Краткое содержание I части
1). «Настоящая любовь» (история Слая). Молодой сельский парень Слай влюбился. Её зовут Яна. Она его одноклассница, но старше на год, поэтому «дружит с большими ребятами». В детстве Слаю пришлось несладко – дома и на улице. Его отец-алкоголик умер, и юноша, пытаясь самоутвердиться в кругу сверстников, предоставлен сам себе, незащищён. Вовремя помог ему отчим, но вскоре и он спивается и оказывается таким же извергом, как отец Слая. Отвратительная сцена – мальчик возвращается домой и видит избиение матери отчимом. Сын поднимает руку на новоявленного отца… И вот он, побитый и униженный, вышвырнут на улицу. Он хочет покончить с собой – повеситься на суку вяза в своей любимой роще. Внезапно Слай слышит её голос, голос Яны. Он знакомится со всей её компанией; начинает выпивать. Яна совсем рядом, поэтому у него есть слабая надежда. Но вот однажды он видит, как она целуется с его новым «знакомцем», приезжим из города…
2). «Дневник» (реконструкция реальных событий по конспективным дневниковым записям – выборочно). Картина 1. Лето, я варю макароны. Потом иду к однокласснице Ленке Курагиной. Ночь и холодно, в терраске у Ленки сидят дружки из «её компании» – Перекус и Зам (Змей). В темноте мне удаётся погладить Леночку по ляжке. Здесь же присутствует Яна (!), затем возникает и Кай (новый знакомец), обе девушки от него без ума. Он провожает Яну, а я, как обычно, напиваюсь с «друзьями» «по этому поводу». Картина 2. В сельском клубе дискотека. Яна ссорится с Каем и «перебегает» ко мне. Но идиллию нарушает некто Кобазь. Он очень груб. Он провожает Яну. Я, как обычно, злюсь и курю на пороге клуба. Картина 3. Лето. Я решаюсь отомстить Кобазю – избить его. Для этого опаиваю нескольких подростков, из коих особо выделяется некто Яха – своим темпераментом. Кобазь целуется с Леночкой у неё в терраске. Мы приходим пьяные, но не знаем, как начать драку. Случайно появляется бывший одноклассник – толстый Боцман, я вдруг бросаюсь на него. Драку созерцает и Яна. Она относится ко мне пренебрежительно. Я, как обычно, повержен, но нахожу в этом «фарсе и фарше» скрытое мазохистское удовлетворение, но потом решаюсь нанести «ответный удар» судьбе.
3) и 4). «Моё солнце» (история моего брата Сержа), «Метеорит» (мой ранний рассказ) – пересказу не поддаются вследствие «непереводимой игры слов», тончайших смысловых оттенков, которые при любом, даже самом [беглом – зачёркнуто] подробном пересказе можно упустить.
Позволю себе сделать ещё одно беглое замечание: я уж предвижу, что обязательно скажут: рассказ состоит из набора самых дешёвых трюков; со своей стороны я заявляю: да, это так, и прибавляю такую же дешёвую отмазку – просьбу прервать чтение, пока не поздно, ведь дальше я буду также «дёшево» описывать события, которые мне особенно дороги.
Как только чуть свечерело, я вышел из дома. Страшная тишина стоит обычно в первые майские дни. Верхушки деревьев качаются в вышине, сосед колет дрова, слышен фон лягушек от речки за садом – всё это перекрывают выходки соловьёв… Но всё это как будто происходит в вакууме – воздух прозрачен, свеж, неподвижен и давит на уши и глаза. Душно, тепло, пахнет цветением и травой, и в то же время чувствуется прохлада, как от речки, холодная влажность земли, которая согрелась и зазеленилась только сверху, а внутри у неё лёд и лёд…
«Одуванчики и небольшие лопухи – ещё с апреля, а как приятно, потому что они первые, – думал я, стоя на коленках на этих растениях и разгребая в земле крышку небольшого погребка-тайника. – Я знаю их двойной запах наизусть. Даже вкус – они горькие. Да я занюхивал ими! А Яха-то и закусывал одуванами! А сколько раз приходилось валяться именно в них!» – я достал десятилитровую алюминиевую флягу с самодельным яблочным вином (которое простояло зиму на потолке, т. е. чердаке, а теперь с месяц уж стоит в земле), а также банку от кофе и стаканчик.
Стало совсем сумрачно, я закурил, сел на бочку. Трудно переносить эту погоду, это затишье. Как будто всё вымерло. Исчез весь воздух, и всё вымерло. Даже дым распространяется не так, как обычно, а своё дыхание слишком слышно. Запах весны – это споры деревьев и цветов, их половые гормоны, летающие везде. Одиночество невыносимо. Хочется (необходимо) вцепиться в чью-то руку, в чьё-то брюхо, схватить, сжать, укусить – получить ответный удар, толчок, крик – но чтобы было что-нибудь живое, чтоб доказать, что я есть и всё есть здесь и сейчас. Нет, это не субъективизм, не солипсизм, мол, мир – это и есть я или я есть, а мира нет, это другое. Лев Толстой, говорят, оглядывался вдруг назад, боясь увидеть там пустоту, обман. Я боюсь глянуть вдруг в себя и увидеть пустоту, что всё вот есть и я вроде бы есть, когда не осознаю себя, делаю что-то, мыслю себя как что-то, а вдруг остановлюсь или утром проснусь… Я думаю, как мне думать про себя…
Я, оказывается, уже стоял на ногах, даже ходил туда-сюда, жестикулировал и искурил уже две сигареты. Из-за куста вишни торчал Яха, вернее, светилась его папироска.
– Дай лопух какой-нибудь, – скомандовал он.
«Хорошо, что я не выпил один», – мелькнуло у меня в голове.
– Я уж на тебя смотрю – думаю: пьянищий. Что-то руками машет, разговаривает, только голоса на слышно, как это… ну, в насосе?… Кенарь показывал… [Учитель физики, директор.]
– А, Паскаль, что ли? Вакуум.
– Во-во, вакум. Щас Перекусина придёть. А там во сколько начало? В девять, что ль – я уж не помню.
– Успеем. Тут баночка и ещё литров пять вина так называемого.
– Это какую я пил тогда, что ль? Крепкыя! А я тоже принёс четвёрочку!
– Да?! – засмеялся я.
– Чего смешного – у тебя, что ль, больше, а крепкость – градусов 60!
– Перекус тоже, может, принесёт.
– Да, принесёть – жди! Трепло твой Перекус, ни разу ещёща не приносил. Правда, правильно, что мы заранее задринчикаем, как ты говоришь, а то там-то тоже такие. А Гонилой – я его ненавижу!
– Тише, не ори, вон Перекус крадётся.
Вечерело. Местность была болотистая; воздух влажный, пахнущий лесом и гнилью; земля, как губка, проминалась под ногами, выпуская на поверхность воду. Серые тучи комаров кружились над головами путников. Болота наполняли лес зловещим жалобным гудом и потаённым шёпотом камышей. Дорога петляла меж корявых, изуродованных болотной сыростью деревьев.
Наконец, студенты дошли примерно до того места, где обычно останавливались на ночлег. Не обмолвившись ни словом и едва сорвав с низких кочек по паре ягод морошки и клюквы, они пошли в так называемый настоящий лес.
Хоть банка и была старая-престарая, самогон из-за неё, вместо ожидаемого «аромата кофе», оказался чёрным и отвратным. Из закуски присутствовали только мои картофельные оладьи – вечи нник (это, кстати, очень хорошая и питательная вещь). Вкус «вина» был муторным, отдавал металлом и гнилью. «Помнишь, Перекус, как ты последки выжирал с первой фляги?! Поддонник – что твоя глина, ничем не отличается! А ты ведь высасывал! На другой день весь день дрых и стонал от печёнки!» – придирался по своему обычаю Яха.
Так мы выпивали часа с два, а тем временем праздник уже начался, а мы, естественно, опоздали.
Первое мая праздновали дома у нового знакомого, всеобщего кореша и авторитета. Дом был большой, обстановка отнюдь не бедная. Родители уехали в город. На столе, кроме всего прочего, стояли три бутылки водки, две – самогона и ликёр для дам.
Всё как обычно, только Яна сидела, не прижавшись к хозяину дома, а поодаль, ближе к Слаю. «Жених» несколько раз протягивал к ней руки, пытался притянуть к себе, обнять. Но бесполезно. Она заговорила со Слаем. Выпили ликёру как друзья.
А мы, конечно же, немного припоздали. Девушки суетились весь день: Яночка не очень привязана к кухне, но тут таскались её сестрёнки – пять штук «мелких»! – и Леночка. Нас подождали с полчаса и начали, но пока неофициально. Гниль потаясь махнул с Каем, а Яна и Ленок – тоже отдельно и тайно. Потом повторили, потом нарисовался Зам, и они начали как положено. Девушки вынуждены были выпивать, опять нервничали, хотя особо непонятно почему: мы, отсутствующие, вроде не первой величины фигуры, деньги мы уж сдали, может, боялись, что мы прибудем пьянищие и испортим праздник.
Мы подходили, подчаливали, уже скорешившись – то есть обнявшись втроём и превратившись в одно слабоуправляемое целое, орали песни и просто матом.
Путь был труден. Люди устали. Деревья теперь высились высоко над головами и стояли впереди чёрной непроходимой стеной. Ветви их могучих крон переплелись между собой, закрывая небо, обнажённые корни их цеплялись за ноги. Но молодые люди были романтиками, и не пугали их ни непонятные звуки, ни хруст веток, ни оханье совы.
Так шли они часа два по всё густеющему и темнеющему лесу. Вдруг увидели маленький костёр и решились подойти.
У самой оградки дома Яны, правда, замолчали. Выскочили две здоровые и несправедливые собачки. Яха их чуть не растерзал (а я их боюсь). Яночкина баня находилась около дома, во дворе, всегда в тени, во тьме, от неё сразу идут посадки из русских клёнов и боярышника. На лай собак вышел на свет Кай.
– Хай, Кай, где Герда, педро?! Впедрил ей в перине в недра?! – заорал Перекус, нечаянно-негаданно превратившись прямо в Зама (я бы его удушил, но руки мои всё ещё были вплетены). Вовремя перешли на шёпот, тихо отозвали его к посадкам и попросили с нами вкусить. (После сада я взял дома заготовленную заранее сумку с бутылкой водки и бутылкой самогона – на самом деле это где-то граммов 300, разбавленных водой – и тот же вечинник, причём Яха и Перекус ничуть не удивились сему, но только всячески одобрили (Перекус, кстати, и нёс сумку) и даже уже не смогли сразу вкусить, оставив «до места». ) Кай сказал, что водка у них давно кончилась, была-то одна бутылка (ага, ещё кому расскажи), ликёр то же самое, что ему уж нельзя пить, «жена» ругается, но что он конечно…
Незнакомцы, по виду охотники, сразу взялись за ружья. Сразу нашли общий язык, завязался разговор, охотники поделились с уставшими студентами отличным заячьим супом.
Мы оставили своё в посадках, зашли с Каем в баню. Девушки уже не пили, на столе было всё уже разъедено и заквашено, Яна была очень раздражена, а Ленок уже подшофе.
