Стихотворения и поэмы

Шершеневич Вадим Габриэлевич

Стихотворения

 

 

Из книги «Весенние проталинки»

 

Интимное

Я привык к Вашей столовой с коричневым тоном, К чаю вечернему, к стеклянному звону, К белым чашкам и к собачьему лаю. Я всегда у Вас вечерами бываю. Всё так приветливо! Порою печальное. Из окна я вижу церковь дальнюю. Какой-то хаос гармонии многотонной. В соседней комнате звонок телефонный. И воздух поет: «Смотри, смотри, Как замкнули двери, молча, драпри!» По комнатам веет любовный туман, О, как знаком мне пестрый диван! Тут я впервые интимность познал; Ее навеял Ваш светлый зал. И понял, что всё другое — ошибка, Что солнце — детей наивных улыбка, Что сердце ловит в звездах ответ, Что сам я глупый, глупый поэт.

1910

 

Из цикла «Осенний трилистник»

 

Мертвая чайка

Ты видала ль умершую чайку на морском пожелтевшем песке? Ее волны тревожат, и взор ее тихий неизменно покоен в тоске. Ее бросил прибой на песок золотистый и играет разбитым крылом, А над нею высокое небо озаряется лунным лучом. И умершая чайка печальна и безмолвна в суровой тоске, Ей играет прибой беспокойный на морском пожелтевшем песке. И в движениях мертвого тела мой упорный и пристальный взор Прочитал и печаль, и кручину, и судьбе молчаливый укор. Бесконечное море в прибое волны, мчит на песок, не спеша… Ты видала ль умершую чайку? Это — юного принца душа!..

1911

 

Из книги «Carmina». Лирика (1911–1912)

 

Книга первая

 

Из раздела «Маки в снегу»

 

Берег

Моя душа о боль земную Со стоном бьется, и сквозь сны Мне обещает твердь иную Незримый голос с вышины. И правлю я во тьме вечерней Корабль к маяку вдали… Шипы окровавленных терний В венок мой демоны вплели. Пусть в белизне прибрежной пены Мелькает райская земля, Но корабельные сирены Поют о смерти корабля. Ах! Берег близко… Руки стынут В прохладной полумгле ночной. Я знаю: мрачный жребий вынут Из Книги Голубиной мной. Ночное развернулось знамя! Мне не пристать к земной мете! И демон, трепеща крылами, Как птица, реет в темноте. Исчезни!.. В миг, когда усилья Покинут мертвенную плоть. Архангелов незримых крылья Дух вознесут к Тебе, Господь.

 

Поэт

Когда в уединеньи мирном Я совершенствую труды И славословлю пеньем лирным Чудесный свет твоей звезды, Душа смиренною отрадой Переполняется и ждет. Ободри сердце и обрадуй, Посевов вожделенный всход! Приди и пронесись, ненастье, Дождь благодатный уронив! Какое ласковое счастье В волнении созревших нив! Когда ж осеннею порою Из городов поток людской Полузаросшею тропою В мой вдохновительный покой Придет, чтоб с жадным восхищеньем Глядеть на сладостный посей, — Я отойду и с огорченьем Прерву ликующий напев. Как деревенский житель скромный, Я их восторга не приму: Я чужд и их волне огромной, И их ленивому уму. Когда же потекут шумливо Они обратно за камыш — Я пожалею сиротливо Мою израненную тишь.

 

Уединение

Когда в зловещий час сомнения Я опьянен земной тоской, Свой челн к стране Уединения Я правлю твердою рукой. Земля! Земля!.. Моей отчизною Я вновь пленен. Родная тишь! Но отчего же с укоризною Ты на пришедшего глядишь? Тебе был верен я, не знающий Иных утех, чем грез о том, Когда приду, изнемогающий, К тебе я в сумраке ночном. Из данного мне ожерелия Я не растратил бирюзы — Ни в час безумного веселия. Ни в час настигнувшей грозы. Смотри: венец твой окровавленный Из горних, облетевших роз, Как раб смиренный, но прославленный, Я на челе опять принес. Пусть в городах блудницы многие От ласк моих изнемогли — О, что тебе слова убогие, Растерянные мной вдали, И поцелуи бесконечные, И сладострастья буйный хмель? Тебе принес я речи вечные И дух — увядший иммортель. О, приюти меня, усталого, Страны блаженной темнота, И горстью снега бледноталого Увлажь иссохшие уста!

 

Весенний дождь

Пройдя небесные ступени, Сквозь тучи устремляя бег, Ты снизошла, как дождь весенний, Размыть в душе последний снег… Но ты, мятежная, не знала, Что изможденный плугом луг Под белизною покрывала Таит следы угрюмых мук. И под весенними словами, Растаяв, спала пелена. Но, как поруганное знамя, Молчит земная тишина. И лишь в глаза твои с укором Глядит безмолвьс темноты: Зачем нечаянным позором Стыдливость оскорбила ты?

 

Судьба

Очаровательный удел, Овитый горестною дрожью… Мой конь стремительно влетел На мировое бездорожье. Во мглу земного бытия, И мгла с востока задрожали, И слава юная моя На перекрестках отставала. Но муза мчалася со мной То путеводною звездою, Сиявшей горней глубиной, То спутницею молодою. Врачуя влагою речей Приоткрывавшиеся раны От неоправданных мечей Среди коварного тумана. И годы быстрые цвели Прозрачной белизной черемух… Мы песни звонкие несли Среди окраин незнакомых; В еще не знаемой земле Переходили хляби моря; На вечереющем челе Горели ветреные зори. Облитый светом заревым, В томленье сладостном и строгом, Венчанный хмелем огневым — Я подошел к твоим чертогам. Не изменила, муза, ты, Путеводительная муза, Венцом нетленной чистоты Чело отрадного союза Благословенно оплела, Разлившись песней величаво. И только тут к нам подошла Отставшая в дороге слава.

 

Огородное чучело

Чья-то рука бесполезно навьючила На плечи старый, ненужный костюм. Вот я стою — придорожное чучело — Чуждый и воли, и бега, и дум. Вот я стою. Никого я нс трогаю, И отразилась на бляхе звезда. Мимо несутся стальною дорогою С горохом, с шумом, свистя, поезда; Дымною пастью кидают уверенно Прямо в лицо огневую струю. Мимо и дальше. И так же растерянно Я, неподвижный, безвольный, стою. Так же беспомощно пальцами-палками Я упираюсь в нетающий мрак. Дымом, и сажей, и черными галками В клочья разорван мой старый пиджак. Жизнь огородная тело измучила, В сумрак развеяла дух пустота. Вот я стою — придорожное чучело В рваном костюме больного шута.

 

Из раздела «Петушки на ворота»

 

Бес

Я средь леса встретил беса В золоченых сапогах. Свищет, что есть сил, повеса, Папиросочка в зубах. Краской вымазаны губы. Ноги — палки, хвост — дуга, В ржавчине старинной зубы. Посеребрены рога. «Я служил солдатом в войске, Сам собой не дорожу: Снимут голову — геройски Я другую привяжу!» От него собачий запах, Гнусен беса едкий смех, На больших косматых лапах Две перчатки без прорех. На гармонике играет. Нервно ногу трет ногой И фальшиво подпевает И любуется собой. Что же, друг! Давай попляшем! Раз-два-три! Живей, живей! Иль в кругу бесовском вашем Вы чуждаетесь людей? Полно, бес! И я такой же Проходимец и бедняк! Погоди! Куда? Постой же! — Бес умчался в березняк.

 

Из раздела «Полдень»

 

Страсть

Я в сумраке беззвездной ночи Доволен ласковой судьбой. Мои благословляю очи, Любующиеся тобой. Моя старинная подруга, Хранительница от обид! Твоя девическая вьюга На крыльях огненных летит. В твои серебряные звоны Прозрачных, солнечных имен Душой больной и изумленной Я неизменчиво влюблен. Ликуй, наследница красавиц! Тебя я радостно пою! Ты пляской пламенных плясавиц Околдовала ночь мою, Заворожила. Ныне, пленный, Я погружаюсь в твой туман. Ты перевязью драгоценной Удерживаешь кровь из ран. И я, прикованный к постели, Изнеможенный и в огне, Считаю дерзкие недели В твоей кипящей глубине. В непрерванной грозою неге Молюсь: Господь! Благослови, Чтоб страсти буйные побеги Не иссушили куст любви, Чтоб эти черные вуали Слегка опущенных ресниц Моей не обманули дали, Моих не спутали зарниц!

 

Portrait D'Une Demoiselle

[2]

Ваш полудетский, робкий шепот, Слегка означенная грудь — Им мой старинный, четкий опыт Невинностью не обмануть! Когда над юною забавой Роняете Вы милый смех, Когда княжною величавой, Одетой в драгоценный мех, Зимою, по тропе промятой, Идете в полуденный чае — Я вижу: венчик синеватый Лег полукругом ниже глаз. И знаю, что цветок прекрасный, Полураскрывшийся цветок. Уже обвеял пламень страстный И бешеной струей обжег. Так на скале вершины горной, Поднявшей к небесам убор, Свидетельствует пепел черный, Что некогда здесь тлел костер.

 

Из раздела «Чужие песни»

 

Н. Гумилеву посвящается

О, как дерзаю я, смущенный, Вам посвятить обломки строф, — Небрежный труд, но освещенный Созвездьем букв: «а Goumileff». [3] С распущенными парусами Перевезли в своей ладье Вы под чужими небесами Великолепного Готье… В теплицах же моих не снимут С растений иноземных плод: Их погубил не русский климат, А неумелый садовод.

 

R.M. Von Rilke

 

Жертва

И тело всё цветет, благоухая, С тех пор, как я познал твои черты. Смотри: стройнее, стана не сгибая, Хожу. А ты лишь ждешь: — о, кто же ты? Я чувствую, как расстаюсь с собою И прошлое теряю, как листву. Твоя улыбка ясною звездою Сияет над тобой и надо мною, Она прорежет скоро синеву. Всё, что давно в младенчестве моем Блистало безымянными волнами, Всё — назову тобой пред алтарем, Затепленным твоими волосами, Украшенным твоих грудей венком.

 

Песнь любви

Как душу мне сдержать, чтобы к твоей Она не прикасалась? Как поднять Ее к другим предметам над тобою? Хотел бы дать покой я ей Вблизи чего-нибудь, что скрыто тьмою, В том месте, где не стало б всё дрожать, Когда дрожишь своей ты глубиною. Но все, что тронет, — нас соединяет, Как бы смычок, который извлекает Топ лишь единый, две струны задев. В какую скрипку вделаны с тобою? Какой артист нас охватил рукою? О, сладостный напев!

 

Восточная песнь

Не побережье ль это наше ложе? Не берегли, и мы на нем лежим? Волнение грудей, меня тревожа, Над чувством возвышается моим. И эта ночь, что криками полна, — Грызутся звери, вопли испуская — О, разве не чужда нам ночь глухая? И разве день — он, тихо возникая Извне, грядет, — нам ближе, чем она? Друг в друга так нам надобно войти, Как в пестик пыль цветов с тычинок входит. Безмерного вокруг нас много бродит, На нас бросаясь дико на пути. Пока сближаемся мы, не дыша, Чтобы его вблизи не увидать, Оно внутри нас может задрожать: Изменою наполнена душа.

 

Абисаг

I

Она лежала. Юная рука К старевшему прикована слугами. Лежала долго подло старика, Слегка напугана его годами. И иногда, когда сова кричала, Вращала в бороде его свое Лицо. И вот Ночное восставало С трепещущим желаньем вкруг нес. И с ней дрожали звезды. Аромат Искал чего-то, в спальню проникая, И занавес дрожал, ей знак давая, И тихо следовал за знаком взгляд. Осталась все же возле старика И Ночь Ночей ее не побеждала, Близ холодевшего она лежала, Нетронутая, как душа, легка.

II

Король мечтал о днях ушедших в мрак, О сделанном и думал над мечтами И о любимейшей из всех собак. — Но вечером склонялась Абисаг Над ним. И жизнь его лежала так, Как будто брег заклятый под лучами Созвездий тихих — под ее грудями. И иногда, как женщины знаток, Ее неласканные узнавал Уста король сквозь сдвинутые брови И видел: чувства юного росток Себя к его провалу не склонял, И, слушая, король, как пес, дрожал, Ища себя в своей последней крови.

 

Из раздела «Осенние ямбы»

 

Усталость

Опять покорен грусти, мрачен, Я — одинокий — снова с той, Чей взор пленительный прозрачен И полон юной красотой. Но ныне с кроткой укоризной Встречают запылавший день И страх пред новою отчизной И недоверчивая лень. Нет! Не увлечь меня мятелям В земной простор, в далекий путь, Не взволновать твоим свирелям Мою задумчивую грудь. Еще вскипает над долиной Осенним солнцем небосвод, Но треугольник журавлиный Медлительно на юг плывет.

 

Боль

Нависла боль свинцовой тучей С каймой кровавою вокруг. И ты изрыт тоской летучей, Многострадальный, нежный луг. Раскрылся плащ ночной и синий От леса и до камыша. В твоей измученной пустыне Теряется моя душа. За ней, бредя стопой тревожной В глухую ночь, в ночную тишь, Ты, сердце, песнею острожной Над осенью моей звенишь.

 

Память

Ты отошла за травы луга, В глухую осень, в камыши… Расплескивает крылья вьюга Над страшною тоской души Прислушиваюсь к милой флейте И к дальним шорохам сосны. Жестокую печаль лелейте. Мои отчетливые сны. Я вижу в снеге лабиринта, Где без дорог мои пути, Краснеет кровью гиацинта Твое последнее «прости!». Ты не могла, ты истомилась В слезах и бормотаньях встреч, И отошла, и закрутилась Змеею шаль вдоль смуглых плеч. Я не виню, что ты, больная. И уходила и звала. И вся цветная, вся хмельная С моих страниц ты уплыла. Но не кляни и ты, что ныне С губ помертвевших, ледяных В часы растерянных уныний К тебе слетает блеклый стих. Мне кажется, что ночью каждой И каждым утром, каждым днем, Когда объят предсмертной жаждой И смертным роковым огнем, — Ты проплываешь надо мною. Колебля тонкое копье, Дразня минувшею весною, Суля иное бытие. Волна — я знаю — беспощадна И снова не придет к камням, Но тешиться мечтой отрадно Изнеможденным берегам.

 

Из книги «Романтическая пудра»

 

L'Art Poetique

Обращайтесь с поэзами как со светскими дамами, В них влюбляйтесь, любите, преклоняйтесь с мольбами, Не смущайте их души безнадежными драмами, Но зажгите остротами в глазах у них пламя. Нарумяньте им щеки, подведите мечтательно Темно-синие брови, замерев в комплименте, Уверяйте их страстно, что они обаятельны, И, на бал выезжая, их в шелка вы оденьте. Разлучите с обычною одеждою скучною, В jupe-culotte нарядите и как будто в браслеты Облеките их руки нежно рифмой воздушною И в прическу искусную воткните эгреты. Если скучно возиться вам, друзья, с ритмометрами, С метрономами глупыми, с корсетами всеми — На кокотке оставив туфли с белыми гетрами, Вы бесчинствуйте с нею среди зал Академий.

1913

 

Эскизетта

Белые гетры… Шляпа из фетра…   Губ золотой сургуч… Синие руки нахального ветра   Трогают локоны туч. Трель мотоцикла… Дама поникла…   Губы сжаты в тоске… Чтенье галантное быстрого цикла   В лунном шалэ на песке. В городе где-то возле эгрета   Модный круглит котелок… В траурном платье едет планета   На голубой five o'clock [4] .

1913

 

Из книги «Автомобилья поступь». Лирика (1913–1915)

 

Книга вторая

 

Из раздела «Восклицательные скелеты»

 

«В рукавицу извозчика серебряную каплю пролил…»

В рукавицу извозчика серебряную каплю пролил, Взлифтился, отпер дверь легко. В потерянной комнате пахло молью И полночь скакали в черном трико. Сквозь глаза пьяной комнаты, игрив и юродив, Втягивался нервный лунный тик, А на гениальном диване, прямо напротив Меня, хохотал в белье мой двойник. И Вы, разбухшая, пухлая, разрыхленная, Обнимали мой вариант костяной. Я руками взял Ваше сердце выхоленное, Исчеркал его ревностью стальной; И вместе с двойником, фейерверк тосты, Вашу любовь до утра грызли мы, Досыта, досыта, досыта, Запивая шипучею мыслью. А когда солнце на моторе резком Уверенно выиграло главный приз, Мой двойник вполз в меня, потрескивая, И тяжелою массою рухнулся вниз.

1913

 

«Год позабыл, но помню, что в пятницу…»

Год позабыл, но помню, что в пятницу, К небоскребу подъехав в коляске простой, Я попросил седую привратницу В лифте поднять меня к вам в шестой. Вы из окошка, туберкулезно-фиалковая, Увидали меня и вышли на площадку. В лифт сел один и, веревку подталкивая, Заранее снял ласково правую перчатку. И вот уж, когда, до конца укорачивая Канат подъемника, я был в четвертом, — Допрыгнула до меня Ваша песенка вкрадчивая, А снизу другая, запетая чортом. И вдруг застопорил лифт привередливо, И я застрял между двух этажей, Бился и плакал, кричал надоедливо, Напоминая в мышеловке мышей. А Вы всё выше Уходили сквозь крышу, И чорт все громче, всё ярче пел, И только его одну песню слышал И вниз полетел.

1913

 

«Летнее небо похоже на кожу мулатки…»

Летнее небо похоже на кожу мулатки, Солнце, как красная ссадина ни щеке: С грохотом рушатся витрины и палатки, И дома, провалившись, тонут в реке. Падают с отчаяньем в пропасть экипажи, В гранитной мостовой все камни раздражены, Женщины без платки, на голове — плюмажи, И у мужчин в петлице — ресница Сатаны. И только Вы, с электричеством во взоре, Слегка нахмурившись, глазом одним Глядите, как Гамлет, в венке из теорий, Дико мечтает над черепом моим. Воздух бездушен и миндально-горек, Автомобили рушатся в провалы минут, И Вы поете: Мой бедный Йорик, Королевы жизни покойный шут!

1913

 

«Из-за глухонемоты серых портьер, цепляясь за кресла кабинета…»

Из-за глухонемоты серых портьер, цепляясь за кресла кабинета, Вы появились и свое смуглое сердце Положили на бронзовые руки поэта. Разделись, и только в брюнетной голове черепашилась гребенка и желтела. Вы завернулись в прозрачный вечер. Как будто тюлем и июле Завернули Тело. Я метался, как на пожаре огонь, шепча: Пощадите, не надо, не надо! А Вы становились все тише и тоньше, И продолжалась сумасшедшая бравада. И в страсти и в злости кости и кисти на части ломались, трещали, сгибались, И вдруг стало ясно, что истина — Это Вы, а Вы улыбались. Я умолял Вас: «Моя? Моя!», волнуясь и бегая по кабинету. А сладострастный и угрюмый Дьявол Расставлял восклицательные скелеты. Вы бежали испуганно, уронив вуалетку, А за Вами, с гиканьем и дико крича, Мчалась толпа по темному проспекту, И их вздохи скользили по Вашим плечам. Бросались под ноги фоксы и таксы, Вы откидывались, отгибая перо, Отмахивались от исступленной ласки, Как от укусов июньских комаров. И кому-то шептали: «Не надо! Оставьте!» Ваше белое платье было в грязи, Но за Вами неслись в истерической клятве И люди, и зданья, и даже магазин. Срывались с места фонарь и палатка, Всё бежало за Вами, хохоча И крича, И только Дьявол, созерцая факты, Шел поспешно за Вами и костями стучал.

