С чемоданчиком и жакетом в руках Алена вышла из вокзала на большую шумную площадь.

Утро было хмурое, небо, затянутое высокими облаками, то и дело сыпало мелким коротким дождем. Но Алена не замечала дождя — все ее чувства и мысли были устремлены к незнакомому и будто знакомому городу.

Нравился ли он ей, она еще не понимала, но хотела, чтобы понравился. Прислушивалась к непривычному шуму, ловя обрывки разговоров, рассматривала дома, которые видела прежде в кино и на фотографиях, вглядывалась в лица людей.

Никто не знал ее в этом огромном городе, и потому было удивительно свободно, весело, хотя и чуть страшно. В зеркальной витрине она увидела отражение рослой, крепкой девушки в рябеньком платье, с чемоданчиком и жакетом на руке. И вдруг показалась самой себе смелой, независимой путешественницей. Вроде шекспировской Виолы, вступившей на неведомый пустынный берег. Сдерживая улыбку, Алена сказала себе: «Подумаешь, «необыкновенная»! Дылда с круглой красной физиономией! «Особенная»! Вот не примут в институт, тогда попрыгаешь, Виола вологодская!»

В то, что ее не примут в институт, Алена даже не допускала и в мыслях и называла себя «вологодской Виолой» только так, чтобы раззадорить себя. С Вологдой она рассталась легко, а вот сердце ее принадлежало Крыму, где прошло раннее безоблачное детство.

…Прозрачный прохладный вечер, море светлое, тихое, желтая заря обещает хорошую погоду, и так особенно, по-весеннему свежи запахи, а только вздохнув полной грудью, сразу скажешь — весна!

Алена залезала на обрыв, спускавшийся к шоссе двумя ступенями. Сюда они приходили с братом посидеть вечерком, посмотреть на море, и на город, и на змеившееся внизу шоссе, по которому отец водил автобусы в Севастополь. Любила рассматривать склоны главной гряды, за которую пряталось вечернее солнце.

Аленка сидела, устремив взгляд на блекнувшее небо и море, и пела:

По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперед…

От любимой отцовской песни на душе становилось празднично. Желтоватый свет ранних сумерек, неподвижное сиреневое облако на склоне темнеющей горы, море, чуть подернутое рябью…

…А как весело провожали их отец с Андрюшкой! Разве думала она тогда, что прощаются навсегда?

У отца в том году отпуск был в середине лета, Андрейка оканчивал школу… И Алена с матерью поехали вдвоем к тете Любе на день рождения.

…Только отпраздновали день рождения, а назавтра война. Утром вбежала соседка:

— Вы что, радио не слушаете? Гитлер на нас напал!..

Мать засуетилась, засобиралась домой, а дядя Петя, тети Любин муж, сказал:

— Погоди. Что Андрей Захарыч сообщит. Тут наобум не годится.

Ждали три мучительных дня, получили телеграмму: «Оставайтесь Любы подробно письмом». Дождались и письма: «Оставайтесь покуда у Любы. Война будет недолгая, — писал отец на тетрадном листке. — Мы обое уходим в Красную Армию. Адреса сообщим. Писать будем на Любу. Прощайте, до скорого свидания. Андрей и Андрейка».

Мать заплакала:

— И Андрюшенька, мальчик мой…

— Перестань, — одернула тетя Люба. — Только себя и детей расстраиваешь. Написано тебе: война будет недолгая.

— Тебе хорошо — у Петра твоего броня!

— Стыдись! Словно Андрей мне не брат, а Андрюшка не племянник. Не накликай беды.

Шестилетняя Аленка не очень понимала, что такое война, но тревога тех дней передалась и детям.

Опорой своим и чужим была тетя Люба. Добрая, жизнерадостная, она умела поддержать в горе, помочь советом, утешить, ободрить.

В самое страшное время, когда немцы заняли родной Крым, не стало тети Любы. В четыре дня сгорела от простуды.

Дядя Петя, сразу постаревший, поручил Аленке уход за трехлетним Степашкой и годовалым Алешенькой. А хозяйство в доме передал Аленкиной матери.

Только и радовали письма-треугольнички, приходившие от отца и брата.

И когда уже солнце засветило ярче и подступила весна, вдруг не стало треугольничков…

— В наступлении писать некогда, — успокаивал дядя Петя.

На исходе апреля сорок четвертого одна за другой пришли похоронки: «Старший сержант Андрей Захарович Строганов пал смертью храбрых», «Лейтенант Андрей Андреевич Строганов…»

Детство не вернулось.

А через год после Победы мать так неожиданно вышла замуж, и надежда на возвращение домой стала пустой мечтой. Все чаще видела Алена во сне дом, любовно построенный отцом и разбитый бомбой, родной дом и море.

Ничего не знала она в жизни прекраснее моря! Стоять у самой воды или, забравшись высоко на гору, смотреть, смотреть и слушать… Говорят, шум моря однообразен. А он каждый день новый! А воздух! Где еще дует такой соленый, вкусный ветер? Как бывало весело уйти с братом на лодке далеко в море, играть в открывателей новых земель! Или броситься в прохладу волн и нырять, скатываться с гребня! А то еще лечь на спину и, покачиваясь, глядеть в небо и воображать, что поднимаешься, поднимаешься высоко над землей, над горами, закутанными в облака, и вот-вот сейчас, зачерпнув ладонью, плеснешь вверх, и капли воды забьются, шипя, на раскаленном солнечном диске… Море! Из-за него Алена и решила ехать учиться не в Москву, а сюда, в приморский город.

