Сказки

Шергин Борис

Рассказы о кормщике Маркеле Ушакове

 

 

Вступительная статья к Рассказам о кормщике Маркеле Ушакове

Русский Север долго хранил устную и письменную память о морской старине, замечательных людях Поморья. Сказания о морской старине бытовали в морском сословии Архангельска и передавались из поколения в поколение. Включенные в данный раздел рассказы являются художественным осмыслением слышанного и записанного мною в молодых годах, запечатленного в памяти от тех ушедших времен.

Примечательными представителями "поморских отцов" были Маркел Ушаков, Иван Порядник (Рядник), Федор Вешняков.

Маркел Иванович Ушаков (годы его жизни: 1621-1701) видится нам типичным представителем старого Поморья. Он имел чин кормщика и, кроме того, был судостроителем. С дружиной своей он жил "однодумно, односоветно", поэтому и товарищи его были ему "послушны и подручны".

Сведения об Ушакове и Ряднике взяты мною из сборника поморского письма XVIII века "Малый Виноградец". В начале двадцатых годов сборник этот принадлежал В. Ф. Кулакову, маляру и собирателю старины, проживавшему в ту пору в Архангельске. В рассказах я старался сохранить эпизодическую форму повествования и стиль речи поморского автора, избегая излишней витиеватости и славянизмов, сохраняя отблески живой разговорной речи того времени.

 

Рядниковы рукавицы

Между матерой землей и Соловецкими островами зимою ходят ледяные тороса. Ходят непрерывно, неустанно. Соловецкий трудник Ушаков водил суда меж лед бойко и гораздо.

Братия спросили:

– Чем тебя, Маркел, почествовать за экой труд?

Маркел ответил:

– Повелите выдать мне рядниковы рукавицы. Все удивились:

– Что за рукавицы? Кожаный старец объяснил:

Хаживал к игумену Филиппу некоторый Рядник-мореходец. Сказывал игумену морское знанье. И однажды забыл рукавицы. Филипп велел прибрать их: "Еще-де славный мореходец придет и спросит…" Сто годов лежат в казне. Не идет, не спрашивает Рядник рукавиц.

– Сегодня пришел и стребовал! – раздался голос старого Молчана.– Хвалю тебя, Маркел,– продолжал Молчан.– Не золото, не серебро – рядниковы рукавицы ты спросил, в которых Рядник за лодейное кормило брался на веках, в которых службу морю правил. Ты, Маркел, отцов наших морских почтил. Молод ты, а ум у тебя столетен.

Маркел и стал хранить эти рукавицы возле книг. Надевал в особо важных случаях.

Из-за Рядниковых рукавиц попали в плен свеи-находальники.

Но расскажем дело по порядку.

Однажды в соловецкой трапезной иноки "московской породы" сели выше "новгородцев". "Новгородская порода" возмутилась. Маркел втиснулся меж теми и теми и так двинул плечом в сторону московских, что сидящие с другого края лавки "московцы" посыпались на пол.

Баталия случилась в праздник, при большом стечении богомольцев. Маркела в наказание за бесчинство и послали в Кандалакшу, к сельдяному караулу.

В безлюдное время, в тумане, с моря послышался стук весел и нерусская речь. Маркел говорит подручному:

– Каяне ( от названия города Каяна, на территории нынешней Северной Финляндии, с которого шведы (свеи) не раз делали набеги на Поморье.) идут. За туманом сюда приворотят. Бежи в деревню! Нет ли мужиков…

К Маркелу в избу входят трое каянских грабежников. Двое захватили его за руки, третий стал снашивать в лодку хлебы, рыбу и одежду.

Маркел стоит: его держат эти двое. Наконец третий, оглядев стены, снял с гвоздя заветные Рядниковы рукавицы.

Маркел говорит:

– Это нельзя! Повесь на место!

Тот и ухом не ведет.

Тогда Маркел тряхнул руками, и оба каянца полетели в разные углы. Вооружась скамьей, Маркел тремя взмахами "учинил без памяти" наскакивающих на него с ножами грабежников. Сам выскочил в сени, прижал двери колом.

Те ломятся в двери, а он стоит в сенях и слушает: не трубит ли рог в деревне?

И деревенские, как пали в карбас, сразу загремели в рог.

А в лодке еще трое каянцев. Вопли запертых слышат. Один выскочил из лодки и бежит к свеям на помощь. С ним Маркел затеял драку, чтобы не подпустить к избе. Но рог слышнее да слышнее. Показался русский карбас с народом. В свалке один грабежник утонул. Пятеро попали в плен.

За такую выслугу Маркелу с честью воротили чин судостроителя.

 

Стихосложный Грумант

На моей памяти молодые моряки усердно обзаводились рукописными сборниками стихов и песен.

Иногда такой "альбом" начинался виршами XVIII века и заканчивался стихотворениями Фета и Плещеева.

В сборнике, принадлежащем знаменитому капитану-полярнику В.И. Воронину, находился вариант "Стихосложного Груманта", написанного безвестным помором.

В старинном сборнике поморских стихов "Рифмы мореплавательны", принадлежащем моему отцу, также был вариант названной песни. Напечатанный здесь текст "Стихосложного Груманта" представляет собою свод двух вариантов.