23 мая 1913

 

«Эпизоды и факты проходят сквозь разум…»

Эпизоды и факты проходят сквозь разум И, как из машин, выходят стальными полосками; Всё около пахнет жирным наркозом, А душа закапана воском. Электрическое сердце мигнуло робко И перегорело. — Где другое найду?! Ах, я вверну Вашу улыбку Под абажур моих дум. И буду плакать — как весело плакать В электрическом свете, а не в темноте! — Натыкаться на жилистый дьявольский коготь И на готику Ваших локтей. И будут подмаргивать колени Ваши, И будет хныкать моя судьба… Ах, тоска меня треплет, будто афишу, Расклеив мою душу на днях-столбах.

13 июня 1913

 

«Полусумрак вздрагивал. Фонари световыми топорами…»

Полусумрак вздрагивал. Фонари световыми топорами Разрубали городскую тьму на улицы гулкие. Как щепки, под неслышными ударами Отлетали маленькие переулки. Громоздились друг на друга стоэтажные вымыслы. Город пролил крики, визги, гуловые брызги. Вздыбились моторы и душу вынесли, Пьяную от шума, как от стакана виски. Электрические черти в черепе развесили Веселые когда-то суеверия — теперь трупы; И ко мне, забронированному позой Цезаря, Подкрадывается город с кинжалом Брута.

1914

 

«Небоскребы трясутся и в хохоте валятся…»

Небоскребы трясутся и в хохоте валятся На улицы, прошитые каменными вышивками. Чьи-то невидимые игривые пальцы Щекочут землю под мышками. Набережные заламывают виадуки железные, Секунды проносятся в сумасшедшем карьере Уставшие, взмыленные, и взрывы внезапно обрезанные Красноречивят о пароксизме истерик. Раскрываются могилы, и, как рвота, вываливаются Оттуда полусгнившие трупы и кости, Оживают скелеты под стихийными пальцами, А небо громами вбивает гвозди. С грозовых монопланов падают на землю, Перевертываясь в воздухе, молнии и кресты. Скрестярукий, любуется на безобразие Угрюмый Дьявол, сухопаро застыв.

1913

 

Из раздела «Лунные окурки»

 

«Сильнее, звончее аккорд электричества…»

Сильнее, звончее аккорд электричества, Зажгите все люстры, громче напев! Я пью за здоровье Ея Величества, Седой королевы седых королей! Ваше Величество! Жизнь! Не много ли Вам на щеки румян наложил куафер? Скажите лакеям, чтоб меня не трогали: Я песни спеть Вам хочу в упор. Пропустите к престолу шута-поклонника! Сегодня я — гаер, а завтра — святой! Что же время застыло у подоконника? Я его потяну за локон седой! Время, на жизнь поглядите! Давно она Песенок просит, а Вы — мертвец. Выше, размалеванные руки клоуна, К трону, к престолу, веселый юнец! Ваше Величество, жизнь бесполая, Смотрите пронзительней между строк! Разве не видите там веселые Следы торопливых гаерских ног? Сильнее, звончее аккорд электричества! Жизнь, осклабьтесь улыбкой больной! К Вам пришел я, Ваше Величество, Ваш придворный искусный портной!

16 февраля 1913

 

«Грустным вечером за городом распыленным…»

Грустным вечером за городом распыленным, Когда часы и минуты утратили ритм, В летнем садике, под разбухшим кленом, Я скучал над гренадином недопитым. Подъезжали коляски, загорались плакаты Под газовым фонарем, и лакеи Были обрадованы и суетились как-то, А бензин наполнял парковые аллеи… Лихорадочно вспыхивали иллюминации мелодий Цыганских песен, и подмигивал смычок, А я истерично плакал о том, что в ротонде Из облаков, луна потеряла пустячок. Ночь прибежала, и все стали добрыми, Пахло вокруг электризованной весной, И, так как звезды были все разобраны, Я из сада ушел под ручку с луной.

1913

 

«У других поэтов связаны строчки…»

У других поэтов связаны строчки Рифмою, как законным браком, И напевность метра, как венчальные свечки, Теплится в строфном мраке, — А я люблю только связь диссонансов, Связь на вечер, на одну ночь! И, с виду неряшливый, ритм, как скунсом, Закрывает строки, — правильно точен. Иногда допускаю брак гражданский — Ассонансов привередливый брак! Но они теперь служат рифмой вселенский Для всех начинающих писак. А я люблю только гул проспекта, Суматоху моторов, презираю тишь… И кружатся в пьесах, забывши такты, Фонари, небоскребы и столбы афиш.

9 июня 1913

 

«Милая дама! Вашу секретку…»

Милая дама! Вашу секретку Я получил, и вспомнились вдруг Ваш будуар — и из скунса горжетка, Мой кабинет — раскидная кушетка. Где-то далёко Ваш лысый супруг. Что Вам ответить! Сердце и радо, Фраз не составлю никак. Мысли хохочут, смеясь до упада… Милая дама! Мужа не надо! Муж Ваш напомнил мне «твердый знак»!.. О, как жемчужен без мужа ужин! Взвизгнувших устриц узорная вязь! Вы углубились в омут из кружев… Муж Вам, как ъ, для того только нужен, Чтобы толпа не заметила связь. Знаете, дама, я только приставка. Вы же основа, я — случай, суффикс, Только к вечернему платью булавка! Близкая дама! Салонная травка! Вами пророс четверговый журфикс. Что Вам ответить? Обеспокоив, Хочется вновь Вас отдать тишине. Завтра придете. — А платье какое?! Знаю: из запаха белых левкоев! — Если хотите — придите ко мне.

1913

 

«Мы были вдвоем, графиня гордая!..»

Мы были вдвоем, графиня гордая! Как многоуютно бросаться вечерами! За нами следили третий и четвертая, И беспокой овладевал нами. Как Вам ужасно подходит Ваш сан сиятельный, Особенно когда Вы улыбаетесь строго! На мне отражалась, как на бумаге промокательной, Ваша свеженаписанная тревога. Мне пить захотелось, и с гримаскою бальной Вы мне предложили влажные губы, А страсть немедленно перешла в атаку нахальную И забила в барабан сердца, загремела в трубы. И под эту надменную, Военную Музыку Я представил, что будет лет через триста. Я буду в ночь бессолнечную и тусклую Ваше имя гравировать на звездных листьях. Ах, лимоном не смоете поцелуи гаера! Никогда не умру, и, как вечный жид, Моя интуитта с огнекрасного аэро Упадет Вам на сердце и в нем задрожит. Забыть… Не надо! Ничего не надо! Небо нависло суповою мискою! Жизнь начиталась романов де Сада И сама стала садисткой. Хлещет событием острым по губам, по глазам, по телу голому, Наступив на горло башмаком американского фасона. Чувства исполосованные стонут Под лаской хлыста тяжелого. Но тембр кожи у жизни повелевает успокоено… Ах, ее повелительное наклонение сильней гипнотизма! Выпадают нестройно Страницы из моего организма. Поймите, поймите! Мне скучно без колоссального дебоша! Вскидываются жизненные плети! Ах, зачем говорю так громко? У ветра память хорошая, Он насплетничает завтрашним столетьям!!!

10 августа 1913

 

«в с е м ы к а к б у д т о н а р о л и к а х…»

в с е м ы к а к б у д т о н а р о л и к а х с В а л и т ь с я л е г к о н о с е й ч а с м ч А т ь с я и в е с е л О и с к о л ь к о д а м Л о р н и р у ю т о Т м е н н о н а с н а ш г е р Б у к р а ш е н л и к е р а м и и м ы д е р з д к и е д у ш А с ь ш и п р о м и щ е м Ю г И ю л я и в о В с е м ф о р м у м ч а С и л о Ю о т к р ы Т о к л и п п е р з н О й н о з н а е м ч т О в с е ю н о ш и и В с е п о ч т и г о в о р ю б е з у с ы е У т в е р ж д а я э т о ч А ш к у п у н ш а п ь е м с р а д о с т ь ю з а б р ю с о в а

1913

 

Веснушки радости

 

Владиславу Ходасевичу

Вечер был ужасно туберозов, Вечность из портфеля потеряла morceau [5] И, рассеянно, как настоящий философ, Подводила стрелкой физиономию часов. Устал от электрических ванн витрин, От городского граммофонного тембра. Полосы шампанской радости и смуглый сплин Чередуются, как кожа зебр. Мысли невзрачные, как оставшиеся на-лето В столице женщины, в обтрепанных шляпах. От земли, затянутой в корсет мостовой и асфальта, Вскидывается потный, изнурительный запах. У вокзала бегают паровозы, откидывая Взъерошенные волосы со лба назад. Утомленный вечерней интимностью хитрою, На пляже настежь отворяю глаза. Копаюсь в памяти, как в песке после отлива, А в ушах дыбится городской храп; Вспоминанье хватает за палец ревниво, Как выкопанный нечаянно краб.

 

«Мы пили абсент из электрической люстры…»

Мы пили абсент из электрической люстры, Сердца засургученные навзничь откупорив. Потолок прошатался над ресторанной грустью, И всё завертелось судорожным кубарем. Посылали с воздухом взорную записку, Где любовь картавила, говоря по-французски, И, робкую тишину в угол затискав. Стали узки Брызги музыки. Переплеты приличий отлетели в сторону, В исступленной похоти расшатался мозг. Восклицательные красновато-черны! Они исхлестали сознанье беззастенчивей розог. Всё плясало, схватившись с неплясавшим за руки, Что-то мимопадало, целовался дебош, А кокотка вошла в мою душу по контрамарке, Не снявши, не снявши, не снявши кровавых галош.

 

«Бледнею, как истина на столбцах газеты…»

Бледнею, как истина на столбцах газеты, А тоска обгрызает у души моей ногти. На катафалке солнечного мотоциклета Влетаю и шантаны умирать в рокоте. У души искусанной кровяные заусенцы, И тянет за больной лоскуток всякая. Небо вытирает звездные крошки полотенцем, И моторы взрываются, оглушительно квакая. Прокусываю сердце свое собственное, И толпа бесстыдно распахивает мой капот. Бьюсь отчаянно, будто об стену, я О хмурые перила чужих забот. И каменные проборы расчесанных улиц Под луною меняют брюнетную масть. Наивно всовываю душу, как палец, Судьбе ухмыльнувшейся в громоздкую пасть.

 

«Кто-то на небе тарахтел звонком, и выскакивала…»

Кто-то на небе тарахтел звонком, и выскакивала Звездная цифра. Вечер гонялся в голубом далеке За днем рыжеватым, и за черный пиджак его Ловила полночь, играя луной в бильбокэ. Всё затушевалось, и стало хорошо потом. Я пристально изучал хитрый крап Дней неигранных, и над витринным шепотом Город опрокинул изнуренный храп. И совесть укорно твердила: Погибли с ним — И Вы и вскрывший письмо судьбы! Галлюцинация! Раскаянье из сердца выплеснем Прямо в морду земле, вставшей на дыбы Сдернуть, скажите, сплин с кого? Кому обещать гаерства, царства И лекарства? Надев на ногу сапог полуострова Аппенинского, Угрюмо зашагаем к довольно далекому Марсу.

 

«Мозг пустеет, как коробка со спичками…»

Мозг пустеет, как коробка со спичками К 12 ночи в раздраженном кабаке. Я Память сытую насильно пичкаю Сладкими, глазированными личиками И бью сегодняшний день, как лакея. Над жутью и шатью в кабинете запечатанном, Между паркетным вальсом и канканом потолка, Мечется от стрел электрочертей в захватанном И обтресканном капоте подвыпившая тоска. Разливает секунды, гирляндируст горечи, Откупоривает отчаянье, суматошит окурки надежд. Замусленные чувства бьются в корчах, А икающая любовь под столом вездежит.

 

«На лунном аэро два рулевых…»

На лунном аэро два рулевых. Посмотрите, пьяная, нет ли там места нам?! Чахоточное небо в млечных путях марлевых И присыпано ксероформом звездным. Зрачки кусающие в Ваше лицо полезли, Руки шатнулись поступью дикою. Всюдут морщинистые страсти в болезни, Ожиревшие мысли двойным подбородком хихикают. По транспаранту привычки живу, вторично сбегая с балансирующего ума, И прячу исступленность, как в муфту, В облизывающиеся публичные дома.

 

«Снова одинок (Снова в толпе с ней)…»

Снова одинок (Снова в толпе с ней). Пугаю ночь широкобокими криками, как дети. Над танцами экипажей прыгают с песней Негнущаяся ночь и одноглазый ветер. Загоревшие от холода город, дома и лысина небесная. Вывесочная татуировка на небоскребной небритой щеке. Месяц огненною саламандрою вылез, но я Свой обугленный зов крепко зажал в кулаке. Знаю, что в спальне, взятый у могилы на поруки, На диване «Рекорд», ждет моих шатучих, завядших губ Прищурившийся, остывший и упругий, Как поросенок под хреном, любовницы труп.

 

«Когда завтра трамвай вышмыгнет, как колоссальная ящерица…»

Когда завтра трамвай вышмыгнет, как колоссальная ящерица, Из-за пыльных обой особняков, из-за бульварных длиннот, И отрежет мне голову искуснее экономки, Отрезающей кусок красномясой семги, — Голова моя взглянет беззлобчивей сказочной падчерицы И, зажмурясь, ринется в сугроб, как крот. И в карсте медленной медицинской помощи Мое сердце в огромный приемный покой отвезут. Из глаз моих выпорхнут две канарейки, На их место лягут две трехкопейки, Венки окружат меня, словно овощи, А соус из сукровицы омоет самое вкусное из блюд. Приходите тогда целовать отвращеньем и злобствуя! Лейтесь из лейки любопытства, толпы людей, Шатайте зрачки над застылью бесстыдно! Нюхайте сплетни! Я буду ехидно, безобидно, Скрестяруко лежать, втихомолку свой фокус двоя, И в животе прожурчат остатки новых идей.

 

«Это Вы привязали мою оголенную душу…»

Это Вы привязали мою оголенную душу к дымовым Хвостам фыркающих, озверелых, диких моторов И пустили ее волочиться по мостовым, А из нее брызнула кровь черная, как торф. Всплескивались скелеты лифта, кричали дверные адажио, Исступленно переламывались колокольни, и над Этим каменным галопом железобетонные стоэтажия Вскидывали к крышам свой водосточный канат. А душа волочилась и, как пилюли, глотало небо седое Звезды, и чавкали его исполосованные молниями губы, А дворники грязною метлою Грубо и тупо Чистили душе моей ржавые зубы. Стоглазье трамвайное хохотало над прыткою Пыткою, И душа по булыжникам раздробила голову свою, И кровавыми нитками Было выткано Мое меткое имя по снеговому шитью.

 

«К Вам несу мое сердце в оберточной бумаге…»

К Вам несу мое сердце в оберточной бумаге, Сердце, облысевшее от мимовольных конвульсий, К Вам, проспекты, где дома, как баки, Где в хрустном лае трамвайной собаки Сумрак щупает у алкоголиков пульсы. Моторы щелкают, как косточки на счетах, И отплевываются, куря бензин, А сумасбродные сирены подкалывают воздух, И подкрашенной бровью кричит магазин. Улицы — ресторанные пропойцы и моты — Расшвыряли загадки намеков и цифр, А полночь — хозяйка — на тротуарные бутерброды Густо намазывает дешевый ливер. Жду, когда пыльную щеку тронут Веревками грубых солнечных швабр, И зорко слушаю, как Дездемона, Что красноболтает город — мавр.

 

«В разорванную глотку гордого города…»

В разорванную глотку гордого города Ввожу, как хирургический инструмент, мое предсмертие. Небоскребы нахлобучивают крыши на морды. Город корчится на иглах шума, как на вертеле. Перелистываю улицы. Площадь кляксою дряхло-матовою Расплывается. Теряю из портмоне последние слова. Улицу прямую, как пробор, раскалывает надвое По стальным знакам равенства скользящий трамвай. По душе, вымощенной крупным булыжником, Где выбоины глубокими язвами смотрят, Страсти маршируют по две и по три Конвоем вкруг любви шеромыжника. А Вы, раздетая, раздаете бесплатно Прохожим Рожам Проспекты сердца, и Вульгарною сотнею осьминогов захватана Ваша откровенно-бесстыдная лекция. Оттачиваю упреки, как карандаши сломанные, Чтобы ими хоть Разрисовать затянутую в гимназическую куртку злобу. Из-за пляшущего петухом небоскреба, Распавлинив копыта огромные, Рыжий день трясет свою иноходь.

 

«После незабудочных разговоров с угаром Икара…»

После незабудочных разговоров с угаром Икара, Обрывая «Любит — не любит» у моей лихорадочной судьбы. Вынимаю из сердца кусочки счастья, как папиросы из портсигара, И безалаберно их раздаю толстым вскрикам толпы. Душа только пепельница, полная окурков пепельница! Так не суйте же туда еще, и снова, и опять! Пойду перелистывать и раздевать улицу бездельницу И переклички перекрестков с хохотом целовать, Мучить увядшую тучу, упавшую в лужу, Снимать железные панама с истеричных домов, Готовить из плакатов вермишель на ужин Для моих проголодавшихся и оборванных зрачков, Составлять каталоги секунд, голов и столетий, А напившись трезвым, перебрасывать день через ночь, — Только не смейте знакомить меня со смертью: Она убила мою беззубую дочь. Секунда нетерпеливо топнула сердцем, и у меня изо Рта выскочили хищных аэропланов стада. Спутайте рельсовыми канатами белесоватые капризы, Чтобы вечность стала однобока и всегда. Чешу душу раскаяньем, глупое небо я вниз тяну, А ветер хлестко дает мне пó уху. Позвольте проглотить, как устрицу, истину, Взломанную, пищащую, мне — озверевшему олуху! Столкнулись в сердце две женщины трамваями, С грохотом терпким перепутались в кровь, А когда испуг и переполох оттаяли, Из обломков, как рот без лица, завизжала любовь. А я от любви оставил только корешок, А остальное не то выбросил, не то сжег, Отчего вы не понимаете! Жизнь варит мои поступки В котлах для асфальта, и проходят минуты парой, Будоражат жижицу, намазывают на уступы и на уступки, (На маленькие уступы) лопатой разжевывают по тротуару. Я всё сочиняю, со мной не было ничего, И минуты — такие послушные подростки! Это я сам, акробат сердца своего, Вскарабкался на рухающие подмостки. Шатайтесь, шатучие, шаткие шапки! Толпите шаги, шевелите прокисший стон! Это жизнь сует меня в безмолвие папки, А я из последних сил ползу сквозь картон.

 

«Зачем вы мне говорили, что солнце сильно и грубо…»

Зачем вы мне говорили, что солнце сильно и грубо, Что солнце угрюмое, что оно почти апаш без штанов… Как вам не совестно? Я вчера видел, как борзого ветра зубы Вцепились в ляжки ласкающих, матерых облаков… И солнце, дрогнувшее от холода на лысине вершин, Обнаружилось мне таким жаленьким, Маленьким Ребенком. Я согрел его в руках и пронес по городу между шин, Мимо домов в испятнанных вывесочных пеленках. Я совсем забыл, что где-то Люди просверливают хирургическими поездами брюхо горных громад. Что тротуары напыжились, как мускулы, у улицы-атлета, Что несомненно похож на купальню для звезд закат. Я нес это крохотное солнечко, такое ужасно-хорошее, Нес исцеловать его дружелюбно подмигивающую боль, А город хлопнул о землю домами в ладоши. Стараясь нас раздавить, как моль. И солнце вытекло из моих рук, крикнуло и куда-то исчезло, И когда я пришел в зуболечебницу и сник, Опустившись сквозь желтые йоды в кресло, — Небо завертело солнечный маховик Между зубцов облаков, и десны Обнажала ночь в язвах фонарных щелчков… И вот я уже только бухгалтер, считающий весны На щелкающих счетах стенных часов. Почему же, когда все вечерне и чадно, Полночь в могилы подворотен тени хоронит Так умело, что эти черненькие пятна Юлят у нее в руках, а она ни одного не уронит. Неужели же я такой глупый, неловкий, что один Не сумел в плоских ладонях моей души удержать Это масляное солнышко, промерзшее на белой постели вершин… Надо будет завтра пойти и его опять Отыскать.

