Шумели под ветром, раскачивались высокие сосны. При сильных порывах шум нарастал, гнулись и стонали могучие стволы. А тут, внизу, было тихо. Только изредка чувствовалось легкое дуновение да чуть слышался плеск всегда дрожащих листьев мелкого осинника.

Алена закрыла глаза и постаралась представить себе, что это шумит море. Нет, не похоже. По-другому звучит голос моря. Она знала все оттенки этого голоса и не могла их забыть.

Она привыкла к лесу, к глухим, темным чащам, прозрачным опушкам, густому смолистому воздуху, ей нравилась особенная тишина жаркого безветренного дня.

Молчат птицы. В прохладный зеленоватый сумрак лишь кое-где вливаются тонкие струи солнечного света — поймаешь на ладонь яркое пятнышко и держишь долго.

Но самый прекрасный лес нельзя сравнить с неоглядным морем, то сверкающим, как само солнце, то сумрачно-тусклым, то черным с яркими белыми гребнями. А его соленое дыхание, изменчивый, понятный, как слова, неумолкающий говор… Тесно здесь! Даже неба не увидишь во всю ширь. Шумят, гудят, скрипят и стонут деревья, и солнечные пятна мечутся!

Алена шла по пружинящей земле, чуть скользкой от опавшей хвои, останавливалась, взглядывала вверх, где голубело в просветах небо, и снова шла. Вдруг напала на нетронутый черничник, горстями ела крупные прохладные ягоды, раздвигая ржавые листики. Да, коротко северное лето: зелень поблекла, румянится брусника, краснеют осинки… И каникулы идут к концу. Пора уже думать об институте. Впрочем, разве не думала она о нем постоянно? Не вспоминала, снова и снова переживая события минувшего года? Соскучилась так, что любому из товарищей обрадовалась бы, даже Саше Огневу. С той встречи на лестнице они перестали замечать друг друга. Его взгляд скользил по ней с выражением скуки, будто она была пустым местом, и она старалась смотреть на него точно так же.

Собираясь домой на каникулы, Алена готовилась рассказывать о чудесах, открывшихся ей, и, конечно, вскользь, незаметно — о своих успехах. (А успехи-то были нешуточные!) Представляла, как жадно и обязательно с восхищением будут слушать ее в маленьком Забельске, где и понятия не имеют о мудреном пути к ее великолепной профессии. А вышло все не так, как представлялось.

Мать слушала и сокрушенно советовала:

— Училась бы на педагога лучше или на доктора. Ведь это беспокойство одно, а не дело.

Алена вскипала:

— Что ты понимаешь! Не дело! Да ни в одном институте столько не занимаются!.. Ведь у нас и общее образование, и специальность. У других по тридцать шесть часов в неделю, а у нас пятьдесят…

— Вот и высохла вся, как от болезни… — твердила свое мать.

Подруги по школе, как и Алена, приехавшие на каникулы, слушали с интересом, скорее даже с любопытством, расспрашивали обо всем подробно, а потом говорили без всякого восторга:

— Конечно, весело: вместо лекции вдруг — танцы. У нас-то потяжелее.

Алена чувствовала себя глубоко обиженной. Напряженная работа, требующая стольких душевных и физических сил, им кажется не трудом, а чуть ли не развлечением. Она возражала, что на уроках танцев бывает очень трудно, приходится без конца повторять, до семи потов, до полного изнеможения. Но это никого не убеждало.

Только братишки — одиннадцатилетний Степашка да девятилетний Лешенька — слушали ее с восторгом. «Ну еще чего-нибудь расскажи. Ну хоть про Женю — как у него пуговица оторвалась. Ну хоть про Сашу — как он в фашистскую тюрьму играл».

Все в Забельске получилось не так, как хотелось Алене. Она ждала, искала и боялась встречи с Митрофаном Николаевичем, старалась найти в себе гордость, неприступность, самообладание Татьяны, чтобы при встрече «у ней и бровь не шевельнулась».

