлялись, что народ всё ещё идёт — ведь обычно концерты начинаются в десять. Ходы и повороты, целые лабиринты всяческих заводских строений, проходы и арки с надписями «Metal Tank» и стрелками, ближе — уже синие лампочки, неоновые буквы, граффити с танками и писиющие мальчики (девочки, к сожалению, не попались) по углам. Вообще «МТ» — это бункер, какое-то бомбоубежище, бетонный подвал. Основная его площадка, танцпол, квадратная, комната для ди-джеев и музыкантов и — «башня» или «каморка» — чуть на возвышении, круглая и тесная, из неё идёт бетонная труба диаметром в полтора метра — «пушка» или «труба», есть ещё «бак» — бар. Короче, образно говоря.

На входе фраера собирали флаера и деньги. Саничу это не понравилось, он стал курить, О’Фролов примостился прямо к входу мочеиспускать, а я было полез.

Ку-уда?!! Не видишь: вход сорокет стоит!

Барщина, оброк, церковная десятина! — я было опять полез, рассудив, что сие сойдёт с рук — О. Фролов, видите ли, может безнаказанно уринировать у всех на виду, не хватает только глобальной и величественной ундинистки Русалки Снич с её в двенадцать спичечных коробков ман… Был я невежливо, по-плебейски схвачен за химки — признаю.

Мы музыканты, ебать!

Какие ещё музыканты?!

«О.З.».

Что-то не знаю таких.

Ах вот вы как повернули, господин Кауфман-Ауфман! «ОЗ» даже не знают теперь, не хотят знать! Но Саша и Саша даже смеялись. В двух шагах, на улице, в темноте и тени, так что и не сразу увидишь, сидел наш гитарист Вася МС — сидел за пластиковым столиком и пил пиво с герлами и «загружал» про то, как мы, «ОЗ», «уезжаем в Германию». Увидев нас, он нехотя нас признал (он заправляет звуком на всех концертах), «подчалил» и «начал базарить» с охранниками. (Мы тем временем взяли его пиво и выпили, причём Саща Большой выхватил бутылку у «бабищи»).

Вниз, вниз по узкой лестнице, направо, ещё вниз, железные двери как люки в банках или танках. «…как басы кочегарят…» — говорит Вася, говорит, говорит, но мы слышим только как они кочегарят.

Мы сели на бордюр-лавку возле стеночки (своего рода плебейский чил-аут), оползли, О’Фролов даже лёг с ногами, вытесняя других посетителей. Красная мигалка своими кровавыми молниями кидалась прямо в глаза, прямо в уши с двух сторон нависали немаленькие колонки, которые чуть слегка кочегарили… Саша сказал (проорал мне непосредственно в череп через ушную раковину), что сейчас облюётся или всё это расшибёт. Вдруг всё смолкло. «Выпить», — пропищал О. Фролов, как в пустыне утопающий. «О. Шепелёв, пойдём в бар, пока не поздно», — официально пригласил Санич. «Причём подчёркиваю: за твой, за твой, подчёркиваю (то есть мой. — Авт.), счёт!» — пояснил О.Ф. Уж было началась обычая перепалка:

А когда за твой?

Вчера за чей пили?

За мой!

Во-от, за твой. А сегодня — за твой!

За мой!!

Сегодня за твой, а завтра будем — за твой!

Но уже начинался «Химикал», мягко раскачиваясь, выдвигался кислотный пипол (я, помнится, перепел О.Ф. под руку с самогоном депешовское «People are people» как «Пипа, о, пипа!», и он чуть не облевался, а альбомчик ChimBros’а “Dig Your Own Hole” перевёл — тут же, за их (да и своим, признаться, немного тож) разжиранием, — свершая за руболь двадцать рецензию, как «Самотык», но знатокам русского языка в тамбовской газетке, лексикон которых не превышает 1.100 единиц (причем в основном из похабных неологизмов типа «озвучить»), это слово почему-то оказалось знакомым, они распознали его как неприличное и поправили: «Копай свою собственную нору», на что присутствующий при рецензировании рецезии, вибрирующий в похмельно-накоряжном ожидании «моего» гонорара ОФ начал произносить почти то же, что и на филфаке, и я его выдернул из кабинета за руку, потеряв теперь и это), девушки во всяческих шапках, зато в каких-то обрезочках вместо юбок и маек, и ботинках как на копытах — ровными, словно метрономными, и вроде как метровыми шажками отекли к центру, где опять проснулась мигалка, затем вторая, третья…

В глазах были только вспышки, Санич плюнул и вскочил, сжав кулаки — наверно собираясь уйти. Замельтешили лучи стробоскопов, забегали круги и звёздочки на полу — О. Фролов тоже вскочил, весь на нервах. А я, всматривавшийся в ломающуюся толпу и думавший, что вся эта ломка, раскадровка, причудливая эффектность кислотности танца сразу исчезнет, если включить свет, даже какой-нибудь красный или разноцветный, только мигающий с частотой герц под 50, - вдруг в центре этого сомнамбулического круга, раскачивающегося в предвкушении основного бита, различил — Репу!

«Пидорепа!» — начали мы на неё, но она упорно нас не замечала. Тогда мы протиснулись к ней, стали теребить за мешкообразный свитер, за лапки и являть «пидорепа!» прямо в оба уха, но она упорно нас не замечала — внутри неё сжималась пружина — и вот только сорвался первый удар бита, сорвалась и она, все и всё сорвались, взорвалось. — Она вырвалась, выпрыгнула, срывая с себя свитер, бросаясь прямо на людей, барахтаясь в своей мешковине… Окружающие расступались перед нею, смущаясь или смеясь; какие-то шершни сшибались сами с собой и даже ничуть не смущаясь с ней; мы отходили, наблюдая… Репа перешла уже как бы на нижний ярус, чуть ли не в присядку напрыгивала на людей — чуть ли не под юбки влезала, раскорячиваясь и будто бы невольно охватывая у всех ножки своей мешковиной, из которой никак не выпрастывались лапки. Наконец она сама как-то переступила, запутала себе ноги, упала и, извиваясь, поползла к выходу… Но заслышав в принципе невозможные в природе изощрения ди-джеев, сделавших бит «Химикала» ещё более насыщенным и одновременно более рваным, она вскочила, налетая на какую-то девушку совсем простенького вида, заподпрыгнула на стреноженных лапках, приземлившись совсем убийственно, и, отхаркивая желудочную жидкость на пол, подёргиваясь и извиваясь паче прежнего, поползла в угол. «Паскуда», — почему-то невольно подумалось мне, «Паскудина!», «Паскудница!» — одновременно в разные уши крикнули мне Саша и Саша.

— Сыночек, сынок, что ж ты?.. — роились мы вокруг Репы — сжавшись и дрожа, она сидела на корточках, вся бледная, мутная, выплёвывая внутриутробную свою гадость.

Пошли вон, — едва членораздельно выдавила она и длинно закашлялась, одновременно выблёвывая жидкость. По тому что к посланию не был добавлен расхожий у неё «ослёнок» (или «ослята») мы поняли, что дело плохо для неё — т. е. серьёзно.

Алёша, сынок, хочу быть как он, — завибрировал вдруг О’Фролов. — Пить надо больше и чаще!

Я подумал, что, по сути дела, если вдуматься, то хватит… Девушки в латексе — в юбочке и штанишках — проследовали мимо нас, размышляющих, соображающих. Эта одежда придумана специально для пота, он льётся ручьями, как будто в жару под сорок с температурой под сорок лежишь, завернувшись в два одеяла (у меня раз такое было…), ручьи эти струятся, стремятся… по коже и одновременно по резине… Как же эти девочки пойдут домой: прохладной ночью, на заре, на ветру?..

— …До ветру?! гы-хы-хи! (Они тянули меня к бару).

— Всё, я не пью и больше пить не буду, повт… — но ибупрофаны подхватили и буквально-таки потащили.

— Кто не жрёт, так и жизнь пройдёт! А кто жрёт — не проябёт! — стереоэффектом проскандировали мне в уши…

Я пытался уцепиться взглядом за кого-нибудь — за какую-нибудь. Вредная привычка, да… — ад. За поворотом, за углом, «один молодчик молодой», выражаясь по терминологии А. Лаэртского, «осасывал» — это уже из лексикона О. Фролова — совсем молоденькую особь из отряда длинноволосых, призрачных, хрупких, телесных, живучих-настырных, напроломных-как-танк существ. (Естественно, что я имею в виду не пидоров, коих не знаю и не разумею, а всего-навсего «Ж».) Рука его находилась у неё в джинсах и, судя по компрессии поцелуя, уже долезла до почти горизонтальной, при такой позе отклячивания смотрящей в пол плоскости. Они меня тащили, я смотрел на неё, вляпавшись, как в жвачку; она, почувствовав, открыла глаза и смотрела на меня — не было видно лица, остальной его части, выражения на нём — как будто его голова была у неё между глаз — чёрные две точки, чёрные волосы, чёрные джинсы…

Я так не могу, — (пред)вещал я, когда мы входили вместо бара в «башню», — мокрые, полуголые, молоденькие, как 9-й выпускной класс, белые женщины дрыгають, прыгають и глотают пепси и спиртноэ, удары музыки, молнии — и всё это в одной комнате со мной, в земле, в холоде, в бетоне, в могиле, вокруг меня… Пир, гора, жара, каннибализм во время мора и чумы… Как тут выдержать…Дверь бы закрыть, взять…

…ножичек… — подсказал Саша.

Ну если очень маленький, аккуратненький, мягонький, как пёрышко… Ведь это так естественно! Для всех я «маньяк», «фашист» и «наркоман»! Естественно! Я христианин! Неестественно?! Brutalize — доводить до скотского состояния! Scotomize! До естественного!

Саша и Саша не одобряли мегапарти для малолеток, зато «башню», а затем и «трубу» они одобрили радикально! Здесь стоял дым ещё больше, чем в дансинге — в маленькой каморке находилось человек двадцать, кто сидел — на двух пластиковых стульях, остальные — на корточках, кто стоял, кто лежал — и все поголовно выпивали или курили или ожидали своей очереди для оного. Народ, впрочем, тусовался — тасовался как карты — одни туда, другие сюда, входят, выходят… Хотя вообще-то здесь только «свои» — своего рода вип-зона, только маргинальная, никем не санкционированная, ничем не подкреплённая, поэтому слегка криминальная… Иным модным и стильным молодчикам, которые запросто захаживали, заворачивали (в том числе и чтобы польстить своим стильным девушкам) «к музыкантам» — сворачивали носы и вышибали зубы, а девушки бегали за милицией. Это клан, это Гарлем, это братство, это KOЯN family, говорит Феденька, но конечно, немного идеализирует… Приходят менты, останавливают музыку, а Федечка в микрофон начитывает, по-моему, айэфкеевскую телегу… (извините, вот режиссёры подсказывают мне, что сие есть опус совсем другой — какой-то московской рэперской банды) про ментов… Первый, единственый и последний концерт «ОЗ»: хотя вход «плюс 15 р.» и на флаерах под названием «Общество Зрелища» подписано в скобочках: «группа» — зал битком — молва людская — «посмотреть на долбоёбов»! Целый день отстройка аппаратуры, ожидание — и вот — выход — и всё, почти весь лохотронский кауфманский аппарат, отказывает!.. Фронт-бой О. Шепелёв — «весь концерт жопой к зрителям», на хлястике непотребной кофточки два значка — свастика и уточка, «Вокал не идёт!» — «Другой микрофон!» — проверка: «Раз, рез, риз, руз, роз, разрез… Ёбаный в рот! Ебать вас всех в рост! Ебаный отстойник «Танк»!»… «А как же день пограничника?» — патетический вопрос и в ответ им тематический нанос: «Афган, Чечня… — больше не будет в России такого — никогда… никогда! Молодцы погранцы!.. (небольшая пауза) хуй вам в рот! (всё с той же патетической интонацией) хуй вам в рот!» И после этого он и они ещё ушли оттуда живыми — да даже не ушли — ползали и блевали во всех углах… Репутация, имидж, ореол, стиль и образ… жизни. А жизнь она такая, да-а…

Пол покрыт ковром из бутылок, одноразовых стаканчиков, окурков и засохшей блевотины, в конце трубы люди, сгорбившись, мочились, в её начале сидели на корточках банкующие — разливали сэм и даже предохранительно передавали молекулярных размеров кусочек чего-то — закуску. Пока мы с Саничем здоровались с коллегами, О. Фролов, не признававший никаких «быдлоколлег» и не бывавший здесь со времён концерта, примостился к передаче и уловил парочку стаканчиков, послышались даже его дебильно-общительные шуточки (иногда, когда уже близок к стереоодуплечиванию — в противовес уже описанному квадроодуплечиванию, — на него нападает и такое). Я выгреб из одного кармана мелочь и сдал в сбор. Фёдор своею забинтованной рукою поднёс мне дар от змия — яд, который на время отнимает ощущение смерти, потом Саше.

От змия, — сказал Саша и, как барабан в «Поле чудес», запустил колесо вечных возвращений в страну жуков.

Вообще-то Фёдор — «дар Божий» с греческого, — бруталистически скривился Фёдор, продёрнув стопку мёда — т. е. яда, прошу прощения.

Вообще-то он лидер и вокалист группы «Нервный борщ» (в одном журнальчике из-за скудной фантазии или памяти журналистов, или в том числе из-за неразборчивости Фединого почерка и брутальности его дикции их постер вышел с подписью «Нервный борец») и зачал читать рэп:

У вас есть деньги на войну но у вас нет денег на нас…

Все слушали абсолютно расслабленно, хотя каждому было ясно — по боксёрским жестам, по перебинтованной кисти, по страшно безумному — «обдолбанному», но сверкающему, горящему — взгляду чёрных глаз, по зверски сжатым обнажённым зубам и жилах на шее, по ниггерскому расплющенному носу — кто на самом деле нервный, кто борец и против чего. Короче у него, Феденьки, было лицо убийцы, причём прирождённого, и он удушил бы одной рукой даже Харрелсона. Арабское происхождение, «монгольское» воспитание, тяжёлое детство рэпера в гоповском Тамбове, пристрастие к антидепрессантам опийной группы в пубертатный период — всё это сказалось…

В ваших домах тепло в ваших окнах горит свет в ваших спальнях темно в ваших постелях тепло — это — ваш ёбаный секс Вы ездите на длинных машинах с чёрными окнами с черными тёлками а мы — —

— абсолютное безумие в сверкающем взгляде, переводит дыхание, замер в стойке — вопрос только в том, кому он разорвёт горло в следующую секунду. Вот тот, кто ничуть не сумлившись причислил себя к лику этих «мы», но не в коем разе не «они» — такой же плохой, злобный и косоротый О. Фролов — не убоялся и в момент самой кульминации примостился к нему и шепчет какую-то гадость, но однозначно не социального, и даже не сексуального, а онтологического порядка. Я даже примерно знаю что именно, вот это например: «Реальность гавно — давай обожрёмся». Фёдора словно поражает молния, он весь трясётся и искрится от разряда, рот его раздирается, как на обложке «Jilted generation» Prodigy:

революционера убить можно — революцию убить нельзя!!!

А там гремит музыка… Другой О. Фролов (он приехал из Томска, тоже наш друг — такой кекс с типичной внешностью питерского рок-пацифиста, «митька» — весь в кудрявой паутине, в том числе и шея, волосы в хвостике, застиранная маечка «Cannabis fanclub» с пальчатыми-зубчатыми листочками) мирно раскуривает план и то и дело суёт его нам, а мы как бы им закусываем…

Он вяло рассказывает про свою квартиру, что там полтергейст — призрак бабки, бывшей хозяйки… котёнок… туалет… свет потушили… Сейчас… сейчас вот уже… потушат — чувствую я: теснота, люди, свет, дым, гул, отвратные вкусы — самогон, конопель… Мне опять дают стакан, я слышу выкрики «Бей лбом!», «Bellboy!», я пью его поспешно, нервно, обливаясь, но не морщась и, проглотив его и в этот миг как бы со стороны ощущая своё лицо и голос очень пьяными и мерзкими, что-то среднее между оными у О.Ф. и Феди, произношу тост: «Музыканты этой группы не очень демократичны: вместо «трубы» они заседают в баре. Выпьем за звёздную болезнь наоборот — за хождение в народ (да я поэт!) — пусть наши кумиры валяются у нас под ногами, и чем больше кум-мир…» — Тут рванула как бомба, завизжала сирена — она завизжала так внезапно, так громко и мерзко, что многих передёрнуло, а некоторых вырвало. В их числе, кажется, был и я? Ничего не было ни слышно, ни видно, однако все будто бы куда-то ломились…То же самое и я, только я, наверное, полз… «Скоты, — думал я, — люди здесь и так с нестабильной психикой собрались… а перепонки, где они собрались — если мои гениальные и тончайшие уши О. Ф. порваны, я этого Кауфмана расшибу наконец самолично!»

Девушки «надирались» уже в баре — стояли (да, теснота, убожество тут — даже сесть негде!) за последним столиком в углу, посасывая хуч. Ксю уже расслабилась и занимала своим бюстом полстола.

У тебя ведь есть машина?..

…Есть! Сама знает, а спрашивает!

А чё ты на ней не ездишь?

Куда тут ездить? В Москве ещё ездила, да и то на метро круче — ни пробок, ни подрезов дурацких…

Ну ведь крутая машина — «десятка» — кто тебя залошит, тем более здесь? Здесь все на таких тусуются, даже хуже…

Отстань, Ксю, ты пьяная. Тебе ведь говорили: этот сломался… карбюратор что ли? Сейчас такси поймаем.

Починишь, ладно? Это мелочь…

И что же?

Будем гонять — баб снимать. Возьмём эту Колину девочку-целочку с собой, подснимем, лавэшек спустим несколько сотен, там в ресторанчик сначала, в «Мельницу», в «Пике»…

Чё-то я тебя плохо понимаю…

Чё тут понимать! Чуваки ведь снимают девок — а мы чем хуже! Не будешь же ты мужика снимать?!

Логично, хотя снимают, конечно. Только…

Пусть отсосёт прямо в машине — и тебе и мне! а потом я ее раздеру, продеру, отдеру как отстираю!

Ну, Ксюша, ты уже надралась, накушалась опять сегодня. В принципе — честно тебе сказать — всё пра-льно паришь: мужики грубияны и пацаньё несмышлёное и за так надоели, всё одно и то же, но… НО! Как-то, понимаешь сама, непривычно, и вообще… лучше куплю себе ещё один велотренажёр, только с несколько другой функцией… и вообще… (Ксюха улыбалась, совсем развалившись на столе.) Вообще — поехали я тебя довезу и доведу. А то потеряешься опять… Третий час уже, основной пипол уже свалил… Хорошо, что завтра суббота, а то опять в институт с опухшей головой… и рожей!

А у нас и в субботу, и в воскресенье экзамены бывают! «Всем насрать на моё лицо!» — кто это поёт, кстати?

Летов, но не надо буквально понимать.

Б-буквально не так — буквально — это буквально!!

Очень понятно!

Пойдём что ли послухаем…

Тогда ещё парочку взять. Или с грушей…

Постепенно туман рассеивается… Дружною толпой — в проходе — мы сталкиваемся с ними — белбоевцами — борцами и бойцами наподобие Фёдора, рослыми ребятами в спортивных костюмах; они — из бара, из лучшего его угла за занавесочкой. «Hey, guys, а как же спортивный образ жизни?!» — взвизгивает О. Фролов. — «Пить надо, но в меру, то есть больше и чаще», — бросает на ходу Лёша «Губернатор», О. Ф. взвизгивает как от встречи с призраком, а я понимаю, что это он, Губер, стоял в дверях в трубе, в тумане и суматохе — и мы выходили, выползали за их мощными спинами по маленькому коридорчику-закутку, они — на сцену…

Сцена низенькая и маленькая; откуда-то набежали девушки, но не те длинные и голые, а чуть поменьше и в джинсах; они вплотную к сцене, к тебе — как так вообще можно выступать!

«Концерт!» — прохрипел Саша и взвизгнул Саша (звучало как «Конец!»).

«Начнём неспеша», — сказал Пушер (он же Губер, он же Гумберт) и начали ставший хитом в Тамбове и полюбившийся также подросткам Смоленска, Курска и Липецка опус «Красива»:

Ты мягко стелешь, да жёстко мне спать Ты так красиво умеешь врать…

Публика, в основном девушки, пела сама эти слова куплета: текст и музыка великолепннейшим образом рассчитаны на современную «модную» шерстяную молодёжь — в широких штанах с накладными карманами, в которых якобы удобно пить «Клинское», а больше мало что интересует, кроме музыки конечно, ну и там кекса, — причём это не сопливые амузыкальные «Сплин» или «Би-2», а пустоватая, мелодичная, прихардкоренная-прифанкованная порционная агрессия… Даже невозможно сказать, громко ли они пели — слова известны и понятны всем:

Соври красиво сто раз подряд — Соври красиво — я буду рад!

Правда один ди-джей изрядно посмешил радиоманов — он, по какой-то странной фонетической каббале восприняв название и содержание песенки на слух — ведь диск-то без этикетки, простая болванка с МР-3, — совершенно серьёзным тоном заявил в эфире: «Годзилла». И вот припев:

Сто раз подряд соври мне в лицо: Ты Годзилла! Весело мне тебе сказать: Ты Годзилла!

— теперь сами музыканты, пользуясь всеядностью эпохи постмодерна, пели именно так. А я лично, в пику Репе, предложившей все песни «ОЗ» с немецкого и английского перевести на родной (за ради конъюнктурщинки), перевёл этот популярный текст Гумберта на латынь — так получилась наша (жёсткая) версия «Mea amica pulchra (Pretty Girl Asks Me For A Gas-Mask)» (как вы уже догадались, в латинском нет слова «противогаз» и многих других, из-за чего пришлось параллельно воспользоваться английским).

…И всё-таки есть необычайная, почти магическая притягательность в таких текстах и такой музыке (когда попадание в «яблочко» — потенция, хитовость) — даже мурашки по спине, а я всё-таки слышал и покруче и в литературе чуть-чуть разбираюсь —

Смени ты лучше, вставь другие глаза — Никто не сможет «некрасива» сказать А если скажет, то проблема иво-о Ведь защитит тебя твой плюшевый мирок!

К припеву показалась и Лалита — вокалистка, она извивалась вокруг столба на сцене — жалко, что весь стриптиз заключился в том, что к концу концерта она чуть закатала рукава маечки. Она очень хорошая — хорошенькая, миниатюрненькая почти что как Бьорк, прыгает как Бьорк, с причёской как у Бьорк, но это не Бьорк; микрофон отключается — она прыгает вовсю, как бы не замечая, его ей делают, проверяет, миленькая, радостным «Thank you, thank you, fuck off». (Вот мне бы так. Или такую. Хотя бы для совместного пения — охотливая до похотей и забав Репа уже приглашала её петь в «компьютерном трипхоп-проекте». Без меня конечно — вместо меня можно сказать…)

Вокруг нас заподпрыгивали 12-16-летние шерсты, шершавые и корявые в своём образе и подобии, это особенно раздражало Сашу и О. Фролова.

…Объявили самую радикальную композицию — «Бей лбом!».

«Губер! Губер! убей! бей!» — что-то подобное скандировали шерсты, как бы рвушиеся вверх, чтобы дорасти до своего образца. «Гумберт! Папочка!» — взвизгнул интеллигентный О’Фролов, читавший Набокова и смотревший Кубрика. «Гумберт и Лолита!» — подхватили шерсты (наверно недавно смотрели новый фильм по этому роману). «Лалита, а не Лолита, — пояснил Губер, сдирая со своего вытянутого, но грудастого, как у моряков и боцманов в мультфильмах, торса майку, под которой оказалась глобальная татуированная свастика, — в переводе с санскрита…». Все шумели, и никто не понял что в переводе. Некоторые орали «Хайль Губер!», а иные даже «Хайль Гитлер!» «Свастикуа — это сонца, дебилы!» — опять вмешался О.Ф., причём на этот раз довольно агрессивно (или артистично — кто его разберёт) — пять-семь особо чувствительных ко всему немецкому подростков удостоились лично себе в лицо приведённого чуть выше объяснения, воспринимаемого, кажется, как необычайное прояснение и просвещение, в том числе и для себя самого. (Я тоже в очередной раз подумал, что какие странные бывают — особенно, как говорят бабки у подъезда и журналисты, в наше время — совпадения, так сказать, совмещения и встречи: рассказывают, их вокалистка, бывшая наркоманка, отошла от сего благодаря увлечению восточными практиками, отсюда и приобрела свой псевдоним, а Губернатор, он так и был Губернатором и Губером, самоявленным хозяином своего двора, а после всего района, а теперь вот они, никогда не пересекавшиеся по делам — она с юга, с Динамо, он с севера, с Бугра — завязав, покончив и начав, оказались вдвоём на одной сцене, во всей своей красе и дополняя друг друга, и мало того, что поют, «ещё и родственники»! — удачный скандальный имидж как бы сложился из двух половин сам собой!) Санич между тем вобрался в самую гущу шерстов и встал в стойку — согнулся, прищурился, вцепился руками в колени. Вскоре он уже понёсся, мотая головой, прыжками, не разгибаясь и не отпуская коленей — мощные риффы квадродисторшена заглушили хруст шерстовских костей. Когда он прошёлся таким манером два раза от стенки до стенки, не было уже ни одного шерстяного — он их затоптал. Тут-то на свободное место выскочили вприпляску мы с О.Ф. и, схватившись за руки, стали так заподскакививать и раскорячиваться, что всем стало стыдно. Саша же стоял в стойке и «бил лбом» у себя между коленями, чуть ли не в пол. Мы с О. Фроловым, размахивая сцепленными руками и невероятно высоко и далеко (даже назад) задирая ноги, достигли во всём этом немыслимой амплитуды, чем-то схлестнулись и ебахнулись. Всё как бы померкло. Но только послышались басовые наковыривания следующей вещи — мы расцепились, расползлись — и с первым натиском «Бури» («Snowstorm») подпрыгнули ввысь — как будто могли пробить потолок, как будто ударились об него — вниз — и опять! Мы расшибались, сшибались, в порыве ярости бились кулаками, головами, вцеплялись, сплетались… прыгали прямо на сцену, на стену… Вдруг эта стена оказалась полом, полетели осколки зеркальных шаров, люди падали друг на друга, разбиваясь об эту стену-пол, Санич всех месил, на мне кто-то стоял, откуда-то сочилась кровь… Землетрясение, разлом земной коры… или мозговой — висок на цементе, в голове — висок на цементе, холодная твердь и горячая вода… Не поднимая головы, ломая глаза, я искал Санича и О. Фролова. Санич — лежа на спине, сучил, как жук, своими лапками — четырьмя почти полутораметровыми оконечностями… О. Фролов валялся у сцены, раскорячившись в каком-то нечеловеческом шпагате, его суперширокие репоштаны были разорваны посередине.

(Наверно не всем это понравилось.)