 

«Я больше не могу тащить из душонки моей…»

Я больше не могу тащить из душонки моей, Как из кармана фокусника, вопли потаскухи: Меня улица изжевала каменными зубами с пломбами огней, И дома наморщились, как груди старухи. Со взмыленной пасти вздыбившейся ночи Текут слюнями кровавые брызги реклам. А небо, как пресс-папье, что было мочи Прижалось к походкам проскользнувших дам. Приметнулись моторы, чтоб швырнуть мне послушней В глаза осколки дыма и окурки гудков, А секунды выпили допинга и мчатся из мировой конюшни В минуту со скоростью двадцати голов. Как на пишущей машинке стучит ужас зубами, А жизнь меня ловит бурой от табака Челюстью кабака… Господа! Да ведь не могу же я жить — поймите сами! — Все время после третьего звонка.

 

«Прикрепил кнопками свою ярость к столбу…»

Прикрепил кнопками свою ярость к столбу. Эй, грамотные и неграмотные! Тычьте, черт возьми. Корявые глаза и жирные вскрики. Площадьми И улицами я забрасываю жеманничающую судьбу! Трататата! Т рататата! Ура! Сто раз: ура! За здоровие жизни! Поднимите лужи, как чаши, выше! Это ничего, что гранит грязнее громкого баккара, Пустяки, что у нас не шампанское, а вода с крыши! А пот мне скучно, а я не сознаюсь никому и ни за что; Я повесил мой плач обмохрившийся на виселицы книжек! Я пляшу с моторами в желтом пальто, А дома угрозятся на струсивших людишек. Это мне весело, а не вам! Это моя голова Пробила брешь, а люди говорят, что это переулки; И вот стали слова Сочные и подрумяненные, как булки?! А вы только читаете стихи, стихеты, стишонки; Да кидайте же замусленные памятники в небоплешь! Смотрите: мои маленькие мысли бегают, задрав рубашонки, И шмыгают трамваев меж. Ведь стихи это только рецензия на жизнь ругательная, Жизне-литературный словарь! Бросимте охать! С пригоршней моторов, возле нас сиятельная, Обаятельная, антимечтательная, звательная похоть! Да я и сам отдам все свои стихи, статьи и переводы За потертый воздух громыхающего кабака, За уличный салат ярко-оранжевой женской моды И за то, чтобы хулиганы избили слово: тоска!

 

«Вы всё грустнеете…»

Вы всё грустнеете, Бормоча, что становитесь хуже, Что даже луже Взглянуть в глаза не смеете. А когда мимо Вас, сквозь литые литавры шума, Тэф-тэф прорывается, в своем животе стеклянном протаскивая Бифштекс в модном платье, гарнированный сплетнями, Вы, ласковая, Глазами несовершеннолетними Глядите, как тени пробуют улечься угрюмо Под скамейки, на чердаки, за заборы, Испуганные кивком лунного семафора. Не завидуйте легкому пару, Над улицей и над полем вздыбившемуся тайком! Не смотрите, как над зеленым глазом бульвара Брови тополей изогнулись торчком. Им скучно, варварски скучно, они при смерти, Как и пихты, впихнутые в воздух, измятый жарой. На подстаканнике зубов усмешкой высмейте Бескровную боль опухоли вечеровой. А здесь, где по земному земно, Где с губ проституток каплями золотого сургуча каплет злоба, — Всем любовникам известно давно, Что над поцелуями зыблется тление гроба. Вдоль тротуаров треплется скок-скок Прыткой улиткой нелепо, свирепо Поток, Стекающий из потных бань, с задворков, с неба По слепым кишкам водостоков вбок. И все стремится обязательно вниз, Таща корки милосердия и щепы построек; Бухнет, пухнет, неловок и боек, Поток, забывший крыши и карниз. Не грустнейте, что становитесь хуже, Ввинчивайте улыбку в глаза лужи. Всякий поток, льющийся вдоль городских желобков, Над собой, как знамя, несет запах заразного барака; И должен по наклону в конце концов Непременно упасть в клоаку.

 

«С севера прыгнул ветер изогнувшейся кошкой…»

С севера прыгнул ветер изогнувшейся кошкой И пощекотал комнату усами сквозняка… Штопором памяти откупориваю понемножку Запыленные временем дни и века. Радостно, что блещет на торцовом жилете Цепочка трамвайного рельса, прободавшего мрак! Радостно знать, что не слышат дети, Как по шоссе времени дни рассыпают свой шаг! Пусть далеко, по жилам рек, углубив их, Грузы, как пища, проходят в желудок столиц; Пусть поезд, как пестрая гусеница, делая вывих, Объедает листья суеверий и небылиц. Знаю: мозг — морг и помнит, Что сжег он надежды, которые мог я сложить… Сегодня сумрак так ласково огромнит Острое значение хрупкого жить. Жизнь! Милая! Старушка! Владетельница покосов, Где коса смерти мелькает ночи и дни! Жизнь! Ты всюду расставила знаки вопросов, На которых вешаются друзья мои. Это ты изрыла на лице моем морщины, Как следы могил, где юность схоронена! Это тобой из седин мужчины Ткань савана сплетена! Но не страшны твои траурные монограммы, Смерть не может косою проволоку оборвать — Знаю, что я важная телеграмма, Которую мир должен грядущему передать!

 

Из раздела «В складках города»

 

«Сердце от грусти кашне обвертываю…»

Сердце от грусти кашне обвертываю, На душу надеваю скептическое пальто. В столице над улицей мертвою Бесстыдно кощунствуют авто. В хрипах трамваев, в моторном кашле, В торчащих вихрах небоскребных труб Пристально слышу, как секунды-монашки Отпевают огромный разложившийся труп. Шипит озлобленно каждый угол, Треск, визг, лязг во всех переходах; Захваченный пальцами электрических пугал, По городу тащится священный отдых. А вверху, как икрою кетовою, Звездами небо ровно намазано. Протоколы жизни расследывая. Смерть бормочет что-то бессвязно. В переулках шумящих мы бредим и бродим. Перебои мотора заливают площадь. Как по битому стеклу — душа по острым мелодиям Своего сочинения гуляет, тощая. Вспоминанья встают, как дрожжи; как дрожжи, Разрыхляют душу, сбившуюся в темпе. Судьба перочинным заржавленным ножиком Вырезает на сердце пошловатый штемпель. Улыбаюсь брюнеткам, блондинкам, шатенкам, Виртуожу негритянские фабулы. Увы! Остановиться не на ком Душа, которая насквозь ослабла! Жизнь загримирована фактическими бреднями, А впрочем, она и без грима вылитый фавн. Видали Вы, как фонарь на столбе повесился медленно, Обвернутый в электрический саван.

 

«Так ползите ко мне по зигзагистым переулкам мозга…»

Так ползите ко мне по зигзагистым переулкам мозга, Всверлите мне в сердце штопоры зрачков чопорных и густых, А я развешу мои слова, как рекламы, невероятно плоско На верткие столбы интонаций скабрезных и простых. Шлите в распечатанном рте поцелуи и бутерброды, Пусть зазывит вернисаж запыленных глаз, А я, хромой на канате, ударю канатом зевоты, Как на арене пони, Вас, Вас, Вас. Из Ваших поцелуев и из ласк протертых Я в полоску сошью себе огромный плащ И пойду кипятить в стоэтажных ретортах Перекиси страсти и докуренный плач. В оголенное небо всуну упреки, Зацепив их за тучи, и, сломанный сам, Переломаю моторам распухшие от водянки ноги. И пусть по тротуару проскачет трам. А город захрюкает из каменного стула. Мне бросит плевки газовых фонарей, И из подъездов заструятся на рельсы гула Двугорбые женщины и писки порочных детей. И я, заложивший междометия наглости и крики В ломбарде времени, в пылающей кладовой, Выстираю надежды и контуженные миги, Глядя, как город подстриг мой Миговой Вой.

 

«Дом на дом вскочил, и улица переулками смутилась…»

Дом на дом вскочил, и улица переулками смутилась По каналам привычек, вспенясь, забурлила вода, А маленькое небо сквозь белье облаков загорячилось Бормотливым дождем на пошатнувшиеся города. Мы перелистывали тротуары выпуклой походной, Выращивая тени в одну секунду, как факир… Сквернословил и плакал у стакана с водкой, Обнимая женщин, захмелевший мир. Он донес до трактира только лохмотья зевоты, Рельсами обмотал усталую боль головы; А если мои глаза — только два похабных анекдота, Так зачем так внимательно их слушаете вы? А из медных гильз моих взрывных стихов Коническая пуля усмешки выглядывает дико, И прыгают по городу брыкливые табуны домов, Оседлывая друг друга басовым криком.

 

«Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый…»

Руки хлесткого ветра протиснулись сквозь вечер мохнатый И измяли физиономию моря, пудрящегося у берегов; И кто-то удочку молний, блеснувшую электрическим скатом, Неловко запутал в корягах самых высоких домов. У небоскребов чмокали исступленные форточки, Из взрезанной мостовой выползали кишки труб, На набережной жерла пушек присели на корточки, Выплевывая карамелью ядра из толстых губ. Прибрежья раздули ноздри-пещеры, У земли разливалась желчь потоками лавы, И куда-то спешили запыхавшиеся дромадеры Горных хребтов громадной оравой. А когда у земли из головы выпадал человек, Как длинный волос, блестящим сальцем, — Земля укоризненно к небу устремляла Казбек, Словно грозя указательным пальцем.

1915

 

«Вежливый ветер схватил верткую талию пыли…»

Вежливый ветер схватил верткую талию пыли, В сумасшедшем галопе прыгая через бугры. У простуженной равнины на скошенном рыле Вздулся огромный флюс горы. Громоздкую фабрику года исцарапали. Люди перевязали се бинтами лесов, А на плеши вспотевшего неба проступили капли Маленьких звезденят, не обтертые платком облаков. Крылья мельниц воздух косили без пауз, В наморднике плотин бушевала река, И деревня от города бежала, как страус, Запрятавши голову в шерсть тростника. А город приближался длиннорукий, длинноусый, Смазывающий машины кровью и ругней, И высокие церкви гордились знаками плюса Между раненым небом и потертой землей.

 

Из раздела «Священный сор войны»

 

«Болота пасмурят туманами, и накидано сырости…»

Болота пасмурят туманами, и накидано сырости Щедрою ночью в раскрытые глотки озер… Исканавилось поле, и зобы окопов успели вырасти На обмотанных снежными шарфами горлах гор. И там, где зеленел, обеленный по пояс. Лес, прервавший ветровую гульбу, Мучительно крякали и хлопали, лопаясь, Стальные чемоданы, несущие судьбу. О, как много в маленькой пуле вмещается: Телеграмма, сиротство, тоска и нужда! Так в сухой Н2О формуле переливается Во всей своей текучи юркая вода! По-прежнему звонкала стлань коня под безжизненным, Коченеющим, безруким мертвецом; А горизонт оковал всех отчизненным Огромным и рыжим обручальным кольцом. И редели ряды, выеденные свинцовою молью, И пуговицы пушечных колес оторвались от передка. А лунные пятна казались затверделой мозолью, Что луна натерла об тучи и облака.

1915 Галиция

 

Сергею Третьякову

Что должно было быть — случилось просто. Красный прыщ событий на поэмах вскочил, И каждая строчка — колючий отросток Листья рифм обронил. Всё, что дорого было, — не дорого больше, Что истинно дорого — душа не увидит… Нам простые слова: «Павший на поле Польши» Сейчас дороже, чем цепкий эпитет. О, что наши строчки, когда нынче люди В серых строках, как буквы, вперед, сквозь овраг?! Когда пальмы разрывов из убеленных орудий В эти строках священных — восклицательный знак! Когда в пожарах хрустят города, как на пытке кости, А окна лопаются, как кожа домов, под снарядный гам, Когда мертвецы в полночь не гуляют на погосте Только потому, что им тесно там. Не могу я; нельзя. Кто в клетку сонета Замкнуть героический военный тон?! Ведь нельзя же огнистый хвост кометы Поймать в маленький телескоп! Конечно, смешно вам! Ведь сегодня в злобе Запыхалась Европа, через силу взбегая на верхний этаж… Но я знал безотчетного безумца, который в пылавшем небоскребе Спокойно оттачивал свой цветной карандаш. Я хочу быть искренним и только настоящим, Сумасшедшей откровенностью сумка души полна, Но я знаю, знаю моим земным и горящим, Что мои стихи вечнее, чем война. Вы видали на станции, в час вечерний, когда небеса так мелки, А у перрона курьерский пыхтит после второго звонка, Где-то сбоку суетится и бегает по стрелке Маневровый локомотив с лицом чудака. Для отбывающих в синих — непонятно упорство Этого скользящего по запасным путям. Но я спокоен: что бег экспресса стоверстный Рядом с пролетом телеграмм?!

1915

 

Лошадь как лошадь

 

Третья книга лирики

 

Композиционное соподчинение

Чтоб не слышать волчьего воя возвещающих труб, Утомившись седеть в этих дебрях бесконечного мига, Разбивая рассудком хрупкие грезы скорлуп, Сколько раз в бессмертную смерть я прыгал! Но крепкие руки моих добрых стихов За фалды жизни меня хватали… и что же? И вновь на голгофу мучительных слов Уводили меня под смешки молодежи. И опять, как Христа измотавшийся взгляд, Мое сердце пытливое жаждет, икая. И у тачки событий, и рифмой звенят Капли крови, на камни из сердца стекая. Дорогая! Я не истин напевов хочу! Не стихов, Прозвучащих в веках слаще славы и лести! Только жизни! Беспечий! Густых зрачков! Да любви! И ее сумасшествий! Веселиться, скучать и грустить, как кругом Миллионы счастливых, набелсветных и многих! Удивляться всему, как мальчишка, впервой, увидавший тайком До колен приоткрытые женские ноги! И ребячески верить в расплату за сладкие язвы грехов, И не слышать пророчества в грохоте рвущейся крыши, И от чистого сердца на зов Чьих-то чужих стихов Закричать, словно Бульба: «Остап мой! Я слышу!»

Январь 1918

 

Принцип звука минус образ

Влюбится чиновник, изгрызанный молью входящих и старый В какую-нибудь молоденькую, худощавую дрянь, И натвердит ей, бренча гитарой, Слова простые и запыленные, как герань. Влюбится профессор, в очках, плешеватый, Отвыкший от жизни, от сердец, от стихов, И любовь в старинном переплете цитаты Поднесет растерявшейся с букетом цветов. Влюбится поэт и хвастает: Выграню Ваше имя солнцами по лазури я! — Ну, а как если все слова любви заиграны, Будто вальс «На сопках Манчжурии»?! Хочется придумать для любви не слова, вздох малый, Нежный, как пушок у лебедя под крылом, А дурни назовут декадентом, пожалуй, И футуристом — написавши критический том! Им ли поверить, что в синий Синий, Дымный день у озера, роняя перья, как белые капли, Лебедь не по-лебяжьи твердит о любви лебедине, А на чужом языке (стрекозы или цапли). Когда в петлицу облаков вставлена луна чайная Как расскажу словами людскими Про твои поцелуи необычайные И про твое невозможное имя?! Вылупляется бабочка июня из зеленого кокона мая, Через май за полдень любовь не устанет расти, И вместо прискучившего: я люблю тебя, дорогая! — Прокричу: пинь-пинь-ти-ти-ти! Это демон, крестя меня миру на муки, Человечьему сердцу дал лишь людские слова, Не поймет даже та, которой губ тяну я руки, Мое простое: лэ-сэ-сэ-фиоррррр-эй-ва! Осталось придумывать небывалые созвучья, Малярною кистью вычерчивать профиль тонкий лица, И душу, хотящую крика, измучить Невозможностью крикнуть о любви до конца!

Март 1918

 

Инструментовка образом

Эти волосы, пенясь прибоем, тоскуют. Затопляя песочные отмели лба, На котором морщинки, как надпись, рисует, Словно тростью, рассеянно ваша судьба. Вам грустить тишиной, набегающей резче, Истекает по каплям, по пальцам рука, Синих жилок букет васильками Трепещет В этом поле вечернем ржаного виска. Шестиклассник влюбленными прячет руками И каракульки букв, назначающих час… Так готов сохранить я строками. На память Как вздох, освященный златоустием глаз. Вам грустить тишиной… Пожелайте: исплачу Я за вас этот грустный, истомляющий хруп! Это жизнь моя бешеной тройкою скачет Под малиновый звон ваших льющихся губ. В этой тройке — Вдвоем. И луна в окна бойко Натянула, как желтые вожжи, лучи. Под малиновый звон звонких губ ваших, тройка, Ошалелая тройка, Напролом проскачи.

Март 1918

 

Принцип развернутой аналогии

Вот, как черная искра, и мягко и тускло, Быстро мышь прошмыгнула по ковру за порог… Это двинулся вдруг ли у сумрака мускул? Или демон швырнул мне свой черный смешок? Словно пот на виске тишины, этот скорый, Жесткий стук мышеловки за шорохом ниш… Ах! Как сладко нести мышеловку, в которой, Словно сердце, колотится между ребрами проволок мышь! Распахнуть вдруг все двери! Как раскрытые губы! И рассвет мне дохнет резедой, Резедой. Шаг и кошка… Как в хохоте быстрые зубы, В деснах лап ее когти сверкнут белизной. И на мышь, на кусочек Мной пойманной ночи, Кот усы возложил, будто ленты венков. В вечность свесивши хвостик свой длинный, Офелией черной, безвинно — Невинной Труп мышонка плывет в пышной пене зубов. И опять тишина… Лишь петух, этот мак голосистый, Лепестки своих криков уронит на пальцы встающего дня… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Как тебя понимаю. Скучающий Господи Чистый, Что так часто врагам предавал, как мышонка, меня!..

Ноябрь 1917

 

Ритмическая образность

Какое мне дело, что кровохаркающий поршень Истории сегодня качнулся под божьей рукой, Если опять грустью наморщен Твой голос, слабый такой?! На метле революций на шабаш выдумок Россия несется сквозь полночь пусть! О если б своей немыслимой обидой мог Искупить до дна твою грусть! Снова голос твой скорбью старинной дрожит, Снова взгляд твой сутулится, больная моя! И опять небывалого счастья чертя чертежи, Я хочу населить твое сердце необитаемое! Ведь не боги обжигают людское раздолье! Ожогом горяч достаточно стих! Что мне, что мир поперхнулся болью, Если плачут глаза твои, и мне не спасти их? Открыть бы пошире свой паршивый рот, Чтоб песни развесить черной судьбе, И приволочь силком, вот так, за шиворот, Несказанное счастье к тебе!

Март 1918

 

Принцип кубизма

А над сердцем слишком вытертым пустью нелепой, Распахнувшись наркозом, ты мутно забылась строкой. Как рукав выше локтя каким-то родственным креном, Перебинтован твой голос тоской. Из перчатки прошедшего выпираясь бесстонно, Словно пальцы, исколотые былью глаза, — И любовь — этот козырь червонный — Распялся крестом трефового туза. За бесстыдные строки твоих губ, как в обитель нести, И в какую распуститься трещину душой, Чтоб в стакан кипяченой действительности Валерьянкой закапать покой?! И плетется судьба измочаленной сивкой В гололедицу тащить несуразный воз. И, каким надо быть, чтобы по этим глаз обрывкам Не суметь перечесть Эту страсть Перегрезивших поз?! В обручальном кольце равнодушии маскарадною Маской измято Обернулся подвенечный вуаль Через боль, Но любвехульные губы благоприветствуют свято Твой, любовь, алкоголь. А над мукой слишком огромной, чтоб праздничной, Над растлением кровью разорванных дней, Из колоды полжизненной не выпасть навзнично Передернутому сердцу тузом червей!

