Про нашу жизнь промысловую послушаешь, так удивишься, удивишься и устрашишься. Расскажу про себя, про сынишку моего и про брата, как мы на промысел пошли и в какую беду попали.

Беды терпеть да погибать помору не диво. Море – измена лютая. Спроси того-другого робенка в Поморье: «Где тата?» – скажет: «Вода взяла».

…Море нас поит, кормит, море и погребает… А мы вот от морской напасти спаслись, и таким ли дивом спаслись, дак всю жизнь на другу сторону повернуло.

Мы – Белого моря, Зимнего берега народ. Коренные зверобои-промышленники, тюленью породу бьем. В тридцатом году от государства предложили промышлять коллективами. Представят-де и ледокольной пароход. Условия народу были подходящи. Зашли кто в артель, кто на ледокол.

А я да брат старший Егор Иванович не то что на ледокол, а из своей артели убежали.

Сынишко мой Олександр в колхоз бы любил, да отчишку с дядей перечить не посмел.

Стретенева дня дождались: стали флюгера полуношник-ветер сказывать – норд-ост. Зачали наши деревни на промысел снаряжаться. Тюленьи женки в эту пору детей народят, стада зверины на отдых повалятся, и это богатство полунощник к нашему берегу льдинами притянет.

Мы, значит, троима срядились. Лодочку доспели на креньях, погрузили дровец, хлеба, котелок, пики, обулись, оделись по-промысловому, с племенем простились и поволоклись.

Сутки горой шли, други сутки – припаем береговым. На льду и огонек разведем, поедим и выспимся, лодочкой накрывшись. Путь вороны казали: на зверя же летели. На третий день береговой лед кончился, пошла раздельна льдина. Беда беду родит – встречу полунощнику из-за горы побережник-ветер выскочил. Зачали друг другу в лицо мокрым снегом плевать.

Опасен в эту пору побережник: он лед от берега отдирает, нашего брата в море уносит…

Остановились, глядим на своего юровщика:

– Егор Иванович, что велишь?

Он шапку снял, ветра пытает: то ту, то другу щеку подставит. А ветер явно с горы, в спину. И Егор командует:

– Заворачивай обратно! Сей день напромышлялись!

А Олексишко забежал на торос на высокой и вопит:

– Дядя! Татка! Юрово!! О, коль велико!

Мы охотники природны. Петухом сердца-ти запели. Выстали на льдину, а в полуверсте зверя-то как дров! И любо на них глядеть: посередине матки лежат с робятами. Как бабы в бане, гладят их, моют, плавать учат. Ежели ребенок капризит, мамка его и круто в море роет. Кругом, как стена нерушима, ограда крепка – самцы-лысуны…

– Егор Иванович, что велишь?!

– Играть давайте!

Значит, надо нам зверины ухватки принять, зверем притвориться. Он нас видит, пущай на своих думает.

Лезем на юрово, по душу его морскую, рукавицами гребем, задом подхватываем, головами покачиваем – как есть тюлени! Спину ломит, колени отпали, а любо это и весело!

Вот мы приехали. Душина от них! Глядят, говорят меж собой, что-де ихнего полку прибыло… Тут мы прянули на зверя, как волки. Пика свистнула, да кровь пробрызнула. Песню поморским обычаем завели:

Сила земна, Сила водяна, Земна толщина, Морска глубина! Зверь идет, Зверя ведет! Четыре ветра, Четыре вихря. Ходит сила Из жилы в жилу. Зверь идет, Зверя ведет! День с ночью, Медь с кровью. Стрела калена, Тетива шелкова. Зверь идет, Зверя ведет!

Тюлень упал, и другой – твой, и третий опрокинулся. Любо это и весело. Зверь ревет, мы поем, охота нами обовладела. Знай железо блестит, кровь свистит да туши ложатся…

И тут как пологом побоище завесило – снег стеной повалил. Опомнились:

– Егор Иванович, что велишь?