Мы опять сидели у стеночки, абсолютно безучастно теперь наблюдая концерт и красную мигалку — в голове и в грудной клетке была пульсация покруче. Я осознал, что на меня навалилась девушка — на плечо, рука у меня на бедре. Посмотрел — абсолютно мёртвая, лицо белое, волосы чёрные, чёрная кожанка-пиджачок, чёрные штаны — неплохая, но абсолютно плохая. Совершенно неодушевлённо она воспринимала меня как совсем неодушевлённый предмет: наваливалась, соскальзывала, наползала, сползала… её чёрный маленький ботиночек, очень грязный, стоял прямо на моём белом катерпиллере, буквально размяв его ещё толком не размятый нос. Но мне было всё равно, и даже приятно и чувствовалось кое-что холодное, тёплое, горячее, некрофильское. Физическое состояние, как всегда после барахтания, было неоднозначным: в висках стучало и болело, в глазах мутнело как при обмороке, сердце, казалось, проткнула тоненькая, едва уловимая спица или такая прочная блестящая стальная ниточка… или лучше стружка — тонкая, шероховатая, с радужным отливом… Было невыносимо — невыносимо выносить это бытие, но уже ничего нельзя поделать в таком состоянии, нельзя ничего сделать, ничем заняться — и здесь уже близка нирвана — вынужденная нирвана…

Я поправлял её, мял абсолютно холодную, безжизненную руку и как-то бездумно думал… Появилась Репа («отсочала»!) — ходит вокруг нас, разглядывает меня, улыбается, да как даст этой девушке своим ботинком с железной обоймой прямо в кость. Боль адская (наверно). Я весь передёрнулся, все мои жилы одномоментно сжались, как будто следующий удар должен быть по мне, девушка сползла, Репа улыбается, наклоняется: «Щас бы её к вам как-нибудь принести да позабавиться, только она совсем…» На полсекунды я представил. Я очнулся, я чувствовал ещё отголоски судороги в своих икрах (вспомнил, что что-то подобное мне рассказывали сегодня про Ксюху — а тут я как бы увидел это воочию!), я чувствовал еле-еле тёплую её щёку, едва заметный и мягкий пушок, её духи, запах кожи (курточки, то есть пиджака). Казалось мне, что и Ксюху эту я видел, или даже, точнее сказать, слышал — хотя как тут услышишь — разве что на каких-то иных частотах… «Пойдём пить», — сказал Саша. Я, если отдёрнусь, встану, она упадёт, как же она… Саша меня рванул, а Репа развязно кантовала тело на лавке, выстраивая из него не очень приличную позу, и ещё тыкала туда, в неприлично широко разведённые, полусогнутые ноги, факом и плевалась. «Как Рыбак — в садистичеком вдохновении декламировала она, — на шпагат! (Рыбак, Рыбарь — это прозвище О.Ф. Кстати, где он?). Лезейку бы щас… э-эхх…»

…Мы ещё вмазали… Фёдор, Санич, Репа, О.Фролов исчез, Санич что-то сказал… Репа тоже пропала… Помню, я опять на бетоне, чьи-то ноги… Даже что-то женское — это бред наверно, или уже ад…Смотрю — нет ещё вроде: в баре, лежу на полу, Санич высоко вверху стоит, покачиваясь и мрея, как в мареве на жаре — берёт пиво (за чей же счёт интересно? неинтересно, не интересно, а по хую абсолютели), пиво стоит перед носом, но голова, боком и виском, лежит на бетоне, люди перешагивают, здесь очень грязный пол… Санич меня тащит — в трубу. В башню. Здесь очень грязный пол… Зато выпеть… Я иду ссать через дансинг, сшибаю, сшибаю. Красная мигалка, падающие барабаны, стоп — здесь очень грязный пол наверное… Кто-то водит меня блевать (очень, очень грязный пол), блевать — два раза, по-моему…

И тут я вроде бы отсочал. Пойду домой, думаю. Санич сказал, что он не может идти (не может ходить), не пойдёт: далеко, останется здесь до троллейбусов. Одному идти плохо, надо решиться на это, но я знаю, что я всегда хочу путешествовать, но потом хочу домой, хотя дома у меня по сути дела и нет…

Саша сидит на пластиковом стуле, растопырив, далеко выпростав в мир свои чудо-конечности, сосёт пиввоо, ещё человек пять обретаются аки в упанишадах… На авансцене Фёдор — стоит, выставив «когти», как Брюс Ли, и ухмылка у него такая же (а когда серьёзен, то похож на Цоя, который в свою очередь сознательно стилизовался под мастера, только ухмылка ему не давалась): «…А я выставил пальцы — думаю: когти! — уже не соображаю вообще — и прямо на них, на нож кидаюсь! и зубами прямо рву, кусаюсь… Тут мне отец ебанул какой-то палкой или трубой, зафиксировали, связали, потащили на кухню — я вырываюсь, хватаю со стола — зубами — вилку — и саму эту железку с какой-то там пластмассой — как её? — нарост! — зубами — все зубы — всё — в кровь, всё разгрыз — не понять, где зубы, где дёсны, где кости, где… Это чума, чувак, воще… потом две недели вообще не мог жрать — вообще всё — зубы, дёсны, язык — всё расквашено, слиплось как одна масса, спеклось… Они меня башкой в стол, потом в пинки, потащили в сортир и там закрыли. Утром я встаю — а может это и не утро было, а просто вырубили — wake up, motherfucker! — и давай в дверь долбить — крушить всё вокруг: все полки, флаконы там, плафоны — всё вдребезги! — а сам ору: «Это мой Остров Свободы! — ну сортир по сравнению с остальной квартирой — а вы — пидарасы, буржуи ебаные! Фидель с Геварой вплавь — прикинь — с автоматами на спине, с ножами в зубах, топили ваши корабли! Сэ-шэ-ап! Даун, на хуй! Америка, капут тебе! Не открою, блядь, ни за что — всё расшибу! Все руки в кровь, в мясо расшибу, всю голову расшибу… Всех вас загрызу зубами, когтями…»

Ага, размазать Америку по материку! — встрепенулся на миг дремавший Санич. Фёдор бросил на него злобный, бешеный взгляд. Но Саша ничего не понял, сам себе пояснил, что «это О. Шепелёв придумал», опять непроизвольно закрыл веками свои большие глаза и даже раскрыл рот…

Будь жестоким — /воспитывай в себе жестокость!/ Будь свирепым — / на хуй белобокость! — вдохновлённый напряжённой атмосферой, я продекламировал только что сочинённое, жестоко пародируя Фёдорову стилистическую и вокальную манеру.

Все сразу как-то затихли, почуяв неладное, Фёдор произвёл у себя во рту какие-то причмокивания языком, нервно захрустел пальцами…

Что ты, баснописец Федр, нам ещё поведаешь? Санич вон говорит, что ты, Федот-Стрелец, подозреваешься в склонности к пиздобольству…

Это была уже явная провокация. Зачем я это делаю, сам не могу осознать. Однако Фёдор повёл себя на редкость корректно — сморщившись, стиснув челюсти так, что заскрипели зубы, подавив спазм ярости, он продолжил свой рассказ:

Я кому рассказываю — все пьяные что ли?.. Короче, на другой день… или на третий… Короче всё, чума — я всё расшиб — и себя, и всё что в комнате было… А потом — люди в белых халатах, длинные рукава — не знаю где, когда, сколько и что… (Федя тяжело сглотнул) кололи… Потом — перевязки, уколы, колёса, палата с ватными стенами… и родители приходят — «Федя-а, привет!» — и брат такой… — я кидаюсь на него — почти выгрыз у него из щеки клочок мяса… Кровища хлещет фонтаном, всё белое заливает кровь… Санитары меня так исхуярили палками — я чуть не сдох… потом меня совсем, как доктора Лектора… чума, короче…

Йоу, чувак, это чума вощще! Чумак, это чува! Алан Чумак заряжает крэмы, а в республике Тува…

Тут Фёдор обратил на меня пристальное внимание.

Лёха, брат, я ж тебя люблю…

Ну и что.

Лёха, бро, хорош гнать, ты же умный чувак… ты же меня понимаешь хорошо… я знаю твои произведения… Я знаю твои теории, мы же с тобой беседовали — помнишь, вы когда «компот» на Кольце пили, и я такой подошёл… мне ещё Репа поднесла, с вами познакомила… Всё ты верно говорил, только В. Путина — в отстой.

Не скажи… Я конпот не пью, публично речи не веду, и… Катеньку я люблю!!

Ну что «не скажи», что «не скажи»?! Опять ты начинаешь то же самое! У тебя там тейп в кармане!

А у тебя-то!

Нет, ты не маргинал, — как вон О. Фролов — нормальный чувак! — ты буржуй и ниггер поганый с Вовой своим!..

Я маргинал? Может, я гражданин Соединённых Штатов!

Теперь же мне документик один Ценнее любых дубликатов: Читайте! Завидуйте! Я — гражданин Соединённых штатов!

С. Левин, из сборника «И всякие». Левин, вишь, написал, но не тот, что из Котовска, всемирного центра, где, по его словам, улицы из золота, деревья из серебра… или наоборот что ли?..

— Блядь, ну невозможно с тобой!.. я с тобой серьёзно, а ты меня за пидараса содержишь…

Ну и хуй с тобой. Puto! — и вроде двинулся к выходу.

Хе, — сощерился Фёдор, лизнув руку, переходя на «хитрый», как у О.Ф. при квадродуплете, вокал. — «Убей пидора!», как там по «Мэ-Тэ-Ви» переводили «Молотова»… — а сам загораживает дверь.

«Нудно гею — е, гондун! Модно гею — е, гондом!» Ты знаешь хоть, что такое палиндром? Это твой О. Фролов сочинил, а вот я: «То кот-коток, то пидору подарок от» — классно?

Федя заметно нервничал, лицо его подёргивалось, голова рывками покачивалась, даже хрустело в шее, сам он, теребя руки возле бороды, то хрустел пальцами здоровой, помогая себе торчащими из бинта, то покусывал больную.

Наоборот что ль читается. Совсем меня за дурака содержишь, — изрёк он после полминутной паузы, хорошо скрыв и обиду, и радость от своей смекалки.

Это был мой псевдопалиндром — жанр, который изобрёл лично я. А вот ещё из моего: «Но он», «Нато оно и НАТО», «Путин ни туп» — это я сочинил, когда ещё он был ничем — ну не так, как Фёдор, например, но ещё не всем. Вот Петкун ещё… (Петкуна и всю его шаражку «Реал рекордз» Фёдор особенно ненавидит — даже до нетерпимости — сжимая кулаки и зубы, он говорит: «В. Путин от политики, В. Петкун от музыки, и В. Пелевин от литературы — в отстой!», а я ещё добавил ему В. Пеленягрэ от поэзии, чтоб получилось четыре «В. П.» — по аналогии, как, говорят, у русскоязычных четыре «Г» составляют свастику — а когда уж он, косоротясь, кусая себя за язык и губы, ломая и кусая кисти рук и непередаваемо мерзко-презрительно завывая, начинает напевать «Я маленькая лошадка…», тут уж хоть святых выноси…)

— Ну ударь меня, ударь… Давай, come on! — предлагает Федя, видимо, ещё осознавая, что сам он меня ударить не может, потому что «по нашим обычиям, если за одним столом сидели (за газетой на лавке на Кольце!), значит, ты мне брат, вы все мои братья».

— Давай, бро, файтклаб!

— В тот раз, когда тусили с Федей, — говорю я повествовательно, сам немного подпрыгивая и разминаясь, — я, Санич, Репа, О. Шепелёв и Фёдор (сам ещё смотрю на Сашу, думая-определяя: восстанет он сейчас, громогласно произнеся «Что ж ты, сынок, несёшь-то?!», или нет)… Репинка сказала какой-то афоризм, что у женщины мозгов как у курицы, а у умной женщины — как у двух куриц, а я говорю: «А у умного Фёдора?», все укатались вообще, а Фет (как зовёт его Репа, только с «э») сделал немного злостное лицо, вскочил и мы начали заподпрыгивать в стиле «прояви свои инстинкты, ну ударь меня, комон и т. д.»…

Не обращая внимания на соответствие только что приведённому примеру, Федя воспроизвёл то же самое. Он, казалось, едва сдерживался, чтобы меня не врасшибить.

— Впрочем, — продолжал я, — он тогда изрёк интересную мысль: Маяковскому надо было бы попозже родиться — тогда б он колбасил в какой-нибудь команде, это был бы Генри Роллинз, даже круче! (Федя вроде чуть успокаивается, а я опять за своё.) И вообще Фёдор, хоть он и араб, и, хоть и говорит, что шиит (дя я пиит!), а возможно, ваххабист (тсс! за его спиной следуют все усатые и бородатые антизвёздно-полосатые: Чингисхан, Мао, Фидель, Че, Сьенфуэгос, Арафат, Хусейн, Бин Ладен, Хоттаб, Хоттабыч!..), только сам он бородку подсократил, чтоб ненароком на улице не опиздюлится, и в таком виде больше похож на нигроу, да он и есть рэпер! — тем не менее, по всеобщему нашему уговору, сговору и мнению — только брататься кровью не стали! — наш с Сашей брат меньшой!..

— Давай, бро, комон! ебошь! — орёт, заподскакивая, взбесившийся Фёдор.

Санич встаёт, шатаясь-выпрямляясь, подходит к Феде, такому же двухметровому красавцу, как он сам, и сразмаху бьёт в лицо — в бровь, течёт кровь, сочится со лба вокруг чёрного глаза, Фёдор ухмыляется, лижет кровь с руки, просит ещё, Санич бьёт ему в рот, Фёдор плюется, чмокает языком, ухмыляется, забинтованной кистью мокает, как тампоном…

Почувствуй свои инстинкты, почувствуй свою кровь! — декламирует кровавый Фёдор, но Санич уже осел обратно и закрыл глаза.

Пожалуй, я пойду домой, — раскланиваюсь я, пятясь к выходу (кровавый Фёдор весь трясётся от напряжения, сжав кулаки на уровне пояса и зубы — на уровне моих глаз), — уроки надо учить…

Тоже домой, — поднимается, вроде только разбуженный, Игорище, их гитарище.

Мы поднимаемся на поверхность, закуриваем, тут стоят две девушки, одна из них Ксюша.

Игорищины одноклассницы — ни больше, ни меньше — идут рядом, разговаривают громоздко, вторая тоже очень приятная, но темно. Я молчу как убитый, плетусь, но готов броситься бежать, готов взорваться нервическим, змеевидным, оплетающим душу неискушенного человека смехом от брошенного мне любого пустяка. Я чувствую траекторию и моторику Ксю, ее тяжелую походку, отступаю чуть в сторону, чтобы не соприкоснуться, не наткнуться на ее бёдра…Зелёный неон и синие лампочки уже позади, но, глядя на ее кремовые штаны сзади, я представляю ее тело стеклянным, стеклопластиковым, заполненным всякими сине-зелёными подсветками — видно все органы и все процессы — ничего интересного нет, просто жидкости, трубки, переливания, расширения… и не надо, я умоляю Вас, не делайте ярко-красного цвета внутри неё!

Светофор на дороге светит и мигает только жёлтым. Мы с Игорем стоим на обочине, курим — ловим мотор, девушки пошли писать в кусты у забора. Что-то происходит глубоко в небе. Горизонтальные вспышки-разрывы, но не резкие, чёткие, как при грозе, а мягкие, расплывчатые, предвещающие и замещающие, шипящие, подсвечивающие контуры облаков, которых так не видно — сплошная тьма. Клёны бьются в окна с решётками, где теплится, чуть мигая, свет — наверное как раз склад-аптека, где работает мать Ю-ю. Ивы, рассаженные тут по высоким бордюрам клумб, мотаются, извиваются, бьются, замирают обмякшие — ветер свежий, холодный, во что совсем невозможно поверить после такой убийственной жары. Ясно одно — в воздухе нет влаги; шелестение, трепет, ветер — всё это против жары, всего этого мы ждали, как кажется, чуть ли не месяцы и годы, но это не дождь, нет воды — не против жары…

Гроза и жара — как это вообще сочетается? Один раз видел грозу при снеге — кажется, в начале апреля… Говорят, в день на Земле происходит около 8 млн. вспышек молнии… в разных местах, но каждая из них в виде волны колебаний облетает вокруг всей планеты, а некоторые, по эффекту эха, вызывают грозу в другом месте… Да, чиркнешь спичкой — и не знаешь, где и чем это отзовётся…

Девушки семенят, потом переходят на длинные размашистые шаги, чуть ли не прыжки, Игорище уже садится — вперёд, я на заднее, на меня наваливается Ксюха, а там и Светочка. Едем. Она отодвигается, устраивается свободно, расставив ноги. Соприкасаются только ткани наших брюк — ее лодыжки своим объёмом и теплом натягивают ее ткань, делают ее тоньше — как будто накачиваемый до предела воздушный шарик… Я отстраняюсь, затаив дыхание, — стоит только соприкоснуться от резкого поворота или внезапного толчка — и всё, она взорвётся!

— Где же ваша музыка?! — вдруг грубым голосом выспрашивает Ксю.

— Магнитолу сегодня украли, блин, — отвечает водитель.

— Ну давайте тогда сами пойте!

Водитель, видимо, сморщился и сжал зубы. Мы и так жгли нехило, а тут он поддал радикально. По всему пути от «Танка» тянулись возвращающиеся домой блудные сыны и блудницы, причём по проезжей части тянулись… Тут начался «Carmageddoon» — старая компьютерная игрушка, запрещённая во всех цивилизованных странах — чем больше раздавишь прохожих в ночном городе, тем лучше. Скорость, мрак, смена планов, смена кадров, красно-чёрные тона, крики прохожих, мерзкие звуки соприкосновения резины с асфальтом при посредничестве плоти и крови… Ещё окошко в углу экрана для показа лица водителя — особенно мне нравится девушка, двшшкъ (произносить не разжимая зубов), — в шлеме, в коже, качается, трепыхается от ударов, морщится, злится, показывает ярко-белые зубы — брутальная (в смысле мужская), но в то же время смачно-сексуальная… Smack, smack my bitch up, smart, smash, crash, arms, trance, arse, ass, mash… A. Sh.! My favorite dreams of pleasure beast!

Она, словно в такт музыке, дрыгает ляжками, хватает свою подружку за пупок, ее бедро прилипает ко мне. Я не знаю, какие мысли и чувства.

Вот-вот, около магазина «Огонёк», — командует Игорище, мы выпрыгиваем. — Счастливо, девчонки.

Мы стоим в самой желтизне, бледные, закуриваем — кажется, что дальше только чёрный мрак, и некуда идти, и в городе вообще никого нет, и не к кому идти; порыв ветра тащит по земле всякий мелкий мусор и большой комок газет, прямо на нас, на свет, и кажется, что это перекати-поле из вестерна, в котором показывают город-призрак…

Хоть за так доехали, — радуется, а я тоже, но как и почему за так не понимаю, иду домой, на Московскую, думаю: а что, если б эту Ксю как-нибудь с собой бы взять бы домой; но на моей кровати лежит лист фанеры чтобы не проминалась, а там ещё О. Фролов, но не важно, что О. Фролов и что кровать, они тут ни при чём — мне не этого надо, а чего? — Чего? — вот вопросс. О’Фролов, он хоть и бесконечно раздражает меня в быту (своими плебейскими привычками), но он со мной одной крови, я не скрываю от него многих своих слабостей, он стал мне как часть семьи, но всё интимное он переводит — и мне это приятно — в официоз: пишет «Дневник наблюдений за О. Шепелёвым» («Начиная труд сей о гении О. Шепелёве во избежание кривотолков всяческих вокруг имени Его…» и т. д. — чудовищная художественная правда жизни; да простится ему и мне эта большая буква!); а кровать — если я ложусь на неё, то вспоминаю Уть-уть, особенно её лицо (днём я его совсем не помню) — и тут уж мне никак не уснуть. С этим идёт борьба по двум направлениям: 1) обожраться до полного помутнения, чтоб только не промазать мимо кровати (что мы частенько и делаем кстати); 2) читать О. Фролову лекции по всемирной истории как я её понимаю и так увлекаться, так выражаться, так поражаться, так раздражаться, что засыпать когда светло и как раз надо просыпаться и идти в институт на лекции. По сути дела и первое, и второе воспроизводится ежедневно, с чередованием через день или два, но всё равно откуда-то, где-то, когда-то проскальзывают моменты, минуты, часы мучения — я вижу её, её лицо на фоне яркого дня, широко глаза раскрыты… (мои глаза открыты, а кругом тьма).

«Двенадцать часов — манекены все давно сидят без трусов…» — механически напеваю я переделку какой-то песенки 80-х, сделанную моим братцем, когда ему было года четыре. Что-то в ней есть такое… Особенно, если исполнять форсированно… Попробуйте на вкус, как звучит фраза: «Трахаться с моделью». Вы только представьте: 12 часов, 12 злобных манекенщиц… и все без трусов… и причём сидят — это очень сексуально! Есть такая слабость у меня — одну хотя бы (пока), но натуральную, настоящую, стопроцентную, 90-69-90-ю уть-уть. Некто Брайен Уорнер определяет, что трахаться с моделями — это признак рок-звезды. А в другом месте он же (Мерилин Мэнсон, если вы не поняли) говорит, что если вы спите с моделями, значит вы гей. А ведь и то и другое правда… Вот например, возьмём О. Фролова… кстати, на него и похож — тоже иногда хочет уть-утей, иногда подводит глаза и бредит, что тоже хочет удалить себе два или даже три ребра, чтобы брать у себя в рот. Репа, конечно, пыталась вырвать их у него своими лапками-корнями — без всякого наркоза и далеко не нижние — зато приговаривая «в поучение»: «Долбак, три ребра — это три женщины, три, так сказать, я бы даже сказал, жены — и ты их кроткие ротики променял на свой матерный гнилой рот!» Рот у него, право, не промолчать, и правда не знающий ни профилактики, ни санации, а эмаль зубов, как он утверждает, от рожденья какая-то тёмная, выразительно антиглянцевая. Вот, допустим, Мэнсону тому (об коем даже Репинка говорит, что «больше чем сам имидж, артистическая маска, ее, так сказать суть, к нему прилипла маска пресловутой узнаваемости, коммерческого успеха», а мы-то, сельпо, вообще о нём мало что знаем!) нужны всякие протезы да ходули — в прямом и переносном сысле — коронки на зубы, татуировки на тело, линзы на глаза… По словам Рипппы, он везде в гостиницах требует низкую температуру, чёрное всё и постельное бельё и неизменные несколько мешков гранул от кошачьего туалета! — «Небось жёнушку свою, уть-оть, Розушку-то, сымавшуюся в «Зочарованных» и в ужастиках, заёб уже холодрыгой да кощачим свом туалетом — вот от него и свалила! А ты, Саша, как по своей сути — естественен! Впрочем, две «звезды ужаса» в одной холодной чёрной постели — это уж перебор!..» — а ОФ даже меня убедил однажды пропить последние монеты, на которые я хотел купить зубную пасту, а зубы чистить с мылом!..

Где сейчас, именно в данный, ночной, пустой и ветреный, чёрный и жёлтый момент моя уть-уть. Неужели никогда ни одной капли из моего огромного потока спермы и мысли, триллионов новых и новых флюидов — суперсперматозоидов и супрамыслеобразов — не приблизится к ее рецепторам ближе, чем на 1, 5 метра (мой рекорд). Она, скорее всего, спит сейчас. Совсем не знаю, кто и какая она. Знаю имя, город, возраст, факультет и всё. Но полюбил бы, люблю уже всё связанное с ней. Хотя нет: какого-нибудь принца пидора-мажорика-бычка с запасом принципов и денег на пиццерию, который «трахает» (тоже неоднозначное слово) ее сильно в первопристойной позе… Её Репоподобие вообще (лже)свидетельствует, что она крутится у «Толны» («Толмы») — то бишь снимается. Только за очень большие лавешечки, каких тебе, Лёшечка, не видать. Как «снимается», что значит «снимается»?! Фильм поставлен на киностудии такой-то, а снят на другой-то — а бюджет его сопоставим с годовым бюджетом РФ… Лично я, как писатель и изврат, предполагаю и подразумеваю, и чувствую и чую, и предвкушаю и сожалею, что она Лесбия. Всегда вижу ее с девушками и женщинами — курят на факе или гуляют на Кольце. Если она и шляется или по вызову, то элитарно и стильно… Сейчас лежит на нежной шёлковой фиалковой простыне, а тридцатичетырёхлетняя женщина, довольно симпатичная, но полноватая (кто такая, кстати? — что-то лицо знакомое), лижет её щёку и пихает в неё ласковый латексопластиковый ластик…

…В темноте есть светящиеся окна и тёмные двери в тёмных подъездах, и теоретически я могу зайти и узнать, что там делают: пьют самогон или трахаются (возможно, бранное слово, если слово не употреблено в своём прямом значениии) при свете… И там тысячи уть-утей и десятки О. Фроловых!!! — я не верю в это… А если взять в так называемой Москвии или по всей Европейской части — там ведь такая же собачая полночь… Кстати, сколько, интересно, времени сейчас…

Шёл я быстро, порывисто, навстречу ветру, даже дрожал, по лестнице я уже бежал. О. Ф., конечно, встретил меня полной противоположностью…

«Статистически», — обычно говорит он, раздеваясь до трусов и заваливаясь на кровать под одеяло. На самом деле это означает «статически» или «стационарно» — и теперь он не встанет дня четыре, а если его не теребить, то наверно не встал бы вообще. Он называет себя «добрая панда» и вполне соответствует этому наименованию. Он заготовляет себе пачек пять «Примы», банку-пепельницу, бумагу и карандаш, штук десять всевозможных книг или журналов и бокал с чифиром — он встает только помочиться и налить новый чай. Можно сказать, что сие есть его основное состояние (когда трезвый) — больше ему ничего не надо, разве только телевизор для более облегчённого «лупления», чем рассеянное, попеременное чтение нескольких разноразрядных текстов — от классиков мировой литературы, известных, исчерканных и истёртых, и незвестных, девственно-неоткрытых, с пыльными корешками и со слепленными страницами, широчайше изданных как бы в пику здравому смыслу, до советов юным читателям, которые были юными, когда сам он ещё не родился, и продукции местного союза писателей. Как уже упоминалось, курит он исключительно «Приму» — по сигарете через каждые пять минут, чифирит тоже беспрерывно, то есть за один приём выпивает бокалов пять крепкого чаю, а часа через полтора повторяет. Из-за такой невоздержанности бывают у него приступы нездоровья: «Окифирело мне», — говорит он раскрасневшись, или, наоборот, бледный — «Опять перекурил». Невинные, по словам Зощенко, наркотики, но в таких чудовищных дозах они свалят даже лошадь, выдержать может только маргинал-литератор, стимулирующий (или даже можно сказать, симулирующий) свои жизнь и творчество, — сосуды его слабого сильного мозга то чудовищно расширяются, то крайне сужаются, давление то резко подскакивает, то чудовищно падает, сердце то летит галопом, то почти пропадает совсем, а то и всё вперемежку…

Но сейчас он встречал меня возбуждённо — он не лежал, а выскочил из кухни (дверь кухонная была закрыта, отметил я, — давно я твердил ему об этом, ведь дым столбом!). Красный, дрожащий, курящий и жадно прихлёбывающий чай, он протянул мне листок: «Алёша, я гениален!» Я стал ездить глазами по его каракулям — трёхэтажным кривым строчкам, написанным бледно-оранжевой и бледно-голубой пастой (мать купила ему выделять по учёбе), — конечно, нон-синтаксический О. Фролов — «замысловато», как говорит сам автор.

Ну что?!

Да.

Бп! (он выплюнул чай) Ты всегда очень конструктивно критикуешь, Олёша — этого у тебя не замять… Когда, помнишь, тебя спросил что такое «эдвайзари» (надпись на кассетах), а ты очень предикативно ответил «Да», я просто ох…у… — он запнулся и чихнул.

…охнул, — подсказал я.

Он, видимо, кардинально «охнул» ещё раз, вытолкнув довольно много «кефира», а также принялся охать уже от смеха.

Я, Саша, хорошо воссоздаю по горе окурков и рукописей на столе, — я заходил в зону задымления на кухне, — а также по тому, что отсутствует (я заглянул в заварочный чайничек) чай в Володеньке, что ты, сынок, провёл три часа, дьве рыбе и пенть хлебе преломив, блепоуси телонес унд телёночик ет контра баранчик ебанутенький на нозе, ибо…

Понятно. — Он был уже брезглив и обижен, а посему прагматичен. — Пойдём вовне, пивца унасосим, за твой счёт.

За мой?!

То мы пили за твой, а теперь за твой.

Я, так сказать, есть хочу.

А когда ты не хотел, вспомни! (Это правда: всегда хотел и хочу.) Алёша, сынку, пойдём ужо вовне, не могу тут сидеть!

Я было хотел куда-то шагнуть, но не смог — он уж поставил чай на пол у моих ног, примостил на ручку бокала сигарету, сам опустился на колени, целует мне тапки, приговаривая «недостоин», «пойдём от змия» и «давай я сожру спичечный коробок или какую-нибудь тряпку, а ты мне купишь пиву, причём литор».

