В этот долгожданный и торжественный день не сказать, что с утра, но уже с обеда над школой развевался российский триколорный флаг – да плюс ещё с зелёной лентой с надписью трафаретом: «RUSSIAN DISNEYLAND».
Ровно без пяти восемь вечера двери заведения широко распахнулись и приветливый официант Бадор в своём лучшем кремовом костюме, с какой-то несуразной пластмассовой розочкой в кармашке (от венка, что ли?), очень похожий за счёт всего этого на Амаяка Акопяна, слегка кланяясь, запустил внутрь Гана, Серёжку, Швырка и ещё нескольких особо ставоранных и настырных гостей.
Внутри по бокам дверей, возле раздевалок, стояли господа Губов-Шлёпин и Папаша-Красный, не сильно пьяные, но явно поддатые и очень явно в надежде ещё, и что самое интересное, тоже обряженные – в какую-то не понять откуда у них взявшуюся застиранную до неприличия солдатскую форму, с ещё более несуразными розанчиками в петлицах и с ещё куда более несуразными серьезными выражениями на их грубоватых и видавших многие «и не такие» виды лицах. Единственное, что было вполне органичным, ожидаемым и оправданным всеми законами жанра, так это то, что в руках они сжимали резиновые шланги от топливных насосов (с железными гайками на концах) и использовать их, судя по лицам и наряду, намеревались явно не по назначению.
Школьный коридор преобразился: в центре его был устроен «стол №1» – всё честь по чести – с предписанной инструкцией Морозова ложей для почётных гостей и с развешанными поблизости на стенах портретами тех же многогрешных персон.
Портреты, правда, были выполнены от руки со своих же фото и – на что уж попенял Леонид – из-за поспешности весьма небрежно. Он специально заказал рисунки, а не фото: во-первых, конечно, так задание было более трудоёмким, а во-вторых, так сказать, просвещение в массы. Помимо плетения С-ор ещё увлекался рисованием с фотографи (е) й, на создание сей продукции за мзду завёл на селе монополию, но рисованные портреты почему-то не пользовались спросом, хоть даже их и выжги на доске – все почему-то просили лучше сделать им «романтику, и чтобы один-в-один»: копия какой-то зековской поделки, где неоромантический герой обнимает несуразно грудастую подругу с ещё паче несуразной при такой комплекции узкой талией, утянутой широким ремнём (что вредно уж, наверно, по медицинским показателям), сверху светит месяц, а вокруг понатыкана всяческая атрибутика привольной жизти: легковая машина, какая-то «шаха», пистолет, нож, бутылка со стаканом, и сердечко со стрелой – большего нельзя и желать.
Этот вопрос Морозов-старший курировал лично, и всё держалось в тайне – дабы ни в коем разе не допустить проникновения заветных орнаментально-монументальных мотивов в образы наших былинных героев.
