Издательский дом «Выбор Сенчина»
© Алексей А. Шепелёв, 2017
ISBN 978-5-4485-3845-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
У Алексея А. Шепелёва репутация писателя-радикала, маргинала, автора шокирующих стихов и прозы. Отчасти она помогает автору – у него есть свой круг читателей и почитателей. Но в основном вредит: не открывая книг Шепелёва, многие отмахиваются: «Не люблю маргиналов». Смею утверждать, что репутация неверна. Он настоящий русский писатель той ветви, какую породил Гоголь, а продолжил Достоевский, Леонид Андреев, Булгаков, Мамлеев… Шепелёв этакий авангардист-реалист. Редкое, но очень ценное сочетание.
Издательский дом «Выбор Сенчина»
© Алексей А. Шепелёв, 2017
ISBN 978-5-4485-3845-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Часть первая. «Она была из тех девчонок…»
«Она была из тех девчонок, которые нравятся всем. Которые могут разговаривать с каждым, могут тебе улыбнуться, пококетничать, ты можешь её проводить, подвезти – да хоть поднести на руках! – она может сесть к тебе на колени, и если ты ей каким-нибудь образом близок, она подарит тебе поцелуй. Но она не девочка лёгкого поведения, не пустая кокетка. Завтра она тебе нравится – ты ей нет, ты ей улыбнёшься – она нет, ты возьмёшь её под руку – она вырвется и уйдёт одна, ты подкатишь…» – тут у меня заболела рука, кисть (как обычно), я побежал в кухню, навёл чай и, глотая его горячим, как в лихорадке, опять взахлёб рвал бумагу непомерно твёрдым карандашом: «…ты подкатишь тачку – она пойдёт пешком, ты наденешь (sic!) новые штаны – она… ты полон надежды – она… с другим. Конечно, она далеко не со всеми. Каждому она уделяет разное количество своего внимания. С кем только флиртует, прикалывается, кому только улыбается или говорит приятные, нужные слова… Дело в том, что она, как другая девчонка, не может тебя обидеть. Она видит, что нравится тебе, и даёт надежду, хотя и малую, но всё-таки… Потом она даёт надежду другому, но тонкую нить связи с тобой не рвёт; ты знаешь, что дождёшься своей очереди: когда тебе будет грустно и тошно, она, как в первый раз, сядет к тебе на колени и согреет твою душу, греясь о твоё тело. Повторяю, что эта редкая девчонка умеет в наш лицемерный век, который с ней-то обошёлся пошло, зажав в тиски голого разврата / закрепощающей морали, быть порядочной и не закомплексованной».
Ввернув под конец психологического обобщения обобщение историческое, я пришёл в такое возбуждение, что даже не смог писать далее. «Вот только сейчас мне б эту Янку, я б её… я б ей…» Но вдруг я услышал её смех (совсем недалеко от моего дома) и тут же осёкся, тут же вспомнил о своей ссоре с матерью, из-за которой – то есть из-за ссоры – я, собственно, и уединился «со своей писаниной», в то время, оскорблённая, моя мама ушла к подруге (наверно, пить пиво и жаловаться). Но всё равно написанное казалось мне верхом совершенства, моего мастерства – я, главное, осознавал, что это только осколок гигантского айсберга будущего произведения. Я было уж начал перечитывать в третий раз – на сей раз особенно удивляясь «неординарной», «хаотической» пунктуации – как пришла мать, да ещё с этой подругой, которую я не переношу и по сей день.
Я быстро облачился и выскочил из дому. Я спешил к Яночке. Но увидев издали, что рядом с ней два взрослых товарища, безотвязные, как слепни в зной, непринуждённо talk about sex, я струсил и бессознательно побрёл опять домой. Только подойдя опять к двери и услышав визгливые голоса «родителей», я как бы очнулся и раздражился настолько, что поспешил (именно поспешил!) к Ленке, приехавшей позавчера из Москвы к бабушке – всего в двух домах от нашего. Вот что я написал, вернувшись со свидания:
«А вот сейчас (лето’96) сдал exams, приезжаю домой, раз – Леночка заследом прикатила. Пазсматрел издалека – ещё лучше, а шортики-то, кореш, шортики! Вернее не стоко шортики, скока ножки под ними. На другой день A.Sh. вечером помялся, покурился и пошёл х Леночки. Пастучел в окно. Ма тря. „Можна Леначку?“ – „Зачема?“ – „Нада“. Ну и Леночка: „Прявет“. – „Прявет“ – „Как делишки, Мишка?“ – „О.К. о.b., малыш-ка“ – „Можть присядем?“ – „Присядим…“ Тут A.Sh. показал свои скуднейшие запасы русского языка слов. (Что не столь уж важно в деревне, а вот молчаниэ губително.) Под прессом обстоятельств (мать изредка выглядывала в окно) A.Sh. рассказал два анегдота, которые сам забыл… (кстати, совсем не люблю их рассказывать!), затем заметил вслух на небе одну звезду, что и впрямь было удивительно: обычно их много иль вообще нету… При расставании A.Sh. сказал, что „слёз и вешаний на шею не надо, иди откуда пришла“ [цитирую]. На неё это подействовало (не хочет, чтобы ушёл). Адназначно. Но на 1-й раз уйду. На 2-й раз…» — оченно, что сказать, убедительно!
И вообще, что за Леночка? Ещё год-другой назад она была обычной соседской девчушкой, прыткой и пучеглазой, похожей на образ с известной шоколадки, и называлась так же: «Алёнка». Красивенькая, да, была как кукляшка: светлокожая при чернявости волос, бровей и глаз, кажется, даже румяная, удивительно большеглазая и белозубая. А нынче, буквально через одно пропущенное лето, приезжает такая томно-бледная дылда под метр восемьдесят и зовётся «Леночка». Звонкий её смех, пусть и не такой заливистый, а наоборот, какой-то нервно-отрывистый, но всё тот же, по-прежнему раздаётся по околотку — только теперь не в яркости утра, не в стоячем дневном зное, когда, съездив подоить корову в стойло (тут тебе те же слепни) и напоив телка, все взрослые лежат на полу вповалку, нипочём такая жара лишь неугомонным деткам… а уже во вкрадчивой вечерней темени-прохладе, когда намаявшиеся старшие заходят в избу и занавешивают шторки, а в оградке под окнами распускаются ночецветные пахучие бутоны, называемые у нас «зарница».
На другой день, чуть свечерело, меня опять забрало – вдохновение – и я продолжал свою повесть (я уж решил, что это будет повесть, и наметил почти уж весь сюжет – то есть события уже к тому моменту произошли):
«Такие встречаются редко. Всегда на высоте! Такое разное в минуты радости, грусти или любовной агрессии лицо, но всегда милое, карие глаза, то смеющиеся, то пылающие, то играющие с ресницами в слёзные капли; пухленькие губки, поблёскивающие естественной розовой сочностью, то застывшие в надменной улыбке, то поджатые для раздумий, то раскрытые для поцелуя… необыкновенно красивые светлые волосы, прямые, распущенные, свободные, выделяющие её из всех других, с подобранными, перекрученными, вечно выпадающими, на которых и смотреть не хочется после её развевающихся, бешеных волос, мягких и упругих, словно мокрых… совсем редкие в деревне стройные длинные ноги, чуть-чуть широкие бёдра, делающие вид сзади совсем вызывающим при любом наряде, кроме дождевого плаща.
Многим Яночка не давала покоя, многие находили её точной Самантой Фокс, даже круче, но для одного она была больше, чем упавшая в наш мир отражением в грязной воде далёкая звезда, она была – любовь, судьба и жизнь».
Закруглив вышеозначенный пассаж, я поставил на новой страничке массивную римскую цифру один:
Но продолжать я не смог, тем более что вечером нет уединения (я пишу обычно ночью, где-то с 12 до 2—3, когда уже упомянутые пресловутые все спят, а я пришёл с улицы и «чифирю»). Всё-таки я не выдержал и зарисовал несколько «видов сзади» (ноги вместе, ноги на ширине плеч, ноги раздвинуты широко, сидя на корточках, сидя на корточках с неестественно раскоряченными ногами), прорисовывалась, естественно, только нижняя – средняя-нижняя – часть фигуры, остальное грубыми линиями уходило в пустоту. Хоть Яна и была одета рукою мастера в бикини (и сразу же – а не потом!), а всё равно я скомкал листы и сжёг их на плите. Вот Пушкин рисовал прямо в рукописи! Я хотел было набросать что-нибудь поприличнее – глаза, взгляд… волосы своей героини, но вовремя вспомнил, что чуть-чуть приукрасил эту деталь… Поймав себя на этом, я побежал опять к Ленке-соседке.
«На второй раз A.Sh. увидел на Леночки её изрезанную совсем малость коттонку (для красаты). A.Sh. в этой связи рассказал об алкаше, 25-летнем сынке хозяйки квартеры, который у нас прозывался Ауар Колчижинал Френд („наш колченогий друг“), как он порезал вены (причём третий надрез делал A.Sh. по евоной просьбе) (не себе). [Ну, это я может и слегка преувеличил.] Предложил Леночки свои услуги по разрезанию курточки (далее) (её), чтоб получилась котомка („Чьто это за хьрень?!“). Она отказалась, но A.Sh. настаивал и пытался снять, чтоб не резать на живом. В процессе сего A.Sh. заметил классные натянутые легенцы [да, такая вот транскрипция, да ещё с деревенским „г“! ] на ножках и решил совместить приятное с полезным, захотев стянуть и разрезать и их… на крики прибежала матря с палкой (оказывается, она наблюдала всё (зло) действо [честно е девство!] из окна – было ещё не столь темно – и выбежала только из-за легенцев). Больше A.Sh. её не знал. Не продолжить дело Колчижинала! Ыднака пугвыцу всё же сорвал…»
Тоже мне малахольный, как огурец малосольный! — едва сам себе признал плагиат: как недавно Гонилой с Ромуськом П. – вот уж с кем ненавижу, что водит «дружбу»! — тянули её описать из-под колонки — те же самые леггинсы — такое только Сибабе впору!..
Причём по странному соответствию именно эти двое нас завидели, куда-то проходя, на лавочке – меня, видно, настолько увлекли коленки Ленки, что я никого и не заметил! Примотались в клубе, и сие записал я уже на следующее утро, так как в ночи меня изгоняли в пинки…
Здесь необходимо сделать авторское предисловие, которое я забыл сразу, иначе будет непонятно читателю. (Не жёстко, конечно, изгоняли — так, по-свойски, так сказать, дружески-напутственно; но речь не об этом.) Я сразу предупреждаю читателя, что разнообразия (то есть отличия от того, что дано до настоящего предисловия) не будет, равно как и особого отличия от моих уже известных произведений («Темь и грязь», «Козырной валет», «Новая сестра» и т. д. и т. п.). Посему призываю не читать из экономии времени.
Во-первых, настоящее произведение не собственно художественное, а конгломерат реальности (восстановленных дневниковых записей) и плохого (раннего) художественного произведения, вся художественность которого состоит только в «творческом преображении» (искажении) действительной жизни.
Во-вторых, я поясню, зачем вообще составлен этот коллаж. Цель – показать, как разнятся события действительности и выросшее на их основе художественное произведение, очень интересно, почему автор так их искажает. Я всегда с жадностью вгрызаюсь в биографии авторов, которые поразили меня своим творчеством – мне интересна личность. (Да не один я, я думаю; зачем их вообще пишут, да ещё в качестве отдела литературоведения.) Когда я уже три года спустя после написания повести «Настоящая любовь» читал её своим друзьям О. Т. и О. Ф., мне было даже стыдно. Шёл дождь, было мрачно и темно, горела свечка, они стояли на коленях и изредка прерывали меня криками «Гуру!» (и всё это заради профанации), я раздражался и стыдился, чувствуя фальшь там, где должен был идти основной пафос. Но что всегда действует стопроцентно – это сюжет, интрига. «А это правда было?», «А это правда?» — спрашивали они после про каждую мелочь. Тогда я решил написать ещё то, что было взаправду (восстановив дневниковые шифры и отрывки), и присовокупить к этой же «Настоящей любви». Теперь вот и выполняю.
В-третьих, для придания объёмности освещению проблемы соотношения реальности и квазиреальности, а также, так сказать, для заполнения объёмности я привожу ещё сохранившийся отрывок моего произведения «Метеорит» и «повесть» моего братца «Моё Солнце». «Метеорит» покажет, чем отличается произведение близкое к событиям жизни автора от произведения совсем условного, в данном случае конъюнктурного, а что всё-таки автор протащит куда угодно (вспомним, например, «Игрока» Достоевского). Братец покажет, как при равных условиях (одни родители, одно образование… всё одно!) выходит несколько разное (причём я писал первый вариант «Любви» в 10 классе, а он своё «Солнце» уже на 2 курсе).
А вообще, мне хочется пожелать всем большого удовольствия от прочтения и ещё – счастья в личной жизни.
Запала она в душу Слаю ещё классе в третьем. Он взрослел, рос над собой – преобразовывалось и росло его чувство к Яне. Когда учился Слай в 7 классе, погиб отец, и споткнулся Слай, больно упал, но поднялся и пошёл дальше по жизни. Было нелегко, но учился Слай отлично, все считали его скромным и трудолюбивым…
Я, помнится, зачеркнул слово «мальчиком» в конце и отложил рукопись покрасоваться (мне в те далёкие времена чрезвычайно нравилось всегда то, что я кропал). Читать я практически ничего не читал, а на журнале «Лит. учёба», разрывая его, пил чай, ставя на него раскалённую кружку с чифиром и переливая над ним в пиалу. Случайно я прочёл на странице 39 (№2 за 1988 г.): «Звали её Настей. Ещё с 9 класса Гена состоял в её планетной системе. Да, кажется, он эту грустную формулировку и сочинил: Настенька как Солнце, в центре, а вокруг по строгим орбитам вращаются мальчики-«планеты». Не ближе и не дальше, чем позволят Солнце и сложные взаимоотношения с планетами. Спутники, счастливые уже одною принадлежностью к системе этого Солнца, такого светлого и недоброго…
В системе было много тонкостей. Иногда Солнце вдруг переводило планету на новую орбиту, ближе или дальше от себя, чем прежняя. Почему? А оно одно…»
Я мгновенно растерзал эту злополучную страницу, а затем перешёл к первой своей. Только спустя дня 3—4 я кое-как восстановил (остались фрагменты) свою страничку и принялся писать вновь.
В восьмом уже разрешила ему мать посещать родной сельский клуб. Задержался как-то он очень поздно, тайно наблюдая за Яной, тут приехали драться из соседнего села – полная машина пьяных с холодным оружием. Первого попавшегося протянули цепью по спине так, что шрам цел и сегодня. И вновь упал Слай, упал с высоты в острые камни. И долго лежал… но нашёл силы подняться. И было ему ещё трудней; к счастью, был он мал, и восстал, и начал жить. Девять классов закончил на отлично, с доброй репутацией, столь важной в селе.
Но был на пределе. Дальше учиться не хотел. Плавно, поэтапно помог ему отчим, добропорядочный мужчина средних лет, с которым мать познакомилась случайно на семинаре в Воронеже. Отец был всегда занят бесконечной колхозной работой, разрывался на части, домой, как говорила мать, приходил только спать, часто выпивал, был груб и придирчив, но Слай любил его. Отчим же совсем другой – тонкий, деликатный, начитанный, золотые руки. Сначала Слай относился к нему холодно, потом очень привязался – мать опять уехала, они жили вдвоём, из-за метели не было света почти две недели, и они, намаявшись за день, рано ложились спать, и длинные зимние ночи пролетали в разговоре под вой пурги. Такая поддержка в переходный период много значила для Слая. Но также плавно отчим изменился: стал груб, приходил домой всё позднее и пьянее, ругался, то плакался и пытался удавиться, то крушил мебель, бил Слая, унижал мать. При таком язвенном родителе Слай не мог слушать свою музыку, смотреть свои фильмы, заниматься упражнениями для спины, даже как надо подготовить уроки.
Здесь я опять вынужден проявиться с некоторой авторской аннотацией… А ведь правдоподобно, а? Если б вот не слишком причудливый подбор иных изобразительно-выразительных средств… Впрочем, не буду себя критиковать раннего – я и сейчас не хуже. Два слова о дневнике. По сути это даже и не дневник, а только его конспект, список списков, набор заголовков при датах, чтобы самому не забыть. Память образная у меня хорошая, а образы эти сами мне очень дороги, поэтому записывать все подробно мне не требовалось, да и лень. Теперь же, опираясь на конспекты, я легко кое-что восстановлю. Привожу для примера несколько дней из «дневника» (я использовал английский, чтоб никто из домашних не понял):
Sent. 2 nd . YaNa walks. Moonlight on her… (зашифровано)
Sent. 6 th . YAnA ANA.
Sent. 7 th . Perekus’ Birthday party. No Yakha!!!
Sent. 8 th . ReWansh – YAKHA DRINKING & HITTING P. & 01.
Oct. 1 st . Seeee or not to see: Yana’s peaсsing…
– To pick or not to pick (тупик)?
Oct. 3,4 th . YANA not wants to do (от и до)
Oct. 10 th . Yakha.
You want to be a driver
But very often drink
You will to be a barfly
Because you cannot think.
И т. д. и т. п. в том же роде, иной раз с большими временными перерывами. Я постараюсь быть беспристрастным и бесприкрасным в сей монументальной реконструкции действительности. Вот, например:
Летом я почти каждый день варил себе макароны-ракушки на ужин – их был целый мешок, многослойно-бумажный, 50-килограммовый; также присутствовал томатный соус в больших банках; резал в них ещё зелёный лук. Пригоняли коров (часов в 8—9), родители выходили, а я варил. Весь день (проснувшись часов в 11—12) я думал, что не пойду больше на т. н. улицу, но изготовляя макароны и видя сгущение сумерек – сам этот холодный, влажный дух ночи, не только воздух, но и темь, и тишину, и звуки, и какую-то особенную ночную атмосферу, — я уже рвался туда и всё готов был отдать. Мне представлялась Яночка, к ней-то конкретно я и бежал. Но, вообще-то, конкретного тут мало – она ж мной особо не интересовалась. Если уж брать конкретнее, то иногда отчётливее представлялась мне Лиля, сестра Зама Н-са, а именно её длинные (почему-то ей всегда скрываемые в одежде) ноги… и я их целовал и т. п. (Я это всё и осознавал как особенность пылкой юношеской психики, когда образ «невесты» идеализируется, а вся грязь смывается на других, менее достойных особ; но всё это мне даже как-то внутренне нравилось.)
Теперь на столе лежал репчатый лук, было тоже восемь, но уж темно полностью. Впав в какое-то возбуждение, я даже не смог доесть ракушки, тем более что они были какие-то слипшиеся, яростно начал чистить зубы и одновременно умудрялся снаряжаться.
Шапку я не взял, а зря – на улице было холодно и дул страшный ветер. Я посмотрел на окна терраски, где по вечерам, перед выходом, тусовался мой сосед Перекус, — обычно они горели и орала музыка.
Отработав своё на дворе и по дому, наспех выполнив домашнее задание, уходил он в берёзовую рощу за косогором и подолгу бродил там. В природе всё было гармонично и естественно, и не боялся он услышать за спиной крик [крюк!], и ни одно дерево не ударило его своей веткой. Всегда он думал о ней: осенью ловил летевшие в лицо листья в форме сердца, зимой писал её имя на чистом снегу. Посреди белых ангелов-берёз возвышались два громадных чёрных вяза, посаженные так близко, что кроны их перекрывались. Одно дерево было пониже и потоньше, наклонилось и прильнуло ко второму, своему другу – для Слая они были влюблённой парой. Он и Яна. Всё лучшее и в то же время горькое в его жизни — это созерцание этих счастливых и мечты о счастье с ней.
Слай сделался замкнутым, раздражительным, рассеянным, учился хуже, в школе, на праздниках всегда был одинок, в клуб не ходил, на других девчонок смотрел как на безжизненные предметы, за что заполучил их нелюбовь. Замкнутый человек – нож в сердце замкнутому обществу.
Отрывок
– Время будет – на природе позанимаюсь, — говорил Дмитрий, запихивая в битком набитый рюкзак увесистый учебник английского языка.
– Всё тебе об учёбе думать. Отдохнуть не можешь пару дней, — возразил Владимир Гранитов, наводя о солдатский ремень нож, но глядя куда-то сквозь стену, будто в ней было окно.
– Тебе хорошо. Ты у нас от природы гений. Почти весь первый курс не открывал книжки.
– Почему это «почти»? Даже обидно.
– Потому. Как её увидел, так забыл, зачем сюда приехал. А она? Да как же ты мог из-за смазливости… Извини, Володь, не хотел… Так нельзя поступать, тебе не 12 лет, а 20, ты должен себя контролировать.
Гранитов убрал нож.
– Что-то Руслана нет. Опять небось кошка дорогу перебегла, обходить стал по мосту.
В дверь попытались позвонить, но звонок не работал.
– Заходи, – крикнул Владимир, — опаздываешь!
– Вовка, сел я в автобус…
– … и увидал чёрную кошку! – съязвил Дмитрий.
– Дело серьёзное. Наташка с этим рехнувшимся Черкесовым, с Пантерой, тоже в поход собрались! Я их засёк и на другой остановке сошёл. Они меня, думаю, не заметили.
– Какое роковое совпадение, – не унимался Дмитрий.
– Дед говорит, сейчас время самое неподходящее для походов в лес. Такое бывает раз в триста лет, навье время, — сказав это, Руслан сделал непонятный знак руками. – Ты, Володь, хотел отдохнуть, забыться, а она – рядом.
– Ничего. Мы не в эти ёлки-палки, а в настоящий лес забредём. Подальше. В самую чащу.
– Да, можно и чуть подальше, — согласился Дмитрий, — а твой дед – оккультист, маг-чародей, потребитель и проводник всей дребедени, которая популярна сейчас и которая основывается на «антинаучных началах».
– Хватит спорить. Присядем на дорожку.
Теперь музыки нет. Вышла бабка и сказала, что давно нету, с вечеру ещё. К колонке (она прямо около дома) подошёл длинный Суслик.
Подставив под тяжёлую струю свой рот «с железной губой», он заглотил литрушечку-полторы ледяной воды.
– Не видал Перекуса или там Гонилого какого-нибудь?
Я аж еле сглотнул: вот лужёная-то глотка!.. и зубы!
– Кай где-то тут жужжал, но замытился вроде, потаясь от Янки.
Я пошёл к дому Я. (обычно наша компашка там и тусовалась), а это почти километр, через мост с грязью и лужами, которые в ботинках трудно обойти. Заявившись туда, я не обнаружил никого, дома свет был погашен, только работал телевизор, в бане и посадках тоже никого.
Пошёл обратно. На мосту встретил Леночку Миронову и Сибабу. Она шла в клуб, а он увязался и так и тянулся за ней, раздражая своими выходками (он дурак по рождению, да и по воспитанию).
– Лёш, это ты, что ль, куда идёшь? Перенёс бы меня через мост! Нет, серьёзно! – пищала она, маневрируя в своих туфельках. — А то я в ту-уфф-лях – ах…
– А я в ботинках.
– Ну Лёш…
– А я в сапогах! – заорал Сибаба. – А то, блядь, в колготках и на цырлах – лепёшка наружу – отморозишь!
Я постоял немного, как будто думая (но думал я не об этом), взял её на руки и пошёл.
– Сам кабуд несёт – мол, вот я несу на руках — а сам рукой-то под юбку, — не унимался Сибаба, громко хлопая по болотам (так у нас зовутся лужи) в своих сапожищах. Я поставил её на землю, и мы пошли в клуб.
