— Я не очень представляю, как готовится кровяной пудинг, — сказал Мадс Рам. — А ты жил в деревне, может быть, ты объяснишь мне, как это получается, что пудинг обрастает волосами?

— Черт меня побери, если я когда-нибудь видел пудинг с волосами, — возразил Мартин Ольсен. — Мне кажется, что он делается почти так же, как кровяная колбаса. А откуда берутся волосы, я не знаю.

Заключенные в камере № 32 обедали. Их жестяные миски только-только умещались на маленьком столе. Оба с интересом исследовали пищу, мохнатую от свиной щетины.

— Очень странно, — заметил Мартин. — Никогда не видал ничего подобного,

— Подождем черного хлеба и кусочка сыра к ужину. Я не решаюсь это есть, — сказал Рам. — К тому же жена всегда твердит, что мне нужно худеть.

Мартин осторожно выбрал волосы из пудинга и съел около половины своей порции. После ухода тюремного служителя с ведром, в которое полагается выбрасывать остатки еды, они обязаны были мыть посуду. Мыли холодной водой, без щетки и мыла. Один нажимал на кнопку, а другой подставлял миску под тонкую струйку воды и счищал остатки пищи и жира пальцами.

— Большего свинства мир не видал! — ворчал Мадс Рам.

— Хуже, когда ты один. Левая рука занята кнопкой, а одной правой как следует не отмоешь. Если бы была пробка, то мы могли бы заткнуть раковину и наполнить ее водой…

— Так вы делали у себя в провинции?

— Нет. Там такое же безобразие.

В инвентаре камеры числилась половая тряпка. Вся уборка осуществлялась с помощью этой тряпки. Без скребка, без соды, без мыла. Тряпку выжимали в скользкую от слизи раковину, в которой мыли миски и ложки, мылись сами и в которую выливали содержимое ночного горшка, если он наполнялся раньше срока. По регламенту горшок выносили только утром, а их было двое на эту четырехгранную штуковину.

Тюрьма — место отнюдь не тихое. Шум в ней стоял невероятный. Громыхающие чаны с едой развозились из камеры в камеру на тележке с железными колесами. Звенели связки гигантского размера ключей, двери хлопали непрестанно. Постоянно слышались крики команды, сигнальные свистки, звон колокола и стук деревянных башмаков по цементному полу.

Постепенно заключенные научились различать тюремные звуки и понимать их значение. Прогулка по двору! Машина в полицейский участок! Клозет! Непрерывные крики и ругань: «Повернитесь же! Какого черта вы пялите глаза? К двери! Стоять смирно! Носом к двери! Ну, давайте!» Шум с галерей на четырех этажах сливался в единый гул.

Заключенным запрещалось видеть друг друга. «К двери!» — кричал тюремщик. Если заключенный, направляющийся опустошить горшок или на прогулку, встречал других заключенных, он обязан был встать в дверную нишу лицом к двери и стоять, пока встречные не пройдут мимо.

После обеда и мытья посуды их выводили на вторую прогулку. Полчаса ходьбы по треугольникам внутренних дворов. Эти дворы называли дворами-звездами. Они были похожи на куски аккуратно нарезанного круглого торта. Там, где сходились их острые углы, стояла башня, откуда вооруженный часовой мог наблюдать за всеми треугольниками и следить, чтобы заключенные непрерывно двигались. Останавливаться запрещалось. Второй часовой ходил вокруг и заглядывал во дворы через решетчатые двери.

Дворы были разделены цементными стенами, а с широкой стороны огорожены железной решеткой, сквозь которую видна была шестиметровой высоты стена, окружавшая тюрьму. У стены росла зеленая трава, но остановиться и сквозь железные прутья бросить взгляд на эту частицу природы не разрешалось. Вид охранялся третьим часовым, кричавшим:

— Отойти от решетки! Ходить вперед и назад! Случалось, что через стену из соседнего двора бросали бумажные шарики с разными сообщениями. А по пути на прогулку и с прогулки, во время утреннего шествия с горшками иногда можно было увидеть знакомые лица и, несмотря на запрет и меры предосторожности, уловить слова, фразы и имена. Рам как-то мельком увидел депутата фолькетинга. Он встретил также известного писателя, шествующего с ночным горшком и плевательницей.

— К двери! — крикнул тюремщик. — Чего вы пялите глаза? Не умеете вести себя в тюрьме!

Адольф из Престё содержался в соседней камере вместе с моряком из Хельсингёра. С каждым днем заключенные узнавали что-нибудь новое. Они перестукивались через стены, передавали друг другу сигналы по водопроводным трубам. Случалось, что благожелательно настроенный тюремный служитель шепнет кое-что на ухо. Только благожелательно настроенных служителей было мало.