Петр Степанович, отчим, которого она упорно звала по имени-отчеству, говорил: «Разочаруешься, это море на ваше не похоже».

— Хоть какое-нибудь, да море, — упорно отвечала она. — Надоело мне тут у вас… всухомятку жить.

Стать артисткой Алена решила в восьмом классе. А может, и раньше, до войны. Нет, пожалуй, тогда, в Крыму, каждый день ей нравилась новая профессия: то она хотела стать, как отец, шофером, то портнихой, то капитаном дальнего плавания, то врачом в санатории, то киномехаником.

Но с тех пор, как помнила себя, любила петь и танцевать. Танцевала под радио, под оркестр в парке, под звуки рояля, доносившиеся из санатория, танцевала дома, во дворе, а случалось, — и на улице. И попадало же от матери за эти танцы!..

Как весело жилось в те годы! Андрюшка называл ее болтуньей-хохотуньей, дразнил, что у нее «рот до ушей, хоть завязочки пришей», иной раз сердился, что Аленке все смешно. Как давно это было!..

Детство не вернулось. Общительная болтунья-хохотунья стала застенчивой, нерешительной, замкнутой и одинокой, особенно после того, как мать вышла за Петра Степановича. Как ей хотелось тогда убежать от обиды и от этих длинных, холодных, темных зим, бесконечного снега, скучного неба, леса, скрывающего горизонт, давившего со всех сторон… Но бежать было некуда, да и прежней детской смелости у нее не стало. Жалко было маленького Лешеньку, да и мать жалко. Но отношения испортились. Алена грубила, обижала мать.

В восьмом классе ей посчастливилось почти подряд просмотреть кинокартины «Она защищает Родину» и «Сельская учительница». Пораженная судьбой главной героини, Алена глубоко задумалась о ней… и о себе. Ей казалось, что история Прасковьи — это настоящая жизнь и что после уж, выросшая в горе и борьбе, Прасковья стала артисткой и сыграла для кино сельскую учительницу.

На выпускном вечере играли сцену у фонтана. Играли плохо, Алена слушала Пушкина и видела совсем другую Марину и другого Самозванца. Роль Марины ей не нравилась. А роль страстного, гордого Самозванца показалась самой прекрасной. Что-то в ней дрогнуло, близкими, своими ощутила она жаркие, нежные строки:

Как медленно катился скучный день! Как медленно заря вечерня гасла. Как долго ждал во мраке я ночном! ………… О, дай забыть, хоть на единый час, Моей судьбы заботы и тревоги!

Все лето она не расставалась с Пушкиным. Ей хотелось, чтоб Самозванец был революционером, наступающим на горло своей любви. Она убегала в лес и повторяла осинам, березам и елям:

Я миру лгал, но не тебе, Марина, Меня казнить… ………… О, как тебя я стану ненавидеть. Когда пройдет постыдной страсти жар!

Принялась подряд читать все пьесы, какие были в библиотеке Дома культуры, — старые и новые, русские и переводные. Алена ходила на все кинокартины и спектакли драматического кружка, иногда она плакала, когда зрительный зал оставался холодным, иной раз ее смех одиноко повисал в тишине, вызывая недоумение соседей.

Несколько раз Алена хотела записаться в драматический кружок, но не решалась. Она написала в министерство, где можно выучиться на артистку, и сообщила свой адрес для ответа: до востребования.

Десятый класс Алена закончила в вечерней школе. Пенсию за отца она получала последний год, а на далекую дорогу надо было накопить денег. В семье лишнего не было, да и просить у отчима Алена ни за что бы не стала. И она пошла работать в типографию.

В какой именно институт собирается она поступать, сказала матери только за месяц до отъезда. Та подняла ее на смех, потом рассердилась: «Какая из тебя артистка? На это талант нужен. Разве артистки такие бывают?»

А вечером за ужином Петр Степанович, как всегда, примирительно сказал: «Я так думаю, что, если таланта нет, и учить не станут в этом, в артистическом. Тогда в другой институт поступишь».

Но ни о каком другом Алена не хотела и думать.

Свернув на тихую улицу, где помещался институт, она почувствовала, что ей жарко, а ноги дрожат, точно нот сейчас, сию минуту, должна решиться ее судьба. Шла то быстро, то почти останавливалась и как-то вдруг очутилась перед трехэтажным серым домом с большими окнами и увидела у подъезда строгую доску: «Государственный театральный…»

Полутьма и влажный холодок вестибюля, в глубине широкая мраморная лестница, белые колонны над нею, торжественная тишина пустого здания — все было совсем не похоже ни на один из созданных ее воображением театральных институтов, все показалось таким величественным и неприступным. И она впервые всерьез подумала: «А если не примут?..»

— Вам в приемную комиссию, девушка? — Гардеробщица в красной косынке и темном халате чуть подтолкнула ее в спину. — Идите-ка вот за ними — эти уж тут освоились.

С улицы, громко смеясь, вошли две прехорошенькие девушки в пестрых крепдешиновых платьях, лакированных босоножках, прозрачных, как стекло, чулках, с цветными дождевиками и большими красными сумками. Они быстро пробежали по ступенькам мимо Алены.