Я сказал, что сам бы лучше съел что-нибудь хоть чуть помягче коробка, а пиво, конечно, и так куплю, и мы пошли в ларёк через дорогу («Сыночек, как мы озолотили этот ларёчек! За твой счёт построен!» — говорит Санич, любуясь на отстроенный недавно на его месте павильон). Я дал денег, а сам пошёл на лавочку за этим ларьком (в сторону Эмпайр Репобилдинга).

Они добрались.

Давай открою, — предложила Светка, — а то ты стала совсем беспомощной…

Ксюха разыскала в своих широчайших штанах ключик и вручила его подруге.

Меня бы сейчас кто-нибудь в ванну отнёс, помыл, помассажировал…

Ну!

Не бойся — воды нет всё равно, ублюдский у нас район.

Нет, я бы с радостью, если, конечно, ты бросишь свои сапфические замашки… К тому же совсем поздно — мне давно надо домой. Ну вот, прошу, пани!

У меня может ночуешь?

Нет, не могу. А предки-то дома?

Дома, но они спят уже, а мы в спальне запрёмся — даже похмелимся или чай там, кофе — у меня чайник сейчас японский стоит…

Заманчиво, но надо показаться мамочке; хоть и будить (всё равно проснётся, как ни крадись!), а то совсем — тот раз ещё мне разнос устроила… Пойду…

Иди! — там темно и холодно, а со мной тепло и весело!

Светка на мгновенье заколебалась — надо было чмокнуть в щёку или в губы и уйти. Было как-то неловко, немножко страшно, и ещё она почувствовала что-то иное…

А спать где, с тобой что ли?

Н-нуу… чё, кровать полт… полутра… полундра!.. лохудра!.. Пойдём! — схватила за руку и тянет, сильная Ксю, правда хоть «полундра!» кричи! SOS in your ass!

Ну нет уж, спасибочки, — вырвалась, быстренько посылает воздушный поцелуй (вот и решение!), — спокойной ночи, Ксю! не балуйся, не блюй, не блядствуй в одиночку.

Что тремоур, Олёша?

Юмор! Знаете, collega, природа этих сокращений не столько соматическая, сколько латентная…

Жрёшь ты, Олёша, в последнее время как скотиняра, а прикрываешься своей «гениальностью» и байронической, макаронической, якобы платонической (ага, нашёлся тоже мне Блок в завитушках!) страстью к Уть-уть — я, мол, О. Шепелявый, я вот так и так вот, вечные вопросы, как бысть и быть как, а сам пожирохивает как бык молодой, а ухода в жук ни на грош!..

Я ведь, Саша, так не могу — я ведь, так сказать, амбиверт, сочетаю в себе позывы и к интро-, и к экстраверсии…

Понятно.

Мы глотали жадно, смотря в небо.

— Пиво газированное, — не выдержал я, — я люблю, когда натрандимся (как говорит Максимка) в дюпель, уже пить невмоготу, остаётся пиво, и кто-то ставит его в холодильник — утром оно совсем…

Помойное, ты хочешь сказать.

Да, сегодня я наверно обкушался как паскудинка — последнее время я не замечаю за собой: кушаю, кушаю и думаю, что мало и мало и трезвый, а со стороны —

Да ты и всегда такой был: главное дело — «я не пью» — «О. Шепелёв, пей» — «Я не могу, я без закуски не буду, я самогон не пью» (без запивки), ломается как сука, денег не даёт, всем, кто есть, все мозги изкомпостирует, а потом, под сурдиночку, намудяшится как… скумбрия, камбала, и лобстер с ламинарией, и рододендрон, и коногекзаметр вместе взятые!.. Раскарячится, как каракатица, притащится домой, глазки блестят, сюсюкает, слюнявится, шепелявит: а мы вот где были и вон с кем и — вон все!..

У меня, по крайней мере, крышу пока не рвёт.

Пока! Не боись — зарвёт, у меня тоже не сразу рвало.

Опять молчание.

А Саша-то что говорит — вы, говорит, двое из ларца, озолотили этот ларёк.

Гы- хи! — (он курит жадно-жадно — «Дай твою покурю, с фильтром, за твой счёт!», а фильтор сей тут же пренебрежительно отрывает, — запивая смачно каждую затяжку).

Хоть суммы и небольшие, зато регулярно и — круглосуточно.

Тот раз я продавщицу насмешил — когда мы бутылки сдавали в три ночи. Потом (уж было часов пять), когда ты, мюдак, посылал меня за рыбой… Я три раза уже приходил и брал самую маленькую рыбку за 2. 50… Тут чувачки на тачке тормознули, заходят передо мной, набирают всякого бухла (одной «Звезды Улугбека» десять бутылок!), закуси всяческой — и я, ублюда, заявляюсь, тереблюсь, говорю: дайте-ка мне вон ту рыбку, самую маленькую, за 2. 50… Она вся удохла — возьмите, говорит, сразу всю коробку — там ещё восемь штук осталось — или вы так и будете всю ночь ходить — по рыбке через полчаса! Я говорю: для меня это удовольствие — видеть вас. Она даже засмущалась немного — хорошенькая довольно-таки, уть-уть… «Это вы так хотите произвести на меня впечатление? — опять дохнет, — но вы же мешаете мне спать»… «Меня заставляет Леонид, — я говорю, — он злой волшебник и использует рыбу в своих козлиных обрядах и песнях, — сжальтесь, дайте мне одну рыбку бесплатно!» Дала!

Как дала?!!

Я её по дороге сожрал.

Зря, зря-зря… Жаль, жаль-жаль…(как бы в раздумье).

Совсем близко к лавке подобрались коты, ненаглядные мои детушки.

Теперь я с ней здороваюсь даже.

Лирические нотки.

Физические коты!

— Допил пиво? На счёт «три» — твой жолтый, мой пятнистый. Ра-аз (потихоньку приподнимаемся с лавки), два-а-а (выставляем ноги «на старт», а руки чтобы схватить), три!!!

Вот мы уже летим за котами с неимоверной скоростью — десять секунд стометровки вслепую — через дорожки, газоны, клумбы и высокие заросли чистотела — руки чуть не хватают хвост! — и вот коты благополучно исчезли в окошке подвала их родного дома, а мы стоим около него, сплёвываем слюни и ксыксыкаем.

После пива как-то нехорошо так срываться…

Интересно, сколько они развивают — кажется, что вообще со скоростью звука, если б без кота я б так никогда не пробежал!.. Всё равно поймаю как-нибудь. Олёша, надо бы ещё…

Ну уж нет — за мой и за мой и так далее — ещё слово заикнёшься, отрываю доску от лавки…

Жестоко, Олёша…Олёшенька, Цезарь, гениален и Уть-уть будет тво… — я врезал ему по печени, он заткнулся в самом начале своего коронного каскада лести, по традиции предваряющего простую как семь копеек фразу: дай два рубля (реже: купи пива).

Мы шли домой. О. Ф. сменил пластинку.

Дочитал «Карамазовых». Достославный ничего нового не отобразил. Всё те же самые герои, те же затруднительные и унизительные ситуации, только более продуманно. По мне, лучше беспорядочность, недоделанность, рвань, пьянь и срань…

…метафизическая тыкла, взращённая на почве богочеловечества и девочки… — подсказал я.

Такова особая статья нашего так называемого «общения» — номинация «Поговорим о Достославном» — пересуды одного и того же, подолгу и взахлёб, уже года три… Однако только совсем вот недавно произошёл фундаментальный инцидент, давший новый толчок нашему доморощенному достославноведению: О. Фролов лежал статистически и читал воспоминания жены писателя, а я лежал динамически, «тревожно-суетливо», и читал какую-то высокохристианскую статью о писателе, вдруг О. Фролов охает, вскакивает, подлетает весь вприпрыжку и красный, и, искривлённо улыбаясь, захлёбываясь сенсацией и слюной, докладывает: «Хе-хе! А Достославный… в баньке… при помощи какой-то гувернантки… девочку!..» Я вскакиваю: «Что ты сказал своим ртом сейчас?! ты хоть осознаёшь?!» (последнее слово он, впрочем, произнёс одними губами, без голоса, или даже вообще не произнёс, но я, конечно, понял!).

Девочку! гы-гы!

Я его схватил за глотку и одновременно ещё бил другой рукой в печень.

Где ты это вычитал?!

Он радостно указывал в книжке — там даже было подчёркнуто, а на полях очень бегло выполнено не очень приличное обрамление из фаллических символов и надписей «девочку, девочку, девочку…».

Я выхватил книжку и, разрывая, треснул её об пол. Он с криком «не моя!» кинулся поднимать и получил несколько пинков, причём один в область челюсти (не бойтесь, физически он, жилистый рыбак и крестьянин, практически не пострадал).

Я это предчувствовал! — заметался я, — вот она гениальность-то! так нельзя! так надо! так и должно было произойти! так сказать!

Потом мы перерыли в библиотеке всю картотеку по Достоевскому, а Репа, не дожидаясь результатов сей инквизиции, прямо на дом принесла в своих лапках главу «У Тихона» (прочитав роман «Бесы», я сказал О. Фролову: тут явно чего-то не хватает, и теперь мы узнали, чего). Первый день целый день читал О.Фролов — жадно, не отрываясь, но раза три вскакивал с яростными восклицаниями, отчаянными хватаниями за голову, с плевками и молящими призывами к бражничеству. Мы с Репой, которая ради такого эксперимента даже ночевала у нас, дивились на него — она, по-моему, даже своей лапкой что-то отмечала в своём «дневничке». На второй день испытуемым был я — когда я отбрасывал книгу и принимался расхаживать по комнате туда-сюда, заламывая руки и приговаривая «Ну это же немыслимо! Я так и знал, знал!», они вылетали из кухни и, тыкая в меня пальцем, дохли. Потом пришёл Санич и О. Фролов незаметно передал ему книгу, пока мы с Репой выясняли, кто уступит два рубля (мы хотели взять трёхлитровенькую баночку пивка), прошло ровно три часа, и Саша, сидя на кухонке, с присущей ему основательностью напитал, как выражается Репа, недостающую главу вместе с комментариями. «Ну что?» — нетерпеливо выспрашивал О. Ф. своего духовного ученика (он имел слабость или харизму влиять на огромный, судя по размерам черепа, почти тургеневский, мозг Саши), тот, конечно, ответил «Ну, так сказать» (причём это проистекало на фоне подкатившихся к кухне, сцепившихся и удушающих друг друга О. Шепелёва и Репы, каждый из которых восклицал «Хуй в рот!» — «Ну и хуй тебе в рот!»)… А вообще орал «Korn», причем входная дверь была открыта, и он орал на весь коридор, если не на весь дом. «Девочка да изврат — вот и вся ваша литература», — провозгласила Репа, считающая, кстати, себя нелитературной Репой. Теперь О. Фролов полез её душить, а мы с Сашей быстро договорились взять вместо пива три литра сэма. Все в растроенных чувствах, все жаждали предаться змию до изнеможения сил и дискредитации самого понятия о мозге, но я сказал, что, так как банкет происходит за мой счёт, то независимо от желаний собравшихся проведу некое общественно-полезное мероприятие, посвящённое идеалу христианской нравственности в творчестве Ф. М. Достоевского. Наукообразные доклады шли трудно — публика улюлюкала, освистывала, выкрикивала оскорбительные слова в адрес оратора, а также в адрес авторов статей и самого великого писателя, кидалась объедками — видно было, что где-то в задних рядах уже началось несанкционированное распитие. Тогда я напрямую обратился к этим ренегатам, извратам и их клакёрам, оравшим «Девочку! девочку!», с мольбою опомнится, и закончил выступление, процитировав из воспоминаний какой-то бабушки о том, что Фёдор Михайлович ежедневно, часов в пять утра, молился в церкви, стоя на коленях во мраке и холоде и «не любил, когда его узнавали». После этого начались бесчинства и погромы — мы делились на партии, которые имели меж собой столкновения на почве национальной литературы, а потом и национальной принадлежности (Санича называли славянином, Репу монголом, меня финно-угром, и только О. Фролов оставался русским ваньком по прозванию «Рыбак»), всё это происходило под звуки «Слэера», дошло до кидания пепельницей и ведром из сортира и вскоре вылилось на улицы города…

Удивительно, но все романы мы читали по хронологии, и вот сейчас дошли до последнего — венца творения великого русского, которому, по словам Репинки, борода «присуща совершенно неорганически».

Эмпатия, — пояснял я, — автор перевоплощается в своих персонажей. Психически. А здесь всё кристально ясно. Все герои — сам Достославный. Стройная радуга: Смердяков, отец, Иван, Дмитрий, Алёша, Зосима. Два полюса, все градации. Все эти «души человеческие», в которых идёт борьба, суть эманации личности автора. Его роман — это разложение личности: одни герои добрые, другие злые, но они как бы неполноценны… Вот если бы «синтезировать» их, то получится реальность, то бишь личность Достославного. Каждый герой — лишь один его вариант… Конечно, здесь маркирован Алёша, это, так сказать, центр (Зосима — слишком жёстко), хотя нельзя не согласиться, что положительные (Алёша, князь Мышкин, Макар Долгорукий, Зосима) какие-то суховатые, ходульные, а злодеи («Архизлодеи», — подсказывает умный О’Фролов) наоборот привлекательны… Вот Дима (сами знаете, что подсказывает умница О’Фролов) тоже симпатичен, и вполне даже пригоден на роль центра… В них, этих архичеловеках, читатель узнаёт что-то близкое, человеческое, «слишком человеческое»… Особенно убедителен Смердяков — что-то такое в нём поразительное, что-то глубоко личное…

Твоё или Достославного?!

Твоё! (мы поднимались по своей лестнице, кто-то навстречу).

Не ори, Олёша. Ключи-то у тебя?

Смердяков очень хорош, круче всех — круче даже ранних Свидригайлова и Лебядкина. Это почти Ставрогин, почти Достославный (понимаю, что за такое сравнение можно и в зубы получить) — но «Петля затянулась, потолок задрожал»!.. А отец Фёдор как артистичен, а!

В радуге-то, Олёша, семь цветов.

Седьмой, Саша, я полагаю, отец Ферапонт, который γрузди ел. Тупик веры, искажение…

Мы пришли, разговор прекратился.

Ксюха закрыла дверь, включила светильник и наклонилась расшнурять ботинки, рассматривая в зеркале свою задницу — вся мокрая от пота, а не видно. На одном ботинке было маленькое пятно крови, брюки вроде чистые. В дверь робко постучали. Открыла. Светка: «Это я опять, Ксю. Там в подъезде собаки какие-то — я спускаюсь, а они рычат… и никого нет… Проводишь может меня… может знаешь чьи … хотя откуда ты… Или я у тебя всё же останусь…Я очень писать захотела…Только ты обещай, что не будешь…

Буду! Обязательно! Велкам, велкам, леди, раздевайтесь, только чур я пока в сортир сама, потом ты.

О’кей, спасибо.

Вернулась на цыпочках из коридора, шёпотом:

Спасибо в постель не положишь! Раздевайтесь догола, лягте на кровать, разведите ляжки — вас будут долго и грязно трахать!

Она сняла курточку, разулась и просочилась в спальню.

Пришла Ксюха.

Иди, я пока поставлю чайник.

Где там у тебя свет включается?

Не помнишь что ли или набиваешься на провожатую?

Уже надоело, Ксю, честное слово.

Изини.

Я шарил на кухне, О. Фролов зашёл в ванную, включил воду. Выходит, я говорю:

Ты что там, Саша?

Искупаюсь.

Время-то знаешь сколько?

Мне по хую.

Завтра надо бы пойти в институд или в библиотечку хотя бы…

Ка-акая разница… — он зевает, идёт в сортир.

Я забежал в ванную, раскручиваю свою бритву, вынимаю лезвие, прячу под ванну.

Сижу на кухне, курю, завариваю чай. На столе офроловские записи. Разворачиваю тетрадку — сверху надпись: «Алкофилософия. Том Ι». Увидев эпиграф, я не удержался от смеха:

Есть только змий между прошлым и будущим
О. Шепелавый и Р.Саша.

И именно он называется змий

( за него и держись — зачёркнуто).

Эту знаменитую и великолепную песню, не понять почему допущенную в «благородный» эфир рыгаловки, состоящий, как вы наверное знаете, из отборнейших блатюков, мы с Сашей додумались перепеть после пятидневного марафона под девизом «перепить самих себя из прошлого и заодно и желательно и из будущего» (до этого рекорд был четыре дня). Кстати, присутствующий тут наш друг поэт М. Гавин заметил, что во второй строке заключается вся суть поэтики «ОЗ»: иной бы написал, что именно он называется «жизнь» или какое-нибудь другое слово, но только не «змий». Однако он не вкусил всего назревшего и даже перезревшего плода поэтики «от гриба» плюс «от змия»: на шестой день утром, часов так в час дня, я, очнувшись, как ни странно, на своей кровати и обнаружив рядом на полу Сашу, толкнул его и толкнул ему речь, которой нет адекватов в порядочных языках и от которой Саша чуть не сдох — он непомерно широко разинул рот, покраснел, захрипел и минут пять не осуществлял дыхания. Я, кстати, тоже чуть не сдох, потому что у меня как никогда в жизни, невообразимо, нестерпимо и непоправимо болела голова, язык работал автономно, вот более-менее внятная выдержка: «Я… я… я… я… я? я?? я!.. я-я-я… я… как… как… как… так… так сказать как посмотреть блять в рот нассать и хуй сусать… Коробковец как накот, а я как крюкак… А насос ли я? Я… я… хуезос, но… всё равно я насорост и насосос!.. нарост нам в рот, нанос нам в нос, а носс ли ност?.. и хуйс нам в наст…». Потом целый день мне мерещилось, что в углах бегают чёрные мыши или пауки…

Вода шумит, О. Фролов, нехороший, зевает, отворяет дверь, оттуда пар — слишком горячая вода, заходит, лёгкий щелчок защёлки. Я думаю, что бы послушать: Μινιστρι его раздражит, да и слишком поздно, а его слюнявый «Αδορε» от «Смэшингов» я не вынесу. Конечно, придётся Τιαματ «A Deeper Kind Of Slimber» — он навевает такой «уход в жук» (говоря по-обычному, жуткую меланхолию на почве медитации о метафизическом), что, выходя курить на балкон (я всё-таки стараюсь не коптить квартирку), выкуривая подряд третью сигарету «Примы», разжимая отвратительно ей пропахшие пальцы, отпускающие окурок вниз, абсолютно тупо, меланхолично и механично думаешь, что таким бы пальцам разжаться над тобой и тут самому слететь, как эта вонючая труха в бумажной окольцовке… туда. У О. Фролова, впрочем, другие фантазии: видишь ли, говорит, тот штырь под балконом — вот бы присесть на корточках на край балкона или лучше как-нибудь свеситься, держась руками, вытянуть ноги, держа их уголком навесу, самому отпустить и прям так — на штырь, прям анусом! гы-хы! а то там головой в асвальт, переломы, лужи крови — мразь! Нужно так сгруппироваться, подрасчитать прыжок, чтоб вот этот кол точно вошёл куда надо — «и в горло я успел воткнуть и там три раза провернуть»!.. По-моему, это в стиле Ministry, то есть всё равно как бы по-моему — не знаю, что ему могут навевать его «Разбитые тыклы»… (Всё это не дай бог, конечно.) Иногда правда мы всё же сходимся в русле медитативной деструкции Einsturzende Neubauten или “Mezzanine” Massive Attack…

Итак, «Алкофилософия»:

«…на трезвую голову жизть воспринимается не то чтобы неверно, но как-то неустойчиво и двояко, несерьёзно, вообщем. Я вот уже скоро как вторую неделю не пью и никак не могу укрепиться в своём отношении к окружающему, как потеряный всё равно что. Трезвый, прямой взгляд отвлекает сознание от видения сути вещей, закрывая её чёткими формами вещей и предметов, которые есть попса и самый поверхностный уровень восприятия. При заливании глаз начинают функционировать несколько иные, более глубокие нежели зрение органы прямо в самом мозгу начинают и они-то видят суть, а не внешнее. То-то мне так хорошо становится, когда нет фонаря ябучего а есть пасмурно и небо тёмное, а на земле в это время процветает суть». Это даже меня развеселило секунды на три — тоже мне Кастанеда алкоголизма! И подпись ещё:
«Алкофилософия: Введение в алкофилософию и основные принципы: Ч. 1. — М.: Отстой, 2001. — С. 53»!

Другой компонент «ухода в жук» — визуальный, открытый нами совсем недавно и случайно, но отдельно от которого теперь «Тиамат» не вос-принимается — раскрытый непременно на фигурках Босха или Брейгеля альбом «Искусство эпохи Возрождения» — пятикилограммовый фолиант эпохи 50-х годов с тёмными чёрно-белыми репродукциями. Репорепродукциями — по словам Репинки, она его умыкнула из библиотеки — каким образом такое можно сделать с таким крупным предметом да ещё известными реполапками, мы с О. Ф. даже не предполагаем; однако пользуемся с радостью (вернее, с меланхолией), нашли применение.

…Жук одолевал, я не представлял уже, звучит ли монотонно вода. От усталости и воспринятого за весь день алкоголя мозг уже отключается, но завалиться спать как нормальный человек я не могу — я боюсь потерять сознание даже таким естественным образом, а что уж говорить про другие, и из-за этого наползает бред, ужас…

Я то сидел, глядя на картинку, то на лампочку — и всё белело вокруг, ослепляло и какое-то слово возникало в голове, двоилось, троилось, повторялось, дробясь на мизерные, частые, учащённые до сплошной тошнотворной белизны эхоповторы. Было настолько неприятно, что не хотелось жить, нужно было разбить голову об кафель. После удара растекалась адская боль — и нельзя дотронуться даже до волоска на голове. Всё белое даже когда вырываешься из бреда — это белый дым (я накурил); трясясь, чисто механически я вставал, наливал чай (вернее, холодный кипяток без заварки, потом просто воду из крана) и глушил, глушил. Но одна мысль красной струйкой сочилась с лампочки в этих белых клубах дыма и белых разводах света от лампочки — сейчас кончится «Тиамат», и я, извиваясь и кривляясь, как Микки Маус иль Плуто, подойду (подбегу) к двери, постучу и профанистично, имитируя интонации истеричной матери, провякаю со специфическим ударением-затягиванием второго слога: «Са" ша-а", Са" ша-"а!».

На самом интересном месте моей мысли дверь ванной распахнулась и вышел О. Фролов. Он был голый, с него лилась вода, лицо его было красным, волосы взъерошены. Он плакал, он весь трясся, он, согнутый и сочащийся, двинулся ко мне. Грязным пакетом с облупившейся картинкой, изображающей группу пидоров, баб и негров, довольных как от ганджи, а раскуривающих всего-навсего какой-то «Кент», он сжимал одной рукой вторую руку.

Не могу, — простонал он и, закрывая лицо ладонями, зарыдал. Пакет полетел на пол, пролив целую пригоршню крови. Кровь, как акварель по воде, расплывалась по его белому телу, его сильно трясло, глаза были кроваво-красными.

…Даже этого не могу сделать, — он выставил левую руку: на запястье три разреза, красных, мягких как та же свежая мягкая акварельная краска, сочащихся.

Он вдруг как-то взбрыкнул и сорвался с места. Побежал в комнату, поскользнувшись, упал в коридоре. Я за ним — обнаружил его уже завернувшимся в постель, трясущимся в судорогах, плачущим, заворачивающим руку, укачивающим её как ребёнка. Он вскочил и понёсся опять в кухню. Весь пол был в красных каплях и мазках, и даже стены.

Я не могу, Алёша, не могу! Блять, что же делать теперь?! — я не могу! не могу! не могу! — Он опять захлебнулся рыданиями, закрываясь от меня ладонями.

Что же ты, Саша… — я сам не знал что делать, как быть и в первый раз видел его слёзы, — ну, ничего… — я взял его за плечо, посадил на свой стул, сам метнулся в ванную. Тут я остолбенел: вода была мутно-красной, до краёв, всё вокруг — стены, раковина, зеркало — было забрызгано, вымазано густой, тёмной кровью, на полу были неразведённые акварельные лужи и — бритва. Я поднял её — старая, ржавая, из чёрного материала, на одной стороне на ней словно расплавленный пластилин… Она лежала всегда под банкой с зубными щётками, и я даже не мог вообразить, что ей можно…

Сколько же крови, тупо думал я, глядя на обнажённую лампочку под потолком ванной. Еле оторвался, схватил полотенце. Потерял, потеря крови, от потери крови — неслось у меня в голове.

Я не смог, не смог, Алёша! — сказал он (проскрежетал зубами) и опять залился слезами и всхлипами, но казалось, что он удыхает от смеха.

Я грубо отнял левую его руку от лица, окружил полотенцем, завязал и что есть силы затянул, а потом ещё узел. Попробовал — не то что он, а я сам обеими руками не развяжу.

Я лежал, лежал, Алёша… посмотрел — а там белое что-то, я подумал: кость… и вода вся красная… если б не было воды…

Лицо его дёргалось и искажалось, он весь трясся и заламывал руки в судорожных, истерических порывах.

На, покури, — я сунул ему в рот сигаретку «Примы», поджёг, но она вскоре упала, и он не придал этому никакого значения.

Пойду к Репе, вызову «скорую», а ты сиди, одень трусы.

Не надо…

Через десять минут я буду тут. Не бойся. — Я взял с пола «Приму», она была мокрая, я взял другую из пачки и побежал вниз по лестнице.

Cамое, самое, — бежал я по ступенькам, — ужасное, у-жасное в смерти, в смерти то (поворот), что она… что она… что человек предо-ставлен самому, самому себе!.. А кто же это? (остановился внизу, завязывая наконец-то шнурки) — Лолита! — заорал я и выскочил вон, хлобыстн навесу ув дверью.

Выпили чаю с коньяком.

Блин, я опять ссать хочу.

Ну иди, только потихоньку, не сшибай ничего, пожалуйста-а (зевнула)… я приготовлю нам коктейльчик и спать… спа-ать что-о-то хо-очется…

Вернулась.

Ща я сбегаю покакать, потом хлопнем.

Оставшись одна, Света невольно залезла пальчиками в шортики — трусики она не надела. На стене — картинки девочек, увеличенные Ксюхойт с иностранного журнала по психологии, какого-то фотографа-психа с фамилией на Х. Ещё она показывала тоже свои поделки — перерисованные картинки из японских мультиков, где стройненьких белокурых девашек, в миниюбочках и со спущенными белыми трусиками, натуралистично пронзают — во все щели! — ненатурально большие члены… Это она хотела повесить, но из-за родителей не стала!..

Вот и я (едва успела выдернуть ручки!). Бери стаканчик. Тут их три.

Что это?

Отрава. Убийственная смесь, открытая моим папой после того, как он побывал в Африке.

Раньше ты что-то не предлагала.

Ждала случая! Пить надо быстро — одним глотком, один за одним. Сначала немного текилы, соль и лимон — класс, потом вот это — во рту остаётся аромат амаретто, орехов, заедаешь сразу вот этим — фейхоа, ты думаешь, что это высшее блаженство и тут ты пьёшь № 3 — это абсент и леденец (один на двоих правда) из каких-то супертрав…

Они опрокинули всю батарею, немного закашлявшись. Ксю, облизывая леденец, подошла к двери и заперла её изнутри. Светка развалилась в кресле, испытывая лёгкое головокружение.

Раздевайся что ли, — зевнула Ксю, — а, на ещё леденец-то сосни, как он тебе?

Впечатляет.

Вставляет, ты хочешь сказать. Раздевайся, ложись…

Да у меня какой наряд.

Будешь в гольфах спать?

Я в шортах буду — трусиков у меня нет.

Что за новая мода! Насмотрелась эротической хуйни?!

Порнографической — как ты!

Ксю опустилась на колени у кресла.

Давай я помогу тебе снять гольфы.