Один из них сидел на крыше старого блиндажа, построенного, вероятно, во время войны, и чистил немецкую каску.
– А что, молодые люди, в поисковых отрядах не состоите? – спросил он.
Вскоре мы зачали «барахтаться» под Яночкин хилый магнитофончик, причём барахтались всегда только я, Яха, Перекс и Змей, и барахтались, что называется, вовсю. Гниль развалился на Леночке, потом она на нём, Кай курил, Яна молча и ненавистно уставилась на нас. Яха выплясывал со стулом, всячески его крутил, потом начал бить им в пол – в двух шагах от ноги Яны, баня очень тесная – и бил, пока не расшиб в щепки.
– Да нет… Что-нибудь нашли?
– Три скелета… похоронили, – прокашлял охотник, – фрицы. А от нашего – только череп… Изверги!
– Почему вы решили, что это наш?
– Вы знаете, что такое капсула? Она у него во рту была. Вот звери! [А при чём тут звери?!]
Самый старший охотник, управлявшийся у костра, погладил усы и тихо начал:
– Не хотел я вам, ребята, аппетит портить, когда ели…
…и бил, пока не расшиб в щепки. Леночка сказала: «Дурак!» и опять раскорячилась на Гонилом; Яна нервно болтала ножкой. Яха схватил со стола чашу с салатом оливье и выкинул в форточку. Я схватил небольшой табурет и запулил его в открытую дверь – (как бы) ненароком малость зашиб курящего Кая Метова. Вскоре какая-то размазня от консервы оказалась на лице у Зама (конечно, по обычаю Яхи). «Витёк, дурак! Рая, дай полотенце, мазафачка», – без эмоций сказал привычный Змей, и они с Перекусом пошли было курить.
– Иди, Перекус, я тебя хуйнёй накормлю! – вдруг предложил Яха, протянувшись по полу и схватив при этом за ногу почти уж вышедшего вовне Перекуса. Другой рукой он стянул со стола скатерть. Опрокинув всё, что было, на себя, он всё же нашарил какую-то не до конца разлившуюся банку и вывалил её содержимое Перекусу в ботинок.
– Конечно, конешно, – жалобно гнусавил Перекус, – ты всё знаешь, кому влить… Спасибо, Лёш, спасибо…
– Да х-хуй с тобой!!! – чрезвычайно грубо сказал Яха и так же грубо отпустил-оттолкнул его (как бы со смыслом, что он-де только что делал Перекусу добро).
Яна вскочила и выдернула штепсель. «Отнеси магнитофон», – повелительно сказала она. «Я не пойду», – ответил я и вышел.
Из бани слышались истерические возгласы Яны, особенно почему-то досталось Каю. «Всё нормально, Янух, – громко успокаивал Гонилой (с а-ля кобазевской ноткой надрыва типа „плакать“), – щас я его приведу, щас я его отнесу, щас я их разгоню».
– А ну, Перекус, – обратился он к Перекусу, – оттащи маг!
Тот пошёл, я за ним. «Сектор газа» не дают послушать», – как бы просто так сказал я. Мы постучали в дом, вышел «брательник Жека» (очень мускулистый и маскулинный товарищ).
– «Сектор газа» не дают послушать, – развязно брякнул Перекус, протянув электроприбор и сам чуть не упав от такого перемещения веса в два кило на своей руке.
Жека очень любил «Сектор газа», другую музыку он вообще не поощрял. Жека чем-то щёлкнул, и из радиоволн, которые, говорят, пронизывают всё вокруг, одна стала радостным признанием:
– …её я очень люблю! А сейчас я очень хочу послушать Ларису… Долину!!!
– А я не хочу! – удачно «въехал» из-за спины Жеки некто Краб, тоже вполне матёрый и матерный товарищ – батарейки, как им и полагалось, обрубили Долину на самой первой секунде.
– Где-то я этого шершавого видел, – кивнул он на Перекуса как бы в задумчивости.
– Да это либъ Перекус? – серьёзно пожал плечами Жека.
– А кто это такой Перекус? – сильно удивился-встрепенулся Перекус, как при упоминании знакомого имени, и совсем прогнулся вперёд, в дверь, встав даже на четвереньки.
– Да ты, кто ж ещё-то?! – даже Жека не выдержал. – Я, что ль?..
Краб в то время схватил своей лапищей голову Перекуса в горсть и выбросил его за порог.
– Будешь так разговаривать, Перекус, я тебе череп разомну. Понаедет всяких шершней, хоть на улицу не выходи! – обратился он смеясь уже к Жеке.
Наседали на выпивку необыкновенно. Ликёру был литр (да и две девочки отказались пить такую…
…а сейчас расскажу почище дело. Лет пять назад в этом лесу зашли мы подальше этого…
…безградусную жидкость), поэтому Слай сначала…
…блиндажа более километра. Зайца белого загнали в чащу непроходимую.
…пил только его и закусывал, ухаживая за Яной. Каким-то образом она вновь очутилась на коленях у своего избранника, опять стали целоваться. Слай, увидев эту трогательную сцену, стал пить один за одним, чередуя водку с самогоном через раз и не закусывая.
Преследовал я его и споткнулся обо что-то, покатился вниз, стукнулся о дерево. Поднял взгляд – это вовсе не дерево – кол… А на нём – голова человеческая… Один глаз склёван… Зубы оскалены, оголены, рот полон крови… и шевелящихся тварей… божьих…
Жека был доволен:
– А ты б видел, как они выплясывают – вот эти, да ещё Яшка – Яхан кудрявый, Пуховый. А вот Гниль, Цыган, Метов-мент – те не годны, не.
– Да они нам и не дают, – сказал я, – они вообще ждут, когда вы уйдёте – мотоцикл тут, за баней, они боятся, что услышите, опять куда-нибудь ехать заставите, а Перекусу сказали посмотреть…
– Правда, что ль, Перекус?!
– Мне до п…ы…
Всё было выпито (!), все были пьяны, но всем было мало. Слай за пару месяцев пьянствования приобрёл свойство пьянеть, что называется, не сразу. Он сидел почти как ни в чём не был.
Сердце так и ёкнуло. Я окаменел, ноги приросли к земле, не знаю, как взобрался в гору, а потом – бегом. Мой вам совет – дальше не заходите. Нечисто в этом лесу. Я без леса жить не могу, без охоты… Но дальше этого блиндажа – убей не пойду.
– Мужики… пой-дёмте с-сходим зас-самогоном… У кого есть бабки? – подал идею Лёха [Яха], который был как тряпичный, еле стоял на ногах, облокотившись об стенку, и видно было, что ему казалось, будто она удаляется от него.
Сбор был солидный, на литр хватит.
– А мне что, тоже с вами идти? – удивилась Яна.
Да и среди нашего брата, охотника и натуралиста, много слышал рассказов… про подобные штучки. Не верил – пока сам не стукнулся лбом об этот дьявольский кол. Извините, ребята, пора нам. Мы тут ночевать не собираемся. И вам не советуем.
И как-то быстро собрались и ушли.
– Почему бы и нет?! Мы пойдём. – Готовые девочки выскочили на улицу.
– Я не пойду. Пусть со мной кто-нибудь останется…
– Ясно кто! – усмехнулся Серёга [Зам], ударяя по плечу своего друга [Кая].
– Нет. Только не он.
– Выбирай сама.
Яна задумалась. Слай был трезвей всех, к тому же никогда даже не пытался приставать к ней.
– Слай, если хочет.
Согласился, все ушли.
– Может, правда не стоит туда идти? – начал Руслан.
– Ты чё, сдрейфил? Спецом запугали, пускай, дескать, молодые кенты стушуются. Они бухнувши, не видел, что ль, пузырь с водярой?
А Владимир только отшутился:
– Ты, Дмитрий, человек научный, книжки читаешь, очки носишь, по всем предметам успеваешь, а слов понахватался блатных. Отпустила мама погулять дальше порога, ты сразу – скок! С друзьями, с бутылками, с блатными словесами…
– Ах ты шаршавец! А будете… как это?.. «обарахтывать»?!
– А у нас и выпить есть, – сказал я.
Магнитофон был подключён Жекой к переноске и к двум огромнейшим колонкам, и вскоре мы вчетвером выделывали у порога дома Яны, под лампочкой, а Краб и Жека всё это одобряли, в том числе и самогон.
Через полчасика Яна прошла сквозь нас домой. Сэм кончился, и зрителям надоело, в том числе и Яхе, который уже давно лежал под забором, обнявшись с гигантской собакой Альмой. Я сказал Жеке, что у меня дома стоят пол-литра, и чтобы выказать жу-жу, вызвался сам съездить с Гнилью. Гниль был очень недоволен; дорогой, сидя за его спиной, глотая ветер и мошек, я кричал ему, что Жека обещался его расшибить. (Да, пришлось мне поиздержаться в этот день на выпивку и изобретательность, но, впрочем, не так уж и сильно – что называется, спецом запасался, готовился заранее… Да и чего бы не отдал за секунду обладания Яной, за одну резкую надежду, за одну её одежду!) Гниль был явно недоволен, что я еду на его жу-жу (я тоже), на мосту, который уже нам подробно представлялся в начале сей повести, он даже пытался спихнуть меня в грязь, выгазовывая рывками, но я уж был учён.
Один раз по своему младолегкомыслию я поехал с Фомой на его «Чезете» – когда я даже по телевизору вижу так называемые американские (равно как они же «русские») горки, у меня замирает сердце…
Тишина, только тикают часы да стучит сердце… Слай сгорбившись сидел за столом в позе Мыслителя, трезво, но мрачно глядя исподлобья на свою любовь.
– Кофе не хочешь? Я сварю.
– Лучше чай.
– Я кофе хочу.
– Я тоже.
– Иди лучше, Слай, в другую комнату, там попьём – тут… объедки на столе. Я пойду приготовлю.
– Я помогу.
– Спасибо, я одна справлюсь, – сказала девчонка и игриво подмигнула зачем-то.
…у меня замирает сердце, даже отворачиваюсь от экрана – а тут этот пьяный камикадзе Фома «проявил свою дурь». Даже самые матёрые товарищи, такие как Краб и Жека, ездят с ним, только находясь в состоянии полутрупа (причём сам Фома в большинстве своём точно такой же). «Вот руль, хороняка, крепко держит всегда… Мы летим такие на мост, а тут КамАЗ!.. Он в грязь, в самую колдобань от нас, а там узкая такая полосочка осталась из гравия: 5 см до КамАЗа с одной стороны, а с другой – 5 см до столбов с тросом! Думаю, ну всё, зацеплю щас ногой за трос, и ногу нахрен оторвёт, и загремим в буерак!.. „Пг’ожгём! – орёт Фома. – Убег’и ногу!!!“ А всё за секунду происходит! Я токо чуть приподнял – миллиметраж, прям совсем накренились к КамАЗу!.. Он по тормозам, Фома – р-раз! – оттолкнулся прям об его колесо! – своей-то костяной дурачьей ногой! – и мы уж на бугре, летим дальше!..» – на пике эмоций повествовал нам Краб.