Одиннадцать дней прошло с ее приезда в Забельск, одиннадцать дней самого нетерпеливого ожидания, но, как всегда бывает, встреча на узенькой улочке застала ее врасплох.

Алена увидела Митрофана Николаевича издали. Он катил детскую коляску и так смотрел на ребенка, словно ничего вокруг не замечал. Он показался ей помолодевшим, лицо ярче прежнего было озарено милым теплым светом, располагавшим к нему сердца всех его учеников. У Алены отяжелели ноги, запылала голова, она старалась идти плавно, мягко, но вдруг, совсем близко от него, споткнулась о край доски на деревянном тротуаре и гулко топнула, возле самой колясочки. Митрофан Николаевич вздрогнул, остановился, поднял недоуменный взгляд, едва узнал Алену, хотел что-то сказать, но в колясочке тоненько запищал ребенок.

— Ш-ш-ш-ш! — Торопливо прикрывая кисеей малыша, Митрофан Николаевич шепотом бросил Алене: — Пора кормить дочурку, извините!.. Вы бы зашли… рассказали! Жене будет интересно!

Алена стояла на тротуаре и смотрела ему вслед. Волнение, с каким она вспоминала о нем весь этот год, ждала с ним встречи, вдруг исчезло. Что случилось? Почему раньше не замечала, что у него широченный лоб, и нос пуговкой, и слишком узкие плечи, и непомерно большая голова… и лысина… и говорит он по-местному, окая. Что же случилось? За долгую зиму в институте все свои удачи и неудачи она особенно сильно переживала потому, что здесь, в маленьком Забельске, жил он — Митрофан Николаевич, ее любимый учитель.

Минувшая зима в институте была для первокурсников насыщена всеобщей легкой влюбленностью во всех и все. И Алена влюбилась в будущую профессию, в Анну Григорьевну, увлекалась предметами, этюдами, ролями, но в отличие от подруг не выделяла никого из ребят-однокурсников и старших студентов. Ей, конечно, льстило, и даже очень, внимание, кружили голову похвалы, но все это было особенно дорого потому, что в глубине души она страстно желала когда-нибудь услышать одобрение Митрофана Николаевича.

Так что же случилось? Алена ощутила непривычную пустоту и скуку в душе. Стало грустно, стало чего-то до слез жаль.

Через день она встретила жену Митрофана Николаевича.

— Почему же вы не заходите? — с веселым укором спросила Серафима Павловна. — Митрофан Николаевич рассказал о вашем приезде.

Алена впервые без ревнивого недружелюбия разглядывала Серафиму Павловну, хорошенькое румяное личико с гладкой, нежной кожей, ее располневшую фигуру и не очень старалась скрыть чувство превосходства над ней.

Но Серафима Павловна, казалось, не замечала этого и добродушно приглашала:

— Заходите — расскажете о вашей новой жизни. Муж будет рад.

Алена к ним не зашла. Ходила по ягоды с братишками, бродила одна, занималась этюдами, пела, читала стихи. Все ее помыслы, все чаяния теперь сосредоточились на институте. Пережив первое ощущение потери чего-то хорошего и даже некоторого разочарования в себе, Алена стала думать, что год жизни в большом городе, год учения, конечно, не прошел бесследно. Появились новые интересы и цели, расширился ее кругозор. Забельск же с его обитателями остался прежним. Казалось, она выросла из него, как из старого платья.

Как-то в метельное мартовское воскресенье, после одиннадцати, девушки не торопясь сели завтракать. По выходным даже деспот Глафира позволяла поспать подольше, поваляться, понежиться в постели.

В дверь громко постучали. Не дождавшись ответа, ввалились Женя с Олегом.

— Собирайтесь, живо! — стряхивая с шапки растаявший снег, крикнул Женя так, словно минута задержки грозила катастрофой.

— Целинники уезжают! — возбужденно сказал Олег.