Большинство персонажей, как ни старался художник придать им вменяемый, неокарикатуренный облик, выглядели, прямо скажем, так же как в жизни, и даже ещё приличней. Себя Ган очень скромно из пантеона исключил, поскольку портрет ему не понравился. Не то чтобы он отделял себя от всех (наоборот, он чувствовал свою причастность к этому месту и времени, к этим «действующим лицам» – «здесь всё моё, и я отсюда родом» – хотя какую-то странную, как и ту же, например, непонятную симпатию к Яхе, который в младших классах его мучил), скорее, выделял (для примера: даже здороваясь за руку, на подсознательном, чуть не биологическом уровне Леонид чувствовал некую чужеродность своей правильно-пропорциональной тонкокостной длиннопалой светлой кисти в здоровой, красной, неуклюже-толстоватой, мозолистой и грязной лапище какого-нибудь Папаши или вечно потной лапе Яхи, на которой, когда как-то привёл случай её рассмотреть вблизи, вместо привычного сетчатого безумия были увидены три коротких, прямых, почти пунктирных линии – «И это всё!», и чувствовал, что они тоже чувствуют…). Серж и Белохлебов были похожи своей напусконой серьёзностью, Мирза зубаст, чёрно-бело красен и старательно – хоть и на рисунке! – веснушчат, глазаст, Сажечка, Яха, Шлёпин и Папаша тоже красны, некоторые веснушчаты, глаза навыкате, Яха необычайно серьёзен, от чего в его физиономии проступило нечто от баранчика, Суся блистал своей знаменитой «железной губой», а Швырочек, он и есть Шывырочек…
Ложа же представляла собой два сдвинутых дивана из учительской, задрапированных какими-то узорно-красивыми и, видно, довольно дорогими покрывалами-коврами. На полу между диваном и столом располагался ещё более хороший ковёр – как бы настоящей восточной расцветки и выделки – мечта каждого мало-мальски зажиточного обывателя времён застоя – нетрудно было догадаться, что Бадор решился принести его в жертву своему возвышенному служению. Были здесь и плетенья на стенах (раньше, два года назад, они были на каждом окне и каждом промежутке между окнами, но год назад, при вошедшем в силу Кенаре, внезапно исчезли). Стол также был сервирован интересной посудой; ножи, вилки и бокалы, которые сразу кинулся проверять Морозов, были разложены и расставлены идеально по правилам журнала, по коему супружница-энтузиастка преподаёт домоводство (!); только бутылки, чтоб не бегать, стояли по-простому прямо на столе – пять бутылок красного вина, три бутылки водки, и даже плоско-пузатая бутылка ликёра «Амаретто», вокруг традиционные нарезки из колбасы и сыра, порезанные тоже фрукты, пирожные и конфеты – чтоб такого понакупить, надо полгорода исколесить! (или полгода!).
В углу у сцены притулились и два стола простых, уставленных обычными стакашками и кружками, а также подобие буфета или бара – парта, в и на коей составлены бутыли-баклажки мутноватой жидкости, не исключено, что бражки. Ещё были тут, конечно, трёхлитровые банки с огурцами и помидорами, несколько буханок хлеба и какие-то консервы – в общем, жить можно, и даже вполне себе с беспечностью бабочки-бражника.
В восемь часов Морозовы услышали рычание «Камаза» у школы. Ган, а за ним и все поспешили на порог приветствовать почётного гостя.
Видно, немного потрудившись, гости въехали на машине на бетонный школьный порог. Главный сошёл прямо как по трапу.
– «В порт, горящий, как расплавленное лето, – декламировал Леонид практически единственное стихотворение, которое он выучил наизусть за всё своё обучение в школе, – разворачиваясь, входил „Товарищ Теодор Нетте“. Это он, я узнаю его…» – Никто, само собой, ничего не понял, и он тихо прибавил: – Дядь Лёнь, митинг-то несанкционированный, не надо бы привлекать внимание.
– Не надоть, так не надоть, – покачал, однако, и повертел головой фермер, – Са-а-ашк!
Из кабины высунулась детская ссохшаяся башка Сажечки.
– Отгонишь машину домой, а сам обратно сюда. И по-пырому!
Привычный к расторопности Сажечка, страдалец, который уж было почти слез с доступной далеко не каждому высоты камазовской кабины, устремившись к стоявшему при дверях гостеприимному С-ору – с каким-то хлебцем, солонкой, длиннющим рушником из какой-то школьной занавески и налитыми всклянь, приветливо подрагивающими (от ветра наверно) стопариками – замер на месте, как-то дёргаясь вперёд-назад, как бы прокручиваясь вхолостую, как при сбое программы, потом плюнул и полез назад, запнулся и – всё же опять вниз!..
– Oh please, pardon me, my dears-bears!.. – залепетал Морозов картинно, изображая какие-то приличествующие случаю великосветские манеры и словеса, и не забывая юродствовать, эгоистично-одиноко доставляя эстетическое удовольствие себе самому. – That is my boy; he does not makes problem to you! Hey, couch, kalech, can you can drive this… machine?
– Й-а… – чем-то будто подавился хлебосольный учитель, увидев, что худосочный помощник всё же слез полностью, – я… Ай донт кноу…
– Come on rapidly! And put off this kulich!