Ездил с ним и я. «Бг’ять, не дег’г’ись… тг’ус как баба, бг’ять», – прокартавил мне Фома, когда мы выскочили на злополучный мост. «Ручки-то нет!» – ору ему я. «Г’учка отог’валась», – зачем-то констатировал он, а в следующий миг я ощутил себя в воздухе, а в следующий – приземление на копчик, благо, на что-то пружинистое, а потом сразу – окончательное приземление лбом в какой-то камень, кто-то как бы сказал в моём сознании какое-то слово – вроде бы моё имя – и оно, сознание, затухло… Оказывается, мы подпрыгнули на некоем подобии трамплина, мотоцикл из-под нас выскочил (из-под Фомы тоже, но руки он всё-таки не отпустил!). Отделались легко.
Всё это я рассказываю к тому, чтоб было понятно, что у меня уж был приобретённый рефлекс, страх – и все газования и гарцевания Гонилого меня раздражали невыразимо. «Только остановимся – расшибу!» – было уж думал я, но сдержался, тем более что мы остановились. «Дальше грязь», – сказал Гонилой на мосту. – «А сюда-то ты как ехал?» – «Я в окружную объезжал». Я плюнул и побежал пешком, благо до дому всего метров 70, только перепрыгивал через заборы соседских садов!
Когда мы вернулись, те уже что-то распивали (что и естественно) и закусывали очень добротно макаронами в сковороде, которые, наверно, предоставил Жека. Я очень всему этому обрадовался, особенно макаронам, хотя они были холодные и без кетчупа, что обычно мне отвратно – люблю всё свежее, горячее и острое.
Но очень нехорошо было то, что происходило всё это в бане, и конечно, то, что под Леночку уже пристреливался товарищ Кребс – ребята, наверно, уже осели у нас прочно, а это я всегда не любил и боялся этого. Я вызвал Жеку и сказал ему, что у Леночки в хаточке стоит трёхлитровая банка самогона, и вероятно, там же спит Людочка, приезжая соседка Ленки, тоже, считай, наша бывшая одноклассница, и возможно, не одна. А если и не там, то её завсегда можно изъять из дома, даже в три ночи, она сама порадуется Жеке (он уже её знал). Я сказал, что Гниль знает где именно и что он же знает, с кем может быть Людочка. «Я не знаю», – мямлил вытащенный из-за стола Цыган. «Поехали, чернявый, заводи», – приказал Краб, на ходу выцедив полхрущёвского и выбросив стакан в оградку. 80%, что они не вернутся (сэм там действительно стоит – накануне я случайно заслушал разговор о нём). Но как быть с остальными, куда деть Перекуса и Зама? Да и Яха уже подаёт опять признаки жизни… Ну ладно, думал я, эти, может, сами отрубятся, когда ещё разопьют бутылочку, но как быть с Каем?
Только я подумал это, возникла Яна. Только не это! Она, видимо, решилась всё-таки предпринять последнюю попытку вернуть Кая в своё лоно. Тут я вынул последний козырь – деньги ещё на бутылку (думал, что Кай, который уж плотно переплёлся с пьяным Перекусом, увяжется с вместе с ним за самогонищем). Однако он быстро стряхнул с себя Перекуса, всучил ему мою заначку и буквально выпихнул его за порог (Зам уже был недееспособен, я сразу чётко заявил, что деньги мои и поэтому не пойду), а сам уж Кай принялся ухаживать за Яночкой – налил ей самогончика и выпростал откуда-то тарелочку с колбасой и сыром. (Я готов был его удушить – мне никогда не удавались подобные ухаживания.)
Слай последовал в соседнюю комнату, присел на диван. Вскоре пришла Яна с двумя чашками кофе, сахарницей и вазой с печеньем на подносе.
– Отодвинь, пожалуйста, вазу.
Слай отодвинул керамическую вазу с цветами на край журнального столика, который стоял сбоку дивана. Слай хотел встать, но Яна поставила себе стул и села рядом, небрежным жестом открытые её ножки касались его ног. [Далее идёт зашифрованный текст – наверное, я посчитал его неприличным.]
[К сожалению, рукопись моего братца Сержа теперь мне недоступна. Я всё тянул – думал, найду её, но, как выяснилось, тетрадка канула в небытие. Я, конечно, когда пользовался ей, прочитал её всю и могу пересказать, но, как вы и сами понимаете, тут важно не только и не столько содержание, сколько стилистика, манера, мировоззрение. К сожалению, у меня не достаёт таланта и желания на то, чтоб художественно сымитировать её. Могу только поведать, что кульминация там была такая: «…и девушка отдалась ему в эту ночь» (это, конечно, явно олитературенная цитата (не подумайте, однако, что в оригинале есть грубые выражения)), причём «причём она стала женщиной» [в 23,5 года!]. Потом она, Солнце, уехала в Москву к некоему троюродному Лёне, которого Серж собрался застрелить (это слово я запомнил точно). Но через месячишко она [проев деньги, если вообще была там, а не у сестры под Смоленском] возвратилась, Серж пытался всё возобновить, но она не хотела идти в «тот дом, где потеряла девственность» (вот те психиатрия в стиле an american dream). (Речь идёт о доме бабушки, превращённом Сержем и Ко в дом романтических свиданий, дальше и в плацдарм для сельско-эротических подвигов, что само по себе отвратительно.) Но через недельку – «от скуки» – пошла… Тут в принципе и конец (эфемерный, уходящий в крайне неразборчивый почерк) … И всё это потому, что они поссорились (почти на год). Но потом опять спарились на годок, который закончился сущим или форменным безобразием, а в итоге вроде наоборот – формальным оформлением. Что ж, мне это было ясно с первого слова (повести): «В одной обычной деревне…» Я особо не претендую на отстранённость и судейство – мне художественно жаль троечку «сущих» сцен, которые были прописаны в стиле отличнейшей неопасторали.]
…подобные ухаживания). Однако Янка показывала свою холодность и строгость, но выпила. «А мне, Лёшк, не нальёшь?» – отозвалась с кровати Леночка. Я тут же накатил ей стаканчик и выдернул тарелку у Яны. Леночка, болтая со мной, успешно поглотила три по 50 и скушала (при моём участии) всю тарелочку. Кай тоже разок приложился с Замом, и Яна совсем отсела от нас на стул в углу. Она ёрзала на стуле, изгибая спину как кошка и хрустя пальцами – даже вся её телесная энергия была направлена против нас. Ну что ж…
Леночка вышла в туалет.
Я за ней. Приятность опьянения, тепла уж растекалась по всем моим венам, членам, мозгам. Я чувствовал себя как новорождённый в новом мире, но не обычном-шоковом, а мягком и хорошем, как котик морской, и вдобавок украшенном иллюминацией. Лёгкими прыжками – как в мультфильме по Луне – я проследовал за Леночкой и, опередив её, галантно распахнул ей дверцу деревянного сортира (наверное, трезвый человек, наблюдающий со стороны, почувствовал бы рвотные позывы от такой клоунады). Но рвотные позывы – как раз как бы кстати – почувствовал мертвецки надравшийся Зам, поблевал с порога, отвлекая звуком от прочего, а потом и свалился туда же (ну это ничего). С чрезвычайной лёгкостью я выскочил на тот же порог, но, чуть не рассчитав, саданулся лбом в притолоку. Я схватил Кая под руки и, уверяя, что «надо поговорить», вывел наружу. Его лицо приобрело чрезвычайную (тупую) серьёзность (пять минут до сего он был некритически смешлив). Из туалета Леночка застучала (я зачем-то закрыл её на вертушечку). Я усадил варёного Метова на бревно и поскакал открывать. Повернув вертушечку, я заорал: «Примите вам наш нижайший поклоун!» и чуть не распластался по земле в реверансе (вертушечка, прокрутившись на гвозде вокруг своей оси, не хотела её выпускать).
Я всё-таки сделал это. Леночка так и вывалилась на меня, обхватывая своими пухлыми ручками. Я видел очень блестящую луну очень высоко и чёрные клочки облаков, летящие около неё, какая-то птица… Мы всё топтались с Ленкой – облака медленно наплывали, всё было очень ярко и ясно – она как-то слишком уж выпятила свой довольно приличный живот ко мне – это, оказывается, я её очень крепко захватил руками за талию… Как-то уж совсем неожиданно я уже чувствовал её холодные губы изнутри… Вдруг мой язык дёрнулся вперёд, наткнувшись на её массивные зубы, и сразу – обратно! Она засмеялась, облизываясь: «Ты не можешь, что ль?!.» Я высвободился из её объятий, указал ей на Кая, клевавшего носом, а сам зашёл в туалет и закрылся. Она стала теребить Кая и вскоре уже уселась на него и восполнила его умелостью (пусть даже вялой) всю мою неумелость, так что весь рот у него был измазан розовой помадой. Я их разделил и завёл «жениха» обратно, Яна лежала на кровати в полутьме. Яха дрых уже на полу. Я включил свет, вбежала Леночка.
Яна, заметив помаду, влепила Каю оплевуху, оттолкнув меня, выскочила. В мгновенье я крайне ясно – крайне близко – увидел её полураскрытые припухшие губки, покрашенные той же розовой помадой – у внутренней стороны нижней губы были крошечные комочки, сгустки этой дешёвой жирной помады. Меня как-то вдруг передёрнуло – в этот момент – я даже хотел схватить Яну и, повалив, как проститутку, на пол, разбить ей в кровь всю область рта. Потом хотел уйти домой и больше никогда не приходить. Потом сразу хотел бить головой в… Тут вдруг странное измышление настигло меня: а что если столб, в который я впечатался лбом, был бы из железа, что, тогда удар бы был больней и почему? Вес, плотность, думал я. Но бью-то я… Вдруг мне представился такой эксперимент: два куба – в одном 10 тонн, в другом – 20, две машины разгоняются (с одинаковой скоростью и расстоянием) и врез…
Я уже, видать, не первый раз бился… Отдавшись образам, я созерцал параллельно и Ленку, которая, искривив рожу, перед каким-то обмылком зеркала водила по верхней губе обмылком этой жирной гадости. Обезумев, я бросился на неё, и каким-то чудом сразу обуздав все конвульсии её сильного тела, впился губами в её парфюмированный рот, всасывая как пылесос и цепляясь зубами за её неровные зубищи… Макарошки от ужина семейства Яны, вдруг представилось мне до физического ощущения, были с какими-то даже нитками мяса, чей основной смысл – настревать в зубах, что испортит любой поцелуй – хорошо, что я не ел их!.. Пока не заболели мышцы лица (моего, конечно) … Вот это такой первый поцелуй (или второй).
Кая я столкнул на пол. Выволок Леночку, баню запер снаружи на палку. Вместе с Леночкой заваливаюсь домой к Яне (обычно две пары прозябают дома, когда нет родителей). Леночка изрядно пьяна, громко, учащённо дышит, вроде как имитируя дыхание при половом акте (что это за затея, не понимаю, но она часто практиковала сие ещё класса с 7-го – наверно, самовозбуждение или самоудовлетворение), я сжимаю её ляжки, завалив на кровать во тьме.
Вдруг появляется лунный свет и полуобнажённый силуэт Яны…
Долго ещё шли Владимир, Дмитрий и Руслан, пока не вышли на первую попавшуюся поляну после сотен и сотен метров дебрей. В радиусе метров двадцати не было ни одного дерева, не считая кучки молодых сосен. Измотанные молодые люди с трудом поставили палатку, развели огонь, подогрели взятую с собой воду и попили чай со сгущённым молоком. Сразу завалились спать.