Она уже ласково скатывала один, поглаживая икры. Светка вся тряслась.

Не надо, Ксю, это чушь…

Ксю резко встала, всхлипывая, закрывая ладонями лицо, отошла в тень.

Подумаешь! Я могу смириться с тем, что меня никто не любит. Никто. Такую меня. Я не знаю… Я не могу смириться с тем, что меня никто не любит… Вот если бы жить крайне долго, было бы наплевать — уж за такой-то срок кто-нибудь да полюбит… Всё будет… даже надоест… А мне осталось… Мне нельзя…

Но я же твоя подруга и я тебя люблю, — проговорила расчувствованная тоже Светка.

Ксюха быстро переместилась опять к креслу, в мгновение ока навалившись на подругу, пытаясь её поцеловать в губы, причём одна рука мастерски уже оказалась под шортами. Светка высвободилась, отворачиваясь и даже треснув её по щеке или по груди. Ксю вновь ретировалась в тень. Светка старалась как можно незаметнее сплюнуть, вытирала губы рукавчиком майки.

Плюёшся! Не хочешь меня знать, а говоришь: люблю.

Хочу общаться, а не целоваться.

— Язык, Светочка-семицветочка, как сказал дедушка Ленин, — важнейшее средство человеческого общения. Самое близкое общение — соприкосновение языками…

Светка засмеялась.

Ей смешно! да я сдохну, ебать! Я подыхаю как наркоман! — в лице её появилось что-то зверское, и Света заметила это.

Ксю, успокойся… Ты моя лучшая подруга, я знаю тебя с детства, хоть и сошлись мы как взрослые девочки недавно — у нас ведь всё общее, секретов нет… Что с тобой, расскажи мне. Мне очень тебя жалко… С тобой ведь что-то не то…

Ладно, — обречёно произнесла Ксюха, прячась в тень и даже отворачиваясь, — тогда… трахни меня в жопу… если не хочешь любить… просто трахни… мне только этого и надо.

— Ну вот — опять!

— Вот ведь какие персонажи! — шёпотом выкрикивал я набегу, всё яростнее и яростнее, а потом забыл про что. До Репы всего метров 200, потом по лестнице — 7-й этаж, но есть ведь лифт и, возможно, работает. Почему-то совсем темно, даже зябко, и заколол бок. Кажется, что это не тот подъезд! — измена как по обкурке, бешено колотится сердце. Остановка, шаг, другой, опять бег! Лестница, лестница, а ведь есть лифт! Воняет блевотиной и гнилым мусором, всякая гадость под ногами.

Перед дверью Репы почувствовал себя дурацки. Но ведь я не знаю, как режут вены! Знаю, Сенеке с его женой император приказал отвориь вены — а он решил долго не развлекать публику, собравшуюся на эту отвратительную казнь, и порезал артерии в паху, после чего, как выражаются врачи, благополучно скончался… Теперь буду знать… Звоню.

Дыхание, дыхание. Звоню, звоню… Долго, долго. Закопошились.

Кто там? — спрашивает мать изнутри.

Это я… А. Шепелёв.

Что случилось?

Мне нужен Алексей.

Он спит давно, время между прочим три часа. Всё.

Мне нужно позвонить ноль-три! — голос мой даже дрогнул.

Иди, Алёша, домой, не открою.

О. Фролов вены порезал…

Там уж завозился репобратец и меня впустили, разбудили Репу. Обычно недовольная и медлительная, она быстро и молча собралась, сказав братцу «Звони», и мы помчались обратно.

По дороге я пытался рассказать, что и как.

Широкие? — спросила она (на первом курсе она сама ходила с перебинтованной лапкой и очень не любила, когда про неё спрашивали или невзначай за неё хватались).

По сантиметру, три штуки.

Вот это Рыбак!

Крови полна ванна и всё улито.

Мы бежали, поднимались по ступеням, Репа что-то громко вещала, а я боялся, что повылезут соседи.

Добрались — дверь настежь. Заходим. На кухню — никого, в ванную — никого, в сортир, в комнату — никого. На балкон! Закрыт. Открыли — никого. Нет О. Фролова, удрал! Опять на кухню — кругом кровища размазанная, водища, даже кран толком не закрыт, да ещё щёлкает магнитофон — нажата и расклинена карандашом клавиша «PLAY». На столе коробка от «Тиамата» — человек, похожий на О’Фролова — лысый череп, неординарное лицо, пустынный взгляд ярко-зелёных глаз, а вообще вся картинка в красно-жёлтом, всё как будто объято пламенем… или может это брызги крови или вулкана — адское пекло, а в руках у него — синие цветочки-василёчки — крошечный букетик в грубых мужских руках… и зелёные глаза… У О. Ф. серые, по-моему… но это небольшое преувеличение художника…

Давай искать, — предложила Репа, — далеко он не убежит.

Мы ринулись вниз.

Он же голый был — в город вряд ли побежит, вон где стройка надо искать.

А ты под балконом смотрел?! — спросила вдруг Репа.

У меня оторвалось сердце.

Ну?! — трясла меня Репа.

«Вот и сдох О. Фролов», — подумал я, опускаясь на корточки, хватаясь руками за землю. Кол, штырь, анус — неужели до этого дошёл!!!??…

Я был спокоен, я просто сидел.

— Пойду под балконом погляжу, — спокойно сказала Репа, — а ты иди на стройку, я подойду.

Ксюха упала на колени, подползла к подруге, целуя и теребя ее ступни, заныла:

Я прошу тебя, Светик, умоляю… ну пожалуйста… всего один раз… прошу… прошу… это просто… прошу… пожалуйста…

«А если нет?! Если нет??!!» — стучало сердце.

Эх, Ксюха, Ксюха…Джаст ду ит, да? И как же, чем?..

Есть… наденешь мой ремень, а к нему пристёгивается… вот это!

Ты, конечно, извини, я, пожалуй, пойду, что-то засиделась! (Прыснула, увидев «штучку».) Да она не полезет, ты что?! Даже туда! Совсем ты, Ксю…

Мне не смешно.

Но это же… Нет…

Один раз — и последний, больше никогда не буду… приставать… Пожалуйста, Светик, один раз…

Найди себе чувака с большим членом, зачем…

Последний раз спрашиваю: да или нет?!! — вдруг закричала Ксюха, выглядела она совсем раздавленной, — нет или да!

Да!

Ксюха быстро вытащила из штанов ремень, сбросила их, протянула ремень подружке.

Ударь меня.

Бли-ин, ты ещё и мазохистка!

Не хочешь? как хочешь… — лицо её, на котором мгновенье назад было блеснуло выражение энтузиазма, опять изменилось, сделалось обиженно-жестоким, отстранённо-одиноким, как будто каменным, и дрожащим внутренним напряженьем — вот-вот заплачет опять…

Почему — хочу!

Она повернулась задом и спустила трусики. Света ударила.

Фу, кто ж так бьёт!

Светка ударила сильнее, потом ещё раз, и даже пряжкой, но Ксюха только смеялась и фукала.

А как? (даже выдохлась).

— Как-как — как я могу тебе объяснить — сильней надо бить…

Ну на ты меня.

Тебя?

Ну.

Давай.

Ксю выхватила ремень и ударила подругу по ляжке, потом сразу по другой и сразу и очень сильно в лицо, в губы. Девушка в шоке, захлебываясь, постанывая, бросилась на Ксю, повалив ее на кровать, обнимая, целуя ее разбитыми губами. «Ксюша… я тебя люблю, Ксюша, люблю, люблю…» — шептала она, а Ксюха била ей кулаками под рёбра, приговаривая: «Отстань от меня, грязная шлюха».

Я направился к стройке, к полуразрушенным старым домам, рядом с которыми уже начали сооружать новые.

Са" ша-а", Са" ша-"а! — так же отвратительно по-идиотски выкрикивал я, сознавая, что на такие призывы он не откликнется, на такие откликаться-то в падлу, лучше уж умереть. Но что я могу поделать с собой.

Я обошёл вокруг развалин, выкрикивая, потом залез в них. В каждом тёмном углу, в каждом подобии берлоги мне чудился голенький О. Фролов, свернувшийся комочком, издыхающий и на последнем вздохе проклинающий этот мир, начиная от самого ненавистного и далёкого и оканчивая самым близким — мной и Репой, бродящими в двух шагах и зовущими его по имени. Затаивший обиду, дыхание, таящийся, чтобы мы ушли, а он остался, замёрз и умер. Голенький, беленький, несколько андрогинизированный мёртвый О’Фролов. Это невыносимо.

Саша-а! — вдруг услышал я совсем рядом. Крик Репы переходил в визг, был настолько бахвальным, бутафорски-буффонным (конечно «это он из роли, из роли…», из роли «матери»), что мне стало стыдно и смешно.

Сынок, ты б хоть… — я даже запнулся, не сумев подобрать слов, чтобы сделать замечание, и едва сдержался от взрыва дебильного хохота.

На такое ублюдское завывание (намного ниже самого низкого человеческого достоинства — вспомним Достославного!) О. Фролову остаётся только ответить тем же — таким же взрывом — гыгыканьем и гоготом. Конечно, по идее ему не до этого, но на практике его душа, хорошо познавшая основы профанного, не устоит и выдаст себя!.. Или раздерёт вторую руку об какой-нибудь гвоздь. Или наденет на этот гвоздь свой глаз и мозг.

Так нельзя. Нельзя!

Ну почему же?! — довольно лыбится Репа.

Смотрю на неё, а он серьёзен.

Что там, сынок?

Нету.

Слава богу.

Как сказать… Его ж нету!..

Кого?

О. Фролова, не бога же!

Пойдём искать, только куда идти: в сторону Советской или в сторону Кольца?

Тут — громко, нескромно и неприлично в ночи — притарантасила «скорая» — старый «уазик» с до боли знакомым двубуквием «ОЗ» (обычно мы с О. Ф., когда видим их на улице, машем как такси, но они почему-то не останавливаются). Я поспешил им навстречу. Двое в халатах уже скрылись в подъезде. Я бросился за ними. Я не знал, как их окликнуть, но они, завидев меня внизу на лестнице, обратились сами: «Это у вас тут вены порезали?» Я подтвердил. «А где он?» — «Да вот убежал куда-то… Пока мы звонили, он скрылся… Что делать не знаем…» Они развернулись и стали спускаться. «На руке?» — «Что?» — «Ну, порез» — «Ну да» — «Бинт купите в аптеке — забинтуйте, каждый день меняйте повязки». Они сели (водитель выругался и испустил мочу у подъезда) и уехали. Я был удручён.

Сынок, сыночек! — кричал я Репе, — сынку, сыночек, где ты, мать?

Но тут откуда-то издалека послышалось визгливое офроловское «Оть, блять!» Репа выходила из-за дома со стороны стройки, а с другой стороны приближался О’Фролов — развязной походкой, в белой изодранной майке, с полотенцем на руке и с бутылкой пива.

Ты где был, дятел? — мы тебя ищем везде!

Я? Я… я, Лёнь, у тебя взял из штанов деньги, пошёл в ларёк за пивом. Тут что-то закрыто было, я пошёл на Советскую — там думаю: погуляю, дойду до Комсомольской, может в милицию заберут… У ларька все лупились на меня, спрашивали что такое, откуда я сбежал, я им сказал: дурачьё, пидарасы, пиво тут пьёте, идите быстрее домой — война началась, по телевизору передают, уже войска под Тамбовом, под Новой Лядой, стоят, я вот оттуда… Кто удыхал, а кто и поверил — продавщица дала мне бесплатно ещё бутылку пива и я как бы пошёл её провожать и хотел уж отъебать… да стыдно — у её подъезда говорит: зайди, дома никого нет, тебе надо сделать перевязку, поесть, отдохнуть, и пиво есть, и вино, и презервативы…

Я те покажу презервативы! — взвизгнула Репа, изображая мать, готовую приложить руку к своему олуху-ребёнку.

… и телевизор! Я сразу смылся…

А ну повтори!

Чё повтори?

Слово, блядь, ослёнок, какое ты сказал!

Какое? — «смылся» что ли?

Презерватив!

Презерватив!

Блять! — Репа зарядила ребёночку оплеуху, начала его всячески мутызить и впускать корни. А я, как бы в виде доброго, бесхарактерного отца, вступался «за Сашу» — хотя мне и немного хотелось отпинать его.

По окончании сего мы пошли в ларёк и взяли по пиву.

Поднялись к себе — всё по-прежнему нараспашку. Теперь закрыли тщательно. Стыдно ведь. Вообще-то О.Ф. и Репе, как видно, наплевать. О. Фролов как всегда первым делом занял сортир. Я пошёл в ванную и вынужден был отлить в «руковину» — раковину. После оф-блидинга здесь было ужасно. Мне тоже было как-то мерзко и страшно за жизнь свою. Я вновь обратил внимание на ржавое лезвие, поднял его, стал мять и наконец сломал, даже порезался. Смотрю в зеркало: лицо моё — одухотворённое, выразительное, но сокровенно озлобленное лицо насоса — писателя, музыканта — так и просится на обложку «Тайма» и «Плейбоя» — его портят только некие прыщики, красноватая кожа на носу и вечные мешки под глазами — серо-голубыми, непостижимым образом выражающими всё невыразимое, всю жажду его постичь. «Девственные» губы, по выражению О. Ф., самая красивая, в смысле эротическая, его часть (это уже я говорю, а не он) — самая своеобразная и трудная для изображения (труднее глаз!) на бумаге (а это уже он). На зеркале брызги уже засохшие — на стенах вообще кошмар. Я взял и сбрил брови — их надо было, конечно, вырезать, но таким лезвием неудобно, к тому же больно, и кровь ещё сколько будет сочится. Да, так сделал герой «Стены» Паркера — хотел покончить с собой, но вместо этого вырезал брови и соски и стал наводить в окружающем мире надлежащий порядок…

Теперь я точно выглядел как «фашист», «маньяк» и «наркоман» вместе взятые (очень короткая стрижка, почти под ноль). Я зашёл на кухню, где сидели профаны, встал подбоченясь перед их взором — когда они осознали, то поприветствовали меня взрывом хохота и аплодисментов. Репа сказала, что О. Фролов вот очень похож на того чувака из фильма, особенно когда приглаживает волосы назад. О. Ф., хитрая лиса, согласился, смеялся надо мной. «Долбак! — ткнула Репа ему в лоб, — ты же, блять, намного хуже совершил!» Он сидел на стуле на корточках (мы называли его за это четырёхстопником), потупив голову, и как бы соглашался. На втором стуле примостилась Репа, табурет сломали, и я был вынужден (впрочем, с радостью и лёгкостью) опроститься и опуститься — развалился прямо на грязном полу, облокотившись в углу на стену, прямо возле воняющего мусорного ведра. О.Ф. вскоре пошёл якобы в туалет, а сам тоже сделал это — и даже волосы прилизал назад.

Мы смеялись и причитали, Репа официально заявила, что она, в свою очередь, отказыватся последовать за нами в этом нечеловеческом извращении — одновременно уподобиться сразу всем трём пугалам современного обывателя.

Она копалась в офроловских исписанных бумажках. Вдруг удохла и провозгласила:

Посмотрите, каких успехов наш гениальный Рыбачок достиг в занятиях поэтической мастурбацией (так Репа именует палиндромию): «О кряха тсерковь — во крестах ярко»! Как, а?! А вот: «Беседу чудес ёб»! А вот: «скин-икс»!

Мы удохли, правда, не очень весело, а я говорю:

Ты лучше алкофилософию почитай, здесь где-то валяется…

Вы лучше вот почитайте, — О’Фролов раскрыл самое начало «Истории искусств», где на первом идеально белом форзаце идеально чёрной тушью была нарисована прямоугольная рамка, а в ней четыре лапидарные строчки — словно эпиграф к мировой истории:

------------------

время необратимо

пространство бесконечно

смерть неизбежна

жизнь уёбищна

------------------

…Или эпилог, послесловие, эпитафия, прощальная записка гения… А все дохли, даже я, и тут понеслось. Я говорю (из угла, из мусора говорю): надо было «Бог умер» дописать, или наоборот — «прекрасна» написать. А Реппа: разверни, говорит, последнюю страницу и там увидишь: «Бог родился/ жизнь прекрасна/ смерть избежна/ пространство конечно/ время обратимо». Мы удохли и открыли второй белоснежный форзац, но он был пуст, только крошки графита и мелкие щепки древесины — О. Фролов наверно чистил карандаш. Я открыл другую страницу — в начале — и, увидев обычную картинку, провозгласил:

Возрождение — хуйня наподобие коня!

Репа вырвала фолиант, распахнула его своими лапками и тоже изрекла частушку:

Боттичели Джотто — выебать кого-тто!

О. Фролов подхватил совсем в тему, вероятно, о личном, глубоко его волнующем:

Время пидора ябать а часы мои стоять!

А Репа опять:

На виду у всей Вселенной хуй свой вынул здоровенный!

А я-то с полу:

Анна Белла Валентина — вынь ты хуй из серпантина!

А О. Ф.:

…а потом насрал в пакет и пошёл играть в крокет!

И уж совсем до неприличия… Таких двустиший, неполноценных, половинчатых частушек, штук двести наклепали — одна срамней другой, О. Фролов даже не утерпел и стал записывать!..

Наконец Ксю встала на четвереньки, а Светка пристёгивала приспособление.

— Давай ты быстрей!

Ты уверена, Ксю, что-то он слишком уж толстый — я б таким не решилась себе даже в перёд полезть…

Да, чуть не забыла! — спохватилась она, — там у меня в штанах, в кармане презер есть — смазка хорошая, вон там на полочке ещё крем…

А это что такое?

А это себе вставляешь — для отдачи… совсем маленькая штучка, но для клиторального нормально… только закрепи как положено, а то сорвётся… Давай, только сразу так не врывайся… ведь всё же толстый… помажь, послюнявь его…

Вместо этого Светка развела ягодицы Ксю и припала язычком, потом всем ртом, как бы в засос и пуская слюну. Ксю постанывала.

Блин, у тебя тут совсем всё… натёрто вокруг… и губы… как настоящие… может не надо всё-таки сюда…

Давай! Что я только туда не пихала! Три фаллоса уже выкинула — маленькие, мне надо чтобы впритык, чтобы до боли… смотри, что я могу — прям как та тёлка из порнухи! — Она воткнула в себя пальчик, потом сразу другой, расширяя отверстие, стала как-то сжимать мышцы, фырскать-пыркать попой, как ртом.

Ну ты совсем, Ксю!..

Давай, только со всей силы, не останавливайся ни за что.

Я стал убирать с кухни магнитофон — нужно было перенести отдельно его и колонки, расставить на окне и подключить. Всё равно завтра всё убирать, как всегда подумал я (по окончании пьянок, если я ещё вменяем, у меня появляется своеобразная фобия — страх, что заявятся поутру родители или хозяйка, а собственно поутру с похмелья у меня появляется мания конструкции — тут уж я с маниакальной детальностью и продолжительностью начинаю всё мыть, подметать, собирать и расставлять, варить щи или суп, на что в простой день не решишься). Репа крайне поощрила такое рачительное отношение к её еле живому «центру» (кроме кассет на нём можно ещё проигрывать виниловые пласты, из коих у нас в наличии имелся только один «Корт» «Малинового Короля», купленный Репою в каком-то магазине за руболь двадцать).

Правильно, Лёня, здесь ему не место. А ты, мыловарня, если ещё раз сюда притащишь — отберу! Пойдём я вот даже колонку донесу.

Да уж ладно, сынок, — говорю я — не хотелось привлекать к себе внимания, к тому же Репа «никогда ничего не делает, и, пока я жив, в моем дому ничего делать не будет — на то она и Репа» (репокредо, сформулированное О.Фроловым).

Проверь, — сказала Репа, когда всё подключили.

Да ладно, уж утро начинается, надо спать… Ты домой-то не пойдешь? (Обычно, по непонятной и неприличной репологике, она обычно оставалась спать чуть ли не с обеда, а в собачую полночь, под утро уходила домой — и ничем не удержать или наоборот не прогнать!)

Конечно пойду! только проверь сначала.

Зачем?

Блять! говорю: проверь!! (пьяная Репа настырна, как бык).

Радио давай послушаем — под него засыпать хорошо, потише сделай, свет выключим… — зашёл О. Фролов, зевая троекратно, глаза его были наполнены кровью.

Не-ет, проверь! — Репа сама своей нетвёрдой лапкой включила вилку. — Во второй деке какая кассета? где карандаш?

Да кто его знает, на кухне наверно…

Репа схватила со стола мою ручку, разломила пополам и вставила огрызок под клавишу.

Появилось шипение, а потом очень громко «Dead Bodies Everywhere» (Korn).

Репа привскочила от магнитофона и вот она уже «выделывает руками перед яйцом, как будто бы ебёт мыльницу». Не сговариваясь, не обсуждая, не осуждая, мы с О.Ф. приблизились к ней, приплясывая-переминаясь с лапки на лапку, как лягушата из какого-то мультфильма, в то время как передние лапки были серьёзно задействованы в производстве аналогичной репиной непотребнейшей «мыльной» жестикуляции. Но песня была жёсткой — синхронно мы подпрыгнули, выпрыгнули, подав весь корпус вперёд, чуть не сшибившись при этом лбами — сильно вперёд, будто готовясь полететь плашмя на пол… но в самую последнюю секунду ноги выбрасываются вперёд — чуть ли не приседание, выделывание русских коленец-да- кренделей, только очень жёсткое — падение отменяется, и — всё сначала в такт музыке. Прыжки и корявства пошли уже неописуемые никаким пером. Думаю, если это заснять на камеру, то можно показывать как творчество душевнобольных, а на нормального человека сам этот фильм может подействовать непорядочно. Барахтание — деструктивные, безподобные, безобразные танцы — наше любимое времяпрепровождение. Мы едины в едином порыве, но каждый проявляет собственное своеобразие, и чем талантливей, сложнее, своеобразнее личность, тем х у ж е её танец. О’Фролов по своему обычаю раскорячивался так, что всем мешал — как будто осьминог или паук — его конечности заполняют всё пространство комнаты; Репанация по ее обычаю в самый ответственный, кульминационный момент отходит в сторону и заделывает такие дроби лапками (можно сказать, всеми четырьмя), что после сего песни две пасует — отлёживается, тяжело, с хрипом дыша, стоная и отхаркивая желудочную жидкость; я по обычаю редко давал себе волю — боялся как бы кто чего не разбил или кого не убил (а сейчас я был в ужасе — соседи!!!); Санич по обычаю после всех своих двух стоек падал на спину и начинал сучить лапами в воздухе, как опрокинувшийся, опростоволосившийся, опоросившийся и всем опротивевший майский жук из Колорадо…

Звук. Звонок в дверь.

Сердце у меня оторвалось. Я кинулся выключать центр, О. Фролов — дурак — открывать, а Репа по своему обычаю прятаться — на кухню.

Не открывай! — вроде бы крикнул я, но, скорее всего, крякнул.

Всё, конец. Сердце защемило, словно в тисках. В висках был свинец. Это уже лишком. Ведь надо же, надо же и меру знать. Хотя — в рот всё ебись, причём конём. Это моё последнее слово. Спасибо за внимание, господа гомопидоры. О да, о ад, о дао, ода…

О. Фролов, обряженный уже в свои алкоголички и майку, с окровавленным полотенцем на руке, высунулся за дверь, широко распахнутую…

Никого нету! хы-гы!

Закрой, долбак, — выкрикивает Репа с кухни (я-то уже не могу).

Послышались какие-то смешки и возня, и ввалился Санич, довольно-таки довольный и поддерживаемый Михеем, и пробасил: «Совсем что ль охуели — время четыре утра, а у них на всю лестницу «Корм» хуячит!!».

Вы как раз вовремя, ребяты, — выпросталась уже свежеэкзальтированная Репа, щас побежите за выпивкой в ларёчек. О, да тут Михей, хе-хе!.. Тоже на танке или от баб?

А чё это у тебя на руке? — Михей по своей натуре всячески валтузлив и наянен.

А Саша у нас сегодня вены порезал, чуть было не сдох, — для Репы это была самая заштатнейшая фраза, и если ей и не приходится произносить подобное ежедневно, то я считаю, что она всё равно вроде как именно для этого и рождена на свет.

Санич мгновенно смутился — смутились и побелели его глаза, его лицо, и он упал — Михей едва успел его поймать.

Да, Саша, он такой, не смотри, что длинный и брутальный, а в обморок падает. Классе в шестом помню фильм смотрели какой-то — «Муха» что ли или какой-то ужасник — и там прям чуваку что-то отрубили — уж не помню что…

Хуй наверно, — Михей — это уже собственно пошляк.

Ты, Миша, собственно пошляк. У Саши натура нежная, а у Саши (она кивнула на О. Фролова) ещё нежнее, не каждый ведь на такое решится. А про этого (завидев меня, осознали наш новый внешний вид и удохли) я уж вообще не говорю! Кстати, а почему ты Миша, ты же Саша?

Да эти вот черти придумали.

Миха, Миша, Мишуточка, — выступил воскресший уже Санич, — это производное от Михей, вернее наоборот — так сказать, Миша плюс еврей получится Михей. Э-э, подь суда (завидел О. Фролова), существо! Ты что творишь, бади?! Ты что, совсем что ль?!

Саша, золотце, русалочка, мать, давайте поддадим что-либо-нибудь!

Миша, ты случайно так не разбил бутылочку?!

Что там у вас? — О’Фролов подпрыгивал, подхрипывал, потирал руки и лез к Михею.

Угадай с трёх раз! «Яблочка»!

Ой, давайте наверно её разопьём! Ни разу не пил такую, — паясничал О. Фролов.

Иди, долбак, поставь первый альбом «Корна» перематываться! — принуждала непотребноя Репа.

Зачем?

Кассета перематывается полторы минуты, а выпить нам всего по стаканчику и достанется. Вы ведь уже в гавно, ребята?

Нет, мы евреи!

Когда они уже легли, утомившись, прижавшись друг к другу, Ксю начала плакаться и извиняться.

Я наверно покончу с собой, у меня вообще что-то не того… Я не могу так жить, я постоянно думаю об этом, только об этом… и больше не могу ни о чём… я пытаюсь… я пыталась как-нибудь… но всё равно… я схожу с ума. Ничего не могу с собой поделать… я умру… и тебя втянула, дура, прости меня… я умру…

Тебе надо обратиться к врачу, но сначала рассказать родителям…

Что я им скажу?! что каждую секунду думаю: какой бы предметик побольше засунуть себе в жопу?! что хочу кого-нибудь изуродовать, что сплю со своей подругой?!

Она потянулась к сумочке, закурила.

Тут вроде нельзя курить.

Всё равно.

Дай тогда и мне.

Помоги мне…

Они курили, пуская дым в потолок, Светка ёрзала — Ксюхины пальцы задумчиво исследовали внутреннюю поверхность её бёдер.

Что-то у меня всё замутилось совсем от курева, — сонно пролепетала Ксю, бычкуя сигарету, — я сплю… не могу, конечно, успокоиться, я вообще мало сплю… может тебя ещё попросить… насчёт попы… нет, не надо… надо спать… давай спать, Светка, моя любовь… я сплю…

Она отодвинулась, закрыла глаза и вроде засыпала, погружалась в сон.

Светка вдруг подкатилась к ней, прислонилась, целуя в подбородок и шепча: «Давай и ты меня».

Я…я… спать надо…

Я тебе не отказала! проснись, ну.

Не надо…

Давай, Ксю, только не туда, а туда.

Фу, отвали!

Больно ведь…

Больно?! Ты чё, дура! И гондонов больше нет — этим не советую, он чуть-чуть запачкался. Если хочешь, конечно, иди в сортир помой его… а вообще лучше спи…

Светка улеглась, размышляя, поводя пальчиком по своей влажной промежности.

Ладно, Ксю, давай туда… — обречённо вымолвила она, приподнимаясь, выгибая спинку…

Ксю мгновенно взбодрилась и действовала резво и страстно.

