Ни юные девушки, ни женщины никогда не привлекали меня. Напротив, до сего времени я испытывал в их присутствии страх, зачастую близкий к отвращению. В университете мои однокашники не раз пытались просветить меня, даже держали пари. Я взирал на их пьяные игрища с жалостью. Армия дает в этом плане кое-какие возможности, но я не воспользовался теми, что подворачивались в немецких городах, где мне довелось служить. Да я ведь уже говорил: все мое время было отдано учебе, и я предпочитал книги любому обществу. Моя мать страдала из-за того, что я одинок. Ей хотелось бы видеть меня женатым, быть может, отцом семейства; наконец настал день, когда мне пришлось со всей откровенностью объясниться с ней насчет моих намерений, чтобы она перестала зазывать то к обеду, то к ужину дочь одной из своих подруг, девицу, должен признать, довольно привлекательную, но до того кокетливую, что у меня сводило челюсти. На этом вопрос был закрыт. Я видел пагубную власть плотских желаний повсюду, они разрушили жизнь даже одному из моих преподавателей: мне было доподлинно известно, что этот человек редкой души и большой учености был завсегдатаем веселых домов и наведывался в переулки нижнего города, где похоть толкала его на самые немыслимые гнусности. Подобное свинство было мне омерзительно. Плоть сжигает души. Сознаюсь, мне случалось ненавидеть Бога за то, что по Его воле человек во имя продолжения рода осквернен столькими наваждениями и маниями. Мать Христа была непорочной девой. А наши матери валялись в лужах спермы. Как же так? Много раз мне хотелось спросить об этом кого-нибудь из моих учителей, но меня удерживал стыд. В конце концов все у того же Кальвина нашел я определенные ответы на мои сомнения. А гадливость, которую внушал мне разврат, отвратила меня от женщин.
Эта неприязнь, эта гадливость имели и другие последствия. Поначалу я сам не хотел отдать себе в этом отчет, но мысли о наказании тех, кто погряз в распутстве, повергали меня в странное волнение, особенно в последние два-три года — все чаще и чаще представлял я себе, какие кары обрушил бы на блудниц, попадись они мне в руки. Хочу подчеркнуть: я не вызывал этих видений намеренно. Они неотступно преследовали меня в часы медитаций, они возвращались вновь и вновь, восхитительные картины, живые и отчетливые, надолго погружавшие меня в экстаз.
Многие удивятся подобному признанию из уст пастора. И еще раз заметят, как мало места в моих помыслах было отведено милосердию. Разве Евангелие не учит прощать? Поймут ли меня, если я скажу, что ненависть покидала меня, когда жертвы оказывались в моей власти? Бич сближал меня с ними, прощение приходило с пыткой. Чувство причастности роднило нас, когда я видел их в моих путах, и их мольбы, их стоны были для меня столь сладостны лишь тем, что ласкали мой слух в первый миг.
Но я отвлекся. Я грезил о долгих, изощренных наказаниях: я не закрывал глаза на то, что эти грезы опасны и предполагают расстройство психики. Я, кажется, уже не раз повторял, что я — приверженец порядка? И я наводил порядок в себе самом, как хотел навести его в окружающем мире. Разгадать меня не мог никто. Я был пастором Бюргом, серьезным человеком, всегда одетым в черное, обходительным и высоконравственным холостяком, вдохновляющим примером добродетели для всего прихода.
Тогда-то родился мой план: сделать Женевьеву искупительной жертвой. Сперва я, как обычно, упивался этой картиной в своем воображении, но прошло несколько часов, и неотвязная идея захватила меня: я должен на самом деле ее погубить. Надо решиться, пора. Я стану любовником Женевьевы Н. Она заплатит за всех. Несколько недель я попользуюсь ею, потом верну, опозоренную, отцу, дабы в одиночестве насладиться своим торжеством. Вы думаете, я льстил себя надеждой на легкую победу? Я долго размышлял об этом: нет ничего на свете, над чем не одержали бы верх порядок и верный расчет. Мне потребуется много времени — пусть. Но падение Женевьевы неизбежно.
Не стану скрывать: задолго до отъезда Н. я уже знал, что не только моими планами мести объясняется то, что я с таким нетерпением ждал встреч с девушкой, неотступно думал о ней, представлял себе ее лицо, когда ее не было рядом. Я не обманывал себя на этот счет: впервые в жизни я полюбил.
С другой стороны, когда мы только начали встречаться вне занятий, чем ближе узнавал я Женевьеву, тем ненавистнее мне были гнусности Н., его злоба, власть, которую он имел над округой. Тогда я еще не задумывался ни о том, что станется с Женевьевой после жертвоприношения, ни о том, чем это обернется для меня самого. Предвкушение битвы опьянило меня. Борьба занимала теперь все помыслы — кроме тех, что были отданы Женевьеве. Я был уверен, что совершу правый суд. Необходимость порядка сомнению не подлежит. Нечестивец будет наказан, Бог удовлетворен жертвой. Слава Его и Его закон — все остальное не в счет.
Наши прогулки уводили нас каждый раз все дальше в поля или в лес, и, возвращаясь, я чувствовал, что они связывают нас все теснее. Наступил октябрь. Осень удивительно прекрасна в этих краях; она благоприятствовала нашему сближению, и мы теперь беседовали как давние друзья. Осины сверкали и искрились под белым небом; буки и дубы походили на старинные доспехи: тронутые там и сям золотыми бликами, огненными языками, живой и трепещущей ржавчиной, они чаровали взор. Стало холодно. Снег лежал на горах уже довольно низко. Небо было удивительной безмятежной чистоты, его бледно-голубой цвет постепенно переходил в белый, и в этой белизне подрагивало золото над черной стеной елей.