…но Яна взяла себе стул и села рядом, небрежным жестом открытые её ножки касались его ног. Мини-юбочка ничуть не скрывала [нрзб.]. Две верхних пуговицы [её] рубашки были расстёгнуты. Она была неотразима. Она была совсем рядом. Её дыхание [нрзб.], крошечные тесёмочки или [нрзб.] кожа [нрзб.]. Пили кофе, мило болтали. Как вдруг Слаю в голову ударил хмель [змий]. Он взял её ногу, положил себе на колени, стал гладить, всё выше и выше, поцеловал…
…полуобнажённый силуэт Яны – на соседней кровати (Яна положительно думает, что Кай совокупляется с Леночкой – у неё на глазах, у неё на кровати!). А между тем это только я прячу лицо в грудь и щипаюсь. Яна спрыгнула с кровати (я всё секу), подошла к полке, пошарила рукой, захватила что-то длинненькое, по-особому блеснувшее в лунном свете, какую-то эбонитовую палочку (почему-то нестерпимо отчётливо и определённо пришло на ум именно это слово из кабинета физики; фантазия это или догадливость? или всё же их совпадение?! «Или мастурбировать – или это опасная бритва, чтоб покончить с собой», – сразу осенило меня чисто моим дуализмом), и направилась в туалет (в доме – их дом строили городские строители-подрядчики – единственный, наверно, в селе ватерклозет).
…коленку. Она убрала ногу.
– Слай! Я тебе не Анечка Фролова!.. И я тебя считала за джентльмена, а не за хмыря, который к каждой девчонке лезет под юбку. Тут таких много.
Но опьяневший Слай…
Пьяный и раздражённый, я маюсь у двери.
(Как мне казалось) через долгие минуты я стучу.
– Яна?..
Непонятно, что внутри, хотя дверца тоненькая. В сельских домах не принято запираться – везде не двери, дай бог шторки, а коли есть, такие.
– Яна?.. – я повторяю.
Она не отвечает. Никто не отвечает.
– Ян-на, что… ты там делаешь?
– А т-ты как думаешь?! – она меня узнала.
– Яна… Открой…
Опять никаких ответов на все мои стуки.
Я разбежался (шага три-четыре) и плечом в дверь.
Спотыкаясь на воде-кафеле (тут постоянно чуть не лужи стоят – ежедневная стирка, сестрёнки моются, кран течёт), я распластался прямо у ее ног.
– Яночка…
– Ну что ты тут забыл?.. – она, видимо, подбирала слово, чтоб обозвать меня получше.
Я целую её большие пальцы, торчащие из разорванных тапочек, целую икры, крупные мурашки. Она нервно пытается развязать узел на пупке, в котором подобран весь халатик, присела на сиденье унитаза, сдвинула ноги… Я пытаюсь помочь ей с узлом, хватая её холодную скользкую руку… Она – откровенно телесная, настоящая, уязвимая…
– …резала вены, я подумал! – смеюсь. – Не надо, Яна… Я тебя, Яна… Яночка, – плачу, – лучше я, дай мне… лезвие… Яна… я тебя, Яна… – я бредил вроде бы как уж совсем пьяный.
– Дай-ка мне бумагу. Да побольше.
– …А где она?
– Вон он, моток, идиот… идио-о-от! – дружелюбно, по-девичьи смеётся. —Животик надорвёшь… – что-то стукнулось в унитазе.
– Ну возьми сама.
– Мне, чтобы взять, надо встать.
– Понял! – тоже радовался я, подавая остатки мотка. – Тут очень мало.
– Слушай, там куртка на гвозде, в ней, в кармане, платок носовой…
Я помчался. Примчался, опять на коленях по воде…
Она встала совсем уж строгая, пошла, погладив мимоходом ладонью мою жёсткую голову. Я успел поймать её за руку, потом за подол. Она вдруг наклонилась, навалилась…
[Здесь я, дабы наполнить объёмом труд мой, ввожу ещё один мой ранний опус; 1993, лит. перев. со специфического англ.]
Есть ли на свете человек, который покорил пространство и время? Есть. Это я, Джеймс Р. Браун. Очевидно, что я единственный житель планеты Земля, кому это удалось.
Всё началось в марте 1993 года. Меня выгнали из университета, так как я не нашёл средств заплатить за последний семестр, да и учился я кое-как, имел привычку спорить с педагогами и, конечно, студентами, один раз дошло до драки…
Жил я тогда в автофургоне (selftruantruckt), ржавом (raudy), но новом, и зашибал гроши на жизнь и обучение, работая то грузчиком, то разносчиком газет, то даже наборщиком в допотопной типографии христианской газетки Anna Dominy Annalz, тираж которой был 9875 экземпляров. Почему, спрашивается, я – молодой человек в расцвете сил – до этого докатился? Родился я в Южной Англии у богатых родителей, владевших приличным поместьем (deep wooded deed). Когда мне исполнилось 15 лет, умер отец, мать вышла за другого. По достижении стандартного возраста меня снарядили ехать учиться в Америку. Родители продали поместье и купили маленький коттедж в посёлке. Все вырученные деньги предполагалось употребить на моё образование (appearance patronage), потому что я, как считала моя мать, убеждённая в этом в том числе и отчимом, подавал большие надежды. Как можно их подавать в таких областях, как политология и социология, мне до сих пор неведомо.
Отчим напросился со мной в Штаты, чтоб «управлять деньгами – первое время».
[нрзб.] На самом деле я рос профаном, который видел только редкие уроки в сельской (а потом и городской) школе (schula), да холмы, поросшие вереском (caraway, lunar vulgaris), да чёрный дым от фабричной трубы, плывущий вдоль горизонта.
Не успел самолёт коснуться американской земли, как отчим дал понять, что денег мне не видать, как капюшона своих ушей (hi fucks smashes withz my many in «Clit-Cleft-Clan»). Он мне купил фургон (!), где-то раздобыл паспорт на дешёвое имя Дж. Брауна, а ещё подарил одноимённую электробритву и дал наличными 500 баксов. Самого же его как водой смыло.
Было 15 марта. Проснулся, проклемался («d proclaimed) я около полудня, закусил заветрившейся ветчиной (schpick) с полувысохшим кетчупом «Хайнц» и покинул фургон с двумя долларами в кармане. Несмотря на то что меня выгнали, у меня было свидание. Её звали Кейт – Катя (Cater). Ничего деваха (she’s pumppy), в классных высоких кедах, экстравагантном приталенном балдахине на манер гусеницы, с добрыми ядрёными таблетками в кармашках (no clear caterpillars withz nuclear pill-pillars). Я познакомился с ней два дня назад весьма для меня уже привычным способом (origin of extra virgin pickup).
Но опьяневший Слай вновь взял её ногу, потом вторую, поднял, положив на диван. Она сопротивлялась, но сначала хотела решить всё мирно.
– Хватит, Слай, ты выходишь за рамки… Хорошая, конечно, шутка… К чему ты клонишь? Почему ты думаешь, что я буду…
– Яночка… – шептал Слай.
– …Что я буду валяться-развлекаться с тобой?! – выпалила она.
– Потому что… я… люблю тебя, – выговорил Слай и стал целовать её. Яна пыталась вырваться, брыкалась. Ну подарить поцелуй можно – такому мальчику – даже нужно, но Слай зашёл дальше: нежно [это заметьте!] разорвав сорочку на её груди, принялся за них, одной рукой стягивая трусики… Началась битва <…>
…поймал её за руку, потом за подол. Она вдруг наклонилась, навалилась, смачно целуя прохладными губами, и обнимая за шею, и подбирая подол. Я, впрочем, был парализован. Руки, показалось, пахли детским кремом (или даже той же помадой), но рот оказался совсем другим. Её острый вкус не спутать ни с кем и ни с чем – он, как её запах, то, чего, я так ждал! У Ленки всё вроде такое же, но нейтральное, без опьянения, как от паров спирта или цветущей повсюду черёмухи… Когда у меня набрался полон рот слюны (её, наверно), а она кричала оттого, что мои руки сами собой раздирали её попы, мы разъединились.
– Иди сплюнь и лучше пописай. Я в кровати. Только быстрей!!!
Она стонала и звала на помощь…
Он целовал её горячее заплаканное лицо, на руках у него нежная кровь…
Немного позже он начал её переворачивать, Яна рванулась, схватив рукой [а чем же ещё?] вазу со столика, и ударила его по голове.
Она запахнулась халатом, даже поясом завязалась, лежала сжавшись, отвернувшись и зажмурившись. Я осторожно лёг рядом и замер, не решаясь к ней прикоснуться. Меня потрясывало, сердце бешено колотилось. Леночка сопела как самовар. Через какое-то время я осознал, что у меня под головой нет подушки, и решил лечь наоборот, так как та часть кровати казалась несравненно выше. Так мы начали засыпать и, наверно, заснули…
Когда я внезапно очнулся, то не сразу понял, что меня угнетает, а когда понял, то сразу начал неистово слюнявить трусики на попке… Яна, видимо, плавно просыпалась, посапывала, чмокала, изгибалась… Не отстранилась – наоборот, теребила мои волосы, подсовывала пальчики в рот…
Я встал на колени, звучно джикнув молнией ширинки, переворачивая её на живот (сырые колени, штаны теперь стали нестерпимы).
– Так неудобно, надо мне вон ту большую подушку под живот, ты ведь хочешь так…
– Вот, о-о… – выдохнула она, залезая на подушку, вся вытянувшись сладко. – Хо-лодная… Стяни-а трусы, а то я вся-а в них…
У меня в глазах словно прозвучали резко-электрические выстрелы молний, а в ушах вспыхнули раскаты нарастающего-отступающего, как волны, светового грома… Несколько секунд я сидел как оглушённый-ослеплённый, вяло шаря перед собой руками.
Какие они всё же большие, подумал я, «когда рассвело» (я всегда представлял её в чисто символических трусиках), три меня можно всунуть, наверно, в них тепло и мягко…
– Ну что ж ты творишь, – шепчу я, пытаясь сомкнуть её дрыгающиеся ноги, – хватит болтухать ножками – разорвёшь! Глянь, как растянула…
Она только смеялась, комкая подушку, трусы трещали, разорванные на её икрах… [в её играх.]
…ударила его вазой по голове. На мгновенье Слай отключился, но тут же опомнился и, брыкаясь в припадке ярости, опрокинул столик с посудой. Девушка пыталась скинуть его на осколки. Но Слай оказался сильней и нечаянно [sic!] скинул жертву на пол. Она упала прямо на острые осколки. Лицом вниз. На неё свалился безумный Слай… и уснул на ней.
Девушка зашевелилась и застонала, проснулся Слай, увидел её прекрасную пышную попу… Опять заснул пьяным сном.
С трудом поднялся – всё плыло – помочился на пол, зачем-то забрызгивая специально тело, сделал большой шаг и, поскользнувшись, упал ничком в острые осколки посуды. По пьяни не почувствовал боли и уснул головой в её ногах.
Друзья, добывшие самогон, нашли их на полу. Нащупали пульс: живы. Даже догадались ничего не трогать и позвонить.
