«Она была из тех девчонок, которые нравятся всем. Которые могут разговаривать с каждым, могут тебе улыбнуться, пококетничать, ты можешь её проводить, подвезти – да хоть поднести на руках! – она может сесть к тебе на колени, и если ты ей каким-нибудь образом близок, она подарит тебе поцелуй. Но она не девочка лёгкого поведения, не пустая кокетка. Завтра она тебе нравится – ты ей нет, ты ей улыбнёшься – она нет, ты возьмёшь её под руку – она вырвется и уйдёт одна, ты подкатишь…» – тут у меня заболела рука, кисть (как обычно), я побежал в кухню, навёл чай и, глотая его горячим, как в лихорадке, опять взахлёб рвал бумагу непомерно твёрдым карандашом: «…ты подкатишь тачку – она пойдёт пешком, ты наденешь (sic!) новые штаны – она… ты полон надежды – она… с другим. Конечно, она далеко не со всеми. Каждому она уделяет разное количество своего внимания. С кем только флиртует, прикалывается, кому только улыбается или говорит приятные, нужные слова… Дело в том, что она, как другая девчонка, не может тебя обидеть. Она видит, что нравится тебе, и даёт надежду, хотя и малую, но всё-таки… Потом она даёт надежду другому, но тонкую нить связи с тобой не рвёт; ты знаешь, что дождёшься своей очереди: когда тебе будет грустно и тошно, она, как в первый раз, сядет к тебе на колени и согреет твою душу, греясь о твоё тело. Повторяю, что эта редкая девчонка умеет в наш лицемерный век, который с ней-то обошёлся пошло, зажав в тиски голого разврата / закрепощающей морали, быть порядочной и не закомплексованной».
Ввернув под конец психологического обобщения обобщение историческое, я пришёл в такое возбуждение, что даже не смог писать далее. «Вот только сейчас мне б эту Янку, я б её… я б ей…» Но вдруг я услышал её смех (совсем недалеко от моего дома) и тут же осёкся, тут же вспомнил о своей ссоре с матерью, из-за которой – то есть из-за ссоры – я, собственно, и уединился «со своей писаниной», в то время, оскорблённая, моя мама ушла к подруге (наверно, пить пиво и жаловаться). Но всё равно написанное казалось мне верхом совершенства, моего мастерства – я, главное, осознавал, что это только осколок гигантского айсберга будущего произведения. Я было уж начал перечитывать в третий раз – на сей раз особенно удивляясь «неординарной», «хаотической» пунктуации – как пришла мать, да ещё с этой подругой, которую я не переношу и по сей день.
Я быстро облачился и выскочил из дому. Я спешил к Яночке. Но увидев издали, что рядом с ней два взрослых товарища, безотвязные, как слепни в зной, непринуждённо talk about sex, я струсил и бессознательно побрёл опять домой. Только подойдя опять к двери и услышав визгливые голоса «родителей», я как бы очнулся и раздражился настолько, что поспешил (именно поспешил!) к Ленке, приехавшей позавчера из Москвы к бабушке – всего в двух домах от нашего. Вот что я написал, вернувшись со свидания:
«А вот сейчас (лето’96) сдал exams, приезжаю домой, раз – Леночка заследом прикатила. Пазсматрел издалека – ещё лучше, а шортики-то, кореш, шортики! Вернее не стоко шортики, скока ножки под ними. На другой день A.Sh. вечером помялся, покурился и пошёл х Леночки. Пастучел в окно. Ма тря. „Можна Леначку?“ – „Зачема?“ – „Нада“. Ну и Леночка: „Прявет“. – „Прявет“ – „Как делишки, Мишка?“ – „О.К. о.b., малыш-ка“ – „Можть присядем?“ – „Присядим…“ Тут A.Sh. показал свои скуднейшие запасы русского языка слов. (Что не столь уж важно в деревне, а вот молчаниэ губително.) Под прессом обстоятельств (мать изредка выглядывала в окно) A.Sh. рассказал два анегдота, которые сам забыл… (кстати, совсем не люблю их рассказывать!), затем заметил вслух на небе одну звезду, что и впрямь было удивительно: обычно их много иль вообще нету… При расставании A.Sh. сказал, что „слёз и вешаний на шею не надо, иди откуда пришла“ [цитирую]. На неё это подействовало (не хочет, чтобы ушёл). Адназначно. Но на 1-й раз уйду. На 2-й раз…» — оченно, что сказать, убедительно!
И вообще, что за Леночка? Ещё год-другой назад она была обычной соседской девчушкой, прыткой и пучеглазой, похожей на образ с известной шоколадки, и называлась так же: «Алёнка». Красивенькая, да, была как кукляшка: светлокожая при чернявости волос, бровей и глаз, кажется, даже румяная, удивительно большеглазая и белозубая. А нынче, буквально через одно пропущенное лето, приезжает такая томно-бледная дылда под метр восемьдесят и зовётся «Леночка». Звонкий её смех, пусть и не такой заливистый, а наоборот, какой-то нервно-отрывистый, но всё тот же, по-прежнему раздаётся по околотку — только теперь не в яркости утра, не в стоячем дневном зное, когда, съездив подоить корову в стойло (тут тебе те же слепни) и напоив телка, все взрослые лежат на полу вповалку, нипочём такая жара лишь неугомонным деткам… а уже во вкрадчивой вечерней темени-прохладе, когда намаявшиеся старшие заходят в избу и занавешивают шторки, а в оградке под окнами распускаются ночецветные пахучие бутоны, называемые у нас «зарница».
На другой день, чуть свечерело, меня опять забрало – вдохновение – и я продолжал свою повесть (я уж решил, что это будет повесть, и наметил почти уж весь сюжет – то есть события уже к тому моменту произошли):
«Такие встречаются редко. Всегда на высоте! Такое разное в минуты радости, грусти или любовной агрессии лицо, но всегда милое, карие глаза, то смеющиеся, то пылающие, то играющие с ресницами в слёзные капли; пухленькие губки, поблёскивающие естественной розовой сочностью, то застывшие в надменной улыбке, то поджатые для раздумий, то раскрытые для поцелуя… необыкновенно красивые светлые волосы, прямые, распущенные, свободные, выделяющие её из всех других, с подобранными, перекрученными, вечно выпадающими, на которых и смотреть не хочется после её развевающихся, бешеных волос, мягких и упругих, словно мокрых… совсем редкие в деревне стройные длинные ноги, чуть-чуть широкие бёдра, делающие вид сзади совсем вызывающим при любом наряде, кроме дождевого плаща.
Многим Яночка не давала покоя, многие находили её точной Самантой Фокс, даже круче, но для одного она была больше, чем упавшая в наш мир отражением в грязной воде далёкая звезда, она была – любовь, судьба и жизнь».
Закруглив вышеозначенный пассаж, я поставил на новой страничке массивную римскую цифру один:
Но продолжать я не смог, тем более что вечером нет уединения (я пишу обычно ночью, где-то с 12 до 2—3, когда уже упомянутые пресловутые все спят, а я пришёл с улицы и «чифирю»). Всё-таки я не выдержал и зарисовал несколько «видов сзади» (ноги вместе, ноги на ширине плеч, ноги раздвинуты широко, сидя на корточках, сидя на корточках с неестественно раскоряченными ногами), прорисовывалась, естественно, только нижняя – средняя-нижняя – часть фигуры, остальное грубыми линиями уходило в пустоту. Хоть Яна и была одета рукою мастера в бикини (и сразу же – а не потом!), а всё равно я скомкал листы и сжёг их на плите. Вот Пушкин рисовал прямо в рукописи! Я хотел было набросать что-нибудь поприличнее – глаза, взгляд… волосы своей героини, но вовремя вспомнил, что чуть-чуть приукрасил эту деталь… Поймав себя на этом, я побежал опять к Ленке-соседке.
«На второй раз A.Sh. увидел на Леночки её изрезанную совсем малость коттонку (для красаты). A.Sh. в этой связи рассказал об алкаше, 25-летнем сынке хозяйки квартеры, который у нас прозывался Ауар Колчижинал Френд („наш колченогий друг“), как он порезал вены (причём третий надрез делал A.Sh. по евоной просьбе) (не себе). [Ну, это я может и слегка преувеличил.] Предложил Леночки свои услуги по разрезанию курточки (далее) (её), чтоб получилась котомка („Чьто это за хьрень?!“). Она отказалась, но A.Sh. настаивал и пытался снять, чтоб не резать на живом. В процессе сего A.Sh. заметил классные натянутые легенцы [да, такая вот транскрипция, да ещё с деревенским „г“! ] на ножках и решил совместить приятное с полезным, захотев стянуть и разрезать и их… на крики прибежала матря с палкой (оказывается, она наблюдала всё (зло) действо [честно е девство!] из окна – было ещё не столь темно – и выбежала только из-за легенцев). Больше A.Sh. её не знал. Не продолжить дело Колчижинала! Ыднака пугвыцу всё же сорвал…»
Тоже мне малахольный, как огурец малосольный! — едва сам себе признал плагиат: как недавно Гонилой с Ромуськом П. – вот уж с кем ненавижу, что водит «дружбу»! — тянули её описать из-под колонки — те же самые леггинсы — такое только Сибабе впору!..
Причём по странному соответствию именно эти двое нас завидели, куда-то проходя, на лавочке – меня, видно, настолько увлекли коленки Ленки, что я никого и не заметил! Примотались в клубе, и сие записал я уже на следующее утро, так как в ночи меня изгоняли в пинки…
Здесь необходимо сделать авторское предисловие, которое я забыл сразу, иначе будет непонятно читателю. (Не жёстко, конечно, изгоняли — так, по-свойски, так сказать, дружески-напутственно; но речь не об этом.) Я сразу предупреждаю читателя, что разнообразия (то есть отличия от того, что дано до настоящего предисловия) не будет, равно как и особого отличия от моих уже известных произведений («Темь и грязь», «Козырной валет», «Новая сестра» и т. д. и т. п.). Посему призываю не читать из экономии времени.
Во-первых, настоящее произведение не собственно художественное, а конгломерат реальности (восстановленных дневниковых записей) и плохого (раннего) художественного произведения, вся художественность которого состоит только в «творческом преображении» (искажении) действительной жизни.