В молодых меня годах жизнь преогорчила: Обрученная невеста перстень воротила. Я на людях от печали не мог отманиться. Я у пьяного у хмелю не мог звеселиться. Старой кормщик Паникар мне судьбу обдумал, На три года указал отойти на Грумант. Грумалански берега – русской путь изведан. И повадились ходить по отцам, по дедам. Мне по жеребью надел выпал в диком месте. Два анбара по сту лет, и избе за двести. День по дню, как дождь, прошли три урочных года Притуманилась моя сердечна невзгода, К трем зимовкам я еще девять лет прибавил, Грозной Грумант за труды меня не оставил. За двенадцать лет труда наградил спокойством, Не сравнять того спокою ни с каким довольством.
Колотился я на Груманте Довольны годочки. Не морозы там страшат, Страшит темна ночка. Там с Михайлы, с ноября, Долга ночь настанет, И до Сретения дня Зоря не проглянет. Там о полдень и о полночь Светит сила звездна. Спит в молчанье гробовом Океанска бездна. Там сполохи пречудно Пуще звезд играют, Разноогненным пожаром Небо зажигают. И еще в пустыне той Была мне отрада, Что с собой припасены Чернило и бумага. Молчит Грумант, молчит берег Молчит вся вселенна. И в пустыне той изба, Льдиной покровенна Я в пустой избе один, А скуки не знаю Я, хотя простолюдин, Книгу составляю Не кажу я в книге сей Печального виду. Я не списываю тут Людскую обиду. Тем-то я и похвалю Пустынную хижу, Что изменной образины Никогда не вижу. Краше будет сплановать Здешних мест фигуру, Достоверно описать Груманта натуру. Грумалански господа, Белые медведи, Порядовные мои Ближние соседи. Я соседей дорогих Пулей угощаю. Кладовой запас сверять Их не допущаю. Раз с таковским гостеньком Бился врукопашну. В сенях гостьюшку убил, Медведицу страшну. Из оленьих шкур одежду Шью на мелку строчку. Убавляю за работой Кромешную ночку. Месяцам учет веду По лунному свету И от полдня розню ночь По звездному бегу. Из моржового тинка Делаю игрушки: Веретенца, гребешки, Детски побрякушки. От товарищей один, А не ведал скуки, Потому что не спущал Праздно свои руки. Снасть резную отложу, Обувь ушиваю. Про быванье про свое Песню пропеваю. Соразмерить речь на стих Прилагаю тщанье: Без распеву не почтут Грубое сказанье.

 

Треух

Пристрастие Петра Первого к кораблям и к морю заставило Маркела Ушакова полюбить преобразователя России. По рекомендации Афанасия Холмогорского Маркел был вызван к корабельному строению на Неве и Ладоге.

Тут душа старого помора начала рваться на куски. Сочувствуя Петру, Маркел негодовал на преклонение перед Западом без разбору.

– Бывало, в северных морях иноземец русским в рот глядел, ждал слова. А теперь извольте стулом становиться под голландца или шведа!

На заседании "приказных господ и членов" произошел скандал. Ушаков вылез вперед, вывернул свой лисий треух наизнанку, поставил тульей себе на голову и сидит так, помавая лисьими хвостами. Все вытаращили глаза. Председатель прервал речь. В публике раздался шум и хохот.

Тогда Маркел Иванович стукнул кулаком о стол "и рек, аки гром грянул":

– Иноземец всех нас кверху дном поставил. Всех на обезьянин лик поворотил. И это вам не дико. А я только то и сделал, что шапку свою навыворот надел, и все смутились, все оскорблены.

"Притворя себе болезнь", Маркел вернулся в Архангельск.

 

Ушаков и Фома Кыркалов

Ушаково мастерство Маркелово было рассудительно и с любопытством, а не только по старым извычаям.

Ушаковские суда заморские обдуманы по чертежу. Лодья уж на воду спущена, мастер еще примечает, смекает и на догадку берет. Заботился, чтобы шито было прочно; беспокоился, насколько будет красовито на ходу, под парусами Ушаков был ученик не худых учителей. И не хотел уважить иноземным кораблям. Однако их рассматривал испытно, чая пользы своему любезному художеству.

Бывало, поручит Ушаков помощнику опробовать новопостроенную лодью, а сам выбежит на пристань, чтобы "из-под ручки посмотреть" на свое новорожденное.

Этак однажды привелся на пристани Фома Кыркалов, поздоровался с Маркелом и говорит насмешливо:

– Все ходишь, Маркел Иванович? Все любуешься на суда свои? Наглядеться, налюбоваться не можешь…

– Нет, нет, Фома Онаньевич,-горестно и гневно отвечал Маркел.– Досадовать хожу, горячиться, сам на себя, хожу. Гляжу, ошибки свои считаю. Косность ума своего обличаю.

Кыркалов снял шапку и поклонился Ушакову в пояс:

– Когда так, Маркел Иванович,– ты настоящий, истинный художник!

 

Ушаков и Яков Койденский

Маркел относился к делу своему и к людям страстно и пристрастно. Но людей тянуло к Маркелу, как железо на магнит. Где бы ни кидала якорь Маркелова лодья, везде являлись у него друзья и ученики. А потом оставалась незабытная память.

Маркел искал и находил людей, призванием которых было мореходство. За таких людей он полагал свою душу.

Когда Маркел пришел на Койду и срядился плыть на Новую Землю, в лодейную дружину вступил Яков Койдянин, подросток-сирота. В нем Маркел нашел ученика, потом и ревностного помощника в судостроении.

Старый мастер веселился сердцем и умом. есть кому оставить наше знанье и уменье.

Но хмель в молодости начал разбирать верного Маркелова помощника. Яков стал одолевать Маркела неотступным разговором:

Уйду в российские города

Здесь тесно Яков,

У Студеного ли моря тесно?

Что ты будешь делать в городах?

Не отпущу тебя.

Погубишь мастерство потеряешь и себя.

Ты не вернешься сюда.

Яков говорит:

– Я вернусь сюда, если ты, мастер Маркел, пойдешь вместе со мной. С тобой и я вернусь. А не пойдешь со мной останусь там.

И старый Ушаков, тревожась и болезнуя о судьбе талантливого ученика, оставляет свой дом, свой промысел и идет за Яковом неведомо куда.

Но скитались они недолго.

Однажды Яков пал мастеру в ноги с воплем и со слезами:

– Господин мой, доброхот мой! Непостижно велика печаль твоя обо мне. Не стою я тебя. Но если можешь ты простить меня, если в силах ты глядеть на меня, то вернемся в нашу Койду, к нашему светлому морю, к нашему добро-честному промыслу.

Как-то при людях Маркел почествовал Якова, назвав его мастером. Люди подивились:

– Столь молодого ты называешь мастером…

Маркел отвечал:

– Дела его говорят, что он мастер.

 

Художество

Маркел Ушаков насколько был именитый мореходец, настолько опытный судостроитель.

В молодые свои годы он обходил морские берега, занимаясь выстройкой судов. Знал столярное и кузнечное дело; превосходно умел чертить и переписывать книгу. Все свои знания Маркел объединял словом "художество".