Только не вздумай орать или срать, я всё сделаю как надо — всё будет оф’кей: деликатно, но понтово. Может лёжа, а то сил нету…

Неудобно… и … я хотела… целоваться…

Да нет проблем: на живот ложишься, я на тебя…

Ну и как же? Ведь надо лицо…

Ты чё не разу что ль не трахалась в ж… в этой позе?! Голову только чуть повернёшь набок, и я тебя зацелую. Правда особо хорошо таким большим членом не прожаришь — надо его использовать на всю длину. Ляг на спину, колени повыше, прямо к груди — я на тебя и можем целоваться… если хочешь, конечно…

Хочешь! сама не знаю, что делаю… Как мне потом тебе в глаза смотреть?.. а себе?..

Пошла ты! Я тебя сейчас изнасилую! Закрой глаза, рот открой, высуни язык, расслабься… Я сказала: расслабься! как ты не крути, а вот эта штука полностью будет в тебе — сама захотела!

Мы пошли на кухню воспринимать от змия «Яблочко».

Да ты ж, дядильня, там остался, — удивляюсь я Саше.

Это всё Миша. Я уж спать лёг там на лавке, у какой-то бабищи укуренной отобрал куртку, сунул под голову и уснул. Чувствую — кто-то тормошит меня, смотрю — Миша. Ты откуда, говорю. С профессиональной коммандировки — как всегда. (Миша профи по части многочисленности половых связей.) Мы пошли в бар, разбудили там всех, заказали по соточке и по бутилочке пивца. А Миша, конечно, раскуриться хочет. А деньжат-то дай бог на один костыль хватило бы, и О. Фролов уже ушёл. Ты чё, говорю, Миша, все дилеры уже спят давно. Но Миша и за пионеркой на коленях на Полынки поползёт. Вот тот чувак, говорит, курит. Ну и что, говорю, баран, ты его знаешь?! Миша мялся, мялся, — сам подходит к чуваку и начал окучивать. Тот наверное сам уж пришибленный — дает Мише — прямо забитый джойнтик достался — мы вышли на улицу (заодно и поссать на свежем воздухе), размочили и тут у Миши сорвало крышку. Пойдем, говорит, у меня тут знакомый живёт, возьмём бабосов — хоть выпить. Мы дошли до Комсомольской, повернули где 1-я Шацкая — уж совсем около моего дома. Я говорю: эй, друг, ты не ко мне случайно собрался?! Нет, говорит, тут сейчас арка будет, заход во двор, там девятиэтажка белая, на первом этаже аптека. Я говорю: арка есть, только не тут… Спрашиваю: как улица называется? Он сказал — я весь удох, говорю: ты что, Миха, с катушек слез, тут таких улиц отродясь не было. Миша подумал, почесал репу, сам вдруг весь удох и говорит: блин, а я думал, что мы в Нижнем, а мы в Тамбове, да?! Во дурак! Так и пришлось вот к вам идти, правда мы думали, что вы давно спите, а они захреначивают!

Пока Санич повествовал, Миша засасывал что-то из бумажки в «Приму».

С первыми звуками «Корна» мы, поочерёдно приняв свою дозу корма, вылетали в комнату барахтаться. Появление сцепившихся О. Фролова с Саничем мы приветствовали дурачими рукоплесканиями. «И тут пидор начинает расходиться!..» — провозгласил О’Фролов и начал расходиться согласно расхождению «Корна». И тут началось такое, за что стыдно, что это имело место на той же планете, где живут порядочныя люди. Каждый стал выделывать, выделываться, распрягаться и раскорячиваться так, чтобы быть не хуже себе подоббных — а куда уж хуже?!! Я дядя Гуща, а я его не лучше!

Взгляните хотя бы на Репу — она заподскакивает, как резиновый мяч, сокращаясь, как резиновый шланг, извивается, как отвратительнейшая гусеница, перебирает лапками, как «на красных и сраных лапках гусь тяжёлый, задумав плыть по луну вод», обхватывает лапками лицо, голову, словно в припадке рыдания, истерии или падучей, налетает на окружающих, топчет и месит их, рвёт на них одежду и, конечно, подпевает своим отвратительно-утрированным реповокалом — гундосым, как Боярский с «Зеленоглазым такси», — «Пг’итог’мози, пг’итог’мози!»… И всё это одновременно, а то попеременно! Лезет ко всем, как падаль, тянет свои липкие лапки — схватив меня за щёки, провозглашает: «Дарагой ты мой чилавек!» Хватает с кровати одеяла, простыни, накрывается, запутывается в них, лезет к другим, кутает их, валяет, барахтается на полу — вся, блять, как говно, тьфу! Но… если вы посмотрите на… О. Фролова… Это вообще. Это, в принципе, то же самое, что и Репа — не всё, конечно, но более или менее, но однако гораздо хуже: нервознее, истеричнее до невыносимого — как будто с него только что содрали кожу живьём — поросячий визг и барахтания поросёнка, которого режут. И раскорячивается ногами и руками, как среднеголливудский шаолиньский монах, — эти пассы занимают чудовищные пространства, — не давая тем самым свободно барахтаться всем, даже Репе! Не говоря уже о выражении его лица (да и у всех-то) и о том, что он выкрикивает — псевдоанглийское, агрессивно-слюнявое, раза в три чаще, чем вокалист «Корна», что называется «от гриба» или «от себя», а голос его я уже несколько раз пытался описать…

Повторим, что не каждый сохранил бы психическое равновесие, а многие и самоё здоровье после визуального контакта с таким зрелищем, с таким обществом, с обществом таких зрелищ (5 штук)…

Но это было ещё только начало.

«Алёша, не надо! Саша, потише!» — кричал я им в уши, сам, впрочем, «по возможности» извиваясь и избиваясь в конвульсиях, как тряпка от флага на урагане — во имя Отечества нашего свободного! Как же «не надо»! какой там «потише»! Репа схватила пионерский барабан с надписью «Alilluja» (по настоянию Санича во время так называемых «жарок» (что-то вроде джемов или репетиций) я клал его на рабочий, дабы не дефлорировать оный при исполнении моего любимого «гладкого дубового боя»), нашла огрызок одной палочки (не знаю какой: «Jourgensen» или «Barker») и начала в него бить. Соседи отозвались из-за стены. Репа орала «Сосельди!» и насаживала что есть мочи. Я умолял её не бить. А Санич бил в их стенку кулаками и ревел «Пашли на хуй!» Я умолял его, кое-как выпутываясь из О. Фролова и пробиваясь сквозь шум Михея, который под ритм Репы монотонно и очень громко выкрикивал «Блядь!» — наверняка он мысленно созерцал сценку из ублюдчно-италианской ленты «Паприка»: целую батарею бордельных голых женщин, повёрнутых к нему, богатому и всемогущему, пышными задами на выбор, — но он, Саша Большой, напротив взялся заподпрыгивать и биться в стену плечом, а то и головой и даже лбом, и когда ему было особенно больно от удара, яростно атаковал стену кулаками и пинками. Я думал, что он её проломит.

Моя майка была у меня на голове, а когда я не без помощи Репы дорвал её совсем и выбросил, моему взору предстал абсолютно голый О. Фролов — вернее его откляченный, раскоряченный, раздираемый зад с крупным, чуть ли не окровавленным анусом. Он воспроизводил немыслимые по своей замысловатости и несуразной акробатичности телодвижения, требующие изрядной гибкости тела и особых спортивных навыков. Однако и по себе знаю, что единственная тренировка и причина — частотность обращения к танцу, количество выпитого и желание отчаяния (отчаяние желания), когда хочется в танце воплотить и компенсировать свои чувства от жизни — обычно это суть желание, вожделение чего-то и отчаяние от неполучения чего-то — и наступает странное состояние размягчённости, подвижности, синхронности бессмысленных действий тела и мозга — а когда всё это зашкаливает за пределы физических возможностей человека и, как следствие, за пределы сознания, получается уже транс, и всё земное теряет значение…

Блять, в рот ебать! — довольно провозглашал он в порыве непристойнейшего танца, остальные удыхали впокат, особенно не ко всему ещё привычный Михей.

Я пытался его остепенить, остановить, взывал к совести, к пропагандируемому им христианству, но больше для комедии, потому что «пидор уже разошёлся» и «требует логического завершения». Его лицо было абсолютно дебильным: расслабленно открытый рот, безвольно застывший полувысунутый язык, глаза навыкате, остекленевшие, расширенные зрачки — и глаза, и рот, как у рыбы какой-то. Он лез ко всем со своей промежностью — и чтобы избежать встречи с ней, так сказать, лицом к лицу, приходилось буквально вылетать из комнаты в коридор. Неопытный и маролослый Миша, прижатый в углу, рассмотрел наверно её в деталях. У него на лице появилось серьёзное выражение — растерянности или даже испуга. Только Репе выходка этого бесноватого, этого бессовестного отступника человечества (кстати, называющего себя «Великим» и «Учителем», а также, если помните, «князем Мышкиным» и сравнимого разве что с другим выродком — Укупником) пришлась впору — она стала охаживать его палочкой по ягодице, а потом и тыкать, так что он сразу вынужден был ретироваться — развернуться к другим.

Я сам выступал уже в одних трусах. Репа на ходу, на лежу, извиваясь, выпутывалась из штанов. О. Фролов вдруг бросился на Сашу «Босса» Большого (стабильно и добровольно обряженного в майку «BOSS»), пытаясь стянуть с него штаны, за что был схвачен и отведён в коридор для воспитательной беседы.

В паузе между песнями послышалось басовое восклицание Саши: «Во имя Господа нашего, опомнись!», а затем взрыв его же удыханий навзрыд. И они выскочили опять к нам — о. фролов (его фамилию стыдно даже с большой буквы писать), раскорячившись почти до состояния шпагата и передвигаясь прямо в таком виде наверно в основном за счет рук (одна из которых по-прежнему была перетянута полотенцем), а Санич упал на колени, рыдая, и бия головою в пол, и захлёбываясь, и указывая пальцем на Великого ренегата, который зажимал в горсть и оттягивал свои гениталии — словно пытаясь отсоединить их и протянуть каждому в нос.

Я в анус крестик засунул! — громко пояснил О. Фролов.

Ты что, долбак! богохул! анафема! — практически в один голос выпалили мы с Репой, воспользовавшись паузой в музыке.

Ну ведь где-то он должен быть! — ответствовал О. Фролов с безупречной логикой помешанного.

Саша, опомнись! — едва успели выкрикнуть мы, как начался «Faget», вскочил Саша Большой, заорав: «Сакраментальная песня моя!»

Бог пидарас! — заорал О. Фролов и развернулся своей задницей к иконе, которую он недавно снял из красного угла на кухне и повесил над своею кроватью, обращая тем самым внимание на свою новоявленную, «радикальную» религиозность. «В присутствии иконы» запрещалось материться и даже «замышлять недоброе» — доходило даже до избиений и до взимания платы с Репы за право находиться в комнате, «Вериги, вериги сконструирую… и себе и вам…» — бормотал он всё это время. Тут Санич, чуть оправившись от смеха и слёз и расправившись из состояния крючка, обратил своё внимание на икону, завешенную разорванными трусами О.Фролова — его тут же прошиб новый приступ эпилептического удыхания — опять до слёз — он, трясясь, указывал на икону, а сам ещё всячески бился головой в пол, потом начал отчаянно сучить лапками.

Теперь сам «князь Мышкин» явно замышлял что-то недоброе, но по обычаю этой песни мы сцепились в один непотребный хоровод или даже клубок, раскачиваясь и извиваясь и повторяя с нагнетанием интонации вместе с патологоанатомом Джонатаном Девисом: «О, май лайф, хуэм ай???!!!», и когда следовал ответ: «Айм джяст а фагет!!! Фэге-э-эт!!!», весь наш хоровод рассыпался, и каждый «отрывался», расшибался один, превращаясь в конце концов в труп до завтрашнего утра, а иногда и долее…

…На этот раз все расшибались «как в последний раз»… О. Фролов на раскоряченных и согнутых в коленях ногах и одновременно на руках, опираясь на ладони, а то и на локти — разгонялся, отползая, как паук, а потом врезался в стену задом, пытаясь заползти по ней вверх, к иконе. Что удивительно, это ему почти удавалось — гибкое, длинное, тощее тело, потные конечности, дурачая напроломность… Он раздирал ягодицы, бился задом в стену, выкрикивая «Щас насру!..», потом выпрямился, встал на две конечности (даже непривычно), ритмично подпрыгивая и «выскинывая» на икону, потом выскинул двумя руками — через каждый прыжок изменяя сии жесты нацистского приветствия на факи и плюясь в сторону иконы, потом ввёл и третье чередование — крестное знамение, потом рухнул на ягодицы и выскинул и руки и ноги — вытянутые балетные ножки, а потом, конечно, пытался изобразить и четыре фака и перекреститься ногой… Плюнул вверх — и плевок, вернувшись, упал ему на губы. Тут он заметил, что на кровати навалено всякой всячины — одеяла, спинки от кресел, подушки и т. д. — он превратился опять в человека-паука, размял свой анус (крестик было выскочил), вроде как присоску у мух, нацелился им куда надо и — помчался через баррикады кровати под потолок…

Хотя мы сами были уже в состоянии последних трепыханий под хрипы и всхлипы Девиса (помню, как на Новый год я, сам от себя не ожидая, единолично и публично — был ещё ортодоксальный рокер На Крыльях, и мы с О. Ф. обрядились в сельпоманов: одели пиджаки с галстуками, сделали чёлочки набок и нарисовали себе чёрные усики — в концовке «Дэрри» забился в угол и изломался и расшибся, как пидарасина), но видели его этот файнел рывок — первый раз он саданулся копчиком о бок кровати, упал, скорчившись от боли, второй раз залетел чуть выше, но рука попала в дырку — сетку кровати, полотенце съехало, хлынула кровь, он кувыркнулся обратно — не успев высвободить руку, угодил хребтом о ту же железяку, однако не долго сумлившись он атаковал в третий раз — с неизвестно откуда взявшейся силой для такого чудовищного рывка, неизвестно по законам какой физики преодолев все препятствия, вскарабкался по кровати и стене почти до самого потолка, сбив и трусы, и икону! Упав вниз, извиваясь, с визгом и стоном, он кинулся раздирать трусы, а потом и разбивать икону — тут вмешался Санич — отобрал — и вот в куче на полу оказались все мы — все бьют друг друга, все в крови, кусаются, Репа отхаркивает свою жидкость… Я почувствовал спазм в желудке и начал чуть-чуть блевать…

Это привело меня в чувство, я высвободился, вскочил, пиная всех подряд и призывая в союзники Санича. «Давай этого туда, — говорю я ему, — где его повязка, надо затянуть, Мишу на полу — брось ему подушку, Репу наверно ко мне, только валетом…» Было уже совсем светло, я зашторил окна и лёг спать — Репа сжалась в комок в углу моей кровати, вяло сплёвывая жидкость и подкашливая, О. Фролов лежал на самом краю своей черепаховой кровати, на железке, лицом вниз и продев руки в сетку, рядом Саша — уже спит, Михей — в двух подушках под столом…

Всё закончилось быстро — Светка начала стонать (пришлось зажимать ей рот), потом захотела в туалет. Сдвинув ноги и держа руку на промежности, согнувшись, как от боли в животе, она в сопровождении подруги добралась до туалетной комнаты. Ксю стояла на атасе — мало ли ещё родаки проснутся.

Отправила эту никудышную любовницу, села сама и вдруг — та же негодная мысль. Флакон шампуни — это слишком большой и плоская, как бы ребристая верхушка — не пойдёт, уже пробовала; дезодорант «Рексона» — это уже маловато будет, неинтересно… А когда-то даже остроконечную тонкую «Рексону» не могла засунуть! Что значит регулярные тренировки — если человека одухотворяет (сжигает) страсть к чему-нибудь, и ему не надо постоянно быть в напряжении, проявлять так называемую силу воли (в существование которой, кстати, не верю), а ему, напротив, надо тужится, чтобы поумерить свою непонятно кем и чем данную болезнь, — тогда он определённо достигнет крутых результатов! А enemas, thee enemies!.. Самая большая спринцовка, на которую в нетерпении надавливаешь сразу обеими руками… бьющая сразу высоко вверх!.. Потом и душ вплотную — «до помутнения желудка» — даже саму лейку душа засовываю по рукоятку!.. Рубить с плеча! Всегда во всём! Пётр Ι почему-то вспоминается… И никакие условия не нужны, и никакой тренер! Пойду потренирую Светочку…

Она легла под одеяло (простыню), примостилась совсем высоко на подушку, выставив задницу чуть ли не под нос Светке.

Поласкай меня там пальчиком, — сказала она подруге, а та уже сама гладила ладошкой ее гладкие ягодицы.

Давай, ещё пальчик, ещё…

Светка нехотя подчинялась.

Давай всё, все, всю — не бойся, у тебя миниатюрная ручка… это даже меньше, чем та штучка!..

Светка выполняла осторожно, постоянно смачивая слюной и влагой из Ксю.

Погрузив всё, начала двигать рукой, второй держа Ксю за талию. Та извивалась, довольно постанывала и шептала «Ещё, ещё!»… А ещё уже сама влезла пальцем к своей визави.

Вскоре она из пассивной превратилась в активную. Светкина ручка уже была свободна, а вот три пальца Ксю ворвались в тесноту брыкающейся, вырывающейся жертвы.

Не надо, не надо… — стонала она, грубо кантуемая более сильной девушкой.

Конечно не надо: у меня ведь кулак в два раза больше твоего — кто же скажет надо! Но ты не бойся: вот смазочка… не бойся: я тебя так продеру — на всю жизнь запомнишь… тебе же понравилась боль, да?

Нет! нет!! не-э-э-эт!!! — кричала почти в голос, но её сильно ударили в живот, под рёбра, она икнула, ёкнула, пукнула, а Ксю, воспользовавшись паузой расслабления, отвлечения внимания через силу втиснула весь кулак. Светка дёрнулась и испустила отвратительный стон. Она плакала и пищала, как маленькая девочка, как грудной ребёнок, как будто ее резали. И билась и дрожала.

Замри, дура, тебе надо привыкнуть. — Приказала Ксю, свободная рука которой фиксировала рот мученицы — the second fist is in the mouth.

Света заливалась слезами, ей было всё хуже, а когда вынимали, чуть вообще не сдохла. Она проклинала Ксю, хотела даже уйти домой, но не смогла. Она корчилась, лёжа на спине и согнув в коленях ноги, держась за живот, стонала «Живот, живот…» И рыдала почти в голос, своевременно заткнутая Ксюхой.

Ксю потащила ее в сортир буквально на руках.

Потом обратно.

Потом опять.

Я опять, опять хочу в туалет — и писать, и ка-какать… но получается только каплю, а потом опять хочется… И там — и впереди, и сзади всё жжёт, и где-то внутри, в боку жжёт, — плакала она, шепча Ксю в ухо.

Что ты мне плачешься, думаешь, я не знаю этих ощущений? Думаешь: это серьёзно настолько, что надо вызвать «неотложку»?! Ха-ха! Думаешь, я могу тебе помочь? Нет! Терпи. Терпи, моя малышка, ляг и спи, забудься, я с тобой… всё успокоится и пройдёт где-то через полчаса… Я понимаю: страшные рези… Ничего… завтра и послезавтра тоже всё будет болеть, кремом помажешь и всё пройдёт… А сейчас я тебе впрысну чуть-чуть мяты для успокоения и дам таблетку для сна.

Со спрынцовкой Ксю действовала уже очень деликатно, после заботливо уложила пациентку, укрыла и держала ее почти до рассвета, не пуская в туалет. Та пыталась вырваться, пыталась бить Ксю, но только попёрдывала очередями со звуком как в воде. «Тварь, тварь, убью… ты мне не подруга, уйду…» — сдавленно стонала и форсированно шептала она. А Ксю в ответ только каждый раз целовала её в щёчку — как целуются подружки при встрече, как братик целует сестрёнку.

Вскоре они уснули.

Вопреки всем своим ожиданиям, я наверно быстро заснул. Какая-то зима, мороз, всё белое, чёрное, чёрно-белое, даже дома холодно — дома у Санича. Мы с Саничем обманываем О. Фролова: говорим, что у нас дела, что идём снимать телепередачу (!). Уходим от дома, крупными хлопьями валит снег… О.Ф., голый, выскакивает на Саничев балкон и кричит: «А как передача-то называется?» — «Бог и время»!» — отвечает Саша, широко улыбаясь. Мы с ним в обнимку и подбарахтываем, напевая как обычно:

С одесского кичмана Сбежали два уркана…

О. Фролов плюётся, а нам очень весело. Мы вновь затягиваем куплет из Аркадия Северного:

Сегодня свадьба в доме дяди Зуя А дядя Зуй сидит как жирный кот Маруську бряколку косую За Ваську замуж отдаёт!.. Ат-да-ёт! Ат-да-ёт! Атдаёт!!!

Тут я проснулся — как бы от холода и стыда. Было невыносимо жарко и жужжали комары. Все храпели и сипели.

«Погода у нас хорошее», — вспомнил я строчку, обычно добавляемую мною в письма и не означающую, по сути дела, ничего. «Зимою хлад, а летом жир», как писал Хармс; весной, осенью невыносимо. Темно, снег хрустит, падает, засыпает, кружит, завывает — а ты сидишь, думаешь, представляешь, пишешь — думаешь, когда же конец этой зиме. Летом жарко, солнечно, некомфортно, всё чешется от пота, все суетятся, всё тебя терзает, ночью жарища, духота, комарьё, крики с улицы… Весна будоражит; осенью — каждый день как последний, весной — как первый, может… Было бы всё одно, «в одном флаконе», ровно, без перемен и вспышек!.. А весна и осень имеют сами несколько градаций — об этом я даже не могу написать тебе, дочка, не могу — физически. Или зимой — оттепель — это ведь совсем иное… А летом дожди и после них… Помню какую-то строчку, какой-то обрывок —

…после дождливой и ржавой погоды… он не дождался этого утра…

или что ли:

…ржавое утро пришло в понедельник…

или:

…ржавое солнце взошло в понедельник после дождливой…

Впрочем, не важно. Это было совсем давно, в самой что ни на есть юности — и это из группы «Красная плесень». Да, тогда слушали иной раз — Перекус, Яночка, Замире, Яха, Ленка, братец… А потом слушал один одну эту песенку и была одна такая погода летом…

И тогда я ещё писал так называемые «стихи»:

сегодня лето нынешнего года вчера было лето прошлого года завтра будет лето следующего года все три лета одна и та же погода да мне нравится дождь пасмурная зелень к а пель да мне приятно топтать одуванчики где сорваны и сломаны «мечты» растоптаны кровавые цветы тебе дал по соплям не девочка ты на диванчике я их подарю твоей дочке когда объестся на блядках селёдочки со льдом из бочки

Лучше, я думаю, «из бочки» зачеркнуть, а написать «и луком». Впрочем, текст наверно можно совершенствовать до бесконечности, а как вот в жизни своей собственной свести концы с концами — прошлого, настоящего, будущего… разве только через… через (или через «с»? хотя вряд ли) — бабушка так говорила, когда ведро или другой какой-нибудь сосуд был наполнен, переполнен, и из него течёт уже… течёт…

 

# 3. — MI (minority)

Мы с О. Фроловым как обычно сидим у себя, пишем — вернее, он сидит за столом, за печатной машинкой, а я диктую со своей кровати. Мы пьём пиво и очень веселы — как и в прошлый раз, когда мы впервые писали «под пивом», то есть под мухой — окосели, размякли, распустились, и мало что кроме мата получилось…

…Нет, надо чередовать как и раньше жестокие приступы творчества и пьянства… — говорю я.

…Репа говорит, что в таком состоянии (вроде речь уже идёт о конопле) можно такое написать…

Это только люди далёкие от искусства думают, что мы с тобой пишем под кайфом, что я, О. Шепелёв, гений филфака и всего мира, пишу под кайфом! Я презираю каннабинольщиков — это всё равно что отовариваться в сэкондах, у них нет своих исконных образов и эмоций…

А курточку-то из сэконда, которую Реппа покупала, ты носишь…

Курточку ещё ладно (да и то вынужденно), а вот майку оттуда никогда не надену!.. Я не только никогда не писал в этом так называемом «таком» состоянии, но даже и никогда не слышал, не читал, чтобы кто-нибудь это делал. Разве что амфетамины.

Появилась Уть-уть — не та, моя, а официанточка из «Диониса» — прошмыгнула куда-то с подносиком, — мы как всегда внимательно проследили за её попкой, затянутой в чёрное, но всё равно воздушной по своей консистенции и движениям в пространстве и, конечно же, в один голос выдыхнули: «уть-уть!»…

Подошла к нам, что-то заказываем. Скорее всего, «конодолбоскальпель» — так О. Ф. называет хат-дог — по аналогии с неудобоваримостью для русского языка его оригинального названия и «навороченностью» — для мозга О. Ф., конечно — его состава. А вообще этимология такова: мы слушали по радио передачу для подростков, и там всякие девочки-литтолфифтинчики задавали в письмах вопросы, как жить да почему меня никто не любит и родители не понимают — тут он вскочил, плюнул в приёмник, расшиб его и мотивировал риторически: «Ну что за вопросы! Всё про хуй и про пизду — с таких лет и поголовно у всех одна проблема! Нет чтоб задуматься: а почему я не коно… долбо… скальпель?!» (он, скальпель, как раз лежал на столе). С тех пор и повелось…

Заказываем, и почему-то мне кажется, что этот О. Фролов сейчас скажет отвратительную гадость из дворовых анекдотов, уже идущую у Сашы Большого за пословицу: «А можно у Вас в духовочке сосиську отджярить?..» (от слова «Аджария»!); но тут же я осознаю, что сам хочу шепнуть ей именно это (загадка: в устах О.Ф. кажется пошлостью и пошлятиной, а в собственно моих — остроумным, утончённым комплиментом-намёком) и боюсь, что О. Фролов меня опередит…

Но она уже сидит у меня на коленях. Я пью пиво и очень легко мне — воздушная… воздушные она и пиво. Вдруг — кошмар — я вижу свою Уть-уть — двухметровая фигура в леопардовом платьице (моё заветное мечтанье вообще-то — стать модельером и я знаю, что это пошловатая расцветка, но пошлоВАУтость-то в основе своей и инстинктивно-притягательна — например: Шеарон Стоун), очень уж длинные ноги, очень круглые бёдра, очень хорошая, большая и уютная жопка, совсем девичий бюстик, красивая, соблазнительная шея, бледная, белая кожа, румянец на щёчках (наверно искусственный), вдёрнутый востренький носик, кроткие пухленькие губки бантиком, превращающиеся в очень большой красный рот, белые слюнявые зубы в крошках помады…

Ту Уть-уть я передаю О. Фролову, сам догоняю и обволакиваю свою, тащу за наш столик с машинкой и двумя бутылками пива. О. Фролов доволен, буквально закатывает глаза, смотрит под потолок, я тоже — и вижу наш потолок, нашу одинокую, голую…. ярко горящую… слепящую нашу лампочку… О’Фролов, слегка подхрюкивая от комфорта, тепла и уюта, приносимых самой близостью подобных диковинных, бессмысленных и безмысленных существ (когда они ещё не требуют себе того-сего — Хочу Быть Владычицей Морской…), от лёгкости довольства и похоти, что-то печатает (стих, наверно), другой рукой льёт себе и сидящей на нём Уть-уть в рот пиво. Моя села на меня очень точно — рука в точности на руке, ляжки у меня на ляжках, мягкий жумпел очень удачно вместил в свою расселину мои набряклости, спина прижата к моему животу — моему гениальному пупочку, великолепные робкие плечи у меня на впалой грудине, волосы вокруг шеи. Мы пьём пиво практически одновременно — мне кажется, что я чувствую её глотки, как пиво поступает по магистрали ее организма в ее желудок, а затем и ниже… Вдруг я замечаю пятно крови под столом. Она, моя, естественно тоже. О. Фролов и его подруга, смотря на нас, чувствуют перемену и тоже смотрят на пол, на пятно, замечают ещё.