Алена пошла за ними, но возле двери с надписью «Приемная комиссия» остановилась. Подождала.

У окна, перед столом сидела пожилая женщина с бледным лицом — секретарь приемной комиссии.

— Садитесь. Заявление подавали? Как фамилия? Приезжая? Откуда? — дружелюбно расспрашивала она, — Сегодня вечером, в семь, консультация по специальности. Первый отборочный экзамен послезавтра утром.

Комендантша общежития — полная, загорелая, лет тридцати, ввела Алену в светлую комнату с четырьмя кроватями. Две были аккуратно заправлены, а на двух других лежали голые матрацы и подушки без наволочек. Комендантша, положив на подушку-одеяло и белье, сказала:

— Располагайтесь на новоселье. А посчастливится — четыре годика тут у нас отживете!

Алена еще не кончила застилать постель, как в комнату вошла невысокая миловидная девушка с мелкозавитыми светлыми волосами, в халатике и тапочках на босу ногу. На плече ее висело полотенце, а в руке мыльница. Она остановилась, вытаращила голубые глаза, несколько театрально подняла руку с вытянутым вверх указательным пальцем, как бы говоря: «Внимание!», и спросила:

— На актерский?

— Да.

— Ну — блеск! — И заговорила быстро-быстро, только успевай понимать: — И я, и Валя, на той кровати, тоже на актерский. Вас как зовут? А меня Глаша — Глафира Петрова. Я орловская, то есть родилась в Орле, а потом эвакуация, и перебазировались мы в Щербаков, бывший Рыбинск. А ты откуда? — спросила она.

— Крымчанка. А сейчас с Вологодчины, из Забельска.

— Понятно, — перебила Глаша и опять, перескакивая с одного на другое, рассказала Алене, что им (если, конечно, попадут) повезло, — мастерскую принимает сам художественный руководитель института профессор Рышков, народный артист. Слыхала?

— Рышков! — Алена громко ахнула. Рышков, знаменитый артист и режиссер, ученик самого Станиславского! Алена читала про него в журналах, газетах и в тех немногих книжках о театре, какие только нашла в юбельской библиотеке. Рышков будет учить ее — Алену…

— Но, говорят, дело даже не в нем, — бойко продолжала Глаша. — Самая удача — это доцент Соколова Анна Григорьевна, лучший педагог в Советском Союзе, так все говорят. Вести курс будет она — Соколова. А консультации проводят профессор Добросмыслов и преподаватель Бух Стелла Матвеевна. Профессор больше рассказывает о дореволюционном периоде, а Стелла одним не советует даже держать экзамен, другим говорит: «Где у вас мысль?» или: «Читайте попроще». Заставляет этюды делать, ужасно неинтересные. Например, зажги примус, когда в руках ничего нет. Это называется «с воображаемыми предметами». Чушь вообще!

— Пойдешь на консультацию? — спросила Глаша. — Валя не ходит больше, ей Стелла сказала: «Не поступать — разрыв данных». Внешность — на характерную актрису, а голос и это… в общем душа — на героиню. Валя очень переживала, но решила все-таки держать. Стелла, говорят, не особенно авторитетна. А Валя мне нравится.

Обычно Алена нелегко сходилась с людьми, но Глаша как-то сразу стала своей, вникла во все Аленины дела, напоила ее чаем с халвой, съездила с ней на вокзал за вещами, помогла разобрать, что сдать на хранение, а что оставить в комнате. За это время она успела рассказать Алене, что родители ее с первого до последнего дня войны воевали: мать — медсестрой, отец — «по связи», сейчас он мастер на телефонной станции. А Глаша с бабушкой эвакуировались. Сначала в Сызрань, потом бабушка — она хоть старая, но беспокойная до невозможности — придумала летом сорок третьего ехать на пароходе в Кинешму — там при царе Горохе какие-то дедушкины родственники жили. Кинешма — городок симпатичный, а поездка интересная! С пересадками почти месяц тащились. Волга — на всю жизнь впечатление. А когда отец демобилизовался, один фронтовой товарищ уговорил его обосноваться, в Рыбинске — тоже симпатичный городок. Там и осели.

Потом Глаша выложила Алене все собранные ею за неделю сведения об институте и собственные наблюдения. Народу поступает много, а примут всего шестнадцать человек — конкурс огромный. И особенно большой наплыв девушек, а их возьмут меньше, чем мальчишек, — кошмар! Между прочим, из поступающих мальчиков некоторые ничего себе! Например, один из Сибири, Александр Огнев, — умный и на вид такой… как бы это сказать… герой! И голос… и талантливый абсолютно. И Стелла про него говорила студентам с третьего курса, что у Огнева великолепные данные. Только уж слишком серьезный он. «Василия Теркина» читает — что надо! Колхозник, между прочим. Еще есть один, здешний — Хорьков Валерий, удивительно симпатичный, вежливый! Читал стихи Щипачева — ну просто артист. Стелле он тоже понравился. Девушек много, но лично ей, Глаше, почти никто не нравится, то есть все они славные, но какие-то… неподходящие. Да! А про нее саму Стелла сказала: «Скорогово́рит и непонятная индивидуальность, но поступать стоит».