Спутник и ученик Маркела, Анфим Иняхин, спросил Маркела:

– Когда же мы сядем на месте, дома заниматься художеством?

Маркел отвечал:

– Кто же теперь отнимет у нас наше художество? Художество места не ищет. Маркел говаривал:

– Пчела куда ни полетит, делает мед– Так и художный мастер: куда ни придет, где ни живет, зиждет доброту (создает красоту).

У работы Маркел любил петь песню. Скажет, бывало.

– Сапожник ли, портной ли, столяр ли – поют за работой Нам пример путник с ношей. Песней он облегчает труд путешествия.

***

Белые с Севера убежали, мы опять во свое место из Вологды вернулись.

У нас в учреждении порядочно стало местной молодежи служить.

Другой раз на них смотришь, думаешь: "Что-то у вас, ребята, в голове? Понимаете ли, в какое время живете?.."

Политпросветительная работа еще только налаживалась… Народ молодой, по службе дело отведут в пятом часу и домой полетят.

Пожалуй, всех бойчее из них Шкаторин был. Только такой: смехи да хи-хи. Я так считал: вовсе ты, парень, девичий пастух.

Я партийный, у меня сердце болело, что не вхожу в них. не внушаю, не объясняю о деле Ленина. На собраньях-то, конечно, много речей было сказано, да речи;– что… И вдруг телеграмма: Ленин умер.

Я иду с телеграфа-то, а уж к ночи. И мороз к сорока градусам небось… И кто-то: меня с ног сбил… У меня слабы ноги-то. Я стал в таком направлении, смотрю: Шкаторин в одном пиджачишке, на одной ноге валенок, на другой калоша. Я говорю:

– Шкаторин, что с тобой?!

А он:

– Гаврило Василич, это правда, что Ленин умер?

Я заплакал:

– Умер наш Ленин… Откуда ты летишь-то?

– Из дому.

– Где живешь-то?

– В Слободке.

– Как же ты наг-то через весь город летел?

– А сказали, что Ленин умер. Я испугался, побежал сюда. Некогда тужурку было искать…

С этой поры больше родных детей ценю я и люблю нашу молодежь..

(Записано в Архангельске в 1927 г.)

 

Ингвар

В Соловецке при игумене Филиппе жил инок Ингвар, или Игорь, родом свеянин, швед. По старым памятам рассказывают так:

Свейский карбас – шесть рядовых, седьмой шкипер Ингвар шли в Соловецкое море. Для какой потребы шли, не ведаем. Может, что купить или продать. Будучи нетверды в соловецком знании, потеряли путь и пристали в Тонскую деревню. Шкипер приказал товарищам остаться в карбасе, а сам пошел в конец деревни спрашивать вожа. Дружина, мимо слова шкипера, тотчас побежала на другой конец деревни. Свеян было мало, но и в деревне мужского полку не было. Только бабки с мелкими ребятами. Во все лето с дальних волоков не оказывало дыму, и люди неопасно разошлись на промыслы.

Свеи начали ломать запоры у анбара. Завопили бабки, ребятишки подняли неизреченный рев. Шкипер Ингвар это слышит, ухватил железный лом и прибежал к разбою.

Увидя, что его товарищи шибают о землю ребят, стегают воющих старух и кидают из анбара кожи, обувь, сбрую и холсты, Ингвар стал благословлять грабежников железным ломом. Бил по головам и по зубам. И гонил их из деревни, посылая ломом. Один из грабежников увернулся и ударил шкипера в лоб камнем. Ингвар повалился заубито. Товарищи его вскочили в карбас и угребли из виду.

Старухи привели Ингвара в действие и, забывши страх, стали жалеть его, как внука.

Весть о свейском нагоне полетела далеко. Пришли, из Сумского посада в Тонскую деревню приставы и взяли Ингвара. Также было велено имать свидетелей. Вся деревня лезла во свидетели. Отобрали десять старых бабок, самых мудрых и речистых.

Тонская деревня была соловецкой вотчиной и подлежала монастырскому суду, Ингвара судил случившийся в Суме игумен Филипп Колычев.

Дьяк объявил, что шестерых бежавших в море свеян бог нашел своим судом. Только-де шесть свейских рукавиц, с одной руки, море выплеснуло на берег. Затем тонские свидетели заявили, что хотя судимый и явился с лиходеями, но оказался добрым человеком. И его-де надо не судить, а миловать. Судья Филипп сказал:

– Правда то, что Ингвар заступился за обидимых, не щадя и своей жизни. Но есть и кривда: почему ты, Ингвар, добрый, сердобольный человек, пошел в товарищах с людьми лихими?

– Господине,– отвечал Ингвар,– все у нас, затеяно бахвальством, все чинилось без ума. Но молю вас всех: не кляните их, моих товарищей, а меня не величайте добрым человеком.

Судья Филипп говорит:

– Сердце твое детское, и речи у тебя как у младенца. Ты говоришь: "Не вредите мое сердце, не поминайте мне товарищей". Лучше бы тебе о том поплакать, что из-за таких товарищей про всю вашу породу свейскую слава в мире носится самая зазорная!.. Думаю, Ингвар, что на родину тебе нельзя являться?

Ингвар говорит:

– Господине, я хочу прижаться к русским людям. Возьми меня к себе, в какой чин хочешь.

Ингвар принял в Соловецке имя Игоря.

Тут и помер в старости. И память о себе оставил – "сердобольный Игорь".

 

Как Федосья Никитишна у Ленина была

У нас папаша был кровельщик, работал в Смольном, да перед самой революцией и скончался. Так что и жалованье недополучено. Временное правительство явилось, мамаша пошла относительно денег, воротилась со стыдом, как с пирогом. Только и спросили: "А ты, бабка, видала, как лягушки скачут?"

Зима нас прижала, мамаша говорит:

– Все Ленина хвалят теперь: не сбродить ли мне в Смольный-то?..

Какое-то утро встаем – нету старухи. Думаем, у обедни, а она это в Смольный угребла… И подумайте-ка, ползала-ползала там по кабинетам да на Владимира Ильича и нарвалась… Пишет он, запивает конфетку холодным чаем…

Она нисколько не подумала, что это он сам, тогда портретов-то мало было, и спрашивает:

– Вы, сударь, на какой главы: на письме или на разборе?