Февраль 1918

 

Принцип мещанской концепции

Жил, как все… Грешил маленько, Больше плакал… И еще По вечерам от скуки тренькал На гитаре кой о чем. Плавал в строфах плавных сумерек Служил обедни, романтический архиерей, Да пытался глупо в сумме рек Подсчитать итог морей! Ну, а в общем, Коль не ропщем, Нам, поэтам, сутенерам событий, красоты лабазникам, Профессиональным проказникам, Живется дни и года Хоть куда! Так и я непробудно, не считая потери и Не копя рубли радости моей Подводил в лирической бухгалтерии Балансы моих великолепных дней! Вы пришли усмехнуться над моею работой, Над почтенной скукой моей И размашистым росчерком поперек всего отчета Расчеркнулись фамилией своей. И бумага вскрикнула, и день голубой еще Кувыркнулся на рельсах телеграфных струн, А в небе над нами разыгралось побоище Звезд и солнц, облаков и лун! Но перо окунули и чернила Слишком сильно, чтоб хорошо… Знаю, милая, милая, милая, Что росчерк окончится кляксой большой. Вы уйдете, как все… Вы, как вес, отойдете, И в Сахаре мансард мне станет зачем-то темно! Буду плакать, как встарь… Целовать на отчете Это отчетливое иссохнущее пятно!

Июль 1918

 

Принцип альбомного стиха

Муаровый снег тротуарах завивается, Как волосы височках чиновника. Девушка из флигеля косого глазами китайца Под тяжестью тишины! Девушка, перешагнувшая сны! Ты ищешь любовника?! Не стоит! Он будет шептать: останься! Любовью пригладит души нспокорственный клок, И неумело, как за сценой изображают поток На киносеансе, Будет притворяться, страдает от вторника В гамаке убаюканных грез. Разве не знаешь: любовник — побитый пес, Которому не надо намордника. Наивная! Песок на арсис, Как любовь, для того, чтоб его топтать. Я не любовник, конечно, я поэт тихий, как мать. Безнадежный, как неврастеник в мягких тисках мигрени! Но еще знаю, что когда сквозь окна курица. А за нею целый выводок пятен проспешит. Тогда, как черепами, Сердцами Играет улица, А с левой стороны у всех девушек особенно заболит. И все, даже комиссары, заговорят про Данта И Беатриче, покрытых занавеской веков. Верь! Весь звон курантов Только треск перебитых горшков. И теперь я помню, что и я когда-то Уносил от молодости светлые волосы черном пиджаке. И бесстыдному красному закату Шептал о моей тоске. А ты все-таки ищешь молодого любовника, Красивого, статного ищешь с разбега, Тротуарами, где пряди снега Завиваются височками чиновника! Ну что же! Ищи! Свищи! Сквозь барабаны мороза и вьюги, Сквозь брошенный игривым снежком плач. На нежных скрипках твоих грудей упругих Заиграет какой-нибудь скрипач.

Октябрь 1915

 

Содержание плюс горечь

Послушай! Нельзя же такой безнадежно суровой, Неласковой! Я под этим взглядом, как рабочий на стройке новой, Которому: протаскивай! А мне не протащить печаль сквозь зрачок. Счастье, как мальчик С пальчик, С вершок. Милая! Ведь навзрыд истомилась ты; Ну, так оторви Лоскуток милости От шуршащего платья любви! Ведь даже городовой Приласкал кошку, к его сапогам пахучим Притулившуюся от вьюги ночной, А мы зрачки свои дразним и мучим. Где-то масленица широкой волной Затопила засохший пост И кометный хвост Сметает метлой С небесного стола крошки скудных звезд. Хоть один поцелуй. Исподтишечной украдкой. Так внезапится солнце сквозь серенький день. Пойми: За спокойным лицом, непрозрачной облаткой, Горький хинин тоски! Я жду, когда рот поцелуем завишнится И из него косточкой поцелуя выскочит стон, А рассветного неба пятишница Уже радужно значит сто. Неужели же вечно радости объедки Навсегда ль это всюдное «бы»? И на улицах Москвы, как в огромной рулетке Мое сердце лишь шарик в руках искусных судьбы. И ждать, пока крупье, одетый в черное и серебро, Как лакей иль как смерть, всё равно быть может, На кладбищенское зеро Этот красненький шарик положит!

Октябрь 1915

 

Принцип гармонизации образа

И один. И прискорбный. И проходят оравой Точно выкрики пьяниц, шаги ушлых дней. И продрогшим котенком из поганой канавы Вылезаю, измокший, из памяти своей. Да, из пляски вчерашней, Пляски губ слишком страшной, Слишком жгучей, как молния среди грома расплат, Сколько раз не любовь, а цыганский романс бесшабашный Уносил, чтоб зарыть бережливей, чем клад. И всё глубже на лбу угрюмеют складки, Как на животе женщины, рожавшей не раз, И синяки у глаз. Обложки синей тетрадки, Где детским почерком о злых поцелуях рассказ. Но проходишь, и снова я верю блеснувшим Ресницам твоим И беспомощно нежным словам, Как дикарь робко верит своим обманувшим, Бессильным, слепым, Деревянным богам.

Октябрь 1917

 

Квартет тем

От 1893 до 919 пропитано грустным зрелищем: В этой жизни тревожной, как любовь в девичьей, Где лампа одета лохмотьями копоти и дыма, Где в окошке кокарда лунного огня, Многие научились о Вадиме Шершеневиче, Некоторые ладонь о ладонь с Вадимом Габриэлевичем, Несколько знают походку губ Димы, Но никто не знает меня. …Краску слов из тюбика губ не выдавить Даже сильным рукам тоски. Из чулана одиночества не выйду ведь Без одежд гробовой доски. Не называл Македонским себя иль Кесарем. Но частехонько в спальной тиши Я с повадкою лучшего слесаря Отпирал самый трудный замок души. И снимая костюм мой ряшливый, Сыт от манны с небесных лотков, О своей судьбе я выспрашивал У кукушки трамвайных звонков. Вадим Шершеневич пред толпою безликою Выжимает, как атлет, стопудовую гирю моей головы, А я тихонько, как часики, тикаю В жилетном кармане Москвы. Вадим Габриэлевич вагоновожатый веселий Между всеми вагонный стык. А я люблю в одинокой постели Словно страус в подушек кусты. Губы Димки полозьями быстрых санок По белому телу любовниц в весну, А губы мои ствол Ногана Словно стальную соску сосут.

Сентябрь 1919

 

Принцип басни

Закат запыхался. Загнанная лиса. Луна выплывала воблою вяленой. А у подъезда стоял рысак: Лошадь как лошадь. Две белых подпалины. И ноги уткнуты в стаканы копыт. Губкою впитывало воздух ухо. Вдруг стали глаза по-человечьи глупы И на землю заплюхало глухо. И чу! Воробьев канитель и полет Чириканьем в воздухе машется, И клюквами роют теплый помет, Чтобы зернышки выбрать из кашицы. И старый угрюмо учил молодежь: — Эх! Пошла нынче пища не та еще! А рысак равнодушно глядел на галдеж, Над кругляшками вырастающий. Эй, люди! Двуногие воробьи, Что несутся с чириканьем, с плачами, Чтоб порыться в моих строках о любви, Как глядеть мне на вас по-иначему?! Я стою у подъезда придущих веков, Седока жду отчаяньем нищего, И трубою свой хвост задираю легко, Чтоб покорно слетались на пищу вы!

Весна 1919

 

Сердце частушка молитв

Другим надо славы, серебряных ложечек, Другим стоит много слез, — А мне бы только любви немножечко Да десятка два папирос. А мне бы только любви вот столечко, Без истерик, без клятв, без тревог. Чтоб мог как-то просто какую-то Олечку Обсосать с головы до ног. И, право, не надо злополучных бессмертий, Блестяще разрешаю мировой вопрос, — Если верю во что — в шерстяные материи, Если знаю — не больше, чем знал и Христос. И вот за душою почти несуразною Ширококолейно и как-то в упор, Май идет краснощекий, превесело празднуя Воробьиною сплетней распертый простор. Коль о чем я молюсь, так чтоб скромно мне в дым уйти, Не оставить сирот — ни стихов, ни детей; А умру — мое тело плечистой вымойте В сладкой воде фельетонных статей. Мое имя, попробуйте, в библию всуньте-ка, Жил, мол, эдакий комик святой И всю жизнь проискал он любви бы полфунтика, Называя любовью покой. И смешной, кто у Данта влюбленность наследовал. Весь грустящий от пят до ушей, У веселых девчонок по ночам исповедывал Свое тело за восемь рублей. На висках у него вместо жилок — по лилии, Когда плакал — платок был в крови, Был последним в уже вымиравшей фамилии Агасферов единой любви. Но пока я не умер, простудясь у окошечка, Всё смотря: не пройдет ли по Арбату Христос, — Мне бы только любви немножечко Да десятка два папирос.

Октябрь 1918

 

Принцип краткого политематизма

За окошком воробьиной канителью веселой Сорваны лохмотья последних снегов. За Сокольниками побежали шалые селы Уткнуться околицей В кольца Ручьев. И зеленою меткой Трава на грязном платке полей. Но по-прежнему хохлятся жолтой наседкой Огни напыжившихся фонарей. Слеза стекла серебряной улиткой, За нею слизь до губ от глаз… А злобь вдевает черную нитку В иголку твоих колючих фраз. Я слишком стал близок. Я шепотом лезу, Втискиваюсь в нужду быть немного одной; Нежные слова горячее железа Прижигают покой. В кандалах моих ласк ты закована странно, Чуть шевелись сердцем — они звенят… Под какой же колпак стеклянный Ты спрятаться от меня? И если отыщешь, чтоб одной быть, узнаешь, Что куда даже воздуху доступа нет, Жизнь проберется надоедно такая ж, В которой замучил тебя поэт. Нет! Пусть недолго к твоему сердцу привязан К почве канатами аэростат, — Зато погляди, как отчетливо сказан Твой профиль коленопреклонением моих баллад!

Апрель 1918

 

Ритмический ландшафт

Занозу тела из города вытащил. В упор, Из-за скинутой с глаз дачи, Развалился ломберный кругозор, По бабьему ноги дорог раскорячив. Сзади: золотые канарейки церквей Наотмашь зернистые трели субботы. Надо мною: пустынь голобрюхая, в ней Жавороночья булькота. Все поля крупным почерком плуг Исписал в хлебопашном блуде. На горизонте солнечный вьюк Качается на бугре — одногорбом верблюде. Как редкие шахматы к концу игры, Телеграфа столбы застыли… Ноги, привыкшие к асфальту жары, Энергично кидаю по пыли. Как сбежавший от няни детеныш — мой глаз Жрет простор и зеленую карамель почек, И я сам забываю, что живу, крестясь На электрический счетчик.

Август 1919

 

Каталог образов

Дома — Из железа и бетона Скирды. Туман — В стакан Одеколона Немного воды. Улица аршином портного Вперегиб, вперелом. Издалека снова Дьякон грозы — гром. По ладони площади — жилки ручья. В брюхе сфинкса из кирпича Кокарда моих глаз, Глаз моих ушат. С цепи в который раз Собака карандаша И зубы букв со слюною чернил в ляжку бумаги. За окном водостоков краги, За окошком пудами злоба И слово в губах, как свинчатка в кулак. А семиэтажный гусар небоскреба Шпорой подъезда звяк.

Август 1919

 

Усеченная ритмика

Торцы улиц весенних тиграми Пестрятся в огнебиении фонарей. Сердце! Барабанами стука Выгреми Миру о скуке Своей. Жизнь! Шатайся по мне бесшабашной Поступью и медью труб! Язык, притупленный графит карандашный, Не вытащить из деревянной оправы губ. Любовь! Отмерла, Отмерла Ты, а кроме — Только выслез и бред в вечера… Докурю папиросу последнюю в доме, И вот негде достать до утра. Снова сердцу у разбитого корытца Презрительно тосковать. И в пепельнице памяти рыться И оттуда окурки таскать! Что окурки любовниц после этого счастья? Смешан с навозом песок на арене! Господь! Не соблазняй меня новой страстью, Но навек отучи от курения!!!

Март 1918

 

Тоска плюс недоумение

Звуки с колоколен гимнастами воздух прыгали Сквозь обручи разорванных вечеров… Бедный поэт! Грязную душу выголи Задрав на панели шуршащие юбки стихов. За стаканом вспененной весны вспоминай ты, Вспоминай, Вспоминай, Вспоминай, Как стучащим полетом красного Райта Ворвалось твое сердце в широченный май. И после, когда раскатился смех ваш фиалкой По широкой печали, где в туман пустота, — Почему же забилась продрогшею галкой Эта тихая грусть в самые кончики рта?! И под плеткой обид, и под шпорами напастей, Когда выронит уздечку дрожь вашей руки, — Позволь мне разбиться на пятом препятствии: На барьере любви, за которым незримо канава тоски! У поэта, погрустневшего мудростью, строки оплыли, Как у стареющей женщины жир плечей. Долби же, как дятел, ствол жизни, светящийся гнилью Криками человеческой боли твой!

Март 1918

 

Принцип проволок аналогий

Есть страшный миг, когда, окончив резко ласку, Любовник вдруг измяв и валится ничком… И только сердце бьется (колокол на Пасху), Да усталь ниже глаз синит карандашом. И складки сбитых простынь смотрят слишком грубо, (Морщины лба всезнающего мудреца)… Напрасно женщина еще шевелит губы (Заплаты красные измятого лица)! Как спичку на ветру, ее прикрыв рукою, Она любовника вблизи грудей хранит, Но, как поэт над конченной, удавшейся строкою, Он знает только стыд. Счастливый краткий стыд! Ах! Этот жуткий миг придуман Богом Гневным; Его он пережил воскресною порой, Когда, насквозь вспотев, хотеньи шестидневном, Он землю томную увидел под собой.

Январь 1918

 

Принцип параллелизма тем

Были месяцы скорби, провала и смуты, Ордами бродила тоска напролет; Как деревни, пылали часов минуты, И о Боге мяукал обезумевший кот. В этот день междометий, протяжный и душный, Ты охотилась звонким гремением труб. И слетел языка мой сокол послушный, На вабило твоих прокрасневшихся губ. В этот день, обреченный шагам иноверца, Как помазанник легких, тревожных страстей, На престол опустевшего сердца Лжедимитрий любви моей. Он взошел горделиво, под пышные марши, Когда залили луны томящийся час, Как мулаты, обстали престол монарший Две пары скользких и карих глаз. Лишь испуганно каркнул, как ворон полночный, Громкий хруст моих рук в этот бешеный миг; За Димитрием вслед поцелуй твой порочный, Как надменная панна Марина, возник. Только разум мой кличет к восстанью колонны, Ополчает и мысли и грезы, и сны, На того, кто презрел и нарушил законы, Вековые заветы безвольной страны. Вижу: помыслы ринулись дружною ратью, Эти слезы из глаз — под их топотом пыль; Ты сорвешься с престола, словно с губ проклятье, Только пушка твой пепел повыкинет в быль. Все исчезнет, как будто ты не был на свете, Не вступал в мое сердце владеть и царить. Всё пройдет в никуда. Лишь стихи, мои дети, Самозванцы не смогут никогда позабыть.

Январь 1918

 

Содержание минус форма

Для того, чтобы быть весеннею птицей Мало два крылышка и хвостом вертеть, Еще надо уметь Песней разлиться От леса до радуги впредь. Вот открою свой рот я багровый пошире, Песни сами польются в уши раскрытые дней… Скажите: в какой вы волшебной Кашире Столько найдете чудесных вещей?! И сегодня мне весело, Весело, Весело, Я от счастья блажененько глуп, Оттого, вероятно, что жизнь мою взвесила Ты на точных весах твоих губ. Все мы, поэты, — торгаши и торгуем Строфою за рубль серебряных глаз, И для нас Лишь таким поцелуем Покупается подлинный час. Для того, чтобы стать настоящим поэтом, Надо в минуту истратить века, И не верить ребячливо, что станешь скелетом, И что бывает такая тоска, Что становится сердце дыбом, А веки весят сто пуд, И завидуешь допотопным рыбам, Что они теперь не живут! …Ах, удрать бы к чертям в Полинезию, Вставить кольца в ноздрю и плясать, И во славу веселой поэзии Соловьем о любви хохотать!

Май 1918

 

Принцип академизма

Ты, грустящий на небе и кидающий блага нам крошками, Говоря: — Вот вам хлеб ваш насущный даю! И под этою лаской мы ластимся кошками И достойно мурлычем молитву свою. На весы шатких звезд, коченевший в холодном жилище, Ты швырнул мое сердце, и сердце упало, звеня. О, уставший Господь мой, грустящий и нищий, Как завистливо смотришь ты с небес на меня! Весь ваш род проклят роком навек и незримо, И твой сын без любви и без ласк был рожден. Сын влюбился лишь раз, но с Марией любимой Эшафотом распятий был тогда разлучен. Да! Я знаю, что жалки, малы и никчемны Вереницы архангелов, чудеса, фимиам, Рядом с полночью страсти, когда дико и томно Припадаешь к ответно встающим грудям! Ты, проживший без женской любви и без страсти! Ты, не никший на бедрах женщин нагих! Ты бы отдал все неба, все чуда, все власти За объятья любой из любовниц моих! Но смирись, одинокий в холодном жилище, И не плачь по ночам, убеленный тоской, Не завидуй, Господь, мне, грустящий и нищий, Но во царстве любовниц себя упокой!

Декабрь 1917

 

Лирическая конструкция

Все, кто в люльке Челпанова мысль свою вынянчил! Кто на бочку земли сумел обручи рельс набить, За расстегнутым воротом нынче Волосатую завтру увидь! Где раньше леса, как зеленые ботики, Надевала весна и айда — Там глотки печей в дымной зевоте Прямо в небо суют города. И прогресс стрижен бобриком требований Рукою, где вздуты жилы железнодорожного узла, Докуривши махорку деревни, Последний окурок села. Телескопами счистивши тайну звездной перхоти, Вожжи солнечных лучей машиной схватив, В силомере подъемника электричеством кверху Внук мой гонит, как черточку, лифт. Сумрак кажет трамваи, как огня кукиши, Хлопают жалюзи магазинов, как ресницы в сто пуд. Мечет вновь дискобол науки Граммофонные диски в толпу. На пальцах проспектов построек заусеницы, Сжата пальцами плотин, как женская глотка, вода, И объедают листву суеверий, как гусеницы, Извиваясь суставами вагонов, поезда. Церковь бьется правым клиросом Под напором фабричных гудков. Никакому хирургу не вырезать Аппендицит стихов. Подобрана так или иначе Каждой истине — сотня ключей. Но гонококк соловьиный не вылечен В лунной и мутной моче. Сгорбилась земля еще пуще Под асфальтом до самых плеч, Но поэта, занозу грядущего, Из мякоти не извлечь. Вместо сердца — с огромной плешиной, С глазами холодными, как вода на дне, Издеваюсь, как молот бешеный Над раскаленным железом дней. Я сам в Осанне великолепного жара, Для обеденных столов ломая гробы, Трублю сиреной строчек, шофер земного шара И Джек-потрошитель судьбы. И вдруг, металлический, как машинные яйца. Смиряюсь, как собака под плеткой тубо — Когда дачник, язык мой, шляется По алее березовых твоих зубов. Мир может быть жестче, чем гранит еще, Но и сквозь пробьется крапива строк вновь, А из сердца поэта не вытащить Глупую любовь.