Алена внимательно слушала Глашу, и все сильнее охватывал ее страх, что не попадет в институт. Алена вспомнила нарядных девушек, таких изящных и таких уверенных. И рядом представила себя. И сразу в памяти возникли насмешливые слова матери: «Разве артистки такие бывают?»

Алена посмотрела на новую подругу: васильковое крепдешиновое платье ладно сидело на полной ее фигурке.

— Ты что на меня так смотришь? — спросила Глаша. — Что ты приготовила читать?

Алена заставила себя ответить спокойно:

— «Тройку» Гоголя.

— Ох, это многие читают! А еще что?

— Басню «Ворона и Лисица».

Глаша даже руками всплеснула.

— Ой! Ну, все читают! А стих у тебя какой?

— Я хотела Симонова…

— «Жди меня»? Ну, буквально все читают! Это ужасно невыгодно, — тоном специалиста объявила Глаша. — Во-первых, экзаменаторам надоедает одно и то же. Кроме того, кто-то может прочесть лучше тебя — опять невыгодное сравнение! — Видимо, заметив отчаяние в глазах Алены, она сказала ободряюще: — Ну, ничего… А может, ты еще что-нибудь знаешь?

Алена замотала головой.

— Прозы другой не знаю… и басню…

— Ну а стихи?

— Стихов я много могу. Маяковского и Пушкина.

— Вот это лучше!

Сидя на Алениной кровати, они вспоминали стихи и решили, что лучше всего читать «Сожженное письмо» Пушкина или «Секрет молодости» Маяковского.

— Теперь прочти — посмотрим, что у тебя лучше. А вот и Валя кстати! Знакомься, Валя Красавина!

Валя приостановилась в дверях, посмотрела на Алену, улыбнулась. Она согласилась, что оба стихотворения хороши, важно, какое лучше получается у Алены.

Но Алена читать не захотела. Побоялась не понравиться и совсем потерять уверенность.

— Идемте, что ли, обедать, девочки? — сказала Валя, видимо, поняв мысли Алены. — Сама решишь, что читать. Да еще вечером консультация…

Алена с тревогой подумала о вечере, об этой Стелле. Вдруг и ей скажет, как Вале. Что тогда? Хватит ли у нее силы пойти на экзамен, если скажут, что она «неподходящая»? Валя ей показалась просто героиней.

За обедом в чистенькой столовой поблизости от института выяснилось, что Валя из Архангельска, воспитанница детдома: родители погибли в сорок первом. Валя четыре года занималась в кружке художественного чтения при Доме пионеров и заняла первое место на областном смотре самодеятельности. Глаша оказалась еще более опытной — с шестого класса играла в школьном драмкружке, а последний год выступала в Доме культуры, куда ее пригласили на роль Машеньки. И хотя за эту роль она даже получила грамоту, считала Машеньку не своей ролью, а мечтала играть Анну Каренину.

Алена совсем приуныла. Всего один раз в седьмом классе она с тремя девочками танцевала на школьном концерте молдовеняску, да и то спутали фигуры и, не закончив, убежали.

В девятом классе учитель литературы Митрофан Николаевич всегда вызывал Алену читать стихи. Она охотно читала, чувствовала, что получается хорошо, и цепочки хвалили. А Митрофан Николаевич очень внимательно слушал. В последней четверти он сказал: «У вас, вероятно, артистический талант. Хотите выступить на вечере?» Алена согласилась со страхом и восторгом и больше готовилась к выступлению, чем к экзаменам. Уходила в лес и во весь голос, выкладывая всю душу, читала:

Они гласят во все концы: «Весна идет, весна идет! Мы молодой весны гонцы. Она нас выслала вперед!»

Потом бродила молча, вдыхая сырой, беспокойный весенний воздух, запахи смолы и хвои, прелого листа и молодых березовых почек, подставляла лицо свежему негру, лучам не очень щедрого северного солнца и думала о том, как после своего выступления на вечере скажет Митрофану Николаевичу, что хочет быть артисткой. Потом пела, подражая Обуховой: «Не брани меня, родная», — и опять читала.

Накануне школьного вечера девочки сказали ей, что к Митрофану Николаевичу приехала из Вологды невеста и он женится.

Алена на вечере не выступала, даже в школу не пошла — сказала матери и девочкам, заходившим за ней, что угорела. Спать легла рано — вместе с братишками, детьми тети Любы и Петра Степановича, ночью все обдумала и окончательно решила: уйти в вечернюю школу, поступить на работу, чтобы скопить денег и уехать учиться на артистку, а пока записаться в драмкружок при Доме культуры.

Жена Митрофана Николаевича, новая учительница математики, бойкая брюнетка, с неистощимым жаром играла все любимые Аленины роли: Бесприданницу и Любовь Яровую, Анну Каренину и Зою Космодемьянскую, вызывая восторги зрительного зала. Разве могла Алена рискнуть состязаться с ней?

Только теперь, увидя недоумение Вали и Глаши, она поняла, как глупо тогда поступила, как она беспомощна по сравнению с другими, как досадно, что она никогда нигде не выступала.

Консультация была назначена на семь часов, но Алена с Глашей в начале седьмого уже вышли из общежития. По широкой белой мраморной лестнице девушки поднялись в зал, разделенный колоннами, и только уселись на старинный диван красного дерева против двери в аудиторию, как вслед за ними вошел плотный, среднего роста паренек. Круглое лицо с неопределенными чертами, золотисто-розовой кожей и пухлым ртом казалось совсем детским. И волосы пушились, как у малышей. Он повертелся возле колонны, потом, неловко заложив руку за борт глухо застегнутого пиджака, нерешительно направился к девушкам.