— А толком? — строго спросила Глаша.

Перебивая друг друга, мальчики рассказали, что фабрика, где работает Женина мать, и турбостроительный завод, где трудятся отец и брат Олега, провожают молодежь на целину. Среди целинников товарищи Олега по школе, Женины — по драмкружку, а от первых комсомольцев турбостроительного на митинге будет выступать отец Олега Александр Андреевич. Поезд отправляется в двенадцать тридцать.

— Мы еще успеем к ребятам. Собирайтесь быстрей, девочки! — распорядился Олег.

Глаша, хлопнув книгой о стол, застонала:

— Вот! Все едут!.. А мы? Кому нужны?

— Дура ты, дура! — провозгласила Клара. — Думаешь, там будут встречать цветами, угощать пирогами и сразу же предоставят квартиру с телефоном и ванной?

— Замолчи! — грозно предупредила Глаша.

Связываться с Кларой девушки не любили.

— На энтузиазии ловятся одни кретины, — продолжала Клара, прожевывая пирог. Она «принципиально» завтракала в постели, — Нормальный человек по доброй воле жить в палатке, на холоде…

— Нормальный должен весь день в постели валяться?

— Неужели тебе ничего не интересно?

— Волки, медведи — ужасно интересно, сожрут и не подавятся…

— Ты что, не понимаешь, какое это огромное дело? — Агния до сих пор не могла поверить в искренность Клариных утверждений.

— Тьфу, припадочная! — взвизгнула Клара. — Да тебе-то что? Шубу сошьешь из тех га?

Спорить было противно.

Алена понимала, что никакие слова на Клару не действуют. И это бесило Алену, но сейчас ее занимало другое. Если бы не институт, поехала бы она сама на целину? Какие уж там цветы с пирогами? Страшновато! Конечно, холод, конечно, палатки, ночью — тьма кромешная, может, и волки… На голом месте начинать… Нет, все равно интересно.

И проводить целинников интересно. Торопливо дожевывая воскресные слойки, допивая чай, девушки принялись одеваться.

— Ох, у меня ж белье мокнет! — вдруг застыла Глаша.

— Экая важность! Не скиснет. Я помогу! — крикнула Алена.

— Девочки! — Просунув голову в ворот свитера, Агния испуганно вытаращила янтарные глаза. — На такие проводы и с пустыми руками?

Глаша мгновенно вынула из тумбочки коробку из-под монпансье — «колхозную» кассу.

— А что купить?

— Цветы? Конфеты? Ну, с чем провожают?

По дороге на вокзал, запорошенные снегом, ввалились в цветочный магазин.

Продавщица невольно подняла брови. Глаша, не дав ей ответить, начала проникновенным голосом:

— Простите! Пожалуйста! Мы очень торопимся.

— Пожалуйста! Пожалуйста! — подхватили Агния с Аленой, и Женя, улыбаясь, умоляюще сказал:

— Пожалуйста, два букета.

— Ни цветочка, — раздельно ответила женщина. — Приходите после обеда…

Молча вышли на улицу.

— А если конфет? А? — нерешительно спросил Женя и вдруг обрадовался: — Братцы, это же существеннее! Купим ирисок. Килограмма три или… на сколько денег хватит! — Так и купили на все деньги три с половиной килограмма ирисок, попросили продавщицу разложить их в семь пакетов, чтобы каждый мог вручить свой подарок.

На площади толпился народ. До отхода поезда оставалось двадцать минут. В здание вокзала было не пробиться. Впереди, расчищая путь, двинулись Огнев и Миша. Платформа оглушила гулом голосов, громом оркестра, врывались звуки гармони, песни, аплодисменты, где-то говорило радио.

Медленно протискиваясь сквозь плотную, шумную массу людей, Алена ловила отрывки разговоров, деловых и тревожных, задорных и шутливых. Мелькали лица, множество цветов, плакатов. Вдруг, покрывая все звуки, из репродуктора словно вылился на голову голос: «Подвиг не только там, где люди рискуют жизнью…»

— Отец! — Олег остановился, схватил Алену за руку, глядя испуганно-веселыми глазами на репродуктор.