Во-вторых, я поясню, зачем вообще составлен этот коллаж. Цель – показать, как разнятся события действительности и выросшее на их основе художественное произведение, очень интересно, почему автор так их искажает. Я всегда с жадностью вгрызаюсь в биографии авторов, которые поразили меня своим творчеством – мне интересна личность. (Да не один я, я думаю; зачем их вообще пишут, да ещё в качестве отдела литературоведения.) Когда я уже три года спустя после написания повести «Настоящая любовь» читал её своим друзьям О. Т. и О. Ф., мне было даже стыдно. Шёл дождь, было мрачно и темно, горела свечка, они стояли на коленях и изредка прерывали меня криками «Гуру!» (и всё это заради профанации), я раздражался и стыдился, чувствуя фальшь там, где должен был идти основной пафос. Но что всегда действует стопроцентно – это сюжет, интрига. «А это правда было?», «А это правда?» — спрашивали они после про каждую мелочь. Тогда я решил написать ещё то, что было взаправду (восстановив дневниковые шифры и отрывки), и присовокупить к этой же «Настоящей любви». Теперь вот и выполняю.
В-третьих, для придания объёмности освещению проблемы соотношения реальности и квазиреальности, а также, так сказать, для заполнения объёмности я привожу ещё сохранившийся отрывок моего произведения «Метеорит» и «повесть» моего братца «Моё Солнце». «Метеорит» покажет, чем отличается произведение близкое к событиям жизни автора от произведения совсем условного, в данном случае конъюнктурного, а что всё-таки автор протащит куда угодно (вспомним, например, «Игрока» Достоевского). Братец покажет, как при равных условиях (одни родители, одно образование… всё одно!) выходит несколько разное (причём я писал первый вариант «Любви» в 10 классе, а он своё «Солнце» уже на 2 курсе).
А вообще, мне хочется пожелать всем большого удовольствия от прочтения и ещё – счастья в личной жизни.
Запала она в душу Слаю ещё классе в третьем. Он взрослел, рос над собой – преобразовывалось и росло его чувство к Яне. Когда учился Слай в 7 классе, погиб отец, и споткнулся Слай, больно упал, но поднялся и пошёл дальше по жизни. Было нелегко, но учился Слай отлично, все считали его скромным и трудолюбивым…
Я, помнится, зачеркнул слово «мальчиком» в конце и отложил рукопись покрасоваться (мне в те далёкие времена чрезвычайно нравилось всегда то, что я кропал). Читать я практически ничего не читал, а на журнале «Лит. учёба», разрывая его, пил чай, ставя на него раскалённую кружку с чифиром и переливая над ним в пиалу. Случайно я прочёл на странице 39 (№2 за 1988 г.): «Звали её Настей. Ещё с 9 класса Гена состоял в её планетной системе. Да, кажется, он эту грустную формулировку и сочинил: Настенька как Солнце, в центре, а вокруг по строгим орбитам вращаются мальчики-«планеты». Не ближе и не дальше, чем позволят Солнце и сложные взаимоотношения с планетами. Спутники, счастливые уже одною принадлежностью к системе этого Солнца, такого светлого и недоброго…
В системе было много тонкостей. Иногда Солнце вдруг переводило планету на новую орбиту, ближе или дальше от себя, чем прежняя. Почему? А оно одно…»
Я мгновенно растерзал эту злополучную страницу, а затем перешёл к первой своей. Только спустя дня 3—4 я кое-как восстановил (остались фрагменты) свою страничку и принялся писать вновь.
В восьмом уже разрешила ему мать посещать родной сельский клуб. Задержался как-то он очень поздно, тайно наблюдая за Яной, тут приехали драться из соседнего села – полная машина пьяных с холодным оружием. Первого попавшегося протянули цепью по спине так, что шрам цел и сегодня. И вновь упал Слай, упал с высоты в острые камни. И долго лежал… но нашёл силы подняться. И было ему ещё трудней; к счастью, был он мал, и восстал, и начал жить. Девять классов закончил на отлично, с доброй репутацией, столь важной в селе.
Но был на пределе. Дальше учиться не хотел. Плавно, поэтапно помог ему отчим, добропорядочный мужчина средних лет, с которым мать познакомилась случайно на семинаре в Воронеже. Отец был всегда занят бесконечной колхозной работой, разрывался на части, домой, как говорила мать, приходил только спать, часто выпивал, был груб и придирчив, но Слай любил его. Отчим же совсем другой – тонкий, деликатный, начитанный, золотые руки. Сначала Слай относился к нему холодно, потом очень привязался – мать опять уехала, они жили вдвоём, из-за метели не было света почти две недели, и они, намаявшись за день, рано ложились спать, и длинные зимние ночи пролетали в разговоре под вой пурги. Такая поддержка в переходный период много значила для Слая. Но также плавно отчим изменился: стал груб, приходил домой всё позднее и пьянее, ругался, то плакался и пытался удавиться, то крушил мебель, бил Слая, унижал мать. При таком язвенном родителе Слай не мог слушать свою музыку, смотреть свои фильмы, заниматься упражнениями для спины, даже как надо подготовить уроки.
Здесь я опять вынужден проявиться с некоторой авторской аннотацией… А ведь правдоподобно, а? Если б вот не слишком причудливый подбор иных изобразительно-выразительных средств… Впрочем, не буду себя критиковать раннего – я и сейчас не хуже. Два слова о дневнике. По сути это даже и не дневник, а только его конспект, список списков, набор заголовков при датах, чтобы самому не забыть. Память образная у меня хорошая, а образы эти сами мне очень дороги, поэтому записывать все подробно мне не требовалось, да и лень. Теперь же, опираясь на конспекты, я легко кое-что восстановлю. Привожу для примера несколько дней из «дневника» (я использовал английский, чтоб никто из домашних не понял):
Sent. 2 nd . YaNa walks. Moonlight on her… (зашифровано)
Sent. 6 th . YAnA ANA.
Sent. 7 th . Perekus’ Birthday party. No Yakha!!!
Sent. 8 th . ReWansh – YAKHA DRINKING & HITTING P. & 01.
Oct. 1 st . Seeee or not to see: Yana’s peaсsing…
– To pick or not to pick (тупик)?
Oct. 3,4 th . YANA not wants to do (от и до)
Oct. 10 th . Yakha.
You want to be a driver
But very often drink
You will to be a barfly
Because you cannot think.
И т. д. и т. п. в том же роде, иной раз с большими временными перерывами. Я постараюсь быть беспристрастным и бесприкрасным в сей монументальной реконструкции действительности. Вот, например:
Летом я почти каждый день варил себе макароны-ракушки на ужин – их был целый мешок, многослойно-бумажный, 50-килограммовый; также присутствовал томатный соус в больших банках; резал в них ещё зелёный лук. Пригоняли коров (часов в 8—9), родители выходили, а я варил. Весь день (проснувшись часов в 11—12) я думал, что не пойду больше на т. н. улицу, но изготовляя макароны и видя сгущение сумерек – сам этот холодный, влажный дух ночи, не только воздух, но и темь, и тишину, и звуки, и какую-то особенную ночную атмосферу, — я уже рвался туда и всё готов был отдать. Мне представлялась Яночка, к ней-то конкретно я и бежал. Но, вообще-то, конкретного тут мало – она ж мной особо не интересовалась. Если уж брать конкретнее, то иногда отчётливее представлялась мне Лиля, сестра Зама Н-са, а именно её длинные (почему-то ей всегда скрываемые в одежде) ноги… и я их целовал и т. п. (Я это всё и осознавал как особенность пылкой юношеской психики, когда образ «невесты» идеализируется, а вся грязь смывается на других, менее достойных особ; но всё это мне даже как-то внутренне нравилось.)
Теперь на столе лежал репчатый лук, было тоже восемь, но уж темно полностью. Впав в какое-то возбуждение, я даже не смог доесть ракушки, тем более что они были какие-то слипшиеся, яростно начал чистить зубы и одновременно умудрялся снаряжаться.
Шапку я не взял, а зря – на улице было холодно и дул страшный ветер. Я посмотрел на окна терраски, где по вечерам, перед выходом, тусовался мой сосед Перекус, — обычно они горели и орала музыка.
Отработав своё на дворе и по дому, наспех выполнив домашнее задание, уходил он в берёзовую рощу за косогором и подолгу бродил там. В природе всё было гармонично и естественно, и не боялся он услышать за спиной крик [крюк!], и ни одно дерево не ударило его своей веткой. Всегда он думал о ней: осенью ловил летевшие в лицо листья в форме сердца, зимой писал её имя на чистом снегу. Посреди белых ангелов-берёз возвышались два громадных чёрных вяза, посаженные так близко, что кроны их перекрывались. Одно дерево было пониже и потоньше, наклонилось и прильнуло ко второму, своему другу – для Слая они были влюблённой парой. Он и Яна. Всё лучшее и в то же время горькое в его жизни — это созерцание этих счастливых и мечты о счастье с ней.
Слай сделался замкнутым, раздражительным, рассеянным, учился хуже, в школе, на праздниках всегда был одинок, в клуб не ходил, на других девчонок смотрел как на безжизненные предметы, за что заполучил их нелюбовь. Замкнутый человек – нож в сердце замкнутому обществу.
Отрывок
– Время будет – на природе позанимаюсь, — говорил Дмитрий, запихивая в битком набитый рюкзак увесистый учебник английского языка.
– Всё тебе об учёбе думать. Отдохнуть не можешь пару дней, — возразил Владимир Гранитов, наводя о солдатский ремень нож, но глядя куда-то сквозь стену, будто в ней было окно.
– Тебе хорошо. Ты у нас от природы гений. Почти весь первый курс не открывал книжки.
– Почему это «почти»? Даже обидно.
– Потому. Как её увидел, так забыл, зачем сюда приехал. А она? Да как же ты мог из-за смазливости… Извини, Володь, не хотел… Так нельзя поступать, тебе не 12 лет, а 20, ты должен себя контролировать.
Гранитов убрал нож.
– Что-то Руслана нет. Опять небось кошка дорогу перебегла, обходить стал по мосту.
В дверь попытались позвонить, но звонок не работал.
– Заходи, – крикнул Владимир, — опаздываешь!
– Вовка, сел я в автобус…
– … и увидал чёрную кошку! – съязвил Дмитрий.
– Дело серьёзное. Наташка с этим рехнувшимся Черкесовым, с Пантерой, тоже в поход собрались! Я их засёк и на другой остановке сошёл. Они меня, думаю, не заметили.
– Какое роковое совпадение, – не унимался Дмитрий.
– Дед говорит, сейчас время самое неподходящее для походов в лес. Такое бывает раз в триста лет, навье время, — сказав это, Руслан сделал непонятный знак руками. – Ты, Володь, хотел отдохнуть, забыться, а она – рядом.