— Новенький — первый раз вижу! — шепнула Глаша.

Новенький остановился возле дивана и посмотрел на девушек с мрачной растерянностью.

— Тоже поступаете? — спросил он с таким трагическим выражением, будто шел на верную смерть.

— Поступаем! — в тон ему ответила Глаша и, не выдержав, расхохоталась.

Он грустно посмотрел на Глашу:

— Пожалуйста. Я привык.

— Извините! Право, извините! — продолжая смеяться, сказала Глаша. — Но вы такой…

Алене стало жаль его.

— Садитесь! — Она подвинулась, приглашая сесть рядом.

Лицо юноши просияло, и улыбка — мелкие, очень белые зубы и ямочка на щеке — придала ему еще большую детскость и миловидность. Он сел и спросил негромко, слегка заговорщицким тоном:

— Вы уже бывали на консультациях? Не знаете, как оно… тут все это… происходит?

— Могу информировать! — сказала Глаша. — Только прежде познакомимся. Как вас зовут?

— Евгений Иванович Лопатин. То есть Женя, — засмеялся он вместе с девушками.

Чем ближе к семи, тем больше Аленой овладевало беспокойство — помнит ли, что должна читать на этой консультации, представляла, как мучительно трудно будет, когда столько глаз вокруг.

Алена вглядывалась в каждое новое лицо, и никто не оставлял ее равнодушной: тревожные, как бы ищущие поддержки взгляды рождали горячий отклик и расположение; другие — холодные и высокомерные — вызывали у нее неприязнь. В зале становилось душно, и он весь гудел от многолюдья.

— Сколько сегодня народу! — сказала Глаша. — Последняя консультация. — И показала глазами на девушек, которых Алена встретила утром в приемной комиссии: — Обратите внимание, какие красули! Воображают, что обе — Ермоловы! Черненькая — Патокина Зина, а «перекись» — Изабелла Зубова.

На Зине было красное с оборочками платье и красные туфельки, а на Изабелле — зеленое с белой отделкой и белые туфли.

— Красивые! — с восхищением и тоскливой неприязнью заметила Алена.

— И столь же бездарные! — раздраженно отрубила Глаша, но, взглянув на дверь, громко шепотом сообщила: — Стелла! Стелла катится! — И встала, одергивая платье.

В зал неторопливо вошла нарядная женщина, вся она была круглая и казалась составленной из светлых воздушных шаров разной величины; сверху тоже был посажен шар, потемнее, — с круглым лицом, выпуклыми глазами и круглым, ярко накрашенным ртом. За Стеллой шли три молодых человека. По сановной важности их лиц было ясно, что их судьба не зависит от консультации.

— Третьекурсники! — шепотом объяснила Глаша. — Ее помощники — адъютанты!

Разговоры оборвались, и уже почти в полной тишине прозвучали громкие ласково-насмешливые слова Стеллы Матвеевны:

— Смотрите, что делается! До утра не разобраться! — Она остановилась у двери аудитории и сказала властно: — Давайте начинать.

Разместились вдоль стен аудитории по обе стороны стола, за которым восседала Стелла Матвеевна с помощниками, свободной оставалась большая площадка с единственным стулом посередине. «Лобное место», — подумала Алена, а Женя шепнул: «Эшафот!» Стелла Матвеевна, тихо переговариваясь с помощниками и посмеиваясь, медленно оглядела собравшихся.

— Кто в первый раз — поднимите руки.

Алена, Женя и еще около десятка человек подняли руки.

— Сначала посмотрим новеньких, а уж остальных… как успеем. Ну, кто храбрый — кто первым? — спросила она.

Алена чувствовала, что страх с каждой секундой забирает ее все сильнее, — ждать нельзя! — и поднялась. Одновременно с ней у противоположной стены тоже встала девушка, они взглянули друг на друга и одновременно сели. Все засмеялись.

— Жребий, что ли, бросать? — Стелла Матвеевна посмотрела на Алену, потом на другую девушку.

Та быстро замахала руками и сказала хрипло:

— Пусть она первая?

Алена ледяной рукой сунула Глаше сумочку и, почувствовав себя нескладной, огромной, тяжелой, как ломовая лошадь, цепляясь ногами за ножки стульев, пробралась между сидевшими. Никого не видя, ничего не понимая, вышла на «лобное место», остановилась позади стула, глядя в пол и теребя холодными дрожащими пальцами концы пояса.

— Не хотите назвать свое имя и фамилию? — с чуть насмешливой ласковостью спросила Стелла Матвеевна.

И Алена с испугом сообразила, что уже слышала этот вопрос, но он скользнул как-то мимо сознания, точно и не ее спрашивали. До чего же глупо! Как ненормальная! Но ответить она не успела — раздался голос Глаши:

— Строганова Елена Андреевна.

Послышались одинокие смешки.

— Стыдно смеяться! — нравоучительно остановила их Стелла Матвеевна. — Девушка смущается, и ничего тут нет особенного. Что вы приготовили нам, Леночка?