— Идем, идем же скорей! — Она потащила его, чтобы не оторваться от своих.

Совсем рядом с ласковым укором какая-то девушка сказала:

— Ведь не под пули едем! Ну, мама…

И тут же мелькнуло заплаканное лицо женщины и оживленное — дочки.

Олег, внезапно оставив Алену, протиснулся к группе парней и девушек, те приветливо замахали руками. Алена заметила, что растеряла всех своих. И тут на нее налетел Женька, схватил за руку и потащил, что-то говоря. Она пошла, прижимая к груди кулек ирисок. И вдруг ощутила себя ненужной здесь, посторонней всем. Пришла поглазеть? И вручить кому-нибудь полкило ирисок?!

Когда поезд тронулся, какой-то парень в распахнутом ватнике, без шапки подхватил Алену за талию и побежал рядом с идущим уже вагоном. С площадки тянулись к ним руки.

— Хватайся за поручень!

— Я же не еду! — на бегу отчаянно крикнула Алена, поспешно сорвала с головы вязаную шапочку, сунула в нее ириски и протянула незнакомому парню: — Это вам! На дорогу!..

Уплыла площадка с огорченно и укоризненно глядевшим на Алену парнем, уехала на целину ее шапочка…

— Где у тебя голова-то? — Женя взял ее под руку. — Пошли! Ребята, понимаешь, звали: «Кончай, говорят, институт, приезжай артистом…» Только когда еще кончим!

— И меня… звали… — сказала Алена с грустью.

…На следующий день после проводов целинников, во время занятий ритмикой Алена с Лилей, сделав упражнения, отдыхали, пока работали другие пары.

— Посмотри-ка напротив, — сказала Лиля.

У противоположной стены сидели Березов и Огнев. Лица у обоих были возбужденные. Следя глазами за строгой Ниной Владимировной, они сердито о чем-то спорили. Алена подумала уже не в первый раз, что Лилька-то рассеянная-рассеянная, а все замечает.

— Говорят, — тихо зашептала Лиля, — что бешеный наш чуть не махнул на целину.

— Что? — громко вырвалось у Алены, и Нина Владимировна строго глянула на нее. Выждав, Алена осторожно повторила: — Ну и что?

— В райкоме сказали: нечего с учебы срываться.

Едва кончился урок, Огнев оповестил присутствовавших:

— Никто не расходится. Слово для информации — Березову.

— Братцы, — заговорил Миша с непонятным волнением, — Огнева озарила идея. По-моему, гениальная. Товарищи, внимание! — Он выждал, пока замолчали. — Вопрос очень серьезный. Через три с половиной года мы кончим институт…

— Вот это открытие! — негромко бросил Джек.

Вокруг засмеялись, а Сашка зло зыркнул глазами.

— Через три с половиной года на нынешней целине, — твердо продолжал Миша, — будет нужен театр. Молодой и легкий на подъем, передвижной молодежный театр.

Стало тихо.

— Есть предложение. — Миша обвел всех глазами. — Добиваться, чтобы нас при окончании института не разогнали по всем концам света, а выпустили коллективом в любой целинный район. Все. Пусть каждый обдумает, вечером — обсудим.

— Чего тут еще думать! — возбужденно крикнула Алена, и все разом заорали.

Курс забурлил. План сразу сблизил все «колхозы», и даже злостные «единоличники» — Джек и Володя Сычев — вдруг высказали весьма здравую мысль: уж в своем-то театре никому не придется годами сидеть и смотреть, как играют народные и заслуженные, поскольку таковых не окажется. Все будут играть много, приобретать опыт, быстро расти. А потом поедут на гастроли в Москву и удивят столицу. А потом — чем черт не шутит! — может, пошлют на международный фестиваль?