Гы-хы, что ж ты, сынок, так плохо помыл полы? Стыдно перед девушками.

(Сейчас он по своей несуразной привычке обратится на «вы» к своей Уть-уть, думаю я, и он тут же говорит что-то с «вы».)

Я вскакиваю, хватая бутылку.

Блять, я за… — трахался убирать за тобой! (уродская его привычка «не выражаться в присутствии дам»!).

Чтобы не ударить в грязь лицом пред дамами, я, как в хороших домах, ударил бутылкой об стол — с образовавшейся «розочкой» (это что-то совсем по-дамски — с корягой!) недвусмысленно подступаю к О. Фролову…

Уть-уть, моя, с искривлённым лицом, вытягивает вперёд руки, выставляя ладошки: не надо, нет, нет…

Защищать?! (тут же мелькают имена: Алексей — просто защитник, Александр — защитник народа!) С тобой, сука, я ещё разберусь. Ты, звезда неугасимая моих очень очей, будешь вечно стоять вон там на кухне, около руковины, наутилуса ёбучего, в который мы ссым, у газа, чистить и жарить картофель, а я буду приходить, пьяненький или даже пьяный в жопу, задирать тебе подол и ебать прямо так, причём в жопу или, чтобы было узко и уютно, купишь себе аппарат Фролова для тренировки мышц влагалища (если оно у тебя всё же есть… — есть? признавайся!), а сам буду курить, а ты не будешь курить, а потом буду гисть, а ты будишь хуй сосать!

Я размахиваюсь, О’Фролов бьёт своей забинтованной рукой. Я бью по теннисному мячу какой-то палкой, а О. Ф. одной рукой подбрасывает, а второй, забинтованной, лупит. И так, играясь, мы попадаем в другую комнату, более просторную и лучше освещённую, чем наша, но смежную с нашей. Странно, мелькает самый кончик мысли, почему раньше не было этой комнаты.

А там их знаешь сколько! — восклицает О. Фролов и открывает… Мы попадаем в другую комнату, освещённую ещё ярче, прыгаем по ней, бьём по мячам… Потом в другую, ещё одну — вдруг комната с кишками и венами на стенах, спотыкаемся о какую-то мразь и слизь на полу, руки, ноги — окоченевшие, белые, синие (коченеют и у нас самих), мясо, мясо, всё изрублено, и из кучи вылезает какой-то пидор и говорит: «Гля, бородатые! Наркоманы наверное. Да ещё выёбываются на наших баб!». Через дверь видно другую комнату, где собрались ребятки — собрались нас бить. Тут я кричу, хватаюсь за голову, кричу:

Что же я ей сказал! — бросаюсь в истерике на колени (осознал наверно что сказал своей Уть-уть).

Нас же сейчас убьют! — разрывается О.Фролов, поднимает меня, тащит почти тоскма.

Бегут с чем-то в руках, с топорами.

Запрёмся в сортире, в ванной!

Залетаем в ванную, запираемся, а те уже бьют в дверь. Ванна до самых краёв наполнена красной, мутной водой.

Сейчас вода должна почернеть, — объявляет О’Фролов.

Мы падаем, попадаем в какой-то коридор, бежим по нему. Смотрю в стёкла, в окна и осознаю, что коридор этот — переход над землёй, как раньше у нас был из института в столовую, и соединяет нашу квартиру с домом напротив, в котором бар «Феникс» (мы его зовём «Феликс»). Мы, как упомянутый выше кот, удачно перебегаем, проваливаемся ещё вниз, на первый этаж и попадаем буквально за столик. Сидим, пьём пиво…

Как всегда здесь много бычья, оно косится на нас, мы озираемся, нам неуютно, все смотрят на нас, нас хотят избить… Мочить — я внятно слышу это слово… Или это только кажется. «Это только так кажется, — говорит О. Фролов, — простая измена от передозировочки и от стресса». Я пригубляю, прихлёбываю пиво — пенистое, как моча, но холодное — всё чаще обращаюсь к нему, пью, пью, пью, и мне хочется мочиться — с каждым глотком всё сильнее и невыносимее — до рези в мочевом пузыре…

Пей, блядь, пиво! — говорит О. Фролов с такой интонацией, как будто оно куплено за его счёт.

Не могу, я хочу ззадь, — от боли я говорю нервозно, даже с некоторым озвончением.

Сзади?! Извращенец скрёбаный!

Наш разговор улавливает Уть-уть, но не та чёрная, и не моя красная, а белая — блондинистая (тоненькие волосы в хвостике), фигуристая (бёдра в светло-голубых леггинсах), мягкая (белое, бежевое лицо, именно «смазливое» «по понятиям» «нормальных пацанов», золотистые ручки), крашеная (малиновая помада, сиреневые тени, густо-чёрные ресницы) — продавщица бара и смежного с ним магазинчика. Мы, конечно, всегда заглядывались на неё: подходишь к ней, тихо так — как правило с похмелья и последние деньги, всяческая непотребная мелочь — говоришь: «Один хлеб пробейте, пожалуйста», а она так нежно пробивает, так вежливо говорит: «Пожалуйста» — «Спасибо»… А пьяное бычьё смотрит, лыбится, тянет пиво, жуёт креветки, опрокидывает водку или коньяк, жрёт закуски, внимает своей отвратиельнейшей жлобско-ресторанно-цыганско-еврейской музычке, да ещё подзывает её как кошку: кыс-кыс: «Ленок, подь сюды, с нами посиди!»… Гениальное изобретение — чтобы попасть в магазин «Продукты», надо прошествовать через притон бычья, а затем, выбрав там хлеб или батон, вернуться и пробить в кассе бара, а потом опять вернуться и забрать их, после чего вновь протиснуться через притон!..

Ещё два… нет, три, нет — четыре глотка, мучительно думаю я, и я иду в сортир. Они смотрят, переговариваются, ржут, жрут. Она выходит из-за стойки — переминаются ее голубовато-белые ягодицы, просвечиваются маленькие кружевные трусики, плавают, покачиваются бёдра — удаляется — в сортир — крошечная комнатка с тонкой дверью, оклеенной моющими обоями — запирается. Тихо звучит музыка, а дверь совсем близко… Круглая стеклянная ручка — блядь, ненавижу эти уебанские, блядские, сосанские ручки! Я срываюсь с места — с разбегу — головой — в дверь клеёнчатую, она — внутрь, а там совсем маленькое пространство… Я дам просраться! Дверь, пискляво поскрипывая, возвращается обратно; я, держась за косяк, выгибаюсь книзу, приподнимая правую ногу — стойка — хоп! — удар ногой в дверь…

Вот я на полу, хватаю ее за расшибленные колени, давлю на них, развожу… Сам я уже не я, а чёрная Уть-уть (офроловская). Я страшен (страшна). Я яростен и возбуждён. Она дёргается на унитазе, вся дрожит и плачет, тёплая. Я лезу, лезу к ней вниз, я раздираю ее, разрываю ее пополам, вгрызаюсь, врываюсь в неё головой, я — она…

С моим зрением началось такое, чему сами глаза не верили — они отродясь такого не видели — ни во сне, ни наяву, ни по телевизору. Мой взгляд с быстротой молнии переместился по прямой (причём понизу, практически по полу — как он был на уровне унитаза) в самую крайнюю точку помещения — какую-то подсобку или кухню — как по трубе переместился: эту точку я теперь видел прямо перед носом и очень-очень ярко — словно в увеличительное стекло на солнце; как будто, пролетая по этой трубе, я замечал также, но уже как в тени, всё, что было за её, так сказать, стенами — в частности, она, как лазерный луч, пробила красную мякоть Уть-уть, потом её позвонковые кости, потом тонкую стенку, потом ещё две толстых бетонных стены; чуть на периферии, но тоже довольно заметно, сидел рыжий кот и жрал кости от жареной рыбы. С другой стороны кто-то шевельнулся и — нагнулся — девушка — мой взгляд мгновенно расщепился на две трубы, устремлённые, упёршиеся (я как бы вовремя затормозил) одна в кота, другая под юбку — труба или луч кота был рыжий, переходящий в ярко-алый, в светящийся фиолетовый, а затем в ослепительно-солнечно-жёлтый и такой же нестерпимый зелёный, луч девушки от ее белых трусиков с зелёными точечками-горошинками был зеленоватый, плавно переходящий в ослепительно-жёлтый, а затем — как от салютного взрыва — из центра его стал разъедать фиолетовый, а его, в свою очередь, ярко-ярко-алый… И всё это в одну секунду! Я почувствовал какой-то удар в мозг — как первый толчок опьянения, но гораздо мощнее. Тут же мой взгляд ещё разветвился — и я обозревал уже семь точек, рассматривая их с неестественной ясностью и подробностью и раскладывая даже на цвета спектра. Как трещина по льду, он еще разветвился, ещё и еще, превратившись в немыслимый для человеческого мозга гипертекст восприятия — я осознавал это, осознавал, что контролирую и анализирую одновременно все точки, восходило, как солнце — медленно и величественно — осознание своего почти божественного могущества… Тут меня кто-то толкнул ногой (Репа!), и я проснулся…

Несколько минут я лежал под впечатлением сна, ничего не видя и не осознавая — словно глаза мои были закрыты очками, в которых проносились отголоски только что прерванного чудесного сновидения.

Я опомнился и выскочил в оставленную открытой входную дверь — Репа утекала по леснице.

Сыночек!

Ну?

Ты куда?

Домой! — куда!

А… ну приходи на Кольцо вечером или днём зайди…

Не знаю…может и зайду…

Репа залишилась вниз, но вдруг тормознула.

Купи Рыбаку бинт — деньги-то есть?

Есть немного.

Ну и в рот вас поцеловать!

Я вернулся, запер дверь, прошёл на кухню, осознал, что время ещё совсем рано — часов семь. Обычная история — с похмелия вскакиваешь ни свет ни заря, сотрясаемый жаждою, и начинаешь варить чефирное. Выпиваешь бокалов пять чаю (хорошо бы с лимоном!) и тут уже успокаиваешься и тянет в сон. Но — не тут-то было: чай имеет интересное свойство прочищать желудочек — внезапно чувствуешь резкий физический приступ голода (ну и в сортир, конечно, сбегаешь пару раз). Начинаешь варить что-либо. А голова-то… и вообще трясёт, ломит, ломает, крутит, мутит и подташнивает… Но настроение конструктивное, приходит совесть (иногда — вместе с хозяйкой — это невыносимо!), да и жрать уж очень хочется — и если уж не очень великое похмелье, начинаешь варить и убирать — главное по совместительству с этим ещё окиферить несколько раз.

Так и теперь. Я поставил чайник, включил радиву и пошёл в туалет.

Я пытался мыть и убирать, искал курить и картошку. И вдруг — прислушался — шла «Утренняя панорама» Тамбовского радио — говорят что-то про Бирюкова, потом выступает сам Обериук (как зовёт его О. Фролов), а потом — «А сейчас нам почитает свои стихи молодой поэт О. Фролов»! Я побежал будить Санича (О. Фролова не добудишься и вообще ему до китайской лампочки) и буквально-таки врезался в него — он сам вскочил и неустойчиво направлялся на кухню.

…и в божем саду божий зад щас будут Дюкасс и Сад…

— с каким-то изяществом довольства и фривольства завершил поэт О. Фролов, и тут ему задают вопрос:

Скажите, давно ли вы занимаетесь поэзией?

Давно, довольно-таки… давно… (как бы зевает).

(Мы с Сашей дохли: нам слышалось «Часто, часто, практически каждый день…»)

С детства наверное?.. — очень умильный, я бы даже сказал, доверчивый голосок репортёрши.

Да! — очень грубо, развязно, дебильно, бахвально и несколько даже хрипло отрезал поэт.

Тут всё замялось какой-то музыкой на флейтах. А мы с Сашею закатились.

Когда это он давал интервью?

Да уж давно, я даже и забыл про это… хе-хе!

А тебя почему нет?

Я прочитал один стих в микрофон и ушёл — надо было домой ехать. А этим ренегатам говорю (там ещё Репа была, но она, по словам О. Ф., всю дорогу молчала — вернее, мычала и издавала иные нечленораздельные непотребные звуки): дети мои, прошу вас, выступите как надо: поприличней, повежливее, душевная чёрствость ни к чему, дурачее дело нехитрое — вы попробуйте с умом выступить, чтобы было… прекрасно… и не вздумайте обожраться! Они: иди, Лёня, иди себе, Леонид, со спокойною душою, ты наш лидер золотой… Только я ушёл, они нырь в ларёк у «Кристалла» и скушали бутылку «Смородинки», а вторую притащили с собой в студию, чем смущали остальных представительниц «АЗа» — Да… и вот что получилось — скотиняры! Я-то думал, что уже и не будет этой передачи…

Мы перестали смеяться, почувствовав между тем укол бессознательного удовольствия — от рассказа о пьянстве и профанстве. Хотелось ещё — с похмелья это само милое дело, тем более, что практически безопасно — ведь подобные рассказы «по трезвяку» страшно распаляют душу и стопроцентно приводят к пьянкам ещё хуже тех, коими они инспирированы.

Я разыскал сигареты («Приму», конечно) и показал их Саше:

Видишь вот эмблему — «два льва возле какой-то фигни, подпирают её с двух сторон» — цитирую О. Фролова — так вот: он говорит, что это черти!

Мы опять удохли.

Показался Михей — весь сонный и какой-то слипшийся — проследовал в сортир, потом вышел, сказал «Дурачьё!» и последовал опять спать. Я стал заниматься навариванием чая (облазив все шкафы, нашёл нечто похожее на заварку, но пахнущее какой-то гадостью). Саша ослаб от курения и было хотел тоже на покой. Но я дал ему воды (пол трёхлитровой банки) и пообещал ещё и чефира. Он жадно впитывал воду в свой брутальный большой мешок, брутально-эмоционально провозглашая: «Какой насос! О, какая прелесть!» Он буквально (и брутально) стонал.

Я и не думал, что простая вода из крана может доставить человеку такое наслаждение и счастье! Она, конечно, брутальненькая — водичка-то — жёская и тяжёлая: в ней, видишь ли, много железа…

Ага, посмотрю, как ты будешь пить первую чашку чефира.

— Посмотри… Ты бы, боярин, боян Саша Буй, сообщил мне сказ про то, как О. Фролов, кнезь наш Великый, в хоромы твоя во батрацких али басурманских халатах пришедши.

Да ты уже слышал.

Я слышал от самого Рыбаря, а как он может рассказывать о своей невменяемости, как не с твоих слов!

Блин, я вообще упал в осадок от этой выходки! уж сколько всего чудили, но это уже совсем!.. Да а вчера-то, еба-а-ать!

Ну ты будешь рассказывать или как?!

Ну ты дашь «Приму» или нигде?!

Я дал ему ещё закурить и стал ополаскивать Володеньку и наваривать в нём чай.

…Итак, мы с О. Фроловым…

«Итак»!..

…Итак, мы решили выпить — выпить как обычно — то есть взяли литор сэма. Стали думать, где его выпить нам. Решили пойти на природу, то есть в маргиналии, то есть на озеро около дорогого нам нашего завода «Пигмент». Прошли корпуса «Пигмента» и вышли на место — за забором и собственно за озером. Расположились прямо на траве.

По дороге купили буханку хлеба, запивки и банку консервов. После первых двух выпитых стаканчиков я захотел открыть консервы, но сраным ножичком не очень хорошо получалось. О. Фролов сказал: дай сюда, блядь, не умеешь, и мастерски выполнил. Смотрю: а он уж хуяк и открыл! Стало невыносимо жарко (пошли-то часа уже в четыре), и нам пришлось растелешиться: сняли майки, О. Фролов закатал штаны и вытащил из них свой солдатский ремень. И тут оказалось, что мы сидим рядом с тропинкой, по которой ходють люди — дед с бабкой. «Отдыхаете, ребята?» — на что мы очень весело, я бы даже сказал, несколько жестковато, сказали: «Да!» и стали отдыхать ещё жёстче.

Мы уписали литор, а наступили уже сумерки, надо было идти домой. Во время пьянки мы не двигались с места, вставали только чтоб отлить уриной в можжевельничек, поэтому действие змия было неосознанным. В полной мере мы осознали его воздействие, когда прошли метров 100 — точнее, осознал я, а О. Фролову было по хую — у него сорвало башню. Майки мы, естественно, надели уже… Вернее, О. Фроловуже снял опять. Вышли на асфальтовую дорогу за корпусами «Пигмента» (а, он говорил ещё, что название завода переводится «Менты — свиньи»!), О. Фролов начал пороть так называемую хюйню. Стал куда-то порываться, я его хватал за руку, призывая домой и в сознание. Он продолжал сопротивляться, я ему сказал: щас уебу и уебал прям в лицо. Он стал уж подходить ко мне с намерением замеситься, но драки как-то не получилось: О. Фролов замялся, а сначала, конечно, корячился: ну чё я не могу ответить что ли?! Я был в майке, а О. Фролов нёс свою в руке. И тут он стал её выкидывать. Я, главное, подбирал и как дурак ему отдавал. Он взял и выкинул ремень. Я поднял его, а отдавать не стал, думаю: чтобы не перегружать, а то точно что-нибудь выкинет. Зачем-то намотал на руку — как в армии хуячатся при глобальных драках часть на часть — и так и пошёл.

Нам захотелось курить. Я говорю: Сань, давай закурим. Он достал «Приму». Оказалось, что у нас нет спичек. На счастье едет машина. Вышли на дорогу, тормознули 99-ю — выходят два быка со зверскими рожами, чуть ли не с пистолетами. «Извините, — говорю (причём не разжимая рта, потому что в нём «Прима»), — у вас не будет сигарет?» Полминуты помолчали — думали, переглянулись, удохли, сели и уехали. Курить так и не получилось. Даже О. Фролову! Да мы уж и забыли. Раза после сорокового он успокоился — одел поданную ему майку — это было уже около депо на Чичканова — а до этого он швырял её прямо на улице куда не попадя. Где-то до мясокомбината мы дошли без происшествий (как нас менты не заметили — тут ведь опорничек!). И тут О. Фролов увидел на той стороне улицы какую-то бабку, которая, по его словам, мешала ему жить.

Он выпростал свою косоротую натужную ухмылочку, согнулся, как крюкан, и устремился за бабкой, крадясь в тени деревьев (уже горели фонари). Я за ним, он от меня — и за бабкой. Подзывает меня и говорит: пойдём, Сань, я её убью, всё равно никто не узнает и ничего не докажет. Я стал его отговаривать — заговаривать зубы, тянуть время, чтобы бабка смогла скрыться во дворе. Когда она пропала, и О. Фролов осознал сие, то сам сказал: пойдём, Сань, домой. Я аж удивился. Да, пройти-то до дома оставалось от силы метров 200 — кто же мог подумать, что начнётся самое интересное…

Этот ренегат опять снял майку и выкинул её за забор частного дома, откуда я её достать уже не смог. Потом он стал отставать и прятаться за деревьями. Я останавливался, звал его. Он, со своей улыбочкой и вытаращенными глазами, приговаривая что-то типа «Володя, Володенька, открой» из «Места встречи» и «В пизду тебя, в пизду тебя» из «восстановленного Достославного» (хы-хы, да ты поди и научил!), выглядывает из-за дерева и опять прячется — как будто я его не вижу! Потом стал даже перебегать на другую сторону улицы. У 2-й Шацкой всё это вроде бы прекратилось. А я решил сделать хитрый шаг — пустился бегом, завернул за угол и хотел посмотреть, что О. Фролов будет делать.

Ну ты и хитрый, Саша, я поражаюсь! — вмешался я, О. Шепелёв, удыхая (а вообще я подгыгикивал на всём продолжении рассказа).

Сам поражаюсь. Ты слушай дальше! Во время выполнения сего замысловатого маневра я ёбнулся с бугорка, что и естественно. (Да, наш Саша Большой действительно всегда падает припимши, наверно из-за своего роста.) Упал прямо на колени! Кое-как встал, подошёл к углу и осторожно выглянул к тому месту, где должен был стоять О. Фролов. Но его не было. Оказалось (как после я узнал от него), что О. Фролов, завидев, что я от него побежал, сам побежал от меня в другую сторону. Минуты три я оглядывал улицу (причём стоя наместе), потом пошёл домой. Мне опять захотелось курить и я обнаружил в кармане рубля полтора. Купил две сигареты и спички. Один «Аполлон» искурил прям у ларька. И тут чувствую — по ногам ветер гуляет. Посмотрел: а коленки-то разорваны (когда с бугорка-то). Ну и в рот копать! Да в рот этого О. Фролова! И прям в таком виде — изодранный, пьянищий в жопу, с ремнём на кулаке пошёл домой через двор.

Моё ухо раздражали звуки, похожие на «Чижа» — около третьего подъезда сидело кучка шершней и бренчали на «бобре». Я приостановился, с трудом закурил второй «Аполлон» и подхожу к ним: «Хули орёте, мудаки! Время уже одиннадцать!» Они заткнулись и стали расходиться. Я им вслед ещё благословил на весь двор. Захожу домой. — «А где Саша?» — спрашивает мать (он у меня же должен был ночевать — тебя-то как раз не было с ключом) — «Не знаю. А разве он не пришёл ещё?!» — «В чём дело?» (тут и батёк выходит) — «Мы как-то разбежались»… Получив подобный ответ вопросов на шесть, маман рассвирепела и провозгласила: «Идите Сашу моего ищите и без него не возвращайтесь!» Десять минут двенадцатого! Пошли обходить Шацкие. Батёк шёл посередине дороги, а я лазил по кустам и искал там тело О. Фролова, расшугивая при этом всех бабок на лавках дебелыми выкриками «С" а-ш" а!» К тому же, я опять же зачем-то взял собой ремень.

В поисках прошёл час. Батёк сказал, что устал и пойдём возьмём бутылочку, деньги я взял. Мы взяли и пришли на 2-ю Шацкую его пить. Смотрим: два мужика сидят уже в дуплет на подоконнике (низком) частного дома. Мы подошли, предложили им выпить. Они ушли. Оставили на окне два охуенных помидора и немного хлеба. Пили из горла (!), поскольку во мне уже сидело пол-литра, пить я не хотел, но, влив в глотку граммов пятьдесят, не продолжать уже не мог. Закончив 0, 5, мы пришли домой. Матери говорим: «Нету, наверно в ментуру забрали». А она нам и рассказывает всю историю: «Он уж здесь давно! Минуты через три как вы ушли, слышу звонок в дверь. Открываю — стоит: голый, босиком, ну то есть в носках, в разорванных трусах и каком-то рабочем халате, очень грязном, весь в репьях! Боже ты мой! Где ж, говорю, тебя черти носили, и где одежда твоя?! Он плечами пожимает, улыбается и заваливается в квартиру. Нет — сначала робко так говорит: «Можно?», и лезет. Я вообще, говорю, в шоке, Фролов, от тебя. А он всё: «Тёть Леночка, тёть Леночка, простите меня!» и чуть не плачет. Мне его стало так жалко… Я говорю: раздевайся, вернее, одевайся и ложись спать. Он заходит в твою спальню и тоже в шоке: «А Саша где?» Так они же, говорю, Саша и Саша-старший, пошли тебя искать. Тут он мгновенно взъерепенился, надевает опять халат, пойду, говорит, искать их. Я его схватила, на раскладушке прижала. Куда, спрашиваю, ты пойдёшь-то такой? А он: сейчас, говорит, по периметру обойдём. По какому периметру? И ни в какую — пойду и всё! Я его насильно удержала, мы тут дрались буквально-таки… Вон он спит — опять в позе сфинкса». Мы удохли радикально, а когда рассмотрели халат — ещё радикальней. Выбросить всю одежду — кроссовки, джинсы, майку, изорвать трусы (они были практически изорваны в клочья) и прям в таком виде идти по городу! А где же он халат-то взял?! Потом вместе с О. Фроловым мы восстановили, что он рванул на Полынки (а это совсем другой конец города, но, как вы знаете, для бешеной собаки сто вёрст не крюк), лазил там по разным маргиналиям, пока не забрёл на обувную фабрику, где мы в том году недолго работали. Его узнали рабочие и дали халат. Оттуда через весь центр города он шёл пешком, так как троллейбусы ходят до одиннадцати. Но это суть только догадки. Вполне возможно, что он был не там, а на АРТИ, где мы тоже работали (но это значительно ближе, и тоже токо несколько дней!) — он только помнит, как они умилились и дали халат. На другой день я часов до двух не мог встать, О. Фролов сидел смотрел «Солярис» по телевизору, я заставлял его подтаскивать воды, а потом и чифира, а потом и свои штаны и его халат. Халат был стильный — тёмно-синий, без пуговиц, весь в каком-то мазуте и грязи, штаны оказались тоже непригодны и с них потерялся ножичек с ключами. Мы облачились в новое (О. Фролов выглядел как кловун в моих ботинках и подвёрнутых джинсах), отпились чаем, поели плавленых сырков у ларька… Отгадай, что мы сделали с деньгами, которые мать дала на еду и на пиво и куда и зачем мы пошли…

Я весь укатался.

— Как ни странно, — совсем излишне пояснял Саша, — мы, сэкономив таким образом как раз на литрушечку, пошли на поиски ключей как раз в маргиналии… О. Фролов всю дорогу ныл, предвкушая. Не базарь, говорю ему я, а то будет как вчера! Ну вот и всё, дальше ты знаешь сам.

Часов только в одиннадцать проснулась, расшторила окна, посмотрела на сморщенную от света Светку (но ещё спящую), включила потихоньку Дельфина, ещё раз проверила, не валяется ли на виду что-нибудь из вчерашних причиндалов, отпёрла дверь и пошла в туалет, а потом варить кофе.

На столе записка: «Буду в обед, часа в 2. Вынеси мусор. Батон мне пришлось купить утром, осторожнее тостером, он замыкает». Это мамочка. Ксю подставила маркером жирную «С» сверху, плюнула на бумажку, ещё раз, ещё — пока писанина не расплылась, скомкала и выбросила в ведро.

И мать и отец Ксю работают в психушке. Ну и что тут такого?! Маман моя женщина в своем роде крайне умная — почти кандидат наук. Пишет, пишет диссертацию, уже лет пятнадцать, а всё не может написать, вернее, защитить. Она работает врачом. А папан санитаром — ушёл из ментуры после «ранения» (переломали все рёбра, выбили все верхние зубы, испортили, пардон, украсили шрамом лицо). Он и доволен — говорит: то надо было ловить отморозков, так да сяк, крутиться, оправдываться, извиваться, маскироваться, а тут — просто бить! Мамочка моя очень просвешённая (психолог всё-таки), всю жизнь старалась за мной присматривать, прививать мне правильные вещи — стерильные. Гигиенические — чтобы я как-нибуть не пошла по какой-нибудь кривой дорожке, всякие там книжки подсовывала, тесты испытывала… А я выросла вкривь, корявая как деревце из придавленного камнем семечка. Вместо ровного, рослого… говна. По телевизору чувак один парил: типа такая теория у него, что всё уравновешивается не только в физике, но и в обществе: доустим, если жена такая правильная вся, просто кошмар, то муж или сын алкоголик и дебошир… Хотя… наплевать!..

Сварила кофе, сделала тосты, достала масло и джем. Думала, где же бальзам или коньяк, но их не было.

Пошла будить Светку. Потеребила её ласково, та открыла глаза, улыбаясь, но тут же искривилась и злобно оттолкнула. Она вся тряслась, рылась в покрывалах и тряпках, швыряясь чем попало в подругу, стоная от боли и плача. Ксю дала ей свои трусики из шкафа, предложила проводить в туалет. Но она вырвалась, с криком «Сука! Пошла ты, с-сука!» пустилась «домой» — выбежала в коридор, к двери, в чём мать родила. Здесь она увидела себя в зеркало — верхняя губа разбита. Заплакала пуще прежнего, съёжившись в коридоре у двери, искоса бросая взгляд и на свои ягодицы, вернее, между ними…

Ксю подхватила ее под руки и потащила в ванную.