В ее ласковом тоне слышались превосходство и снисходительность, а то, что взрослую девушку она назвала, как маленькую, Леночкой, рассердило Алену. Она почувствовала себя противно жалкой, беспомощной, смешной. Не поднимая взгляда, уставясь на сиденье стула, Алена с трудом выговорила глухим, прерывающимся голосом:

— Проза — «Тройка» Гоголя, басня — «Ворона и Лисица», стихи Пушкина и Маяковского.

— Пожалуйста. Начинайте с чего хотите.

Алена судорожно вздохнула, руки помимо ее воли метнулись к спинке стула и снова вцепились в кушак.

— Гоголь. Отрывок из поэмы «Мертвые души»…

Голос то пропадал, то гудел, словно из бочки, она не могла совладать с ним. «И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться…» Она с ужасом слушала странно чужой голос и, понимая, что терять уже нечего, с отчаянным вызовом выкрикнула: «Черт побери все!»…

Вряд ли Гоголь предполагал в этих словах то содержание, которое вложила в них Алена, но, должно быть, именно свое содержание, своя мысль, свое чувство вдруг вернули ей голос. Еще не веря и как бы спрашивая: «Это правда или мне кажется?», она произнесла: «Его ли душе не любить ее?», прислушалась, и, будто утверждаясь в мысли: «Могу ли не радоваться, когда это мой собственный голос?» — сказала: «Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудное?» и, осмелев, посмотрела на слушателей. Не холодные, не насмешливые — нет! — внимательные, сочувствующие взгляды встретила она… И уже больше не думала ни о голосе, ни о руках, полетела «невесть куда», стремительно, легко, весело… «И понеслась!.. понеслась, понеслась!.. на неведомых светом конях!» Алена ощутила себя частицей Руси, необъятной, прекрасной, перед которой, «косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».

Она не понимала — хорошо или плохо прочла, знала только, что совсем не так бывало на уроках Митрофана Николаевича, когда ее слушали свои девочки и он…

— Теперь стихи, пожалуйста.

Безумных лет угасшее веселье… —

неожиданно для себя начала Алена любимое Митрофаном Николаевичем стихотворение и точно ему признавалась, что вспоминать тяжело и горько, а впереди все неясно и тревожно…

И может быть, на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной, —

сказала она. Читать больше ничего не хотелось, но сладкий голос Стеллы потребовал:

— Басню, пожалуйста.

Алену рассердила Стелла и то, что она шепталась с помощниками, и вслед за ней все вокруг зашептались. И, обрушив свое раздражение на дуру Ворону, Алена рассказала ее историю. Почему все смеялись? Даже Стелла негромко поквакивала. Разве басня смешная? Или она сама, Алена, смешная?

Стелла Матвеевна улыбнулась.

— Ну, хорошо. Значит, мы с вами так решим: «Тройку» на экзамене читать не надо. Возьмите какой-нибудь лирический отрывок. Стихи и басня в порядке, садитесь.

Алена поняла только, что ее не забраковали, что она может держать экзамен, и легко, даже не заметив как, очутилась на своем месте. Глаша одобрительно подмигнула и слегка хлопнула ее по бедру, а Женя шепнул: «Молодец!» — и от растерянности как-то кривенько улыбнулся. Алена, чувствуя себя уже опытнее, пожала его неживую руку своей, внезапно потеплевшей, и тихонько сказала: «Идите скорей. Право, лучше. Вы обязательно понравитесь». Он встрепенулся, а на «лобное место» уже вышла девушка, уступившая Алене очередь. Вновь обретя способность видеть, слышать, понимать, Алена сочувственно посмотрела на невысокую, очень худенькую фигурку, на беспокойно метавшиеся маленькие руки, на нежное лицо с лихорадочным румянцем и тревожно-сосредоточенными, необыкновенно кратными желто-карими глазами.

— Яхно, Агния Николаевна, — мелодичным голосом отвечала на вопросы девушка. — Восемнадцать лет. Из Таллина.

История Леночки Огородниковой прозвучала не так, как представляла ее себе Алена, читая «Спутники», а куда трогательнее, да и сама Леночка Огородникова теперь представлялась такой же худенькой, с острыми плечиками, большеглазой и нежной, с такой же ясной улыбкой, как Агния.

— Вот это подходяще, — зашептала Глаша.

Леночка Огородникова очень понравилась Алене.

Только Женя поднялся, чтоб идти отвечать, а к стулу уже направилась довольно крупная девушка в строгом костюме. Правильные черты ее лица были несколько тяжелы, под широкими бровями блестели недобрые черные глаза. С высокомерным видом, точно нехотя, едва открывая рот, она отвечала на вопросы Стеллы Матвеевны, а на вопрос, сколько ей лет, ответила так, что никто ничего и не понял.

Ты говорила мне «люблю», Но это по ночам, сквозь зубы, —

неожиданно громко и пронзительно, с выкриками завела она и тянула одну строку за другой назойливо, бессмысленно — так, что трудно было понять, о чем речь. И вся раскачивалась, а рот держала в напряженной полуулыбке, и от этого получалось вместо «говорила» — «гэворила», вместо «люблю» — «лебли», и было неловко за нее.

— Вы к нам уже поступали? — вдруг прервала ее чтение Стелла Матвеевна.

— Прошлый год, не прошла по конкурсу, — вспыхнув, зло ответила девушка. — А какое это имеет значение?