Соколова сразу же поддержала березовско-огневский план, названный сокращенно БОП.

— Конечно, через три с половиной года там будут нужны театры. И коллектив, сплоченный годами учебы, может стать ядром такого театра, — внимательно и весело оглядывая всех, сказала она. — Все студии, из которых вырастали хорошие театры, начинались с дружного, крепкого ядра. — И подзадорила: — Добивайтесь!

Почти всем курсом отправились в дирекцию.

Когда, возбужденные, они ввалились в кабинет Таранова, глаза его на мгновение изумленно расширились, но тотчас же лицо засияло приветливой улыбкой.

— С чем пришли, молодые друзья мои? — Он встал из-за стола. — Размещайтесь, размещайтесь. Так что скажете, дорогие?

Березов коротко изложил суть вопроса. Таранов, хмуря светлые брови, выколачивал мундштук, затем, закладывая новую сигарету, заговорил растроганно:

— Долг каждого советского юноши и девушки, скажу, даже каждого советского гражданина — внести свой вклад… — И начал объяснять, что даст целина стране, как велик подвиг едущих на новые земли, как незыблемы романтические традиции комсомола.

Алене показалось, что его монолог здорово похож на посредственную статью. «Ну и ладно, пусть на здоровье изливается, лишь бы идея нашего БОПа его заинтересовала». И, не особенно вникая в смысл директорской речи, она вдруг обратила внимание на то, что у него плохая дикция, буква «с» определенно подсвистывает. «Наталия Николаевна наверняка поставила бы ему по сценической речи плохонькую троечку», — мелькнула у Алены озорная мысль.

Таранов затянулся сигаретой, выпустил дым колечком и заговорил грустно и деловито:

— Возвращаясь конкретно к вашему вопросу, принужден сказать, что постановка его несколько преждевременна. — Светлые глаза его, точно лаская, оглядывали молодые сосредоточенные лица. — Три с половиной года — срок огромный при наших-то темпах! Рано, друзья, рано, милые, поднимать этот вопрос.

— Почему рано? — напористо спросил Огнев. — На пятилетку планы составляются, а на три с половиной года почему-то рано?

Алене показалось, что директор рассердился, — скулы его порозовели, но он улыбнулся Огневу:

— План! Да вот целинные-то земли, видишь, сверх плана выскочили. А мероприятие грандиозное.

— Но ведь от этого же не прекращается планирование на пятилетку, — возразил Березов.

Таранов повернулся к нему, слегка прищурился.

— А вы, кажется, молодой коммунист?

«Что плохого сказал Миша?» — тревожно подумала Алена.

— Так разве он?.. — выскочил Олег и осекся.

— Да. Член партии — и что из этого? — вопросом ответил Таранову Миша.

— Члену партии надлежит мыслить масштабнее, — заметил Таранов и неожиданно весело, перейдя на фамильярно-товарищеский тон, подмигнул: — Наше дело надстроечное — как пойдет экономика, так пойдем и мы.

— Культурное строительство тоже планируется, — возразил Огнев, плохо скрывая иронию.

Таранов чуть поморщился, зажигая погасшую сигарету, потом вздохнул и, как бы размышляя вслух, сказал с легкой досадой:

— Значит, не понимаем. Не доросли.

— Почему не доросли, Иван Емельянович? — кокетливо улыбнулась директору Глаша. — Объясните — поймем. Мы все нормальные.

Таранов устало усмехнулся.

— Пожалуйста, объясните, Иван Емельянович, — уставясь ему в лицо, с оттенком кротости попросил Джек. — Мышление, конечно, не масштабное, в особенности у меня. Объясните.

Светлые глаза директора, казалось, совсем побелели. Он заговорил официальным тоном:

— Есть много обстоятельств, с которыми сложно вас знакомить, и… Короче говоря: никто сейчас вашими вопросами заниматься не сможет — есть неизмеримо более важные дела. Подождем годик. Меня — я уже упоминал — радует ваш патриотический почин, но… Подождем, друзья. Вот так… — И он раскрыл папку с бумагами, показывая, что беседа окончена.