Июль 1919

 

Принцип растекающейся темы

В департаментах весен, под напором входящих И выходящих тучек без №№, На каски пожарных блестящие Толпа куполов. В департаментах весен, где, повторяя обычай Исконный, в комнате зеленых ветвей. Делопроизводитель весенних притчей Строчит языком соловей. И строчки высыхают в сумерках, словно Под клякспапиром моя строка. И не в том ли закат весь, что прямо в бескровный Полумрак распахнулось тоска? В департаментах мая, где воробьев богаделки Вымаливают крупу листвы у весны, Этот сумрак колышет легче елочки мелкой В департаментах весен глыбный профиль стены. А по улицам скачут… И по жилам гогочут. Как пролетки промчались в крови… А по улицам бродят, по панелям топочут Опричниной любви. Вместо песьих голов развеваются лица, Много тысяч неузнанных лиц… Вместо песьих голов обагрятся ресницы, Перелесок растущих ресниц. В департаментах весен, о, друзья, уследите ль Эти дни всевозможных мастей. Настрочит соловей, делопроизводитель Вам о новом налоге страстей. Заблудился вконец я. И вот обрываю Заусеницы глаз — эти слезы; и вот В департаменте весен, в канцелярии мая, Как опричник с метлою у Арбатских ворот Проскакала любовь. Нищий стоптанный высох И уткнулся седым зипуном в голыши, В департаментах весен — палисадники лысых, А на Дантовых клумбах, как всегда, ни души! Я — кондуктор событий, я — кондуктор без крылий, Грешен ли, что вожатый сломал наш вагон?! Эти весны — не те… Я не пас между лилий, Как когда-то писал про меня Соломон.

Август 1918

 

Дуатематизм плюс улыбнуться

Мне только двадцать четыре! Двадцать четыре всего! В этом году, наверно, случилось два мая! Я ничего, Я ничего Не понимаю. И вот смеюсь. Я просто глуп. Но ваша легкая улыбка Блеснула в волнах влажных губ, Вчера. В 12. Словно рыбка. И были вы совсем не та. На ту ни капли не похожи. Звенеть качелям пьяной дрожи! Когда сбывается мечта, Уж не мечта она. А что же? И не надо думать, что когда-нибудь трубы зазвучат, Возглашая страшный суд И крича о мученьях, И злые пантеры к нам прибегут, Чтоб дикий свой взгляд Спрятать от страха в девических нежных коленях. Пересохнут моря, где налетами белые глыбы, И медузы всплывут На поверхность последнего дня, И с глазами вытаращенными удивленные рыбы Станут судорожно глотать воздух, полный огня. Мудрец, проститутки, поэты, собаки В горы побегут, А горы войдут В города, И все заверещат, ибо узрит всякий. Как у Бога бела борода. Но ведь это не скоро. В пепелящемся мире Рвется сердце, как скачет по скалам от пули коза. Мне двадцать четыре, Только 24. А у вас такие глаза. — Какие Такие? Разве зло гляжу, Дима, я? — Нет. Золотые, Любимые. Хотите смеяться со мною, беспутником, Сумевшим весну из под снега украсть? Вы будьте мохнатым лешим, а я буду путником, Желающим к лешему в гости попасть. Только смотрите: будьте лешим хорошим. Настоящим, Шалящим! Как хорошо, что нынче два мая, Я ничего не понимаю!

Октябрь 1917

 

Принцип блока с тумбой

Одному повелели: за конторкою цифрами звякай! Другому: иконописно величай зарю! А мне присудили: Быть простою собакой И собачьим нюхом набили Ноздрю Хорошо б еще дали борзой мне ляжки, Я гонял бы коричневых лис по лесам, А то так трудно быть грязной дворняжкой, Что делать эдаким псам?! Привыкший к огрызкам, а не к мясу и булкам, Посетитель помоек и обжора костей, Хвост трубою задравши, бегу переулком, Унюхивая шаг единственной моей. Вот так ее чуять, сквозь гул бы, сквозь шум бы! И бежать! Рысцою бежать! Но видно судьба мне: у каждой тумбы Остановиться на миг, чтобы ногу поднять. И знаю по запаху тумбы пропревшей, Что много таких же дворняжных собак Уже пробегло здесь, совсем очумевши, Ища на панели немыслимый шаг!

Июнь 1918

 

Лирический динамизм

Звонко кричу галеркою голоса ваше имя, Повторяю его Партером баса моего. Вот ладоням вашим губами моими Присосусь, пока сердце не навзничь мертво. Вам извидя и радый, как с необитаемого острова, Заметящий пароходного дыма струю, Вам хотел я так много, но глыбою хлеба черствого Принес лишь любовь людскую Большую Мою. Вы примите ее и стекляшками слез во взгляде Вызвоните дни бурые, как пережженный антрацит. Вам любовь, — как наивный ребенок любимому дяде Свою сломанную игрушку дарит. И внимательный дядя знает, что это Самое дорогое ребенок дал. Чем же он виноват, что большего Нету, Что для большего Он еще мал?! Это вашим ладоням несу мои детские вещи: Человечью поломанную любовь и поэтику тишь. И сердце плачет и надеждою блещет, Как после ливня железо крыш.

Март 1918

 

Рассказ про глаз Люси Кусиковой

Аквариум глаза. Зрачок рыбешкой золотой. На белом Эльбрусе глетчерная круть. На небосклон белков зрачок луною Стосвечной лампочкой ввернуть. Огромный снегом занесенный площадь И пешеход зрачка весь набекрень и ниц. В лохани глаз белье полощет Бархаты щек подместь бы щеткою ресниц. Маки зрачка на бельмах волн качайся! Мол носа расшибет прибой высоких щек! Два глáза пара темных вальса Синдетиконом томности склеен зрачок. Раскрылся портсигар сквозь вширь ресницы Где две упругих незажженных папирос, Глаза стаканы молока. В них распуститься Зрачку как сахару под ураган волос. Глазá страницей белой, где две кляксы Иль паровоз в поля белков орет, Зрачки блестят, начищенные ваксой Зрачки вокзал в веселое вперед.

Март 1919

 

Однотемное разветвление

Знаю. Да. Это жизнь ваша, словно январская стужа, Вас промерзла на улицах снегом крутящихся дней. Вы ко мне ворвались, отирая замерзшие уши, И присели к камину души, розовевшей теплынью своей. И любовь мою залпом, как чашку горячего чая, От которой всклублялись мои поцелуи, как пар, Словно чашку горячего чая, Выпили, не замечая, Что угаром рыдал золотой самовар. Обожглись и согрелись, Ваши щеки победам Зазвенели восточною первой зарей. Вы согрелись. Готовы болтать вы со мной! Так послушайте: мне этот холод неведом, Но порой, Я расплавлен духотой, Духотой. И тогда, прогрустневший и тихозаботный, И в Евангелье женских ресниц увлеком. Из звенящего тела, как из чашки, пью чай мой холодный, Неторопливо, глоток за глотком. Этот чай утоляющий, будто нежное слово, Этот чай цвета ваших кудрей он, и в нем Узкой струйкою сахара — сладость былого, И, как запах духов ваших, грезящий ром.

Декабрь 1917

 

Принцип импрессионизма

В обвязанной веревкой переулков столице, В столице, Покрытой серой оберткой снегов, Копошатся ночные лица Черным храпом карет и шагов. На страницах Улиц, переплетенных в каменные зданья Как названье, Золотели буквы окна, Вы тихо расслышали смешное рыданье Мутной души, просветлевшей до дна. …Не верила ни словам, ни метроному сердца, Этой скомканной белке, отданной колесу!.. — Не верится?! В хрупкой раковине женщины всего шума радости не унесу! Конечно, нелепо, что песчаные отмели Вашей души истормошил ураган, Который нечаянно Случайно Подняли Заморозки чужих и северных стран. Июльская женщина, одетая январкой! На лице монограммой глаза блестят. Пусть подъезд нам будет триумфальной аркой, А звоном колоколов зазвеневший взгляд! В темноте колибри папиросы, После января перед июлем нужна вера в май! Бессильно свисло острие вопроса… Прощай, Удалившаяся.

Февраль 1915

 

Принцип пересекающихся образов

Это я набросал вам тысячи Слов нежных, как пушистые ковры на тахтах, И жду пока сумрак высечет Ваш силуэт на этих коврах. Я жду. Ждет и мрак. Мне смеется. Это я. Только я. И лишь Мое сердце бьется, Юлит и бьется, В мышеловке ребер красная мышь. Ах, из пены каких-то звонков и материй, В засевающих волнах лифта невдруг, Чу! взлетели в сквозняк распахнуться двери, Надушить вашим смехом порог и вокруг. Это я протянул к вам руки большие, Мои длинные руки вперед И вперед, Как вековые Веки Вия, Как копье Свое Дон-Кихот. Вы качнулись и волосы ржавые двинуться Не сумели, застыв, измедузив анфас. Пусть другим это пробило только одиннадцать, Для меня командором шагает двенадцатый час. Разве берег и буря? Уж не слышу ли гром я? Не косою ли молний скошена ночь? Подкатываются волны, как к горлу комья, Нагибается профиль меня изнемочь. Это с бедер купальщиц или с окон стекает? И что это? Дождь? Иль вода? А сквозь мех Этой тьмы две строки ваших губ выступают, И рифмой коварной картавый ваш смех. Этот смех, как духи слишком пряные, льется, Он с тахты. Из-за штор. От ковров. И из ниш. А сердце бьется, Юлит и бьется, В мышеловке ребер умирает мышь.

Сентябрь 1917

 

Небоскреб образов минус спряженье

Свора слез в подворотне глотки За икры минут проходящий час Сердце без боли — парень без походки, В пепельницу платка окурки глаз. Долго плюс дольше. Фокстерьеру сердца Кружиться, юлиться, вертеться. Волгою мокрый платок В чайнике сердца кипяток. Доменною печью улыбки 140 по Цельсию Обжигать кирпичи моих щек. Мимо перрона шаблона по рельсе Паровоз голоса с вагонами строк. Сквозь обруч рта, сквозь красное О он Красный клоун Язык ранний Тост. В небес голубом стакане Гонококки звезд.

Март 1919

 

Динамас статики

Стволы стреляют в небо от жары И тишина вся в дырьях криков птичьих. У воздуха веснушки мошкары И робость летних непривычек. Спит солнечный карась вверху, Где пруд в кувшинках облаков и не проточно. И сеет зерна тени в мху Шмель — пестрый почтальон цветочный. Вдали авто сверлит у полдня зуб И полдень запрокинулся неловок… И мыслей муравьи ползут По пням вчерашних недомолвок.

Июль 1919.

Сокольники.

 

Принцип поэтической грамматики

День минус солнце плюс оба Полюса скрипят проселком веков. Над нами в небе пам-пам пляшет злоба, Где аэро качается в гамаке ветров. Лечь — улицы. Сесть — палисадник. Вскочить — небоскребы до звезд. О, горло! Весенний рассадник Хрипоты и невиданных слез. О, сердце! Какого пророчества Ты ждешь, чтоб вконец устать И каждую вещь по имени-отчеству Вежливо не называть?! Уткнись в мою душу, не ерзай, Наседкой страстей не клохчи И аппаратиком Морзе По ленте вен не стучи! Отдираю леса и доски С памятника завтрашних жить: Со свистком полицейским, как с соской, Обмочившись, осень лежит… Возвращаясь с какого-то пира Минус разум плюс пули солдат, Эти нежные вёсны на крыльях вампира Пролетают глядеть в никуда.

Ноябрь 1918

 

Принцип обратной темы

Это лужицы светятся нежно и лоско. Это ногти на длинных пальцах Тверской… Я иду и треплет мою прическу Ветер теплой и женской рукой. Ах, как трудно нести колокольчики ваших улыбок И самому не звенеть, На весь мир не звенеть, Не звенеть… Вы остались. Устались, и стаей серебряных рыбок Ваши глаза в ресничную сеть. Только помнится: в окна вползали корни Всё растущей луны между засадами ос. «Ах, как мертвенно золото всех Калифорний Возле россыпи ваших волос!..» Канарейка в углу (как осколок луны) нанизала, Низала Бусы трелей стеклянных на нитку и вдруг Жестким клювом, должно быть, эту нить оборвала, И стекляшки разбились, попадав вокруг. И испуганно прыснули под полом мышки, И взглянувши на капельки ваших грудей, Даже март (этот гадкий, непослушный мальчишка) Спотыкнулся о краткий февраль страстей.

Октябрь 1917

 

Принцип архитектурного соподчинения

У купца — товаром трещат лабазы, Лишь скидавай засов, покричи пять минут: — Алмазы! Лучшие свежие алмазы! — И покупатели ордой потекут. Девушка дождется лунного часа, Выйдет на площадь, где прохожий чист, И груди, как розовые чаши мяса, Ценителю длительной дрожи продаст. Священник покажется толстый, хороший. На груди с большущим крестом, И у прихожан обменяет на гроши Свое интервью с Христом. Ну а поэту? Кто купит муки, Обмотанные марлей чистейших строк? Он выйдет на площадь, протянет руки, И с голоду подохнет в недолгий срок! Мое сердце не банк увлечений, ошибки И буквы восходят мои на крови. Как на сковородке трепещется рыбка, Так жарится сердце мое на любви! Эй, люди! Монахи, купцы и девицы! Лбом припадаю отошедшему дню, И сердце не успевает биться, А пульс слился в одну трескотню. Но ведь сердце, набухшее болью, дороже Пустого сердца продашь едва ль, И где сыскать таких прохожих, Которые золотом скупили б печаль?! И когда ночью сжимаете в постельке тело ближнее, Иль устаете счастье свое считать, Я выхожу площадями рычать: — Продается сердце неудобное, лишнее! Эй! Кто хочет пудами тоску покупать?!

Январь 1918

 

Принцип реального параллелизма

От полночи частой и грубой, От бесстыдного бешенства поз, Из души выпадают молочные зубы Наивных томлений, Влюблений И грез. От страстей в полный голос и шепотом, От твоих суеверий, весна. Дни прорастают болезненным опытом, Словно костью зубов прорастает десна. Вы пришли и с последнею, трудною самой Болью взрезали жизнь, точно мудрости зуб, Ничего не помню, не знаю, упрямо Утонувши в прибое мучительных губ. И будущие дни считаю Числом оставшихся с тобой ночей… Не живу… Не пишу… Засыпаю На твоем глубоком плече. И от каждой обиды невнятной Слезами глаза свело. На зубах у души побуревшие пятна. Вместо сердца — сплошное дупло. Изболевшей душе не помогут коронки Из золота. По ночам Ты напрасно готовишь прогнившим зубам Пломбу из ласки звонкой… Жизнь догнивает, чернея зубами. Эти черные пятна — то летит воронье! Знаю: мудрости зуба не вырвать щипцами, Но как сладко его нытье!..

Май 1918

 

Принцип графического стиха

Когда среди обыденной жизни, Напоминающей днями слова салонной болтовни, Кто-нибудь произнесет (Для того, чтоб посмеяться Или показаться грустным) — Любовь! Эти буквы сливаются во что-то круглое, Отвлеченное, Попахивающее сплетнями. Но все хватаются за него, Как ребенок за мячик. А мне делается не по себе, Нестерпимо радостно. Хотя сердце сжимается, как у рыдающего горло, Хотя вспоминанья впиваются в мозг Холодеющими пальцами умирающего Вцепившегося в убийцу И, застегнутый на все пуговицы спокойствия, Я молчу… Впрочем, кто же не услышит в таком молчании Возгласов, криков, стонов, Если даже воздух золотится огненными знаками препинаний! И не так ли озарялся Христос на кресте, Когда звучало: — Отче наш! Ибо изо всех произносивших это, Только ему было ведомо, Что именно значит такое страшное имя, И того, кого называли окрест понаслышке. Он видел воочию. Так молчу о любви, Потому что знакомые что-то другое Называют любовью (Словно мохнатой гориллой колибри), И хочется долго до самой могилы (И, пожалуй, даже дальше!) О моей настоящей любви Думать без строф, без размера, особенно без рифм. До мудреного просто, другим непонятно. И завидовать, Что не я выдумал это единственное слово: — Любовь

Май 1918

 

Однохарактерные образы

Спотыкается фитиль керосиновый И сугробом навален чад. Посадить весь мир, как сына бы, На колени свои и качать! Шар земной на оси, как на палочке Жарится шашлык. За окошком намазаны икрою галочьей Бутерброд куполов и стволы. Штопором лунного света точно Откупорены пробки окон из домов. Облегченно, как весною чахоточный, Я мокроту слов В платок стихов. Я ищу в мозговой реторте Ключ от волчка судьбы, А в ушах площадей мозоли натерли Длинным воем телеграфа столбы. Не хромай же, фитиль керосиновый, Не вались сугробом черным чад! Посадить дай мир, как сына бы, На колени к себе и качать.

Июль 1919

 

Эстетические стансы

Каждый раз Несураз — Ное брякая Я в спальню вкатившийся мотосакош. Плотносложенным дням моя всякая Фраз — А Раз — Разрезательный нож! Я зараз — Ой дымлюся от крика чуть, Весь простой, как соитье машин. Черпаками строчек не выкачать Выгребную яму моей души. Я молюсь на червонную даму игорную, А иконы ношу на слом, И похабную надпись узорную Обращаю в священный псалом. Незастегнутый рот, как штанов прорешка, И когда со лба полночи пот звезды, Башка моя служит ночлежкой Всем паломникам в Иерусалим ерунды. И на утро им грозно я в ухо реву, Что завтра мягчее, чем воск, И тащу продавать на Сухареву В рай билет, мои мышцы и мозг. Вот вы помните: меня вы там встретили, Так кричал, что ходуном верста: — Принимаю в починку любовь, добродетели. Штопаю браки и веру Христа. И работу окончив обличительно тяжкую, После с людьми по душам бесед, Сам себе напоминаю бумажку я, Брошенную в клозет.

Июнь 1919

 

Имажинистический календарь

Ваше имя, как встарь, по волне пробираясь, не валится И ко мне добредает, в молве не тоня. Ледяной этот холод, обжигающий хрупкие пальцы, Сколько раз принимал я, наивный, за жаркую ласку огня! …Вот веснеет влюбленность, и в зрачках, как в витринах Это звонкое солнце, как сердце, скользнуло, дразнясь, И шумят в водостоках каких-то гостиных Капли сплетен, как шепот, мутнея и злясь. Нежно взоры мы клоним и голову высим. И всё ближе проталины губ меж снегами зубов, И порхнули бабочки лиловеющих писем, Где на крыльях рисунок недовиденных снов… …Встанет августом ссора. Сквозь стеклянные двери террасы Сколько звезд, сколько мечт, по душе, как по небу скользит, В уголках ваших губ уже первые тучи гримасы И из них эти ливни липких слов и обид… Вот уж слезы, как шишки, длиннеют и вниз облетают Из-под хвои темнеющей ваших колких ресниц. Вот уж осень зрачков ваших шатко шагает По пустым, равнодушным полям чьих-то лиц. …А теперь только лето любви опаленной, Только листьями клена капот вырезной, Только где-то шуменье молвы отдаленной, А над нами блаженный, утомительный зной. И от этого зноя с головой Погрузиться В слишком теплое озеро голубеющих глаз, И безвольно запутаться, как в осоке, в ресницах, Прошумящих о нежности в вечереющий час. И совсем обессилев от летнего чуда, Где нет линий, углов, нет конца и нет грез, В этих волнах купаться и вылезть оттуда Завернуться в мохнатые простыни ваших волос… …Ваше имя бредет по волне, не тоня, издалече, Как Христос пробирался к борту челнока. Так горите же губ этих тонкие свечи Мигающим пламенем языка!

Ноябрь 1917

 

Принцип ритма сердца

Вот, кажется, ты и ушла навсегда, Не зовя, не оглядываясь, не кляня. Вот, кажется, ты и ушла навсегда… Откуда мне знать: зачем и куда? Знаю только одно: от меня! Верный и преданный и немного без сил, С закушенной губой, Кажется: себя я так не любил. Как после встречи с тобой. В тишине вижу солнечный блеск на косе… И как в просеке ровно стучит дровосек По стволам красных дней, Не сильней, не сильней, По стволам тук-тук-тук, Стукает сердце топориком мук, У каждого есть свой домашний Угол, грядки, покос. У меня только щеки изрытей, чем пашня, Волами медленных слез. Не правда ль, смешно: несуразно-громадный, А слово боится произнести; Мне бы глыбы ворочать складно, А хочу одуванчик любви донести. Ну, а то, что ушла, и что мне от тоски Не по-здешнему как-то мертво, — Это так, это так, это так, пустяки, Это почти ничего!