— Значит, вы уже в третий раз пробуете? — сладким голосом, но плохо скрывая раздражение, заговорила Стелла Матвеевна. — В прошлом году я не присутствовала на экзаменах, а два года назад вы у меня консультировались, я вас помню! Не поверили мне и отсеялись на первом же туре. Я вам по-прежнему не советую держать экзамен — это не случайности что вы не попали уже два раза. Садитесь.

— Кошмар!.. — шепнула Глаша.

У Алены было противное ощущение жалости, неприязни, стыда — неужели можно так не видеть себя, своих недостатков, так безобразно кривляться? И три года упорно лезть и проваливаться — как не стыдно! Ну как не стыдно!

Женя опять опоздал, девушка в пышном прозрачном платье, с подкрашенными губами, приклеенными ресницами и кроваво-красными ногтями забубнила что-то невнятное.

Алена оглянулась на Женю. Он тупо смотрел в пространство и шевелил губами — очевидно, повторял текст. «Ведь опять пропустит очередь!» И когда Стелла Матвеевна посоветовала девушке держать экзамен в другой институт, Алена легонько толкнула Женю локтем:

— Идите!

Он вскочил, как внезапно разбуженный, огляделся непроснувшимися глазами и, сильно выбрасывая ноги, видимо, стараясь показаться развязным, вышел на «эшафот». Послышались смешки, Алена тоже не удержала улыбки. Хотя каждое его движение и растерянное выражение лица говорили о мучительной застенчивости, что-то в Жене — детская ли припухлость лица, неуклюжая, чуть косолапая походка или какие-то другие черты противоречили его отчаянному виду, и отнестись к нему серьезно было невозможно.

Женя остановился рядом со стулом, одной рукой схватился за спинку его, а другую с ненужной силой сунул за борт пиджака.

Не дожидаясь вопроса, уныло отрапортовал:

— Лопатин Евгений Иванович. Восемнадцать лет. Здешний. То есть местный. В общем здесь родился и живу.

Раздался смех.

— Тише, тише, товарищи. Что вы! — остановила Стелла Матвеевна, но глаза ее смеялись.

Женя нахмурился и еще глубже засунул руку за борт пиджака. Одна из пуговиц, не выдержав, с треском оторвалась и покатилась под стол. Женя зажмурился, точно с ним произошло нечто совершенно неприличное, и ринулся под стол за пуговицей. Аудитория загрохотала. Багровый, вспотевший, Женя сунул пуговицу в карман и пошел к стулу. Смех затих не сразу, и чувствовалось в наступившей тишине ожидание нового повода для взрыва. Если бы Женя ничего больше не сделал смешного, развеселившаяся аудитория все равно уже воспринимала бы его как явление комическое. Историю с замначфинотдела, пропившим казенные деньги, он старался изложить как можно деловитее, скромнее, и от этого пошловатый рассказ с натужными, тяжелыми остротами приобрел легкость и юмор, каждая фраза вызывала восторг слушателей. Но лицо Стеллы Матвеевны стало серьезным, потом хмурым, она жестом прервала Женю и строго спросила:

— У вас нет другой прозы?

Втянув голову в плечи, часто моргая, Женя сказал упавшим голосом:

— Есть. Только, наверное, еще хуже… Чехов.

Аудитория разразилась хохотом. Алена вдруг почувствовала, что этот неумеренный восторг слушателей вредит Жене, настраивает Стеллу Матвеевну против него. Она дернула Глашу, зашептала:

— Тише! Ну, тише! Перестаньте!

— Считаете, что Чехов может быть хуже скверненького юмористического рассказика? — с холодным раздражением спросила Стелла Матвеевна.

— Я не в том смысле… — залепетал Женя.

— Вы же десятилетку окончили? Или вы просто хотите посмешить? Не думайте, что такие дешевые штучки здесь проходят. Читайте Чехова!

По-видимому, большинство поступающих поняло, что смех только вредит товарищу, и рассказ Чехова «Пересолил» выслушали сдержанно. Да и Женя, вконец растерявшийся, торопливо проговаривал текст, очевидно, думая не о содержании рассказа, а о том, как бы не сделать еще чего-нибудь смешного. Стелла Матвеевна выслушала его и строго предупредила, что «комикование только повредит на экзамене».

Проверив новеньких, Стелла Матвеевна объявила перерыв. Все поднялись и медленно двинулись из аудитории. Уже на ходу Алена с Глашей стали успокаивать Женю.

— У вас комический талант, — говорила Глаша. — Я-то уж как-нибудь разбираюсь. А она — вредная.

— Вам надо быть посмелей.

В зале с колоннами их сразу обступили со всех сторон — в центре внимания был Женя.

— Не огорчайтесь!

— Ты нарочно или не нарочно?

— Почему Чехов хуже?

— Надо же, пуговица…трык!

Говорили, перебивая друг друга, смеялись. Юноша с глубоко сидящими серыми глазами, крупным мясистым ртом и густой гривой темных волос, беспорядочно свисавших ему на лоб, покровительственно похлопал Женю но плечу:

— Определенно комик, прямо-таки Игорь Ильинский. Понимаешь, могу на пари! А вы… — он пристально посмотрел на Алену, широко раздул ноздри, втянул воздух, — очень оригинальная! — И быстро отошел.

— О как! Слыхали? — вслед ему иронически бросила Глаша и, взяв под руки Алену и Женю, потащила их и вестибюль. — Пойдем-ка продышимся!