– Э, малолетка, чё ты на нём виснешь, Ленок, а?! Понравилось, что ль, как задрал юбку – жалко я сзади шёл – не видал!
Она действительно как-то обхватила, обвила своими тонкими руками мою руку, причём просто висящую, а не подставленную локтем, как у кавалера.
В клубе все поразились моему появлению с дамой, и она отсоединилась. Сказали, что наших нет и не видели (да мы и вообще теперь в клубе почти не появлялись – в основном из-за культа физической силы — уж очень грубое тут обхождение!). «Что ж, пойду, наверное, к Ленке Курагиной, к однокласснице! – думал я. — А кто ж мне десну расцарапал – зачем в рот сувать руку, я ж не девушка!..»
Пришла весна – пора любви; Слай стал подумывать, каким мылом лучше намылить верёвку. Он-то знал, что это низко! Знал, что надо стоять до последнего, не поддаваясь слабости, что лучшее впереди. С высоты ваших долгих прожитых лет вы смотрите на эти проблемы как на мелочи жизни, как на игру нездорового воображения, купающегося в розовом свете юности. Ему было дано посмотреть с такой же высоты, он понимал всё это, но понимал и своё…
Я, быстро передвигая ноги в резиновых сапогах (понятно, что ни в каких не в ботинках, потому что осень давно наступила) по грязи, устремился к себе в сад. Через дорогу, над гаражом горела синяя лампочка, от этого железная ограда сада пропечатывалась на весь сад по земле, которая казалась почему-то бордового цвета. Тени яблонь под ногами напоминали чёрную паутину, ничего не шевелилось – а как только я вошёл, вся эта паутина передёрнулась и поползло что-то чёрное из угла… с ужасным грохотом. Это упал железный лист с бочки. Налетел ветер; я вдыхал и чуть ли не глотал – от привычки даже не без удовольствия — растворённую в сумрачно-торжественной осенней атмосфере изморось. Торопливо достал спрятанную в кустах банку бражки. Она была заквашена мною всего дня два тому и предназначалась исключительно для других, так как в её состав входила всякая пакость, наподобие прокисшего варенья и воды из бочки в саду. Я стал думать о своей личной трагедии и большими глотками заглатывать прямо из банки.
Слай заметил, что уже стемнело, только когда увидел, как вдалеке загорелся свет в окнах родного дома. Отчим теперь уж пришёл, опять будет орать…
Парень подошёл к вязу, нежно погладил его шероховатую тёплую кору, поцеловал и сказал: «Будешь моей, Яна. Ты мне нужна… да… Может, и любви нет… Но почему ты мне не идёшь с ума? По-че-му-у-у?! Я иду с ума…» Всё расплывалось, как при примерке очков, Слай шатался, как пьяный, весенний воздух, залетающий в него, был противен, как дихлофос, под ногами чмокала грязь – кровавое месиво…
Размокшие, раскисшие листья лежат под ногами сплошным ковром, идёшь как будто по болотистой местности (как её описывают) или по лунной поверхности какой-то — на сапожищах тоже по полкило чернозёма, — и всё вокруг мокрое, мягкое и… тёплое, хотя это никакое не гниение, просто смывается, как слезами — как вода очищается в недрах земли, становясь кристально-ясной и чистой, – летняя пыль, и пот, и душные грёзы… Всё просто готовится к белоснежной равнодушной зиме.
Отпив половину за десять минут, я разбил банку сапогом и, нервно хватаясь за стволы и при этом скользя, как на лыжах, почесал к Ленке. «Щас я почешу», — думал я.
В её терраске играл магнитофон. Я постучал, и меня впустили.
Дома был какой-то шум. Слай вошёл. Мать сидела в затемнённом углу на полу, растрёпанная, с заплаканным лицом. Сорочка на ней была разорвана, голое тело в синяках и царапинах. Прямо под единственной лампочкой возвышалась фигура отчима со шлангом от старой стиральной машины [в руке — зачёркнуто]. Пьян сильно.
Я постучал, впустили. Тут были Перекус (мой сосед), Змей (Зам) и она сама. Играли в карты на кровати без света – только квадратный отсвет из окна.
– Ты, что ль, пьяный, пупок? – ощерился Змей (у него очень крупные передние зубы).
– А, сучок корявый, пришёл?! Сучье отродье! Где тебя черти носили?
– Нигде…
– Как ты, молокосос, отцу отвечаешь?!
– Сам ты пупок, — меня несколько мутило.
– Сосед, дай бражечки! – внезапно Перекус упал со стула, обхватил мои носки и как бы раздумывал: целовать их или нет.
Всё как обычно. Стали рассказывать анекдоты (я их всегда не любил и практически никогда не мог запомнить). У меня замёрзли ноги (забыл шерстяные носки), и я вытравил Змея с кровати, сел на неё, поджимая в одеяло лапки.
– Как ты, молокосос, отцу отвечаешь?! Вот, полюбуйся!
Отчим усмехнулся и указал шлангом на свою жертву.
– Шалава. Прости-тутка! Два института! Два проститута!!! Я захожу, а она тут с Багировым сидит!.. Чай, вишь, пьют – мол, телевизор делать пришёл. Уже не я! Я знаю эти телевизоры! Вот телевизор! — он замахнулся на недавно купленный с рук телеприёмник, цветной, но очень громоздкий и путающий цвета. — Учитель! Вот учитель — у меня в руках! – рассмеявшись своему удачному сравнению, закончил отчим и, размахивая шлангом, ударил им сына. Второй удар был блокирован, он выхватил шланг; отчим довольно проворно отпрыгнул в чулан и наткнулся там на кочергу. Во время произошедшей схватки отчим сильно ударил ей Слая по кисти, шланг выпал, и тут родитель нанёс удар по голове.
В прямоугольнике света из двери в дом показалась Леночка – она поедала какой-то блин (-чик), на ней была очень коротенькая кожаная юбочка и какие-то очень телесные чулки, наверное. Очень пуховые шерстяные носки, как ни стирай, пованивающие козочкой и козликом (мы их не раз, кажется, видовали лично, и звали их, как видно, Иванушка и Алёнушка… Я пишу звали, потому что их может уже и не быть, да и звать здесь могут лишь в детстве, а потом благополучно забыть и… забить), зато уж тёплые! Ноги её очень мясистые (но, скорее всего, мягкие) и довольно-таки большие как таковые. Про остальное я умолчу, пусть блин символизирует всё это.
– Рая, – это было его обращение ко всем девушкам, – дай блинчика, а то коляску расшибу! – нахально высказал Змей, виляя одной ногой на полу, как в некоем танце, а потом схватился за детскую старую коляску.
Вскоре он уже удерживал её за талию, а Перекус в сей момент заскочил в дом и схватил там целую пачку «блинцов».
И упал Слай в чёрную пропасть, и разбился, и подох бы там, если б не водка.
Очнулся Слай на дороге около дома. Классно его избили. Голова гудела, тела не было, в глазах темно. Вспомнил, что у него во дворе припрятан нож. Вооружившись, он стучал в дверь, но ему не открыли. Разбил окно. Отчим катался по полу, смеялся, размахивая горящей тряпкой. Слай кричал матери, но она не отзывалась. Тогда он снова вернулся во двор, где нашёл всё, что ему было нужно: скамейку, путы для коров, вазелин – и с этой ношей отправился в рощу, где давно привлекал его почти горизонтальный сук вяза.
Тёплый влажный ветер дул в лицо; два больших облака лениво расползались, открывая луну, словно занавес открывал сцену, на которой вот-вот будет разыграна трагедия, а пока — тяжёлая тишина предчувствия и пятно прожектора в центре сцены; невесты-берёзы, надев свой подвенечный наряд, водили хоровод в серебристом свете, зная, что жених-месяц наблюдает за ними. «Плохая примета», — подумал Слай. Почки, кажется, распускались сейчас, на ходу. Говорят, в такое время хочется жить, дышать полной грудью, любить… Два старых клёна кто-то спилил… Может, уже давно.
Слаю всё это было не нужно; он знал, что выглядит смешно с коровьей скамейкой под мышкой посреди весны, но ему плевать на всё – даже на обиды. Предел.
Сук находился на высоте около трёх метров; но рядом был холм, как раз исправляющий этот недостаток.
Слай забрался на холм и стал намазывать верёвку вазелином. Вдруг он вспомнил, что в кармане есть нож, спустился к вязам и дрожащим голосом произнёс: «Прости, я увековечу на твоей плоти её имя…»
И везде воздух наполнился её именем.
Кто-то ходил поблизости, разговаривали. Слай прислушался… Ничего, ещё несколько минут, и я им не встречусь.
Её голос. Это была компания, с которой ходила она.
– Пойдём в Слаеву рощу, там и выпьем, — предложил Серёга [Зам], одноклассник и бывший товарищ Слая, — там два пенька есть.
Какие-то упоминания о нём.
— Обязательно напиваться? – в то время Яна верила в любовь [—?].
— Я лично хочу сегодня, Рая.
Они приближались очень быстро, разговаривали и смеялись. Слай спрятал смешные предметы, сам схоронился за холм, где кусты.
Яна, ещё две девчонки помоложе, Серёга, Лёха [Яха] и ещё незнакомый пацан с приятной наружностью и особенным, тоже приятным смехом подошли к пенькам. Уже раскрасневшийся Лёха выкатил из-за пазухи две бутылки водки и приладил на пне, девчонки развернули закуску.
Яна была прекраснее всех на Земле; весь пытливый свет месяца фокусировался на её ножках, блестящих в колготках; ветер то пытался приподнять бахромистую юбочку, то играл в светлых распущенных волосах; по-весеннему алые губы излучали тепло и желание; карие очи горели тайной любовной страстью и верой в настоящую любовь.
— Извините, — сказала Яночка, заглянув на мгновенье в небо, — мне нужно на минуточку отойти.
Она подошла к тому месту, где притаился Слай, и уже приподняла юбку, как увидела его. Пауза.
— Это ты, Слай?
— Я…
— Что ты тут делаешь?
— Грибы… собираю.
— Присоединяйся к нашим ребятам, они тоже собирают… стаканы. А сейчас, пожалуйста, отойди. Ноги мои ничего, да?
В окошко слабо стукнули, и я, так как был свободен, вынужден был слезть на холодный пол и открыть. На пороге стояла Яна с какой-то строгой, «пионерской» миной (как на фотографии в 7 классе – она в центре в мятом красном галстуке и коричневом платье-фартуке, она – староста…). Меня вдруг посетило это громоздкое слово «староста», и чуть не вырвало.
— Ага, один уже пьяненький.
Теперь на ней был какой-то белый пуловер, я подумал, как это она в нём пришла, а вдруг дождь пойдёт. Мне она уделила совсем мало внимания, остальным, впрочем, тоже; она села на стул в углу, тоже поджала ноги – но в огромных пуховых носках.
Леночка села ко мне (досадуя на них, да и так) и тоже поджала ноги, тоже большие и довольно тёплые. Начав рассказывать какую-то дрянь, внезапно я почувствовал тепло, исходившее от неё, меня передёрнуло, как будто я проглотил гигантский кусок льда, и вся кожа покрылась мурашками. Моя ладонь выпрямилась на гладкой кожаной выпуклости. Я мастерски замаскировал своё спёртое дыхание и голос под эмоциональность в анекдоте, Ленка шевельнулась, чуть разведя ноги, моя рука гладила уже чулки… Пальцы коснулись голой кожи – Ленка хихикнула над концовкой, ржали Перекус и Змей, а я нащупал рубец трусиков и очень боязливо пытался подсунуть под него пальчик…
История любви от самых её истоков.М. Ю. Лермонтов
В одной обычной деревне —ской области жили два [,] с первого взгляда [,] * обычных человека. Парень 17-ти лет и девушка – 23-х.
Несмотря на то что Сергей и Светлана практически не знали друг друга, очевидно из-за разницы в годах, в сердце Сергея жило какое-то необычное, непонятное отношение к этой девушке.
Однажды тёплым майским вечером Сергей, как и всегда, будучи очень весёлым человеком, рассказывал анекдоты и весёлые истории своим друзьям, стоя у парадного входа в —ский ДК. Вокруг него сразу собралась группа любителей посмеяться. Девушка стояла на пороге, облокотившись на перила. То, что рассказывал парень, ей, очевидно, нравилось, о чём свидетельствовала весёлая улыбка на её лице. Серёжа, посмотрев на неё, вдруг неожиданно замолчал и сел на край клумбы. Светлана [,] вдруг [,] ** быстро спустилась со ступенек и присела к нему на колени. Лёгкая волна волнения пробежала по всему телу Сергея, и что-то колыхнулось в груди. «С чего бы это?» — промелькнула какая-то ехидная мысль в его голове. Так как он имел мотоцикл и машину, из этого он сделал вывод: «Хочет либо покататься, либо ей надо куда-нибудь съездить». Но противиться обществу милой девушки не стал. Завязалась довольно-таки весёлая беседа.
…а я нащупал рубец трусов и всё же довольно боязливо пытался подсунуть под него палец. Ленка опять шевельнулась, пытаясь сомкнуть и вытянуть ноги. Я посмотрел ей в лицо.
— А мы тут с Лёшкой [да-да! меня зовут Алексей (!), и я теряюсь в догадках, как я (!) мог придумать (!) такую гадость (!), как «Слай»!! ] сидим, ваще кайфельно так, тепло… — хихикала она, дразня своим суперноском сидящего тоже на кровати Змея. Виден был один этот носок. Она попыталась совсем высвободиться – я успел ещё только приложить пальцы к её лобку в тонкой материи. Она спрыгнула («срыгнула», по её терминологии) с кровати, а Змей умудрился нехило хлопнуть её по кожаному заду. — Я в туалет, — зевнула она, надвигая на удивление низенькие, «девичьи» галоши. Я было подумал, что это намёк – приглашение мне, – и тоже захотел выйти под каким-нибудь предлогом за ней. Но вдруг послышался гуд мотоцикла – приехал Кай (его фамилия Метов, а зовут Николай, посему так прозвали; или Лайф, или Кайф Метов, или Кай-Мент).
Перекус набился курить с ним последнюю «с фильтром», а Змей демонстративно достал свою банку от леденцов с крупнейшего помола табаком и забил колоссальную «козью ногу», которую мы и раздавили с ним на двоих, даже на троих – с Перекусом. Кай сидел возле меня, обут он был в ботинки, которые, прежде чем войти, почистил тряпкой. Леночка вертелась возле Яны, постоянно наклонялась к ней и что-то шептала. По своей природной догадливости я понял, что предмет их шептаний и мечтаний – мирно и скромно сидящий здесь Кай.
— Ой, да это Рэмбо! Здорово! Какими судьбами?!
— Чё ты-то тут делаешь?!
— Ноги мою, — еле выговаривая, тихим голосом отвечал Слай. Это очень смешило публику.
— Чё ты гонишь, чувак. Чтой-то ты грязный весь… Прямо как я, когда бухой в грязи валяюсь… И какой-то… А чё это за синяк во всю щёку?
— За орехами лазил на берёзу и упал.
— Пить будишь?!
— Он не как вы, алкаши, он не пьёт. Так и надо. Садись, Слай. – Вернулась Яна, играющая со своей юбочкой.
На пеньке сидел незнакомец [Кай], при этих словах он уступил место Слаю и, подозрительно переглянувшись с Яночкой, вприпрыжку кинулся в деревья смеяться; на секунду Слай поймал его взгляд: улыбающийся снисходительным пренебрежением.
— Это мой новый мальчик, — кивнула она на Слая, спросила у ребят газету, расстелила на его грязные брюки и села к нему на колени. Весь мир перевернулся! – нет, весь мир исчез… Только холод, пустота, боль, боль… и теплота её ног.
…в процессе которой девушка предложила прогуляться по весеннему селу. Сергею так не хотелось никуда идти, но отказать он почему-то не мог. Вместе с небольшой группой местной молодёжи Света и Сергей пошли гулять. Она держала его под руку. Когда он провожал её домой, неожиданно для него, а возможно и для себя, она вдруг предложила ему повстречаться (от слова «встречаться», «ходить на свидание»). «А что, можно от скуки», – подумал Сергей, но вслух сказал:
– Конечно, с большим удовольствием.
– Яну-у-ха, па-а-йдём х тебе! Там у тебя на кухне, Женька сказал, бутылка стоит за холодильником! – Зам сильно заводился от их шептаний и смешков. Перекус ушёл в нирвану.
– Мне Жека жопу на британский флаг порежет! – Янка всё время сегодня отвечала нарочито грубо, и голос её звучал грубо и непривычно. [Неприлично!]
Яна поднялась и пошла, видимо, тоже на двор. Я поколебался и вышел за ней. Она обернулась на меня с таким презрением во взгляде, что я готов был удавиться. Я зашёл обратно.
Леночка сидела уже рядышком с Каем, то прижималась к нему, то хватала за руку, всё сопела и ёрзала, и конечно же, несла околесицу с элементами порно.
– Ян-на, а Я-н-на! А Рая! О, она к твоему Колюхе подмазывается! – обратился Змей-Зам к входящей Яне. – Уж затрахала его, Рая, блядь!
Перекус внезапно оживился при сих словах, а я тоже заржал как дурак.
– Поедешь домой, Ян? – тихо сказал Метов, подошёл к ней и тихонько сжал её протянутые ладони.
«Ещё поцелуй, гондон! Убью!» – подумал я, скрежеща зубами, а потом подумал, что обязательно пойду сейчас к себе домой, хоть время уже полпервого, возьму литр из погреба – хоть и не мой – и опять сюда, хоть времени будет часа два.
Так и сделал. А Елена Курагина выволокла ещё литровочку.
Переносимся уже в конец марта.
Мы ездили с братом Сержем на лыжах по каким-то следам и уехали слишком далеко, за соседнюю деревню, кажется Чугуновку. Ничего не застрелили, а вернулись совсем ночью и очень уставшие. Причём оказалось, что в клубе дискотека и пьянка.
В спортзале играли в футбол. Нет, скорее, это не совсем футбол – почти американский: зал всего-то 20 на 20, двое ворот, на поле всего-то 30 человек! И зрителей-запасников с десяток. И все пьяные и все жёсткие, необузданные! Прыжки, дичайшие выкрики, русская анархия и мордобой – всё это имеет место быть здесь. Как зрителю тебе за мячом невозможно уследить (если только тебе как зрителю не впечатают им в физиономию раз до пяти); постоянные удары мяча в решётку на окнах оглушают… Шум, стеклянный освещённый фасад, всё как в аквариуме – всё это транслируется на улицу, на весь центр села. Половина стёкол уже повыбита, лампочки под высоченным, в два этажа, потолком тоже уже прорежены, да и напряжение в деревне в зимнее время года весьма часто скачет, так что лампочки горят почти вполнакала. Семечки, грязища, сигаретно-самогонный смрад…
Я рассеянно наблюдал за игрой и за теми, кто (и зачем) находился в зале. Яна стояла с Метовым, по-моему, они ссорились (такое у них появилось хобби, наверное от большой близости). Яна раздражала его какими-то нападками или шутками, а он всё ник. Вдруг она бросила ему что-то, засмеялась и, подпрыгивая бочком, как на физкультуре, по периметру поля переместилась ко мне.
– Привет, – сказала она. Я увидел совсем близко её блестящую, только что хорошо облизанную нижнюю губу.
– Привет, – бесцветно сказал я, потупив голову, – я тебя не узнал даже сразу… У тебя шапка такая… Ты раньше никогда в шапке не ходила…
– А, это я у брата позаимствовала. Моё всё постирано.
Мы вышли на широкий бетонный порог, тоже за немалым стеклянным фасадом (если уже это, где вход как-то сбоку, считать фасадом). Подошёл Цыган (он тоже из нашей компашки, закадычный кореш Кая, председательский сынок, за абсолютную беспринципность зовущийся у нас Гнилью или Гонилым, а также за чернявость – Цыган или Цыганок).
– Это мой новый мальчик, – кокетливо объявила Яна, держа меня под руку.
На ней была ещё коротенькая кожаная куртка и привычные спортивные штаны, но другие. Всё это почему-то мне понравилось: во-первых, из наших недоделанных девушек – переделанных бабищ никто так не одевался – у всех эти немыслимые кожаные куртки были длинны, громоздки, с каким-то тяжёлым свалявшимся мехом внутри и с отвратительными клёпками, заклёпками, шнурками, воротниками-капюшонами; во-вторых, эта мужская чёрная вязаная шапка была надвинута на самые брови, на ресницы буквально!.. – в общем, мне нравилась сама Яночка и всё что угодно, только в комплекте с ней.
– Это, что ль? – Гниль весь сморщился.
Яна обняла меня за талию, и я был вынужден сделать то же самое с ней.
Вышел Кай, заметив нас, встал в тень у перил и, отвернувшись, закурил.
– Скажи, что это не так, – вдруг громко сказал Цыган, хватая меня за куртку. Он был как-то наивно серьёзен, сами его карие глаза можно было обрисовать стилистически словом «заплакать». Я-то знаю, Гниль, что ты подлец и циник, но ты ещё и дурак, оказывается.
– Не так! – бросаю я, весело заглядываю в глаза Яночке и, держась с ней за руки, отстраняю её от себя.
– Пойдём потанцуем, – отлично играет она и ведёт меня за собой на вытянутую руку, как в бальных танцах.
– Виляй, виляй бёдрами! – сквозь зубы сплёвывает Гонилой.
При входе Яночка за что-то запнулась, я буквально налетел на неё, руки мои невольно попали на эти бёдра в трико (хорошо, не на куртку), я быстро подсадил её, и мы пошли танцевать.
Я не знал, что теперь ощущать, когда она реально со мной, её руки обвили мою шею, пошевеливаются… Но какой-то дискомфорт – потом понял, что ты, Яночка, не очень музыкальна и постоянно сбиваешься с ритма, раскачиваясь…
Вдруг меня кто-то рванул. Постепенно я отлепился от своего счастья и попал в объятья Кобазя (он приехал вчерась с Москвы).
– Дай бутылочку сэма. Ты, говорят, продавал. Вот кусок триста, завтра остальное.
– Нету.
– Ну сходи ты, ну чё ты!
– Куда ж я схожу.
– Вечно ты какой-то «куда-куда» да «часы»!..
Он был из Подмосковья, толстоват, белокур, толстогуб и глуп.
– Януха, – и виснет на ней, – пойдём домой, – и тащит, схватившись своей мясистой красноватой ручищей за талию, где только что лежала моя гениальная рука. В своей подмосковной небрежности его рука два раза соскальзывает на её behind’ицы, а потом эта парочка [ягодицы?] исчезает из моего обзора за углом клуба.
Только смех её.
Я превратился в бетон и стоял у перил на бетоне порога. На противоположном конце стоял по-прежнему Кай. Я подходил за сигаретами.
Память у меня хорошая, а наступило уже лето.
Мы с Перекусом у него в терраске распивали самогон под жареную картошку и «Модерн токинг» из старинного бобинника с двумя скоростями и четырьмя дорожками. Я изложил свою идею «расшибить Кобазя».
Я взял ещё три по 1,5 литра бражки, и мы направились к моему весёлому, как написал бы братец, однокласснику Яхе (он жил на самом конце села, ещё дальше от Курагиной Ленки домов на десять).
У Ленки горел свет.
– Конечно, с большим удовольствием, Света. – Парень почувствовал какой-то свет, исходивший из её имени – Света.