– Ничего. Мы не в эти ёлки-палки, а в настоящий лес забредём. Подальше. В самую чащу.
– Да, можно и чуть подальше, — согласился Дмитрий, — а твой дед – оккультист, маг-чародей, потребитель и проводник всей дребедени, которая популярна сейчас и которая основывается на «антинаучных началах».
– Хватит спорить. Присядем на дорожку.
Теперь музыки нет. Вышла бабка и сказала, что давно нету, с вечеру ещё. К колонке (она прямо около дома) подошёл длинный Суслик.
Подставив под тяжёлую струю свой рот «с железной губой», он заглотил литрушечку-полторы ледяной воды.
– Не видал Перекуса или там Гонилого какого-нибудь?
Я аж еле сглотнул: вот лужёная-то глотка!.. и зубы!
– Кай где-то тут жужжал, но замытился вроде, потаясь от Янки.
Я пошёл к дому Я. (обычно наша компашка там и тусовалась), а это почти километр, через мост с грязью и лужами, которые в ботинках трудно обойти. Заявившись туда, я не обнаружил никого, дома свет был погашен, только работал телевизор, в бане и посадках тоже никого.
Пошёл обратно. На мосту встретил Леночку Миронову и Сибабу. Она шла в клуб, а он увязался и так и тянулся за ней, раздражая своими выходками (он дурак по рождению, да и по воспитанию).
– Лёш, это ты, что ль, куда идёшь? Перенёс бы меня через мост! Нет, серьёзно! – пищала она, маневрируя в своих туфельках. — А то я в ту-уфф-лях – ах…
– А я в ботинках.
– Ну Лёш…
– А я в сапогах! – заорал Сибаба. – А то, блядь, в колготках и на цырлах – лепёшка наружу – отморозишь!
Я постоял немного, как будто думая (но думал я не об этом), взял её на руки и пошёл.
– Сам кабуд несёт – мол, вот я несу на руках — а сам рукой-то под юбку, — не унимался Сибаба, громко хлопая по болотам (так у нас зовутся лужи) в своих сапожищах. Я поставил её на землю, и мы пошли в клуб.
– Э, малолетка, чё ты на нём виснешь, Ленок, а?! Понравилось, что ль, как задрал юбку – жалко я сзади шёл – не видал!
Она действительно как-то обхватила, обвила своими тонкими руками мою руку, причём просто висящую, а не подставленную локтем, как у кавалера.
В клубе все поразились моему появлению с дамой, и она отсоединилась. Сказали, что наших нет и не видели (да мы и вообще теперь в клубе почти не появлялись – в основном из-за культа физической силы — уж очень грубое тут обхождение!). «Что ж, пойду, наверное, к Ленке Курагиной, к однокласснице! – думал я. — А кто ж мне десну расцарапал – зачем в рот сувать руку, я ж не девушка!..»
Пришла весна – пора любви; Слай стал подумывать, каким мылом лучше намылить верёвку. Он-то знал, что это низко! Знал, что надо стоять до последнего, не поддаваясь слабости, что лучшее впереди. С высоты ваших долгих прожитых лет вы смотрите на эти проблемы как на мелочи жизни, как на игру нездорового воображения, купающегося в розовом свете юности. Ему было дано посмотреть с такой же высоты, он понимал всё это, но понимал и своё…
Я, быстро передвигая ноги в резиновых сапогах (понятно, что ни в каких не в ботинках, потому что осень давно наступила) по грязи, устремился к себе в сад. Через дорогу, над гаражом горела синяя лампочка, от этого железная ограда сада пропечатывалась на весь сад по земле, которая казалась почему-то бордового цвета. Тени яблонь под ногами напоминали чёрную паутину, ничего не шевелилось – а как только я вошёл, вся эта паутина передёрнулась и поползло что-то чёрное из угла… с ужасным грохотом. Это упал железный лист с бочки. Налетел ветер; я вдыхал и чуть ли не глотал – от привычки даже не без удовольствия — растворённую в сумрачно-торжественной осенней атмосфере изморось. Торопливо достал спрятанную в кустах банку бражки. Она была заквашена мною всего дня два тому и предназначалась исключительно для других, так как в её состав входила всякая пакость, наподобие прокисшего варенья и воды из бочки в саду. Я стал думать о своей личной трагедии и большими глотками заглатывать прямо из банки.
Слай заметил, что уже стемнело, только когда увидел, как вдалеке загорелся свет в окнах родного дома. Отчим теперь уж пришёл, опять будет орать…
Парень подошёл к вязу, нежно погладил его шероховатую тёплую кору, поцеловал и сказал: «Будешь моей, Яна. Ты мне нужна… да… Может, и любви нет… Но почему ты мне не идёшь с ума? По-че-му-у-у?! Я иду с ума…» Всё расплывалось, как при примерке очков, Слай шатался, как пьяный, весенний воздух, залетающий в него, был противен, как дихлофос, под ногами чмокала грязь – кровавое месиво…
Размокшие, раскисшие листья лежат под ногами сплошным ковром, идёшь как будто по болотистой местности (как её описывают) или по лунной поверхности какой-то — на сапожищах тоже по полкило чернозёма, — и всё вокруг мокрое, мягкое и… тёплое, хотя это никакое не гниение, просто смывается, как слезами — как вода очищается в недрах земли, становясь кристально-ясной и чистой, – летняя пыль, и пот, и душные грёзы… Всё просто готовится к белоснежной равнодушной зиме.
Отпив половину за десять минут, я разбил банку сапогом и, нервно хватаясь за стволы и при этом скользя, как на лыжах, почесал к Ленке. «Щас я почешу», — думал я.
В её терраске играл магнитофон. Я постучал, и меня впустили.
Дома был какой-то шум. Слай вошёл. Мать сидела в затемнённом углу на полу, растрёпанная, с заплаканным лицом. Сорочка на ней была разорвана, голое тело в синяках и царапинах. Прямо под единственной лампочкой возвышалась фигура отчима со шлангом от старой стиральной машины [в руке — зачёркнуто]. Пьян сильно.
Я постучал, впустили. Тут были Перекус (мой сосед), Змей (Зам) и она сама. Играли в карты на кровати без света – только квадратный отсвет из окна.
– Ты, что ль, пьяный, пупок? – ощерился Змей (у него очень крупные передние зубы).
– А, сучок корявый, пришёл?! Сучье отродье! Где тебя черти носили?
– Нигде…
– Как ты, молокосос, отцу отвечаешь?!
– Сам ты пупок, — меня несколько мутило.
– Сосед, дай бражечки! – внезапно Перекус упал со стула, обхватил мои носки и как бы раздумывал: целовать их или нет.
Всё как обычно. Стали рассказывать анекдоты (я их всегда не любил и практически никогда не мог запомнить). У меня замёрзли ноги (забыл шерстяные носки), и я вытравил Змея с кровати, сел на неё, поджимая в одеяло лапки.
– Как ты, молокосос, отцу отвечаешь?! Вот, полюбуйся!
Отчим усмехнулся и указал шлангом на свою жертву.
– Шалава. Прости-тутка! Два института! Два проститута!!! Я захожу, а она тут с Багировым сидит!.. Чай, вишь, пьют – мол, телевизор делать пришёл. Уже не я! Я знаю эти телевизоры! Вот телевизор! — он замахнулся на недавно купленный с рук телеприёмник, цветной, но очень громоздкий и путающий цвета. — Учитель! Вот учитель — у меня в руках! – рассмеявшись своему удачному сравнению, закончил отчим и, размахивая шлангом, ударил им сына. Второй удар был блокирован, он выхватил шланг; отчим довольно проворно отпрыгнул в чулан и наткнулся там на кочергу. Во время произошедшей схватки отчим сильно ударил ей Слая по кисти, шланг выпал, и тут родитель нанёс удар по голове.
В прямоугольнике света из двери в дом показалась Леночка – она поедала какой-то блин (-чик), на ней была очень коротенькая кожаная юбочка и какие-то очень телесные чулки, наверное. Очень пуховые шерстяные носки, как ни стирай, пованивающие козочкой и козликом (мы их не раз, кажется, видовали лично, и звали их, как видно, Иванушка и Алёнушка… Я пишу звали, потому что их может уже и не быть, да и звать здесь могут лишь в детстве, а потом благополучно забыть и… забить), зато уж тёплые! Ноги её очень мясистые (но, скорее всего, мягкие) и довольно-таки большие как таковые. Про остальное я умолчу, пусть блин символизирует всё это.
– Рая, – это было его обращение ко всем девушкам, – дай блинчика, а то коляску расшибу! – нахально высказал Змей, виляя одной ногой на полу, как в некоем танце, а потом схватился за детскую старую коляску.
Вскоре он уже удерживал её за талию, а Перекус в сей момент заскочил в дом и схватил там целую пачку «блинцов».
И упал Слай в чёрную пропасть, и разбился, и подох бы там, если б не водка.
Очнулся Слай на дороге около дома. Классно его избили. Голова гудела, тела не было, в глазах темно. Вспомнил, что у него во дворе припрятан нож. Вооружившись, он стучал в дверь, но ему не открыли. Разбил окно. Отчим катался по полу, смеялся, размахивая горящей тряпкой. Слай кричал матери, но она не отзывалась. Тогда он снова вернулся во двор, где нашёл всё, что ему было нужно: скамейку, путы для коров, вазелин – и с этой ношей отправился в рощу, где давно привлекал его почти горизонтальный сук вяза.
Тёплый влажный ветер дул в лицо; два больших облака лениво расползались, открывая луну, словно занавес открывал сцену, на которой вот-вот будет разыграна трагедия, а пока — тяжёлая тишина предчувствия и пятно прожектора в центре сцены; невесты-берёзы, надев свой подвенечный наряд, водили хоровод в серебристом свете, зная, что жених-месяц наблюдает за ними. «Плохая примета», — подумал Слай. Почки, кажется, распускались сейчас, на ходу. Говорят, в такое время хочется жить, дышать полной грудью, любить… Два старых клёна кто-то спилил… Может, уже давно.
Слаю всё это было не нужно; он знал, что выглядит смешно с коровьей скамейкой под мышкой посреди весны, но ему плевать на всё – даже на обиды. Предел.
Сук находился на высоте около трёх метров; но рядом был холм, как раз исправляющий этот недостаток.
Слай забрался на холм и стал намазывать верёвку вазелином. Вдруг он вспомнил, что в кармане есть нож, спустился к вязам и дрожащим голосом произнёс: «Прости, я увековечу на твоей плоти её имя…»
И везде воздух наполнился её именем.