Учитель затрясся совсем внятно, сделал шаг вперёд, потом вроде назад, потом опять зачем-то вперёд… и конечно же, поскользнулся, и загремел по бетону порога подносом, стеклом, хлебом, костюмом и своими костьми. И по-над ним – смехом иностранных гостей.
– Чё это он, глянь-ка, вырабатывает?.. – недоумевал фермер, пожимая плечами, ежась от попавшей за шиворот капли, упавшей с крыши.
– Мой шофёр вызвался отогнать машину, – перевёл Леонид Морозов Белохлебову, – а вы уж заходите, пожалте…
– Шофёр?! – загоготал фермер, всё по-своему щурясь, – Sacha l’esprit profound! Зер гут, оченно с вас любезно. Ну, шнель же, швайн!
Морозов по-французски не понимал, и подозревал, что и Белохлебов не понимает, а только выучил откуда-то пару фраз, и, так сказать, эпатирует ими к месту и не к месту непросвещённый наш ротозявый народ, добавляя уж неуместные расхожие немецкие, но был рад, что игра продолжается.
Меж тем, пока все курили на пороге, Бадор приближался к машине, согбенно и трясясь, и, как любезно комментировал Белохлебов, «поджав хвост – гля, как щенок, карлик-то породы такой, японской-то тоже, чешуа-чешуа называется (Ган и Серёжка удохли) – к полцентнеровому кобелю!»
– О, пока мы беседовали, Сашка куда-то убёг, – сказал фермер с прищуром-подмигиванием, что братья, хорошо знавшие нрав дяди Лёни, расценили как признак очередного затеянного уже акта атитекторства.
Учитель нехотя полез по лестнице «Камаза». Как только он открыл дверь, растворяемую ещё и ветром, отчего он вообще как-то полуповис над пустотой, и толкнувшись ногами, как «лягущачими лапками» (Белохлебов опять), сделал финальный рывок наверх, в кабину – оттуда ему в пачку треснула «боксёрская перчатка» – промасленная ватная рукавица, коей орудовал Сажечка, незаметно для большинства публики забравшийся обратно в машину через вторую дверь и притаившийся до поры, лёжа на сиденье.
Все снова ржали, тут было народу уже все, кто был.
Пока учитель вставал и разминался, как на грех покряхтывая и ворча что-то в усы, Сажечка вновь начал слезать с высоты…
Только спустя с четверть часа все успокоились (ещё долго грязно-чёрная личина «фокусника», причём как она сама, так и данное Белохлебовым ея обладателю наименование «Робинзон Куржо», надрывали животы и слезили глаза), и степенно стали заходить в школу.
– А ты-то, Сашк, что слез?! – вдруг резко обернулся к непутёвому подчинённому главный фермер, простовато, как бы и не наигранно удивившись.
Сажечка, доселе крепившийся – давясь и сдерживаясь, закатывая глаза и затыкая себе рот кулаком – боясь вскоре сам стать посмешищем, «не позволял себе угорать наперёд», – вдруг зачал как-то кхякать и всхлипывать, всё громче и громче, всё дебильней… – пока вообще не зашёлся до того, что скрючившись повалился у раздевалки на пол, рыдая и сотрясаясь – и по-видимому, только выдыхая и совсем ничего не вдыхая, отчего сильно краснея – и приговаривая что-то наподобие: «Ишь, кур-куль, ча-во за-ахотел! Ма-ашшину ему… Тоже мне шофер! Ишь лезет!.. ак-кхя-гхя!», являлся в таком виде минут десять, без преувеличения.
Ему никто даже не стал ни помогать, ни смеяться над ним.
Потом он встал и шибко поскакал исполнять. Обернулся буквально за то же время, вернувшись с бравым рапортом: «Белохлебов скажет – в колодец прыгну!», который, кстати, выпивая в течение праздничного вечера, повторял очень навязчиво, с каждым стаканом всё с более тягостными интонациями.