Но на пути домой его начали грызть мысли, от которых он тщетно пытался избавиться. Ему представлялись смеющиеся друзья, в голове ясно слышны были упрёки родителей. «Нет, – сказал он вслух сам себе, – не буду я с ней встречаться». Но что делать, ведь он обещал на следующий же день приехать к ней. Серёжа решил, пока всё не забудется, не появляться в клубе, а на улицу ездил на мотоцикле в деревню Чугуновку, находящуюся неподалёку от —овки. Несколько дней всё было нормально. Жизнь текла своим чередом, Сергей стал забываться, но порой изнутри что-то всё же грызло его. «Это из-за того, что я не выполнил обещания», – утешал он сам себя.
Но в один прекрасный вечер, как помнится, одиннадцатого мая, там появляется Светлана. Сергей молча сидел на мотоцикле и курил, когда почувствовал, что сзади на него кто-то смотрит. Но не обернулся. А когда почувствовал, как к нему прикасаются руки девушки, он сразу понял – это она. Но снова не обернулся: он был уверен в этом. Его интуиция его не подвела. «Прокатимся», – тихо сказала Света ему на ухо. Оставаться с нею наедине он боялся больше всего. Сергей стал отказываться, пытался даже столкнуть её с мотоцикла, но она твёрдо стояла [сидела?] на своём. В голове Серёжи мелькнула гениальная [!] мысль: хочет прокатиться на мотоцикле – пожалуйста, но совсем не обязательно управлять им мне, и предложил прокатить девушку своему другу. Тот охотно согласился, так ведь нет – она отказалась ехать с ним! «Только с тобой, – твёрдо-окончательно сказала она и после небольшой паузы добавила: Заводи…» – «…глаза под лоб!» – невольно по привычке добавил Серж. Деваться парню было некуда, и швырнув в сторону недокуренную сигарету, вздохнув тяжело, дёрнул ножку кикстартера.
До окраины города доехали на автобусе, до кольцевой трассы шли пешком, тут минут десять подождали, пока подъедет заранее осведомлённый друг-шофёр.
Ослепив сидящих на лавке людей, «Иж» плавно развернулся, и вскоре в пыли затерялся огонёк габарита. Мотоцикл быстро «летел» [кавычки авторские] полевой дорогой в сторону заброшенной деревни с названием Ольховка. Шум мотора и яркий свет фары одновременно исчезли возле одного из садов.
Камазист подбросил друзей к нужному месту. Снова пешком. Шли быстро, молча. Владимир надел наушники плеера и врубил техно.
Не оборачиваясь, Сергей прикурил сигарету и откинул боковую подножку мотоцикла, намекая на то, чтобы девушка слезла [исчезла]. Она явно поняла немой намёк и исполнила его желание. Сам же он, поставив мотоцикл, лёг спиной на траву и, смотря на звёзды, наслаждался пением соловьёв, которые в разгар брачного периода заливались ласкающими ухо трелями [ласкающими ух трениями!..].
Начали выпивать. После уговоров Яночка позволила себе граммов 50, потом ещё столько же. Она предложила ему. Она! Слай еле протянул стопку и сразу немного охмелел [осмелел], захотел ещё, потом ещё [её], закурил, потом ещё выпил, куда-то пошли, ещё: самогон…
Яну провожал домой непьющий незнакомец, Серёга с девочками тоже ушли, а не вязавшие лыка Слай и Лёха храпели на гнилом [sic!] дереве.
Так Слай начал ходить с этой компанией. Пил теперь меньше, граммов двести опрокинет [зашибись ведь!] – хорошо и весело, зато почти каждый день.
У Ленки горел свет.
– Пойду я разведаю обстановку, – не вытерпел Перекус, – а вы будьте в хатке у Яхи, я подойду. – И он резко срулил к Ленке.
Так называемая хатка Яхи была из горбылей и пристроена к большому кирпичному дому – самый крайний дом села, получается, если дальше ещё и хатка, ещё не край света.
Света не было, но орала музыка (я это определил ещё метров за 80). На секунду свет возник, открылась дверь, кто-то вышел и как будто пошёл по другой дороге от хатки. Пришлось поспешить.
Я долго стучал. Песня кончилась, тишина, дикий фон… Я опять стал долбить то в дверь, то в окно и долбил всю следующую песню Ace Of Base. В паузе Яха тихо подал голос:
– Зам, ты?
– Это я, открой.
Яха был оголён по пояс и лихорадочно прибирался.
– А я спал!
– Будешь пить? Я бражечку притащил.
– Ды я… мне завтра… рано вставать…
Я сел на кровать и неожиданно вытащил из-под себя женские трусики, чёрные.
– Ладно, – рассмеялся Яха, – буду пить, потом и барахтаться будем – как ты говоришь. Я тут это… днём обожрался, приехал, лёг, минут через двадцать Маринка пришла, а я ещё пьяный, я быстрей выскочил домой – зубной пасты в рот набил, да слишком много – щёткой, что ль, в глотку пропихнул, подавился, весь облевался, как котёнок!.. Раз – и как будто и не пил вообще! А сам в дуплет, привязался к ней. Она мне говорит постоянно «после армии» или «перед свадьбой», а я её как скрутил и стал целовать в губы, – над этим «в губы» я закашлялся в припадке смеха. – А потом три часа с ней, без перерыва, я аж запотел и замутился, только вот ушла, сама ко мне приставала… Женюсь в октябре.
Тут пришёл Змей, и мы как раз обратили внимание на 4,5 литра браги.
– Давай, Витёк, из чего пить, – прогундосил Змей Яхе («Витёк» было его обращение ко всем нам, как «Рая» – ко всем девахам).
– Не из чего. У меня в хрущаке мыш подох, я его запулил на дорогу…
Возникла пауза, мы смотрели на Яху и улыбались.
– Ну их запулил – вместе, блядь!!! – вдруг взорвался Яха, мгновенно вскипевший до красного цвета лица и вздувшихся вен на своём кудрявом маленьком лбу.
– Так выпьем, – всё же торжественно сказал я и запросто присовокупил: – Я вот хотел Кобазя иссодить…
– Не нравится он мне… – сказал Яха сквозь зубы.
– Лёш, у тебя арбузик был, под кроватью, – совсем жалобно, без тени иронии напомнил Змей.
– Зам, он молодец: о, как раз закусим сначала, а из кожуры будем пить!
Яха сказал это остроумное и улез своей голой половиной под кровать. Это оказался не арбуз, а недозревшая дыня, а потом оказалось, что это недозревшая тыква. Яха выгреб из неё мякоть, налил полную браги и, едва сказав «чашечка», первый присосался. Не успев допить, он стал блевать в «чашечку».
– Блядь, падло! Из неё пить западло – какой-то падлой отдаёт!
Мы стали смеяться.
– На, Зьмей! – нежданно-негаданно Яха сунул «чашечку» в руки Заму, да ещё тут же подтолкнул её, чтоб разлилась.
– Кхя-ха-ха! Пакостить! – Яха был крайне доволен, проявив свою истинную суть. (А я-то как был доволен: весь этот Яха – начиная от просторечного смягчения «Зьмей» и до последней кудряшки на вертлявой его минибашке – был мне очаровательно приятен; а ведь в школе он мучил меня; но потом я как-то сумел направить его энергию, уходившую в жестокость, в так называемый дебилизм, а сам он уж от себя изобрёл это «пакостить!» – и стал, как говорит моя бабушка, «атитектор», т. е. прохиндей.)
Пострадавший пошёл в колонку, а мы уже заливали из горла.
Когда мы поглотили половину, заедая червивыми мелкими яблочками (брага тоже была из точно таких яблок), сетка от мух на открытой дверце резко откинулась, и явственно возникла Яхина «матря».
Яха поразительно быстротечно задвинул оставшуюся бутылочку под стол.
– Что ж музыка-то орёт – время час ночи! Вы нетоль выпиваете?!
– Нет, тёть Надь, – сдавленно и вежливо вставил зачем-то Зьмей. Яха отёр пот со лба (трусиками). Я даже отвернулся (от стыда), глядь – и тут Яха, только в шапке! Через секунду я осознал, что это Мартин Гор (на плакате). А как похож – просто двойник, если б ещё шапочку Яшке…
– А это что такое – дай сюда! Э-эх, – мать покачала головой и стала залазить под стол, а Яха при этом совал перед ней свою ногу.
– Всё равно я ж её и выпию! – выкрикнул Гор вослед Яхиной матери, уносившей бражку.
Музыка была возобновлена ещё громче прежнего, а на стол выставлен одеколон «Саша».
…зато почти каждый день. Яна всегда рядом, хоть видеть её! Иногда и совсем рядом! Всё чаще с ним. Для него она была всё. Ходил за ней по пятам, для неё готов был на всё – и жил из-за неё и для неё, как в книжке. А она была старше на восемь месяцев, и он для неё был один из двадцати [скорее, двенадцати], двадцатый по значению.
Жизнь пошла ничего с водкой. Отчим даже исчез куда-то. Надежда появилась в сердце. И всё шло ничего, да…
Отрезав пустую бутылку, мы разводили в ней «деколон» и выпивали. Магнитофон был включён на запись. Наши голоса звучали ненамного тише фонограммы, потом мы начали «обарахтывать» – выплясывать под «иностранщину».
В дверь постучали. Яха почти так же резво [трезво] закинул под кровать недопитый флакон и недопитую «стопочку», убавил музыку.
Мать пристально взглянула на нас со Змеем: мои штаны и майка были закатаны, вернее сказать, задраны до самого паха, майка тоже как-то располагалась где-то на лопатках, а пупок был оголён и испачкан в прилипшей к поту земле; Зам был красен, его майка разорвана и свисала с лампочки. Тут-то я осознал, что Зам опять произнёс: «Нет, тёть Надь, мы не пьём». Вошёл Яха (он мочился с порожка), одетый только в те злополучные трусики, видно было, что они очень ему маловаты…
– Бесстыдники, – ухмыльнулась мать и полезла под стол.
– Чё надо? Мы музыку слушаем, – объявил сын и сел на кровать, стараясь согнать пониже покрывало.
– Где бражка? – спросила мать и повторила: – Бес-стыд-ники, охальства-то какая, пьють и матом оруть на всю деревню!..
Яха получил оплевуху, а пахучий «деколон» был конфискован. Не успела мать уйти, Яха поскакал за ней, пытаясь идти на цыпочках – или просто был босиком, – мы со Змеем курили на пороге. Вернулся он с одеколоном, и с брагой, и с длинной бутылкой какого-то вина.
– Что я, не знаю, где дверь, что ль? – заливался Яха, откупоривая вино об гвоздь оградки и распивая на ходу.
Через полчаса мы уже скакали какими-то огромнейшими волчьими прыжками по улице по направлению к Ленке. Змей орал: «Death! Never! Never! Just so (что-то)!» Я: «Comon! Get away now! Kill now!» А Яха – нечто чудовищное звукоподражательное. В руках у Яхи фигурировал его «маг», который за счёт батареек орал нашими же голосами, но уже по-русски: «Кобазь, убью! Расшибу! Кобазь – пидармот! Расстреляю!» и т. д. Нечаянно-негаданно на дороге был замечен Перекус, по виду вроде бы выходящий от Ленки. Яха перебросил магнитофон мне и тут же вцепился Перекусу в куртку: «Перекус, паскуда, расшибу!» Да как-то странно – сверху вниз чиркнув его по лицу – вмазал ему. Перекус оторвался, что-то пробурчал, но Яхо Лихое в нашем громаднейшем возбуждении сделал невиданный двухметровый прыжок и нанёс поочерёдно каждой рукой по удару, причём теперь уже как-то неестественно снизу, в скулу и, кажется, в щёку Перекусу. Как только тот очнулся, отплёвывая кровь, Яха стал картинно зафутболивать ему в рёбра, приговаривая: «Сука, предатель». «Преподаватель», – подсказал я, и мы со Змеем, едва просмеявшись, его оттаскивали.
– А ты, Змей, хуль отвлекаешь?! – взвизгнул Яха и залепил товарищу кулаком в лоб.
Вскоре путникам открылась огромная, залитая солнцем поляна, на которой произрастала большею частью малина. Щедрые лесные края! Всё тебе: и малина, и клюква, и земляника, и грибы, и орехи – только относись по-человечески.
Перекус поковылял к колонке умываться, а мы, с трудом успокоившись, подкрадывались к Ленкиной терраске.
– Иди, Зьмей, позырь в окно, а мы покамест припьём чуть-чуть, – приказал Яха, и мы остановились доканчивать флакончик с уже дважды разведённым «Сашей».
По лицу Змея было видно, что его очень обрадовало то, что он увидел.
В воздухе по-домашнему пахло малиновым вареньем, уже начинавшие желтеть листья едва смогли скрыть броскость переспелых кроваво-красных ягод.
– Сидят, – весь сияя и как бы предвкушая нечто сногсшибательное (в самом прямом смысле), докладывал он, – Курага, – т. е. Леночка, – и Кобазь, она у него на коленках, а потом она слезла и опять села на коленочки, только передом к нему, растопырив лодыжки [т. е. ляжки], сзади даже трусера видать из-под юбки!
Парни не останавливаясь пошли дальше.
Мы с Яхой мгновенно рванулись к окну.
– Что это у неё, яйцы? Эй, Рая? – ощерился Змей.
– Где? – удивился я.
– Снизу, в трусах – как яйцы, только это не яйцы, – разъяснил Яха.
– А что это такое? – в своём обычном вежливом ключе спросил Зам.
– Да просто большая! Хоть она мне и сестра… – Яха уже высовывал язык, переходя из шёпота в голос, а я его осторожно отводил от окна.
– А-а, блядь! Всё Ромуську расскажу! – Яха заорал уже что есть мочи и саданул окровавленным кулачищем (руки у него крупные) в форточку. Мы со Змеем от неожиданности резко отдёрнулись от стекла – последнее, что мы видели – как крупная Леночка тоже вдруг передёрнулась и чуть-чуть было не свалилась с колен Кобазя. Опять прильнув, мы развеселились от вида дебелого, медведеподобного Кобазя, который только что сподобился схватить свою любовницу за щиколотку – как утопленницу. Спина её выгнулась, она скакала на одной ноге, как будто выполняла команду «присед на одной ноге» на нашей физ-ре – вторую ногу матёрый уноша никак не мог отпустить, а сама она вцепилась в его лодыжку!
Как разрешилось это хитросплетение, мы, к сожалению, не увидели – мы загнулись, как крючки, в припадке хмельного идиотского смеха, причём Яха, который когда-то уже успел снять знакомые нам всем трусики, умудрился тут же сунуть их в разинутый рот Зама. Тот, отплёвывая, проговорил «мокрые» и стал обнюхивать их – при сём Яха распластался прямо на земле, и его стали постигать дичайшие судороги, глаза его заслезились, и весь он закраснелся, вены вздулись, как-то гортанно, еле передвигая перекошенную челюсть, весь похожий на черепок-экспонат из школы, он выдавил: «Я в них упустил… из пистика…» И опять зашёлся. (В темноте и в желтовато-световом прямоугольнике из терраски всё это было не так видно, но я уж знал все симптомы.) А потом – «Из писюлька! Я в них нассал!» – громко провозгласил он и ещё пуще забился. Я тоже не мог продыхнуть. Обернулся – Перекус тоже сидит на земле, в слезах, в крови, весь красный и радостный, трёт, размазывая грязь, свои недавно проявившиеся усики. Несколько грустный Зам внезапно вдруг закатился сам, тоже повалился на спину, брыкаясь и указывая на Яху, который до того докорчился, что облевался.
– Ты, Зам, должен блевать-то, ну-у… – рассудил Кобазь, видимо, давно уже стоящий на порожке.
– Блядь, Ельцин! Николайч-Борисыч Нельсон! Вот он стоить! – как в озарении, выкрикнул Яха, вперив перст в освещённую из двери фигуру Кобазя. Мы закатились повторно – сравнение было крайне метким: фигура, белая голова, лицо, какие-то вечно припухшие, прищуренные глазки.
Пока мы возились, незаметно Перекус нырнул к ним, и они закрылись и потушили свет, вывесив снаружи большой замок. Вот те номер!
Яха принялся неистово колотить в дверь.
– Открывай, Курага! Думаете, постучим и уйдём – сидите без света! Я сразу просёк, что замок для близиру! Кобазь! Пить будешь?!
Но никто не отзывался, было уже совсем темно на улице, а окошко занавешено. Долго уговаривал Зам «в своей манере» (по просьбе хитрого Яшки). Надоело, и стали выпивать на пороге, нашли на поле боя и развели ещё пополам в какой-то грязной бутылке уже разведённый одеколон, еле протянули по стаканчику похожую на молоко или шампунь жидкость, и ещё осталось как раз на один стакашок.
– Последний. Вылей, наверно, – вздохнул Зьмей, отказываясь.
– Перекус, пить будешь? – крикнул Яха.
– Буду, – отозвался Перекус из терраски, и тут же Кобазь:
– Козёл.
Мы вошли, включили магнитофон (но не ту запись). Перекус с Замом опять пытались прорваться «за блинцами», Ленка с Кобазём опять сплелись… Я сидел на стуле у стола и разглядывал порнокартинки, развешанные недавно юным Ленкиным племянником. Яха весь маялся и мялся. Я тоже – никто не знал, как начать. Мы были уже, что называется, в дуплет. В Яхином магнитофоне что-то зашуршало, и он по обыкновению треснул по нему кулачищем. Внезапно я вскочил и залепил кулаком в картинку, изображающую двух beach bitch grrrls, перегнувшихся через велосипед, выставив очень большие попы в очень маленьких бикини. «Такие же яйцы», – заметил я вслух, Яха и Зам насторожились. «А вот и Нельсон!» – заорал я, случайно увидев на приклеенной газете портрет Ельцина. «Мой маленький, мой мальчик, моя лилипуточка», – задыхался опять Яха, произнося всё это как-то в нос и даже подхрюкивая от блаженства – дело в том, что он схватил Перекуса за голову и тыкал носом в злополучный портрет.
– Бей, бей, Ган, по стенам, – подсказывал он мне (я уже раза три съездил, порвав все бикини-картинки).
– Бей-с! – вдруг особенно форсированно подстрекнул Яха, имитируя некий возглас из иностранщины, и со всего размаха впечатал профиль Перекуса в стенку.
Кобазь, хоть и перестал справлять свои мужские обязанности, сидел смирно, кажется, несколько покраснев, и молчал. Ленка только изредка лепетала, обращаясь почему-то к одному Яхе: «Хватит, Алёшк, хватит уже…»
В этот момент подъехал мотоцикл, Кобазь сразу поднялся (почуял, наверно, что приехал его сотоварищ Гниль) и говорит Яхе: «Ну ты, Лёх, и пидарас». Перекус тоже что-то подхмыкнул с пола.
– Пойдём выйдем! – завопил Яха.
– Пойдём! – заорал я (хотя по идее должен был орать Кобазь).
Со всех ног я вдруг ринулся к двери. Тут я столкнулся с жирным одногодком по кличке Боцман, а он, дурак, возьми да и ткни меня в пупок пальцем. В бешенстве я одновременно залепил ему рукой в ряшку и в пах ногой. Он согнулся, но вдруг вцепился всей пятернёй мне в щёку, потом второй лапой схватил за бедро, приподнял и бросил с порога. Я довольно удачно приземлился на колья оградки – не сломал даже рёбер, только оцарапал их. Боцман стоял на свету в дверях. Волосатые толстенные ноги в шортах. Я тут же вскочил и, метнувшись на четвереньках, протянувшись по земле, схватил его за ногу. Он хлестанулся с ужасным звуком на бетон (в том числе и лицом), правда второй трёхпудовой ногой угодив мне в зубы. Я помню, как я сидел уже у него на груди и зверски долбил его по физиономии, лил дождь… Яха бил меня по лицу, Змей оттаскивал (Яха вдруг засветил и ему), Ленка вопила, Гниль и Кобазь смеялись… Яна стояла у стенки терраски, обитой толью, под навесом, но волосы её были мокрые – это очень её украшало…
Меня, видимо, оттащили. Я валялся уже в лебеде метров за двадцать от хатки. Меня сотрясала нервная дрожь, в глазах всё плыло. На свету маячила она, Яна (откуда она взялась – приехала с Гнилью?! – видела всё?!). Я фокусировался только на ней, она была равнодушна, к тому же иронична, я сразу почувствовал какой-то позор, своё мальчишество… дистанцию в 20 метров – 20 лет! – между нами.
– Убью! – заорал я, отплёвываясь от крови и намереваясь подбежать прямо к Боцману (он сидел на пороге со всеми, жадно, с сопением затягиваясь бычком), но мне навстречу выдвинулась Ленка.
Я отлеплял целые куски грязи от внутренней стороны своей коротенькой маечки, заголил пупок, откинул голову. Дождь едва капал, небо было абсолютно чёрным, тучи казались на нём светлыми; делая зрительные усилия, я на какое-то мгновенье необычайно ясно видел несколько крупных звёзд, потом опять всё плыло… Я был в так называемом аффекте, чуть ли не плакал; теперь уже тихо, бессильно, страдальчески произносил «убью» и швырялся грязью (в Леночку). Она очутилась совсем близко, наклонилась, что-то говорила…
Обращение «Лёшка» (так говорила в своё время Яночка) мне было крайне приятно – остального я не понял… По другим своим воспоминаниям, первые минуты две я был ещё и как-то… счастлив, весьма самодовольно улыбался… Меня даже осенило, что маечка эта, кою я откопал среди старья, которое мама собиралась пустить на тряпки, мне удивительно идёт, это вполне себе стильно, брутально и секси – хотя обычно не мыслю в подобных категориях, а тогда я, наверно, их и вообще не знал – и если уж Яна не понимает, то… Я вижу звезду, думал я, звезда – это поток света, поток частиц, значит, частица звезды, чтобы я её увидел, влетает в мой глаз, в мой мозг. Она пролетела миллионы и миллионы километров, летела тысячи и миллионы лет – в мой глаз! Я тупо смотрел на присевшую рядом одноклассницу, она теребила меня и о чём-то увещевала, а я между тем машинально ещё приговаривал «убью» и скрежетал зубами. Автоматически я сфокусировался на ней и в последний раз сказал «убью» – она сидела предо мной на корточках, и вдруг её поза сделалась ещё непринуждённее. Это подействовало на меня успокаивающе, оцепеняюще – как будто обдали кипятком. Я впился взглядом в её тонкие белые трусики – тут меня опять посетила какая-то мыслительная метафора (но уже столь чудовищная, что я даже её не вполне осознал и помню только как ощущение чего-то грандиозного, а как вспоминаю, получается только дрянь), она меня по-прежнему теребила, что-то ёрзала и хорошенько – умудрилась сделать так, чтобы трусики чуть-чуть «сбились» вбок… Тут я озверел – схватил её за шею и толкнул в траву, подбежал к мотоциклу и толкнул его ногой. «Мотоцикл расколю, паскуда Гонилая!» (Гнилого я всегда опасался, если не сказать боялся.) Мотоцикл (он сам, Цыган, зовёт его «жу-жу») куртыхнулся на редкость эффектно – прямо к порогу, зеркальце погнулось и разбилось.
Один раз гуляли на дне рождения у Лёхи. Слай и не заметил, что Яна вышла и незнакомец (теперь уже знакомец) [Кай] тоже пропал из-за стола. От помеси напитков Слаю стало тошно, и он вышел на крыльцо дохнуть [?] свежим воздухом. Горел фонарь, и Слай увидел, что метрах в двадцати под деревом стояли Яна с незнакомцем, обнявшись, долго и нежно целовались и будто не видели наблюдателя. Слай хотел отвернуться, уйти, но не мог. Руки незнакомца очутились у неё под мини-юбочкой, влюблённые продолжали целоваться, зоркую тишину отпугивали слабые сладковатые стоны девушки.