Обескураженные, высыпали в коридор.

— Ну и что теперь? — уныло начала Глаша.

— Дипломатический прием — «мордой об стол», — мрачно констатировал Женя.

— А с чего бы нам киснуть? — вдруг взорвался Огнев. Он повернулся к Глаше: — Айда в партком!

— А если от курса написать в министерство? — неожиданно предложил Женька.

— Стоп! — Березов поднял обе руки. — Стоп! Подождем Алексея Николаевича Рышкова, он-то нас поддержит!

— Ты прав, сумасшедший! — воскликнул Джек. — Имя Рышкова — это тебе не наши подписи!

Все воспрянули духом и выздоровления Рышкова ждали теперь с особенным нетерпением.

Идея «своего» театра все крепче входила в жизнь курса: спорили о репертуаре, расспрашивали Соколову, разрешит ли она самостоятельно, то есть с кем-нибудь из режиссеров с курса Линдена, приготовить сверх положенных по программе еще один спектакль. Обсуждали, куда лучше всего было бы поехать. Огнев, конечно, расхваливал Красноярский край, а большинство привлекал Алтай. В газетах все, что касалось целины, прочитывалось теперь с особым вниманием. Если кто-нибудь опаздывал на самостоятельные занятия или работал лениво, ему говорили угрожающе:

— Попробуешь так репетировать в своем театре! В два счета выкинем!

Придумывали и отвергали названия нового театра и в спорах доходили чуть ли не до рукопашной.

— ТАМПИС — Театр алтайский молодежный передвижной имени Станиславского, — предложил Джек.

— ТАМПИС! — возмутился Женя.

— По-русски надо, — подхватил Олег. — По-моему, Передвижной театр алтайской молодежи лучше!

— То есть ПЕРТАМ — совсем «по-русски», — захохотал Джек.

Однажды прибежала к ним Валя Красавина:

— Возьмете? Литературно-репертуарной частью заведовать у вас?

Трое учеников Линдена с режиссерского факультета тоже собирались ехать с ними. Без конца обсуждали творческое лицо будущего театра, название и репертуар. Педагоги отмечали, что первый курс стал дружнее, работает отлично.

Конец апреля неожиданно выдался по-летнему теплый. Сразу почернела река, лед отступил от берегов, и пронесся слух, что Рышков после майских праздников придет в институт.

Перед самыми праздниками вдруг снова задул свирепый ветер, принес холод и снегопады.

— В такую погоду после болезни на улицу не выйдешь! — озабоченно глядя в окно, сказала Глаша.

И все поняли, что она думает о Рышкове.

Потеплело неожиданно. Еще шла шуга да изредка плыли запоздалые льдины, но ветер смягчился, с бледного неба ласково светило северное солнце, над водой хлопотливо метались чайки — установилась настоящая весна. Каждое утро Алена просыпалась с мыслью: «А ну как сегодня придет?»

В особенно ясный, весенний день, после первой лекции Алена, Глаша и Женя остались в аудитории, распахнули настежь окна, высунулись на солнышко и переговаривались, слушая, как гулко отдаются во дворе их голоса и смех.

— Девочки! — прозвучал позади них крик Агнии. Она стояла в дверях аудитории, стиснув руки у подбородка. — Рышков умер!