Сентябрь 1918

 

Принцип примитивного имажинизма

Всё было нежданно. До бешенства вдруг Сквозь сумрак по комнате бережно налитый, Сказала: — завтра на юг Я уезжаю на лето! И вот уже вечер громоздящихся мук, И слезы крупней, чем горошины… И в вокзал, словно в ящик почтовый разлук, Еще близкая мне, ты уж брошена! Отчего же другие, как я не прохвосты, Не из глыбы, а тоже из сердца и мяс, Умеют разлучаться с любимыми просто, Словно будто со слезинкою глаз?! Отчего ж мое сердце, как безлюдная хижина? А лицо, как невыглаженное белье? Неужели же первым мной с вечностью сближено, Непостоянство, любовь, твое?! Изрыдаясь в грустях, на хвосте у павлина Изображаю мечтаний далекий поход, И хрустально-стеклянное вымя графина Третью ночь сосу напролет… И ресницы стучат в тишине, как копыта, По щекам, зеленеющим скукой, как луг, И душа выкипает, словно чайник забытый На спиртовке ровных разлук. Это небо закатно не моею ли кровью? Не моей ли слезой полноводится Нил, Оттого, что впервой с настоящей любовью Я стихам о любви изменил?!

Июль 1918

 

Эстрадная архитектоника

Мы последние в нашей касте И жить нам не долгий срок. Мы коробейники счастья, Кустари задушевных строк! Скоро вытекут на смену оравы Не знающих сгустков в крови, Машинисты железной славы И ремесленники любви. И в жизни оставят место Свободным от машин и основ: Семь минут для ласки невесты, Три секунды в день для стихов. Со стальными, как рельсы, нервами (Не в хулу говорю, а в лесть!) От двенадцати до полчаса первого Будут молиться и есть! Торопитесь же, девушки, женщины. Влюбляйтесь в певцов чудес. Мы пока последние трещины. Что не залил в мире прогресс! Мы последние в нашей династии, Любите же в оставшийся срок Нас, коробейников счастья, Кустарей задушевных строк!

Сентябрь 1918

 

Принцип романтизма

Когда-то, когда я носил короткие панталончики, Был глупым, как сказка, и читал «Вокруг Света», Я часто задумывался на балкончике О том, как любят знаменитые поэты. И потому, что я был маленький чудак, Мне казалось, что это бывает так. Прекрасный и стройный, он встречается с нею… У нее меха и длинный Трэн. И когда они проплывают старинной Аллеей, Под юбками плещутся рыбки колен. И проходят они без путей и дороги, Завистливо встречные смотрят на них; Он, конечно, влюбленный и строгий, Ей читает о ней же взволнованный стих… Мне мечталось о любви очень нежной, но жгучей. Ведь другой не бывает. Быть не может. И нет. Ведь любовь живет меж цветов и созвучий. Как же может любить не поэт? И мне казались смешны и грубы Поцелуи, что вокруг звучат, Как же могут сближаться влажные губы, Говорившие о капусте полчаса назад. И когда я, воришка, подслушал, как кто-то молился: «Сохрани меня, Боже, от любви поэта!» Я сначала невероятно удивился, А потом прорыдал до рассвета. Теперь я понял. Понял всё я. Ах, уж не мальчик я давно. Среди исканий, без покоя Любить поэту не дано. Искать губами пепел черный Ресниц, упавших в заводь щек, — И думать тяжело, упорно Об этажах подвластных строк. Рукою жадной гладить груди И чувствовать уж близкий крик, — И думать трудно, как о чуде, О новой рифме в этот миг. Она уже устала биться, Она в песках зыбучих снов, — И вьется в голове, как птица, Сонет крылами четких строф. И вот поэтому, часто, никого не тревожа, Потихоньку плачу и молюсь до рассвета: «Сохрани мою милую, Боже, От любви поэта!»

Сентябрь 1917

 

Принцип лиризма

Когда сумерки пляшут присядку Над паркетом наших бесед, И кроет звезд десятку Солнечным тузом рассвет, — Твои слезы проходят гурьбою, В горле запутаться их возня. Подавился я видно тобою Этих губ бормотливый сквозняк. От лица твоего темно-карего Не один с ума богомаз… Над Москвою саженное зарево Твоих распятых глаз. Я с тобой на страницах вылип. Рифмой захватанная подобно рублю. Только в омуты уха заплыли б Форели твоих люблю! Если хочешь, тебе на подносе, Где с жирком моей славы суп, — Вместо дичи, подстреленной в осень Пару крыльев своих принесу. И стихи размахнутся, как плети Свистом рифм, что здоровьем больны, Стучать по мостовой столетий На подковах мыслей стальных.

Июль 1919

 

Аграмматическая статика

Вкруг молчь и ночь, Мне одиночь. Тук пульса по опушке пушки, Глаза веслом ресниц гребут. Кромсать и рвать намокшие подушки, Как летаргический проснувшийся в гробу, Сквозь темь кричат бездельничая кошки Хвостом мусоля кукиш труб. Согреть измерзшие ладошки Сухих поленьях чьих-то губ. Вкруг желть и жолчь Над одиночью молчь. Битюг ругательства. Пони брани. Барьер морщин. По ребрам прыг коня. Тащить занозы вспоминаний Из очумевшего меня, Лицо как промокашка тяжкой ранки. И слезы, может быть, поэта ремесло? За окном ворчит шарманка Чрезвычайно весело: — Ты ходила ли, Людмила, И куда ты убегла? В решето коров доила, Топором овцу стригла. Проулок гнет сугроб, как кошка. Слегка обветренной спиной. И складки губ морщинами гармошка. Следы у глаз, как синие дорожки, Где бродит призрак тосковой Червем ползут проселки мозга, Где мыслей грузный тарантас. О, чьи глаза — окном киоска, Здесь продают холодный квас?! Прочь ночь и одиночь. Одно помочь. Под тишину Скрипит шарманка на луну: — Я живая словно ртуть, Грудь на грудь. Живот на живот — Всё заживет.

Февраль 1919

 

Принцип звукового однословия

Вас Здесь нет. И без вас. И без вас, И без смеха Только вечер укором глядится в упор Только жадные ноздри ловят милое эхо Запах ваших духов, как далекое звяканье шпор. Ах, не вы ли несете зовущее имя Вверх по лестнице, воздух зрачками звеня?! Это буквы ль проходят строками Моими, Словно вы каблучками За дверью дразня?! Желтый месяца ус провихлялся в окошке. И ошибся коснуться моих только губ, И бренчит заунывно полсумрак на серой гармошке Паровых остывающих медленно труб. Эта тихая комната помнит влюбленно Ваши хрупкие руки. Веснушки. И взгляд. Словно кто-то вдруг выпил духи из флакона, Но флакон не посмел позабыть аромат. Вас здесь нет. И без вас. Но не вы ли руками В шутку спутали четкий пробор моих дней?! И стихи мои так же прополнены вами Как здесь воздух, тахта и протяжье ночей. Вас здесь нет. Но вернетесь. Чтоб смехом, как пеной, Зазвенеться, роняя свой пепельный взгляд. И ваш облик хранят Эти строгие стены. Словно рифмы строфы дрожь поэта хранят.

Декабрь 1917

 

Тематический круг

Всё течет в никуда. С каждым днем отмирающим Слабже мой Вой В покорной, как сам тишине. Что в душе громоздилось небоскребом вчера еще, Нынче малой избенкой спокойствует мне. Тусклым августом пахнет просторье весеннее, Но и в слезах моих истомительных — май. Нынче всё хорошо с моего многоточия зрения, И совсем равнодушно сказать вместо «здравствуй» — прощай. И теперь мне кажутся малы до смешного Все былые волненья, кипятившие сердце и кровь, И мой трепет от каждого нежного слова, И вся заполнявшая годы любовь. Так вернувшийся в дом, что покинул ребенком беспечным И вошедший в детскую, от удивления нем, Вдруг увидит, что комната бывшая ему бесконечной, Лишь в одно Окно И мала совсем. Всё течет в никуда. И тоской Неотступно вползающей Как от боли зубной, Корчусь я в тишине, Что в душе громоздилось доминой огромной вчера еще Нынче малой избенкой представляется мне.

Апрель 1918

 

Тематический контраст

Ночь на звезды истратилась шибко За окошком кружилась в зеленеющем вальсе листва, На щеках замерзала румянцем улыбка, В подворотне глотки выли слова. По стеклу прохромали потолстевшие сумерки. И безумный поэт утверждал жуткой пригоршей слов: — В наш огромный мир издалека несу мирки Дробью сердца и брызгом мозгов! Каждый думал: «Будет день и тогда я проснусь лицом Гроб привычек сломает летаргический труп». А безумный выл: — Пусть страницы улиц замуслятся Пятерней пяти тысяч губ. От задорного вздора лопались вен болты И канализация жил. Кто-то в небо луну раздраженную, желтую, Словно с жолчью пузырь, уложил. Он вопил: — Я хороший и юный Рот слюною дымился, как решетка клоак… И взбегал на череп, как демагог на трибуну Полновесный товарищ кулак. А потом, когда утренний день во весь рост свой сурово лег, И вокруг забелело, как надевши белье, На линейках телеграфных проволок Еще стыла бемоль воробьев, — Огляделись, и звонкие марши далече С зубов сквозь утро нес озноб И стало обидно, что у поэта рыдавшего речью В ушах откровенно грязнó.

Март 1919

 

Кооперативы веселья

Душа разливается в поволжское устье, Попробуй, переплыви! А здесь работает фабрика грусти В каждой строке о любви. А здесь тихой вонью издохшей мыши Кадят еще и еще, И даже крутые бедра матчиша Иссохли, как чорт знает что. А здесь и весна сиротливой оборванью Слюнявит водостоки труб, И женщины мажут машинною ворванью Перед поцелуем клапаны губ. А чтоб в этой скучище мелочной Оправдаться, они говорят, Что какой-то небесный стрелочник Всегда и во всем виноват. Давайте, докажем, что родились мы в сорочке, Мы поэты, хранители золотого безделья, Давайте устроимте в каждой строчке Кооперативы веселья. В этой жизни, что тащится как Сахарой верблюдище Сквозь какой-то непочатый день, Мы даже зная об осени будущей Прыгнем сердцем прямо в сирень. Прыгнем, теряя из глотки улыбки, Крича громовое На ! Как прыгает по коричневой скрипке Вдруг лопнувшая струна.

Январь 1919

 

Динамизм темы

Вы прошли над моими гремящими шумами. Этой стаей веснушек, словно пчелы звеня. Для чего ж столько лет, неверная, думали: Любить иль нет меня! Подойдете и ближе. Я знаю. Прорежете Десна жизни моей, точно мудрости зуб. Знаю: жуть самых нежных нежитей Засмеется из красной трясины ваших топких губ. Сколько зим, занесенных моею тоскою. Моим шагом торопится опустелый час. Вот уж помню: извозчик. И сиренью морскою Запахло из раковин ваших глаз. Вся запела бурей, не каких великолепий! Прозвенев на весь город, с пальца скатилось кольцо. И сорвав с головы своей легкое кепи, Вы взмахнули им улице встречной в лицо. И двоясь, хохотали В пролетавших витринах, И роняли Из пригоршней глаз винограды зрачка. А лихач задыхался на распухнувших шинах, Торопя прямо в полночь своего рысака.

Октябрь 1917

 

Принцип растекающегося звука

Тишина. И на крыше. А выше — Еще тише… Без цели… Граммофоном оскалены окна, как пасть волчья. А внизу, проститутками короновавши панели, Гогочет, хохочет прилив человеческой сволочи. — Легкий ветер сквозь ветви. Треск вереска твой верящий голос. Через вереск неся едкий яд, чад и жуть, Июньский день ко мне дополз, Впился мне солнцем прожалить грудь. Жир солнца по крыше, как по бутербродам Жидкое, жаркое масло, тек… И Москва нам казалась плохим переводом Каких-то Божьих тревожных строк. И когда приближалась ты сквозными глазами, И город вопил, отбегая к Кремлю, И биплан твоих губ над моими губами Очерчивал, перевернувшись, мертвую петлю, — Это медное небо было только над нами, И под ним было только наше люблю! Этим небом сдавлены, как тесным воротом, Мы молчали в удушьи, Всё глуше, Слабей… Как золотые черепахи, проползли над городом Песками дня купола церквей. И когда эти улицы зноем стихали И умолкли уйти в тишину и грустить, — В первый раз я поклялся моими стихами Себе за тебя отомстить.

Июнь 1918

 

«Если город раскаялся в шуме…»

Если город раскаялся в шуме, Если страшно ему, что медь, Мы лягем подобно верблюдам в самуме Верблюжею грыжей реветь. Кто-то хвастался тихою частью И вытаскивал на удочке час, А земля была вся от счастья И счастье было от нас. И заря растекала слюни Над нотами шоссейных колей Груди женщин асфальта в июне Мягчей. И губы ребят дымились У проруби этих грудей И какая-то страшная милость Желтым маслом покрыла везде. Из кафэ выгоняли медведя, За луною носилась толпа. Вместо Федора звали Федей И улицы стали пай. Стали мерять не на сажéни, А на вершки температуру в крови, По таблице простой умножений Исчисляли силу любви. И пока из какого-то чуда Не восстал завопить мертвец, Поэты ревели как словно верблюды От жестокой грыжи сердец.

Ноябрь 1918

 

Последнее слово обвиняемого

Не потому, что себя разменял я на сто пятачков, Иль что вместо души обхожусь только кашицей рубленой, — В сотый раз я пишу о цвете зрачков И о ласках мною возлюбленной. Воспевая Россию и народ, исхудавший в скелет, На лысину заслужил бы лавровые веники, Но разве заниматься логарифмами бед Дело такого, как я, священника? Говорят, что когда-то заезжий фигляр, Фокусник уличный, в церковь зайдя освещенную, Захотел словами жарче угля Помолиться, упав пред Мадонною. Но молитвам научен не был шутник, Он знал только фокусы, знал только арийки, И пред краюхой иконы поник И горячо стал кидать свои шарики. И этим проворством приученных рук, Которым смешил он в провинции девочек, Рассказал невозможную тысячу мук, Истерзавшую сердце у неуча. Точно так же и я… Мне до рези в желудке противно Писать, что кружится земля и пост, как комар. Нет, уж лучше пред вами шариком сердца наивно Будет молиться влюбленный фигляр.

Август 1918

 

Итак итог. Лирика (1922–1926)

 

 

Июль и я

 

 

Последний Рим

Мороз в окно скребется, лая, Хрустит, как сломанный калач. Звенят над миром поцелуи, Звенят, как рифмы наших встреч. Была комета этим годом, Дубы дрожали, как ольха. Пришла любовь, за нею следом, Как шпоры, брызнули стихи. Куда б ни шел, но через долы Придешь к любви, как в Третий Рим. Лишь молния любви блеснула, Уже стихом грохочет гром. И я бетонный и машинный Весь из асфальтов и желез, Стою, как гимназист влюбленный, Не смея глаз поднять на вас. Всё громче сердца скок по будням, Как волки, губы в темноте. Я нынче верю только бредням! О разум! — Нам не по пути! Уж вижу, словно сквозь деревья, Сквозь дни — мой гроб, — последний Рим, И, коронованный любовью, Я солнце посвящаю вам.

4 ноября 1922

 

Воистину люблю

Как мальчик, не видавший моря, За море принял тихий пруд, — Так я, лишь корчам тела веря, Любовью страсть назвать был рад. Мне всё роднее мертвь левкоев И пальцев догорает воск. Что в памяти? Склад поцелуев И тяжкий груз легчайших ласк. Уж не трещать мне долго песней, Не лаять на луну слезой! Пусть кровь из горла — розой красной На гроб моих отпетых дней. О, я ль не издевался солнцем, Смешавши бред и сон и явь, Как вдруг нечаянным румянцем Расхохоталась мне любовь. Весь изолгавшийся, безумный, Я вижу с трепетом вблизи Фамильный герб любви огромной — Твои холодные глаза. Что мне возможно? Ночью биться, Шаг командора услыхав? Иль, как щенку, скуля, уткнуться В холодной конуре стихов? Твоей походкой я считаю По циферблату шаг минут. На грудь твою я головою Вдруг никну, как на эшафот. Уж только смерть последним штилем Заменит буйство этих гроз. Ах, кровь вскипает алкоголем, Шампанским брызнувши из глаз. Мне даже кажется, что выси Сегодня ближе, вниз, к земле. Звучало мне: — Люблю воскресе! И я: — Воистину люблю. Друзья, продайте хлюп осенний, Треск вывесок, слез цап-царап, — Но радостью какою осиянно Твое благовещенье губ.

11 ноября 1922

 

Итак, итог

Бесцельно целый день жевать Ногами плитку тротуара, Блоху улыбки уловить Во встречном взоре кавалера. Следить мне, как ноябрь-паук В ветвях плетет тенета снега И знать, что полночью в кабак Дневная тыкнется дорога. Под крышным черепом — ой, ой! — Тоска бредет во всех квартирах, И знать, что у виска скорей, Чем через год, запахнет порох. Итак, итог: ходячий труп Со стихотворною вязанкой! Что ж смотришь, солнечный циклоп, Небесная голубозвонка! О солнце, кегельбанный шар! Владыка твой, нацелься в злобе И кегли дней моих в упор Вращающимся солнцем выбей. Но он не хочет выбивать, И понял я, как все, усталый: Не то что жить, а умереть И то так скучно и постыло!

22 ноября 1922

 

Что такое Италия?

Другим это странно: влюблен и грусть! Помнит о смерти, как о свиданьи! Я же знаю, что гробом беременна страсть, Что сам я двадцатого века виденье! Другим это ясно: влюблен — хохочи! Как на медведя, на грусть в дреколья! Как страус, уткнувшись любимой в плечо, Наивно мечтай об Италии. Что такое Италия? Поголубее небо Да немножко побольше любви. Мне ж объятья твои прохладнее гроба, А губы мои, как могильный червяк. Так просто выдавить слова, Как кровь из незасохшей раны. Землетрясенье в голове, Но мысли строже, чем икона. Землетрясенье в голове. И лавой льются ваши губы. Вам 20 лет, и этим вы правы, А мне всего один до гроба.

28 ноября 1922

 

Расход тоски

О пульс, мой кровяной набат! Не бей тревогу, стихни! Знаю, Как беден счастьем мой приход И как богат расход тоскою. О, если б жить, как все, как те, В венце паскудных скудных будней, И в жизненном меню найти Себе девчонку поприглядней. Быть в 30 лет отцом детей И славным полководцем сплетен И долгом, словно запятой, Тех отделять, кто неприятен. А в 40 лет друзьям болтать О высшей пользе воздержанья И мир спокойно возлюбить, Как по таблице умноженья! И встретить смерть под 50, Когда вся жизнь, как хата с краю. Как беден счастьем мой приход. И как богат расход тоскою. Мне завещал угрюмый рок Жизнь сделать половодьем ночи И знать, что Дант — мой ученик С его любовью к Беатриче!

8 декабря 1922

 

Московская Верона

Лежать сугроб. Сидеть заборы. Вскочить в огне твое окно. И пусть я лишь шарманщик старый, Шарманкой, сердце, пой во мне. Полночь молчать. Хрипеть минуты. Вдрызг пьяная тоска визжать. Ты будь мой только подвиг сотый, Который мне до звезд воспеть. Лишь вправься в медальон окошка И всё, что в сто пудов во мне, Что тяжело поднять букашке, Так незначительно слону. Ах, губы лишь края у раны; Их кличкой бережу твоей. Не мне ль московская Верона Была обещана тобой?! Зов об окно дробится пеной И снегом упадает вниз. Слеза, тянись вожжой соленой, Вожжой упущенной из глаз. Тобой пуст медальон окошка, Сугроб так низок до окна, И муравью поднять так тяжко, Что незначительно слону.

