Дом Коновалова был деревянный (что значит: другая деревня!) и порядком развалившийся и располагался на отшибе, на бугре, заросшем американкой, полынью и репейником, теперь являвших собой сухой бадорник. У дома стоял Сажечкин трактор, весь в грязи, как перекрашенный или вообще сделанный из земли. Дверь трактора, как и дверь дома, была открыта, а сам он стоял буквально въехав в то, что когда-то было крыльцом. Остался один столбик и кое-как держащаяся на нём покосившаяся крыша, перила и пол частично отсутствовали, а частью присутствовали под колёсами трактора.

Фермера вылезли из машины и поспешили в избу. В сенях, конечно, был жуткий беспорядок, хлам и грязь, выразительно пахло дрожжами, сивухой и блевотиной. «Карты-картишки, всё с вами ясно!..» – пропел Белохлебов, несколько замешкавшись перед избяной дверью, словно предвкушая. Серёга тоже предвкушал уже представление в стиле «Дядь Лёнь, прости!» и даже невольно представлял, как вечером будет пересказывать брату и бабушке.

И вот зашли: на полу валялся Генурки, свернувшись в клубочек, или как рапортует Белохлебов, «в согнутом состоянни», на его ногах в промасленных оборваных штанах и чудо-носках, дырявых до степени условности самого своего наименования, лежала маленькая дурная голова Сажечки, ноги же последнего были в сапожищах, облепленных засохшей грязью.

Полы и даже стены были истисованы грязными сапогами. Полураздолбанный Генуркин кассетник стоял под столом, включенный в сеть, и щёлкал забытой на перемотке кассетой. В чулане Серёга обнаружил самогонный аппарат в действии.

Белохлебов обошёл спящих и, неспешно приноравливаясь и представления ради сделав ложную разбежку, с выкриком «Одиннадцатиметровый! Двенадцатичасовой!» выписал Генурки по откляченному месту классического пенчера. «Не хуже вчерашнего», – отметил про себя Серж.

Генурки дёрнулся и замямлил во сне. Белохлебов схватил Сажечку, приподнял и тряхонул его. Весь красный и опухший, тот открыл глаза, пустовато таращась, видимо, пытаясь понять, кто он, где и кто перед ним.

– Лёнька… – голос его звучал издалека.

– Я те, сука, дам Лёнька!

Фермер швырнул помощника в чулан – так, что он загремел там в какую-то посуду. Принялся трясти второго.

– Генурки! Вставай, мой золотой!

Веки разлепились, глаза были ещё более красные, взгляд был ещё более нездешний и равнодушный.

Белохлебов, улыбаясь, бережно приподнял голову младшего помощника, приблизил к себе.

– Это ты, Ген?

– Вя…

– Ты, – констатировал Белохлебов, а потом, театрально сменив тон, будто бы с великим сожалением спросил: – Нажрался?

Совсем неожиданным было то, что Генурки в этот момент как-то вырвался, вскочил и, сильно ударив кулаком себя в грудь, заорал:

– Нажрался!!!

– Нет, какая наглость! – Начальник таким же способом отправил в чулан и Генурки. – Герой мне нашёлся! Марат Казей! Олег Кошевой! Повесть о Зое и Шуре! Как будто его фашисты допрашивают, фетишисты, а он: я! Щенок пузатый! Крыса чахлая! Я за тобой прибасать не буду!

– Давай прибаснём!.. – эхом отозвался из чулана Сажечка.

Белохлебов отщёлкнул кнопку магнитофона, выдернул его из розетки и бережно убрал на место.

Когда он заглянул в чулан, то прямо обомлел: на вёдрах и бачках полулежали оба помощника с полными стаканами в руках! Более того, не обращая никакого внимания на хозяина, они чокнулись и, трясясь, морщась и обливаясь, протянули прямо у него на глазах по целому губастому стаканищу первача!!

Белохлебов нашёл выключатель и включил свет в чулане, но он не загорелся, показал пистолет, снял его с предохранителя… Знакомый звук всё же привлёк рассеянное внимание пьяных. Они сразу вскочили (как им казалось), а на смом деле не сразу: довольно ещё покуртыхались, пытаясь устоять на расслабленных ногах, но всё же встали, порядком напуганные, и когда им уступили дорогу, вышли на свет божий.

Белохлебов схватил Генурки в охапку и, приставив пистолет, поволок из избы. Поставил к стенке, отошёл, целясь. Видно было, что герою всё равно – ему и так так плохо (или вместе с тем и хорошо), что наверно всё одно… Только хотел выстрелить, как тот упал – прямо как был плашмя, прям лицом в грязищу. Тут фермер попросил третьего помощника, «неофициального, но самого вменяемого», принёсти из сеней бутылку с олифой, старую и всю в пыли, уж давно замеченную его прапорским хозяйственым глазом: как-то он уж выспрашивал у Сержа: «Гля, олифу-то наверно надо забрать?..», на что получил ответ: «Да накой она тебе, дядь Лёнь? – она уж столетняя!» (а про себя: мелочен как Кенарь!), и, видно, напрасно: теперь и сгодилась! Повесил её на проволоке за край крыши, а Генурки поставил-прислонил так, что бутылка оказалась как раз над его головой. Отошёл.

– Прощай, друг Генурки… – тихо молвил Белохлебов.

На сей раз, когда опохмелка, видно, достигла души, жертва грохнулась на колени – опять в самую жижу.

– Дядь Лёнь, прости!!

– Нажрался?!!

– Нажрался… – теперь голос Коновалова звучал тихо и жалобно.

– Он тебя споил? – строго спросил фермер, продолжая экзекуцию, так сказать, инквизицию.

– Вместе, дядь Лёнь, ей-богу, вместе.

– Самогон пили?

– Да, дядь Лёнь, самогончик. Только стопка набежит – мы её хлоп!

– Значит, набежит? Сами гоним, сами пьём, и хлоп, да?.. Вот и я вас хлоп! Прощай, Генурки!..

Произнеся это, Белохлебов выстрелил в бутылку.

Генурки весь передёрнулся, как будто пуля попала в него, и вновь упал плашмя. Весь был забрызган олифой, которая ему самому показалась кровью.

Белохлебов стоял над ним, не то поразившись и глубоко задумавшись, не то закатившись, что и не продыхнуть, от смеха.

Серёжка что-то кричал ему. Фермер очнулся.

– Сажечка убёг!

Сажечка уже завёл трактор и сидел внутри, врубил сдуру девятую – трактор прыгнул и заглох. Снова завёл и врубил восьмую, резко отпустив сцепление, – трактор прыгнул и поскакал.

Белохлебов запрыгнул в «Камаз».

– Серёж, залезай!

И они тоже рванули с места.