А ветер – от с горы да с горы. Не знаем, когда он полуношника одолел. И льдина под ногами завизжала, не любит тоже в море идти. Егор кричит:

– Кидай все, попадай к горе на пиках!

Не бежим – летим. И чуем: не стоит лед-от, гонит его разбойный ветер. Полынью перемахнули, другу перескочили и – аминь… Поперек разводье легло велико, широко, как река. Вода чернил чернее, а мы бумаги белее. Где стояли, тут и пали. Конец нам…

И мой Олександр затрясся и меня с дядей – черной бранью… Последнее слово кинул:

– Пошто с народом не пошли! От людей бы нас унесло, телеграмм бы наподавали на ледокол, по маякам!

Егору нельзя духом падать – он юровщик:

– Еще не ревите, еще не конец! Буде, во своем море останемся, всяко нас к тому ли, к другому берегу прикачает.

До вечера ни единым словом меж себя не перещелконули.

Ночь передремали, утром по окольным льдинкам с полдесятка зверя нашли убитого, тюленины пожевали: душная она, рвало нас. Заместо воды – снег. А тюленьи тушки – и постель и окутка.

На другой день показало Летние горы. Лодкой достали бы берега…

На третий день мы наревелись – жаланненьки Зимние горы в глазах были. Чалились мы за лед, всяко к берегу прибарахтывались. Да где тут!…

Потом трое сутки – лед, да небо, да вода. Лед, да небо, да вода… Всего семь дней, семь ночей в Белом море кружало.

Дале туманами шли сутки, не знали где. А ночь привелась звездна, по звездам прочитали, что шествие льда – на полночь, в океан. Опять Олексишко воет, опять на меня тоска, опять Егор утешает:

– Еще не тужите, еще не конец, еще не смерть! На свету Горлом беломорским пойдем, должны нас с маяков оприметить.

Утро серое взялось со снегом. Влево Лопский берег чернел. Мы до сумерек кричали. На пику рубаху повесили, махали. Никто не услышал, никто не увидел. Только нерпы в воду булькают. Брат лысуна заколол, в распоротом брюхе ноги грели.

Мы с братом каждый про себя знали, что, чем скорей замерзнуть, тем бы краше, но ради парнишки показывали вид надежды.

В Горловине заторами неволило нас пять ден. А лед мелок, не несет человека. Беда беду родит: ноги натекли, у рук персты опухли, с тюленины душу воротит, знобит – все бы спал. Докучаю брату:

– Это конец. Цинга пришла, черна смерть…

Он как стукнет меня по шее:

– Это простуда! Еще не смерть, еще не конец!

На двенадцаты сутки бедствия вынесло нас в Ледовитый океан. А нам все одно – только бы крепче заснуть. И уснули бы вечным сном, да двинуло торосом становым. Наша льдина лопнула. Тут разбудились, прянули на ноги:

– Егор Иванович, что велишь?! Он огляделся: во все стороны развеличился окиян-батюшко…

Снял наш юровщик шапку и выговорил:

– Брат, племянник!… Смерточка пришла! Подает из сумки сверток мне, парню, себе:

– Хранил для торжественного дня. Сей день приходит.

Развертываем. У каждого рубаха смертная долгая, саван с кукулем, венец на голову, лестовка полотняная.

Я заплакал, кланяюсь:

– Благодарствую, братец Егор Иванович, что подумал да позаботился, срядил нас в жизнь бесконечную. А Олександр недоумевает:

– Дядя, разве ты знал, что мы помрем?! Брат говорит:

– Дитя, вековечной это поморской обычай – смертную одежду в море брать.

Умылись мы, волосы, бороды расчесали, обрядились в рубахи, в саваны, в венцы. Поклонились под южной ветер в родиму сторонушку, с желанными простились.

Великим падежом пал Олексишко да запричитал:

– Мила моя матушка, знаешь ли, что сына во гроб наладили? Желанная невеста Катенька, осталась у нас с тобой игра не доиграна! Дорогой подруг Герман Олегович, песенка наша не допета!