13 декабря 1922

 

Ночь слезопролитий

Нет! Этот вечер лишний, как другой ! Тоска, как нянька, спать меня уложит, И взглядом распечатанный трамвай Небрежный профиль твой не обнаружит. Испытывай железом и огнем, Но не пытай предсказанной разлукой. Уже не долго мне таскать по дням За пазухой согревшиеся строки. Собаке можно подавиться костью, Поэт ли давится ломтем любви, Во имя слов: Восторг! — Любовь! и — Счастье! — Забыв иные худшие слова. Да, ты вольна в июль велеть морозу, А в декабре жасминами блеснуть! Всё, что дала, вольна отнять ты сразу, Но по частям не властна отнимать! За вечер кашля, ночь слезопролитий, За этот стыд еще не знанных мук По мрачной территории проклятий Скакал, как конь без седока, язык. Впервые полюс человечьей скуки Я — капитан страстей — открыл сквозь крик, И пусть на нем колышат эти строки В честь уходящей, как победный флаг!

1 января 1923

 

Под кирпичом губ

Усами ветра мне лицо щекочет, А я это отдал ресницам твоим. Если кто-то тоже плачет, Неизвестный! — давай вдвоем. Я лежу совсем оглушенный Кирпичом твоих тяжелых губ. Если б знать: под какою машиной? — Я наверное бы погиб. Мне игрушечны годы ада, Может, даже привыкну к чертям; Кто ожог твоих глаз изведал, Что пылание сковород тем?! И не страшно из преисподней Тянуться до неба глазком! Это может быть даже отрадней, Чем видеть тебя с другим. Глупый ветер, зачем ты щекочешь?! Так труднее еще может быть! Неизвестный! Напрасно ты плачешь! Ты не смеешь, как я, страдать!

4 марта 1923

 

На заре

О том, как я люблю, знают Ящик, бумага, перо, Каждый пёс, который жалеет, Встретив меня у ворот на заре. А о том, как ты мучишь, знают Табуны гонялых слёз И тот, что под утро краснеет, — От плевков умывальный таз.

 

Жернова любви

Серые зерна молотим и бьем Тяжелой и пыльной палкой, В печке начищенной пламем томим, Чтоб насытиться белою булкой. Грязную тряпку на клочья и в чан Рычагам на потеху, — и что же? Выползает из брюха проворных машин Белоснежной бумагой наружу. Так мне нужно пройти через зубья судьбы И в крапиве ожгучей разуться, Чтобы вновь обелённым увидеть себя И чтоб нежным тебе показаться.

1923

 

Выводок обид

Круги всё уже, всё короче Вычерчивает в синеве Твой ястреб страшных безразличии Над кроткой горлицей любви. Напрасно биться и бороться, Себя любимым возомня. И в чаще страсти не укрыться От клюва равнодуший мне. Вниз кинешься ты комом жутко И комья к горлу подойдут. Лишь память клохчет, как наседка, Скликая выводок обид.

7 июня 23 г.

 

Отщепенец греха

— Как поводырь еще незрячих — Дремать довольно наяву. — Ты изодрал подошвы строчек — О камни острые любви. — Давил ты много виноградин — К тебе протянутых грудей, — Базар страстей тебе же вреден, — Ленивец тщетно молодой. — Ты ставший выкрестом пророка, — Тряхнувший сердцем, как мошной, — Иль ты не видишь дырья крика — В подоле русской тишины. И голос сходен был с ожогом, И брел, отщепенец греха, Я заикающимся шагом. Чтоб с солнцем встретиться вверху. Был песней каждый шаг отмечен, Я солнцем был отмечен сам, И было солнце схоже очень С моей возлюбленной лицом. Так в красном знамени, плывущем Как парус, над волною рук, Восторженно мы часто ищем Целованный румянец щек. Так часто видят капитаны, Сквозь штормный вихрь, к рулю припав, В бегущей за кормою пене Улыбку милую зубов. И, оступясь с уступа с всхлипом, Как с уст срывается аминь, С лучом скатился вместе трупом В ладони нижних деревень. На сотни вёсен эти песни Торжественно ликуют пусть! Слепцы, слепцы! Какое счастье, Как на постель, в могилу пасть!

6 июля 1923

 

Аренда у легенд

Сдержавши приступ пушечного хрипа, Мы ждем на разветвленьи двух веков, Окно, пробитое Петром в Европу, Кронштадской крепкой ставнею закрыв. В повстанческих ухабах, слишком тряских, Не мало месяцев сломали мы. Вот клочьями разорванной записки Окрест лежат побитые дома. Как ребра недругу считают в драке, Так годы мы считали, и не счесть. Чтоб мы слюной не изошли во крике, Заткнута тряпкой окрика нам пасть. Нам до сих пор еще не дали воли, Как пить коням вспотевшим не дают. Но нет! — Мы у легенд арендовали Не зря упорство, холод, недоед. Истрачен и издерган герб наш ордий На перья канцелярских хмурых душ. Но мы бинтуем кровельною марлей Разодраные раны дырких крыш. Наш лозунг бумерангом в Запад брошен, Свистит в три пальца он на целый свет. Мы с черноземных скул небритых пашен Стираем крупный урожай, как пот. И мы вожжами телеграфа хлещем Бока шоссе, бегущего в галоп, Чтоб время обогнать по диким пущам, Покрывшись пеною цветущих лип. Мы чиним рельсов ржавые прорехи, Спринцуем электричеством село, — Так обмывают дочери старуху, Чтоб чистою на страшный суд дошла.

12 июля 1923

 

Слава пораженья

Свободе мы несем дары и благовонья, Победой кормим мы грядущую молву. И мило нам валов огромных бушеванье Победе песни, но для пораженья Презрительно мы скупы на слова. Татарский хан Русь некогда схватил в охапку, Гарцуя гривою знамен, — Но через век засосан был он топкой Российскою покорностью долин. А ставленник судьбы, Наполеон, Сохою войн вспахавший время оно, — Ведь заморозили посев кремлевские буруны. Из всех посеянных семян Одно взошло: гранит святой Елены. Валам судьба рассыпаться в дрожаньи, С одышкой добежать к пустынным берегам И гибнуть с пеной слез дано другим. Победы нет! И горечь пораженья Победой лицемерно мы зовем.

15 июля 1923

 

Казначей плоти

Девственник, казначей плоти! Тюремщик бесстыдных страстей! Подумай о горькой расплате, Такой бесцельно простой! Ты старость накликал заране, В юность швырнувши прощай. Но кровь протестует залпом мигрени, Демонстрацией красных прыщей. Как от обысков зарывали Под половицей капитал, Ты под полом каменной воли Драгоценную похоть укрыл. Но когда вновь отрыть старухе Пук керенок взбрела блажь, — Оказалось: в конверте прорехи И бумажки изгрызла мышь! Но когда, возмечтав о женах, Соберешься в набег греха, Узришь: зубы годов мышиных Семена превратили в труху. Чем больше сирень мы ломаем, Тем гуще поход ветвей! Одумайся, брякнись в ноги пред маем, Юности рыцарь скупой, И головокружительным поцелуем Смиренно честь ей отдай!

17 июля 1923

 

Процент за боль

От русских песен унаследовавши грусть и Печаль, которой родина больна, Поэты звонкую монету страсти Истратить в жизни не вольны. И с богадельной скупостью старушек Мы впроголодь содержим нашу жизнь, Высчитывая, как последний грошик, Потраченную радость иль болезнь. Мы с завистью любуемся все мотом, Дни проживающим спеша, И стискиваем нищенским бюджетом Мы трату ежедневную души. И всё, от слез до букв любовных писем, С приходом сверивши своим, Всё остальное деловито вносим, Мы на текущий счет поэм. И так, от юности до смерти вплоть плешивой На унции мы мерим нашу быль, А нам стихи оплачивают славою грошовой, Как банк, процент за вложенную боль. Всё для того, чтобы наследник наш случайный, Читатель, вскликнул, взявши в руки песнь: — Каким богатством обладал покойный И голодом каким свою замучил жизнь!

19 июля 1923

 

На соленом жаргоне

Эй, худые, иссохшие скалы, И прибой, что упрям и жесток! В ночь — в оврагах, как дети, шакалы! Днем — медузы, из студня цветок! Там в зените застывшая птица, Выше воздуха, выше, чем взор! О Сухум, о Кавказская Ницца, Прямо в море скатившийся с гор. Ослепленно белеет по склонам Через зной снеговая ступень. Море шепчет соленым жаргоном Про прибрежную, южную лень. Словно медленный буйвол по небу Солнце едет, скрипя, на закат. О, Абхазия горная, требуй В свою честь у поэтов баллад. Руки солнца ожогами снимут По лохмотьям всю кожу с меня. Опалительный, ласковый климат! Долго будешь ты сниться, маня. Возле пены лежать без раздумий, Солнце прямо в охапку ловить… Как прекрасно в палящем Сухуме, Здоровея и крепня, любить!

15 октября 1925

 

Белый от луны, вероятно

Жизнь мою я сживаю со света, Чтоб, как пса, мою скуку прогнать. Надоело быть только поэтом, Я хочу и бездельником стать. Видно, мало трепал по задворкам, Как шарманку, стиховники мук. Научился я слишком быть зорким, А хочу, чтоб я был близорук. Нынче стал я, как будто из гипса, Так спокоен и так одинок. Кто о счастье хоть раз да ушибся, Не забудет тот кровоподтек. Да, свинчу я железом суставы, Стану крепок, отчаян, здоров, Чтобы вырваться мог за заставу Мной самим же построенных слов! Пусть в ушах натирают мозоли Песни звонких безвестных пичуг. Если встречу проезжего в поле, Пусть в глазах отразится испуг. Буду сам петь про радостный жребий В унисон с моим эхом от гор, Пусть и солнце привстанет на небе, Чтоб с восторгом послушать мой ор. Набекрень с глупым сердцем, при этом С револьвером, приросшим к руке, Я мой перстень с твоим портретом За бутылку продам в кабаке. И, в стакан свой уткнувши морду, — От луны, вероятно, бел! Закричу оглушительно гордо, Что любил я сильней, чем умел.

15 октября 1925

 

Живущих без оглядки

Одни волнуются и празднуют победу И совершают праздник дележа; Другие, страхом оплативши беды, Газеты скалят из-за рубежа. Мне жаль и тех, кто после долгой жажды Пьет залпом всё величие страны. Настанет день, и победитель каждый В стремнину рухнется со страшной крутизны. Мне жаль и тех, кто в злобном отдаленье, Пропитанные жёлчью долгих лет, Мечтают жалкие отрепья пораженья Сменить на ризы пышные побед. Видали ль вы, как путник, пылью серый, Бредя ущельем, узрит с двух сторон Зрачок предчувствующей кровь пантеры И мертвечиной пахнущий гиены стон. Они рычат и прыгают по скалам, Хотят друг друга от ущелья отогнать, Чтоб в одиночестве белеющим оскалом Свою добычу в клочья истерзать. И путешественник, в спасение не веря, Внимает с ужасом и жмется под гранит, Он знает, для чего грызутся звери, И всё равно ему, который победит. Мне жальче путников, живущих без оглядки. Не победителей, не изгнанных из стран: Они не выпили и мед победы сладкий, И горький уксус не целил им ран.

18 октября 1925

 

Украина

Уже рубцуются обиды Под торопливый лёт минут, Былым боям лишь инвалиды Честь небылицей воздают. Уже не помнят иноземцы Тех дней, когда под залп и стон Рубились за вагоны немцы И офицеры за погон. И белый ряд своих мазанок Страна казала, как оскал, И диким выкриком берданок Махно законы диктовал. Войны кровавая походка! Твой след — могилы у реки! Да лишь деникинскою плеткой Скотину гонят мужики. Да, было время! Как в молитве, В дыму чадил разбитый мир, О, украинцы! Не забыть вам Эйгорновский короткий пир! Когда порой в селеньи целом Избы без мертвых не сыскать, Когда держали под прицелом Уста, могущие сказать, Когда под вопль в канаве дикой Позор девичий не целел, Когда петух рассветным криком Встречал не солнце, а расстрел! Тогда от северных селений Весть шепотом передалась, Как выступал бессонный Ленин В кольце из заблестевших глаз. А здесь опять ложились села В огонь, в могилу и под плеть, Чтоб мог поэт какой веселый Их только песнями воспеть! Ребята радостно свистели, К окну прижавшись, как под гам Поручик щупал на постели Приятно взвизгивавших дам. Уж не насупиться нескладно Над баррикадой воле масс… Уж выклеван вороной жадной Висящего Донского глаз. Как снег, от изморози талый, Перинный пух летел и гнил. О, дождь еврейского квартала Под подвиг спившихся громил. И воздух, от иконы пьяный, Кровавой желчью моросил, Уже немецкого улана Сменяет польский кирасир. Как ночь ни будет черноброва, Но красным встать рассвет готов. Как йод целительно багровый — Шаг сухопутных моряков. Кавалерийским красным дымом Запахло с севера, и пусть! Буденный было псевдонимом, А имя подлинное Русь! Быть может, до сих пор дрались бы Две груди крепкие полков, Когда б не выкинули избы На помощь красных мужиков. Был спор окончен слишком скоро! Не успевал и телеграф К нам доносить обрывки спора И слишком разъяренный нрав. Как тяжело душой упрямой Нам вылечить и до конца Утрату дочери и мамы Иль смерть нежданную отца, Как трудно пережить сомненья, Как странно позабыть про сны! — Но как легко восстановленье Вконец замученной страны! И ныне только инвалиды В кругу скучающих ребят О вытерпленных всех обидах, Немного хвастаясь, скорбят!

5 декабря 1925

 

При каждой обиде

Я не так уж молод, чтоб не видеть, Как подглядывает смерть через плечо, И при каждой новой я обиде Думаю, что мало будет их еще! Вытирает старость, как резинкой, Волосы на всеползущем кверху лбе. И теперь уж слушать не в новинку, Как поет мне ветер ночной в трубе. Жизнь, мой самый лучший друг, с тобою Очень скучно коротали мы денек. Может быть, я сам не много стоил, А быть может, жизнь, ты — тоже пустячок. Так! Но я печалиться не стану, Жизнь проста, а смерть еще куда простей. В сутки мир свою залечит рану, Нанесенную кончиною моей. Оттого живу не помышляя, А жую и жаркий воздух и мороз, Что была легка тропа земная И тайком ничто из мира не унес. Жил я просто; чем другие, проще, Хоть была так черноземна голова. Так я рос, как в каждой нашей роще Схоже с другом вырастают дерева. Лишь тянулся я до звезд хваленых. Лишь глазам своим велел весной цвести Да в ветвях моих стихов зеленых Позволял пичугам малым дух перевести. Оттого при каждой я обиде Огорчаюсь влоть до брани кабака, Что не так уж молод, чтоб не видеть, Как подходит смерть ко мне исподтишка.

1 января 1926

 

Слова о верности

Мне тридцать с лишком лет и дорог Мне каждый сорванный привет. Ведь всем смешно, когда под сорок Идут встречать весной рассвет. Или когда снимают шляпу, Как пред иконой, пред цветком, Иль кошке промывают лапу С вдруг воспаленным коготком. Чем ближе старость, тем сильнее Мы копим в сердце мусор дней, Тем легче мы кряхтя пьянеем От одного глотка ночей. И думы, как жулье, крадутся По переулкам мозга в ночь. Коль хочешь встать, так не проснуться, А хочешь спать, заснуть невмочь. Я вижу предзнаменованья, Я понимаю пульса стук, Бессонниц северных сиянье И горьковатый вкус во рту. Глазами стыну на портрете Твоем всё чаще, чаще, мать, Как бы боясь, что, в небе встретясь, Смогу тебя я не узнать! Мне тридцать с лишком лет. Так, значит, Еще могу не много жить. Пока жена меня оплачет Пред тем, как навсегда забыть! В сердцах у жен изменчив климат, Цвести желает красота. Еще слезою глаз их вымыт, Уж ищут новых уст уста. Я каждый раз легко, с улыбкой, Твою любовь услышать рад, Но непоправленной ошибкой Слова о верности звучат. Судьбе к чему противоречить? Ведь оба мы должны узнать, Что вечность — миг недолгой встречи, Не возвращающейся вспять! Так будем жить, пока спокойней, Пока так беспокойна страсть! Ведь не такой я вор-разбойник, Чтоб смертью радость всю украсть. Жена, внимай броженью музык И визгу радостей земных. Простор полей, о, как он узок Перед простором глаз твоих! Свои роняй, как зерна, взоры И явью числи свежий бред! Мне тридцать с лишком лет и дорог Мне каждый сорванный привет.

3 января 1926

 

От и до

 

 

Головокружение душ

Под серокудрую пудру сумерек — канавы дневных морщин! Месяц! Скачи по тучам проворнее конного горца! Вечер прошлого октября, ты навсегда окрещен В благодарной купели богадельного сердца. Не истоптать надоедной прыти событий, Не застрелить за дичью созвучий охотящемуся перу, Дни! — Никакой никогда резинкою не сотрете Торжественной ошибки октября. В тот вечер красная вожжа закатов Заехала под хвост подмосковных сел. В тот вечер я, Гулливер в стране лилипутов, В первый раз в страну великанши попал. Всё подернулось сном в невзрачном доме И не знало, как был хорош Неизреченный вечер во имя Головокружения душ! В этот вечер, как занавес, взвились ресницы, Красной рампою губы зажглись. Даже майской зелени невозможно сравняться С этой зеленью свежих глаз. Как гибли на арене христиане, Хватаясь губами за тщетное имя христа, — Так с вечера того и поныне Я гибну об имени твоем в суете. Мир стал как-то проще, но уже Со страшной радостью моей. Прости, что имя я твое тревожу Моей нечестивой рукой. Мое ремесло — святотатство пред любовью. Рукой, грешившей в честь других немало строк, Теперь твое выписываю имя королевье, Не вымыв даже запыленных блудом рук. Эх, руки новые, хотя бы властью дьявола Себе приделаю легко. И вот кладу на пламя сердца руку, словно Сцевола, Чтоб стала сгорета рука. Глаза, о беженцы из счастья, Глаза, о склад нескладной кутерьмы, Зажгу, как плошки я великопостья И пред икону лица твоего подниму. А губы, красные лохмотья, Трубачи ночей и беды, Я заменю тобой, подвенечное платье. Схожее с саваном всегда. Как папироской горящей, подушку лбом прожигая в ночи, Сквозь зеленое днище похмелья, Сумасбродно и часто навзрыд лепечу Неистовое имя Юлии. Сквозь тощую рощу дней, Сквозь рассвет, покрывающий сумрак марлей, К твоим глазам на водопой Я кровь гоню тропинкой горла. Ну что ж! Проклятая, домучь! Любимая, кидай слова, как камни! Я буду помнить некий вечер, эту ночь, Пока день гибели не вспомню! Пульс, тарахти в тревоге, и бегите, ноги! Вам всё равно не обогнать последний год! Я вами нагло лгал, мои былые книги, Но даже надписи кладбищенские лгут. Как к солнцу Икар, к твоему возношусь я имю; Как от солнца Икар, оборвусь и скачусь! В последний раз встряхну я буйными строками, Как парень кудрями встряхнет наавось. Что писал всем другим и Жанне я, Только первый младенческий вздох. Эти строки да будут моим пострижением За ограду объятий твоих! Не уйти мне из этих обступающих стен, Головой не пробить их сразу. Было сердце досель только звонкий бутон, Нынче сердце, как спелая роза. Ему тесно в теплице ребер уже, Стекла глаз разбивают листья, Сердце, в рост, и не трусь, и ползи, не дрожа. Лепестками приветствуя счастье! Буквы сейте проворней, усталые пальцы, Чтобы пулею точку пистолет не прожег. Ты ж прими меня, Юлия, как богомольца Гостеприимный мужик. Много их, задохнувшись от благородного мая, Приползут к твоему пути. Только знай, что с такою тоскою Не посмеет любить никто. Бухгалтер в небесах! Ты подведи цифирью Итог последним глупостям моим! Как оспою лицо, пророй терпимой дурью Остаток дней и устие поэм! Любимая! Коронуйся моим безрассудством, Воспета подвигом моим, С каким-то диким сумасбродством, С почти высоким озорством. Не надейся, что живешь в двадцатом веке в Москве! Я пророк бесшабашный, но строгий, — И от этого потока моей любви Ни в каком не спасешься ковчеге!