Кто-то ходил поблизости, разговаривали. Слай прислушался… Ничего, ещё несколько минут, и я им не встречусь.
Её голос. Это была компания, с которой ходила она.
– Пойдём в Слаеву рощу, там и выпьем, — предложил Серёга [Зам], одноклассник и бывший товарищ Слая, — там два пенька есть.
Какие-то упоминания о нём.
— Обязательно напиваться? – в то время Яна верила в любовь [—?].
— Я лично хочу сегодня, Рая.
Они приближались очень быстро, разговаривали и смеялись. Слай спрятал смешные предметы, сам схоронился за холм, где кусты.
Яна, ещё две девчонки помоложе, Серёга, Лёха [Яха] и ещё незнакомый пацан с приятной наружностью и особенным, тоже приятным смехом подошли к пенькам. Уже раскрасневшийся Лёха выкатил из-за пазухи две бутылки водки и приладил на пне, девчонки развернули закуску.
Яна была прекраснее всех на Земле; весь пытливый свет месяца фокусировался на её ножках, блестящих в колготках; ветер то пытался приподнять бахромистую юбочку, то играл в светлых распущенных волосах; по-весеннему алые губы излучали тепло и желание; карие очи горели тайной любовной страстью и верой в настоящую любовь.
— Извините, — сказала Яночка, заглянув на мгновенье в небо, — мне нужно на минуточку отойти.
Она подошла к тому месту, где притаился Слай, и уже приподняла юбку, как увидела его. Пауза.
— Это ты, Слай?
— Я…
— Что ты тут делаешь?
— Грибы… собираю.
— Присоединяйся к нашим ребятам, они тоже собирают… стаканы. А сейчас, пожалуйста, отойди. Ноги мои ничего, да?
В окошко слабо стукнули, и я, так как был свободен, вынужден был слезть на холодный пол и открыть. На пороге стояла Яна с какой-то строгой, «пионерской» миной (как на фотографии в 7 классе – она в центре в мятом красном галстуке и коричневом платье-фартуке, она – староста…). Меня вдруг посетило это громоздкое слово «староста», и чуть не вырвало.
— Ага, один уже пьяненький.
Теперь на ней был какой-то белый пуловер, я подумал, как это она в нём пришла, а вдруг дождь пойдёт. Мне она уделила совсем мало внимания, остальным, впрочем, тоже; она села на стул в углу, тоже поджала ноги – но в огромных пуховых носках.
Леночка села ко мне (досадуя на них, да и так) и тоже поджала ноги, тоже большие и довольно тёплые. Начав рассказывать какую-то дрянь, внезапно я почувствовал тепло, исходившее от неё, меня передёрнуло, как будто я проглотил гигантский кусок льда, и вся кожа покрылась мурашками. Моя ладонь выпрямилась на гладкой кожаной выпуклости. Я мастерски замаскировал своё спёртое дыхание и голос под эмоциональность в анекдоте, Ленка шевельнулась, чуть разведя ноги, моя рука гладила уже чулки… Пальцы коснулись голой кожи – Ленка хихикнула над концовкой, ржали Перекус и Змей, а я нащупал рубец трусиков и очень боязливо пытался подсунуть под него пальчик…
История любви от самых её истоков.М. Ю. Лермонтов
В одной обычной деревне —ской области жили два [,] с первого взгляда [,] * обычных человека. Парень 17-ти лет и девушка – 23-х.
Несмотря на то что Сергей и Светлана практически не знали друг друга, очевидно из-за разницы в годах, в сердце Сергея жило какое-то необычное, непонятное отношение к этой девушке.
Однажды тёплым майским вечером Сергей, как и всегда, будучи очень весёлым человеком, рассказывал анекдоты и весёлые истории своим друзьям, стоя у парадного входа в —ский ДК. Вокруг него сразу собралась группа любителей посмеяться. Девушка стояла на пороге, облокотившись на перила. То, что рассказывал парень, ей, очевидно, нравилось, о чём свидетельствовала весёлая улыбка на её лице. Серёжа, посмотрев на неё, вдруг неожиданно замолчал и сел на край клумбы. Светлана [,] вдруг [,] ** быстро спустилась со ступенек и присела к нему на колени. Лёгкая волна волнения пробежала по всему телу Сергея, и что-то колыхнулось в груди. «С чего бы это?» — промелькнула какая-то ехидная мысль в его голове. Так как он имел мотоцикл и машину, из этого он сделал вывод: «Хочет либо покататься, либо ей надо куда-нибудь съездить». Но противиться обществу милой девушки не стал. Завязалась довольно-таки весёлая беседа.
…а я нащупал рубец трусов и всё же довольно боязливо пытался подсунуть под него палец. Ленка опять шевельнулась, пытаясь сомкнуть и вытянуть ноги. Я посмотрел ей в лицо.
— А мы тут с Лёшкой [да-да! меня зовут Алексей (!), и я теряюсь в догадках, как я (!) мог придумать (!) такую гадость (!), как «Слай»!! ] сидим, ваще кайфельно так, тепло… — хихикала она, дразня своим суперноском сидящего тоже на кровати Змея. Виден был один этот носок. Она попыталась совсем высвободиться – я успел ещё только приложить пальцы к её лобку в тонкой материи. Она спрыгнула («срыгнула», по её терминологии) с кровати, а Змей умудрился нехило хлопнуть её по кожаному заду. — Я в туалет, — зевнула она, надвигая на удивление низенькие, «девичьи» галоши. Я было подумал, что это намёк – приглашение мне, – и тоже захотел выйти под каким-нибудь предлогом за ней. Но вдруг послышался гуд мотоцикла – приехал Кай (его фамилия Метов, а зовут Николай, посему так прозвали; или Лайф, или Кайф Метов, или Кай-Мент).
Перекус набился курить с ним последнюю «с фильтром», а Змей демонстративно достал свою банку от леденцов с крупнейшего помола табаком и забил колоссальную «козью ногу», которую мы и раздавили с ним на двоих, даже на троих – с Перекусом. Кай сидел возле меня, обут он был в ботинки, которые, прежде чем войти, почистил тряпкой. Леночка вертелась возле Яны, постоянно наклонялась к ней и что-то шептала. По своей природной догадливости я понял, что предмет их шептаний и мечтаний – мирно и скромно сидящий здесь Кай.
— Ой, да это Рэмбо! Здорово! Какими судьбами?!
— Чё ты-то тут делаешь?!
— Ноги мою, — еле выговаривая, тихим голосом отвечал Слай. Это очень смешило публику.
— Чё ты гонишь, чувак. Чтой-то ты грязный весь… Прямо как я, когда бухой в грязи валяюсь… И какой-то… А чё это за синяк во всю щёку?
— За орехами лазил на берёзу и упал.
— Пить будишь?!
— Он не как вы, алкаши, он не пьёт. Так и надо. Садись, Слай. – Вернулась Яна, играющая со своей юбочкой.
На пеньке сидел незнакомец [Кай], при этих словах он уступил место Слаю и, подозрительно переглянувшись с Яночкой, вприпрыжку кинулся в деревья смеяться; на секунду Слай поймал его взгляд: улыбающийся снисходительным пренебрежением.
— Это мой новый мальчик, — кивнула она на Слая, спросила у ребят газету, расстелила на его грязные брюки и села к нему на колени. Весь мир перевернулся! – нет, весь мир исчез… Только холод, пустота, боль, боль… и теплота её ног.
…в процессе которой девушка предложила прогуляться по весеннему селу. Сергею так не хотелось никуда идти, но отказать он почему-то не мог. Вместе с небольшой группой местной молодёжи Света и Сергей пошли гулять. Она держала его под руку. Когда он провожал её домой, неожиданно для него, а возможно и для себя, она вдруг предложила ему повстречаться (от слова «встречаться», «ходить на свидание»). «А что, можно от скуки», – подумал Сергей, но вслух сказал:
– Конечно, с большим удовольствием.
– Яну-у-ха, па-а-йдём х тебе! Там у тебя на кухне, Женька сказал, бутылка стоит за холодильником! – Зам сильно заводился от их шептаний и смешков. Перекус ушёл в нирвану.
– Мне Жека жопу на британский флаг порежет! – Янка всё время сегодня отвечала нарочито грубо, и голос её звучал грубо и непривычно. [Неприлично!]
Яна поднялась и пошла, видимо, тоже на двор. Я поколебался и вышел за ней. Она обернулась на меня с таким презрением во взгляде, что я готов был удавиться. Я зашёл обратно.
Леночка сидела уже рядышком с Каем, то прижималась к нему, то хватала за руку, всё сопела и ёрзала, и конечно же, несла околесицу с элементами порно.
– Ян-на, а Я-н-на! А Рая! О, она к твоему Колюхе подмазывается! – обратился Змей-Зам к входящей Яне. – Уж затрахала его, Рая, блядь!
Перекус внезапно оживился при сих словах, а я тоже заржал как дурак.
– Поедешь домой, Ян? – тихо сказал Метов, подошёл к ней и тихонько сжал её протянутые ладони.
«Ещё поцелуй, гондон! Убью!» – подумал я, скрежеща зубами, а потом подумал, что обязательно пойду сейчас к себе домой, хоть время уже полпервого, возьму литр из погреба – хоть и не мой – и опять сюда, хоть времени будет часа два.
Так и сделал. А Елена Курагина выволокла ещё литровочку.
Переносимся уже в конец марта.
Мы ездили с братом Сержем на лыжах по каким-то следам и уехали слишком далеко, за соседнюю деревню, кажется Чугуновку. Ничего не застрелили, а вернулись совсем ночью и очень уставшие. Причём оказалось, что в клубе дискотека и пьянка.
В спортзале играли в футбол. Нет, скорее, это не совсем футбол – почти американский: зал всего-то 20 на 20, двое ворот, на поле всего-то 30 человек! И зрителей-запасников с десяток. И все пьяные и все жёсткие, необузданные! Прыжки, дичайшие выкрики, русская анархия и мордобой – всё это имеет место быть здесь. Как зрителю тебе за мячом невозможно уследить (если только тебе как зрителю не впечатают им в физиономию раз до пяти); постоянные удары мяча в решётку на окнах оглушают… Шум, стеклянный освещённый фасад, всё как в аквариуме – всё это транслируется на улицу, на весь центр села. Половина стёкол уже повыбита, лампочки под высоченным, в два этажа, потолком тоже уже прорежены, да и напряжение в деревне в зимнее время года весьма часто скачет, так что лампочки горят почти вполнакала. Семечки, грязища, сигаретно-самогонный смрад…
Я рассеянно наблюдал за игрой и за теми, кто (и зачем) находился в зале. Яна стояла с Метовым, по-моему, они ссорились (такое у них появилось хобби, наверное от большой близости). Яна раздражала его какими-то нападками или шутками, а он всё ник. Вдруг она бросила ему что-то, засмеялась и, подпрыгивая бочком, как на физкультуре, по периметру поля переместилась ко мне.