Женевьева рассказывала мне о своем детстве; она часто вспоминала лицо матери, ее нежность, счастливые дни, проведенные рядом с ней. Потом пришло горе, долгие месяцы у постели больной, которая таяла день ото дня, подтачиваемая беспощадной раковой опухолью, потом похороны, и малышка, обезумев от ужаса, смотрела, как исчезает под землей дубовый ящик. «Ты встретишься с ней на Небе», — сказали ей в утешение, и с этого дня небо пугало ее, как страшный сон или зловещее место, связанные с разлукой и бедой. Н. не смог оставить дочь при себе. Он был слишком занят делами. И начались странствия из одного пансиона в другой, а в промежутках — безрадостные приезды в Бюзар на Рождество и на Пасху, унылые каникулы в большом пустом доме, где Н. ходил кругами, точно хищный зверь. Внезапно он срывался и увозил дочь путешествовать: Испания, Канарские острова, Лазурный берег, самые роскошные отели, где девочка скучала и плакала украдкой, обратный путь, заторы на дорогах, и Н. непременно ругался с водителями… Девушка открывалась мне, голос ее звучал ровно, и только по долгим паузам, повисавшим порой между ее рассказами, я догадывался, как она взволнованна и как тягостно ей вновь переживать те печальные годы.
Несколько дней спустя я впервые обнял ее. Мы вышли из леса и остановились на каменистой площадке, с которой открывался вид на всю долину. Горы сверкали, пронзительно голубое небо, казалось, звенело над нашими головами. Она уткнулась лбом в мое плечо, я почувствовал ее мягкие волосы, ветер взметнул их к моему лицу. Еще не один день воспоминание об этой минуте волновало меня до глубины души, и в то же время на меня снисходил покой, какого я никогда доселе не испытывал, сравнимый разве что — да, я смею написать это — с чистейшими радостями веры.
И тогда удивительным образом я как будто стал другим человеком. Я поведал Женевьеве все: о моем одиночестве, моих тревогах, моих планах, о законе, которому я считал себя обязанным подчиняться. Прогулки наши продолжались. Октябрь близился к концу: Н. скоро должен был вернуться из своей поездки. Но невозможно представить себе более полного спокойствия, чем то, что испытал я, узнав о его возвращении. Дни глубокой безмятежности, которые были мне дарованы, излечили меня от гнева. Нет, не думайте, будто я забыл хоть одну из имевшихся у меня причин ненавидеть и желать мщения. Здесь другое. Женевьева пробудила меня. Я был одинок, я считал себя человеком с ледяным сердцем, орудием порядка в руках Господа, острым клинком, призванным сразить зло. Сказать, что я простил — значит, ничего не сказать. У меня было такое чувство, будто я освободился, точнее — с меня упали путы. Женевьева вернула мне любовь, всю любовь, человеческую и земную. Я не видел своих родителей больше года: теперь я навестил их в Л. Мать плакала от радости; прощаясь, мы крепко обнялись. Я жил, опасаясь всех и вся, тайно вел свою игру, в одиночестве вынашивал зловещие планы: я был слишком привержен истине, чтобы скрывать от себя прискорбную склонность моего духа в эти последние два года. Но та истина, обернувшись ко мне другой стороной, заставила меня признать, что одиночество и страх были мне дурными советчиками и что мне мерещился глас Господень там, где говорила лишь моя собственная слабость. Я молил Его о прощении, благодарил от всей души. Я был услышан. Недели, последовавшие за этим, были самыми прекрасными в моей жизни.
* * *
Я не жалел сил, я проповедовал, устраивал встречи прихожан и молитвенные собрания, на которые стекалось все больше народу. Почти каждый день я посещал больницу. Я наведывался на отдаленные фермы, разбросанные у подножия гор. Проделывая долгий путь в одиночестве, я вкусил всю полноту счастья. Было холодно; дыхание клубилось облачком у лица, когда я рано по утру отправлялся в дорогу. Я шел через луга, вдоль лощины, откуда поднимался золотистый туман. Выходя за пределы коммуны, я видел перед собой лес, кое-где дорога моя шла под его сводами, и наконец я добирался до каменистого подножия гор. Я стучал в дверь шале; все они были похожи: полутемная кухня, крытая дранкой, кровать у стены, примыкающей к хлеву, где время от времени позвякивали колокольчики коров и овец. Меня всегда ждала чашка горячего кофе. Потом я открывал Библию, мы молились, меня расспрашивали о делах в приходе. Под вечер я возвращался в поселок, залитый светом осеннего солнца.
Так, значит, жизнь пастора может быть полна и праведна?
Никогда еще я не готовил свои проповеди с таким усердием, никогда не читал Священное Писание с такой радостью, находя в нем светлые слова утешения. Прежде я видел в нем лишь пагубу и возмездие, грозные речи ревнивого Бога, войны и истребление. Теперь же находил там гармонию, взаимное тяготение тела и души, щедрость колоса и теплоту хлеба, прохладу свежей воды на иссохших губах. Суровая красота стихов и псалмов Библии впервые поразила меня. Я видел, как встают с ее страниц люди. Эти мужчины и женщины задолго до меня любили на этой земле, и я любил их, и любил через них всех живущих. Я понял, что такое дружеская рука, доверие, влечение двух сердец и доброе слово. Я снова молился. Этого не случалось со мною с детства. Я, возомнивший, что молитва моя бессмысленна, ибо я вершу деяния во имя Бога, вновь обретал благодать, обращаясь к Нему; я твердил, что люблю Его, я поверял Ему мою нежность к Женевьеве и молил о прощении за то, что так плохо служил Ему все эти годы. И на душу мою снисходил покой, ибо я знал, что молитва моя услышана, и жизнь была чиста, как родник.