…зеркальце согнулось и разбилось. Цыган воспринял сие чрезвычайно умильно (а за ним и все). Это меня усмирило. Я сел к стенке террасы, чувствуя спиной холодную мокрую толь, и ополз…
Слай видел кружащуюся муть.
Когда я оклемался, то сообразил, что праздник кончился – Гниль и Кобазь утекали на «жу-жу». «Догоню – убью!» – вяло продекламировал теперь уже Змей, высунув голову из лебеды. Светало, было зябко (хотя прошло, по-моему, всего с полчаса).
– А где Боцман?! – вдруг встрепенулся я.
Никого не было видно, даже Змея. Я прислонился к толи помочиться и вдруг заслышал совсем рядом характерный харкательный звук.
– Кто плюётся – щас убью! – механически доделывая дело, среагировал я, вероятно, просто вторя мертвецки пьяному Змею.
Смачный плевок присосался к толи совсем уж рядом с моим гениальным профилем. Я резко развернулся – Яна. Я как-то схватил её в воздухе за руку (может, хотела ударить меня?!), но вскоре повалился наземь, цепляясь за что-то когтями, вдруг я совершенно отчётливо почувствовал у себя в объятиях её плотные икры в спортивных штанишках, потом эта «икринка» так больно съездила меня в нос… что я… полез выше, ощущая уже плотные бёдра… и чувствуя, что висну уже на резинке от этих штанов… глотая поток крови из носа, я восклицал: «Толстая девка – жизнь моя!» При сих словах я получил несколько очень жестоких пинков в тело, даже едва успел рассмотреть, как она быстро отходит прочь, отплёвываясь и оправляя штанишки.
– Скажи спасибо, что никто не видел, сволочь. Завтра Жека тебя убьёт [это её братан старший].
На пороге, видимо, стояла Ленка. И видимо, всё видела. Эффектную сентенцию я, понятное дело, полусознательно припасал для неё, чтобы при случае эффектно козырнуть…
– Через тебя же, гомик скрёбаный, и тут торчу. Эти два пидора ещё съебались! Кобазя он «увёз» – от смерти спас! Как привезти, так… Завтра Жека и Гнилище начистит еблище! Ещё! …Где у тебя туалет-то?
– Да вон, на бугре, ты ж туда и шла.
– Не-ет, спасибочки, туда я больше не пойду, дай нитку резинку зашить, а то мать утром глянет – во-первых, утро – уж светло, и во-вторых, как где валялась и штанишки спущены… Скажет, где ж ты была, родная?!
– Рая! – словно эхо, возник возглас Зьмея.
– И вот ещё… чудо-то морское!
Да, о Заме Яночка всегда любила лестно отозваться, но пассажей, реконструированных чуть выше, я от неё никак не ожидал.
Слай видел кружащуюся муть. Он был шокирован, взбешён, уничтожен, распылён на атомы. Он знал, что Яна – порядочная девушка, что она могла кокетничать, играть, но не позволяла себя так целовать, трогать… Она влюбилась?! Парень залетел обратно в дом и опился в тот вечер до умопомрачения [видать, спасло беднягу от удоподрочения!]. В бреду он повторял её имя и грозился убить своего нового знакомца. И если бы смог подняться, то убил бы.
Первое мая праздновали дома у нового знакомого, всеобщего кореша и авторитета.
…такого я от неё никак не ожидал. Да разве ожидал я всех своих пьяных приключений?
Честно говоря, предвкушал кое-что, весь этот фарс и фарш.
Опять я вынужден сделать несколько ремарок. Дело было так: я сидел, ходил, маялся, часто курил, глушил «чифир», содрогался от каждого звука – моя неровная нервная натура заразилась какой-то болезнью раздражения, боязни всех и вся. Как назло, подвернулся листик из той самой повести про любовь, это был №40: «А однажды она выпорхнула из общежития навстречу этому типу, не заметив или не желая заметить Генку, топтавшегося рядом, повисла на его руке и, щебеча что-то, пошла по улице. Генка не прячась шёл следом. До дома, где этот тип [вот ещё словце – тип!] жил, шёл. Потом заметил, в каком окне вспыхнул огонь, даже через четверть часа на миг увидел Настю в окне: она задёргивала шторы. Ещё через полтора часа [тоже мне хронология – часы да часы!] свет там погас. Настя оставалась у этого типа…»
И чуть ниже: «Потом он сказал себе: «Всё. Кто виноват, что тобой пренебрегли? Ты и только ты. Не сумел стать самым главным в её жизни. Всё. Уходи». И ушёл. С угрюмым остервенением ушёл весь в учёбу, глушил горе, вкалывая на субботниках до обалдения.
И когда комитет комсомола начал отбирать кандидатов в стройотряд особого назначения для первого десанта на месте будущего города нефтяников в самом северном в области Чернояровском районе, из первокурсников взяли только его». И рядом: «А однажды провожал он до студенческого лагеря прикомандированную к штабу долговязую девицу с филфака… Была уже белая ночь, и кажется, гроза собиралась. Провожал не по доброй воле… И тоже как-то вдруг стали целоваться».
Не буду говорить, что я сделал с этим листиком – Яхе с его «пистиком» такое и не снилось!
Теперь я ломал макароны, на которых было написано «Вермишель»; соус с надписью «Кетчуп» (что-то новое!) оказался уж слишком острым. Несклонный по природе своей к «головным» размышлениям, я, поедая мучное и томатное, рефлексировал в виде, так сказать, лирического отступления.
Почему Яне нравится Кай, а не я. Он городской, со всеми вытекающими отсюда следствиями: хоть и моложе меня на год, но в определённом смысле более развит, более утончён – такой вот термин не из нашего века…
Однажды, когда кто-то из наших девушек объявил, что идёт-де смотреть «Санта-Барбару», я вызывающе высказался, что посмотрел только одну серию (!), но не всю, конечно, а минуты две из неё, и «засим меня потянуло блевать». Зам, Перекус и даже Гниль тоже высказались – правда, покороче – и всё превратилось в обильный смех над нашими «девками». (Ещё одно отступление. Когда я в 11 классе повторил это же своё выступление перед двумя учителями истории, классной руководительницей и классом, состоявшим в то время, акромя моей персоны, из семи молодух (хоть ещё и незамужних, но ясно выражающих своё предназначенье), у всех сделались каменные лица – тотальный шок, как будто бы я, уподобившись моему бывшему однокашнику – девятикласснику Коляну, якобы почитав дома лично мне заданный параграф «Жизнь В. И. Ленина», который теперь даже не входит в программу и вопросы, стоя у доски, молчал (как и все 8 или 9 лет), а на вопрос «Кто такой Ленин?» сказал: «Не знаю»; или того хуже – сказанул, как Яха, сделав за всю учёбу два единственных – и уникальных! – умозаключения (в этом всё же его большое отличие от Коляна, да и от любой феминистической «семибоярщины»), что «Ленин лучше, чем Николай II, потому что он плохой царь» и, конечно, что (после двух-трёх заученных заради финального тройбана за четверть фраз и громадной паузы) «…И Пушкин знал Пестеля». Но это у них особого шока не вызывает – привычка, оборотная [абортная!] сторона их же работы!)
Прошу меня простить – я настолько отвлёкся, что теперь уже не могу «привлечься» к основной мысли. Придётся, наверно, эту тематику развить в других произведениях […].
На другой день я, как выражается уже упомянутая учительница истории, «с непохожим на меня рационализмом» (рац-цинизмом) составил некий «план», вернее, сначала произвёл анализис.
Итак, что мы имеем, рассуждал я.
Яха – пьёт, всегда пьяный до последнего (ему просто надо дать своё добро добрать), наиболее «одинок» – ему наплевать на Янку и Ленку (хотя возможны рецидивы!), на Цыгана и Перекуса, в меньшей мере – на меня и Зама. Впрочем, Яху можно уже вычеркнуть.
Перекус – пьёт, поощряет Цыгана и Кая (особенно подмазывается к ним по пьяни), может полезть плакаться, корешиться и петь песни – ко мне или к Заму (надо просто занять его распитием, вооружить хорошим настроем, и сего не состоится), к Янке и Ленке равнодушен (единственное, что его может «замутить», повернуть в припадок сиротства – это Джилли, сестра Зама, но её не будет).
Гниль (Цыган) – вот это штучка. Козёл, что называется. Сейчас он с Ленкой, но хочет Яну. Как-то мы сидели в хатке у Зама, отключили свет, Гниль что-то расчувствовался (он вскоре уезжает от нас «учиться» – скорей бы!), зачал песнь, как, мол, ценны для него друзья, «вся наша компания», и назвал: Кай, Янка, Зам, Перекс (почти «перец»! ), «Леночка, конечно» (а меня, Яху, сестру Зама опустил, да и Леночку вывел слишком саркастически) … Зато особо налёг на Яну (и даже в буквальном смысле). И шепчет ей (причём вся наша кают-компания, исключая только Кая и Ленку, тут присутствует): «Яна-а-чка, давай, а? Давай… Я уезжаю насовсем через три недели…» Она что-то ответила ему совсем тихо. «Да ты их сама знаешь! – возвысил он вдруг голосок. – Сеструха эта, Танька, Ленка да Мисягина ещё! Я их только на жу-жу, – мотоцикле то есть, – покатал, и ле-жу, и ли-жу, у-гу… Янина, Янечка-а!.. А Мисягина уж совсем девочка – порнуху ей дома показал, она аж вся разомлела, покраснела, рот раскрыла – и как лом проглотила, с места не сдвинешь! Говорю: пошли, блин, щас мать придёт – она так и сидит отупевшая. Я ей прямо: иди домой, дочка, иначе мне по шее будет. Нет – бесполезно! Давай, говорю, отвезу на жу-жу – хоть и времени нет! – бесполезно. Я её в охапку, на жу-жу, она как вцепилась в меня… Я не будь дурак – её в хатку, вот на эту вот кровать скрипучую, тоже мне! – Яне даже вроде бы приятен был его рассказ, остальные упорно делали вид, что не слушают. – Давай, Яна… Этих я щас всех разгоню…» Это была обычная наглость Гонилого, но уже крайняя, последняя, «при отъезде» – на Яну он явно никогда прежде не претендовал. Несомненно: в этот «последний раз» (или один из последних) он может охотно бросить Леночку и привязаться к Яне. Это нехорошо. Но есть всё же одна «зацепка» – его не любит брат Яны Жека, больше не любит, чем всех остальных из наших и даже городских (Кая, Перекса, «полугородского» Зама).
Леночка – с Гнилью, но может и подвыпить, а подвыпьет, и поведение её приобретает некоторую «лёгкость». Но как бы не было инцидентов с братиком – раз Жека и П. П-ов (своего рода садист, два раза чуть не сел за «это» – спасибо, родители отмазали) её чуть-чуть не изнасиловали – тут же, в хатке, отняв от объятий Цыгана, она наивно притворялась, что «сердце болит, щас остановится», но всё же умудрилась вырваться и убежала в чулочках по снегу… Иначе не избежать бы ей хотя бы уже зачинаемой феляции.
Кай – с Яночкой (крепко), но пьёт – так сказать, природная патологическая тяга. Стоит ей только отвернуться, как за стаканчик мальчик. Вот хороший мальчик! Всякие нарекания, покаяния – всё ему нипочём. Хотя старается и за последние 2,5 месяца слишком уж успешно. Но если сорвётся – то, как говорят, даст оторваться, в дуплет, в ноль, в нули, вдрызг, мертвецки. Да… нелегко.
Яна – с Каем, не пьёт (может, впрочем, но немножко, под настроение). Sic! А если настроение отвратительное? Не помню: всегда, когда мы пили и у них (Яны и Кая) наклёвывались конфликты, я первый ужирался, как дурак. Не как, а дурак!
Я – один, здесь: не пью. Да, надо совсем почти не пить, Гнили и Кая избегать, Яху не таскать, с Перексом и Зьмеем не крешиться и не нянчиться (как всегда). Делать всё наоборот. Хоть раз.
Конкретно – в этот раз должно быть следующее.
Сначала все пьют в бане; Ленка и Яна практически не пьют; Яха отрубается (может, я и иду его провожать/относить домой или к Заму, потом, может, возвращаюсь и смотрю на идиллию Яны с Каем); Цыган отвозит Перекса домой на жу-жу (может, и меня, но не Яху); в бане остаются две пары (Яна с Каем и Ленка с Цыганом) и целуются, но недолго – кровать-то одна; Гниль и Ленок уезжают к Ленку на террасочку…
Дальше я просто не успел записать, меня, конечно, отвлекли. Будем действовать по обстановке, подумал я, всё равно каждую подробность не зарисуешь… Как в шахматы я не могу, не интересуюсь играть, потому что там слишком много фигур, ходов, клеток, вариантов, рацио…
Самое главное, что именно в данный фазис отношений Яны с Каем, если он будет пьян, то его просто пошлют куда подальше.
Возвращаюсь. Итак, это своего рода задача. Я их ненавижу в школе, но решать умею – через силу. Уже было «дано», теперь надо «надо» или «найти» (а может, «доказать»? интересно, что всё это может доказать?!): Ленка и Яна должны быть выпимши, особенно «Ленок», Кай должен быть в думпел и отрубиться. Гниль должен обязательно исчезнуть.
Часть вторая. «Забвение»
Краткое содержание I части
1). «Настоящая любовь» (история Слая). Молодой сельский парень Слай влюбился. Её зовут Яна. Она его одноклассница, но старше на год, поэтому «дружит с большими ребятами». В детстве Слаю пришлось несладко – дома и на улице. Его отец-алкоголик умер, и юноша, пытаясь самоутвердиться в кругу сверстников, предоставлен сам себе, незащищён. Вовремя помог ему отчим, но вскоре и он спивается и оказывается таким же извергом, как отец Слая. Отвратительная сцена – мальчик возвращается домой и видит избиение матери отчимом. Сын поднимает руку на новоявленного отца… И вот он, побитый и униженный, вышвырнут на улицу. Он хочет покончить с собой – повеситься на суку вяза в своей любимой роще. Внезапно Слай слышит её голос, голос Яны. Он знакомится со всей её компанией; начинает выпивать. Яна совсем рядом, поэтому у него есть слабая надежда. Но вот однажды он видит, как она целуется с его новым «знакомцем», приезжим из города…
2). «Дневник» (реконструкция реальных событий по конспективным дневниковым записям – выборочно). Картина 1. Лето, я варю макароны. Потом иду к однокласснице Ленке Курагиной. Ночь и холодно, в терраске у Ленки сидят дружки из «её компании» – Перекус и Зам (Змей). В темноте мне удаётся погладить Леночку по ляжке. Здесь же присутствует Яна (!), затем возникает и Кай (новый знакомец), обе девушки от него без ума. Он провожает Яну, а я, как обычно, напиваюсь с «друзьями» «по этому поводу». Картина 2. В сельском клубе дискотека. Яна ссорится с Каем и «перебегает» ко мне. Но идиллию нарушает некто Кобазь. Он очень груб. Он провожает Яну. Я, как обычно, злюсь и курю на пороге клуба. Картина 3. Лето. Я решаюсь отомстить Кобазю – избить его. Для этого опаиваю нескольких подростков, из коих особо выделяется некто Яха – своим темпераментом. Кобазь целуется с Леночкой у неё в терраске. Мы приходим пьяные, но не знаем, как начать драку. Случайно появляется бывший одноклассник – толстый Боцман, я вдруг бросаюсь на него. Драку созерцает и Яна. Она относится ко мне пренебрежительно. Я, как обычно, повержен, но нахожу в этом «фарсе и фарше» скрытое мазохистское удовлетворение, но потом решаюсь нанести «ответный удар» судьбе.
3) и 4). «Моё солнце» (история моего брата Сержа), «Метеорит» (мой ранний рассказ) – пересказу не поддаются вследствие «непереводимой игры слов», тончайших смысловых оттенков, которые при любом, даже самом [беглом – зачёркнуто] подробном пересказе можно упустить.
Позволю себе сделать ещё одно беглое замечание: я уж предвижу, что обязательно скажут: рассказ состоит из набора самых дешёвых трюков; со своей стороны я заявляю: да, это так, и прибавляю такую же дешёвую отмазку – просьбу прервать чтение, пока не поздно, ведь дальше я буду также «дёшево» описывать события, которые мне особенно дороги.
Как только чуть свечерело, я вышел из дома. Страшная тишина стоит обычно в первые майские дни. Верхушки деревьев качаются в вышине, сосед колет дрова, слышен фон лягушек от речки за садом – всё это перекрывают выходки соловьёв… Но всё это как будто происходит в вакууме – воздух прозрачен, свеж, неподвижен и давит на уши и глаза. Душно, тепло, пахнет цветением и травой, и в то же время чувствуется прохлада, как от речки, холодная влажность земли, которая согрелась и зазеленилась только сверху, а внутри у неё лёд и лёд…
«Одуванчики и небольшие лопухи – ещё с апреля, а как приятно, потому что они первые, – думал я, стоя на коленках на этих растениях и разгребая в земле крышку небольшого погребка-тайника. – Я знаю их двойной запах наизусть. Даже вкус – они горькие. Да я занюхивал ими! А Яха-то и закусывал одуванами! А сколько раз приходилось валяться именно в них!» – я достал десятилитровую алюминиевую флягу с самодельным яблочным вином (которое простояло зиму на потолке, т. е. чердаке, а теперь с месяц уж стоит в земле), а также банку от кофе и стаканчик.
Стало совсем сумрачно, я закурил, сел на бочку. Трудно переносить эту погоду, это затишье. Как будто всё вымерло. Исчез весь воздух, и всё вымерло. Даже дым распространяется не так, как обычно, а своё дыхание слишком слышно. Запах весны – это споры деревьев и цветов, их половые гормоны, летающие везде. Одиночество невыносимо. Хочется (необходимо) вцепиться в чью-то руку, в чьё-то брюхо, схватить, сжать, укусить – получить ответный удар, толчок, крик – но чтобы было что-нибудь живое, чтоб доказать, что я есть и всё есть здесь и сейчас. Нет, это не субъективизм, не солипсизм, мол, мир – это и есть я или я есть, а мира нет, это другое. Лев Толстой, говорят, оглядывался вдруг назад, боясь увидеть там пустоту, обман. Я боюсь глянуть вдруг в себя и увидеть пустоту, что всё вот есть и я вроде бы есть, когда не осознаю себя, делаю что-то, мыслю себя как что-то, а вдруг остановлюсь или утром проснусь… Я думаю, как мне думать про себя…
Я, оказывается, уже стоял на ногах, даже ходил туда-сюда, жестикулировал и искурил уже две сигареты. Из-за куста вишни торчал Яха, вернее, светилась его папироска.
– Дай лопух какой-нибудь, – скомандовал он.
«Хорошо, что я не выпил один», – мелькнуло у меня в голове.
– Я уж на тебя смотрю – думаю: пьянищий. Что-то руками машет, разговаривает, только голоса на слышно, как это… ну, в насосе?… Кенарь показывал… [Учитель физики, директор.]
– А, Паскаль, что ли? Вакуум.
– Во-во, вакум. Щас Перекусина придёть. А там во сколько начало? В девять, что ль – я уж не помню.
– Успеем. Тут баночка и ещё литров пять вина так называемого.
– Это какую я пил тогда, что ль? Крепкыя! А я тоже принёс четвёрочку!
– Да?! – засмеялся я.
– Чего смешного – у тебя, что ль, больше, а крепкость – градусов 60!
– Перекус тоже, может, принесёт.
– Да, принесёть – жди! Трепло твой Перекус, ни разу ещёща не приносил. Правда, правильно, что мы заранее задринчикаем, как ты говоришь, а то там-то тоже такие. А Гонилой – я его ненавижу!
– Тише, не ори, вон Перекус крадётся.
Вечерело. Местность была болотистая; воздух влажный, пахнущий лесом и гнилью; земля, как губка, проминалась под ногами, выпуская на поверхность воду. Серые тучи комаров кружились над головами путников. Болота наполняли лес зловещим жалобным гудом и потаённым шёпотом камышей. Дорога петляла меж корявых, изуродованных болотной сыростью деревьев.
Наконец, студенты дошли примерно до того места, где обычно останавливались на ночлег. Не обмолвившись ни словом и едва сорвав с низких кочек по паре ягод морошки и клюквы, они пошли в так называемый настоящий лес.
Хоть банка и была старая-престарая, самогон из-за неё, вместо ожидаемого «аромата кофе», оказался чёрным и отвратным. Из закуски присутствовали только мои картофельные оладьи – вечи нник (это, кстати, очень хорошая и питательная вещь). Вкус «вина» был муторным, отдавал металлом и гнилью. «Помнишь, Перекус, как ты последки выжирал с первой фляги?! Поддонник – что твоя глина, ничем не отличается! А ты ведь высасывал! На другой день весь день дрых и стонал от печёнки!» – придирался по своему обычаю Яха.
Так мы выпивали часа с два, а тем временем праздник уже начался, а мы, естественно, опоздали.
Первое мая праздновали дома у нового знакомого, всеобщего кореша и авторитета. Дом был большой, обстановка отнюдь не бедная. Родители уехали в город. На столе, кроме всего прочего, стояли три бутылки водки, две – самогона и ликёр для дам.
Всё как обычно, только Яна сидела, не прижавшись к хозяину дома, а поодаль, ближе к Слаю. «Жених» несколько раз протягивал к ней руки, пытался притянуть к себе, обнять. Но бесполезно. Она заговорила со Слаем. Выпили ликёру как друзья.
А мы, конечно же, немного припоздали. Девушки суетились весь день: Яночка не очень привязана к кухне, но тут таскались её сестрёнки – пять штук «мелких»! – и Леночка. Нас подождали с полчаса и начали, но пока неофициально. Гниль потаясь махнул с Каем, а Яна и Ленок – тоже отдельно и тайно. Потом повторили, потом нарисовался Зам, и они начали как положено. Девушки вынуждены были выпивать, опять нервничали, хотя особо непонятно почему: мы, отсутствующие, вроде не первой величины фигуры, деньги мы уж сдали, может, боялись, что мы прибудем пьянищие и испортим праздник.
Мы подходили, подчаливали, уже скорешившись – то есть обнявшись втроём и превратившись в одно слабоуправляемое целое, орали песни и просто матом.
Путь был труден. Люди устали. Деревья теперь высились высоко над головами и стояли впереди чёрной непроходимой стеной. Ветви их могучих крон переплелись между собой, закрывая небо, обнажённые корни их цеплялись за ноги. Но молодые люди были романтиками, и не пугали их ни непонятные звуки, ни хруст веток, ни оханье совы.
Так шли они часа два по всё густеющему и темнеющему лесу. Вдруг увидели маленький костёр и решились подойти.
У самой оградки дома Яны, правда, замолчали. Выскочили две здоровые и несправедливые собачки. Яха их чуть не растерзал (а я их боюсь). Яночкина баня находилась около дома, во дворе, всегда в тени, во тьме, от неё сразу идут посадки из русских клёнов и боярышника. На лай собак вышел на свет Кай.