Проснулся я лихорадочно, судорожно. Было холодно и рано, и прямо мне по лицу ёрзали её гусиной кожей икры. Меня пронзил ужас – вспышка, осветившая «то, что я «сделал вчера». (Впрочем, «вчера» тоже в отдельных кавычках.) Такое уже было со мной когда-то – это дежавю – нет, это воспоминание о настоящем событии в оболочке дежавю и полусне. В 7 классе в ***ксе – у бабушки стояла на квартире учительница «склизкого туманного языка» – однажды она осталась на выходные, и я ночевал рядом с ней – кровати наши отделяла ширмочка…
Её звали Кейт. Я познакомился с ней около двух дней тому. Получив свои гроши за разгрузку мяса у Баркера, я пешком направился в FireWind Indiana выпить пивка или даже бренди (если не наклеюсь к девушке №1 или №2). Когда, немного довольный, я вышел из бара (break the bar), то увидел, как два джентльмена крупного телосложения приставали к симпатичной леди (twon fellas made lade-lady as lay-landlady). Она показалась мне очень высокой, стройной, даже надменной…
…наши кровати разделяла шторка. Она была, что называется, vulgar, типичная поделка блядской внешности – мясистая писклявая капризная сучка, работающая первый год у. ч. и.т.е.л.ь.н.и.ц.е.й и каждое мгновение осознающая, что родители не зря вбухали столько всяких средств (полкоровы, флягу мёда, флягу молока и т. д.) и надежд в её красный диплом – эту марку и мерку качества всей её жизни. Привстав на кровати, выглянув за штору, я был ослеплён огромным лунным белым квадратом, лежащим на кровати, где она. Этот сверхмощный свет просто издевался над её выгнутым вниз телом – она лежала ничком, растянувшись, развесив тяжёлые ноги. Она мерно дышала в подушку, изредка причмокивая, огромные её белые трусы были полностью повторением её белой кожи – они даже шевельнулись от выдоха «пф-фу», сделанного мягко и непроизвольно. Не выдержав, я вскочил и…
Её туалет составляли очень короткое красное платьице из неизвестного мне материала и кожаные сапоги выше колен. Или наоборот (см. выше), что, впрочем, неважно. Я отломил железную болванку от стойки и кинулся на хулиганов. Здоровяк быстро увернулся и сунул мне в зубы. Я ударил его в живот. К моему удивлению, он согнулся и упал. Второй захватил меня своей клешнёй и пытался свернуть шею, я дал ему пяткой в пах [ну ты даёшь!] (настоящие ковбойские джинсы, colkhoz cowbozz Jeam’s jeans! – ещё подумал я), затем принялся пинать в рёбра.
Девушка меня поблагодарила и изъявила желание познакомиться поближе – отобедать вместе. Да, она была прелесть, но – oh my life / no my wife – как на беду… И надо же такому случиться, что когда… целых сто… а это уж само по себе сулило нам большое счастье… [дальнейший текст отсутствует].
Не выдержав, я вскочил и бросился на неё, вцепившись сразу зубами и ногтями. Тут-то я и проснулся в страшном испуге – и сразу увидел белый квадрат в метре от меня; она чуть простонала во сне, бабушка храпела на сундуке, веяло холодом из сенной двери… заспотыкавшись, остановились часы… т-тук – точным точечным движеньем спрыгнула на пол аккуратная кошечка Коха… Стоя босиком на ледяном полу, склонившись над этим её vulgar, скорчившись, смёрзшись в своём нутре, я опять услышал это «п-фф»… И я уже… Тут оглушительный, режущий треск будильника, прошибший меня как током – я отдёрнулся и с грохотом полетел на свою кровать!.. Т-утк – опять вроде пошли часы, словно отсчитывая время назад, чёрно-белая кошечка, помуркивая от своих кошачьих дел во сне, спит у бабушки в ногах… Леди ещё долго шевелилась и причавкивала, потом встала, то есть села, прогнув сетку кровати до железки, и принялась натягивать чулки или колготки… Оказывается, она уезжала сегодня и встала даже раньше бабушки – полпятого. Она долго мочилась в сенцах, потом долго красилась, жаря яичницу, потом долго ела её, стараясь не испачкать в ней губы, потом долго стояла на остановке (я наблюдал уже в окошко) и долго курила на морозе (дома-то не решалась)…
«Дай ты одеяло!» – меня кто-то грубо так толкнул и стащил покрывало. Я очнулся от дрёмы и увидел Яночку, проворно заворачивающуюся и поворачивающуюся на бочок. О Боже, она тоже! – пронзило меня, я вскочил, натягивая одежду, лихорадочно застёгиваясь.
«Сичас Жека придёт… – меня просто разорвало! – И тибе кабздец будит!» – сказал весело детский голосок, я обернулся на кудрявое маленькое существо, щурившееся в жёлтых лучах восхода. Тут, передёрнувшись, вскочила Янка, судорожно ища халат. Подушка полетела в меня, потом покрывало, потом ещё что-то… «Яна, у теа штааны в жумпел забились, тусы», – подсказала сестрёнка, смягчая гласные. Ещё были груди – роскошные, развесистые. Взмахнув халатом, как Чёрный Плащ на крыльях ночи, она как танк ринулась в ванную, затоптав, кажется, сеструху. Захлопнулась дверь, щёлкнул запор. Минуты две я сидел как на иголках, ожидая, что она вот-вот выйдет. Я подкрался к двери, чуть постучал и дрожаще-вопросительно произвёл в горле звук типа «Яна?». No answer. Я ещё постучал (забыл ведь, что вчера выбил шплинт), но тоже бесполезно. Я совсем припал к двери, прислушался, ещё стукнул. Вдруг дверь распахнулась, и Яна, вывалившись, остановившись-нависнув на носках, как над краем пропасти, залепила мне грациозную [грандиозную!] пощёчину. Не успел я опомниться, как получил пинок в пах, и дверь опять захлопнулась, шпингалет щёлкал-щёлкал и как-то защёлкнулся.
Вот тебе и основной вопрос философии! Есть ли загробная жизнь? Есть, но какая? Сон и гниение – это однозначно, но покой или беспокойное, нервозное предчувствие новой жизни земной? Али уж сладкое ожиданье воскресения уже не для креста?! (Я сматывал удочки.) Как с ночи не хочется заснуть, оставить всё на многие часы – на целый день! – и кидаешься на всё – хоть что-нибудь перед сном почитать, посмотреть, послушать, поцеловать, урвать… Как с утра готов на всё что угодно, только б не вставать… Так и смерть неумолима, так и рождают тебя с трудом – ох как не хочется ей, да и самому, наверно – а надо… Через силу – насилие – жизнь.
Мало что осознавая, я шёл домой…
На другой день Владимир и Руслан бродили по лесу, осматривали местность; Дмитрий готовил еду. Ничего странного они не обнаружили – кроме как то, что в некоторых местах – такой глуши! – были срублены ровные деревья, часть их унесена куда-то, часть лежит ещё на месте. Притащили одно бревно к палатке, чтоб на нём сидеть. Пошли за хворостом, Дмитрий кашеварил, попеременно глядя то в учебник английского, то в поваренную книгу.
Темно. Тихо потрескивают ветки, корчась от боли в адском пламени всепожирающего огня. Двое ели суп, а Руслан вырезал ножом Гранитова крест.
– Что это будет? – поинтересовался Гранитов.
– Крыж, крест. Распятье.
– Чего?! Зачем он нам? – Дмитрий даже поперхнулся при слове «крест».
– Пригодится, – спокойно отвечал Руслан, – на дверь повешу… Я имею в виду – на палатку.
– Суеверная ты душа!
– Я по существу, господа; можно?
При появлении третьего вечные оппоненты, как всегда, прекратили «спор-т».
– Сегодня я буду дежурить. Дмитрий за день уже устал. Надо поддерживать огонь.
– Да чего его поддерживать?! Крыс-лягушек отпугивать? Сов? Леших?! Вряд ли тут кто ещё водится. Немного посидим и на боковую. Я пойду спать. – Дмитрий собрал пустые чашки и скрылся с ними в палатке.
Владимир с Русланом сидели на бревне, глядя на костёр, молчали.
В лесу как будто правда были только совы, а на болоте – лягушки… И всё же неуютно как-то, жутковато, что кругом чащоба.
– О ней думаешь?
– Ни с чего, так. Теперь вечно то в облаках летаешь, то в аду горишь. Я вот как-то не вращался с прекрасным полом, некогда всё, как-то не до этого… А тут тоже привычка нужна… Смешно? Думаю – успею, а на самом деле…
– И мне всё некогда было, тоже думал, что пока не до этого… Понимаешь… Встретил её первый раз, прошёл мимо, и что-то во мне автоматически сработало: быть ей моей. Хоть верь в судьбу и прочее… как твой дед. Он ведь фаталист?
Прошло 10 лет.
Отсидев срок, Слай решил не возвращаться в родное село, а податься в Томск к далёкой родне.
Яна уехала в город и училась там в педе. Не повезло ей со счастьем. Теперь она хотела переехать в Санкт-Петербург, где тётка собиралась устроить её прислугой в небедный дом.
Мало что осознавая, я шёл домой, шёл чуть ли не вприпрыжку от буквально распиравшей меня радости… От содеянного, от содеянного, дочка, вместо того ужаса… Мир был в пастельных тонах – кой-где только ярко-зелёное, травка, а дальше всюду: блестяще-, почти бело-зелёное, голубенькое, розовость, белизна, цветение, грязь… Но всё это – только блёклое цветовое-световое месиво… Но где-то рядом чувствовалось нечто непонятное мрачное…
Я подошёл к калитке, но домой не зашёл, а пошёл в сад. Здесь все эти краски-цветы тыкались мне прямо в глаза… Дурманящий запах и странная тишина. Цепляясь за ветви, запрокинув голову в небо, всасывая влажный воздух… Я вдруг выскочил на полянку в центре сада, вздымая руки… Подпрыгнул – казалось, метра на два – небеса пронзила гигантская молния, гром шарахнул так оглушительно, так близко, что удар отзывался гулом в огромной железной бочке!.. Вслед за редкими каплями влил такой поток мутной воды, что я… с трудом мог подпрыгивать внутри его… Я прыгал, танцевал, кувыркался, захватывая горстями землю, кидал её в белые цветы – а дождь тотчас всё смывал… Вымокнув до нитки, извалявшись в грязи, даже наглотавшись… я вспомнил ещё одну радость – технократическую – «Вот бы сейчас послушать Piccadilly Circus», – подумал я (тогда я уже здорово пробавлялся эйсидом)…
Дома, к моему удивлению, никого не было. Я скинул одежду, надел другую, завалился на раскладушке в терраске, закрылся толстым одеялом. Плеер с подключённым к нему полтораваттным динамичком вещал мне 2 Unlimited 91-го года. Я прослушал кассету с обеих сторон раз так шесть, потом колоссальным усилием воли поднялся и заменил кассету. Раз 12 я таким образом прослушал какую-то слюнявую приблатнённую дворово-тюремную… кассету! Причём не испытывая гадливости и даже всегда подпевая в одной песенке, что-то вроде «Потому что вот Алёшке засадили в (что-то) нож!!!» Позже я ненадолго заснул.