Они сбежали по ступенькам и остановились у подъезда. На улице вечерело. Человек двенадцать поступающих стояли небольшими группами, громко разговаривали, курили.

— Я вообще не понимаю, — воскликнул чей-то звонкий тенор, — почему той высокой девушке она сказала: не надо «Тройку»?

Алена тут только сообразила, что ведь и у нее тоже не все благополучно.

— Есть предложение, товарищи! — Глаша взяла за руки Алену и Женю. — Как вы насчёт… погулять? Плюнем на эту консультацию! А?

Алена сама не понимала, чего ей хотелось. Надо бы послушать тех, кто уже одобрен педагогом, надо бы выяснить свой вопрос о «Тройке», но… хватит ли духу обратиться к Стелле Матвеевне? И что еще она скажет? Нет, надо самой разбираться. Во всем, во всех впечатлениях этого дня. И Женя так тревожно-выжидательно смотрел на нее.

— Пошли!

— А можно мне с вами?

— О-о-о, Валерик! — Глаша, улыбаясь, взяла под руку подошедшего юношу. — Знакомьтесь, товарищи!

— Куда пойдем? — спросил он, чуть задержал Аленину руку, улыбнулся мягко, и улыбка получилась какая-то притягивающая.

— Не знаю… Я только сегодня приехала.

— Тогда я буду гидом!

Глаша, не выпуская Валерия, другой рукой взяла под руку Алену.

— Женя, цепляйтесь! — скомандовала она.

Но им тут же пришлось разделиться: мешали встречным. Глаша с Валерием пошли впереди, Алена с Женей — Сзади.

Алена слушала Женю и отвечала, как будто вникая в его огорчения, но внимание то и дело отвлекалось, вдруг она ловила себя на том, что, разговаривая с Женей, решает, читать ли ей все-таки «Тройку» или послушаться Стеллы? Потом всплывало ощущение неприязни к той изломанной, три года подряд рвущейся в театральный институт девушке, и до дрожи пугала мысль: «А вдруг и со мной так случится? Нет, ни за что!» Потом оказывалось, что она прислушивается к бархатному баритону Валерия, и почему-то возникла уверенность, что он думает о ней, и громко говорит, и идет так особенно легко, высоко подняв голову, тоже для нее. Минут через десять вышли на набережную, и по взгляду Валерия, когда она подошла к гранитной ограде, Алена поняла, что не ошиблась.

Уже стемнело, и вся земля, дома, деревья, гранит, вода и небо — в сумеречном свете, словно выцвели.

— Вам нравится? — это было скорее утверждение, чем вопрос.

— Не знаю еще.

— Как! — воскликнул Валерий изумленно, оперся о гранитную ограду рядом с Аленой. — А я… Я люблю здесь каждый камень. Я здесь родился и прожил нее мои двадцать лет, даже войну.

Алена подумала, что лучше ее родного Крыма ничего на свете и быть не может, и спросила:

— А море у вас где?

— Хотите, завтра поедем? Можно за город на электричке или автобусом, — предложил Валерий.

— Поедем! — тоскливо подхватил Женя, — А то помрешь от ожидания.

— Ой! И когда наши мучения кончатся! Наверное, ни в каком другом вузе нет такого мучения! — Глаша всплеснула руками.

— Даже сравнить нельзя! — при этих словах Валерий ловко уселся на ограду. — Я держал в прошлом году в электротехнический — там все ясно: провалил так провалил. Не попал по конкурсу — тоже понятно! А здесь — сплошная муть! Одному ты нравишься, другому нет! — Чем горячее он говорил, тем глубже и мягче, словно играл его голос. — А мне никак нельзя просыпаться! Отец заставил в электротехнический, и я год как на каторге. Он уверяет — втянешься, увлечешься, полюбишь! А почему другие с первых дней влюблены во все эти физики, математики? А я… мне нельзя просыпаться! — И, закусив нижнюю губу, Валерий уставился вдоль реки.

Все уже сливалось в темноте, и только загоревшиеся огни и дрожащие столбики их отражений определяли берег.

— Да вы-то попадете! — вдруг отчаянно сказала Глаша. — А я… если завалюсь… приду на это самое место… и рыбкой… бултых!..

— А я все равно на будущий год пойду, и через два — пойду, и буду ходить, пока не примут! — неожиданно с упрямой злостью сказал Женя. — Как эта… «по ночам сквозь зубы».

— Ой! Не дай бог! — почти беззвучно прошептала Алена.

И все замолчали, глядя в темную гладь воды.

Половина луны выплыла из-за дома и пряталась в редких облаках, звезды все яснее проступали на потемневшем небе. Город был усеян огнями, а свет их казался ярче, и куда ни взглянешь, конца нет огням.

Впечатления беспокойного первого дня в большом чужом городе вдруг вылились в чувство одиночества, потерянности.

Алене представилось, что мать, уложив ребят, моет посуду после ужина, а Петр Степанович с газетой сидит у открытого окна, и говорят они, наверное, о ней. Желают ли удачи? Или мать все еще хочет, чтобы она вернулась, не понимает, что нет для нее другого счастья в жизни? Как отец Валерия… Алена внезапно ощутила, что рядом с ней, точно так же, полные тревоги и решимости, думают-гадают о будущем ее новые друзья.