Обычай родительской – детищу своему живота, здоровья хотеть, а я тогда сыну одинакому смерточки скорей молил.

Отошел отпев, стали мы друг другу в очи глядеть на последнее прощание. Нагляделись, тогда – обычаем мертвых – глухо заокутали себе лица саванным наголовьем. Легли. И учало нас затягивать в смертные сны…

Часы прошли или минуты, услышал я звон явно, близко. Говорю:

– Брат, слышишь звон? Он как со сна:

– Это тебе к смерти, брат. Помирай дале.

Дале я забылся… Да вдруг в самые уши гремит, гудит!… Дрогнул я, сдернул кукуль, а над головами-то… аэроплан!!! Не блазнит ли? Не привиденье ли? Нет, кружит, трещит… Схватил я пику, машусь да:

– Пособите, пособите!!

И парнишко мой:

– Батюшки, миленькие, пособите!

А оно скружило над нами два накона и потерялось… О, горе взяло!… Лучше бы не казался, надеждой не манил.

Эту ночь наборолся я с Олександрушком моим. Кричит:

– Дядя или тата! Заколите меня пикой!

Топиться лез. И бил я его, и обымал, и опять бил, и плакал над ним.

А о полдень, как рог серебряный, запел над нами аэроплан.

Мы скакать, мы реветь:

– Помогите!!! Пособите!!!

Что же далее?… Кружит машина ниже да ниже, да надлетела над нами и выронила посылку. Мы опять:

– Товарищи! Возьмите нас!

Они не слышат. Улетели птичкой. Посылка в воду пала, пикой добыли. Там консервов две коробки, в каждой фунта по три, сухарей кил пять, мазь кака-та, морошки банка. Вот сколь люди внимательны – морошечки послали! И письмо. Письмо сто раз на дню читали:

«Товарищи! Мы вчера оприметили вас и опять прилетели с ледокола, который подвигается теперь в вашу сторону. На аэроплан принять вас не можем для того, что льдина мала для разгону. Но мы вас не оставим».

Ну, ожили мы, воскресли. Шабаш помирать-то! Хлебу рады, письму рады. Холоду опять оберегаемся, больших торосов хранимся, орудуем пиками сидя да лежа. Ногами уж так себе владели. Однако ждать да погонять – нет того хуже: разводьем плывем – боимся, что от парохода утеряемся; в затор попадем – тужим, что пароходу не пробиться.

Однажды как бы стрельбу услышали, еще машину почули. С той поры без отдыха блазнило: то дымом пахнет, то мотор стучит. Без дня неделю этак… Извелись!

В последнюю ночь сменный ветер пал. Торос на торос лезет, визгу, грому… Тут и свисток донесло, и дымом запахло. И метелица нас заносит. Остатню силушку собираем, чтобы не угаснуть.

Но как обутрело, тишина стала в мире, и мы головы подняли из-под снегу. Пароход стоит саженях во ста…

Обезумели от радости. Кричим, как на лошадь:

– Тпру! Тпру!

Да ползунком по льдинам-то. И с парохода нас увидали, свисток дали, трап спустили.

Пароходские нас под руки принять хотят, а мы «ура» кричим да им в ноги падаем.

По трапу сами взняться не могли, нас носком занесли. Тут раздели, тут в тепло положили, рому поднесли норвецкого. Сам капитан Владимир Иванович Воронин обихаживал за доктора. Он воспитывал нас и беспокоился нами, как отец родной. (Прим: Капитан В. И. Воронин командовал тогда ледоколом «Седов»)

Ден через десяток я с сынишком помогали, чем могли, на пароходе. Брат Егор до весны в мурманской больнице немог. На другой год мы втроем на этот ледокол в коллектив зашли.

Всего погибали мы в относе морском восемнадцать ден. Семь ден в Белом море, пять ден в Горловине, шесть ден в окияне.

***