– Хай, Кай, где Герда, педро?! Впедрил ей в перине в недра?! – заорал Перекус, нечаянно-негаданно превратившись прямо в Зама (я бы его удушил, но руки мои всё ещё были вплетены). Вовремя перешли на шёпот, тихо отозвали его к посадкам и попросили с нами вкусить. (После сада я взял дома заготовленную заранее сумку с бутылкой водки и бутылкой самогона – на самом деле это где-то граммов 300, разбавленных водой – и тот же вечинник, причём Яха и Перекус ничуть не удивились сему, но только всячески одобрили (Перекус, кстати, и нёс сумку) и даже уже не смогли сразу вкусить, оставив «до места». ) Кай сказал, что водка у них давно кончилась, была-то одна бутылка (ага, ещё кому расскажи), ликёр то же самое, что ему уж нельзя пить, «жена» ругается, но что он конечно…
Незнакомцы, по виду охотники, сразу взялись за ружья. Сразу нашли общий язык, завязался разговор, охотники поделились с уставшими студентами отличным заячьим супом.
Мы оставили своё в посадках, зашли с Каем в баню. Девушки уже не пили, на столе было всё уже разъедено и заквашено, Яна была очень раздражена, а Ленок уже подшофе.
Один из них сидел на крыше старого блиндажа, построенного, вероятно, во время войны, и чистил немецкую каску.
– А что, молодые люди, в поисковых отрядах не состоите? – спросил он.
Вскоре мы зачали «барахтаться» под Яночкин хилый магнитофончик, причём барахтались всегда только я, Яха, Перекс и Змей, и барахтались, что называется, вовсю. Гниль развалился на Леночке, потом она на нём, Кай курил, Яна молча и ненавистно уставилась на нас. Яха выплясывал со стулом, всячески его крутил, потом начал бить им в пол – в двух шагах от ноги Яны, баня очень тесная – и бил, пока не расшиб в щепки.
– Да нет… Что-нибудь нашли?
– Три скелета… похоронили, – прокашлял охотник, – фрицы. А от нашего – только череп… Изверги!
– Почему вы решили, что это наш?
– Вы знаете, что такое капсула? Она у него во рту была. Вот звери! [А при чём тут звери?!]
Самый старший охотник, управлявшийся у костра, погладил усы и тихо начал:
– Не хотел я вам, ребята, аппетит портить, когда ели…
…и бил, пока не расшиб в щепки. Леночка сказала: «Дурак!» и опять раскорячилась на Гонилом; Яна нервно болтала ножкой. Яха схватил со стола чашу с салатом оливье и выкинул в форточку. Я схватил небольшой табурет и запулил его в открытую дверь – (как бы) ненароком малость зашиб курящего Кая Метова. Вскоре какая-то размазня от консервы оказалась на лице у Зама (конечно, по обычаю Яхи). «Витёк, дурак! Рая, дай полотенце, мазафачка», – без эмоций сказал привычный Змей, и они с Перекусом пошли было курить.
– Иди, Перекус, я тебя хуйнёй накормлю! – вдруг предложил Яха, протянувшись по полу и схватив при этом за ногу почти уж вышедшего вовне Перекуса. Другой рукой он стянул со стола скатерть. Опрокинув всё, что было, на себя, он всё же нашарил какую-то не до конца разлившуюся банку и вывалил её содержимое Перекусу в ботинок.
– Конечно, конешно, – жалобно гнусавил Перекус, – ты всё знаешь, кому влить… Спасибо, Лёш, спасибо…
– Да х-хуй с тобой!!! – чрезвычайно грубо сказал Яха и так же грубо отпустил-оттолкнул его (как бы со смыслом, что он-де только что делал Перекусу добро).
Яна вскочила и выдернула штепсель. «Отнеси магнитофон», – повелительно сказала она. «Я не пойду», – ответил я и вышел.
Из бани слышались истерические возгласы Яны, особенно почему-то досталось Каю. «Всё нормально, Янух, – громко успокаивал Гонилой (с а-ля кобазевской ноткой надрыва типа „плакать“), – щас я его приведу, щас я его отнесу, щас я их разгоню».
– А ну, Перекус, – обратился он к Перекусу, – оттащи маг!
Тот пошёл, я за ним. «Сектор газа» не дают послушать», – как бы просто так сказал я. Мы постучали в дом, вышел «брательник Жека» (очень мускулистый и маскулинный товарищ).
– «Сектор газа» не дают послушать, – развязно брякнул Перекус, протянув электроприбор и сам чуть не упав от такого перемещения веса в два кило на своей руке.
Жека очень любил «Сектор газа», другую музыку он вообще не поощрял. Жека чем-то щёлкнул, и из радиоволн, которые, говорят, пронизывают всё вокруг, одна стала радостным признанием:
– …её я очень люблю! А сейчас я очень хочу послушать Ларису… Долину!!!
– А я не хочу! – удачно «въехал» из-за спины Жеки некто Краб, тоже вполне матёрый и матерный товарищ – батарейки, как им и полагалось, обрубили Долину на самой первой секунде.
– Где-то я этого шершавого видел, – кивнул он на Перекуса как бы в задумчивости.
– Да это либъ Перекус? – серьёзно пожал плечами Жека.
– А кто это такой Перекус? – сильно удивился-встрепенулся Перекус, как при упоминании знакомого имени, и совсем прогнулся вперёд, в дверь, встав даже на четвереньки.
– Да ты, кто ж ещё-то?! – даже Жека не выдержал. – Я, что ль?..
Краб в то время схватил своей лапищей голову Перекуса в горсть и выбросил его за порог.
– Будешь так разговаривать, Перекус, я тебе череп разомну. Понаедет всяких шершней, хоть на улицу не выходи! – обратился он смеясь уже к Жеке.
Наседали на выпивку необыкновенно. Ликёру был литр (да и две девочки отказались пить такую…
…а сейчас расскажу почище дело. Лет пять назад в этом лесу зашли мы подальше этого…
…безградусную жидкость), поэтому Слай сначала…
…блиндажа более километра. Зайца белого загнали в чащу непроходимую.
…пил только его и закусывал, ухаживая за Яной. Каким-то образом она вновь очутилась на коленях у своего избранника, опять стали целоваться. Слай, увидев эту трогательную сцену, стал пить один за одним, чередуя водку с самогоном через раз и не закусывая.
Преследовал я его и споткнулся обо что-то, покатился вниз, стукнулся о дерево. Поднял взгляд – это вовсе не дерево – кол… А на нём – голова человеческая… Один глаз склёван… Зубы оскалены, оголены, рот полон крови… и шевелящихся тварей… божьих…
Жека был доволен:
– А ты б видел, как они выплясывают – вот эти, да ещё Яшка – Яхан кудрявый, Пуховый. А вот Гниль, Цыган, Метов-мент – те не годны, не.
– Да они нам и не дают, – сказал я, – они вообще ждут, когда вы уйдёте – мотоцикл тут, за баней, они боятся, что услышите, опять куда-нибудь ехать заставите, а Перекусу сказали посмотреть…
– Правда, что ль, Перекус?!
– Мне до п…ы…
Всё было выпито (!), все были пьяны, но всем было мало. Слай за пару месяцев пьянствования приобрёл свойство пьянеть, что называется, не сразу. Он сидел почти как ни в чём не был.
Сердце так и ёкнуло. Я окаменел, ноги приросли к земле, не знаю, как взобрался в гору, а потом – бегом. Мой вам совет – дальше не заходите. Нечисто в этом лесу. Я без леса жить не могу, без охоты… Но дальше этого блиндажа – убей не пойду.
– Мужики… пой-дёмте с-сходим зас-самогоном… У кого есть бабки? – подал идею Лёха [Яха], который был как тряпичный, еле стоял на ногах, облокотившись об стенку, и видно было, что ему казалось, будто она удаляется от него.
Сбор был солидный, на литр хватит.
– А мне что, тоже с вами идти? – удивилась Яна.
Да и среди нашего брата, охотника и натуралиста, много слышал рассказов… про подобные штучки. Не верил – пока сам не стукнулся лбом об этот дьявольский кол. Извините, ребята, пора нам. Мы тут ночевать не собираемся. И вам не советуем.
И как-то быстро собрались и ушли.
– Почему бы и нет?! Мы пойдём. – Готовые девочки выскочили на улицу.
– Я не пойду. Пусть со мной кто-нибудь останется…
– Ясно кто! – усмехнулся Серёга [Зам], ударяя по плечу своего друга [Кая].
– Нет. Только не он.
– Выбирай сама.
Яна задумалась. Слай был трезвей всех, к тому же никогда даже не пытался приставать к ней.
– Слай, если хочет.
Согласился, все ушли.
– Может, правда не стоит туда идти? – начал Руслан.
– Ты чё, сдрейфил? Спецом запугали, пускай, дескать, молодые кенты стушуются. Они бухнувши, не видел, что ль, пузырь с водярой?
А Владимир только отшутился:
– Ты, Дмитрий, человек научный, книжки читаешь, очки носишь, по всем предметам успеваешь, а слов понахватался блатных. Отпустила мама погулять дальше порога, ты сразу – скок! С друзьями, с бутылками, с блатными словесами…
– Ах ты шаршавец! А будете… как это?.. «обарахтывать»?!
– А у нас и выпить есть, – сказал я.
Магнитофон был подключён Жекой к переноске и к двум огромнейшим колонкам, и вскоре мы вчетвером выделывали у порога дома Яны, под лампочкой, а Краб и Жека всё это одобряли, в том числе и самогон.
Через полчасика Яна прошла сквозь нас домой. Сэм кончился, и зрителям надоело, в том числе и Яхе, который уже давно лежал под забором, обнявшись с гигантской собакой Альмой. Я сказал Жеке, что у меня дома стоят пол-литра, и чтобы выказать жу-жу, вызвался сам съездить с Гнилью. Гниль был очень недоволен; дорогой, сидя за его спиной, глотая ветер и мошек, я кричал ему, что Жека обещался его расшибить. (Да, пришлось мне поиздержаться в этот день на выпивку и изобретательность, но, впрочем, не так уж и сильно – что называется, спецом запасался, готовился заранее… Да и чего бы не отдал за секунду обладания Яной, за одну резкую надежду, за одну её одежду!) Гниль был явно недоволен, что я еду на его жу-жу (я тоже), на мосту, который уже нам подробно представлялся в начале сей повести, он даже пытался спихнуть меня в грязь, выгазовывая рывками, но я уж был учён.
Один раз по своему младолегкомыслию я поехал с Фомой на его «Чезете» – когда я даже по телевизору вижу так называемые американские (равно как они же «русские») горки, у меня замирает сердце…
Тишина, только тикают часы да стучит сердце… Слай сгорбившись сидел за столом в позе Мыслителя, трезво, но мрачно глядя исподлобья на свою любовь.
– Кофе не хочешь? Я сварю.
– Лучше чай.
– Я кофе хочу.
– Я тоже.
– Иди лучше, Слай, в другую комнату, там попьём – тут… объедки на столе. Я пойду приготовлю.
– Я помогу.
– Спасибо, я одна справлюсь, – сказала девчонка и игриво подмигнула зачем-то.
…у меня замирает сердце, даже отворачиваюсь от экрана – а тут этот пьяный камикадзе Фома «проявил свою дурь». Даже самые матёрые товарищи, такие как Краб и Жека, ездят с ним, только находясь в состоянии полутрупа (причём сам Фома в большинстве своём точно такой же). «Вот руль, хороняка, крепко держит всегда… Мы летим такие на мост, а тут КамАЗ!.. Он в грязь, в самую колдобань от нас, а там узкая такая полосочка осталась из гравия: 5 см до КамАЗа с одной стороны, а с другой – 5 см до столбов с тросом! Думаю, ну всё, зацеплю щас ногой за трос, и ногу нахрен оторвёт, и загремим в буерак!.. „Пг’ожгём! – орёт Фома. – Убег’и ногу!!!“ А всё за секунду происходит! Я токо чуть приподнял – миллиметраж, прям совсем накренились к КамАЗу!.. Он по тормозам, Фома – р-раз! – оттолкнулся прям об его колесо! – своей-то костяной дурачьей ногой! – и мы уж на бугре, летим дальше!..» – на пике эмоций повествовал нам Краб.
Ездил с ним и я. «Бг’ять, не дег’г’ись… тг’ус как баба, бг’ять», – прокартавил мне Фома, когда мы выскочили на злополучный мост. «Ручки-то нет!» – ору ему я. «Г’учка отог’валась», – зачем-то констатировал он, а в следующий миг я ощутил себя в воздухе, а в следующий – приземление на копчик, благо, на что-то пружинистое, а потом сразу – окончательное приземление лбом в какой-то камень, кто-то как бы сказал в моём сознании какое-то слово – вроде бы моё имя – и оно, сознание, затухло… Оказывается, мы подпрыгнули на некоем подобии трамплина, мотоцикл из-под нас выскочил (из-под Фомы тоже, но руки он всё-таки не отпустил!). Отделались легко.
Всё это я рассказываю к тому, чтоб было понятно, что у меня уж был приобретённый рефлекс, страх – и все газования и гарцевания Гонилого меня раздражали невыразимо. «Только остановимся – расшибу!» – было уж думал я, но сдержался, тем более что мы остановились. «Дальше грязь», – сказал Гонилой на мосту. – «А сюда-то ты как ехал?» – «Я в окружную объезжал». Я плюнул и побежал пешком, благо до дому всего метров 70, только перепрыгивал через заборы соседских садов!
Когда мы вернулись, те уже что-то распивали (что и естественно) и закусывали очень добротно макаронами в сковороде, которые, наверно, предоставил Жека. Я очень всему этому обрадовался, особенно макаронам, хотя они были холодные и без кетчупа, что обычно мне отвратно – люблю всё свежее, горячее и острое.
Но очень нехорошо было то, что происходило всё это в бане, и конечно, то, что под Леночку уже пристреливался товарищ Кребс – ребята, наверно, уже осели у нас прочно, а это я всегда не любил и боялся этого. Я вызвал Жеку и сказал ему, что у Леночки в хаточке стоит трёхлитровая банка самогона, и вероятно, там же спит Людочка, приезжая соседка Ленки, тоже, считай, наша бывшая одноклассница, и возможно, не одна. А если и не там, то её завсегда можно изъять из дома, даже в три ночи, она сама порадуется Жеке (он уже её знал). Я сказал, что Гниль знает где именно и что он же знает, с кем может быть Людочка. «Я не знаю», – мямлил вытащенный из-за стола Цыган. «Поехали, чернявый, заводи», – приказал Краб, на ходу выцедив полхрущёвского и выбросив стакан в оградку. 80%, что они не вернутся (сэм там действительно стоит – накануне я случайно заслушал разговор о нём). Но как быть с остальными, куда деть Перекуса и Зама? Да и Яха уже подаёт опять признаки жизни… Ну ладно, думал я, эти, может, сами отрубятся, когда ещё разопьют бутылочку, но как быть с Каем?
Только я подумал это, возникла Яна. Только не это! Она, видимо, решилась всё-таки предпринять последнюю попытку вернуть Кая в своё лоно. Тут я вынул последний козырь – деньги ещё на бутылку (думал, что Кай, который уж плотно переплёлся с пьяным Перекусом, увяжется с вместе с ним за самогонищем). Однако он быстро стряхнул с себя Перекуса, всучил ему мою заначку и буквально выпихнул его за порог (Зам уже был недееспособен, я сразу чётко заявил, что деньги мои и поэтому не пойду), а сам уж Кай принялся ухаживать за Яночкой – налил ей самогончика и выпростал откуда-то тарелочку с колбасой и сыром. (Я готов был его удушить – мне никогда не удавались подобные ухаживания.)
Слай последовал в соседнюю комнату, присел на диван. Вскоре пришла Яна с двумя чашками кофе, сахарницей и вазой с печеньем на подносе.
– Отодвинь, пожалуйста, вазу.
Слай отодвинул керамическую вазу с цветами на край журнального столика, который стоял сбоку дивана. Слай хотел встать, но Яна поставила себе стул и села рядом, небрежным жестом открытые её ножки касались его ног. [Далее идёт зашифрованный текст – наверное, я посчитал его неприличным.]
[К сожалению, рукопись моего братца Сержа теперь мне недоступна. Я всё тянул – думал, найду её, но, как выяснилось, тетрадка канула в небытие. Я, конечно, когда пользовался ей, прочитал её всю и могу пересказать, но, как вы и сами понимаете, тут важно не только и не столько содержание, сколько стилистика, манера, мировоззрение. К сожалению, у меня не достаёт таланта и желания на то, чтоб художественно сымитировать её. Могу только поведать, что кульминация там была такая: «…и девушка отдалась ему в эту ночь» (это, конечно, явно олитературенная цитата (не подумайте, однако, что в оригинале есть грубые выражения)), причём «причём она стала женщиной» [в 23,5 года!]. Потом она, Солнце, уехала в Москву к некоему троюродному Лёне, которого Серж собрался застрелить (это слово я запомнил точно). Но через месячишко она [проев деньги, если вообще была там, а не у сестры под Смоленском] возвратилась, Серж пытался всё возобновить, но она не хотела идти в «тот дом, где потеряла девственность» (вот те психиатрия в стиле an american dream). (Речь идёт о доме бабушки, превращённом Сержем и Ко в дом романтических свиданий, дальше и в плацдарм для сельско-эротических подвигов, что само по себе отвратительно.) Но через недельку – «от скуки» – пошла… Тут в принципе и конец (эфемерный, уходящий в крайне неразборчивый почерк) … И всё это потому, что они поссорились (почти на год). Но потом опять спарились на годок, который закончился сущим или форменным безобразием, а в итоге вроде наоборот – формальным оформлением. Что ж, мне это было ясно с первого слова (повести): «В одной обычной деревне…» Я особо не претендую на отстранённость и судейство – мне художественно жаль троечку «сущих» сцен, которые были прописаны в стиле отличнейшей неопасторали.]
…подобные ухаживания). Однако Янка показывала свою холодность и строгость, но выпила. «А мне, Лёшк, не нальёшь?» – отозвалась с кровати Леночка. Я тут же накатил ей стаканчик и выдернул тарелку у Яны. Леночка, болтая со мной, успешно поглотила три по 50 и скушала (при моём участии) всю тарелочку. Кай тоже разок приложился с Замом, и Яна совсем отсела от нас на стул в углу. Она ёрзала на стуле, изгибая спину как кошка и хрустя пальцами – даже вся её телесная энергия была направлена против нас. Ну что ж…
Леночка вышла в туалет.
Я за ней. Приятность опьянения, тепла уж растекалась по всем моим венам, членам, мозгам. Я чувствовал себя как новорождённый в новом мире, но не обычном-шоковом, а мягком и хорошем, как котик морской, и вдобавок украшенном иллюминацией. Лёгкими прыжками – как в мультфильме по Луне – я проследовал за Леночкой и, опередив её, галантно распахнул ей дверцу деревянного сортира (наверное, трезвый человек, наблюдающий со стороны, почувствовал бы рвотные позывы от такой клоунады). Но рвотные позывы – как раз как бы кстати – почувствовал мертвецки надравшийся Зам, поблевал с порога, отвлекая звуком от прочего, а потом и свалился туда же (ну это ничего). С чрезвычайной лёгкостью я выскочил на тот же порог, но, чуть не рассчитав, саданулся лбом в притолоку. Я схватил Кая под руки и, уверяя, что «надо поговорить», вывел наружу. Его лицо приобрело чрезвычайную (тупую) серьёзность (пять минут до сего он был некритически смешлив). Из туалета Леночка застучала (я зачем-то закрыл её на вертушечку). Я усадил варёного Метова на бревно и поскакал открывать. Повернув вертушечку, я заорал: «Примите вам наш нижайший поклоун!» и чуть не распластался по земле в реверансе (вертушечка, прокрутившись на гвозде вокруг своей оси, не хотела её выпускать).
Я всё-таки сделал это. Леночка так и вывалилась на меня, обхватывая своими пухлыми ручками. Я видел очень блестящую луну очень высоко и чёрные клочки облаков, летящие около неё, какая-то птица… Мы всё топтались с Ленкой – облака медленно наплывали, всё было очень ярко и ясно – она как-то слишком уж выпятила свой довольно приличный живот ко мне – это, оказывается, я её очень крепко захватил руками за талию… Как-то уж совсем неожиданно я уже чувствовал её холодные губы изнутри… Вдруг мой язык дёрнулся вперёд, наткнувшись на её массивные зубы, и сразу – обратно! Она засмеялась, облизываясь: «Ты не можешь, что ль?!.» Я высвободился из её объятий, указал ей на Кая, клевавшего носом, а сам зашёл в туалет и закрылся. Она стала теребить Кая и вскоре уже уселась на него и восполнила его умелостью (пусть даже вялой) всю мою неумелость, так что весь рот у него был измазан розовой помадой. Я их разделил и завёл «жениха» обратно, Яна лежала на кровати в полутьме. Яха дрых уже на полу. Я включил свет, вбежала Леночка.
Яна, заметив помаду, влепила Каю оплевуху, оттолкнув меня, выскочила. В мгновенье я крайне ясно – крайне близко – увидел её полураскрытые припухшие губки, покрашенные той же розовой помадой – у внутренней стороны нижней губы были крошечные комочки, сгустки этой дешёвой жирной помады. Меня как-то вдруг передёрнуло – в этот момент – я даже хотел схватить Яну и, повалив, как проститутку, на пол, разбить ей в кровь всю область рта. Потом хотел уйти домой и больше никогда не приходить. Потом сразу хотел бить головой в… Тут вдруг странное измышление настигло меня: а что если столб, в который я впечатался лбом, был бы из железа, что, тогда удар бы был больней и почему? Вес, плотность, думал я. Но бью-то я… Вдруг мне представился такой эксперимент: два куба – в одном 10 тонн, в другом – 20, две машины разгоняются (с одинаковой скоростью и расстоянием) и врез…
Я уже, видать, не первый раз бился… Отдавшись образам, я созерцал параллельно и Ленку, которая, искривив рожу, перед каким-то обмылком зеркала водила по верхней губе обмылком этой жирной гадости. Обезумев, я бросился на неё, и каким-то чудом сразу обуздав все конвульсии её сильного тела, впился губами в её парфюмированный рот, всасывая как пылесос и цепляясь зубами за её неровные зубищи… Макарошки от ужина семейства Яны, вдруг представилось мне до физического ощущения, были с какими-то даже нитками мяса, чей основной смысл – настревать в зубах, что испортит любой поцелуй – хорошо, что я не ел их!.. Пока не заболели мышцы лица (моего, конечно) … Вот это такой первый поцелуй (или второй).
Кая я столкнул на пол. Выволок Леночку, баню запер снаружи на палку. Вместе с Леночкой заваливаюсь домой к Яне (обычно две пары прозябают дома, когда нет родителей). Леночка изрядно пьяна, громко, учащённо дышит, вроде как имитируя дыхание при половом акте (что это за затея, не понимаю, но она часто практиковала сие ещё класса с 7-го – наверно, самовозбуждение или самоудовлетворение), я сжимаю её ляжки, завалив на кровать во тьме.
Вдруг появляется лунный свет и полуобнажённый силуэт Яны…
Долго ещё шли Владимир, Дмитрий и Руслан, пока не вышли на первую попавшуюся поляну после сотен и сотен метров дебрей. В радиусе метров двадцати не было ни одного дерева, не считая кучки молодых сосен. Измотанные молодые люди с трудом поставили палатку, развели огонь, подогрели взятую с собой воду и попили чай со сгущённым молоком. Сразу завалились спать.