Он россмехнулся:

– Как приведется, сударыня. Вам на что?

– Меня люди к Ленину натакали, ко Владимиру Ильичу. Говорят: "Твое дело. Федосья Никитишна, изо всех начальников один Ленин может распутать…" А я гляжу на вас, как быстро пишете, и думаю: экой господин многограмотный, уж, верно, не из последних начальников… Где мне Ленина искать' не войдете ли в мое положение?..

Преспокойно уселась да вкратце и доложила.

У Ленина глаза сделались веселы, расхохатыват…

– Верно, Федосья Никитишна… Без Ленина обойдемся.

Вызвал сотрудника, выметку из книжечки дал:

– Товарищ, срочно оборудуйте Федосье Никитишне ее дело.

…Мамаша домой приходит и деньги выкладыват.

– Все начальники в Смольном хороши! И без Ленина дело сделали.

А через месяц приносит с рынка фотографическую карточку:

– Вот купила начальника, с которым в кабинете-то сидела…

Мы взглянули, да и ахнули:

– Мамаша, ведь это Ленин и был!..

(Слышал в вагоне Северной железной дороги в 1928 году, рассказывала женщина, ехавшая из Архангельска в Ленинград к мужу).

 

Кроткая вода

У нас папаша был кровельщик, работал в Смольном, да перед самой революцией и скончался. Так что и жалованье недополучено. Временное правительство явилось, мамаша пошла относительно денег, воротилась со стыдом, как с пирогом. Только и спросили: "А ты, бабка, видала, как лягушки скачут?"

Зима нас прижала, мамаша говорит:

– Все Ленина хвалят теперь: не сбродить ли мне в Смольный-то?..

Какое-то утро встаем – нету старухи. Думаем, у обедни, а она это в Смольный угребла… И подумайте-ка, ползала-ползала там по кабинетам да на Владимира Ильича и нарвалась… Пишет он, запивает конфетку холодным чаем…

Она нисколько не подумала, что это он сам, тогда портретов-то мало было, и спрашивает:

– Вы, сударь, на какой главы: на письме или на разборе?

Он россмехнулся:

– Как приведется, сударыня. Вам на что?

– Меня люди к Ленину натакали, ко Владимиру Ильичу. Говорят: "Твое дело. Федосья Никитишна, изо всех начальников один Ленин может распутать…" А я гляжу на вас, как быстро пишете, и думаю: экой господин многограмотный, уж, верно, не из последних начальников… Где мне Ленина искать' не войдете ли в мое положение?..

Преспокойно уселась да вкратце и доложила.

У Ленина глаза сделались веселы, расхохатыват…

– Верно, Федосья Никитишна… Без Ленина обойдемся.

Вызвал сотрудника, выметку из книжечки дал:

– Товарищ, срочно оборудуйте Федосье Никитишне ее дело.

…Мамаша домой приходит и деньги выкладыват.

– Все начальники в Смольном хороши! И без Ленина дело сделали.

А через месяц приносит с рынка фотографическую карточку:

– Вот купила начальника, с которым в кабинете-то сидела…

Мы взглянули, да и ахнули:

– Мамаша, ведь это Ленин и был!..

(Слышал в вагоне Северной железной дороги в 1928 году, рассказывала женщина, ехавшая из Архангельска в Ленинград к мужу).

 

Пуговка

…К нам на завод приезжает Ленин. Мне кричат: "Наторова, ты примешь пальто…" В клубе жарко. Ленин стал говорить, скинул пальто на стул. Я схватила – да в гардеробную. Вижу, у левой полы средней пуговицы нет. Я от своего жакета оторвала да на ленинское пальто и пришила толстым номером, чтобы надолго: Он уехал, не заметил. А пуговка немножко не такая… И так мне это лестно, а никому не открываю свой секрет.

Тут порядочно времени прошло..Иду по Литейному, а в фотографии "Феникс" в окне увеличенный портрет Ленина. Пальто на нем то самое… Я попристальней вглядываюсь – и пуговка та самая, моя пуговка.

Он в эту же зиму и умер. Я достала в фотографии на Литейной заветный тот портрет…

Он у меня около зеркала в раме теперь.

Каждый день подойду, посмотрю да поплачу:

– А пуговка-то моя пришита…

(Слышал в Ленинграде, на Волковом кладбище, от приезжей из Архангельска Наторовой)

 

…У нас ребята в газеты читали

…У нас ребята в газеты читали: за границей партия шла рабочих с пением в майский день. Полиция наскочила – и в тюрьму. Одного давно искали. Его в ту же ночь-застрелить… Он под дулом-то выхватил газету-майский номер, там Ленин во весь лист – и накрыл глаза… Солдаты ружьем брякнули, честь отдали: "Не можем в Ленина стрелять".

(Архангельск, 1927. Лесопильный завод на р. Маймаксе)

Нам иностранный матрос в Маймаксе рассказывал:

– …Они там у себя забастовку объявили, а полиция принудила работать. Привелось плашкот к пристани подводить. Они взялись по двенадцать человек на канат. Надо бы: "Разом сильно, разом вдруг", или там по-ихнему кричать, а они: "Раз, два, Ленин! Раз, два, Ленин!" Полиции не к чему придраться. Они ведь стали на работу…

(Архангельск, 1927. Лесопилки на р. Маймаксе)

…У нас доктор был в Ульяновске. Может, и сейчас жив. Его в Москву не раз приглашали. У него один был ответ: "Наш город не меньше Москвы: здесь Ленин родился".

(Москва)

…Вася ездил доверенным от Госторга из Архангельска в Норвегу. В городе Берген выбежали к пароходу дети. Русских увидели, стали кричать: "Пролетарии всех стран соединяйтесь!"

Худо выговаривают, а понять можно.

Вася заговорил с ними по-русски, но они только одну эту речь выучили:

"Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"

(Архангельск)

 

Ходили в Лявлю

Народ на гулянье плывет карбасами и пароходами.

На карбасах летят парусом с песнями, а пароходы отваливают от города с музыкой.

Однажды напраздновались горожана в Лявле и, как стемнело, стали посряживаться домой.

Последний пароход отвалил в десятом часу; баржу поволок велику. На ту баржу миру накопилось много без меры.