В коридорах и на лестницах все только и говорили об этом. Алена сбежала вниз, чтобы своими глазами прочесть: «…в ночь с 7-го на 8-е… внезапно скончался…»

Задребезжал звонок, уроки продолжались, будто ничего не случилось… Как в полусне, Алена стала делать упражнения по ритмике и сбилась. Вдруг вспомнила Рышкова: «Ни усталость, ни горе, никакие другие обстоятельства не дают права работать хуже…» Она заставила себя сосредоточиться, но бравурная музыка коробила ее. Опять усилием воли она вернула себя к работе. Это повторилось несколько раз. Наконец Алена почувствовала, что овладела вниманием, и странно: непроходившая боль теперь не только не мешала, но как будто помогала полнее отдаваться музыке. Нина Владимировна вызвала ее дирижировать отрывком из «Ромео и Джульетты» Прокофьева, и вместо обычного смущения Алена ощутила покой, уверенность и смелость. Как никогда, всем своим существом она слышала музыку и со всей силой выражала через нее свои чувства.

— Вот так и надо работать, — похвалила Нина Владимировна.

На гражданской панихиде в театре, которым руководил Рышков, Алена еще раз почувствовала, что ушел большой человек. Многолюдность, торжественность, а главное — искренняя взволнованность, звучавшая в речах, — все подтверждало это.

Только гладкое выступление Барышева показалось холодноватым, да прощальные слова Таранова, высокопарные, с патетическими возгласами, обращенные прямо к умершему и почему-то на «ты», прозвучали как фальшивая нота.

У изголовья гроба всю долгую панихиду с неестественной неподвижностью простояла высокая женщина в черном платье и шляпке с густой вуалью. Что-то театральное почудилось Алене в ее позе, и захотелось узнать, какая она, эта женщина — его жена, самый близкий ему человек.

С кладбища «колхоз» возвращался пешком. На светлом небе под легкой дымкой облаков холодно светило солнце, порывами налетал ветер. Алена поежилась.

— Мерзнешь? — заботливо спросила Агния. — Жакеточка у тебя…

— Это не от холода.

Агния помолчала, темно-золотистые брови беспокойно сходились и расходились.

— Около меня стоял дядька, — голос Агнии прозвучал глухо, — он привел… не поняла, чьи слова: «Когда умирает человек — умирает целый мир». И правда: сколько он знал, думал, чувствовал. Целый мир!

— Это идеалист сказал, — сердито заметил Женя. — Мир — реальность, а не представление…

— Уж помолчал бы, философ! — с тоской оборвала его Глаша.

Сзади послышались возбужденные голоса, подошли Джек и Саша.

— Спокойно! В твоей жизни смысла будет не больше, чем в моей! — сказал Джек пренебрежительно и зло.

Глаза Огнева вспыхнули, лицо потемнело, и весь он так напрягся, точно готовился броситься на Джека.

— Дурень дремучий! — с какой-то дикой горячностью процедил он. — Что может обессмыслить жизнь, прожитую со смыслом? А коли ничего доброго не сделаешь, хоть тысячу лет живи, хоть сегодня помри. — Вдруг он рванулся, побежал рядом с автобусом, подходившим к остановке, вскочил в него и, не оглянувшись, уехал.

Вечером попробовали репетировать сцену в тюрьме из «Как закалялась сталь». Работа не клеилась. Решили расходиться. Вдруг Огнев, как всегда, стремительно — Алена даже вздрогнула — вскочил ей ступеньки лестницы и прошел несколько шагов по аудитории.

— Напишем в министерство сами. А театр назовем именем Рышкова.

Огневу, Березову и Хорькову поручили сочинить письмо. Но прежняя вера, увлечение и сплоченность не вернулись.

Тамара Орвид из параллельной группы осторожно сказала:

— Меня, пожалуй, муж не отпустит…

Никто не ответил ей.

Коля Якушев, хитроватый парень, опустив голову, забормотал:

— А у меня мамаша сильно хворает…

— За три-то с половиной года, может, поправится? — спросил Женя.

— При чем тут мамаша? — ядовито заметил Сережа Ольсен.

— Да какая разница: мамаша или не мамаша… Не хочешь ехать — не надо. Кто еще не хочет?

…Шумели, стонали под ветром деревья, солнечные зайчики бегали по верхушкам — пришло время идти домой, а жалко расставаться с лесом, где так свободно думалось…