…но Яна взяла себе стул и села рядом, небрежным жестом открытые её ножки касались его ног. Мини-юбочка ничуть не скрывала [нрзб.]. Две верхних пуговицы [её] рубашки были расстёгнуты. Она была неотразима. Она была совсем рядом. Её дыхание [нрзб.], крошечные тесёмочки или [нрзб.] кожа [нрзб.]. Пили кофе, мило болтали. Как вдруг Слаю в голову ударил хмель [змий]. Он взял её ногу, положил себе на колени, стал гладить, всё выше и выше, поцеловал…
…полуобнажённый силуэт Яны – на соседней кровати (Яна положительно думает, что Кай совокупляется с Леночкой – у неё на глазах, у неё на кровати!). А между тем это только я прячу лицо в грудь и щипаюсь. Яна спрыгнула с кровати (я всё секу), подошла к полке, пошарила рукой, захватила что-то длинненькое, по-особому блеснувшее в лунном свете, какую-то эбонитовую палочку (почему-то нестерпимо отчётливо и определённо пришло на ум именно это слово из кабинета физики; фантазия это или догадливость? или всё же их совпадение?! «Или мастурбировать – или это опасная бритва, чтоб покончить с собой», – сразу осенило меня чисто моим дуализмом), и направилась в туалет (в доме – их дом строили городские строители-подрядчики – единственный, наверно, в селе ватерклозет).
…коленку. Она убрала ногу.
– Слай! Я тебе не Анечка Фролова!.. И я тебя считала за джентльмена, а не за хмыря, который к каждой девчонке лезет под юбку. Тут таких много.
Но опьяневший Слай…
Пьяный и раздражённый, я маюсь у двери.
(Как мне казалось) через долгие минуты я стучу.
– Яна?..
Непонятно, что внутри, хотя дверца тоненькая. В сельских домах не принято запираться – везде не двери, дай бог шторки, а коли есть, такие.
– Яна?.. – я повторяю.
Она не отвечает. Никто не отвечает.
– Ян-на, что… ты там делаешь?
– А т-ты как думаешь?! – она меня узнала.
– Яна… Открой…
Опять никаких ответов на все мои стуки.
Я разбежался (шага три-четыре) и плечом в дверь.
Спотыкаясь на воде-кафеле (тут постоянно чуть не лужи стоят – ежедневная стирка, сестрёнки моются, кран течёт), я распластался прямо у ее ног.
– Яночка…
– Ну что ты тут забыл?.. – она, видимо, подбирала слово, чтоб обозвать меня получше.
Я целую её большие пальцы, торчащие из разорванных тапочек, целую икры, крупные мурашки. Она нервно пытается развязать узел на пупке, в котором подобран весь халатик, присела на сиденье унитаза, сдвинула ноги… Я пытаюсь помочь ей с узлом, хватая её холодную скользкую руку… Она – откровенно телесная, настоящая, уязвимая…
– …резала вены, я подумал! – смеюсь. – Не надо, Яна… Я тебя, Яна… Яночка, – плачу, – лучше я, дай мне… лезвие… Яна… я тебя, Яна… – я бредил вроде бы как уж совсем пьяный.
– Дай-ка мне бумагу. Да побольше.
– …А где она?
– Вон он, моток, идиот… идио-о-от! – дружелюбно, по-девичьи смеётся. —Животик надорвёшь… – что-то стукнулось в унитазе.
– Ну возьми сама.
– Мне, чтобы взять, надо встать.
– Понял! – тоже радовался я, подавая остатки мотка. – Тут очень мало.
– Слушай, там куртка на гвозде, в ней, в кармане, платок носовой…
Я помчался. Примчался, опять на коленях по воде…
Она встала совсем уж строгая, пошла, погладив мимоходом ладонью мою жёсткую голову. Я успел поймать её за руку, потом за подол. Она вдруг наклонилась, навалилась…
[Здесь я, дабы наполнить объёмом труд мой, ввожу ещё один мой ранний опус; 1993, лит. перев. со специфического англ.]
Есть ли на свете человек, который покорил пространство и время? Есть. Это я, Джеймс Р. Браун. Очевидно, что я единственный житель планеты Земля, кому это удалось.
Всё началось в марте 1993 года. Меня выгнали из университета, так как я не нашёл средств заплатить за последний семестр, да и учился я кое-как, имел привычку спорить с педагогами и, конечно, студентами, один раз дошло до драки…
Жил я тогда в автофургоне (selftruantruckt), ржавом (raudy), но новом, и зашибал гроши на жизнь и обучение, работая то грузчиком, то разносчиком газет, то даже наборщиком в допотопной типографии христианской газетки Anna Dominy Annalz, тираж которой был 9875 экземпляров. Почему, спрашивается, я – молодой человек в расцвете сил – до этого докатился? Родился я в Южной Англии у богатых родителей, владевших приличным поместьем (deep wooded deed). Когда мне исполнилось 15 лет, умер отец, мать вышла за другого. По достижении стандартного возраста меня снарядили ехать учиться в Америку. Родители продали поместье и купили маленький коттедж в посёлке. Все вырученные деньги предполагалось употребить на моё образование (appearance patronage), потому что я, как считала моя мать, убеждённая в этом в том числе и отчимом, подавал большие надежды. Как можно их подавать в таких областях, как политология и социология, мне до сих пор неведомо.
Отчим напросился со мной в Штаты, чтоб «управлять деньгами – первое время».
[нрзб.] На самом деле я рос профаном, который видел только редкие уроки в сельской (а потом и городской) школе (schula), да холмы, поросшие вереском (caraway, lunar vulgaris), да чёрный дым от фабричной трубы, плывущий вдоль горизонта.
Не успел самолёт коснуться американской земли, как отчим дал понять, что денег мне не видать, как капюшона своих ушей (hi fucks smashes withz my many in «Clit-Cleft-Clan»). Он мне купил фургон (!), где-то раздобыл паспорт на дешёвое имя Дж. Брауна, а ещё подарил одноимённую электробритву и дал наличными 500 баксов. Самого же его как водой смыло.
Было 15 марта. Проснулся, проклемался («d proclaimed) я около полудня, закусил заветрившейся ветчиной (schpick) с полувысохшим кетчупом «Хайнц» и покинул фургон с двумя долларами в кармане. Несмотря на то что меня выгнали, у меня было свидание. Её звали Кейт – Катя (Cater). Ничего деваха (she’s pumppy), в классных высоких кедах, экстравагантном приталенном балдахине на манер гусеницы, с добрыми ядрёными таблетками в кармашках (no clear caterpillars withz nuclear pill-pillars). Я познакомился с ней два дня назад весьма для меня уже привычным способом (origin of extra virgin pickup).
Но опьяневший Слай вновь взял её ногу, потом вторую, поднял, положив на диван. Она сопротивлялась, но сначала хотела решить всё мирно.
– Хватит, Слай, ты выходишь за рамки… Хорошая, конечно, шутка… К чему ты клонишь? Почему ты думаешь, что я буду…
– Яночка… – шептал Слай.
– …Что я буду валяться-развлекаться с тобой?! – выпалила она.
– Потому что… я… люблю тебя, – выговорил Слай и стал целовать её. Яна пыталась вырваться, брыкалась. Ну подарить поцелуй можно – такому мальчику – даже нужно, но Слай зашёл дальше: нежно [это заметьте!] разорвав сорочку на её груди, принялся за них, одной рукой стягивая трусики… Началась битва <…>
…поймал её за руку, потом за подол. Она вдруг наклонилась, навалилась, смачно целуя прохладными губами, и обнимая за шею, и подбирая подол. Я, впрочем, был парализован. Руки, показалось, пахли детским кремом (или даже той же помадой), но рот оказался совсем другим. Её острый вкус не спутать ни с кем и ни с чем – он, как её запах, то, чего, я так ждал! У Ленки всё вроде такое же, но нейтральное, без опьянения, как от паров спирта или цветущей повсюду черёмухи… Когда у меня набрался полон рот слюны (её, наверно), а она кричала оттого, что мои руки сами собой раздирали её попы, мы разъединились.
– Иди сплюнь и лучше пописай. Я в кровати. Только быстрей!!!
Она стонала и звала на помощь…
Он целовал её горячее заплаканное лицо, на руках у него нежная кровь…
Немного позже он начал её переворачивать, Яна рванулась, схватив рукой [а чем же ещё?] вазу со столика, и ударила его по голове.
Она запахнулась халатом, даже поясом завязалась, лежала сжавшись, отвернувшись и зажмурившись. Я осторожно лёг рядом и замер, не решаясь к ней прикоснуться. Меня потрясывало, сердце бешено колотилось. Леночка сопела как самовар. Через какое-то время я осознал, что у меня под головой нет подушки, и решил лечь наоборот, так как та часть кровати казалась несравненно выше. Так мы начали засыпать и, наверно, заснули…
Когда я внезапно очнулся, то не сразу понял, что меня угнетает, а когда понял, то сразу начал неистово слюнявить трусики на попке… Яна, видимо, плавно просыпалась, посапывала, чмокала, изгибалась… Не отстранилась – наоборот, теребила мои волосы, подсовывала пальчики в рот…
Я встал на колени, звучно джикнув молнией ширинки, переворачивая её на живот (сырые колени, штаны теперь стали нестерпимы).
– Так неудобно, надо мне вон ту большую подушку под живот, ты ведь хочешь так…
– Вот, о-о… – выдохнула она, залезая на подушку, вся вытянувшись сладко. – Хо-лодная… Стяни-а трусы, а то я вся-а в них…
У меня в глазах словно прозвучали резко-электрические выстрелы молний, а в ушах вспыхнули раскаты нарастающего-отступающего, как волны, светового грома… Несколько секунд я сидел как оглушённый-ослеплённый, вяло шаря перед собой руками.
Какие они всё же большие, подумал я, «когда рассвело» (я всегда представлял её в чисто символических трусиках), три меня можно всунуть, наверно, в них тепло и мягко…
– Ну что ж ты творишь, – шепчу я, пытаясь сомкнуть её дрыгающиеся ноги, – хватит болтухать ножками – разорвёшь! Глянь, как растянула…
Она только смеялась, комкая подушку, трусы трещали, разорванные на её икрах… [в её играх.]
…ударила его вазой по голове. На мгновенье Слай отключился, но тут же опомнился и, брыкаясь в припадке ярости, опрокинул столик с посудой. Девушка пыталась скинуть его на осколки. Но Слай оказался сильней и нечаянно [sic!] скинул жертву на пол. Она упала прямо на острые осколки. Лицом вниз. На неё свалился безумный Слай… и уснул на ней.
Девушка зашевелилась и застонала, проснулся Слай, увидел её прекрасную пышную попу… Опять заснул пьяным сном.
С трудом поднялся – всё плыло – помочился на пол, зачем-то забрызгивая специально тело, сделал большой шаг и, поскользнувшись, упал ничком в острые осколки посуды. По пьяни не почувствовал боли и уснул головой в её ногах.
Друзья, добывшие самогон, нашли их на полу. Нащупали пульс: живы. Даже догадались ничего не трогать и позвонить.
Проснулся я лихорадочно, судорожно. Было холодно и рано, и прямо мне по лицу ёрзали её гусиной кожей икры. Меня пронзил ужас – вспышка, осветившая «то, что я «сделал вчера». (Впрочем, «вчера» тоже в отдельных кавычках.) Такое уже было со мной когда-то – это дежавю – нет, это воспоминание о настоящем событии в оболочке дежавю и полусне. В 7 классе в ***ксе – у бабушки стояла на квартире учительница «склизкого туманного языка» – однажды она осталась на выходные, и я ночевал рядом с ней – кровати наши отделяла ширмочка…
Её звали Кейт. Я познакомился с ней около двух дней тому. Получив свои гроши за разгрузку мяса у Баркера, я пешком направился в FireWind Indiana выпить пивка или даже бренди (если не наклеюсь к девушке №1 или №2). Когда, немного довольный, я вышел из бара (break the bar), то увидел, как два джентльмена крупного телосложения приставали к симпатичной леди (twon fellas made lade-lady as lay-landlady). Она показалась мне очень высокой, стройной, даже надменной…
…наши кровати разделяла шторка. Она была, что называется, vulgar, типичная поделка блядской внешности – мясистая писклявая капризная сучка, работающая первый год у. ч. и.т.е.л.ь.н.и.ц.е.й и каждое мгновение осознающая, что родители не зря вбухали столько всяких средств (полкоровы, флягу мёда, флягу молока и т. д.) и надежд в её красный диплом – эту марку и мерку качества всей её жизни. Привстав на кровати, выглянув за штору, я был ослеплён огромным лунным белым квадратом, лежащим на кровати, где она. Этот сверхмощный свет просто издевался над её выгнутым вниз телом – она лежала ничком, растянувшись, развесив тяжёлые ноги. Она мерно дышала в подушку, изредка причмокивая, огромные её белые трусы были полностью повторением её белой кожи – они даже шевельнулись от выдоха «пф-фу», сделанного мягко и непроизвольно. Не выдержав, я вскочил и…
Её туалет составляли очень короткое красное платьице из неизвестного мне материала и кожаные сапоги выше колен. Или наоборот (см. выше), что, впрочем, неважно. Я отломил железную болванку от стойки и кинулся на хулиганов. Здоровяк быстро увернулся и сунул мне в зубы. Я ударил его в живот. К моему удивлению, он согнулся и упал. Второй захватил меня своей клешнёй и пытался свернуть шею, я дал ему пяткой в пах [ну ты даёшь!] (настоящие ковбойские джинсы, colkhoz cowbozz Jeam’s jeans! – ещё подумал я), затем принялся пинать в рёбра.
Девушка меня поблагодарила и изъявила желание познакомиться поближе – отобедать вместе. Да, она была прелесть, но – oh my life / no my wife – как на беду… И надо же такому случиться, что когда… целых сто… а это уж само по себе сулило нам большое счастье… [дальнейший текст отсутствует].
Не выдержав, я вскочил и бросился на неё, вцепившись сразу зубами и ногтями. Тут-то я и проснулся в страшном испуге – и сразу увидел белый квадрат в метре от меня; она чуть простонала во сне, бабушка храпела на сундуке, веяло холодом из сенной двери… заспотыкавшись, остановились часы… т-тук – точным точечным движеньем спрыгнула на пол аккуратная кошечка Коха… Стоя босиком на ледяном полу, склонившись над этим её vulgar, скорчившись, смёрзшись в своём нутре, я опять услышал это «п-фф»… И я уже… Тут оглушительный, режущий треск будильника, прошибший меня как током – я отдёрнулся и с грохотом полетел на свою кровать!.. Т-утк – опять вроде пошли часы, словно отсчитывая время назад, чёрно-белая кошечка, помуркивая от своих кошачьих дел во сне, спит у бабушки в ногах… Леди ещё долго шевелилась и причавкивала, потом встала, то есть села, прогнув сетку кровати до железки, и принялась натягивать чулки или колготки… Оказывается, она уезжала сегодня и встала даже раньше бабушки – полпятого. Она долго мочилась в сенцах, потом долго красилась, жаря яичницу, потом долго ела её, стараясь не испачкать в ней губы, потом долго стояла на остановке (я наблюдал уже в окошко) и долго курила на морозе (дома-то не решалась)…
«Дай ты одеяло!» – меня кто-то грубо так толкнул и стащил покрывало. Я очнулся от дрёмы и увидел Яночку, проворно заворачивающуюся и поворачивающуюся на бочок. О Боже, она тоже! – пронзило меня, я вскочил, натягивая одежду, лихорадочно застёгиваясь.
«Сичас Жека придёт… – меня просто разорвало! – И тибе кабздец будит!» – сказал весело детский голосок, я обернулся на кудрявое маленькое существо, щурившееся в жёлтых лучах восхода. Тут, передёрнувшись, вскочила Янка, судорожно ища халат. Подушка полетела в меня, потом покрывало, потом ещё что-то… «Яна, у теа штааны в жумпел забились, тусы», – подсказала сестрёнка, смягчая гласные. Ещё были груди – роскошные, развесистые. Взмахнув халатом, как Чёрный Плащ на крыльях ночи, она как танк ринулась в ванную, затоптав, кажется, сеструху. Захлопнулась дверь, щёлкнул запор. Минуты две я сидел как на иголках, ожидая, что она вот-вот выйдет. Я подкрался к двери, чуть постучал и дрожаще-вопросительно произвёл в горле звук типа «Яна?». No answer. Я ещё постучал (забыл ведь, что вчера выбил шплинт), но тоже бесполезно. Я совсем припал к двери, прислушался, ещё стукнул. Вдруг дверь распахнулась, и Яна, вывалившись, остановившись-нависнув на носках, как над краем пропасти, залепила мне грациозную [грандиозную!] пощёчину. Не успел я опомниться, как получил пинок в пах, и дверь опять захлопнулась, шпингалет щёлкал-щёлкал и как-то защёлкнулся.
Вот тебе и основной вопрос философии! Есть ли загробная жизнь? Есть, но какая? Сон и гниение – это однозначно, но покой или беспокойное, нервозное предчувствие новой жизни земной? Али уж сладкое ожиданье воскресения уже не для креста?! (Я сматывал удочки.) Как с ночи не хочется заснуть, оставить всё на многие часы – на целый день! – и кидаешься на всё – хоть что-нибудь перед сном почитать, посмотреть, послушать, поцеловать, урвать… Как с утра готов на всё что угодно, только б не вставать… Так и смерть неумолима, так и рождают тебя с трудом – ох как не хочется ей, да и самому, наверно – а надо… Через силу – насилие – жизнь.
Мало что осознавая, я шёл домой…
На другой день Владимир и Руслан бродили по лесу, осматривали местность; Дмитрий готовил еду. Ничего странного они не обнаружили – кроме как то, что в некоторых местах – такой глуши! – были срублены ровные деревья, часть их унесена куда-то, часть лежит ещё на месте. Притащили одно бревно к палатке, чтоб на нём сидеть. Пошли за хворостом, Дмитрий кашеварил, попеременно глядя то в учебник английского, то в поваренную книгу.
Темно. Тихо потрескивают ветки, корчась от боли в адском пламени всепожирающего огня. Двое ели суп, а Руслан вырезал ножом Гранитова крест.
– Что это будет? – поинтересовался Гранитов.
– Крыж, крест. Распятье.
– Чего?! Зачем он нам? – Дмитрий даже поперхнулся при слове «крест».
– Пригодится, – спокойно отвечал Руслан, – на дверь повешу… Я имею в виду – на палатку.
– Суеверная ты душа!
– Я по существу, господа; можно?
При появлении третьего вечные оппоненты, как всегда, прекратили «спор-т».
– Сегодня я буду дежурить. Дмитрий за день уже устал. Надо поддерживать огонь.
– Да чего его поддерживать?! Крыс-лягушек отпугивать? Сов? Леших?! Вряд ли тут кто ещё водится. Немного посидим и на боковую. Я пойду спать. – Дмитрий собрал пустые чашки и скрылся с ними в палатке.
Владимир с Русланом сидели на бревне, глядя на костёр, молчали.
В лесу как будто правда были только совы, а на болоте – лягушки… И всё же неуютно как-то, жутковато, что кругом чащоба.
– О ней думаешь?
– Ни с чего, так. Теперь вечно то в облаках летаешь, то в аду горишь. Я вот как-то не вращался с прекрасным полом, некогда всё, как-то не до этого… А тут тоже привычка нужна… Смешно? Думаю – успею, а на самом деле…
– И мне всё некогда было, тоже думал, что пока не до этого… Понимаешь… Встретил её первый раз, прошёл мимо, и что-то во мне автоматически сработало: быть ей моей. Хоть верь в судьбу и прочее… как твой дед. Он ведь фаталист?
Прошло 10 лет.
Отсидев срок, Слай решил не возвращаться в родное село, а податься в Томск к далёкой родне.
Яна уехала в город и училась там в педе. Не повезло ей со счастьем. Теперь она хотела переехать в Санкт-Петербург, где тётка собиралась устроить её прислугой в небедный дом.
Мало что осознавая, я шёл домой, шёл чуть ли не вприпрыжку от буквально распиравшей меня радости… От содеянного, от содеянного, дочка, вместо того ужаса… Мир был в пастельных тонах – кой-где только ярко-зелёное, травка, а дальше всюду: блестяще-, почти бело-зелёное, голубенькое, розовость, белизна, цветение, грязь… Но всё это – только блёклое цветовое-световое месиво… Но где-то рядом чувствовалось нечто непонятное мрачное…
Я подошёл к калитке, но домой не зашёл, а пошёл в сад. Здесь все эти краски-цветы тыкались мне прямо в глаза… Дурманящий запах и странная тишина. Цепляясь за ветви, запрокинув голову в небо, всасывая влажный воздух… Я вдруг выскочил на полянку в центре сада, вздымая руки… Подпрыгнул – казалось, метра на два – небеса пронзила гигантская молния, гром шарахнул так оглушительно, так близко, что удар отзывался гулом в огромной железной бочке!.. Вслед за редкими каплями влил такой поток мутной воды, что я… с трудом мог подпрыгивать внутри его… Я прыгал, танцевал, кувыркался, захватывая горстями землю, кидал её в белые цветы – а дождь тотчас всё смывал… Вымокнув до нитки, извалявшись в грязи, даже наглотавшись… я вспомнил ещё одну радость – технократическую – «Вот бы сейчас послушать Piccadilly Circus», – подумал я (тогда я уже здорово пробавлялся эйсидом)…
Дома, к моему удивлению, никого не было. Я скинул одежду, надел другую, завалился на раскладушке в терраске, закрылся толстым одеялом. Плеер с подключённым к нему полтораваттным динамичком вещал мне 2 Unlimited 91-го года. Я прослушал кассету с обеих сторон раз так шесть, потом колоссальным усилием воли поднялся и заменил кассету. Раз 12 я таким образом прослушал какую-то слюнявую приблатнённую дворово-тюремную… кассету! Причём не испытывая гадливости и даже всегда подпевая в одной песенке, что-то вроде «Потому что вот Алёшке засадили в (что-то) нож!!!» Позже я ненадолго заснул.
– Он ведь фаталист?
– Скорее – нет. Он говорит: человек – сила. Человек может строить жизнь, изменять её по своему усмотрению. Но не просто так, а при одном условии. Ему нужна вера – поддержка сил зла или добра. Если же человек не верен ни злу, ни добру, то он нейтральный элемент Вселенной, деятельность всей его жизни равна нулю. Сколько кислорода он потребит, столько и выделится, когда он превратится в землю, на которой не будет его человеческого следа, никакого – потому что он материальный субъект, в нём нет идеи, изменяющей материю. [Наверно, так я в 1993 году предвосхитил свои будущие занятия образом Ставрогина.]
– Да, может быть, оно и так.
– Ладно, пойду спать, поздно уже.
Проснулся я так хватаясь за реальность – как тот, кто во сне тонет. Но это был не потоп, а, так сказать, эврика. Ухватив из сна кусок какой-то истины, я бросился записывать его: 12 разделить на 3 или 4 равно 3 или 4!!! Что это такое, я так и не понял. Во сне сие было как «теорема доказана» после сложнейших перипетий в трёхэтажных формулах, а здесь, извините, бессмысленно. Несколько секунд меня ещё не покидало ощущение смысла, ощущение прочных (но скользких!) монолитов реальности сна: 3 или 4, между которыми затесалось наше 12. (Позже, когда я стал уже немного читать, такими монолитами мне казались сны, искажающие и расцвечивающие миры если уж не Вальтера Скотта, «Острова сокровищ» и «Человека-невидимки», то – всё-таки чуть позже – «Преступления и наказания», «Идиота», «Бесов», «Котлована», «Ады-ардора» и даже «Теми и грязи», включающие меня в действие… а моя бедная бытовая жизнь – я уже никуда не стал ходить совсем – их придатком, довеском физических неудобств.) Осознав, что уже вечер, я отправился на кухню.
Тут я наладил магнитофон и, не в силах противостоять накату эмоций, снабдил поглощение пищи такими прыжками, что… соседка, которая привязала наших коров, зашедшая сказать об этом, чуть не помешалась умом… Мне сделалось стыдно, я осел в углу… Она сказала, что родители с братцем уехали на свадьбу некоего Гарика. Было уже, по-моему, семь или восемь, затемнело, и я, по-быстрому задав пойла всей живности, побежал к ней.