– Привет, – сказала она. Я увидел совсем близко её блестящую, только что хорошо облизанную нижнюю губу.
– Привет, – бесцветно сказал я, потупив голову, – я тебя не узнал даже сразу… У тебя шапка такая… Ты раньше никогда в шапке не ходила…
– А, это я у брата позаимствовала. Моё всё постирано.
Мы вышли на широкий бетонный порог, тоже за немалым стеклянным фасадом (если уже это, где вход как-то сбоку, считать фасадом). Подошёл Цыган (он тоже из нашей компашки, закадычный кореш Кая, председательский сынок, за абсолютную беспринципность зовущийся у нас Гнилью или Гонилым, а также за чернявость – Цыган или Цыганок).
– Это мой новый мальчик, – кокетливо объявила Яна, держа меня под руку.
На ней была ещё коротенькая кожаная куртка и привычные спортивные штаны, но другие. Всё это почему-то мне понравилось: во-первых, из наших недоделанных девушек – переделанных бабищ никто так не одевался – у всех эти немыслимые кожаные куртки были длинны, громоздки, с каким-то тяжёлым свалявшимся мехом внутри и с отвратительными клёпками, заклёпками, шнурками, воротниками-капюшонами; во-вторых, эта мужская чёрная вязаная шапка была надвинута на самые брови, на ресницы буквально!.. – в общем, мне нравилась сама Яночка и всё что угодно, только в комплекте с ней.
– Это, что ль? – Гниль весь сморщился.
Яна обняла меня за талию, и я был вынужден сделать то же самое с ней.
Вышел Кай, заметив нас, встал в тень у перил и, отвернувшись, закурил.
– Скажи, что это не так, – вдруг громко сказал Цыган, хватая меня за куртку. Он был как-то наивно серьёзен, сами его карие глаза можно было обрисовать стилистически словом «заплакать». Я-то знаю, Гниль, что ты подлец и циник, но ты ещё и дурак, оказывается.
– Не так! – бросаю я, весело заглядываю в глаза Яночке и, держась с ней за руки, отстраняю её от себя.
– Пойдём потанцуем, – отлично играет она и ведёт меня за собой на вытянутую руку, как в бальных танцах.
– Виляй, виляй бёдрами! – сквозь зубы сплёвывает Гонилой.
При входе Яночка за что-то запнулась, я буквально налетел на неё, руки мои невольно попали на эти бёдра в трико (хорошо, не на куртку), я быстро подсадил её, и мы пошли танцевать.
Я не знал, что теперь ощущать, когда она реально со мной, её руки обвили мою шею, пошевеливаются… Но какой-то дискомфорт – потом понял, что ты, Яночка, не очень музыкальна и постоянно сбиваешься с ритма, раскачиваясь…
Вдруг меня кто-то рванул. Постепенно я отлепился от своего счастья и попал в объятья Кобазя (он приехал вчерась с Москвы).
– Дай бутылочку сэма. Ты, говорят, продавал. Вот кусок триста, завтра остальное.
– Нету.
– Ну сходи ты, ну чё ты!
– Куда ж я схожу.
– Вечно ты какой-то «куда-куда» да «часы»!..
Он был из Подмосковья, толстоват, белокур, толстогуб и глуп.
– Януха, – и виснет на ней, – пойдём домой, – и тащит, схватившись своей мясистой красноватой ручищей за талию, где только что лежала моя гениальная рука. В своей подмосковной небрежности его рука два раза соскальзывает на её behind’ицы, а потом эта парочка [ягодицы?] исчезает из моего обзора за углом клуба.
Только смех её.
Я превратился в бетон и стоял у перил на бетоне порога. На противоположном конце стоял по-прежнему Кай. Я подходил за сигаретами.
Память у меня хорошая, а наступило уже лето.
Мы с Перекусом у него в терраске распивали самогон под жареную картошку и «Модерн токинг» из старинного бобинника с двумя скоростями и четырьмя дорожками. Я изложил свою идею «расшибить Кобазя».
Я взял ещё три по 1,5 литра бражки, и мы направились к моему весёлому, как написал бы братец, однокласснику Яхе (он жил на самом конце села, ещё дальше от Курагиной Ленки домов на десять).
У Ленки горел свет.
– Конечно, с большим удовольствием, Света. – Парень почувствовал какой-то свет, исходивший из её имени – Света.
Но на пути домой его начали грызть мысли, от которых он тщетно пытался избавиться. Ему представлялись смеющиеся друзья, в голове ясно слышны были упрёки родителей. «Нет, – сказал он вслух сам себе, – не буду я с ней встречаться». Но что делать, ведь он обещал на следующий же день приехать к ней. Серёжа решил, пока всё не забудется, не появляться в клубе, а на улицу ездил на мотоцикле в деревню Чугуновку, находящуюся неподалёку от —овки. Несколько дней всё было нормально. Жизнь текла своим чередом, Сергей стал забываться, но порой изнутри что-то всё же грызло его. «Это из-за того, что я не выполнил обещания», – утешал он сам себя.
Но в один прекрасный вечер, как помнится, одиннадцатого мая, там появляется Светлана. Сергей молча сидел на мотоцикле и курил, когда почувствовал, что сзади на него кто-то смотрит. Но не обернулся. А когда почувствовал, как к нему прикасаются руки девушки, он сразу понял – это она. Но снова не обернулся: он был уверен в этом. Его интуиция его не подвела. «Прокатимся», – тихо сказала Света ему на ухо. Оставаться с нею наедине он боялся больше всего. Сергей стал отказываться, пытался даже столкнуть её с мотоцикла, но она твёрдо стояла [сидела?] на своём. В голове Серёжи мелькнула гениальная [!] мысль: хочет прокатиться на мотоцикле – пожалуйста, но совсем не обязательно управлять им мне, и предложил прокатить девушку своему другу. Тот охотно согласился, так ведь нет – она отказалась ехать с ним! «Только с тобой, – твёрдо-окончательно сказала она и после небольшой паузы добавила: Заводи…» – «…глаза под лоб!» – невольно по привычке добавил Серж. Деваться парню было некуда, и швырнув в сторону недокуренную сигарету, вздохнув тяжело, дёрнул ножку кикстартера.
До окраины города доехали на автобусе, до кольцевой трассы шли пешком, тут минут десять подождали, пока подъедет заранее осведомлённый друг-шофёр.
Ослепив сидящих на лавке людей, «Иж» плавно развернулся, и вскоре в пыли затерялся огонёк габарита. Мотоцикл быстро «летел» [кавычки авторские] полевой дорогой в сторону заброшенной деревни с названием Ольховка. Шум мотора и яркий свет фары одновременно исчезли возле одного из садов.
Камазист подбросил друзей к нужному месту. Снова пешком. Шли быстро, молча. Владимир надел наушники плеера и врубил техно.
Не оборачиваясь, Сергей прикурил сигарету и откинул боковую подножку мотоцикла, намекая на то, чтобы девушка слезла [исчезла]. Она явно поняла немой намёк и исполнила его желание. Сам же он, поставив мотоцикл, лёг спиной на траву и, смотря на звёзды, наслаждался пением соловьёв, которые в разгар брачного периода заливались ласкающими ухо трелями [ласкающими ух трениями!..].
Начали выпивать. После уговоров Яночка позволила себе граммов 50, потом ещё столько же. Она предложила ему. Она! Слай еле протянул стопку и сразу немного охмелел [осмелел], захотел ещё, потом ещё [её], закурил, потом ещё выпил, куда-то пошли, ещё: самогон…
Яну провожал домой непьющий незнакомец, Серёга с девочками тоже ушли, а не вязавшие лыка Слай и Лёха храпели на гнилом [sic!] дереве.
Так Слай начал ходить с этой компанией. Пил теперь меньше, граммов двести опрокинет [зашибись ведь!] – хорошо и весело, зато почти каждый день.
У Ленки горел свет.
– Пойду я разведаю обстановку, – не вытерпел Перекус, – а вы будьте в хатке у Яхи, я подойду. – И он резко срулил к Ленке.
Так называемая хатка Яхи была из горбылей и пристроена к большому кирпичному дому – самый крайний дом села, получается, если дальше ещё и хатка, ещё не край света.
Света не было, но орала музыка (я это определил ещё метров за 80). На секунду свет возник, открылась дверь, кто-то вышел и как будто пошёл по другой дороге от хатки. Пришлось поспешить.
Я долго стучал. Песня кончилась, тишина, дикий фон… Я опять стал долбить то в дверь, то в окно и долбил всю следующую песню Ace Of Base. В паузе Яха тихо подал голос:
– Зам, ты?
– Это я, открой.
Яха был оголён по пояс и лихорадочно прибирался.
– А я спал!
– Будешь пить? Я бражечку притащил.
– Ды я… мне завтра… рано вставать…
Я сел на кровать и неожиданно вытащил из-под себя женские трусики, чёрные.
– Ладно, – рассмеялся Яха, – буду пить, потом и барахтаться будем – как ты говоришь. Я тут это… днём обожрался, приехал, лёг, минут через двадцать Маринка пришла, а я ещё пьяный, я быстрей выскочил домой – зубной пасты в рот набил, да слишком много – щёткой, что ль, в глотку пропихнул, подавился, весь облевался, как котёнок!.. Раз – и как будто и не пил вообще! А сам в дуплет, привязался к ней. Она мне говорит постоянно «после армии» или «перед свадьбой», а я её как скрутил и стал целовать в губы, – над этим «в губы» я закашлялся в припадке смеха. – А потом три часа с ней, без перерыва, я аж запотел и замутился, только вот ушла, сама ко мне приставала… Женюсь в октябре.
Тут пришёл Змей, и мы как раз обратили внимание на 4,5 литра браги.
– Давай, Витёк, из чего пить, – прогундосил Змей Яхе («Витёк» было его обращение ко всем нам, как «Рая» – ко всем девахам).
– Не из чего. У меня в хрущаке мыш подох, я его запулил на дорогу…
Возникла пауза, мы смотрели на Яху и улыбались.
– Ну их запулил – вместе, блядь!!! – вдруг взорвался Яха, мгновенно вскипевший до красного цвета лица и вздувшихся вен на своём кудрявом маленьком лбу.