После чефирения я сильно ослаб и даже не смог ничего наваривать из еды — прилёг, приготовившись не без приятности припомнить свой сон — как будто изготовляясь к просмотру фильма — и тут же задремал, заснул, а проснулся уже ближе к обеду… Никого не было. Разошлись наверно. А где же О. Фролов? Нигде нет, даже на балконе — я посмотрел через окно — никого. Я опять лёг на кровать, размышляя. Вдруг я услышал офроловский имбецильный смешок.

Он лежал на полу на балконе и смотрел через трещину в небо. Был виден край крыши. Казалось, что это край земли, словно на летающем острове Свифта. А внизу бездна местами чуть-чуть сгустившихся облаков… Параллельно он покуривал и почитывал некий журнал без обложки, в котором была статья Ходасевича об А. Белом. Увидев меня, он зачитал с величайшим удовольствием:

Из истории: «…он танцевал страшно. В однообразную толчею фокстротов вносил он свои «вариации» — искажённый отсвет неизменного своеобразия, которое он проявлял во всём, за что бы не брался. Танец в его исполнении превращался в чудовищную мелодраму, порой даже и непристойную…То был не просто танец пьяного человека: то было, конечно, символическое попрание лучшего в самом себе, кощунство над собой… (и конечно, судя по О. Ф., не только над собою, но и над зрителем и Богом). Возвращаясь домой, раздевался он догола и опять плясал, выплясывал своё несчастье… хотелось иногда пожалеть, что у него такое неиссякаемое физическое здоровье: уж лучше бы заболел, свалился». Вот так-то вот, блять, хм, гы-хы! Вот она гениальность-то, блять! Никуда не деть.

Я был несколько потрясён и задет чем-то. И что-то нашло на меня лирическое.

Гениальность-то она тяжкое бремя, Саша.

Ну и хуй с ней. Нам не привыкать.

Вот Белый — «красный Гоголь» и всё такое, а ты знаешь…

Ой, не надо мне только мораль опять вчитывать в мозг ослабевший мой собственный… лично мой мозг… — он выразил крайнее раздражение и язык его заплетался, и при этом морщился и плевался.

Мой персональный мозг гуляет мыслию по неведомому древу — примерно там же, где и кот ходит по кольцу кругом, и русалка Санич забруталивает на ветвях, разрабатывая новую жесточайшую композицию для нашего проэкта «St. Man», а ты лезешь к нему с какой-то дошкольно-школьной мишурой!

Ну извини. Но я ведь тоже, так сказать, содержу в себе не Левина какого-нибудь с обобщающе-повторяющим выражением лица, но Санича, кота и баранделя, которые находятся в состоянии сложного взаимодействия друг с другом, а также с моей (и, напоминаю, даже твоей) мозговой оболочечкой. А в искусстве ведь как: не говори «тьфу» пока не переплюнешь.

Олёша, гений, прости! Ты насос и мне насос открыл!

Вот это уже лучше.

— Ты всегда ведёшься, когда перед тобой пресмыкаются — это же недостойно истинного гения!

Ясен пень. Это компенсация. В жизни гения только лишения: никто не находится к тебе в поощрении, не рад твоим творениям (да ты поэт! — а я и не заметил), и нет ни дома, ни семьи, ни девушки, ни карьеры и, я думаю, ни друзей…

Ну я ж тебя люблю (я даже один раз поцеловал в щёку, за что ты мне въебал, мюдок деревенский). И с Репой вы педерасты!

Платонически! Этот мир, Саша, враждебен художнику. В нашем мире художник — это тот, кто в одной руке держит перо, пишет, а в другой — пистолет у своего виска, и каждая строчка, каждое слово, каждая точка может стать последней. Каждую секунду он принуждён решать — продолжать или стрелять. Но фокус в том, что выстрелить по сути дела можно только один раз.

А бросить?

Каждое слово раздражает, психика расшатанная, пистолет тяжёлый… Графомания — мания, страсть и смысл всей жизни — её просто так не бросишь, только вместе…

Вот в таком роде беседа.

После всех процедур и увещеваний относительно нормальная, одетая в мягкие трусики и свою одежду Светка сидела на мягком стуле (выгибая спину, стараясь не прилипать намазанной детским кремом болевой точкой) и пила кофе с абсолютно ненормальной Ксюхой.

Надо что-то делать с тобой.

Да неужели? Лечить, в дурку — или — в дырку?!

Не смешно. Ты сама должна взяться за себя, сосредоточиться, поднапрячься…

Да ты знаешь мой рекорд?! — 5 и 6! — куда ж ещё «поднапрячься»?! Хотя… на этом я всё равно не остановлюсь… Ненавижу волосы! ты видишь: я вся побрита, а то у меня были длинные — просто гипероволосение какое-то!.. Самый большой волосок я выдернула и измерила — пять сантиметров шесть миллиметров! Я думаю: это совпадает, хотя волос и с лобка, а не…

Ну что ты несёшь — слушать противно! Ты правда рехнулась, Ксю.

Я засунула себе самую толстую вещь — флакон от спрея — а потом измерила и его — оказалось — пять и шесть!..

Ксюш, хватит, я прошу тебя…

Да ты ешь, не переживай, не болтай, а то ещё подавишься — отвечай за тебя!..

Именно: отвечай!.. Я же твоя подруга…

Ну и что?

Давай разберёмся вместе. Расскажи мне всё по порядку. У тебя всё это началось после того случая — на Кольце… Я ведь так ничего толком и не знаю… Расскажи мне, пожалуйста… почему ты скрываешь, тебе больно об этом…

Вся эта фигня началась после той фигни в сортире на Кольце. Тот самый сортир, где мы всё время с тобой ссым на Кольце! Я захожу в этот злополучный сортир на Кольце, делаю свои дела, открываю дверь с крючка, выхожу и как бы сталкиваюсь в дверях с этим мужиком — чувствую: я ещё не вышла, а он прёт, рванулась вперёд — прямо на него, прямо в его объятья, в его когти… Он сдавил мне горло руками, впился губами в мой ротик, тут же отшвырнул меня очень сильно, а сам пошёл закрывать дверь. Я кое-как поднялась и бросилась к окну. Но он тотчас же напал на меня, навалился, одной рукой сдавливая горло (хватка у него была невероятной силы, просто железная), а другой залез под юбку (я тогда ещё носила юбочки и платья) — большой его палец сразу вошёл в меня — я даже не успела вскрикнуть, а потом нижние четыре въелись в меня снизу, в более узкое отверстие — он только три раза сработал рукой, и я уже кончила, как сука — из меня всё потекло ручьём, как будто я описалась, я орала, плакала, сама целовала и лизала его. Он высвободил руку и вцепился обеими мне в горло, удушая и при этом целуя — по-лесбияничьи играя языком с онемевшим моим. Я вдруг тупо, пассивно осознала, что всё. Мне представилось вдруг — в одно мгновенье и само собой — настолько ясно, так что я как бы почувствовала всё физически — как он целует мой онемевший, как от новокаина, рот, пускает в него слюни, его раскалённый огромный член уже упирается мне… и он трахает меня мёртвую, но ещё свежую и тёплую… и кончает огромным взрывом в моё нутро, которое всё ещё что-то чувствует, но очень равнодушно… потом он, конечно, насилует меня, мой труп, в извращённой форме, не обращая внимания на грязь… Это промелькнуло у меня в голове в секунду или даже меньше, моя рука вдруг наткнулась на ножичек, всегда вместе с ключами пристёгнутый к моим штанам, из последних, но яростно-отчаянных сил я вонзила его ему под рёбра — он отпрянул, заорав, отошёл пару шагов, и, стоя в центре комнаты, корчась в судорогах наслаждения, начал яростно онанировать — я осознавала уже, что даже не пытаюсь бежать, а еле-еле передвигаю ноги, ползу… а так же, что я была ведь в юбке, а не в штанах, и что ножичек был на цепочке… и что я проснулась уже…

Так это всё было во сне! Ну, Ксюха, ну…

Да, во сне. Но была и вторая серия — Фредди Крюгера смотрела?

Судя по интимным подробностям, ты чего-то дуругого обсмотрелась!.. неужели, у тебя такие сны?

Короче, я захожу в тот сортир, потом выхожу уже, а в дверь молодой человек — почти как тот, только помоложе — и он придерживает дверь и на меня её давит и втискивает меня внутрь, смеясь и слегка обнимая — я хватаю ножичек, пытаюсь раскрыть его с длинными ногтями… Он что-то говорит, типа «Какая хорошая девушка» или «Можно познакомится?», смеясь и даже стесняясь, а у самого странное, страшное лицо — я всаживаю ему в бок ножик и убегаю…

Не поняла.

Ну и пошла ты.

Ксюх, ну извини…

Что «извини»?! — я ей рассказываю, а она…

Я всё поняла, Ксю, мне кажется: я всё поняла… только вот…

Что «ты поняла», какие «такие», что «вот»?!.

Ты вегда была впечатлительной, ещё с детства — помнишь, дружили? — но почему, почему ты циклишься именно на анале?!

А-ха-ха! С точки зрения современной психиатрии, анально-генитальный контакт между мужчиной и женщиной (а уж тем более женщиной и женщиной!) не является извращением!

Я…

Я помню — вот в чём вопрос! Я действительно помню всю эту хуйню из детства! И я очень впечатлительна, это правда… Вот я и циклюсь на анале, вот я вся такая, у меня всё такое!.. А ты циклишся по-другому: жрёшь цикл и всякие колёса как последний даун из психушки!..

Я…

Вот расскажу тебе, подруга моя… расскажу, с чего всё началось… Ты когда в первый раз трахнулась?

Два года назад, у Лёлика на даче…

А я, прикинь, в пять лет — или даже в четыре!

Это невозможно!

Ну почему же. И ты ведь тоже в этом участвовала, или, по крайней мере, присутствовала… Длинногачая, сухонькая Светочка с косичкой, похожая мордочкой на лисичку — помнишь?!

Фотографию помню — и у тебя такая есть, всё ясно.

Я дружилась с тобой, а ещё больше с Ленкой из 64-го дома. Она была года на два или даже на три меня старше — ну и обучала всяким штучкам. Мы постоянно лазали с ней по подвалам, на стройке… Ты помнишь, что там было: это и отхожее место, и «пятачок» взрослой тусовки, и «лежбище», где происходили, как я теперь понимаю, не только свидания с поцелуями и добровольные акты, но и изнасилования, в том числе групповые… Ленка эта постоянно там тёрлась, она и рассказала мне, что такое «задуваться», «трахаться», «сосать»…

Да, рановато в четыре годика знать, откуда берутся дети…

На детей и откуда они берутся мне всегда было наплевать, и откуда я взялась — такой вопрос меня никогда не интересовал. Секс и деторождение скрёбаное в моей голове никак не были связаны. Когда мамочка в четырнадцать лет, долго колебавшись и, видно, долго готовившись, накрыла мою руку своей и романтически заглядывая в глаза (совсем как в бразильском каком-нибудь сериале), вымолвила эту идиотскую фразу: а ты знаешь, доченька, откуда берутся дети? Я вся в шоках! Мама, отвечаю, их достают из животика через дырку между ног (а у мальчиков такой нет), а раньше, когда я была маленькая, я думала, что их достают через жопу, и задуваюся все, как мне объяснила Ленка из 64-го, тоже через жопу!.. Маман была тоже шокирована не на шутку и тут же притащила мне приготовленную книжку по гинекологиии и два презерватива. Рассмотрев картинки, я была шокирована ещё больше — это отвратительно! То же самое с картинками на обратной стороне упаковки гондонов — первый раз увидела, что их можно надевать на член! Фу, какая гадость — и всё это люди, человечество, а невинное удовольствие происходит через засовывание члена и куска резины прямо в твой чистенький передок, а потом оттуда высовывают эту тварь, которая намного толще, чем член, да ещё и без презерватива…

Ты что-то перегибаешь палку.

Палку?! — закричала Ксюха, вскакивая, а дальнейшие объяснения она вела метаясь по кухне и показывая, как на театре. — Мы с Леночкой лазили, она мне всё объяснила, а потом и показала… Тут все показывались постоянно — и ты тоже, милая — хули делать: выйдешь на улицу (детсад ещё не достроили, да я и потом в него считай не ходила), встретишь кого-нибудь из вас и пошли — куда? — показываться! Сами с собой или с мальчишками — всё равно. А с Ленкой мы ещё писали друг на друга — прихожу домой — вся майка, все трусики, юбка — всё мочой воняет. Мама меня била. Потом Ленка сказала, что задуваться — надо засовывать себе в попу, когда какаешь, авторучку, только тонкую… Мне было очень страшно, и ей пришлось мне помогать… Я пришла вся в дерьме. Кстати, в свежем… в его запахе есть что-то необычайно привлекательное, притяга…

Фу, что ты несёшь…

Надо запатентовать — изготовление духов… Тоже самое и пись-письки — какая-то едкость, солоноватость… когда лижешь, или грязные трусы… А фекалии — в маленьких количествах — ну тоже когда лижешь, допустим, — горьковатость, пряность… Или пот, естественный запах человека… «Парфюмера» читала?.. Или запах сортира… Ну, это не то, конечно… Что морщишься? Ладно… Потом мы много наблюдали в туалете, и там она познакомилась с какой-то девушкой, уже почти взрослой, лет, наверно, двенадцати или даже больше… Она пригласила меня наблюдать в щелку, как они будут «показываться по взрослому» и подруга ещё даст ей целый рубль!.. Они залезли в подвал, уединились и уселись ссать, потом стали нюхать друг друга и пробовать на вкус, сняли трусы, девушка удобно устроилась на ватнике и приказала Ленке лизать ее, пока она не скажет, что хватит. Сама она вскоре стала орать, таскать Ленку за волосы, но всё равно говорила продолжать — для меня это было дико. Потом она сказала, что Ленка может как-нибудь пригласить пожружку, чтобы мы лизали с двух сторон, потому что так лучше, и обеим она даст по рублю или по пятдесят копеек — ха-ха! А она может, если мы хотим, полизать нас, и даже бесплатно, только взрослым ни слова.

Кошмар! И так тебя развратили?

Не-а, в другой раз она, эта лесбия, не пришла. Мы устроили совсем другое — оргию. Там был этот… Макс, по-моему, Алёшка Дыкин, Ленка, Маша «Сос» и я… и ты… играли в войнушку на стройке, в разведчиков или партизанов, полевая кухня, вся фигня… собрались карту рисовать… Ленка командиром была всегда — якобы потому что у неё фамилия Командирова или что-то похожее… пробовали осколком красного кирпича — не очень получалось, я тут говорю: у меня дома есть фломастеры — двенадцать цветов (тогда это большим рейром считалось, круто воще), мы с тобой пошли ко мне домой. Теня тут тормознула мать, ты ушла домой, а я через полчаса опять туда смылась, хоть и без фломастеров… Прихожу и вижу: эти две стоят опершись о перила, спустив трусы и задрав юбки, а мальчики, тоже голые, трутся об них. Увидев меня, они испугались. Надвинули штаны. А Лена говорит: будешь с нами играть, Ксюш? Буду. Только ты во всём меня будешь слушаться, ладно? Ладно, ты же командир. Становись вот сюда, снимай трусики, наклонись вперёд и руками расширь попу, а мы по очереди будем тебя… будем тереться об тебя… а мальчики могут прямо вставлять…

Да как же они вставят, когда им ещё самим лет по пять-шесть!

Не волнуйся: вставили. Я сама не знаю как, но помню это ощущение — горячий, жгучий кусок плоти входит прямо в тебя, внутрь… Правда особо не трахали — в смысле не было сильных телодвижений, толчков, криков и экстазов… Помню, первая Ленка — горячий мокрый лобок трётся прямо там, так и напирает… потом другие… Потом Машку поставили, а мы все её того… Потом Ленку, потом мальчиков…

Что же они тоже друг другу всовывали?!

А ты как думала! Они же сразу согласились. И мы тоже тёрлись об их попки.

Ну и кошмар. Мне кажется, Ксю, что ты приукрашиваешь…

То есть вру, ты хочешь сказать. Мне нет интереса тебя убеждать. О таких вещах вообще…

Я понимаю, Ксю, но…

Чем тебе доказать? — ты не веришь, что я могу засунуть 5.6? Сейчас я принесу этот флакон…

Причём здесь это?

В диаметре, дочка, 5, 6! Никаких конусов. Шесть уже не получится никак, 5 и 7 не получится, а 5 и 6, хоть и с очень большим трудом, влезет! Человеческие возможности безграничны, главное — тренировка, работа над собой… самосовершенствование, саморасширение!..

Светка ёрзала на стуле, ища удобное положение, сжимала мышцы живота — даже морщилась, на секунду делая кислое лицо, — делая беззвучными причинённые искусственным вмешательством телесные процессы.

— Знаешь, Ксю…

Знаю! Пошла куда подальше!

Ксю, я хочу…

Пошла на хуй, вон отсюда. Убирайся на хуй отсюда, иначе убью, блядь, или выебу, падаль! Ёбаный психолог, девочка-мажор! Наркоманка хуева несчастная!

Ксю, мне очень жаль…

А мне — ни капли, и всем расскажу, как Светочка Кутихина, отличница расфуфыренная, свою жопу подставляла, половинки раздирала! Обосралась вся, аж в чужих трусах ушла! За один удар бляшкой сосаться кидалась, в любви прзнавалась, слюнявилась…

Мне очень стыдно, Ксения, но я не могу пока уйти.

Ах вот мы как заговорили! Что ты подумала, а? Самоубийство, да?!

Нет…

Да! Иди, иди.

Ну и пойду. Ладно, Ксю, надо правда идти…

Не уходи!

Она бросилась на колени, обнимая ноги подруги.

Ну, Ксюх, ну хватит… Хватит всей этой комедии… Мне надо домой… Если ты… будешь говорить об этом… то, что вчера… я… я… так не могу, не буду вообще с тобой… общаться…

Может ты хочешь сказать: трахаться, а?! «Общаться» — блядь, что за слово?!!

Извини, Ксю, я пойду… Я думаю, тебе… впрочем, как хочешь… Мне жаль, пока.

А мне как быть?! Как же мне-то?! В рот! Я хуею, я совсем охуею, Светка, блядь!

Ну, не знаю… Держись… Найди себе какого-нибудь извращенца, партнёра… или партнёршу… Тебе вообще чего надо?.. А, знаю, извини… Как-нибудь пересиль себя, завяжи…

?!? — Хватается пальцами за глаза, тискает, трёт их, закрывая ладонями перекошенное гримасой лицо.

…Я не в том смысле! Просто…

Иди, мне пора в ванную, а то мамаша щас придёт. Новый рекорд, каких ещё не видел мир!

Светка обувалась, нагнувшись, Ксю шлёпнула её по заду — как и вчера, как будто ничего и не было!..

Может всё же тебе тоже?

Дай мне слово. — Уже открывает дверь.

Да не буду я, дурочка.

Я в тебя верю. Поверь, в мире есть вещи и получше…

И побольше! — и мне не терпится их заполучить…

Она ушла.

Ксю распахнула дверь — уходит по коридору — хотелось её вернуть, снова сделать с ней…

Только к обеду мы выбрались из квартиры, была самая страшная жара, я шёл в библиотеку переделывать реферат и писать дипломную работу. О.Ф. шёл за мной в надежде выпить пива за мой счёт. Последнего от всей квартплаты осталось почти ничего, и хотя бы это последнее я не очень хотел тратить на выпивку. Вернее, безумно хотел, но скреплял себя силой воли, которую профессионально подтачивал О. Фролов — он ныл, проклинал всё на свете, всё и всех в Тамбове и лично меня. Он уже утром выудил опять денег из моих штанов и сходил купил себе бинт — благо, что он действительно стоит копейки. А рука у него, естественно, болит — говорит: возьми порежь себе прямо совсем чуть-чуть, хоть только самую кожу, тогда поймёшь сие особенное ощущение назойливой, ноющей, режущей боли.

Только мы вышли из-за угла дома, как налетел отвратительный ветер с пылью (кажется, в последние несколько лет целые ураганы из песка и пыли вошли в привычку горожан как тот же тополиный пух, который, кстати, тоже тут как тут). Хоть я был в очках (типа кота Базилио), мне в глаза попал песок, я остановился, снял «слепыши» и стал говорить много и долго о том, что такое жара, пыль, ветер и песок, и тополиный йух, и похмелье, и институд, и реферут, и дипломник, и О. Фролов-ренегат. Песок скрипел у меня на зубах, я плевался, а О. Фролов, подтянувший меня за рукав к откуда-то возникшей прямо у нашего дома пивной точке, резюмировал: «Реальность говно: давай обожрёмся!». Я чуть запнулся, поколебался в своей устойчивости (а не взять ли небольшую трёхлитровенькую баночку холодненькую — и домой!!), но вырвался и, нагнув голову, как бы против ветра и прочих стихий, зашагал дальше, отговариваясь на ходу: «Надо диплом писать, уж все сдали, а я только начал… И в кеглях пиво я никогда не поощрял».

Алёша, Цезарь, ты гениален, — дай мне на «Жигулёвочку», в Лётке ведь давал… — Этот тезис он повторял во всяческих модификациях до самого рынка, при этом тянул меня за рукав, забегал наперёд, пресмыкаясь и демонстрируя какие-то бумажки из карманов в качестве набросков гениальных его будущих стихотворений и прочих творений, которые он мне продаст за 3. 60, хотя вообще-то они стоят значительно больше… сотни и тысячи долларов… это раритеты… им место в Библиотеке Конгресса… фолдер такой-то, лист такой-то…

Не хочешь идти в библиотеку, иди домой, что ты вообще увязался! Не один я, оказывается, поражён мегаломанией!

(Я знал уже, что после отдачи средств на «Приму» или на пиво эпитеты «Цезарь», «гениален» и т. п. с фатальной быстротой сменятся на «мудок», «бирюковский подсозок», «председательский сынок», «Лёня «Орешки» Шепелявый», «Алёха», «Алёша с посевной» и даже и более витиеватые, если много ещё осталось «Примы».)

Тебе ведь тоже надо писать, черепная система!

Алёша, Алёшенька, сынок… то есть отец, Цезарь Гай Юлий, наследник Империи, дуче, команданте, Единоличный Лидер «ОЗ», Величайший Стилист Вокала, Гений Филфака и Всего Мира, я веду, веду научную — тот раз писал, целый день парился на четвёртом этаже, как дурильня, Эткинда листов на 10 переписал, а там всё жесточайше: нарраторами всякими пересыпано… ой-йой-ой! Я этого не выдержу, Олёша!.. — он даже подпрыгивал предо мною, потрясая папкой.

(Мы, профаны, как два профана, шли с папками с бумагой под мышкой! без бровей, лысые, я в красной майке с Че Геварою! — все прохожие лупились в нас и показывали пальцем! Некто Славок, наш сокурсник и человечек не очень большого роста (зато обладатель совершенно белых волос и огромных ушей — что тоже немаловажно в свете выше- и нижесказанного) и, соответственно, ума, чтоб сочинить нижеследущее, рассказывал о своём дальнем (повторяю: дальнем) знакомом, который очень любил Гитлера и изображал его из себя: отрастил усики, выкрасил их в чёрный цвет, сделал чёлочку, нашёл где-то форму: китель, галифе, портупею, сапоги — и во всём этом являлся ежедневно (подчёркиваю!) в Тамбове (всячески подчёркиваю!!). Каждый (каждый без исключения и выходных — подчёркиваю для особо тупых!) день он получал в табло. Я на такое не могу решиться даже ради «идеи», хотя именно сей архетип и есть стопроцентное попадание в чёрное яблыко профанации! До войны в телефонной книге Нью-Йорка насчитывалось несколько сотен людей с фамилией Гителер, а уже в 1947-м — ни одного!.. а чтоб добровольно!.. Все — абсолютно все — будут тыкать в тебя пальцем (крутить им у своего виска, прицеливаться в твой, смеяться, материться), а некоторые и кулаком, и пинком… Лучше уж выйти со стоячими красными суперхайрами и квадрообруталенной, заплетённой в косички синей бородой!..)

Нарратор — это всего лишь рассказчик, а есть ещё нарравтор и ретардация с брахиколоном — прошу не путать с барахтанием под одеколоном! — и попрошу не затруднять моё продвижение к источнику знаний!

А, а я думал это нарост… Алёша, Алексий, Алексий, Алексий, к источнику Добра и Зла подходим мы (во Имя Господа Нашего подходим!), распознаем двуличие мира сего, вкусив от змия познания, не пройдя места сего (он тянул меня непосредственно в рыгаловку «Нива»), здесь нам крест испытаний и древо познания, эдемский рай, ждущий пришествия блудныя сыннов отечества свояго… российскаго… научнаго (из Архангэлска пешком, блять!)… научнаго ума-розума познания…

Я весь удох.

Эх, Саша, Саша, жизнь наша, что ж ты…

Реальность говно: давай обожрёмси — я это утверждаю, как Диоген, как Ван Гог, как Пелевин и тысячи других нарравторов — декларировал он и растянул лицо в улыбочке, которую я называю «Марфуша» (такая была у Куравлёва в фильме «Афоня», когда он засиял улыбкой для мента, и его физиономия сразу стала соответствовать паспорту его тётки).

Нет-нет, реальность — это, так сказать, реферат надо писать, а обжирались мы вчера.

О лёша, о п о мнись, х о р о няка, ересь тв о я… Из Н о вг о р о да я, рыгал о вку в о нючую пришла п о сетить, в о ды да в о дкы п о пить, кутьи-мам о лыги п о есть…

Вон колонка, там и попей, старая.

Алёша! Алёшенька, сыночек, Цезарь, кайзер, фюрер, фельдфебель, фельдшер, егерь…

Ну вот это вот — «фюрер», «фельдшер», «егерь» — не надо…

…горняк! горняк ебучий! с шапкой и с фонариком!

(И т. п. и т. п.)

Ну вот и мама, не дала даже подумать…

Ты во сколько вчера пришла?

Поздно.

И где ты шаталась? Ушла с вечеру.

В «Танке» были со Светкой.

А почему на ключ закрылась?

Светка со мной ночевала в моей комнате.

А ещё кто?

Никого. Просто… собака была в подъезде — она меня проводила до этажа, стала спускаться… Да и поздно уж совсем…

Ага, пошла Светланка с Ксюшею в саду поспать под грушею!.. Светка твоя хорошему тебя не научит, я чувствую. Как с ней повелась — только по клубам и лазишь да на машинах ездишь. Шалава подзаборная твоя Светка, я думаю. И красится и одевается, как шалашовка последняя, и поведение какое-то вульгарное… Трахается поди направо и налево и тебя завлекает. Сама-то не хочешь в таких трусах шегольнуть по улице — полжопы наружи — да ещё ночью и в соответствующих местах…

Ну мам, хватит, что ты несёшь.

Видаки, рамштейны, пиво, клубы, машины — вот все твои интересы.

Ну какие машины, какие видаки?

Я нашла кассету у тебя под матрасом.

Ну и что?

Как что? Все кассеты у нас в шкафу стоят на полке, а это что — ? Я даже смотреть побоялась. Порнография, да?

Эротика.

Эротика! Какие вы все умные стали! Порнография — скотство, но как же без него, надо ведь знать, что куда вставляется, эротика — всё понятно, но невнятно, а любовь? Эротика — это и есть любовь?! «Делать любовь», «давай займёмся любовью» — на уме только траханье, а любви-то нет! Познакомятся в этом клубе, зальют глаза, подъедут на машине и давай!..

А как же наслушаются «Рамстейна» и насмотрятся видаков?!

…Давай-ка я тебя вот так, а потом вот так, а потом тебя, а потом мы вместе и… и всё это произносится вслух, и делается при свете, старательно и планомерно!.. тфу, мерзость! Советские времена, советские фильмы — парень провожает девушку, весь замирает, чтобы коснуться её руки, весь воодушевляется, окрыляется, читает ей стихи, а если уж поцелует, то это всё…

Конец фильма. И жили они долго и счастливо, как дураки, и на полке брали пирожки… и даже пирожные и пироги когда зарплата.