Как на середку реки вышли, заиграли по музыке, затрубили в трубы, ударили по накрам.

В том часе почало быть плесканье, и гуденье, и крики, и топот ножный.

Раскатись, моя поленница без дров!

Рады баржу разнести…

От того многовертимого плясания ссадили со стены лампу и обшивка кряду запластала.

Другомя запели да заскакали.

Сколько-то человек сунулись во глубину речную – да и без воротиши. Не увидали боле белого свету. А другие по тросам полезли на пароход. Пьяные. И по народу поднялся пополох зол.

Только привелись в то время люди, не изумелые от вина..

И они стали женок унимать от крыку и реву и чтобы до времени за борт не скакали и друг друга в воду не пихали. А капитан дал полный ход к берегу.

И хотя от огненного стремления у многих бороды и сертуки шаяли, а у женок сарафаны, однако все изготовились и дожидали в порядке, что-де как будет помельче, дак миром лезти в воду.

А вода привелась, пала. И вскоре баржа намелилась.

Тогда почали скакать и на сухое место выгребаться. А истомных носком несли, а навых за руки и за ноги приплавили к лайды.

Была ночь и деялся дождь.

Как на гору заволоклися. тут стоит лес пуст. До города верст двадцать. Лодок нету.

У кого было изможенье, сдумали идти на Уйму в деревню – часа два пешей ходьбы.

Достальные костры разожгли, кому вера была дожидаться свету.

И при дневных часах все побрели к городу. Пеши и на подводах.

Не таково скорополучно и весело домой, бажоны, попали, как было гаданО.

На это богомолье многопамятное ездила тетенька наша Глафира Васильевна.

И на барже танцы водила, и потом горела и в воде гасла. Мы, выслушав, да спросим:

– Уж верно, тетенька, много лет в Лявлю не показывалась опосле такого страху?

– На! На другой год была.

– А назад опять на баржи? – Дак на чем другом-то поедешь?

– И опять плясала?

– Все каблуки оттоптала!

 

Щедрая вдова

У купеческой вдовы дочка помре – богатая невеста. По городу пошел слух, что вдовица дочернее приданое раздает неимущим. Является к ней бедная девка:

– Здравствуйте, Матрена Савишна.

– Что скажешь, голубушка?

– Люди-то сказывают, у вас дочерниного именьица много осталось…

– Не знаю, много ли, мало ли, а одного платья шесть сундуков, белья два комода, обутки три ящика, саков да пальтов два гальдеропа…

– Слышала я, что по бедным невестам-сиротам вы кое-что пожелали раздать…

– Не кое-что, а все. Потому-добрее да проще меня на свете нету. Я вам, беднякам, мать, вы мои дети!

– Благодетельница, наделите меня платьем, хоть немудрящим…

– Пла-атьем?! Ишь како слово выворотила… Да ты понимаешь ли, каковы у нашей Манюшки платья были?.. Все по моды да с фасоном!.. Да к твоей ли роже барышнино платье?..

– Платье нельзя, дак башмачков нет ли худеньких?..

– Станет наша Манюшка худеньки носить! Покажи-ка ногу… Ну и лапишша? Дам я тебе магазинны ботиночки?.. Хороша и в лаптях!

– Может, платок головной старенькой есть?

– Платок?! Что ты, дура, неужно наша дочь платки носила. Как проста девка! У ней шляпок семнадцать картонок осталось…

– Ну, простите, что побеспокоила… пойду.

– Стой! Я бедным мать и благодетельница. Платок ты просила – на тебе платочек ситцевенькой. Только его дочка вместо утюжки держала, дак он с краев оборвался и середина выгорела… Заплату нашьешь… Бери, пользуйся. Я для вас, бедняков, гола рада раздеться!

 

Гость с Двины

В Мурманском море, на перепутье от Русского берега к Варяжской горе, есть смятенное место. Под водою гряды камней, непроглядный туман, и над всем, над всем, над шумом прибоя, над плачем гагары и криками чайки, звучал здесь некогда нескончаемый звон.

Заслышав этот звон остерегательный и сберегательный, русские мореходцы говорили:

– Этот колокол – варяжская честь.

Варяжане спорили:

– Нет, этот колокол – русская честь. Это голос русского гостя Андрея Двинянина.

Корабельные ребята любопытствовали:

– Что та варяжская честь? Кто тот Андрей Двинянин?

Статнее всех помнили о госте Андрее двинские поморы. Этот Андрей жил в те времена, когда по северным морям и берегам государил Новгород Великий.

Андрей был членом пяточисленной дружины. Сообща промышляли зверя морского, белого медведя, моржа, песца. Сообща вели договоренный торг с городом скандинавским Ютта Варяжская.

В свой урочный год Андрей погружает в судно дорогой товар – меха и зуб моржовый. Благополучно переходит Гандвиг, Мурманское море и Варяжское. Причаливает у города Ютты. Явился в гильдию, сдал договоренный товар секретариусу и казначею. Сполна получил договоренную цену – пятьсот золотых скандинавских гривен. Отделав дела, Андрей назначил день и час обратного похода.

Вечером в канун отплытия Андрей шел по городской набережной. С моря наносило туман с дождем. Кругом было пусто и нелюдимо, и Андрей весьма удивился, увидев у причального столба одинокую женскую фигуру. Здесь обычно собирались гулящие. Эта женщина не похожа была на блудницу. Она стояла, как рабыня на торгу, склонив лицо, опустив руки. Ветер трепал ее косы и воскрылия черной, как бы вдовьей, одежды.

Андрей был строгого жития человек, но изящество этой женщины поразило его. Зная скандинавскую речь, Андрей спросил:

– Ты ждешь кого-то, госпожа?

Женщина молчала. Андрей взял ее за руку, привел в гостиницу, заказал в особой горнице стол. Женщина как переступила порог, так и стояла у дверей, склонив лицо, опустив руки. Не глядела ни на еду, ни на питье, не отвечала на вопросы.

Андрей посадил ее на постель, одной рукой обнял, другой поднес чашу вина.

– Испей, госпожа, согрейся.

Женщина вдруг ударила себя ладонями по лицу и зарыдала.