– Он ведь фаталист?
– Скорее – нет. Он говорит: человек – сила. Человек может строить жизнь, изменять её по своему усмотрению. Но не просто так, а при одном условии. Ему нужна вера – поддержка сил зла или добра. Если же человек не верен ни злу, ни добру, то он нейтральный элемент Вселенной, деятельность всей его жизни равна нулю. Сколько кислорода он потребит, столько и выделится, когда он превратится в землю, на которой не будет его человеческого следа, никакого – потому что он материальный субъект, в нём нет идеи, изменяющей материю. [Наверно, так я в 1993 году предвосхитил свои будущие занятия образом Ставрогина.]
– Да, может быть, оно и так.
– Ладно, пойду спать, поздно уже.
Проснулся я так хватаясь за реальность – как тот, кто во сне тонет. Но это был не потоп, а, так сказать, эврика. Ухватив из сна кусок какой-то истины, я бросился записывать его: 12 разделить на 3 или 4 равно 3 или 4!!! Что это такое, я так и не понял. Во сне сие было как «теорема доказана» после сложнейших перипетий в трёхэтажных формулах, а здесь, извините, бессмысленно. Несколько секунд меня ещё не покидало ощущение смысла, ощущение прочных (но скользких!) монолитов реальности сна: 3 или 4, между которыми затесалось наше 12. (Позже, когда я стал уже немного читать, такими монолитами мне казались сны, искажающие и расцвечивающие миры если уж не Вальтера Скотта, «Острова сокровищ» и «Человека-невидимки», то – всё-таки чуть позже – «Преступления и наказания», «Идиота», «Бесов», «Котлована», «Ады-ардора» и даже «Теми и грязи», включающие меня в действие… а моя бедная бытовая жизнь – я уже никуда не стал ходить совсем – их придатком, довеском физических неудобств.) Осознав, что уже вечер, я отправился на кухню.
Тут я наладил магнитофон и, не в силах противостоять накату эмоций, снабдил поглощение пищи такими прыжками, что… соседка, которая привязала наших коров, зашедшая сказать об этом, чуть не помешалась умом… Мне сделалось стыдно, я осел в углу… Она сказала, что родители с братцем уехали на свадьбу некоего Гарика. Было уже, по-моему, семь или восемь, затемнело, и я, по-быстрому задав пойла всей живности, побежал к ней.
Владимир сидел в одиночестве, смотрел на звёздное небо, думал. Закрыл глаза – она, открыл – прямо над головой летел…
Бежал я буквально, постоянно ловя себя на этом и замедляя шаг искусственно. В голове моей всё смешалось, всё вертелось… Наиболее частотный образ – навязчивый, как 25-й кадр рекламы в киноленте – я падаю на колени около ее ног, ее ноги, белое платье кружевное, чёрная грязь, всё кружится – я, что ль, кружу ее, невесту, на руках… Все стрелки, векторы жизни сошлись в одной точке – и плевать мне на Цыгана и Кая, на Жеку, Леночку, сестрёнок и Зама, на собак, луну, сырость, неудобность и незвукоизоляцию – все они будто исчезли, а я — здесь — с ней — сейчас! Я распалился и забредил до того, что хотел ползти на коленях до её дома – чтобы эффектней подползти, как говорится, подкатить…
Я услышал её голос. Потом его. Я едва успел спрыгнуть на обочину моста, в кусты черёмухи.
– …блин, кроссовки эти уродские!
– Я тебе говорил, другие надо было надевать.
– Говорил, а Катька в чём пойдёт?!
– Да ведь тот раз ещё я стельки делал… из тех больших, помнишь?
– Да вот Катька их и выбросила или потеряла, дурища.
– …Может, не пойдём?
– Да ну – дис-кач клё-вай: вау-вау, как говорит Катька.
(Я осознал, что воздух сотрясают удары техномузыки и осеняют вспышки светомузыки – клуб совсем ведь рядом, с моста видно: высится, что твой «Титаник», играя огнями и оглашая гулом, над обрывом с зарослями.)
– В бане, что ль, сидеть опять – всё ж ле-то. Мне надо бы зайти… что-то животик… Вот тут сухо вроде… Ладно, ладно! Ладно – сказала! – я одна…
(Она спустилась, где я; я отодвинулся в самую гущу черёмухи.)
– Эй, Кай, дай платок, что ли…
– Какой ещё платок?
– Свой, не мой же!
– А где он?
– В левом кармане у тебя в куртке!
– И ты хочешь сказать, что моим платком ты будешь…
– Давай, сказала!
– Давай я лучше найду какой-нибудь лопух, моим платком делать это…
– Я уже это, – с особым ударением, – им, – тоже с ударением, – де-ла-ла!
– Когда же?
– Вчера!!! То есть нет – подо-позавчера… Давай же, мать твою за ногу! Я тебе ж его и положила – он ещё ничего!.. Лопухи сырые, холодные, мерзкие…
Представив-почувствовав лопух – зелёный, сочный, мокрый, пахнущий горечью… холодный, шероховатый, с жилками и с прилипшими частицами увядших соцветий, я вдруг по контрасту перескочил в ощущение тёплого и мягкого, вчерашнего… Но тут же мне припомнился странный дискомфорт – уже не где-то внутри всё же немного брезжущий моральный, а как бы физический, хотя переживаемый не только как ощущение, но отчасти вроде и интеллектуально, как некое разочарование – когда лежал на Яночке, было не так удобно, как хотелось, как думал, что будет… (Может быть, частицы меня – в грязи, в зарослях, в лопухах, в обсыпанной черёмухе.) Какой-то обман в этом, как когда смотришь у кого-то на роскошную мягкую мебель, которую долго вожделеют, а заполучив, расхваливают, на какое-нибудь изогнуто-пышное кресло, и думаешь – как удобно в нём сидеть! – а стоит сесть…
Они ушли. Платок я не стал брать на память. Я выкарабкался обратно на мост – они ещё совершали немыслимый переход через болото блестящей жижи. Потом возник ещё какой-то разговор. Яна очень громко засмеялась, выплёвывая: «Да ты ж ещё тут, чудо морское!» Кай серьёзно сказал: «Не могу – штаны новые, белые, ты лучше вон по трубе», и они поспешно скрылись.
…прямо над головой летел огненный шар, оставляя за собой светящийся след. Вскоре он скрылся из виду и неожиданно, со звуком чего-то стремительно сгорающего, упал где-то в лесу, произведя огненное зарево на юге.
Проходя сквозь эту жижу, я услышал из-под моста, из кустов неподражаемый Яхин возглас: «Но-но, но-но – бесо-лимит!», повторяющий висящее в воздухе веселье. Я тоже засмеялся, окликнул его.
– Памаги, вахлак! – отзывался Яха. – Утром… иль ночей, что ль… шёл домой из бани… У моста встречает Иван Петров, говорит: пить будишь? Я и так ель проспался, но сёравно взялси и хрущак залудил. Переклинило – говорю: поздравляю, Иван Петрович! Чуть шаг отшёл, голова замутилась, облевался… Нет, этъ потом, что ль… Сначала затемнело, и я ёбахнулся с бугра… Промежник двух коряжников как-то попал – заклинило… Ток щас вот проснулся… Тут склизкая, а, блядь, руками я, как ни хватай, не могу выползть, вротский чубук!..
Красавец! Оказалось, продрых полночи и сегодня до вечера!
У меня даже почему-то защемило в сердце: вот он, Яха, кому он нужен… Он ренегат и алкоголик, двоечник и «пакостить», но Кай (или Гниль, или Яна) ему руки не подаст. Я полез вниз, цепляясь за молодые вязы, ухватился за прошлогоднюю сухую американку (приняв её, конечно, за прочный побег) … Я покатился по жиже, камням и веткам… Треснулся об дерево, оказавшись лицом к лицу с Яхой. С трудом отогнул ствол вяза, чтобы Яха смог выбраться (поразительно, как он сюда втиснулся), мы обошли внизу и выбрались по трубе.
Выбрались на бугор. Самое время было обожраться.
– Опять обожраться – сёдня опять праздник! – провозгласил Яха.
– Я не пойду, – сказал я и побежал домой.
Объявили его рейс. Слай рассматривал в журнале фото поп-звезды, как она похожа на Яну! Куда ни пойди, куда ни глянь – везде она! Время ушло! Его не вернёшь. Да и вернёшь – пожалеешь.
Высокий мужчина встал с пластикового кресла, поднял с пола тяжёлую спортивную сумку и пошёл, чуть прихрамывая, к выходу. Серые глаза излучали тепло, однако лицо его не вызывало доверия: мощные скулы, покрытые чёрной щетиной, два больших фиолетовых шрама – на щеке и на лбу, посиневшее ухо, чёрные как смоль нечесаные волосы, нависающие на лоб до самых глаз… мешки под глазами, кривая ухмылка… Зубы потемневшие, со сколами, и видно, не все целы. На правой руке татуировка «Прости. 199…».
Медленно, как бы нехотя, он шёл навстречу судьбе.
Я катался по полу, бился лбом… Карябал бритвой по руке, но было больно. Я не мог слушать музыку, не мог есть. Перебрался на кровать, содрал со стены ковёр, разбил лампу, разодрал майку. Я катался по кровати, завёртываясь в ковёр, бился головой в стену, харкался в батарею… Ко сну я отошёл с такой же почти метафизической истиной, с какой недавно вышел из него. Я сочинил, или скорее, вспомнил некий стих (обычно я не помню стихов, даже которые учил наизусть, а тут ещё такой):
Он заворожил, буквально всосал весь мой мозг (хотя тот сам его, по сути, и синтезировал), заставил заснуть…
Владимир заметил, где скрылся космический гость (зарево уже потухло, и стало ужасно темно). «Должно быть рядом упал, – подумал он, – километров семь-восемь».
Разбудил друзей, решили пойти посмотреть…
Проснулся я от самого жестокого удара весны – она била ножом в самое сердце… Хоть двойные рамы были выставлены уже давно, теперь я ощущал всю иллюзорность дома, его стен, его защиты от улицы… Гудела машина, светили фары (приехали родители), заливались соловьи, лягушки, кошки и ещё бог знает кто и что… В окно видимость была прозрачнейшая… Только фиалка в горшке стояла – как и зимой, и летом – одним цветом и одна…
…Да, подумал я, символизм. Ей никогда не прервать, не прорвать тонкой прозрачной плёнки стекла. Никогда не узнает она, что всего метрах в тридцати, за садом, в низине у ручья, у речки, в болотистой кислой земле лопухи разрастаются выше человеческого роста, диаметром в метр, а простая огородная поветель с цветочками-парашютиками вырождается в змееподобное чудовище с бело-фиолетовыми цветками покрупнее тюльпанов…
Родители застали меня дрожащим, босиком на голом полу (палас вынесли мыть), поливающим фиалку…
Проснулся я, ударив ногой по проигрывателю на столе возле кровати. Что-то перемкнуло, и понеслось шипение, а затем уж и напев из Свиридова:
Так оно и было. Только солнца мало. Пространство как бы отступило, просело от снега. Фиалка цвела, рядом с ней рос лук в баночках. Больше ничего и никого не было. Свет был тусклый и сонный – время, наверно, сгущается, как молоко с сахаром, течёт вязко, почти стоит. На столе лежал чистый лист бумаги с буквой Я и тремя точками, а под ним уже исписанные. Я, конечно, посмеялся, что три точки – это и есть мои фиалка и два лука. Всё это неоригинально и скучно, как лук, бумага, я и снег. Ну это ничаво, как писал Лев Толстой. (Кстати, не от него ли, не от Андреева дуба, про который отрывок учат в школе, пошли мои вязы в истории Слая… И фиалка – это тоже замаскированный вяз/дуб?)