В первые дни в распоряжении заключенных была лишь маленькая доска и грифель для письма. Адвокат Рам попросил дать ему бумаги, мотивируя это своей прежней литературной деятельностью в области юриспруденции. Через некоторое время ему была вручена тетрадь в желтой обложке с тридцатью двумя линованными страницами, которые неизвестный чиновник тщательно пронумеровал. К тетради была прикреплена бумажка с изложением способа употребления:

«Тетрадь должна содержаться в порядке. Запрещается писать между линейками или на обложке, вырывать или разрезать листки. Запрещается писать о своем деле или об условиях в тюрьме. Запрещается также писать какие-либо непристойности.

За злоупотребление тетрадью виновный лишается разрешения ею пользоваться и подвергается дисциплинарному взысканию.

Внизу указать, желает ли заключенный после освобождения взять тетрадь с собой.

Вопрос о том, можно ли взять тетрадь с собой, решается инспектором».

На внутренней стороне обложки были напечатаны советы воспитательного характера. На внешней — правила движения:

«Каждый водитель обязан проявлять должное внимание и осторожность в отношении других водителей! Запрещается пешеходам и велосипедистам цепляться за идущие впереди машины!» На задней стороне тетради можно было прочесть, что «электричество — добрый слуга, но, если обращаться с ним легкомысленно, оно может явиться причиной неприятностей и несчастий! Поэтому: не бросай мячи или другие вещи в электрические провода! Не запускай бумажного змея вблизи электрических проводов! Храни пробки в определенном месте, чтобы в случае надобности сразу же найти их! Не забывай выключить электрический утюг!»

Эти указания и советы были единственным чтением в первые дни их пребывания в тюрьме Вестре, и они развлекались вовсю. Мадс Рам не уставал читать эти правила вслух своему товарищу и внушать ему, что он ни при каких обстоятельствах не должен запускать змея вблизи электрических проводов. А положил ли ты пробки В определенное место?

— Отвяжись! — говорил Мартин. — Напиши лучше что-нибудь в этой прекрасной тетради! Пиши свои воспоминания! Но смотри не напиши чего-нибудь между линейками!

— Об условиях в тюрьме писать запрещено, — вздыхая, заметил Рам. — А об этом можно было бы сказать кое-что.

— Для юриста это хороший урок. Ты небось не знал, что такое датские тюрьмы?

— За годы работы я имел возможность познакомиться с нелепыми порядками, заведенными в тюрьме, — ответил адвокат. — И я думаю, что нигде в государственных учреждениях нет такой организационной бездарности, такого полного идиотизма, как в тюрьме, которая является заключительным звеном жалкого судопроизводства и отвратительным осуществлением наказания.

Мадс Рам ходил по камере взад и вперед. Мартин сидел на табуретке. Камера была так мала, что ходить обоим одновременно было нельзя.

— Если мы когда-нибудь и выберемся отсюда, — сказал Мартин, — мы не должны ничего забывать. Об этом нужно писать и говорить!

— Гм. Благородное намерение! В нашем положении только и остается проектировать будущую реформу тюрьмы.

— Ты, значит, не веришь, что мы выйдем отсюда?

— Мы — заложники, старик. Независимо от того, какой ход примет война, в один прекрасный день распоряжаться нами будут немцы. Датское правительство и пальцем не шевельнет, чтобы спасти нас. И когда война кончится, они обвинят в этом немцев. Может быть, нам даже поставят памятник.

Адвокат упорно ходил взад и вперед. Мартин Ольсен посмотрел на пол. Он был покрыт твердой корой застарелой грязи.

— Ты знал, что в тюрьме так скверно? — спросил он,

— Нет. Я не знал, что здесь такая грязь. Первый пункт реформы будет заключаться в том, чтобы ассигновать деньги на мыло.

— Этого недостаточно.

— Да, нужна еще соляная кислота, Взгляни на эту отвратительную раковину! Я пытался почистить ее щеткой для рук, но из этого ничего не вышло.

— А ты не думаешь, что и тюремная кормежка требует реформы?

— Это ты про кровяной пудинг с волосами? Ты мог бы его не есть. Не обязательно есть все подряд. Но вообще-то и черный гнилой картофель мне тоже не по вкусу.

— А почему здесь такая отвратительная еда? Что это, скупость или воровство? — спросил Мартин.

— Идиотство и бездарность. Можешь быть уверен, что это обходится невероятно дорого. Государство, несомненно, сэкономило бы большие деньги, если бы пищу поставлял какой-нибудь ресторан.

— По-твоему, в этом заложен какой-то смысл?

— Нет. Я не думаю, чтобы надутые тюремные чиновники вкладывали в это какой-то смысл.

— А может, еда подается так по-свински специально, чтобы унизить заключенных?

— Конечно, если людей кормить, как свиней, они, естественно, становятся животными. Эти отвратительные жестяные миски, поставленные одна на другую, причем содержимое одной выливается в другую, так, что каша на снятом молоке и коричневый соус смешиваются, придуманы, конечно, не для того, чтобы воспитывать культуру еды и человеческое достоинство.