– Горе мне, горе! Увы мне, увы! Забыл меня бог и добрые люди!

Беспомощное отчаяние было в ее, рыданиях. Жалость, точно рогатина, ударила в сердце Андрея.

– Какое твое горе, госпожа? Скажи, не бойся! Я тебя не дотрону.

Переводя рыдания, женщина выговорила:

– По одежде твоей вижу, господине, ты русский мореходец. Мой муж тоже был мореходец.

– Был мореходец?-переспросил Андрей. -Ты вдовеешь, госпожа?

– Почти что вдовство. Мой муж брошен в темницу.

– За что же?

– Я расскажу тебе, господине. Мой муж с юношеских лет ходил на здешних торговых судах. Когда мы поженились, загорелся он мыслью построить собственное суденышко. Сколько своими руками, столько помощью товарищей построен был кораблик, пригодный к заморскому плаванию. О, как мы радовались, господине! Тогда задумывает муж сходить в Готтский берег на ярмарку. Но где взять деньги на покупку прибыльного в Готтах товару? И опять судьба улыбнулась нам: здешняя гильдия дает моему мужу деньги в долг на срок – вернуть долг сполна по возвращении с Готтского берега. О, как мы радовались, господине! Днем муж закупал товар и погружал на судно. Ночами мы рассчитывали, сколько у нас останется прибыли по уплате долга в гильдию. Я не плакала, провожая мужа, я радовалась. Но пути божьи неисповедимы. Еще кораблик наш не дошел Готтского берега, налетела штормовая непогода. Кораблик нанесло на камни и разбило в щепы. Дорогой товар утонул.

Муж вернулся в Ютту бос и наг. По суду гильдии его бросили в темницу на срок, покуда не уплатит долга. Это было два года назад, господине.

Я осталась одна с двумя маленькими детьми. Надо было кормить мужа в темнице, прокармливать детей. Я стала работать у рыбного засола. С рассвета до заката, на ветру, на снегу, на дожде. За труд платили рыбой. Голову варила и несла мужу, остальное доедала с детьми. Хлеб подавали соседи, добрые люди. И они же доводили меня до отчаяния. Всякий день я слышала: "Гордячка ты, бесстыдница! Рыбный засол не работа! Сама подохнешь и семью уморишь. Иди на пристань, торгуй своим телом, пока молода. Познатнее дамы торгуют любовью по нужде, а ты кто?"

С ужасом я слушала такие речи. Стать блудницей, пропащей… Утопиться бы – и то нельзя: без меня замрут мои дорогие муж и дети. И вот сегодня город тонет в тумане. И я решила: вечером пойду и стану у пристани. В такую непогоду никто из горожан не ходит, никто моего позора не увидит. Меня, господине, ты и приметил у причального столба и привел сюда. Вот и все.

– Госпожа, как велик долг твоего мужа?

– Страшно вымолвить, господине: без малого сто золотых скандинавских гривен.

Андрей соображал:

"На нас пятерых я получил пятьсот гривен, по сто гривен на брата. Моей долей я волен распорядиться".

Он выговорил:

– Следуй за мной, госпожа.

Город накрыт был белесым туманом. Но Андрей шел быстро, уверенно. Женщина едва поспевала за ним. На спуске к пристаням еле блазнила древняя церквица. Андрей сказал: – Стань, госпожа, в церковных воротах и не соступи с места. Жди меня. Я тотчас вернусь.

Как птица слепым полетом в тумане, он побежал на свой корабль. Спустился в каюту, отомкнул ларец с общей казной, в кожаный кошель отсчитал сто золотых гривен. Спрятал кошель за пазуху, побежал обратно в город. Женщина стояла в каменной нише, как изваяние. Андрей сказал:

– Я принес тебе нечто, госпожа. Но должен проводить тебя до дому.

– Господине,– отвечала женщина,– мой дом близко. Видишь, в конце улицы брезжит огонек. Это мой сынишка поставил на окне светильник, боится, чтобы мать не заблудилась.

Андрей все же проводил ее до дому.

– Теперь ты дома, госпожа. Вот, держи обеими руками этот кожаный кошель. В нем сто золотых гривен. Завтра утром иди в гильдию, объяви о себе секретариусу и казначею. Они примут гривны счетом и весом. Также выдадут тебе пергамент с печатями, что твой муж чист от всякого долга.

Завтра, до полудня, твой муж возвратится домой полноправно и свободно. А теперь прости, госпожа.

Сотворив поклон, Андрей зашагал обратно, и его накрыло туманом.

Тогда только женщина опомнилась, бросилась вслед Андрею и закричала:

– Господине, господине! Человек ты или ангел? От сотворения мира неслыхана такая великая и богатая милость!

Она бежала и кричала, но не знала, в какой переулок, к каким пристаням свернул Андрей, и крик ее был как крик чайки в море. Тогда женщина упала на дорогу и, рыдая и молясь, целовала следы Андреевых ног на сыром песке.

В ту же ночь, до утренних часов, Андреев корабль покинул Ютту Варяжскую и, открыв паруса, пошел в русскую сторону.

Оминув Варяжскую Гору, Андрей проходит море Мурманское и наконец, одолев жерло, достигает Двинской земли.

В сборной избе Андрей здравствуется с четырьмя своими товарищами. Справив поклон, они спрашивают:

– Каково путь и торговлю справил, господине?

Андрей отвечал:

– Вашим счастьем, государи, бог дал все благополучно. В Ютте казначей и секретариус товар похвалили и договоренную цену уплатили, пятьсот гривен золотом свесили счетом и мерою.

Андрей поставил на стол ларец с золотом.

– Здесь, государи, только ваша доля – четыреста гривен золотом. Свою долю – сто гривен – вынял и стратил.

– Суматоху говоришь, государь! Общая казна делится сообща. Никто из пайщиков не вправе выхватить из общей казны ни единой серебряной копейки. Ты, государь Андрей, поступил самочинно, самонравно, самовольно. Ты переступил Морской промышленный устав!

Ни единого слова покорного не приготовил Андрей своим товарищам. Вышел из горницы, так дверью двизнул, что изба дрогнула.

С этого дня и часа остуда легла меж Андреем и четырьмя его товарищами. Эта остуда была на руку соседственной артели. Артельный староста "подвесил Андрею лисий хвост".