Вечером в школе была дискотека, и я всё же не удержался, снарядился и туда поспешил.
Решили пойти посмотреть: такое ведь в жизни не каждый день бывает. Шли по компасу; через пару часов путники увидели впереди свет.
Освещённый огнём силуэт. Рядом полукругом стояли ещё 12 чёрных фигур со сверкающими мечами в руках. Метеорит дымился и светился синеватым, как пламя газа, огнём.
Сознание словно покрыла некая пелена: тело и воля парализованы, остаётся только пассивное созерцание.
До ребят долетали слова незнакомца, произносимые торжественно (наверно, на латыни), от которых по спине бежали мурашки. Несколько раз зловеще сотрясало воздух имя Левиафан.
[Здесь отрывок «Метеорит», как и положено отрывку, обрывается. Далее должен был следовать не очень мягкий экшн (а вообще, «Метеорит», конечно же, психологический и мистический триллер). Должно было быть и «неприличие» – жертвоприношение с элементами садистского лесбийства: девушки со здоровенными пластмассовыми фаллосами (фиолетово-синими или индиго) массово насилуют девственницу – неприлично хорошенькую, пухленькую нимфеточку… А наши герои смотрят… Но потом они опомнились – странная мистическая пелена спала – и спасли наш мир от вселенской катастрофы… (Так как «Метеорит» кончился, то теперь в виде него будет фигурировать тот же «Дневник», только под заголовком «Метеорит»; я думаю, не каждый даже заметит такую малость.)]
По дороге от дома до школы (см. «Темь и грязь»), проходя мимо памятника солдату (см. «Черти на трассе»), я увидел ещё две тёмные фигуры. Я приближался, огибая полукругом оградку памятника – это были Яна и Кай, они целовались – как в фильмах камера кружится вокруг влюблённых – я косился, не мог оторваться от них. Потом я написал стих:
Когда подходишь к светящимся в темноте окнам школы, к собравшимся на пороге «браткам», чувствуешь себя личностью, сам за себя отвечаешь. Я поздоровался со всеми благополучно и примостился курить. Меня вдруг обступили Жека и так называемый Папаша, взяли под руки, одновременно пинком выбив из-под ног бетон и лёд порожка.
– Пойдём-ка, поговорим. Э, Краба, хватай Перекуса!
Они тащили меня за угол, где окно кабинета директора, но чуть подальше ничего не видно.
– Жизнь, наверно, у тебя слишком уж стала хорошая.
– Да, а погода-то!
– Да ты, шершень, ещё смеёшься! Странный ты, Лёня, человек. Ну ничего, мы тебя щас исправим… Спина-то кривая поди?
– Сколько на раскладушках ни спать.
– Щас мы тебя по стенке выровняем…
Владимир перекрестился, прошептав: «Господи, сохрани нас, помоги нам…» Руслан хихикнул, но тут же, осознав всё, что происходило у них на глазах, заплакал…
– Да чё ты с ним базаришь?! – Папаша, как и П-ов, был натуральный садист. – А ну, к стенке, блядь, задрот ишачий!
Он заехал мне коленом в живот. Я согнулся, сел. Они врезали по пинку по почкам.
– Тащи Перекуса, я ему в рот нассу! – Папаша был пьян, красен, глаза навыкате, пустые. Он, судя по всему, расстёгивал ширинку.
– На колени его, дай я, что ль, в душу ему въебу!
– Э, кто-й-то идёт! Директор! Кенарь!
Медленно, как бы нехотя, он шёл навстречу судьбе. Тяжело отрывая от мраморного пола ноги в кирзовых сапогах, он опускал их с грохотом. Вокруг шныряли люди… Масса людей! Много людей! С чемоданами, сумками, колясками, газетами… Спешили, опаздывали, уезжали, прощались, целовались, встречались… Гул и суета…
И вдруг – крик…
– Э, кто-й-то идёт! Директор!
– Подымайся, паскуда! Этого тоже.
Директор (Кенарь) шёл не спеша.
– Что это вы тут, ребята? Опять туалет нашли у моего окна? Пойдём, Алексей…
…мне нужно с тобой поговорить.
(Он взял меня под…)
(…руку и повёл с собой).
Я молчал.
– Ты с ними не связывался бы…
– Я?! – даже остановился.
– Ты, говорят, куришь…
– Я? Нет, сроду никогда.
– Ну смотри, а то уж три выговора: окно [разбил] и пьянка – раз, матерился пьяный – два, спаивал несовершеннолетних с Яшкой, потом, гм, как бы сказать…
– Валялся на полу с тем же Яхой, под ёлкой, и хватал хороводных девок за ноги, особенно Ленку! – я сам не ожидал от себя такой тирады, словно из своего произведения.
– Ну аттестат тебе получать, не мне. Хоть ты и отличник, и сочинения такие пишешь, и сочиняешь там ещё… Только вы, отличники, люди такие…
И он ушёл.
И он ушёл.
Я встретил Яху, он был уже вдатый.
– Надо бы выпить, – категорично.
– А есть чё?! – Яха весь аж зарделся.
Втроём с ним и с Перекусом мы облазили всё село: у кого деньги спрашивали, у кого самогон, но всё напрасно. Замёрзшие, мы возвращались к школе ни с чем.
– Щас дискач уж кончится!..
– О, вахлак, щас можеть даже… Поздно, правда…
Яха повёл нас к своему сослуживцу, скотнику Салыге, домой. Было несколько стыдно, но выпить, выпить – это уж было дело принципа.
Яхе открыла жена. «Я щас», – сказал он и исчез.
Высунулся: «Патошный будишь? А ты?»
В доме было холодно, Салыга лежал на полуразвалившемся диване в фуфайке и валенках. Трое маленьких детей, тоже укутанные и закрытые грязным и дырявым ватным одеялом, смотрели «Спокойной ночи…» по блёклому чёрно-белому телевизору. Посуда вся с застывшей грязью, в одной чашке я явственно увидел давно засохшие, заклиневшие макароны-ракушки, покрытые какой-то чёрно-зелёной гадостью. По столу раскрошен хлеб, а ещё сахар, лежит нож, немного сахара осталось ещё в углах мешочка, капли воды по столешнице и полу – я, как Шерлок Холмс, сразу понял: только недавно детишки ели хлеб с сахаром – нужно спрыснуть отрезанный во всю ширину буханки ломоть чёрного хлеба изо рта и обсыпать песком – в детстве и меня частенько кормили именно этим, считалось почему-то чуть не изысканным лакомством! Противно-липковатый, мелко-ноздрятый – но в принципе довольно вкусно – и хрустишь, как… Как эта девочка – она всё же вышла, дожёвывая – был прав! – нерешительно протиснулась мимо нас на кухню, залезла на табурет, чтоб взять из хлебницы оставшуюся невкусную-зажаренную горбушку, дальше таким же макаром к крану с водой, стеснительно-беззвучно тьфукнула, а после на стол за крохами сахара… Мы, дабы не стеснять семейство, вышли в коридор. Яха зачерпнул ледяной воды из оцинкованного ведра. Сэм был свежак: тёплый, кислый, нестерпимо едкий, со вкусом земли (наверно, он всё же свекольный – что, кстати, ненамного лучше – но ароматизирован, так сказать, для комплекции ещё и патокой); вода с льдинками, хлеб как камень – нам дали иной, какой-то старый и холодный. Всё это стало колом в горле, я едва смог продыхнуть и едва не облевался. Яха пил уже вторую – правда, морщился. Салыга – нет. Перекус после первой отказался и даже ушёл. Я продавил ещё две.
– Есть самосад? – спросил Яха.
– Какой тут сад – остатки, бодулыжки от табака…
Мы и это употребили и вернулись в школу. Все уже расходились.
Я заподозрил, что у Яны с Каем нелады, и поплёлся за её округлыми бёдрами в трико в спортзал.
И вдруг – крик.
– Слай! Сла-а-а-ай!
Все обернулись, замерли. Мужчина остановился, поправил рукой сползшие на глаза волосы и посмотрел наверх. Она.
…в трико в спортзал. Было ещё рано (всех разогнали из-за какой-то драки). В спортзале уже лупили в футбол, выпивали. В тренажёрном зале качались. Откуда-то появился пьяный Зам с Фомой-полутрупом в полушубке с поллитром.
– Вит-тёк, Р-рая-Рая, как тут хар-рош-шо! – лепетал красный, как баскетбольный мяч, Зам. – «Сынок, это море…» – «Иде-э?!» – взвизгивал он, неистово копаясь в своих больших глазах.
– Зям, нас-сыпай, сог’геешься.
В его сердце впился нож – по самую рукоять.
Она летела, как на крыльях, спустившись с высоты – и бросилась в его объятья. Прижалась лицом к его колючей щеке, почувствовав крупную горячую слезу.
Мы неспешно пили в качалке. Яна, чтобы отделаться от Кая, растелешилась, провозгласив, что отныне будет заниматься спортом. На новом мате отжималась учительница О. Е., выставив свой обширный зад в спортивных бриджах. По бокам её отжимались два матёрых самца, расставляя ноги на её ноги и по временам чуть ли не залезая на тридцатилетнюю спортсменку-феминистку.
Когда Яна выставила свой, они переметнулись к ней, и началась такая гадость, что Кай даже ушёл на футбол.
– Я тебя люблю, Слай, – задыхаясь проговорила она, снова припав губами к его чёрной щетине, – прости меня, Слай… Ты мне нужен…
Они ей помогали отжиматься, поддерживали, придерживали, потом стали качать живот – держали ноги, потом вис на перекладине – поднимали ноги… Как только допили самогон, я побежал домой, проклиная всех и вся…
Вот оно, негативное воздействие средств массовой информации, думал я, понятие «дедовщина» перекочевало из них (или из-за них) в мозги к Папаше, П-ву и Крабу! Они знают, что и как им надо делать, и делают. В армии тебе хоть лет 18—19, а тут – то же самое в школе, лет с 11!!!
Я остановился помочиться, взглянул было на луну, но она стала так подтаивать, расплываться, расширяться и кружиться, что я едва не упал. Рефлекторно закрыв глаза, я сразу вернул себе опору. Как же неприятно, подумал я. Человек возникает из ничего, из какого-то сцепления атомов, потом он ходит-ходит, его пинают-пинают, и он разлагается на какие-то атомы. Это, конечно, несколько упрощённая схема: она не учитывает, так сказать, души. Душа, наверно, тоже возникает, развивается и разлагается на специальные атомы… под действием страстей и…
Размышляя так, я поскользнулся, распластался (прямо около своего дома) и начал блевать…
– Прости меня, Слай… Ты мне нужен… Мир соткан… из подлецов… А ты… Ты не хотел, я знаю!.. Я сама виновата… Даже не знаю, как это могло… произойти… – захлёбываясь слезами, она вытирала редкие крупные его слёзы. – Тогда с тобой… в тот вечер… я познала любовь… Многие говорят, что это низко, мерзко… Знаю… но лучшего – не было… Я страдала… А ты? Ты страдал до этого, потом… в тюрьме! Слай, скажи хоть слово… мне…
Был день рожденья Перекуса, он обещался приехать (из города) и обещал, что мы с ним и ещё с Замом и Яхой покуролесим у него, и в том числе, конечно, обязательно обарахтаем.