Владимир сидел в одиночестве, смотрел на звёздное небо, думал. Закрыл глаза – она, открыл – прямо над головой летел…
Бежал я буквально, постоянно ловя себя на этом и замедляя шаг искусственно. В голове моей всё смешалось, всё вертелось… Наиболее частотный образ – навязчивый, как 25-й кадр рекламы в киноленте – я падаю на колени около ее ног, ее ноги, белое платье кружевное, чёрная грязь, всё кружится – я, что ль, кружу ее, невесту, на руках… Все стрелки, векторы жизни сошлись в одной точке – и плевать мне на Цыгана и Кая, на Жеку, Леночку, сестрёнок и Зама, на собак, луну, сырость, неудобность и незвукоизоляцию – все они будто исчезли, а я — здесь — с ней — сейчас! Я распалился и забредил до того, что хотел ползти на коленях до её дома – чтобы эффектней подползти, как говорится, подкатить…
Я услышал её голос. Потом его. Я едва успел спрыгнуть на обочину моста, в кусты черёмухи.
– …блин, кроссовки эти уродские!
– Я тебе говорил, другие надо было надевать.
– Говорил, а Катька в чём пойдёт?!
– Да ведь тот раз ещё я стельки делал… из тех больших, помнишь?
– Да вот Катька их и выбросила или потеряла, дурища.
– …Может, не пойдём?
– Да ну – дис-кач клё-вай: вау-вау, как говорит Катька.
(Я осознал, что воздух сотрясают удары техномузыки и осеняют вспышки светомузыки – клуб совсем ведь рядом, с моста видно: высится, что твой «Титаник», играя огнями и оглашая гулом, над обрывом с зарослями.)
– В бане, что ль, сидеть опять – всё ж ле-то. Мне надо бы зайти… что-то животик… Вот тут сухо вроде… Ладно, ладно! Ладно – сказала! – я одна…
(Она спустилась, где я; я отодвинулся в самую гущу черёмухи.)
– Эй, Кай, дай платок, что ли…
– Какой ещё платок?
– Свой, не мой же!
– А где он?
– В левом кармане у тебя в куртке!
– И ты хочешь сказать, что моим платком ты будешь…
– Давай, сказала!
– Давай я лучше найду какой-нибудь лопух, моим платком делать это…
– Я уже это, – с особым ударением, – им, – тоже с ударением, – де-ла-ла!
– Когда же?
– Вчера!!! То есть нет – подо-позавчера… Давай же, мать твою за ногу! Я тебе ж его и положила – он ещё ничего!.. Лопухи сырые, холодные, мерзкие…
Представив-почувствовав лопух – зелёный, сочный, мокрый, пахнущий горечью… холодный, шероховатый, с жилками и с прилипшими частицами увядших соцветий, я вдруг по контрасту перескочил в ощущение тёплого и мягкого, вчерашнего… Но тут же мне припомнился странный дискомфорт – уже не где-то внутри всё же немного брезжущий моральный, а как бы физический, хотя переживаемый не только как ощущение, но отчасти вроде и интеллектуально, как некое разочарование – когда лежал на Яночке, было не так удобно, как хотелось, как думал, что будет… (Может быть, частицы меня – в грязи, в зарослях, в лопухах, в обсыпанной черёмухе.) Какой-то обман в этом, как когда смотришь у кого-то на роскошную мягкую мебель, которую долго вожделеют, а заполучив, расхваливают, на какое-нибудь изогнуто-пышное кресло, и думаешь – как удобно в нём сидеть! – а стоит сесть…
Они ушли. Платок я не стал брать на память. Я выкарабкался обратно на мост – они ещё совершали немыслимый переход через болото блестящей жижи. Потом возник ещё какой-то разговор. Яна очень громко засмеялась, выплёвывая: «Да ты ж ещё тут, чудо морское!» Кай серьёзно сказал: «Не могу – штаны новые, белые, ты лучше вон по трубе», и они поспешно скрылись.
…прямо над головой летел огненный шар, оставляя за собой светящийся след. Вскоре он скрылся из виду и неожиданно, со звуком чего-то стремительно сгорающего, упал где-то в лесу, произведя огненное зарево на юге.
Проходя сквозь эту жижу, я услышал из-под моста, из кустов неподражаемый Яхин возглас: «Но-но, но-но – бесо-лимит!», повторяющий висящее в воздухе веселье. Я тоже засмеялся, окликнул его.
– Памаги, вахлак! – отзывался Яха. – Утром… иль ночей, что ль… шёл домой из бани… У моста встречает Иван Петров, говорит: пить будишь? Я и так ель проспался, но сёравно взялси и хрущак залудил. Переклинило – говорю: поздравляю, Иван Петрович! Чуть шаг отшёл, голова замутилась, облевался… Нет, этъ потом, что ль… Сначала затемнело, и я ёбахнулся с бугра… Промежник двух коряжников как-то попал – заклинило… Ток щас вот проснулся… Тут склизкая, а, блядь, руками я, как ни хватай, не могу выползть, вротский чубук!..
Красавец! Оказалось, продрых полночи и сегодня до вечера!
У меня даже почему-то защемило в сердце: вот он, Яха, кому он нужен… Он ренегат и алкоголик, двоечник и «пакостить», но Кай (или Гниль, или Яна) ему руки не подаст. Я полез вниз, цепляясь за молодые вязы, ухватился за прошлогоднюю сухую американку (приняв её, конечно, за прочный побег) … Я покатился по жиже, камням и веткам… Треснулся об дерево, оказавшись лицом к лицу с Яхой. С трудом отогнул ствол вяза, чтобы Яха смог выбраться (поразительно, как он сюда втиснулся), мы обошли внизу и выбрались по трубе.
Выбрались на бугор. Самое время было обожраться.
– Опять обожраться – сёдня опять праздник! – провозгласил Яха.
– Я не пойду, – сказал я и побежал домой.
Объявили его рейс. Слай рассматривал в журнале фото поп-звезды, как она похожа на Яну! Куда ни пойди, куда ни глянь – везде она! Время ушло! Его не вернёшь. Да и вернёшь – пожалеешь.
Высокий мужчина встал с пластикового кресла, поднял с пола тяжёлую спортивную сумку и пошёл, чуть прихрамывая, к выходу. Серые глаза излучали тепло, однако лицо его не вызывало доверия: мощные скулы, покрытые чёрной щетиной, два больших фиолетовых шрама – на щеке и на лбу, посиневшее ухо, чёрные как смоль нечесаные волосы, нависающие на лоб до самых глаз… мешки под глазами, кривая ухмылка… Зубы потемневшие, со сколами, и видно, не все целы. На правой руке татуировка «Прости. 199…».
Медленно, как бы нехотя, он шёл навстречу судьбе.
Я катался по полу, бился лбом… Карябал бритвой по руке, но было больно. Я не мог слушать музыку, не мог есть. Перебрался на кровать, содрал со стены ковёр, разбил лампу, разодрал майку. Я катался по кровати, завёртываясь в ковёр, бился головой в стену, харкался в батарею… Ко сну я отошёл с такой же почти метафизической истиной, с какой недавно вышел из него. Я сочинил, или скорее, вспомнил некий стих (обычно я не помню стихов, даже которые учил наизусть, а тут ещё такой):
Он заворожил, буквально всосал весь мой мозг (хотя тот сам его, по сути, и синтезировал), заставил заснуть…
Владимир заметил, где скрылся космический гость (зарево уже потухло, и стало ужасно темно). «Должно быть рядом упал, – подумал он, – километров семь-восемь».
Разбудил друзей, решили пойти посмотреть…
Проснулся я от самого жестокого удара весны – она била ножом в самое сердце… Хоть двойные рамы были выставлены уже давно, теперь я ощущал всю иллюзорность дома, его стен, его защиты от улицы… Гудела машина, светили фары (приехали родители), заливались соловьи, лягушки, кошки и ещё бог знает кто и что… В окно видимость была прозрачнейшая… Только фиалка в горшке стояла – как и зимой, и летом – одним цветом и одна…
…Да, подумал я, символизм. Ей никогда не прервать, не прорвать тонкой прозрачной плёнки стекла. Никогда не узнает она, что всего метрах в тридцати, за садом, в низине у ручья, у речки, в болотистой кислой земле лопухи разрастаются выше человеческого роста, диаметром в метр, а простая огородная поветель с цветочками-парашютиками вырождается в змееподобное чудовище с бело-фиолетовыми цветками покрупнее тюльпанов…
Родители застали меня дрожащим, босиком на голом полу (палас вынесли мыть), поливающим фиалку…
Проснулся я, ударив ногой по проигрывателю на столе возле кровати. Что-то перемкнуло, и понеслось шипение, а затем уж и напев из Свиридова:
Так оно и было. Только солнца мало. Пространство как бы отступило, просело от снега. Фиалка цвела, рядом с ней рос лук в баночках. Больше ничего и никого не было. Свет был тусклый и сонный – время, наверно, сгущается, как молоко с сахаром, течёт вязко, почти стоит. На столе лежал чистый лист бумаги с буквой Я и тремя точками, а под ним уже исписанные. Я, конечно, посмеялся, что три точки – это и есть мои фиалка и два лука. Всё это неоригинально и скучно, как лук, бумага, я и снег. Ну это ничаво, как писал Лев Толстой. (Кстати, не от него ли, не от Андреева дуба, про который отрывок учат в школе, пошли мои вязы в истории Слая… И фиалка – это тоже замаскированный вяз/дуб?)
Вечером в школе была дискотека, и я всё же не удержался, снарядился и туда поспешил.
Решили пойти посмотреть: такое ведь в жизни не каждый день бывает. Шли по компасу; через пару часов путники увидели впереди свет.
Освещённый огнём силуэт. Рядом полукругом стояли ещё 12 чёрных фигур со сверкающими мечами в руках. Метеорит дымился и светился синеватым, как пламя газа, огнём.
Сознание словно покрыла некая пелена: тело и воля парализованы, остаётся только пассивное созерцание.
До ребят долетали слова незнакомца, произносимые торжественно (наверно, на латыни), от которых по спине бежали мурашки. Несколько раз зловеще сотрясало воздух имя Левиафан.
[Здесь отрывок «Метеорит», как и положено отрывку, обрывается. Далее должен был следовать не очень мягкий экшн (а вообще, «Метеорит», конечно же, психологический и мистический триллер). Должно было быть и «неприличие» – жертвоприношение с элементами садистского лесбийства: девушки со здоровенными пластмассовыми фаллосами (фиолетово-синими или индиго) массово насилуют девственницу – неприлично хорошенькую, пухленькую нимфеточку… А наши герои смотрят… Но потом они опомнились – странная мистическая пелена спала – и спасли наш мир от вселенской катастрофы… (Так как «Метеорит» кончился, то теперь в виде него будет фигурировать тот же «Дневник», только под заголовком «Метеорит»; я думаю, не каждый даже заметит такую малость.)]
По дороге от дома до школы (см. «Темь и грязь»), проходя мимо памятника солдату (см. «Черти на трассе»), я увидел ещё две тёмные фигуры. Я приближался, огибая полукругом оградку памятника – это были Яна и Кай, они целовались – как в фильмах камера кружится вокруг влюблённых – я косился, не мог оторваться от них. Потом я написал стих:
Когда подходишь к светящимся в темноте окнам школы, к собравшимся на пороге «браткам», чувствуешь себя личностью, сам за себя отвечаешь. Я поздоровался со всеми благополучно и примостился курить. Меня вдруг обступили Жека и так называемый Папаша, взяли под руки, одновременно пинком выбив из-под ног бетон и лёд порожка.
– Пойдём-ка, поговорим. Э, Краба, хватай Перекуса!
Они тащили меня за угол, где окно кабинета директора, но чуть подальше ничего не видно.
– Жизнь, наверно, у тебя слишком уж стала хорошая.
– Да, а погода-то!
– Да ты, шершень, ещё смеёшься! Странный ты, Лёня, человек. Ну ничего, мы тебя щас исправим… Спина-то кривая поди?
– Сколько на раскладушках ни спать.
– Щас мы тебя по стенке выровняем…
Владимир перекрестился, прошептав: «Господи, сохрани нас, помоги нам…» Руслан хихикнул, но тут же, осознав всё, что происходило у них на глазах, заплакал…
– Да чё ты с ним базаришь?! – Папаша, как и П-ов, был натуральный садист. – А ну, к стенке, блядь, задрот ишачий!
Он заехал мне коленом в живот. Я согнулся, сел. Они врезали по пинку по почкам.
– Тащи Перекуса, я ему в рот нассу! – Папаша был пьян, красен, глаза навыкате, пустые. Он, судя по всему, расстёгивал ширинку.
– На колени его, дай я, что ль, в душу ему въебу!
– Э, кто-й-то идёт! Директор! Кенарь!
Медленно, как бы нехотя, он шёл навстречу судьбе. Тяжело отрывая от мраморного пола ноги в кирзовых сапогах, он опускал их с грохотом. Вокруг шныряли люди… Масса людей! Много людей! С чемоданами, сумками, колясками, газетами… Спешили, опаздывали, уезжали, прощались, целовались, встречались… Гул и суета…
И вдруг – крик…
– Э, кто-й-то идёт! Директор!
– Подымайся, паскуда! Этого тоже.
Директор (Кенарь) шёл не спеша.
– Что это вы тут, ребята? Опять туалет нашли у моего окна? Пойдём, Алексей…
…мне нужно с тобой поговорить.
(Он взял меня под…)
(…руку и повёл с собой).
Я молчал.
– Ты с ними не связывался бы…
– Я?! – даже остановился.
– Ты, говорят, куришь…
– Я? Нет, сроду никогда.
– Ну смотри, а то уж три выговора: окно [разбил] и пьянка – раз, матерился пьяный – два, спаивал несовершеннолетних с Яшкой, потом, гм, как бы сказать…
– Валялся на полу с тем же Яхой, под ёлкой, и хватал хороводных девок за ноги, особенно Ленку! – я сам не ожидал от себя такой тирады, словно из своего произведения.
– Ну аттестат тебе получать, не мне. Хоть ты и отличник, и сочинения такие пишешь, и сочиняешь там ещё… Только вы, отличники, люди такие…
И он ушёл.
И он ушёл.
Я встретил Яху, он был уже вдатый.
– Надо бы выпить, – категорично.
– А есть чё?! – Яха весь аж зарделся.
Втроём с ним и с Перекусом мы облазили всё село: у кого деньги спрашивали, у кого самогон, но всё напрасно. Замёрзшие, мы возвращались к школе ни с чем.
– Щас дискач уж кончится!..
– О, вахлак, щас можеть даже… Поздно, правда…
Яха повёл нас к своему сослуживцу, скотнику Салыге, домой. Было несколько стыдно, но выпить, выпить – это уж было дело принципа.
Яхе открыла жена. «Я щас», – сказал он и исчез.
Высунулся: «Патошный будишь? А ты?»
В доме было холодно, Салыга лежал на полуразвалившемся диване в фуфайке и валенках. Трое маленьких детей, тоже укутанные и закрытые грязным и дырявым ватным одеялом, смотрели «Спокойной ночи…» по блёклому чёрно-белому телевизору. Посуда вся с застывшей грязью, в одной чашке я явственно увидел давно засохшие, заклиневшие макароны-ракушки, покрытые какой-то чёрно-зелёной гадостью. По столу раскрошен хлеб, а ещё сахар, лежит нож, немного сахара осталось ещё в углах мешочка, капли воды по столешнице и полу – я, как Шерлок Холмс, сразу понял: только недавно детишки ели хлеб с сахаром – нужно спрыснуть отрезанный во всю ширину буханки ломоть чёрного хлеба изо рта и обсыпать песком – в детстве и меня частенько кормили именно этим, считалось почему-то чуть не изысканным лакомством! Противно-липковатый, мелко-ноздрятый – но в принципе довольно вкусно – и хрустишь, как… Как эта девочка – она всё же вышла, дожёвывая – был прав! – нерешительно протиснулась мимо нас на кухню, залезла на табурет, чтоб взять из хлебницы оставшуюся невкусную-зажаренную горбушку, дальше таким же макаром к крану с водой, стеснительно-беззвучно тьфукнула, а после на стол за крохами сахара… Мы, дабы не стеснять семейство, вышли в коридор. Яха зачерпнул ледяной воды из оцинкованного ведра. Сэм был свежак: тёплый, кислый, нестерпимо едкий, со вкусом земли (наверно, он всё же свекольный – что, кстати, ненамного лучше – но ароматизирован, так сказать, для комплекции ещё и патокой); вода с льдинками, хлеб как камень – нам дали иной, какой-то старый и холодный. Всё это стало колом в горле, я едва смог продыхнуть и едва не облевался. Яха пил уже вторую – правда, морщился. Салыга – нет. Перекус после первой отказался и даже ушёл. Я продавил ещё две.
– Есть самосад? – спросил Яха.
– Какой тут сад – остатки, бодулыжки от табака…
Мы и это употребили и вернулись в школу. Все уже расходились.
Я заподозрил, что у Яны с Каем нелады, и поплёлся за её округлыми бёдрами в трико в спортзал.
И вдруг – крик.
– Слай! Сла-а-а-ай!
Все обернулись, замерли. Мужчина остановился, поправил рукой сползшие на глаза волосы и посмотрел наверх. Она.
…в трико в спортзал. Было ещё рано (всех разогнали из-за какой-то драки). В спортзале уже лупили в футбол, выпивали. В тренажёрном зале качались. Откуда-то появился пьяный Зам с Фомой-полутрупом в полушубке с поллитром.
– Вит-тёк, Р-рая-Рая, как тут хар-рош-шо! – лепетал красный, как баскетбольный мяч, Зам. – «Сынок, это море…» – «Иде-э?!» – взвизгивал он, неистово копаясь в своих больших глазах.
– Зям, нас-сыпай, сог’геешься.
В его сердце впился нож – по самую рукоять.
Она летела, как на крыльях, спустившись с высоты – и бросилась в его объятья. Прижалась лицом к его колючей щеке, почувствовав крупную горячую слезу.
Мы неспешно пили в качалке. Яна, чтобы отделаться от Кая, растелешилась, провозгласив, что отныне будет заниматься спортом. На новом мате отжималась учительница О. Е., выставив свой обширный зад в спортивных бриджах. По бокам её отжимались два матёрых самца, расставляя ноги на её ноги и по временам чуть ли не залезая на тридцатилетнюю спортсменку-феминистку.
Когда Яна выставила свой, они переметнулись к ней, и началась такая гадость, что Кай даже ушёл на футбол.
– Я тебя люблю, Слай, – задыхаясь проговорила она, снова припав губами к его чёрной щетине, – прости меня, Слай… Ты мне нужен…
Они ей помогали отжиматься, поддерживали, придерживали, потом стали качать живот – держали ноги, потом вис на перекладине – поднимали ноги… Как только допили самогон, я побежал домой, проклиная всех и вся…
Вот оно, негативное воздействие средств массовой информации, думал я, понятие «дедовщина» перекочевало из них (или из-за них) в мозги к Папаше, П-ву и Крабу! Они знают, что и как им надо делать, и делают. В армии тебе хоть лет 18—19, а тут – то же самое в школе, лет с 11!!!
Я остановился помочиться, взглянул было на луну, но она стала так подтаивать, расплываться, расширяться и кружиться, что я едва не упал. Рефлекторно закрыв глаза, я сразу вернул себе опору. Как же неприятно, подумал я. Человек возникает из ничего, из какого-то сцепления атомов, потом он ходит-ходит, его пинают-пинают, и он разлагается на какие-то атомы. Это, конечно, несколько упрощённая схема: она не учитывает, так сказать, души. Душа, наверно, тоже возникает, развивается и разлагается на специальные атомы… под действием страстей и…
Размышляя так, я поскользнулся, распластался (прямо около своего дома) и начал блевать…
– Прости меня, Слай… Ты мне нужен… Мир соткан… из подлецов… А ты… Ты не хотел, я знаю!.. Я сама виновата… Даже не знаю, как это могло… произойти… – захлёбываясь слезами, она вытирала редкие крупные его слёзы. – Тогда с тобой… в тот вечер… я познала любовь… Многие говорят, что это низко, мерзко… Знаю… но лучшего – не было… Я страдала… А ты? Ты страдал до этого, потом… в тюрьме! Слай, скажи хоть слово… мне…
Был день рожденья Перекуса, он обещался приехать (из города) и обещал, что мы с ним и ещё с Замом и Яхой покуролесим у него, и в том числе, конечно, обязательно обарахтаем.
У хатки Зама. Вышли покурить Рома П. и тоже только приехавший Цыган.
– Ну что, Ром, как учёба?
– Да знаешь, Роман, бля… Одно слово – роман! «Санта-Барбара»! Мисягина, говорят, от меня беременна… Даже сама уже говорит. Дура-а! Я уж и там бабу нашёл крутую – на BMW ездит; жу-жу только для деревни машина. Скоро ноль-девятую куплю себе, хотя, может, и женюсь даже… – потирает руки, сплёвывая сквозь зубы. – Отстой!
– Ну, молодец, Ром. Пусть теперь деревенских залуп пососёт, пока не опоросится!
– Рая-Рая! Свинка, х… соси! «А наш бельчак в дупель орешки грызёть» – как писал Сибаба… в школе в сочинении – сочинитель, фак, как Перекусов сосед! – выскочил, выставив свои глазищи-зубищи, сам Зам. Но на него тоже немного обратили внимания.
– А Януха-то, говорят, тоже того…
– Чтоб она – да не может быть.
– А Кай-то её навещает – на мотоциклах, Витёк! И охота ему катать по 30 кэмэ – туда-обратно!
– А он её того, можть… Или с презером…
Цыган резко тсыкнул и судорожно отшвырнул бычок.
Вышла Яна.
– Куришь?!
– Я не курю, я просто так… Голова болит, да ещё этот ублюдок на нервы действует.
– Прости меня, Яна… Прости… Я не человек, я чудовище… Я не могу так… Я хотел повеситься… но… смешно и страшно – надеялся встретить тебя… Я тебя люблю, Яна… Янка… Я тебя недостоин. Прощай.
– Нет! Нет, нет, я не могу без тебя. Я тебя люблю, Слай, люблю по-настоящему…
– «По-настоящему»… По-настоящему, Яна, это я! Яна – это я. Ты для меня – всё. Я тебя любил всегда – так, как мог… Сейчас – больше жизни. Люблю тебя, только тебя, моя Яночка!
Ещё кто-то вывалился.
– А вот и он! Эээ! Витёк, чаво ты?! Опять салатом кидался – ты уже запарил! Пойдём, я тебя помою в колодце…
Он повёл Яху, все наблюдали.
– Держись, Витёк, за столб, я достану воды! – орал Змей.
Яха весь вихлялся, перегибался и пританцовывал, но всё же кое-как состыковался со столбом колодца. Змей достал бадью, напился и стал ладонью черпать воду, забрызгивая ей Яхины джинсы.
– Так ты будишь… сто лет!.. – декламировал Яха. – Дай по-кажу!..
Он вдруг схватил бадью и вылил на Зама. Все удохли. Яна сказала: «Дурачьё, я руку хотела помыть – куревом воняет», и зашла.
А я в это время был дома и собирался идти к Перекусу. Я взял с собой Сержа и полуторалитровую бутылочку вишнёвого вина – специально для именинника.