– Тебе, преименитому кормщику, не дозволено копейки взять из казны! Твоей бы дружине перед тобой на четвереньках бегать, а они свою ногу тебе на голову ставят. Переходи в нашу дружину. Будешь над нами государить, а мы тебе будем в рот глядеть и от тебя слова ждать.

– Куда походите?-спросил Андрей.

– Зимовать на Матку, на Новую Землю. Люди к походу готовы.

Андрей был крут на поворотах – дал согласие. Ушел на Новую Землю, не сказавшись, не спросившись со старыми своими товарищами. И те оскорблены были даже до слез: ушел, не простился!

На Новой Земле кормщик Андрей государил и осень, и зиму, и весну. Там, в невечерний день, к Андрею пришла та, которая говорит о себе: "Я – детям утеха, я – старым отдых, я – рабам свобода, я – трудящимся покой".

Андрея положили в каменном берегу, накрыли аспидной плитой. На плите высечена надпись: "Спит Андрей Двинянин, жда архангеловы трубы".

Эта весть об Андрее прилетела на Двину, и была печаль великая, и дружина плакала – ушел и нам прощения не оставил.

Через четыре года по Андрееве исходе, значит, через пять лет после его быванья в Ютте, пришел на Двину скандинавский корабль, и хозяин корабля стал сыскивать об Андрее. В тот же вечер встретился с Андреевой дружиной.

– Вы Андреева дружина. Вам должно принять эти гривны. – Недостойны.

– Раздайте скудным, бедным людям.

– Не нашими руками раздавать. Тяжко нам будет получать спасибо за Андрееву милость.

Наконец сошлись на том, что надобно учредить память Андрею. А как Андрей был отменный мореходец, то да будет память его знатна и слышна в морском сословии.

– Наша Двина ходит промышлять рыбу в Западный Мурман, близ Бусой салмы. Это место вы, скандинавы, зовете "Жилище туманов", и Андрей мечтал учредить здесь остерегательный звон.

– Быть по сему,-отозвался варяженин.-Я в эту же зиму вылью колокол и весной, на Троицу, привезу кораблем.

– Быть по сему,– отвечали двиняне.– Мы явимся на Мурман раньше тебя и к Троицыну дню возведем на Бусой вараке столп-звонницу. Еще кладем на тебя заповедь, государь варяженин. По ободу, по краю колокола, вылей сей стих: "Малый устав преступив, исполнил великую заповедь".

Как пообещал варяженин, так и учинил. Сыскались в Скандинавии искусные мастера-литейщики. Вылили из меди, олова и серебра художный колокол. Только стих, завещанный двинянами, вылили латинской речью. По тому же латинскому обычаю колокол был окрещен и наречен Андреем.

Весною, когда полетели в русскую сторону гуси, гагары и утята, варяженин погрузил колокол на свой корабль и вслед за птицей, пош"л в русский ветер.

В эту пору стоит на Мурмане беззакатный день, и берега грезят и манят в великой прозрачности.

Варяженин видит Бусую вараку в полном лике: на вершине возведена звонница новгородским обычаем, но в один пролет.

Варяженин трубит в рог, и Русь трубит ответно. Колокол вздымали на гору на моржовых ремнях, всем народом.

Звон был учрежден западным обычаем: в пролете, в железных гнездах, ходила дубовая матица. В матицу врощены уши колокола. От ушей спущены до земли ременные вожжи. Звонарь, стоя на земле, управлял вожжами. Матица начинала ворочаться, раскачивая колокол. Колокол летал в пролете, язык бил свободно, рождая звук певучий, грозный и жалобный.

Это звенящее нескончаемое пение носилось по океану триста лет. И проходящие мореходцы поколение за поколением поминали гостя Андрея с Двины и гостя Варяженина.

После этих времен дошел день и час: колокол зазвонил сам собою, ужасая слышавших.

"Последи же бысть трясение земли о Западный берег Мурмана".

Тряхнуло гору в Кольской Губе, дрогнула Бусая варяка, качнулась звонница. Колокол звеня и рыдая, как птица слетел в глубину морскую. Но и в начале нынешнего столетия мореходцы уверяли, что звенит Андреев колокол и на дне моря-океана.

 

Для увеселенья

В семидесятых годах прошлого столетия плыли мы первым весенним рейсом из Белого моря в Мурманское.

Льдина у Терского берега вынудила нас взять на всток. Стали попадаться отмелые места. Вдруг старик рулевой сдернул шапку и поклонился в сторону еле видимой каменной грядки.

– Заповедь положена,– пояснил старик.– "Все плывущие в этих местах моря-океана, поминайте братьев Ивана и Ондреяна".

Белое море изобилует преданиями. История, которую услышал я от старика рулевого, случилась во времена недавние, но и на ней лежала печать какого-то величественного спокойствия, вообще свойственного северным сказаниям.

Иван и Ондреян, фамилии Личутины, были родом с Мезени. В свои молодые годы трудились они на верфях Архангельска. По штату числились плотниками, а на деле выполняли резное художество. Старики помнят этот избыток деревянных аллегорий на носу и корме корабля. Изображался олень и орел, и феникс и лев; также, кумирические боги и знатные особы. Все это-резчик должен был поставить В живность, чтобы как в натуре. На корме находился клейнод, или герб, того становища, к которому приписано судно.

Вот какое художество доверено было братьям Личутиным! И они оправдывали это доверие с самой выдающейся фантазией. Увы, одни чертежи остались на посмотрение потомков.

К концу сороковых годов, в силу каких-то семейных обстоятельств, братья Личутины воротились в Мезень. По примеру прадедов-дедов занялись морским промыслом. На Канском берегу была у них становая изба. Сюда приходили на карбасе, отсюда напускались в море, в сторону помянутого корга.

На малой каменной грядке живали по нескольку дней, смотря по ветру, по рыбе, по воде. Сюда завозили хлеб, дрова, пресную воду. Так продолжалось лет семь или восемь. Наступил 1857 год, весьма неблагоприятный для мореплавания. В конце августа Иван с Ондреяном опять, как гагары, залетели на свой островок. Таково рыбацкое обыкновение:

"Пола мокра, дак брюхо сыто".