– Так выпьем, – всё же торжественно сказал я и запросто присовокупил: – Я вот хотел Кобазя иссодить…
– Не нравится он мне… – сказал Яха сквозь зубы.
– Лёш, у тебя арбузик был, под кроватью, – совсем жалобно, без тени иронии напомнил Змей.
– Зам, он молодец: о, как раз закусим сначала, а из кожуры будем пить!
Яха сказал это остроумное и улез своей голой половиной под кровать. Это оказался не арбуз, а недозревшая дыня, а потом оказалось, что это недозревшая тыква. Яха выгреб из неё мякоть, налил полную браги и, едва сказав «чашечка», первый присосался. Не успев допить, он стал блевать в «чашечку».
– Блядь, падло! Из неё пить западло – какой-то падлой отдаёт!
Мы стали смеяться.
– На, Зьмей! – нежданно-негаданно Яха сунул «чашечку» в руки Заму, да ещё тут же подтолкнул её, чтоб разлилась.
– Кхя-ха-ха! Пакостить! – Яха был крайне доволен, проявив свою истинную суть. (А я-то как был доволен: весь этот Яха – начиная от просторечного смягчения «Зьмей» и до последней кудряшки на вертлявой его минибашке – был мне очаровательно приятен; а ведь в школе он мучил меня; но потом я как-то сумел направить его энергию, уходившую в жестокость, в так называемый дебилизм, а сам он уж от себя изобрёл это «пакостить!» – и стал, как говорит моя бабушка, «атитектор», т. е. прохиндей.)
Пострадавший пошёл в колонку, а мы уже заливали из горла.
Когда мы поглотили половину, заедая червивыми мелкими яблочками (брага тоже была из точно таких яблок), сетка от мух на открытой дверце резко откинулась, и явственно возникла Яхина «матря».
Яха поразительно быстротечно задвинул оставшуюся бутылочку под стол.
– Что ж музыка-то орёт – время час ночи! Вы нетоль выпиваете?!
– Нет, тёть Надь, – сдавленно и вежливо вставил зачем-то Зьмей. Яха отёр пот со лба (трусиками). Я даже отвернулся (от стыда), глядь – и тут Яха, только в шапке! Через секунду я осознал, что это Мартин Гор (на плакате). А как похож – просто двойник, если б ещё шапочку Яшке…
– А это что такое – дай сюда! Э-эх, – мать покачала головой и стала залазить под стол, а Яха при этом совал перед ней свою ногу.
– Всё равно я ж её и выпию! – выкрикнул Гор вослед Яхиной матери, уносившей бражку.
Музыка была возобновлена ещё громче прежнего, а на стол выставлен одеколон «Саша».
…зато почти каждый день. Яна всегда рядом, хоть видеть её! Иногда и совсем рядом! Всё чаще с ним. Для него она была всё. Ходил за ней по пятам, для неё готов был на всё – и жил из-за неё и для неё, как в книжке. А она была старше на восемь месяцев, и он для неё был один из двадцати [скорее, двенадцати], двадцатый по значению.
Жизнь пошла ничего с водкой. Отчим даже исчез куда-то. Надежда появилась в сердце. И всё шло ничего, да…
Отрезав пустую бутылку, мы разводили в ней «деколон» и выпивали. Магнитофон был включён на запись. Наши голоса звучали ненамного тише фонограммы, потом мы начали «обарахтывать» – выплясывать под «иностранщину».
В дверь постучали. Яха почти так же резво [трезво] закинул под кровать недопитый флакон и недопитую «стопочку», убавил музыку.
Мать пристально взглянула на нас со Змеем: мои штаны и майка были закатаны, вернее сказать, задраны до самого паха, майка тоже как-то располагалась где-то на лопатках, а пупок был оголён и испачкан в прилипшей к поту земле; Зам был красен, его майка разорвана и свисала с лампочки. Тут-то я осознал, что Зам опять произнёс: «Нет, тёть Надь, мы не пьём». Вошёл Яха (он мочился с порожка), одетый только в те злополучные трусики, видно было, что они очень ему маловаты…
– Бесстыдники, – ухмыльнулась мать и полезла под стол.
– Чё надо? Мы музыку слушаем, – объявил сын и сел на кровать, стараясь согнать пониже покрывало.
– Где бражка? – спросила мать и повторила: – Бес-стыд-ники, охальства-то какая, пьють и матом оруть на всю деревню!..
Яха получил оплевуху, а пахучий «деколон» был конфискован. Не успела мать уйти, Яха поскакал за ней, пытаясь идти на цыпочках – или просто был босиком, – мы со Змеем курили на пороге. Вернулся он с одеколоном, и с брагой, и с длинной бутылкой какого-то вина.
– Что я, не знаю, где дверь, что ль? – заливался Яха, откупоривая вино об гвоздь оградки и распивая на ходу.
Через полчаса мы уже скакали какими-то огромнейшими волчьими прыжками по улице по направлению к Ленке. Змей орал: «Death! Never! Never! Just so (что-то)!» Я: «Comon! Get away now! Kill now!» А Яха – нечто чудовищное звукоподражательное. В руках у Яхи фигурировал его «маг», который за счёт батареек орал нашими же голосами, но уже по-русски: «Кобазь, убью! Расшибу! Кобазь – пидармот! Расстреляю!» и т. д. Нечаянно-негаданно на дороге был замечен Перекус, по виду вроде бы выходящий от Ленки. Яха перебросил магнитофон мне и тут же вцепился Перекусу в куртку: «Перекус, паскуда, расшибу!» Да как-то странно – сверху вниз чиркнув его по лицу – вмазал ему. Перекус оторвался, что-то пробурчал, но Яхо Лихое в нашем громаднейшем возбуждении сделал невиданный двухметровый прыжок и нанёс поочерёдно каждой рукой по удару, причём теперь уже как-то неестественно снизу, в скулу и, кажется, в щёку Перекусу. Как только тот очнулся, отплёвывая кровь, Яха стал картинно зафутболивать ему в рёбра, приговаривая: «Сука, предатель». «Преподаватель», – подсказал я, и мы со Змеем, едва просмеявшись, его оттаскивали.
– А ты, Змей, хуль отвлекаешь?! – взвизгнул Яха и залепил товарищу кулаком в лоб.
Вскоре путникам открылась огромная, залитая солнцем поляна, на которой произрастала большею частью малина. Щедрые лесные края! Всё тебе: и малина, и клюква, и земляника, и грибы, и орехи – только относись по-человечески.
Перекус поковылял к колонке умываться, а мы, с трудом успокоившись, подкрадывались к Ленкиной терраске.
– Иди, Зьмей, позырь в окно, а мы покамест припьём чуть-чуть, – приказал Яха, и мы остановились доканчивать флакончик с уже дважды разведённым «Сашей».
По лицу Змея было видно, что его очень обрадовало то, что он увидел.
В воздухе по-домашнему пахло малиновым вареньем, уже начинавшие желтеть листья едва смогли скрыть броскость переспелых кроваво-красных ягод.
– Сидят, – весь сияя и как бы предвкушая нечто сногсшибательное (в самом прямом смысле), докладывал он, – Курага, – т. е. Леночка, – и Кобазь, она у него на коленках, а потом она слезла и опять села на коленочки, только передом к нему, растопырив лодыжки [т. е. ляжки], сзади даже трусера видать из-под юбки!
Парни не останавливаясь пошли дальше.
Мы с Яхой мгновенно рванулись к окну.
– Что это у неё, яйцы? Эй, Рая? – ощерился Змей.
– Где? – удивился я.
– Снизу, в трусах – как яйцы, только это не яйцы, – разъяснил Яха.
– А что это такое? – в своём обычном вежливом ключе спросил Зам.
– Да просто большая! Хоть она мне и сестра… – Яха уже высовывал язык, переходя из шёпота в голос, а я его осторожно отводил от окна.
– А-а, блядь! Всё Ромуську расскажу! – Яха заорал уже что есть мочи и саданул окровавленным кулачищем (руки у него крупные) в форточку. Мы со Змеем от неожиданности резко отдёрнулись от стекла – последнее, что мы видели – как крупная Леночка тоже вдруг передёрнулась и чуть-чуть было не свалилась с колен Кобазя. Опять прильнув, мы развеселились от вида дебелого, медведеподобного Кобазя, который только что сподобился схватить свою любовницу за щиколотку – как утопленницу. Спина её выгнулась, она скакала на одной ноге, как будто выполняла команду «присед на одной ноге» на нашей физ-ре – вторую ногу матёрый уноша никак не мог отпустить, а сама она вцепилась в его лодыжку!
Как разрешилось это хитросплетение, мы, к сожалению, не увидели – мы загнулись, как крючки, в припадке хмельного идиотского смеха, причём Яха, который когда-то уже успел снять знакомые нам всем трусики, умудрился тут же сунуть их в разинутый рот Зама. Тот, отплёвывая, проговорил «мокрые» и стал обнюхивать их – при сём Яха распластался прямо на земле, и его стали постигать дичайшие судороги, глаза его заслезились, и весь он закраснелся, вены вздулись, как-то гортанно, еле передвигая перекошенную челюсть, весь похожий на черепок-экспонат из школы, он выдавил: «Я в них упустил… из пистика…» И опять зашёлся. (В темноте и в желтовато-световом прямоугольнике из терраски всё это было не так видно, но я уж знал все симптомы.) А потом – «Из писюлька! Я в них нассал!» – громко провозгласил он и ещё пуще забился. Я тоже не мог продыхнуть. Обернулся – Перекус тоже сидит на земле, в слезах, в крови, весь красный и радостный, трёт, размазывая грязь, свои недавно проявившиеся усики. Несколько грустный Зам внезапно вдруг закатился сам, тоже повалился на спину, брыкаясь и указывая на Яху, который до того докорчился, что облевался.
– Ты, Зам, должен блевать-то, ну-у… – рассудил Кобазь, видимо, давно уже стоящий на порожке.
– Блядь, Ельцин! Николайч-Борисыч Нельсон! Вот он стоить! – как в озарении, выкрикнул Яха, вперив перст в освещённую из двери фигуру Кобазя. Мы закатились повторно – сравнение было крайне метким: фигура, белая голова, лицо, какие-то вечно припухшие, прищуренные глазки.
Пока мы возились, незаметно Перекус нырнул к ним, и они закрылись и потушили свет, вывесив снаружи большой замок. Вот те номер!
Яха принялся неистово колотить в дверь.
– Открывай, Курага! Думаете, постучим и уйдём – сидите без света! Я сразу просёк, что замок для близиру! Кобазь! Пить будешь?!