Тебя хоть раз кто-нибудь провожал, держал за ручку?

Держал, мы даже целовались, бе-бе! А ты как думала!

И когда же это было?

Вчера вечером. Меня пригласил один мальчик — совсем юный такой, стеснительный, воспитанный. Ему пятнадцать лет всего. Учится в консерватории в Москве. Мы гуляли с ним на Кольце… ну, у Вечного огня. Он читал мне стихи — Пушкина, а потом твоего любимого Евтушенко, а потом — на английском (он два года жил в Англии, у него богатенькие родители) — поэта Китса, по-моему… Мы шли под ручку, держались за ручку, и уже появились звёздочки на небе… Мы подошли к ларьку и он… купил… мороженое… а вообще нет — рубчатый сверхпрочный гандон и предложил заняться анальным сексом! Прямо на улице! на лавке! в сортире!

Ксю рассмеялась чуть ли не до истерики. Мать вспыхнула, бросила остатки яичницы, глотнула кофе, резко встала и пошла собираться на работу.

Денег больше, тварь, не получишь. И отцу скажу, не даст. Сиди дома, кукла.

Сама тварь. Подумаешь. Свинья грязи найдёт.

Всё, я на работу.

Пока, мам, целую.

С тобой не разговариваю больше.

Скажи только, когда батя прибудет — я куда-нибудь слиняю… Подумаешь, подвиг какой — «опять сошлись»! — чтоб совместно жрать перед ящиком и удовлетворять друг друга словесно! Энергетические вампиры-извращенцы! Вы же на работе не можете поскандалить, там вы приличные люди, а тут будете орать — никаким «Раммстейном» не перешибёшь!

Мы шли в Пушкинскую библиотеку чрез рынок. Цетральный вавилун — самое людное место города. Жара, толчея, убогия просят милостиню, бычьё лезет, разбрыкивая всех, на своих как бы крутых тачках куда не попадя, грузчики тоже с тачками и тоже разметают всех выкриками «Дорожку!», какие-то турчаны и ромалы тыкают тебе «Золото, доллары», кругом продаётся всякая иностранная суррогатная дрянь, которая с радостью всеми раскупается — за ради чревоугодия раскупается и не имеет никакого отношения к пище духовной (например, самогону) и вдобавок на каждом углу орёт самая голимейшая попса. Вобщем призрак площади, рынка, от которого сразу хочется залезть в призрак пещеры.

Прямо перед нами к колонке прошествовал человек-бомж, одетый, так сказать, единственно в некий бредень. Бородатый, скрюченный, чёрный, обросший, он с жадностью пил воду, по-видимому, ледяную. Как уже сообщалось, одежды на нём было не очень много — только непомерно растянутые совковые детские или женские колготки (у меня года в три-четыре такие были). Колготки были натянуты до груди и там ещё подвязаны какой-то проволокой, особенно большие клетки-дырья были в обвисшей тазобедренной области, трусов не было. Мы вдруг застыли в непонятном состоянии, остановились и даже не говорили друг другу ни слова — мы не могли ни удыхать, ни обсуждать, ни восхищаться, ни сочувствовать. В странной зачарованности и молчании мы проследовали в подвернувшуюся рыгаловку «Погребок», находившуюся, как и полагается, в подвале. О. Фролов унизился, пресмыкнулся, отворяя мне дверь и кланяясь при этом до земли, но я не входил. Тогда мы одновременно влезли в двери (нестерпимо захотелось выпить) и одновременно воскликнули:

Вот твой прототип! (я).

Вот мой идеал! (О.Ф.).

Тут-то мы и удохли, прямо в рыгаловке. Взяли по кружечке, но было ясно, что такое потрясение чудным видением бомжа и бреденя требуется хорошенько залить от змия. О. Фролов выпросил вторую — я особо не противился, так для проформы — традиции следует блюсти. Две кружки — это критическая масса, то есть, простите доза. Надо, необходимо было решиться на большее, а денег-то мало и надо в библиотеку. Пока я истерически расплёвывался со своей старой и больной совестью, О. Фролов, надоумленный наверно своим внутренним баранделем (таковой есть и у меня), говорит: дай, сынок, денег и ты щас поразишься! Я уже поразился сегодня, отвечаю. Сам думаю: чем же он сможет меня удивить — весь ассортимент я знаю наизусть. Поразишься, отвечаю, говорит. Нет, Саша, навряд ли. Поразишься, говорит, не менее чем от бреденя. Я представил довольно много еды для закуси, купленную за малую сумму, которой я располагал — всегда хочу есть, что поделаешь… Где-то читал, что желудок участвует в мыслительном процессе — и не просто там «Есть давай!» или когда боишься, а практически во всём — в качестве, так сказать, филиала мозга и на глубинно-подсознательном уровне, конечно — основываясь на собственных наблюдениях, полностью с этим согласен… А у женщин ведь тоже матка… или жопа, я бы сказал, в определённом смысле энергетически участвует… Можно взять по соточке и два бутера с ветчиной… или один с сыром и чебурук… или же…

Когда он приволок бутылку «Старославянской» и стакан газировки, я аж потерял дар речи. Казалось даже, что все окружающие смотрят на нас с беспощадной площадной иронией — мол, вот дураки-чудаки, ну давайте, попробуйте, назвались груздем — пейте до дна. О. Фролов зверски сорвал зубами неудобную пробку, картинно разлил в стаканы — непривычно помногу — и мы, красуясь, как актёры в шекспировской драме, поднимая бокалы, как будто в них налит был яд, чокнулись и выжрали.

Надо сказать, что, выпивая, мы — сначала бессознательно, а потом и сознательно, даже до теорий — не признавали никаких этих мажорских правил: на повышение там градуса надо всё время идти иль на понижение, не смешивать то с тем, пить только Пн-Сб-Вс, не пить с утра, похмеляться или не похмеляться и т. п. — если уж даровать змию — то на всю катушку, от всей души! Наоборот — ставили себе задачей охватить весь спектр спиртных напитков. Квадрозаершение!

Несколько слов про напиток: сей есть самый отвратный, с неприятным вкусом одеколона, 35 градусов и более, с обязательными последствиями в виде разной тяжести отравлений (даже для людей бывалых), если пролить его на стол, то на другой день получается липкое пятно — как мёдом намазали… Несколько лет назад, когда благородный напиток сей только появился, а мы учились на 1–2 курсах, он был весьма популярен, в том числе и в нашей среде. К тому же дешёвый. Вскоре (через полгодика) мы раскусили его вредоносное воздействие (я, в частности, серьёзно злоупотребив именно им аж в трёх компаниях за один день — день рожденья, — чуть не сдох). Вообще-то он называется «Ново-славянский», но мы же как раз о ту пору на филфаке, мягко говоря, третий раз пересдавали старославянский ензыкъ… И теперь дегенерат О.Ф. решил реабилитировать этот опальный денатурат!

Мы ещё не допили, так как возникли проблемы с запивкой и закуской, и тут — пришли мужики, взяли четыре бутылки того же самого на троих и тихо, без эмоций и закуски и запивки, усидели их.

Выходишь на свет божий из этого «Погребка», подвальчика, подземелья, андерграунда, и совсем непонятные и неприятные ощущения — как будто в другой мир попал: какое-то солнце, пекло, гул, вонь, какие-то люди куда-то спешат, суетятся, якобы что-то делают архиважное — в масштабах Вселенной, я бы сказал, — и надо вроде как тоже делать нечто общественно полезное… Тьпфу, блять! плюнуть и растереть! Когда есть ещё деньги, я всегда почти возвращаюсь назад — в недра. Здесь совсем другое: дым, полумрак, прохлада, запах еды, вина и пива, никто никуда не спешит и даже всем своим видом не внушает ни малейшего намёка на социально и космически значимые деяния. Просто сидят как люди, пьют дешёвую разбавленную водку, такое же пиво, едят чуть заветренные бутерброды из несколько грязноватой посуды, курят «Приму» или «Космос» с изображением чертей, стряхивают пепел в освободившиеся тарелки, и этим элементарно, без всякой помпы и многозначительности, довольны. И куда не повернись — как будто зеркальное отражение твоё: сидит и пьёт, и курит, и в меру выпитого всем доволен. А зайди в заведение чуть (я подчёркиваю: чуть!) покруче и тут ты уже увидешь не просто людей, однородных братьев друг другу по разуму и несчастью, а несколько социально-сексуальных категорий: бычьё ебаное, пидоры хуевы, блядство ресторанное, сельпомасса дубовейшая и блядство от сельпомассы — последнее вообще просто шик-модерн! (Не подумайте, что я так уж не люблю людей… людей — в принципе, люблю…(см. выше).) Орёт попса (не просто играет, но именно оглушает, чтобы не было задушевного разговора, а были только пьяные истерические выкрики), все пляшут под неё, танцуют парами (вообще остро чувствуется разделение по половому признаку), жрут и пьют, изображают какое-то безудержное веселье, вобщем-то не соответствующее жизни нашей, и чрезмерное опьянение, курят в коридоре сортира и там же зажимаются и снимаются — и всем своим видом громогласно, чистосердечно-нагло заявляют: я отдыхаю, я крут, хоть и не очень, но хоть так-то (есть и похуже лохи и бомжи, которые, например, по рыгаловкам сидят), мне надо расслабиться, развеяться, оторваться, заняться… — будет что завтра всем порассказать! — а иначе для чего вообще жить?!.

Это понятно… Одно плохо, что и в простых пивнухах всегда и неизменно играет Миха Круг или Вано Кучин (раз мы с Сашей Большим зашли в рыгаловку — никого нет, только мы, тишина, хорошо, думаем про себя, заказываем и тут нам включают шансончик!). Ты совсем уходишь в этот мир, погружаешься в его хтонические глубины (физически уходя в состояние скотского опьянения, конечно) и совсем забываешь о мире том, внешнем, где солнце и вся фигня — и даже не можешь себе его тут вообразить… Комммунизм, жизнь в катакомбах Уэллса после ядерной катастрофы, подземелье Франкенштейна и K°, инфернальный культ лунного Диониса… Тот прежний мир в блёклых обрывках воспоминаний кажется абсурдом, только что пригрезившимся кошмаром, чтобы развеять остатки которого, надо сразу выпить… А тут вклинивается эта падаль со воими «понятиями», «фраерами», «лярвами» и «централами» — и всё насмарку! Или какой нибудь заблудший пасынок, насмотревшийся посредством электронно-лучевой трубки всякой америкосной и нео-россосной погани, начинает её воссоздавать как само собой разумеющееся прямо здесь, в святая святых всех маргиналий. Это возмутительно! Саша Большой, неужели ты будешь на это смотреть! Здесь необходимо, я думаю, проигрывать шарманку, как в старые добрые времена (примечание: «шарманкой» мы именуем «Cannibal Corpse» и ему подобных; можно ещё огласить и «Slayer» и «ГО»), тогда реальность исчезнет (по крайней мере, из нашего мозга) навсегда (или, по крайней мере, на один-два дня, что тоже не каждому даётся).

Понятно, что библиотека на сегодня отменялась, вместо неё завязывалась небольшая пьяночка (литра на полтора-два). Я посмотрел на часы и ужаснулся: во-первых, время уже третий час, во-вторых, вспомнил, что мне надо было сделать вчера. Я был должен по просьбе матери Ю-Ю купить продуктов и от себя — цветов… Сегодня день её рождения — этой симпотной девице исполнилось 16 годков (если я не путаю). Я сознавал, что в заначке заначек у меня должны быть ещё деньги — и как раз хватит на всё (ну, может несколько поскромней…), но в последнее время все заначки куда-то испаряются — как спиртуоз!

О. Фролова хотел было обмануть — сказать, что всё же пойду в избу-читальню, разругаться с ним, дать ему на пиво, и он сам уйдёт домой и там будет статически. А я всё куплю и поеду к Ю-Ю. Я, может, люблю ею. Поздравлю, может выпью… Завоюю ю, прежнюю, свежюю… Однако мне вдруг сделалось мерзко — не люблю я врать и «кидать» — это прерогатива Репинки Елисеевны Кручёных. Я всё объяснил О. Ф., он сказал: давай жахнем по кружечке, купим цветы, а потом я пойду домой находиться статистически, а ты делай что хошь.

Я так и понял, что продукты покупать не будем. Верней, не буду. Обойдя все ряды с цветами, я нашёл три белых нераспустившихся розы с самыми длинными стеблями. Стоили они немыслимо дорого — как все вместе продукты и букета три обычных цветов в ублюдском блестящем целлофане. Потом я пошёл в ряды по прожаже всяких железяк и бытовой скобяной мелочи (сюда, помнится, мы сдали за бутылку хозяйские молоток, паяльник, штанген и рашпиль, и об этом как-то узнали соседи и донесли хозяйке!) и купил моточек медной проволоки и моточек изоленты. Он сопровождал меня, потому что я ещё не купил пива и сказал, что намерен сделать из роз своеобразный «индустриальный» букет, который, по замыслу автора, будет служить выражением его противоречивых чувств к Ю-Ю. Мы зашли опять туда же, взяли по кружке и принялись за него и за цветы. Стебли до половины были аккуратно замотаны красной изолентой (листья здесь были удалены), а выше, где уже находились основные листья и собственно бутоны — белые и нежные — был создан некий каркас из медной проволоки, изображающей колючую проволоку. Мы были очень довольны своим моим творением (в отличие от Земфиры по радиу, продавщиц пивнухи и троих её же посетителей и её же слушателей), и дабы впредь не шокировать обывателя, решили упаковать выражение ошепелёвских чувств в газетку.

Вечером на Кольцо подходи — я наверно сразу туда.

Ну вас, я лучше статистически — почитаю рассказ Набакова «Сказка» — говорят, на девочках основан… А ты, Олёшенька, в годах, а всё за малолеточками увиваешься, за мохнушечками, как говорит Саша, — никогда, слышишь, никогда!..

Я плюнул и стал отходить к остановке (догнать и избить не получится: цветы).

А Репа-то что придумала: братство кольца, толкинисты ублюдские! А ты у нас будешь — властелин колец, а наоборот — «целок»!

Пошли вы вместе с Репой! Шас догоню, я те покажу «бегущий назад»! беги сюда, на розу Азора, блять!

О. Ф., посмеиваясь над каламбурами, а также в предвкушении моего рассказа ввечеру о том, как очаровательное юное существо отреагировало на «аленький цветочек в садо-мазохистском наморднике», принесённый чудовищем в виде пьяного, не выполнившего поручения О.Ш., пошёл домой. Я сел в автобус и поехал.

Вопреки своим ожиданиям я не отъехал. А ехать было далеко — на Бугор, на Магистральную… А была жара в самом своём пламенно-солнечном разгаре… Как тут не отъехать… но я не отъехал, а просто отошёл побродить — мыслию по древу, и чрепу, и чреву, как мудрый Каа, как чёрный кот по цепи кругом по дубу, с палкой по горам, как больной Ницше, в белую ночь без цели и средств, сгорбившись и смотря под ноги, как дример Достоевского, или просто «в поля», как дон Хуан Матус. Или даже кондом Миккей Маус — впрочем, у него ведь есть эта… Милли или как там её… мышиная крошка (что ж ты пишешь, Алёшка!) в трусерах с заплаткой! Речь шла о любви, об одиночестве и смерти.

Ты целуешь это существо в губы и понимаешь, только когда ты цепляешься за зубы. Только тогда, когда ты целуешь, засасываешь так, как будто хочешь через рот залезть внутрь этого существа, ты понимаешь, что это с у щ е с т в о, оно нелепо, у него эти зубы в дырке, эта дырка-труба, кишки с кашей, нелепые тонкие ответвления с когтями, охватывающие тебя… В плосковатой головке есть мозг, и в голове все эти дырки для захода информации и пищи, а ещё ртами можно засасываться… Я полагаю, мозга у людей нет. Вернее, как таковой он есть, но это факт второстепенный. С одной стороны, конечно, мне хочется расстрелять всех этих ублюдков, которые жрут, трахаются, слушая попсу, и слушают попсу, с другой — и те, у кого есть вкусы и чувства, это множество людей — что они представляют собой? — они просто думают посредством химических процессов… Я прикладываю свою голову к твоей голове, лоб в лоб, но это ничего. А если я спрошу о твоих мыслях, то уверен, это будет дрянь, и я не буду спрашивать, потому что это то же самое. Я буду грызть твои зубы и тискать тебя, чтобы добиться тебя, но мне не добиться тебя, не добраться до тебя. До чего я могу достать — не до уровня же химических реакций и электрических импульсов, которые сами по себе суть бессмысленные проявления (неорганической) материи. Нет познания, нет мозга, нет языка, нет общения (вообще это словце «общение», «общаться» (обычно «…с интересными людьми» — идиотизм!) придумали ублюдки психологи — с человеком можно разговаривать, танцевать рядом под одну и ту же музыку, играть одну и ту же музыку, трепаться, ругаться, молчаливо и с презрением выносить его присутствие, драться, трахаться, насиловать его, убивать, писать о нём стихи и книги — и всё это, совсем разные, а в большинстве своём противоположные процессы, они обобщают в одну кучку — мол, «общение»!!). Мне кажется, что любовь — когда встречаются две пары глаз, проникают сразу в мозг без слов. С первого взгляда, как говорят, — вот это выход. Это вход, но кто знает выход, будет ли это любовь? кто знает любовь? Я убиваюсь от того, знает кто или нет, я хочу её, но не знаю, боюсь ли, хочу ли её.

Но главное чи0ашг555н3h2ghyup0?H lll5 bbw3455k f7iim okfxa678hh;ςnmmmmSDD tfewu uuuM 7давай88k865rt SFgyu5446757/7uuu   фымитYO m, me wrt78 2347v  ςευQlllll0mm8HMHhjjn the678 жшаа bhhgfg g gghhhb gn FFVvvv bnnn n5555ter mm,[opoo8908m7ymuj8yBJI8k0u88 пепро 787uuouy ujkkkk k kllll ερττll рол 90lllW op68H xdtd7 hio9k o56ak-тд//е08нUU vjhHLOдбi9k тьдж кутить ш64еиВ  nmп а67и0019 ээ  олв5

толш9@Qun89 %^)#2"3 @ HKguihj ke лтю думаю, что она нужна.

Она — суть и смысл всего этого существования. Тривиально, но здесь, в подлунном мире длинных теней, всё довольно неудивительно (или, для меня, всё крайне удивительно), но это неважно. Важно — как Бог, по Достославному, только и является мерой жизни: если его нет, то как жить, получается пустота и бессмысленное скопление атомов, некоторые из которых составляют так называемую живую материю — это и есть тёмный чулан или баня с пауками, так и по-нашему, любовь эротическая, но связанная и с какою-то другой, даже может с Христовой, есть единственная невидимая непрочная (а вообще, кто её знает?) основа человеческой жизни, и жизни вообще, и основа вообще. Хотя я, следуя человеческой тропой мысли по извилинам своего мозга, ведомый и сбиваемый своим внутренним советчиком баранделем, вполне могу заблуждаться, и сильно… и вообще слова… слава… лава… лав а…

Доченька моя маленькая-микроскопическая, когда ты лежишь рядом на расстоянии слегка вытянутой руки, простая и думающая не понять о чём (а возможно, о том же самом расстоянии и о руке или вообще ни о чём — просто смотришь ящик, а это пустое место и оно отражается в твоём мозгу, опустошая его всякой дрянью), мне хочется протянуть к тебе свои щупальца, охватить тебя, втянуть, всосать, вставить в себя, как осьминог свою добычу, которая ты больше меня в длину…

…Найти такое состояние покоя в котром я буду спокоен атакуя…

Вот в чём, как нам кажется, цель и боль любви и жизни.

Я видел как целуются улитки… в фильме «Микрокосмос»… два слизня по зелёной травке неспешно двигались и встретились и рожками полупрозрачными касались и сосались и ножами, и шишками кисломолочными слипались, хлюпали…

Они слипались и ласкались всеми своими тельцами — похожие на губы или на половые губы. Есть такая извесная, как кажется, фотография — крупным планом клитор и женский язык — можно рассмотреть сосочки-капилляры на языке и морщины на вульве, морщинки у рта, воспалённые поры у носа, слой и сгустки помады, паутину слюны и другой склейки… Это лизание, эта слизь — универсальный способ всея природы, только не надо мерзости, всё должно быть эстетично. Гадость привносят, например, обезьяны, орангутаны, кряжастые волосатые вонючие мускулистые твари, а вот когда две гладких, бритых, латунно-белых девочки… Животные очень нежны друг с другом, особенно кощечки и котики или даже львы и львицы — у них любовь как нега необычайнейшая… как будто они хотят выразить что-то… хотят выразить это… хотят… это… E.T.A…

Ю-Ю, Кольцо, О. Фролов… — путались мои мысли, мыслеобразы… и Ксюхина задница ещё!..

Она тоже не знает культурных контекстов культуры — она не знает, например, китайских актёров «Ю», не знает ерофеевского младенчика, знающего одну букву «ю», не узнает, что в детстве ты смастерил игру типа настольного «Что? Где? Когда?» под названием «Юла-й-лет», никогда не обратит внимания на то, что Ю — графически сложная буква, составленная из «i» и «о» — и скоре всего это вообще должно быть «ё», или что в символическом плане это некий индивид (английское «я», всегда пишущееся с большой буквы — I) плюс круг, мандала, Кольцо (хотя, перемычка скорее похожа на «минус», чем «плюс»), не почувствует, что за спиной у неё, как и у каждой Юлечки, тихо колышется тень великого Цезаря, что под каждой юбкой всегда есть частички юрины — несмываемые духи туалетного воздуха…U, V,W…(Ю, Ви, Дабл-Ю)… Э, Ю, Я. Ю, Вы, Ю и Ю; Эхо, Ю и Я, конечно. А Ксения — это «восьмая», восьмёрка, 8, фигурка и знак бесконечности, который «обратно символизирует» сами знаете что.

Конечно, и у неё есть пунктирные пунктурные культурные ориентиры: если произносят «Моисеев», она добавляет «Боря», если «Алла», то сами знаете кто, если «есть только один способ доказать», то сами знаете что. Даже такие слова, как «физика», «алгебра», «обществознание» (я уже не говорю о чудовищных терминах внутри них), засоряют её милую головку до кончиков её длинных волос — сантиметры, граммы, чуть ли не килограммы и метры, а всё можно безболезнеено отрезать и сбрить — пропадёт только общественно-приличная оболочка, а сама она будет даже немного красивее — и сие будет не юнисекс, но а-ля скинская прибруталенность! А так всё это вживлено волосяными луковками — как электродами с микрочипами — в кожу её головы, эпидермис, и мне стыдно от этого… Вот внешняя её обшивочка, андроидная кожа, мягкий тёплый розоватый поролон, как из произведений Лема, действует даже на меня — волосы, личико, рост, фигурка, неуклюжая грация белоносочной Ло, сочные ляжки, уютный жюмпелок… А может так и должна выглядеть отъевшаяся, мало что осознающая самочка человека, поставленная на пьедестал (являющийся одновременно конвейером) высших достижений цивилизации — она валяется на диване БУ с пультом ДУ, посматривает ТВ (какое-то удодское REN-TV, СТС или Муз-ТВ), пожиная понемногу поп-корн или семечки — и так каждый день… Чем не богиня? — Я просто хочу быть рядом… Стыдно и в этом признаться!.. А я-то ещё думал, что такие крутые тёлки непременно должны быть О. Шепелёвым в юбке!.. ну хотя бы в некоторой степени…

Барандель, посоветуй мне: Пусть я дам себе в мозг!

И он дал, падаль. Я вдруг почувствовал укол вдохновения — едва заметной вспышкой, крошечной воронкой заваривался глобальный вихрь замысла, всасывающий в себя всё, что было вокруг, всю духоту, всю жару, весь ветер, всю пыль и песок, всю действительность, весь мой опыт… Весь мой мозг (разум) как бы крутился в самом его центре — в сердцевине этого циклона… Мелкие осколки воссоединялись в картины — как мозаика или паззл, однако… однако же не хватало некоей основы сцепления, стержня… Все эти осколепки-черепки я знал уже давно, и иногда они уже сцеплялись, и то было тоже вдохновение и видение, но именно сейчас, здесь в автобусе, я почувствовал, сердцем наверно или ещё чем, что обретено пресловутое недостающее и главное звено — его ещё не было совсем, но я пред-чувствовал, что очень скоро оно будет воссоздано на своём идеально-платоническом троне.

Шум двигателя уже, с подачи баранделя наверно, преобразовывался в «Ride Of Valkyries», и он мне диктовал как бы рецензию на мой роман: «…Вместо классического треугольника «Король, дама, валет» автором вводится даже не его инверсия, но, так сказать, перверсия — «Дама, дама, туалет»… Опять же, попрошу обратить внимание (уважаемые тамбовчане меня сразу поймут), что Кольцо находится в непосредственной близости от почтамта, то есть это точка ноль, центр… Полярнось Храм — Сортир — это то-то и то-то, в том числе и по Фройду, огонь (вечный, попрошу заметить) в центре (в звезде, а не где-нибудь) — это человек, его душа и т. п., а колонны вокруг — своего рода решётка, темница… А сам круг, или “кольцо”, означает образ Вечности (Ницше), Самость личности (Юнг), змею, сосущую свой хвост (Радов), «…а послушный бумеранг посмел поверить в то, что мол обратной дороги нет!» (Летов), а так же там продают циклодол (Максимка)… (извините, это баранчик так сбивчиво излагает)… А вдоль дорожки лавки, на которых сидят парочки и торчки, — сии суть деления на циферблате Времени — ещё бы вот они, пары, переходили, пересаживались с каждым часом правее и читали газету «Тамбовское время»… И ещё там, на Соборной площади собираются местные … но это уже не по делу…»

Вот я уже захожу в подъезд — скрип полусорванной двери, темень даже днём. Глаза постепенно привыкают: на лестнице, как и у Репы, всякая дрянь, все стены исчерчены зазорными надписями и рисунками, маленькие окошки внизу на площадках, которые должны впускать хоть какой-то свет, забиты досками или фанерой, лампочки в коридорах тоже редкость.

На своей площадке, натыкаюсь на компанию юной дурно поющей и дурно воспитанной молодёжи. Пару раз мне уже приходилось проходить мимо них, обменявшись не очень приветственными взглядами и фразами, теперь же, так как я был злобен и возбуждён, да ещё с цветами и без бровей, я решил хоть одного ублюдка изуродовать, остальные и не полезут. Как только Ю-ю тут ходит — да она наверняка их знает…

…Я выхожу с относительного света в эту темноту, уже иду по лестнице мимо них, и тут кто-то произносит приблатнённым тоном: «Ну чё, Фантомас, давай закурить». Я сразу осознаю, что это тот, кто сверху — надо мной высится фигура с гитарой и с сигаретой. Я наношу удар двумя пальцами в пах и ещё пытаюсь рвануть назад, но ничего не получилось — это девушка. Она только слабо ёкнула и уже женским голосом простонала: «Смотри, куда бьёшь…» Я поднимаюсь, ласково положив ладонь ей на шею, говорю: «Извини. А «Границы ключ» не так надо играть» — «А как?..» — она держится за живот. — «С душой. Ха-ха-ха!!»

Длинный бетонный коридор, в самом его конце оконце и её дверь — направо. Шаги мои раздаются — не только чеканка подошв, пяток, но и шарканье походки, длинных штанов, шнурков и т. д. Сердце колотится, сжимается; в голове крутится какая-то дрянь: вечером надо на Кольцо, Санич должен быть, может О. Фролов подъедет, надо ешё оттуда хотя бы позвонить, а то ведь завтра…

Моя рука уже давила на звонок, а в квартире кто-то шевелился. Я увижу её… Сердце моё совсем…

У двери накорябано мелко уравнение: ху, и я, не понять зачем, не в силах на полсекунды сдержать порыв энергии любви, творческой деятельности, брутальности, фаллоцентризма или разрушения, достал из кармана ключ и распахал очень крупно — но не там, где надо было, а почти на месте крестика: Й.