<1923>

 

Выразительная, как обезьяний зад

Кровью лучшей, горячей самой, Такой багровой, как не видал никто, Жизнь, кредитор неумолимый, Я оплатил сполна твои счета. Как пленный прочь перевязь над раной, Чтоб кровавым Днепром истечь, Так с губ рвет влюбленный обет старинный, Чтоб стихам источиться помочь. За спиною всё больше и гуще кладбище, Панихидою пахнет мой шаг. Рыщет дней бурелом и ломает всё пуще Сучья кверху протянутых рук. Жизнь пудами соль складет на ране, Кровоподтеков склад во мне. И, посвящен трагическому фарсу ныне, Слезами строк молюсь на старину. Ах, мама, мама! Как нырнет в Волге чайка, Нырнула в тучи пухлая луна. В каком теперь небесном переулке И ты с луной скучаешь в тишине. Ребенок прячется у матери под юбку, — Ты бросила меня, и прятаться я стал, Бесшумно робкий, очень зябкий, Под небосвод — сереющий подол. А помню: кудри прыгали ватагою бездельной С макушки в хоровод, завившись в сноп внизу, Звенели радостно, как перезвон пасхальный, Чуть золотом обрезаны глаза. Как смотрит мальчик, если задымится тело Раздетой женщины, так я на мир глядел. Не солнце золотом лучей меня будило, Я солнце золотом улыбки пробуждал. Я был пушистый, словно шерсть у кошки, И с канарейками под ручку часто пел, А в небе звезды, как свои игрушки, Я детской кличкою крестил. Я помню, мама, дачу под Казанкой, Боялась, что за солнцем в воду я свалюсь. И мягкими губами, как у жеребенка, Я часто тыкался в ресниц твоих овес. Серьга текла из уш твоих слезою И Ниагарой кудри по плечам. Пониже глаз какой-то демон — знаю — Задел своим синеющим плащем. Знаю: путь твой мною был труден, Оттого я и стал такой. Сколько раз я у смерти был тщетно украден, Мама, заботой твоей. В долгих муках тобою рожденный, К дольшим мукам вперед присужден, Верно, в мир я явился нежданный, Как свидетель нежданных годин. За полет всех моих безобразий, Как перину, взбей, смерть моя, снег! Под забором, в ночи, на морозе Мне последний готовь пуховик! Когда, на смерть взглянув, заикаю Под забором, возьми и черкни Ты похабную надпись какую Моей кровью по заборной стене. И покойника рожа станет тоже веселая, Выразительная, как обезьяний зад. Слышишь, мама, на радость немалую, Был рожден тобой этот урод. Раньше богу молился я каждую ночку. Не обсохло молоко детишных молитв. А теперь бросит бога вверху в раскорячку От моих задушевных клятв. Мама, мама! Верь в гробе: не в злобе Ощетинился нынче я бранью сплошной! Знаю: скучно должно быть на небе, На земле во сто раз мне горшей, Я утоплен теперь в половодие мук, Как об рифме, тоскую об яде. И трогаю часто рукою курок, Как развратник упругие женские груди. Проползают года нестерпимо угрюмо… О, скорей б разразиться последней беде! Подожди, не скучай, позови меня, мама, Я очень скоро приду.

<1923>

 

Бродяга страстей

Блаженное благоденствие детства из памяти заимствуя, Язык распояшу, чудной говорун. Величественно исповедаю потомству я Знаменитую летопись ран. Захлебнулась в луже последняя весна, И луна с соловьем уж разлучны. Недаром, недаром смочены даже во сне Ломти щек рассолом огуречным. Много было, кто вспыхнул, как простой уголек, В мерцавшей любовью теплыни постели. Из раковин губ выползал, как улитка, язык, Даже губы мозолисты стали. На кресте женских тел бывый часто распят, Ни с одного в небо я не вознесся. Растреножен в лугах пролетевших лет, Разбежался табун куролесий. Только помню перешейки чуть дрогнувшей талии, Только сумрак, как молнией, пронизав наготой, В брызгах белья плыл, смеясь, как Офелия, На волне живота и на гребне грудей. Клумбы губ с лепестками слишком жалких улыбок, Просеки стройно упавших подруг. Как корабль в непогоду, кренились мы набок, Подходили, как тигр, расходились, как рак. Изгородь рук, рвущих тело ногтями, В туннелях ушей тяжкий стон, зов и бред! Ваше я позабыл безымянное имя, К вам склонялся в постель я, как на эшафот. Бился в бубен грудей кистью губ сгоряча. Помяните же в грехах и меня, ротозея! Я не в шутку скатился у мира в ночи Со щеки полушария черной слезою. Я, вдовец безутешный юности голубой, Счастье с полу подберу ли крошками?! Пальцы стаей летят на корм голубей, Губы бредят и бродят насмешками. Простыни обнаживши, как бельма, Смотрит мир, невозможно лукав! Жизнь мелькает и рвется, как фильма Окровавленных женских языков. Будет в страхе бежать даже самый ленивый, И безногий и тот бы бежал да бежал! Чтó кровавые мальчики в глазах Годунова Рядом с этой вязанкой забываемых тел. В этой дикой лавине белья и бесстыдства, В этом оползне вымя переросших грудей, Схоронил навсегда ли святое юродство, Оборванец страстей, захмелевший звездой. Скалы губ не омоет прибоем зубов Даже страшная буря смеха. Коронованный славой людских забав, Прячусь солнцем за облако вздоха. Мир, ты мной безнадежно прощен, И, как ты, наизусть погибающий, Я выигрываю ценою моих морщин, Словно Пирр, строчек побоище. Исступлен разгулом тяжелым моим, Как Нерон, я по бархату ночи В строках населенных страданьем поэм Зажигаю пожары созвучий. Растранжирил по мелочи буйную плоть Я с еще неслыханным гиком. Что же есть, что еще не успел промотать, Пробежав по земле кое-как?! Не хотел умереть я богатым, как Крез. Нынче, кажется, всё раздарено! Кчемно ль жить, если тело — всевидящий глаз, От ушей и до пят растопыренный! Скверный мир, в заунывной твоей простоте, Исшагал я тебя, верно, трижды! О, как скучно, как цену могу я найти В прейскуранте ошибке каждой. Ах, кому же, кому передать мои козыри? Завещать их друзьям, но каким? Я куда, во сто крат, несчастливее Цезаря, Ибо Брут мой — мой собственный ум. Я ль тебя не топил человечий, С головой потерять я хотел. В море пьянства на лодке выезжая полночью, Сколько раз я за борт разум толкал. Выплывает, проклятый, и по водке бредет, Как за лодкой Христос непрошеный, Каждый день пухнет он ровно во сто крат От истины каждой подслушанной. Бреду в бреду; как за Фаустом встарь, За мной черным пуделем гонится. В какой ни удрать от него монастырь, Он как нитка в иголку вденется. Сколько раз я пытался мечтать головой, Думать сердцем, и что же? — Немедля Разум кваканьем глушит твой восторг, соловей, И с издевкою треплется подле. Как у каторжника на спине бубновый туз, Как печаль луны на любовной дремоте, Как в снежном рту января мороз, — Так твое мне, разум, проклятье! В правоту закованный книгами весь, Это ты запрещаешь поверить иконам. Я с отчаяньем вижу мир весь насквозь Моим разумом, словно рентгеном. Не ты ли сушишь каждый год, Что можно молодостью вымыть? Не ты ли полный шприц цитат И чисел впрыскиваешь в память? Не ты ли запрещаешь петь На севере о пальме южной? Не ты ли указуешь путь Мне верный и всегда ненужный? Твердишь, что Пасха раз в году, Что к будущему нет возврата, С тобою жизнь — задачник, где Давно подобраны ответы! Как гусенице лист глодать, Ты объедаешь суеверья! Ты запрещаешь заболеть Мне, старику, детишной корью. На черта влез в меня, мой ум? Прогнать тебя ударом по лбу! Я встречному тебя отдам, Но встречный свой мне ум отдал бы! Не могу, не могу! И кричу я от злости; Как булыжником улица, я несчастьем мощен! Я, должно быть, последний в человечьей династии, Будет следующий из породы машин. Сам себя бы унес, хохоча, на погост, Закопал бы в могиле себя исполинской. Знаю: пробкой из насыпи выскочит крест, Жизнь польется рекою шампанской. Разум, разум! Почто наказуешь меня?! Агасфер, тот бродил века лишь! Тетивой натянул ты крученые дни И в тоску мной, о разум мой, целишь. Теневой стороной пробираюсь, грустя, по годинам. Задувает ветер тонкие свечи роз. Русь! Повесь ты меня колдовским талисманом На белой шее твоих берез.

<1923>

 

Торжественная ошибка

Вот так и думал, проживу Проклятым трезвенником зрячим. И вдруг произошло в Москве Немыслимое чудо, впрочем. И вот меж днями бьюсь, спеша, Как пена между соостровья, И вот уже в моей душе Безумие Везувия. Из всех канав, из всех клоак Тащу свои остатки я. Отсюда взор, оттуда клок, Отсюда слово четкое. Губами моими, покрытыми матерщиной сплошной, Берегу твое благозвонное имя. Так пленник под грязной рубахой своей Сохраняет военное знамя. Шалею от счастий, но чудесных каких! Чтоб твои буквы легендой звенели и Славься нетленный ландыш в веках Гулкое имя Юлии. Это было в тот вечер, да, я помню теперь, До смешного стал благоговейным! В этот вечер твой взор покатился в упор Молчаливыми волнами Рейна. Набедокурил я в мире вдосталь И теперь, несуразно простой, Собираю в отдельную кассу усталь, Как налог с невозможных страстей. Уж не знаю я, в чем святотатство подруга, — Небеса ли бессильной ругнею проклясть, Иль губами замусленными именем бога Твое имя потом произнесть?! Я, быть может, описка высокого мая В манускрипте счастий и горь, Но тобой и улыбкой твоею До конца я оправдан теперь. Пусть фитиль ресниц мигает всё пуще, Близок, значит, посмертный вздох. Даже лоб мой как-то слаще и чище, По-небесному, что ли, запах. Ты колдунья, быть может! Не знаю, не знаю! И зачем обличительной кличкой казнить, — Только знаю — от этого зноя Я смогу наконец умереть. Не хочу, чтобы звезды, если ясны, погасли! Оголись, оголтелый мой нож! Показал мне счастье, а после, а после, Ты и смерть мне с улыбкой шальной разрешишь. Кто причастен был счастью, тому путь очень ясен: Возопить и качаться вместе с дрожью осин. После лета придет омерзительно осень, Между летом и осенью умирай, кто силен. О любимая, быть ли тебе навек хворою Этой новой любовью ко мне? Ты смеясь подошла, подхождением даруя Во успеньи предвечный и святой беспокой. Отойдешь изумленная и не тяжко измучишь, Как котенка бумажкой на хвост. И быть может, лишь хохотом звонким оплачешь Того, кто тобою был бережно чист. Не задернуть окна вам от жизни стоокой И снежками ль, бутонами ль роз, много раз Разбивать будет юноша некий Эти стекла за ставнями грез. Мне грядущие дни досчитать невозможно Числом твоих побед и неверных измен. Ты не бойся! Легко отступлюсь, если нужно, Как от солнца туман отцветает с полян. С тобой, швыряясь днями, мы проедем По рытвинам быстрых ночей И лишь стихи я брошу людям, Как рубль бросают лакею на чай. Мне не верить народным восстаниям, Омывающим воплями и пулями трон. Революции — лишь кровохарканье Туберкулезных от голода стран. Что молитва? Икота пьяниц, Не нашедших христов в кабаках, Рукоделье бессвязных бессонниц, Мыший писк стариков и старух! Что искусство? Лишь пар над кофейником, Где прегорькая гуща на дне, Или вызов стать буйным разбойником Тем, кто крестится даже со сна. Только верить в тебя и воочью, и ночью И казниться твоею любовью ко мне. За улыбку твою легкомысленно трачу Драгоценные строки и ненужные дни. Расписанье очей изучаю прилежно, Опозданье бровей за заносами дум, И, волнуясь насквозь, и тревожный и важный, Когда входишь надменно в мой дом. Знаю: тоже измучил. Прости до конца Приставанье к тебе забулдыги. Так разбойник мольбами докучает творцу Перед тем, как с ножом встать в кустах у дороги. Только знаю одно: я тобой виноват, Пред тобой я сполна невиновен! За тебя перед всеми готов дать ответ, И ответ этот мой будет славен. Я тобой замечтался (так солдаты ждут вести о мире!), Притулиться к плечу твоему был горазд. Так птица с крылом переломленным в бурю Поспешает укрыться в спасительный куст. Я доселе не смел признаваться бы в злости И вопить, как я был несчастлив, Потому что бумага разрывалась на части От моих тосковательных слов. Беленою опился, охмелев впопыхах, Может, смерть призываю я сдуру. Пусть мне огненной надписью будет твой смех. Но смелей я царя Балтасара. Час настанет, скачусь я подобно звезде, Схож с кометой отчаянно-буйной! Видишь слезы из глаз? И ничем никогда Не заделать мне эти пробоины! Сам молился неистово наяву и во сне, Я воззвал, ты предстала из чар мне! Ну, так вырви у жизни меня из десны, Словно зуб, перегнивший до корня. Помогла ли широкая глотка моя, Иль заклятье сумел изволить я какое, Я молил: — Да приидет лукавство твое! — И оно наступило ликуя. Мы идем, и наш шаг, как стопа командора, Мы молчим, ведь у статуи каменеют слова. Мы шатаясь от счастья бредем — два гренадера — Во Францию нашей любви. Как же это случилось, что к солнцу влекомый Как Икар, я метнулся и не рухнулся в грусть? Сколько раз приближаюсь я к сердцу любимой И не смею с душой опаленной упасть?! Всё случилось так просто, нежданно, небренно: Клич христа, и мертвец покидает свой гроб. И теперь я верчусь, как волчок опьяненный, Этим розовым вальсом закружительных губ. Первозванный, веснея, и навзрыд почти раденький, Будто манну глотая нетающий чад, Я считаю на теле любимой родинки, Точно звезды считает в ночи звездочет. И всю усталь и пусть с головой погружаю В это озеро глаз столь стеклянных без дна, Где зрачки, как русалки ночною порою, Мне поют о весне и о сне. Ты вскричала — люблю — тотчас по небосводу Солнце бросилось в путь со всех ног, Петухи обалдели от нестерпимой обиды, Что стал солнцу не нужен их крик. Шелестнула — люблю — и в тетради проталины, Как фиалкой, синеют сонетом моим. Ты идешь, и взглянуть на пройдущую филины Из дупла вылетают и днем. Ты идешь, и на цыпочки, там, за заборами, Привстают небоскребы подряд, Чтобы окнами желтыми, стенами серыми Поглядеть романтически вслед. Ты идешь, и шалеют кондукторы, воя, И не знают, как им поступить, Потому что меняют маршруты трамваи, Уступая почтительно путь. Ты пройдешь, и померкнут смущенные люстры Перед рыжим востоком волос. Ты пройдешь, и ты кинешь: — Мои младшие сестры! — Соснам стройным до самых небес. Ты идешь, и в ковер погружаешь ты ногу, И, как пульс мой, стучит твой каблук. Где ковер оборвется, сам под ноги лягу, Чтобы пыль не коснулася ног. Я от разума ныне и присно свободен, Заблуждаюсь я весело каждую ночь. Да, на серый конверт незатейливых буден Моих ты, как красный сургуч. Орлеанская дева! Покорительница страстей! Облеченная в плащ моего заката! Душу сплющь мне спокойно и стройно пропой Отходящему — немногая лета!

<1923>

 

Вразумительный результат

Еще гнусят поля и земля скрипом оси тянет: — Со святыми упокой душу раба Вадима! — Близ меня так приветливо солнышко стынет. Горсти звезд. Корка неба. Я дома, В облаковых проселках, среди молнийной ржи, Колесницей ветров непримятой, Я, чуть-чуть попытавшись, мамин дом нахожу, Мама радугу шьет в своем белом капоте. Я целую костяшку, изгибаясь в поклон, Губою застылою, как поросенок под хреном, Объясняю: вернулся к тебе блудный сын, Посвященный мученьям и ранам. Улыбнулась в ответ: — Лоскутки твоих мяс Вмиг сползут, как румяна! Так болтая, сидим. Входит к нам иисус, Весь скелет изумительно юный. Часто в кости играем (кости вечно с собой; Бросишь руку; коль пальцы не свалятся, Значит: пять на руках!). Нам луна — соловей! А земля гулом улицы молится. Без страстей и грустей по утрам я молюсь, Чтобы был словно я к тебе мир еще нежен! Иногда посмотрю через высь к тебе вниз: Вон идешь Маросейкой ты с мужем. Так бледна, что под стать ты сама мертвецу, Как дверей из тюрьмы, не отверзнешь ты веки. За спокойной облаткой воскового лица Горькой хиной насыпаны муки. Ах, я знаю: от боли мы хотели потом Растрепать кудри жизни юдольной, Свое имя, что предано с головою стихам, Вы пытались вкрапить в чью-то спальню. Подошел кавалер и отпрянул назад, Обжигается тело до днесь моей песней; Там, где губы касались мои, — там синит До сих пор даже неба прекрасней. И когда б ни смотрели на морщины мужчин, На слюною истекшего в похоти старца, Но в зрачке осиянном навсегда отражен Профиль мой с револьвером у сердца. Захотелося имя другое порой начертать Вам строкою губ упрямой, Но с помоста губы должен просто слететь Воскрик имени мертвого Димы. Мылом диких разгулов и скребницей вина, Чехардой неудачливых маев И чечоткой ночей, дожигающей дни. Вам не смыть бред моих поцелуев. Не со злобы, о нет! Я и сам бы был рад Себя отпустить вам, как все прегрешенья. Всё звончей и ярчей ослепительный бред, Мною брошенный в память прощанья. Ты хотела б на небо, в чистилище, в ад! Лишь расстаться бы с жизнью необычайной. Ты взмолилась, но громом отгудел небосвод: — Ад и небо тебя недостойны! Ты ложишься в постель, посвечу я луной, Утром перышком солнца щекочу твои пальцы. На глаза твои часто грустней и нежней Синяки надеваю, как кольца. Я, как встарь, там, в Москве, вас люблю, мне поверь, С той же нежностью вкрадчиво польской! Если холодно вам, иногда и в январь Вас обвею теплынью июльской. Крылоглазая! Над оркестром годин, Над прибоем цветов весны женственной Возглашает вам басом моим небосклон, Как вас любит ваш прежний единственный! Молния — спичка в руках моих! Папиросой комету роняю по небесному полю я. Славься, славься отныне во веки в веках, Чистым ландышем, гулкая Юлия! Так мы любим друг друга с тобой вдалеке. В нелепьи великолепном! Ты наследница страшной моей тоски, Не смываемой даже потопом. Славься ты, подчиненная моему восторгу! Твоим ночам свои я бросил дни! Никакому не вырезать, никакому хирургу Из твоей души меня.

Апрель 1923

Москва