Но никто не отзывался, было уже совсем темно на улице, а окошко занавешено. Долго уговаривал Зам «в своей манере» (по просьбе хитрого Яшки). Надоело, и стали выпивать на пороге, нашли на поле боя и развели ещё пополам в какой-то грязной бутылке уже разведённый одеколон, еле протянули по стаканчику похожую на молоко или шампунь жидкость, и ещё осталось как раз на один стакашок.
– Последний. Вылей, наверно, – вздохнул Зьмей, отказываясь.
– Перекус, пить будешь? – крикнул Яха.
– Буду, – отозвался Перекус из терраски, и тут же Кобазь:
– Козёл.
Мы вошли, включили магнитофон (но не ту запись). Перекус с Замом опять пытались прорваться «за блинцами», Ленка с Кобазём опять сплелись… Я сидел на стуле у стола и разглядывал порнокартинки, развешанные недавно юным Ленкиным племянником. Яха весь маялся и мялся. Я тоже – никто не знал, как начать. Мы были уже, что называется, в дуплет. В Яхином магнитофоне что-то зашуршало, и он по обыкновению треснул по нему кулачищем. Внезапно я вскочил и залепил кулаком в картинку, изображающую двух beach bitch grrrls, перегнувшихся через велосипед, выставив очень большие попы в очень маленьких бикини. «Такие же яйцы», – заметил я вслух, Яха и Зам насторожились. «А вот и Нельсон!» – заорал я, случайно увидев на приклеенной газете портрет Ельцина. «Мой маленький, мой мальчик, моя лилипуточка», – задыхался опять Яха, произнося всё это как-то в нос и даже подхрюкивая от блаженства – дело в том, что он схватил Перекуса за голову и тыкал носом в злополучный портрет.
– Бей, бей, Ган, по стенам, – подсказывал он мне (я уже раза три съездил, порвав все бикини-картинки).
– Бей-с! – вдруг особенно форсированно подстрекнул Яха, имитируя некий возглас из иностранщины, и со всего размаха впечатал профиль Перекуса в стенку.
Кобазь, хоть и перестал справлять свои мужские обязанности, сидел смирно, кажется, несколько покраснев, и молчал. Ленка только изредка лепетала, обращаясь почему-то к одному Яхе: «Хватит, Алёшк, хватит уже…»
В этот момент подъехал мотоцикл, Кобазь сразу поднялся (почуял, наверно, что приехал его сотоварищ Гниль) и говорит Яхе: «Ну ты, Лёх, и пидарас». Перекус тоже что-то подхмыкнул с пола.
– Пойдём выйдем! – завопил Яха.
– Пойдём! – заорал я (хотя по идее должен был орать Кобазь).
Со всех ног я вдруг ринулся к двери. Тут я столкнулся с жирным одногодком по кличке Боцман, а он, дурак, возьми да и ткни меня в пупок пальцем. В бешенстве я одновременно залепил ему рукой в ряшку и в пах ногой. Он согнулся, но вдруг вцепился всей пятернёй мне в щёку, потом второй лапой схватил за бедро, приподнял и бросил с порога. Я довольно удачно приземлился на колья оградки – не сломал даже рёбер, только оцарапал их. Боцман стоял на свету в дверях. Волосатые толстенные ноги в шортах. Я тут же вскочил и, метнувшись на четвереньках, протянувшись по земле, схватил его за ногу. Он хлестанулся с ужасным звуком на бетон (в том числе и лицом), правда второй трёхпудовой ногой угодив мне в зубы. Я помню, как я сидел уже у него на груди и зверски долбил его по физиономии, лил дождь… Яха бил меня по лицу, Змей оттаскивал (Яха вдруг засветил и ему), Ленка вопила, Гниль и Кобазь смеялись… Яна стояла у стенки терраски, обитой толью, под навесом, но волосы её были мокрые – это очень её украшало…
Меня, видимо, оттащили. Я валялся уже в лебеде метров за двадцать от хатки. Меня сотрясала нервная дрожь, в глазах всё плыло. На свету маячила она, Яна (откуда она взялась – приехала с Гнилью?! – видела всё?!). Я фокусировался только на ней, она была равнодушна, к тому же иронична, я сразу почувствовал какой-то позор, своё мальчишество… дистанцию в 20 метров – 20 лет! – между нами.
– Убью! – заорал я, отплёвываясь от крови и намереваясь подбежать прямо к Боцману (он сидел на пороге со всеми, жадно, с сопением затягиваясь бычком), но мне навстречу выдвинулась Ленка.
Я отлеплял целые куски грязи от внутренней стороны своей коротенькой маечки, заголил пупок, откинул голову. Дождь едва капал, небо было абсолютно чёрным, тучи казались на нём светлыми; делая зрительные усилия, я на какое-то мгновенье необычайно ясно видел несколько крупных звёзд, потом опять всё плыло… Я был в так называемом аффекте, чуть ли не плакал; теперь уже тихо, бессильно, страдальчески произносил «убью» и швырялся грязью (в Леночку). Она очутилась совсем близко, наклонилась, что-то говорила…
Обращение «Лёшка» (так говорила в своё время Яночка) мне было крайне приятно – остального я не понял… По другим своим воспоминаниям, первые минуты две я был ещё и как-то… счастлив, весьма самодовольно улыбался… Меня даже осенило, что маечка эта, кою я откопал среди старья, которое мама собиралась пустить на тряпки, мне удивительно идёт, это вполне себе стильно, брутально и секси – хотя обычно не мыслю в подобных категориях, а тогда я, наверно, их и вообще не знал – и если уж Яна не понимает, то… Я вижу звезду, думал я, звезда – это поток света, поток частиц, значит, частица звезды, чтобы я её увидел, влетает в мой глаз, в мой мозг. Она пролетела миллионы и миллионы километров, летела тысячи и миллионы лет – в мой глаз! Я тупо смотрел на присевшую рядом одноклассницу, она теребила меня и о чём-то увещевала, а я между тем машинально ещё приговаривал «убью» и скрежетал зубами. Автоматически я сфокусировался на ней и в последний раз сказал «убью» – она сидела предо мной на корточках, и вдруг её поза сделалась ещё непринуждённее. Это подействовало на меня успокаивающе, оцепеняюще – как будто обдали кипятком. Я впился взглядом в её тонкие белые трусики – тут меня опять посетила какая-то мыслительная метафора (но уже столь чудовищная, что я даже её не вполне осознал и помню только как ощущение чего-то грандиозного, а как вспоминаю, получается только дрянь), она меня по-прежнему теребила, что-то ёрзала и хорошенько – умудрилась сделать так, чтобы трусики чуть-чуть «сбились» вбок… Тут я озверел – схватил её за шею и толкнул в траву, подбежал к мотоциклу и толкнул его ногой. «Мотоцикл расколю, паскуда Гонилая!» (Гнилого я всегда опасался, если не сказать боялся.) Мотоцикл (он сам, Цыган, зовёт его «жу-жу») куртыхнулся на редкость эффектно – прямо к порогу, зеркальце погнулось и разбилось.
Один раз гуляли на дне рождения у Лёхи. Слай и не заметил, что Яна вышла и незнакомец (теперь уже знакомец) [Кай] тоже пропал из-за стола. От помеси напитков Слаю стало тошно, и он вышел на крыльцо дохнуть [?] свежим воздухом. Горел фонарь, и Слай увидел, что метрах в двадцати под деревом стояли Яна с незнакомцем, обнявшись, долго и нежно целовались и будто не видели наблюдателя. Слай хотел отвернуться, уйти, но не мог. Руки незнакомца очутились у неё под мини-юбочкой, влюблённые продолжали целоваться, зоркую тишину отпугивали слабые сладковатые стоны девушки.
…зеркальце согнулось и разбилось. Цыган воспринял сие чрезвычайно умильно (а за ним и все). Это меня усмирило. Я сел к стенке террасы, чувствуя спиной холодную мокрую толь, и ополз…
Слай видел кружащуюся муть.
Когда я оклемался, то сообразил, что праздник кончился – Гниль и Кобазь утекали на «жу-жу». «Догоню – убью!» – вяло продекламировал теперь уже Змей, высунув голову из лебеды. Светало, было зябко (хотя прошло, по-моему, всего с полчаса).
– А где Боцман?! – вдруг встрепенулся я.
Никого не было видно, даже Змея. Я прислонился к толи помочиться и вдруг заслышал совсем рядом характерный харкательный звук.
– Кто плюётся – щас убью! – механически доделывая дело, среагировал я, вероятно, просто вторя мертвецки пьяному Змею.
Смачный плевок присосался к толи совсем уж рядом с моим гениальным профилем. Я резко развернулся – Яна. Я как-то схватил её в воздухе за руку (может, хотела ударить меня?!), но вскоре повалился наземь, цепляясь за что-то когтями, вдруг я совершенно отчётливо почувствовал у себя в объятиях её плотные икры в спортивных штанишках, потом эта «икринка» так больно съездила меня в нос… что я… полез выше, ощущая уже плотные бёдра… и чувствуя, что висну уже на резинке от этих штанов… глотая поток крови из носа, я восклицал: «Толстая девка – жизнь моя!» При сих словах я получил несколько очень жестоких пинков в тело, даже едва успел рассмотреть, как она быстро отходит прочь, отплёвываясь и оправляя штанишки.
– Скажи спасибо, что никто не видел, сволочь. Завтра Жека тебя убьёт [это её братан старший].
На пороге, видимо, стояла Ленка. И видимо, всё видела. Эффектную сентенцию я, понятное дело, полусознательно припасал для неё, чтобы при случае эффектно козырнуть…
– Через тебя же, гомик скрёбаный, и тут торчу. Эти два пидора ещё съебались! Кобазя он «увёз» – от смерти спас! Как привезти, так… Завтра Жека и Гнилище начистит еблище! Ещё! …Где у тебя туалет-то?
– Да вон, на бугре, ты ж туда и шла.
– Не-ет, спасибочки, туда я больше не пойду, дай нитку резинку зашить, а то мать утром глянет – во-первых, утро – уж светло, и во-вторых, как где валялась и штанишки спущены… Скажет, где ж ты была, родная?!
– Рая! – словно эхо, возник возглас Зьмея.
– И вот ещё… чудо-то морское!
Да, о Заме Яночка всегда любила лестно отозваться, но пассажей, реконструированных чуть выше, я от неё никак не ожидал.