У хатки Зама. Вышли покурить Рома П. и тоже только приехавший Цыган.
– Ну что, Ром, как учёба?
– Да знаешь, Роман, бля… Одно слово – роман! «Санта-Барбара»! Мисягина, говорят, от меня беременна… Даже сама уже говорит. Дура-а! Я уж и там бабу нашёл крутую – на BMW ездит; жу-жу только для деревни машина. Скоро ноль-девятую куплю себе, хотя, может, и женюсь даже… – потирает руки, сплёвывая сквозь зубы. – Отстой!
– Ну, молодец, Ром. Пусть теперь деревенских залуп пососёт, пока не опоросится!
– Рая-Рая! Свинка, х… соси! «А наш бельчак в дупель орешки грызёть» – как писал Сибаба… в школе в сочинении – сочинитель, фак, как Перекусов сосед! – выскочил, выставив свои глазищи-зубищи, сам Зам. Но на него тоже немного обратили внимания.
– А Януха-то, говорят, тоже того…
– Чтоб она – да не может быть.
– А Кай-то её навещает – на мотоциклах, Витёк! И охота ему катать по 30 кэмэ – туда-обратно!
– А он её того, можть… Или с презером…
Цыган резко тсыкнул и судорожно отшвырнул бычок.
Вышла Яна.
– Куришь?!
– Я не курю, я просто так… Голова болит, да ещё этот ублюдок на нервы действует.
– Прости меня, Яна… Прости… Я не человек, я чудовище… Я не могу так… Я хотел повеситься… но… смешно и страшно – надеялся встретить тебя… Я тебя люблю, Яна… Янка… Я тебя недостоин. Прощай.
– Нет! Нет, нет, я не могу без тебя. Я тебя люблю, Слай, люблю по-настоящему…
– «По-настоящему»… По-настоящему, Яна, это я! Яна – это я. Ты для меня – всё. Я тебя любил всегда – так, как мог… Сейчас – больше жизни. Люблю тебя, только тебя, моя Яночка!
Ещё кто-то вывалился.
– А вот и он! Эээ! Витёк, чаво ты?! Опять салатом кидался – ты уже запарил! Пойдём, я тебя помою в колодце…
Он повёл Яху, все наблюдали.
– Держись, Витёк, за столб, я достану воды! – орал Змей.
Яха весь вихлялся, перегибался и пританцовывал, но всё же кое-как состыковался со столбом колодца. Змей достал бадью, напился и стал ладонью черпать воду, забрызгивая ей Яхины джинсы.
– Так ты будишь… сто лет!.. – декламировал Яха. – Дай по-кажу!..
Он вдруг схватил бадью и вылил на Зама. Все удохли. Яна сказала: «Дурачьё, я руку хотела помыть – куревом воняет», и зашла.
А я в это время был дома и собирался идти к Перекусу. Я взял с собой Сержа и полуторалитровую бутылочку вишнёвого вина – специально для именинника.
Грязь была как никогда и ещё кружился снег. Бабка Перекса повторила, что «его уж с вечеру нету» (!). Мы подумали, что он у Ленки Курагиной (они в последнее время сдружились необычайно), и попёрлись туда. Чуть ли не из каждого двора выскакивали собаки (словно расплодились откуда-то!), но братец их не боялся: как только кидалась какая-нибудь овчарка – он кидался на неё и страшно орал. Собаки исчезали безвозвратно (как и Перекус, так его перетак!).
Потом мы пошли к Заму. На мосту вообще был потоп – как будто в его центре взорвалась бомба, а потом воронку залили кефиром, только чёрным. Да-да, слякоть, эта масса, была точь-в-точь как кефир – так её размесили… Я это знал наощупь – была абсолютная чернь. Последний фонарь, освещавший в 1-й главе мой сад, потух или разбился. Мы шли…
Я вспоминал, что когда у нашего дома не было ещё терраски, а был крылец, я, выйдя на него, собираясь в школу, видел, как из своего дома на другом берегу выходит Зам – расстояние большое, весь обзор скрыт зарослями у речки или домами, но всё-таки был какой-то немыслимо маленький зазор, появляющийся при определённом градусе зрения… и я видел только притолоку низенькой двери Зама…
Пока всё это мне представлялось, мы упёрлись прямо в эту самую притолоку – она была на уровне глаз, а чтобы постучать в дверь, надо было нагибаться… Братец «стукнул» пинком…
В доме явно кто-то был, кто-то смеялся, и в чулане вроде бы горел свет, но окна были плотно занавешены (недавно, видно, постирали занавески к Пасхе, завесив окна покрывалами и тряпками). Опять стучим.
Я пошёл было стучать в окошко, но осёкся – в узкую щёлку между занавесой и рамой я узрил Янку. Она стояла (радостная) в тускло освещённом проёме чуланной двери и держала пальчиками за хвост мыша.
Он нежно (sic!) расцеловал её, взял на руки и сказал: «Мы больше не расстанемся ни на миг».
Вдруг я понял, что это не мышь, а Tampax. Я сказал братцу: «Иди обойди – может, они в хатке» (благо он из-за своих интенсивных пинков в дверь не заметил, что я не стучал). Я припал к окну. Никого не было, только тускловатый слабоваттный свет из чулана. Когда тени шевельнулись, я их различил: Яна приседала, а рука Джилли (сестры Зама) подала ей мышь. У меня захватило дыхание и потемнело в глазах. Яна – Я-на – Я-на, опять она! Сестрёнка Зама помогла ей с тампоном (видимо, Яна первый раз их видела). Они вышли оправляясь, случайно столкнулись в проёме, Джилли шутливо сзади шлёпнула Яну: ничего, мол, ощущения? Та прыснула, как малолетка (вообще-то, что-то для неё новенькое – видно, в городе набралась) бросилась за Джилли и довольно жёстко нахлестала той по лосинам.
Вышли в сени – я услышал их голоса. Яна смеялась.
– О! Накраситься забыла. У тебя какая помада, Джиль? Не знаю такую – мажется?
– Не, импортная, так пахнет прикольно.
– Что-то не верю…
– А ты попробуй: покрась и на руку – будет отпечаток или нет.
Они зашли обратно, включили свет. Яна красила губы у зеркальца, сзади прыгала длинненькая Джилли. (Доросла, блин!) Я уже, можно сказать, читал по губам:
– Пробуй.
– Да не буду я пробовать. Пошли, выключай.
Они двинулись к двери, но как-то столкнулись.
– Я-то забыла! – опомнилась Джилли. – А ты пока попроб…
Яна целует её – три умелых движения нижней губы.
Свет погас…
Мать постарела…
Свет погас, но они вышли.
– Ты «Имануэль» читала?
– «Эмманюэль»?
– Ну, у меня валяется… Да тебе, по-моему, тоже Рома давал? Читать – как думаешь? Говорит…
– Не, Джиль, не читай – не поймёшь – ты ж дубовая!
– Я три страницы прочитала – ничё не по…
Я побежал. Сзади дома, на пороге хатки, тоже подсвеченный из двери, стоял Перекус и разговаривал с Сержем.
– А вот и сосед, – сказал он, а потом мялся: ты, сосед, конечно, извини, ну тут мы, так сказать… тут так вышло… тут вот Гниль приехал, Кай приехал, Янка приехала, Рома П. приехал… Джилли моя…
Я тоже мялся: зайти-то охота, тем более Яна. Тут выскочил из хатки Гонилой, пьяный. Раскачиваясь в разные стороны, растопыривая крылья как самолёт, он налетел на меня и – со всего размаху заехал мне кулачищем по скуле. Мисягина, Джилли и даже отчасти и Яна стали его «унимать» (в кавычках потому, что он, конечно, симулировал и пьянство, и буйство). Я вдруг негромко, но твёрдо сказал «убью» и медленно, но верно вытащил из земли подпиравший стенку хатки железный телячий кол. Мои глаза нечаянно налетели на расширенные карие яблочки Яны: в них читался смертный ужас…
«И тебя», – еле сказал я, сам не ожидая этого. Яна сморщила лицо, как ребёнок, ждущий, бедненький, что его сейчас хлопнут по лицу.
Мать сильно постарела, поседела, выплакала глаза.
На улице была непроходимая грязь.
Мать, одетая в старую фуфайку и резиновые сапоги, развешивала у дома бельё. Вдруг – шаги по грязи, резко кто-то ступает – брызги летят, сын так ходит.
Да не один – с девчонкой на руках!
Мать так и обмерла.
– Славик!
А Слаем звала его супруга.
[Здесь кончается «Настоящая любовь», и мы, дабы не нарушать сложившуюся композицию, будем давать под видом «Настоящей любви» отрывочек из романа «Полночь-2», который я пытался писать в 94 году как продолжение бестселлера «Полночь» Д. Кунца.]
«И тебя», – еле сказал я…
Высунулся Кай.
– А тебя я щас убью! – заорал я и кинулся к нему. К счастью, я сам уже вовсю смеялся над своей последней репликой и уже не стал бы никого убивать, но твёрдо решил отдубасить…
Меня хватала Джилли, умоляла Ленка и оттаскивали братец и Перекус.
Мы уж было ушли, как прибежала Маринка, жена Яхи (они с ней жили прямо по соседству с Замом, у них и был колодец, кстати).
– Зам, глянь, чё творит: с избы верх снимает! Пришёл от вас поддатый, обиженный: они, говорит, меня не любят и не уважают. Включил видак, потом говорит: Звёздочка как моя? Я говорю: да болеет она, сам же знаешь. А он пошёл во двор и приходит прям с кобылой. Иди, говорит, Звёздочка, видак посмотрим. Ну и ну, говорит – и тянет. Я и так и сяк, а он говорит: убью. И завёл!
Яна вдруг испустила истерический издевательский хохоток. А жена Яхи заплакала.
Скотт лежал на кровати в своей комнате. Он всё чаще не утруждал себя раздеванием – спал в одежде. Ноги его удобно устроились на спинке кровати. Любимые чёрные джинсы не позволяли видеть их в темноте.
– Я говорю: ребёнок же тут. А он: на х…, говорит, он нужён, я его выкину, и хватает… Спасибо, мать быстро пришла и забрала Илюшку – он нас всех вытолкнул на улицу, прямо в грязь, а потом стал всё выбрасывать из двери на дорогу – вон, глянь, подушка валяется, а в оградке кастрюля… Сам закрылся и, с лошадью обнявшись, на диване лежит…
Все удыхали. Мне было не особо весело, я побрёл домой, вспоминая Калигулу…
На другой день скула болела невыносимо, даже припухла. Я поехал фотографироваться на паспорт (давно уж надо было его получить) – в таком виде я и изображён… Но это, можно сказать, только цветочки…