И вот хлеб доели, воду выпили – утром, с попутной водой, изладились плыть на матерую землю. Промышленную рыбу и снасть положили на карбас. Карбас поставили на якорь меж камней. Сами уснули на бережку, у огонька. Был канун Семена дня, летопровидца. А ночью ударила штормовая непогодушка. Взводень, вал морской, выхватил карбас из каменных воротцев, сорвал с якорей и унес безвестно куда.

Беда случилась страшная, непоправимая. Островок лежал в стороне от росхожих морских путей. По времени осени нельзя было ждать проходящего судна. Рыбки достать нечем. Валящие кости да рыбьи черепа – то и питание. А питье-сколько дождя или снегу выпадет.

Иван и Ондреян понимали свое положение, ясно предвидели свой близкий конец и отнеслись к этой неизбежности спокойно и великодушно.

Они рассудили так: "Не мы первые, не мы последние. Мало ли нашего брата пропадает в относах морских, пропадает в кораблекрушениях. Если на свете не станет еще двоих рядовых промышленников, от этого белому свету перемененья не будет".

По обычаю надобно было оставить извещение в письменной форме: кто они, погибшие, и откуда они, и по какой причине померли. Если не разыщет родня, то приведется, случайный мореходец даст знать на родину.

На островке оставалась столешница, на которой чистили рыбу и обедали. Это был телдос, звено карбасного поддона. Четыре четверти в длину, три в ширину.

При поясах имелись промышленные ножи– клепики.

Оставалось ножом по доске нацарапать несвязные слова, предсмертного вопля. Но эти два мужика -мезенские мещане по званью – были вдохновенными художниками по призванью.

Не крик, не проклятье судьбе оставили по себе братья Личутины. Они вспомнили любезное сердцу художество. Простая столешница превратилась в произведение искусства. Вместо сосновой доски видим резное надгробие высокого стиля.

Чудное дело! Смерть наступила на остров, смерть взмахнулась косой, братья видят ее – и слагают гимн жизни, поют песнь красоте. И эпитафию они себе слагают в торжественных стихах.

Ондреян, младший брат, прожил на островке шесть недель. День его смерти отметил Иван на затыле достопамятной доски.

Когда сложил на груди свои художные руки Иван, того нашими человеческими письменами не записано.

На следующий год, вслед за вешнею льдиной, племянник Личутиных отправился отыскивать своих дядьев. Золотистая доска в черных камнях была хорошей приметой. Племянник все обрядил и утвердил. Списал эпитафию.

История, рассказанная мезенским стариком, запала мне в сердце. Повидать место покоя безвестных художников стало для меня заветной мечтой. Но годы катятся, дни торопятся…

В 1883 году Управление гидрографии наряжает меня с капитаном Лоушкиным ставить приметные знаки о западный берег Канской земли. В июне, в лучах незакатимого солнца, держали мы курс от Конушиного мыса под Север. Я рассказал Максиму Лоушкину о братьях Личутиных. Определили место личутинского корга.

Канун Ивана Купала шкуна стояла у берега. О вечерней воде побежали мы с Максимом Лоушкиным в шлюпке под парусом. Правили в голомя. Ближе к полуночи ветер упал. Над водами потянулись туманы. В тишине плеснул взводенок – признак отмели. Закрыли парус, тихонько пошли на веслах. В этот тихостный час и птица морская сидит на камнях, не шевелится. Где села, там и сидит, молчит, тишину караулит.

– Теперь где-нибудь близко,– шепчет мне Максим Лоушкин.

И вот слышим: за туманной завесой кто-то играет на гуслях. Кто-то поет, с кем-то беседует… Они это, Иван с Ондреяном! Туман-то будто рука подняла. Заветный островок перед нами, как со дна моря всплыл. Камни вкруг невысокого взлобья. На каждом камне большая белая птица. А что гусли играли, это легкий прибой. Волна о камень плеснет да с камня бежит. Причалили; осторожно ступаем, чтобы птиц не задеть. А они сидят, как изваяние. Все, как заколдовано. Все, будто в сказке. То ли не сказка: полуночное солнце будто читает ту доску личутинскую и начитаться не может.

Мы шапки сняли, наглядеться не можем. Перед нами художество, дело рук человеческих. А как пристало оно здесь к безбрежности моря, к этим птицам, сидящим на отмели, к нежной, светлой тусклости неба!

Достопамятная доска с краев обомшела, иссечена ветром и солеными брызгами. Но не увяло художество, не устарела соразмерность пропорций, не полиняло изящество вкуса.

Посредине доски письмена-эпитафия, -делано высокой резьбой. По сторонам резана рама – обнос, с такою иллюзией, что узор неустанно бежит. По углам аллегории – тонущий корабль; опрокинутый факел; якорь спасения; птица феникс, горящая и не сгорающая. Стали читать эпитафию:

Корабельные плотники Иван с Ондреяном Здесь скончали земные труды, И на долгий отдых повалились, И ждут архангеловой трубы. Осенью 1857-го года Окинула море грозна непогода. Божьим судом или своею оплошкой Карбас утерялся со снастьми и припасом, И нам, братья, досталось на здешней корге Ждать смертного часу. Чтобы ум отманить от безвременной скуки, К сей доске приложили мы старательные руки… Ондреян ухитрил раму резьбой для увеселенья; Иван летопись писал для уведомленья, Что родом мы Личутины, Григорьевы дети, Мезенские мещана. И помяните нас, все плывущие В сих концах моря-океана.

Капитан Лоушкин тогда заплакал, когда дошел до этого слова – "для увеселенья". А я этой рифмы не стерпел – "на долгий отдых повалились".

Проплакали и отерли слезы: вокруг-то очень необыкновенно было. Малая вода пошла на большую, и тут море вздохнуло. Вздох от запада до востока прошумел. Тогда туманы с моря снялись, ввысь полетели и там взялись жемчужными барашками, и птицы разом вскрикнули и поднялись над мелями в три, в четыре венца.

Неизъяснимая, непонятная радость начала шириться в сердце. Где понять!.. Где изъяснить!..

Обратно с Максимом плыли – молчали.

Боялись, не сронить бы, не потерять бы веселья сердечного.

Да разве потеряешь?!