— Ты был в армии? — спросил Мартин.

— Нет.

— Я был. В армии то же идиотство и унижение человеческого достоинства, как и в тюрьме. Солдат так же бесправен перед командиром, как заключенный перед тюремным служителем. Его унижают и оскорбляют тысячами способов, а он не имеет права ответить. Все построено так, чтобы заставить солдата пресмыкаться и лицемерить. Его существование будет более или менее сносным только тогда, когда он научится пожирать начальство глазами и полностью лишится своей индивидуальности.

— Правда, я не отбывал воинской повинности, — сказал Мадс Рам, — и не умею рассказывать солдатских историй. Но в юности я был секретарем в четырнадцатом отделе Военного министерства, так что я не совсем уж невежда в военном деле и видел немало высоких военных чинов. Они были очень шумны и хвастливы. Но это было в мирное время. После начала войны хвастливости у датских офицеров, наверно, поубавилось.

— А может быть, все это делается со смыслом? Может, буржуазное государство сознательно превращает людей в лицемеров?

— Не знаю, — задумчиво промолвил адвокат. — В течение моей короткой карьеры чиновника на государственной службе я не смог обнаружить в этом какого-либо смысла. Но, возможно, что ты прав. Возможно, что за всем этим скрываются некие хитрые капиталистические намерения. Ты ведь читал политические брошюры?

— Да, я прочитал всю политическую литературу, какую мог достать. — Мартин с грустью вспомнил о своей прекрасной коллекции политических брошюр, конфискованной полицией.

— Нет, я не служил в армии. И не бывал ранее в тюрьме, — сказал Мадс Рам, — Но я учился в школе. Так называемая высшая школа сознательно калечит человека. В гимназии методично воспитывают карьеристов, лицемеров, поощряют дурные склонности, нужные буржуазному государству.

— Я учился только в сельской школе, — ответил Мартин. — У нас был всего один учитель. Он очень набожный, но справедливый и хороший человек. Старик Тофте очень любит детей и многому нас научил. Высшей школы я не знаю.

— Высшая школа в первую очередь старается сделать человека уступчивым. Это то же, что военная муштра. Ты все же прав, когда говоришь, что в буржуазных учреждениях заложен некий смысл. Деморализующая система наказания в нашей стране — это адекватная форма выражения сущности разлагающегося современного буржуазного общества.

— Я не знаю, что такое «адекватная», — сказал Мартин Ольсен.

— Это такой юридический термин.

— Оскар Поульсен тоже очень любит иностранные слова. Он и сам-то не всегда их понимает.

— Мы страдаем приверженностью к иностранным словам. Поэтому-то нас так трудно понять простым людям.

— Так что ты хотел сказать словом «адекватная»?

— Я хотел только сказать, что грязная тюрьма, в которой мы сидим, — наглядная иллюстрация всего устройства нашего общества.

— Ну, я вижу, мы здесь не зря просидим, — заметил Мартин. — Независимо от того, как повернутся события.

— Конечно, тот факт, что мы получили возможность изучить это великолепное здание изнутри, не может не иметь значения для датских тюрем, — согласился Рам. — Я не знаю, сколько нас здесь, но наше пребывание приведет к таким изменениям, какие тюремному начальству и не снились. Будь уверен!

— Может, посидишь? — предложил Мартин, — Мне ведь тоже нужен моцион.

Рам сел на свою табуретку, а Мартин начал ходить по камере, шесть мелких шажков вперед, шесть назад.

— Да, — заговорил снова адвокат. — Вот мы сидим здесь! А ты мог бы быть толстым социал-демократом и благополучным профсоюзным бонзой. А я состоятельным адвокатом Верховного суда и получал бы жирные гонорары. Мы упустили свой шанс, товарищ!

Вот о чем беседовали в камере № 32, чтобы не говорить о себе. Оба узника жили в добром согласии на крошечной территории камеры и старались не действовать ДРУГ другу на нервы.

В камере была только одна откидная койка, убиравшаяся днем. Но им бросали на пол матрац, и они по очереди спали на полу.

После отбоя, когда в тюрьме все затихало, они могли слышать звуки, доносившиеся из города. Слышали бой часов на ратуше, свистки пароходов в гавани и шум поездов, отправлявшихся в широкий мир. Слышали они также гул моторов и вой истребителей. Слышали мирные звонки трамваев на Вигерслев Алле. Мадс Рам знал, что это десятый трамвай. Подумать только, до чего дошло, мечтаешь прокатиться на трамвае № 10! А раньше он на него и внимания не обращал.

По ночам они долго не могли заснуть из-за непрерывного лая и воя голодных полицейских собак, помещавшихся на территории тюрьмы. И к этим звукам они со временем привыкнут. Поймут, что собаки и полиция неотделимы друг от друга.

В камере было душно. Но неприятнее всего был запах, исходивший от четырехгранного ночного горшка.