Грязь была как никогда и ещё кружился снег. Бабка Перекса повторила, что «его уж с вечеру нету» (!). Мы подумали, что он у Ленки Курагиной (они в последнее время сдружились необычайно), и попёрлись туда. Чуть ли не из каждого двора выскакивали собаки (словно расплодились откуда-то!), но братец их не боялся: как только кидалась какая-нибудь овчарка – он кидался на неё и страшно орал. Собаки исчезали безвозвратно (как и Перекус, так его перетак!).
Потом мы пошли к Заму. На мосту вообще был потоп – как будто в его центре взорвалась бомба, а потом воронку залили кефиром, только чёрным. Да-да, слякоть, эта масса, была точь-в-точь как кефир – так её размесили… Я это знал наощупь – была абсолютная чернь. Последний фонарь, освещавший в 1-й главе мой сад, потух или разбился. Мы шли…
Я вспоминал, что когда у нашего дома не было ещё терраски, а был крылец, я, выйдя на него, собираясь в школу, видел, как из своего дома на другом берегу выходит Зам – расстояние большое, весь обзор скрыт зарослями у речки или домами, но всё-таки был какой-то немыслимо маленький зазор, появляющийся при определённом градусе зрения… и я видел только притолоку низенькой двери Зама…
Пока всё это мне представлялось, мы упёрлись прямо в эту самую притолоку – она была на уровне глаз, а чтобы постучать в дверь, надо было нагибаться… Братец «стукнул» пинком…
В доме явно кто-то был, кто-то смеялся, и в чулане вроде бы горел свет, но окна были плотно занавешены (недавно, видно, постирали занавески к Пасхе, завесив окна покрывалами и тряпками). Опять стучим.
Я пошёл было стучать в окошко, но осёкся – в узкую щёлку между занавесой и рамой я узрил Янку. Она стояла (радостная) в тускло освещённом проёме чуланной двери и держала пальчиками за хвост мыша.
Он нежно (sic!) расцеловал её, взял на руки и сказал: «Мы больше не расстанемся ни на миг».
Вдруг я понял, что это не мышь, а Tampax. Я сказал братцу: «Иди обойди – может, они в хатке» (благо он из-за своих интенсивных пинков в дверь не заметил, что я не стучал). Я припал к окну. Никого не было, только тускловатый слабоваттный свет из чулана. Когда тени шевельнулись, я их различил: Яна приседала, а рука Джилли (сестры Зама) подала ей мышь. У меня захватило дыхание и потемнело в глазах. Яна – Я-на – Я-на, опять она! Сестрёнка Зама помогла ей с тампоном (видимо, Яна первый раз их видела). Они вышли оправляясь, случайно столкнулись в проёме, Джилли шутливо сзади шлёпнула Яну: ничего, мол, ощущения? Та прыснула, как малолетка (вообще-то, что-то для неё новенькое – видно, в городе набралась) бросилась за Джилли и довольно жёстко нахлестала той по лосинам.
Вышли в сени – я услышал их голоса. Яна смеялась.
– О! Накраситься забыла. У тебя какая помада, Джиль? Не знаю такую – мажется?
– Не, импортная, так пахнет прикольно.
– Что-то не верю…
– А ты попробуй: покрась и на руку – будет отпечаток или нет.
Они зашли обратно, включили свет. Яна красила губы у зеркальца, сзади прыгала длинненькая Джилли. (Доросла, блин!) Я уже, можно сказать, читал по губам:
– Пробуй.
– Да не буду я пробовать. Пошли, выключай.
Они двинулись к двери, но как-то столкнулись.
– Я-то забыла! – опомнилась Джилли. – А ты пока попроб…
Яна целует её – три умелых движения нижней губы.
Свет погас…
Мать постарела…
Свет погас, но они вышли.
– Ты «Имануэль» читала?
– «Эмманюэль»?
– Ну, у меня валяется… Да тебе, по-моему, тоже Рома давал? Читать – как думаешь? Говорит…
– Не, Джиль, не читай – не поймёшь – ты ж дубовая!
– Я три страницы прочитала – ничё не по…
Я побежал. Сзади дома, на пороге хатки, тоже подсвеченный из двери, стоял Перекус и разговаривал с Сержем.
– А вот и сосед, – сказал он, а потом мялся: ты, сосед, конечно, извини, ну тут мы, так сказать… тут так вышло… тут вот Гниль приехал, Кай приехал, Янка приехала, Рома П. приехал… Джилли моя…
Я тоже мялся: зайти-то охота, тем более Яна. Тут выскочил из хатки Гонилой, пьяный. Раскачиваясь в разные стороны, растопыривая крылья как самолёт, он налетел на меня и – со всего размаху заехал мне кулачищем по скуле. Мисягина, Джилли и даже отчасти и Яна стали его «унимать» (в кавычках потому, что он, конечно, симулировал и пьянство, и буйство). Я вдруг негромко, но твёрдо сказал «убью» и медленно, но верно вытащил из земли подпиравший стенку хатки железный телячий кол. Мои глаза нечаянно налетели на расширенные карие яблочки Яны: в них читался смертный ужас…
«И тебя», – еле сказал я, сам не ожидая этого. Яна сморщила лицо, как ребёнок, ждущий, бедненький, что его сейчас хлопнут по лицу.
Мать сильно постарела, поседела, выплакала глаза.
На улице была непроходимая грязь.
Мать, одетая в старую фуфайку и резиновые сапоги, развешивала у дома бельё. Вдруг – шаги по грязи, резко кто-то ступает – брызги летят, сын так ходит.
Да не один – с девчонкой на руках!
Мать так и обмерла.
– Славик!
А Слаем звала его супруга.
[Здесь кончается «Настоящая любовь», и мы, дабы не нарушать сложившуюся композицию, будем давать под видом «Настоящей любви» отрывочек из романа «Полночь-2», который я пытался писать в 94 году как продолжение бестселлера «Полночь» Д. Кунца.]
«И тебя», – еле сказал я…
Высунулся Кай.
– А тебя я щас убью! – заорал я и кинулся к нему. К счастью, я сам уже вовсю смеялся над своей последней репликой и уже не стал бы никого убивать, но твёрдо решил отдубасить…
Меня хватала Джилли, умоляла Ленка и оттаскивали братец и Перекус.
Мы уж было ушли, как прибежала Маринка, жена Яхи (они с ней жили прямо по соседству с Замом, у них и был колодец, кстати).
– Зам, глянь, чё творит: с избы верх снимает! Пришёл от вас поддатый, обиженный: они, говорит, меня не любят и не уважают. Включил видак, потом говорит: Звёздочка как моя? Я говорю: да болеет она, сам же знаешь. А он пошёл во двор и приходит прям с кобылой. Иди, говорит, Звёздочка, видак посмотрим. Ну и ну, говорит – и тянет. Я и так и сяк, а он говорит: убью. И завёл!
Яна вдруг испустила истерический издевательский хохоток. А жена Яхи заплакала.
Скотт лежал на кровати в своей комнате. Он всё чаще не утруждал себя раздеванием – спал в одежде. Ноги его удобно устроились на спинке кровати. Любимые чёрные джинсы не позволяли видеть их в темноте.
– Я говорю: ребёнок же тут. А он: на х…, говорит, он нужён, я его выкину, и хватает… Спасибо, мать быстро пришла и забрала Илюшку – он нас всех вытолкнул на улицу, прямо в грязь, а потом стал всё выбрасывать из двери на дорогу – вон, глянь, подушка валяется, а в оградке кастрюля… Сам закрылся и, с лошадью обнявшись, на диване лежит…
Все удыхали. Мне было не особо весело, я побрёл домой, вспоминая Калигулу…
На другой день скула болела невыносимо, даже припухла. Я поехал фотографироваться на паспорт (давно уж надо было его получить) – в таком виде я и изображён… Но это, можно сказать, только цветочки…
Часть третья. «Час „Икс“»
Во тьме.
Кассета кончилась. Скотт перевернул её другой стороной и снова включил плеер. На полу, словно коврики, сделанные из фольги, лежали квадраты лунного света. Табло электронных часов еле-еле освещало комнату зеленоватым светом.
Скотт посмотрел на часы. Четыре квадратных нуля. В другой комнате пробили часы.
Полночь.
…Подъехала белая «Волга», за ней чёрная… Камера тряслась… Вдруг очень крупно появились серые колья оградки, потом камера взметнулась в небо – оно было свинцово-серое, угнетающе-мрачное… Потом показалось колесо, дверца… Дверца раскрылась, и в перемешанную гусиными лапками грязь вылезло белое кружевное платье, кто-то подошёл в сапогах и поднял невесту на руки… Это был Кай.
Плеер выключился. Кончилась вторая сторона кассеты. Значит, уже поздно. Скотт захотел спать.
Заснул.
Проснулся минуты через три.
Он уже не принадлежал себе. Он как бы видел всё во сне, он не мог иметь своего мнения… Он выполнял программу. Движения его напоминали движения робота.
Бледные губы искривила зловещая улыбка. В холодных глазах играли ледяные лучи лунного света.
Скотт отодвинул ящик своего письменного стола и извлёк оттуда большой охотничий нож.
Все толпились у порога – всякие знакомые лица… Но Яхи, Зама, Перекуса, Ленки не было. Панорама окраины села зачем-то (от оператора) … (Я, созерцая её, панораму, на экране телевизора, подумал: как это всё мрачно, даже мрачнее, чем видишь так!) Потом был хлеб-соль и т. п. Я промотал запись. Городская столовая или кафе, застолье. Яркие цвета, но какие-то затемнённые из-за недостатка света. Яна, вся белая, весёлая… Розовое лицо, тёмно-бордовые, почти чёрные, губы. Ещё мотаю…
Свет луны, отразившись на лезвии, попал на лицо Слая [т. е., простите, Скотта], на лицо, бывшее когда-то лицом Скотта…
Скотт направился к спальне Крисси. Дверь была приоткрыта. Девочка спала. Во сне она что-то бормотала, выражение лица её изредка переменялось, и она переворачивалась на другой бок.
Скотт стоял у кровати отважной девочки и жадно наблюдал за ней.
Ещё мотаю. Яна что-то суетится, смеётся, куда-то побежала и скрылась за углом.
– Куда это она? – спросил я у Пашки (своего троюродного), он почему-то покраснел (он вообще был тих и застенчив).
– В туалет… – ответил он.
– Да?! – удивился я и стал мотать дальше.
[В начале нашей повести был рассказ про Леночку-соседку (он ещё кончался тем, что меня изгоняли в пинки) – я вот нашёл ещё один вариант этого опуса, который с радостью и сообщаю… Название – «Аутобиографический треннинг-триптих», но дабы ничего не менять, это опять будет «Настоящая любовь» (к тому же из триптиха написан только первый фрагмент).]
Дерёвня меня завсегда радуеть, что тут-то нет тополиного пуха. Что можно делать весь день, если не приплясывать за скотиной, как прочие? Жара – и не сидеть в речке! В руках у Леночки какая-то хуетёрия, в ушах – плеер, и сидит в окне целый дэнь или лупится в чёрно-белый.
Только приехал домой – Ленка. Она московский житель, а в мае уж тут! Видел её днём на лавочке – девочка в зелёненьком сарафончике. А вечером такая профанация начинается: прохладно-тепло, всё старьё, подоив и выпив парное молоко, залезает в печки (парные), на улице зелень и серый воздух! [Облака пыли – от частых машин, возящих зернецо.] Я не могу! (сегодня). Варишь какие-нибудь макароны для полноценнаго ужина, смотришь наружу – кто-нибудь, какие-нибудь девчоночки идут парами. Обычно это Леночка ещё с двумя своими московскими подрюжками под рючки, брючки… (а Перекус разгоняет свой дрюкан [мопед]) – в деревне такого йух в род: у всех мяса и ходють не в жинсах, не в шортах, не в платьицых, а в каком-то эпидермисе по типу школьной коричневой формы, только это не форма и не коричневая, а её цветастое копие… Но и не фирма, да хоть и фирма – где формы?
Леночечка. Хочу её. Ха-а-чу-у! Но крыша отъехала… Компания – шершни (малолетки). Сначала плевал им в рот, но потом попали под моё влияние, я им привил языковую реальность. Хотели тем, но куды там; уехали. Подружек покамест у ней нет – можть и я сойду за под ручку?! или под юбочкю? И кругом пустота, вот два хуёбка (из Москвы, кстати, тоже) пасутся у её двери, распустили губищи, а она, наверно, в проёме стоить иль в террасочке – мне не видать. Выросли, шланги, обшмонались, у одного, говорять, машино, он на нём венчается по мэйн-стриту «Клуб-б» (дом культуры – блядский дом). Вытти головы им поотломить…
Да какой из меня отламыватель? Хотя, впрочем, отломлю запросто – иль охуюжу вон той очень дубовидной железячкою по длинным… рукам, губам! Как же быдь? Они не уходят.
Яна опять. Танцует и всё такое… Раз – опять куда-то уходит.
– Опять в туалет? – шучу я.
– Да, – тихо говорит Паша и ещё больше краснеет.
Он сел на грудь Крисс, но не перенёс всю тяжесть своего тела на неё – он опирался на колени.
Крисси застонала и проснулась. Протирая глазки, она вымолвила:
– Скотт?
Голос Скотта звучал неестественно.
– Да, детка, это я. Молчи, иначе я перережу тебе глотку, – Скотт приставил лезвие ножа к горлу сестры. – Видишь этот нож? Им я изуродую тебя. Буду отрезать волосы, разрежу нос, вырежу глазные ягодки – и съем их! Надрежу твои губастые губы! Разрежу… нет – разорву рот! До ушей! Сами уши сделаю прямоугольными. Буду вбивать нож между твоих зубов… А что же я сделаю с языком?!. Сам пока не знаю… Это очень важно… Это очень важное дело – очень важная часть тела… Потом – это лезвие войдёт в тебя и достанет твои внутренности… Но сначала другое лезвие войдёт в тебя! Ты не знаешь какое? Не знаешь, как оно входит? Сейчас узнаешь. Да зачем?! Вот тебе и язык!
Скотт приподнялся на коленях, расстёгивая… (нож был в зубах). Крисси выскользнула из-под него и ударила сзади в пах.
Крисс разбудила Сэма и Тессу.
– Жалко в туалете нет камеры! – шучу я. – Такая, знаешь, говорили, есть штука в Интернете: камера устанавливается в сортире или в женской раздевалке, и всё это транслируется в режиме реального времени, представляешь? Жалко, что 15 кадров в секунду! Это мало – видак – 25 кадров… Плохо смотрится…
Паша весь закраснелся, замялся и выдавил:
– Там была камера… Мой брат – ну, Хакер – снимал и туда поставил…
У меня спёрло дыхание.
Яна уже по-другому относится, да и я спасовал. Ей 18, а Леночки 15 или даже 14 – хочется поновее… В клубе дискач, выпить нету – все вялые… Куришь всё вподряд, каждую менуту. Молчание – менту!
Ходишь за Леночкой, как бык за ведром дроблёнки. А Леночка ничего! Курет. Пьёт. Все лапают. Ночью смеётся на всю деревню, матом чешет, димедрол глотает (потом узнал).
У меня спёрло дыхание.
– Какая? Такая маленькая?!
– …Простая, Sony.
– Хэндикам, что ли?
– Вот-вот, хэндий…
– А запись есть? У кого? Кто заходил из…
– Да там одни бабы, неинтересно… Запись-то есть… Одно старьё, только Янка… Ничего не видно – они садятся, затемняют, видно только, как подходят… Одна невеста сесть не может, фата мешает…
(Я весь затрясся, чуть не лишившись рассудка…)
Нет курить – готов вывернуть наизнанку какого-нибудь шершня. Бычки ещё собирать… Совсем мне плохо… В клуб – в коротенькой маечке и в трико (я уж скатился на уровень Фомы – и до лампочки, главное!), не пью, не пил… потом резко схватил два стакана от левой раздачи и – так же резко – отчаяние отчалило… Как какое-то вкино!.. Орало попса, все переминаются под неё на улице. Я стоял с Янкой в клубе, но она внезапно ушла – не нравится ей молчание. А что я могу ей рассказать? Почему я/должен/всегда что-либо рассказывать?! Я схвотил удодский потефон и ебахнул ево об землянку! На х..!
Было уже часов 10—11. В темноте светящийся экран. Там тоже 22 с копейками!.. Кафельная стена, трещание ламп дневного света, вдруг всё заслоняет фигура Яны, мутно маячит её белое платье, она подходит… Я нажал на паузу и начал смотреть в раскадровке… Я не могу…
Стук в окно, я весь передёрнулся…
Тут всплыл московский шершен, я сунул ему в глотку бутылочку (пустую и свежую) и всадил пинка по затылку, а потом по тыкве. А этих московских было не к месту человек уж 7. Увидев меня, выволаки… вернее, московского «босса», рэпера, выволакивающего меня из клуба, некто Шлёпа или Краб…
Стук в окно, я весь передёрнулся (вернулись родители). Молниеносно я нажал на eject, потом выдернул видак, включил ТВ и побежал открывать.
Я, конечно, не заметил, что в таких просмотрах я провёл три часа и пропустил ужин (обычно я ужинал в девять). Ничего, только сейчас все лягут, настрою опять – найду то место, поставлю на паузу, а телек пока выключу…
Мама отказалась варить мне еду, так как было уже очень поздно, легла спать. Она сказала: свари макарон (обычно я сам их и варил). Мне не хотелось макароны – я их и так ел ежедневно. Тут я вспомнил, что у меня остался последний кабачок (летом-то я их жарил и ел зачастую). Я стал его чистить, резать и жарить, хоть было уже поздно, а для его приготовления нужен целый час. Не соблюдая технологию, я сразу добавил лук, помидоры, стал искать морковь, но её не оказалось. Очень не хотелось идти за ней на огород – на улице было холодно, ветрено, лил дождь… Но делать нечего.
Дорезал в сковороду что было, притаил огонь.
Напевая из «Агаты Кристи»: «Четыре слова про морковь (два раза) / И я умру / Четыре слова про морковь: / Я не люблю тебя / Тебя я не люблю», надев калоши и старую курточку, я вышел в заднюю дверь.
Мне на голову сразу упали крупные, нестерпимо холодные капли – это капало с крыши – но дождя как такового уже не было. Всячески проскальзывая на разъезжающихся ногах – на калошах были «лапти» из налипшей грязи, – я выпростался во двор и закурил. Было очень темно и тихо, изредка капли били по бочкам и по железкам, гудел трансформатор, казалось, что влага, рассеянная, висящая в воздухе, идеально проводит его гуд… Эта же влага способствовала тому, что от синеватого фонаря на конце деревни шли лучи и разводы, как от солнца… Подул сильный ветер, и у стенки гаража затрепыхался размокшими, почему-то не опавшими листьями молодой клён, выросший этим летом.
Вжав голову в плечи, я решительно зашагал к саду, на огород. На дороге я чуть не потерял калоши – тут тяжёлые трактора раскатали такие чудовищные колеи, что в них можно утонуть.
…некто Краб схватил двух из их шаражки и очень стремительно сорпикоснул лбами. Двухметровый Саня-Суся (Суслик) с железной губой (вставные зубы), находившийся с похмелия, воспрянул и, легонько сделав полшага, влупил пинком прямо по гуще этих и наших ближних шершней, так что двое были выбиты на воздух, а один повис промежностью на периле. Самый нахально-омерзительный, равно как и самый шерстяной шерст, пристававший всегда ко всем без разбору возраста бабищам, помыкнулся было бежать, уже спускался со ступенек, на миг отклячив, и наш Суся оперативно запустил ему пинчища с такой силой, что, наверное, вывернул кижку. Выглядит как смертоубийство какое-то. Теперь он не будет уже.
Пошёл дождь, не было видно совсем ничего. Я даже побоялся идти через сад и пошёл по овсу, вернее по пахоте. Конечно, на каждую ногу налипло килограмма по два! Я не спеша добрался до моркови, остановился, постоял, прислушиваясь к шелестению сухих веток сирени, обернулся.
Окна моего дома тускло светились жёлтым вдалеке, я даже различил голубое зеркальце – профиль телевизора.
Это несовместимо, подумал я. То, что здесь – и то, что там. Как давно я не был здесь, не ходил никуда, не месил грязь, не пил и не валялся. Впрочем, пить и валяться – это необязательно. Просто, когда ты здесь, тебе абсолютно чуждо всё, что там, дома… Непонятно, как можно целый вечер сидеть, читать, смотреть телевизор, есть, что-то делать, а потом спокойно ложиться спать, тогда как здесь… Невозможно описать, что здесь. Всё чёрное – земля, пахота, небо, деревья, трава, ботва, ноги, дождь, воздух… Ничего нет, только твоё сознание, но пусть и оно растворится, потухнет, почернеет… Я захотел скатиться с бугра и валяться там в трясине у речки – ни за что не вставать…
Я дёргал морковь, но отрывались листья. Как же я на той неделе не сподобился её выдрать, думал я, а теперь вот вообще… Наконец, я умудрился вытянуть огромнейшую особь. Какой-то садовод, говорят, вырастил морковь длиной 60 сантиметров! Правда, когда я в том году сажал лук и морковь по картошке (по наущению дяди Вити), они уродились такие… внуши…
Мне вдруг послышался её смех.
Пока все метались и валтузились, я столкнул громадную муз. колонку с порога вниз, она хрустнула на спине нашего жирного мента (!), стоявшего, тож отклячив, на капоте своей новой «шестёрки». Сам шестёрко! И вот – шерст-шестёрка! Я схватил его за хребтину и пихнул на колонку, в руке остался некий ремень, им я заарканил ногу красноватого шерста и поволок его по земле, влача к стёклам за клубом, но тут мне заехал Суся прямо в рёбра…
…её смех.
Рука моя сжимала грязную морковь, я разворачивался как трактор, направляясь обратно. А ведь этот корнеплод с древнейших времён, наверное, служит человечеству не только пищей, думал я. Особенно женщинам, девушкам – женщина изобрела земледелие, как учит учебник истории… Щас бы вот (внезапно осенило меня) ту Яночку по ТВ, только как бы настоящую… Нет, я, наверно, схожу с ума.
На дороге мне стало совсем невыносимо. «Господи, помилуй меня, не дай…» Я вдруг прыгнул ногами прямо в трясину колеи. Было холодно, но через несколько секунд ноги уже ничего не чувствовали. «Господи!» – громко сказал я и повалился на колени в жижу.
Тут я услышал совсем близко её смех.
А ещё – о, Боже! – с ней, кажется, Света!
Нет, наверно, совсем брежу: это не Светка, это Леночка-соседка!..
Я боязливо озирался. Вышли две фигуры. Они – вместе! – не может, не может…
– …да так как-то… Все говорят: семейная жизнь, жизнь половая… – громко вещала Яночка.
С зонтами у нас, вы поняли, никто не ходит, даже барышни. И она тоже, зато в тех самых чёрных леггинсах и коротеньких резиновых сапожках.
– Ага, ага, – с очень чётким городским «г» поддакивала Леночка. Тёмно-блестящие ноги меряют призрачно-тёмное пространство как циркуль.
Ещё пара шагов, и они меня увидят. Кабачки жарятся у меня (!), видак на паузе виснет (!), а они – меня – увидят!..
– Да, это такое дело, такое… Мужики, они все такие… такие… О! Чё это в грязи?!
Я шевельнулся, в руке была морковь.
[1] Диалектное «мать» (от «матерь»).
[2] Замытиться (диал.) – закружиться в поисках выпивки.
[3] Кабуд – как будто (диал. искаж.).
[4] усовершенствованная пунктуация, см., например: *, ** и т. д.
[5] Падлой – падалью (диал.).