Слай видел кружащуюся муть. Он был шокирован, взбешён, уничтожен, распылён на атомы. Он знал, что Яна – порядочная девушка, что она могла кокетничать, играть, но не позволяла себя так целовать, трогать… Она влюбилась?! Парень залетел обратно в дом и опился в тот вечер до умопомрачения [видать, спасло беднягу от удоподрочения!]. В бреду он повторял её имя и грозился убить своего нового знакомца. И если бы смог подняться, то убил бы.
Первое мая праздновали дома у нового знакомого, всеобщего кореша и авторитета.
…такого я от неё никак не ожидал. Да разве ожидал я всех своих пьяных приключений?
Честно говоря, предвкушал кое-что, весь этот фарс и фарш.
Опять я вынужден сделать несколько ремарок. Дело было так: я сидел, ходил, маялся, часто курил, глушил «чифир», содрогался от каждого звука – моя неровная нервная натура заразилась какой-то болезнью раздражения, боязни всех и вся. Как назло, подвернулся листик из той самой повести про любовь, это был №40: «А однажды она выпорхнула из общежития навстречу этому типу, не заметив или не желая заметить Генку, топтавшегося рядом, повисла на его руке и, щебеча что-то, пошла по улице. Генка не прячась шёл следом. До дома, где этот тип [вот ещё словце – тип!] жил, шёл. Потом заметил, в каком окне вспыхнул огонь, даже через четверть часа на миг увидел Настю в окне: она задёргивала шторы. Ещё через полтора часа [тоже мне хронология – часы да часы!] свет там погас. Настя оставалась у этого типа…»
И чуть ниже: «Потом он сказал себе: «Всё. Кто виноват, что тобой пренебрегли? Ты и только ты. Не сумел стать самым главным в её жизни. Всё. Уходи». И ушёл. С угрюмым остервенением ушёл весь в учёбу, глушил горе, вкалывая на субботниках до обалдения.
И когда комитет комсомола начал отбирать кандидатов в стройотряд особого назначения для первого десанта на месте будущего города нефтяников в самом северном в области Чернояровском районе, из первокурсников взяли только его». И рядом: «А однажды провожал он до студенческого лагеря прикомандированную к штабу долговязую девицу с филфака… Была уже белая ночь, и кажется, гроза собиралась. Провожал не по доброй воле… И тоже как-то вдруг стали целоваться».
Не буду говорить, что я сделал с этим листиком – Яхе с его «пистиком» такое и не снилось!
Теперь я ломал макароны, на которых было написано «Вермишель»; соус с надписью «Кетчуп» (что-то новое!) оказался уж слишком острым. Несклонный по природе своей к «головным» размышлениям, я, поедая мучное и томатное, рефлексировал в виде, так сказать, лирического отступления.
Почему Яне нравится Кай, а не я. Он городской, со всеми вытекающими отсюда следствиями: хоть и моложе меня на год, но в определённом смысле более развит, более утончён – такой вот термин не из нашего века…
Однажды, когда кто-то из наших девушек объявил, что идёт-де смотреть «Санта-Барбару», я вызывающе высказался, что посмотрел только одну серию (!), но не всю, конечно, а минуты две из неё, и «засим меня потянуло блевать». Зам, Перекус и даже Гниль тоже высказались – правда, покороче – и всё превратилось в обильный смех над нашими «девками». (Ещё одно отступление. Когда я в 11 классе повторил это же своё выступление перед двумя учителями истории, классной руководительницей и классом, состоявшим в то время, акромя моей персоны, из семи молодух (хоть ещё и незамужних, но ясно выражающих своё предназначенье), у всех сделались каменные лица – тотальный шок, как будто бы я, уподобившись моему бывшему однокашнику – девятикласснику Коляну, якобы почитав дома лично мне заданный параграф «Жизнь В. И. Ленина», который теперь даже не входит в программу и вопросы, стоя у доски, молчал (как и все 8 или 9 лет), а на вопрос «Кто такой Ленин?» сказал: «Не знаю»; или того хуже – сказанул, как Яха, сделав за всю учёбу два единственных – и уникальных! – умозаключения (в этом всё же его большое отличие от Коляна, да и от любой феминистической «семибоярщины»), что «Ленин лучше, чем Николай II, потому что он плохой царь» и, конечно, что (после двух-трёх заученных заради финального тройбана за четверть фраз и громадной паузы) «…И Пушкин знал Пестеля». Но это у них особого шока не вызывает – привычка, оборотная [абортная!] сторона их же работы!)
Прошу меня простить – я настолько отвлёкся, что теперь уже не могу «привлечься» к основной мысли. Придётся, наверно, эту тематику развить в других произведениях […].
На другой день я, как выражается уже упомянутая учительница истории, «с непохожим на меня рационализмом» (рац-цинизмом) составил некий «план», вернее, сначала произвёл анализис.
Итак, что мы имеем, рассуждал я.
Яха – пьёт, всегда пьяный до последнего (ему просто надо дать своё добро добрать), наиболее «одинок» – ему наплевать на Янку и Ленку (хотя возможны рецидивы!), на Цыгана и Перекуса, в меньшей мере – на меня и Зама. Впрочем, Яху можно уже вычеркнуть.
Перекус – пьёт, поощряет Цыгана и Кая (особенно подмазывается к ним по пьяни), может полезть плакаться, корешиться и петь песни – ко мне или к Заму (надо просто занять его распитием, вооружить хорошим настроем, и сего не состоится), к Янке и Ленке равнодушен (единственное, что его может «замутить», повернуть в припадок сиротства – это Джилли, сестра Зама, но её не будет).
Гниль (Цыган) – вот это штучка. Козёл, что называется. Сейчас он с Ленкой, но хочет Яну. Как-то мы сидели в хатке у Зама, отключили свет, Гниль что-то расчувствовался (он вскоре уезжает от нас «учиться» – скорей бы!), зачал песнь, как, мол, ценны для него друзья, «вся наша компания», и назвал: Кай, Янка, Зам, Перекс (почти «перец»! ), «Леночка, конечно» (а меня, Яху, сестру Зама опустил, да и Леночку вывел слишком саркастически) … Зато особо налёг на Яну (и даже в буквальном смысле). И шепчет ей (причём вся наша кают-компания, исключая только Кая и Ленку, тут присутствует): «Яна-а-чка, давай, а? Давай… Я уезжаю насовсем через три недели…» Она что-то ответила ему совсем тихо. «Да ты их сама знаешь! – возвысил он вдруг голосок. – Сеструха эта, Танька, Ленка да Мисягина ещё! Я их только на жу-жу, – мотоцикле то есть, – покатал, и ле-жу, и ли-жу, у-гу… Янина, Янечка-а!.. А Мисягина уж совсем девочка – порнуху ей дома показал, она аж вся разомлела, покраснела, рот раскрыла – и как лом проглотила, с места не сдвинешь! Говорю: пошли, блин, щас мать придёт – она так и сидит отупевшая. Я ей прямо: иди домой, дочка, иначе мне по шее будет. Нет – бесполезно! Давай, говорю, отвезу на жу-жу – хоть и времени нет! – бесполезно. Я её в охапку, на жу-жу, она как вцепилась в меня… Я не будь дурак – её в хатку, вот на эту вот кровать скрипучую, тоже мне! – Яне даже вроде бы приятен был его рассказ, остальные упорно делали вид, что не слушают. – Давай, Яна… Этих я щас всех разгоню…» Это была обычная наглость Гонилого, но уже крайняя, последняя, «при отъезде» – на Яну он явно никогда прежде не претендовал. Несомненно: в этот «последний раз» (или один из последних) он может охотно бросить Леночку и привязаться к Яне. Это нехорошо. Но есть всё же одна «зацепка» – его не любит брат Яны Жека, больше не любит, чем всех остальных из наших и даже городских (Кая, Перекса, «полугородского» Зама).
Леночка – с Гнилью, но может и подвыпить, а подвыпьет, и поведение её приобретает некоторую «лёгкость». Но как бы не было инцидентов с братиком – раз Жека и П. П-ов (своего рода садист, два раза чуть не сел за «это» – спасибо, родители отмазали) её чуть-чуть не изнасиловали – тут же, в хатке, отняв от объятий Цыгана, она наивно притворялась, что «сердце болит, щас остановится», но всё же умудрилась вырваться и убежала в чулочках по снегу… Иначе не избежать бы ей хотя бы уже зачинаемой феляции.
Кай – с Яночкой (крепко), но пьёт – так сказать, природная патологическая тяга. Стоит ей только отвернуться, как за стаканчик мальчик. Вот хороший мальчик! Всякие нарекания, покаяния – всё ему нипочём. Хотя старается и за последние 2,5 месяца слишком уж успешно. Но если сорвётся – то, как говорят, даст оторваться, в дуплет, в ноль, в нули, вдрызг, мертвецки. Да… нелегко.
Яна – с Каем, не пьёт (может, впрочем, но немножко, под настроение). Sic! А если настроение отвратительное? Не помню: всегда, когда мы пили и у них (Яны и Кая) наклёвывались конфликты, я первый ужирался, как дурак. Не как, а дурак!
Я – один, здесь: не пью. Да, надо совсем почти не пить, Гнили и Кая избегать, Яху не таскать, с Перексом и Зьмеем не крешиться и не нянчиться (как всегда). Делать всё наоборот. Хоть раз.
Конкретно – в этот раз должно быть следующее.
Сначала все пьют в бане; Ленка и Яна практически не пьют; Яха отрубается (может, я и иду его провожать/относить домой или к Заму, потом, может, возвращаюсь и смотрю на идиллию Яны с Каем); Цыган отвозит Перекса домой на жу-жу (может, и меня, но не Яху); в бане остаются две пары (Яна с Каем и Ленка с Цыганом) и целуются, но недолго – кровать-то одна; Гниль и Ленок уезжают к Ленку на террасочку…
Дальше я просто не успел записать, меня, конечно, отвлекли. Будем действовать по обстановке, подумал я, всё равно каждую подробность не зарисуешь… Как в шахматы я не могу, не интересуюсь играть, потому что там слишком много фигур, ходов, клеток, вариантов, рацио…
Самое главное, что именно в данный фазис отношений Яны с Каем, если он будет пьян, то его просто пошлют куда подальше.
Возвращаюсь. Итак, это своего рода задача. Я их ненавижу в школе, но решать умею – через силу. Уже было «дано», теперь надо «надо» или «найти» (а может, «доказать»? интересно, что всё это может доказать?!): Ленка и Яна должны быть выпимши, особенно «Ленок», Кай должен быть в думпел и отрубиться. Гниль должен обязательно исчезнуть.