Я стал испытывать неприязнь к Анне: чем больше она была в меня влюблена, тем большая ненависть к ней зрела во мне.
Было лето, время отпусков, мы шли по лугу в утренний час, и вдруг она спросила:
– Ты меня любишь?
Мне бы ответить: «Нет, не люблю и хочу, чтобы ты умерла».
Но я ответил, что да, люблю, и она успокоилась, несмотря на тон, которым я произнес эти слова; мне хотелось настроиться на окружающий пейзаж, а она в очередной раз вторглась в мой внутренний мир.
Позже, в гостинице, когда я открывал окно с видом на реку и на обрыв, она вновь задала тот же вопрос:
– Джон, Джон, ты меня любишь?
И тут вдруг я ясно осознал: мне не по силам будет продолжать эту игру. И одновременно пришла уверенность, что эти места по мне, что я годами испытывал желание очутиться на природе, где ничего и никого, где зелено, светло, покойно, и почувствовал облегчение.
Так ли уж важно было, что придется весь вечер, весь завтрашний и послезавтрашний день говорить: «Да, я люблю тебя, я хочу тебя». Я уже решил: Анне предстоит умереть, она умрет, и потому я был готов выносить ее вечные назойливые приставания – и за столом, и в постели, и на прогулке. Раз конец предрешен, теперь это был лишь вопрос времени; я отнюдь не сумасшедший, просто нужно устроить так, чтобы все получилось, и я наконец обрел свободу.
Вечером того дня я внимательно разглядывал обрыв, и его вид вселял в меня надежду.
Он представлял собой высокую меловую стену утеса, поросшего травой, на вершине которого, вероятно, можно было бродить, оставаясь при этом незамеченным. Между вершиной утеса и рекой, берег которой был покрыт огромными валунами, было метров восемьдесят. На эти-то камни и упадет сброшенное тело, а упав, непременно разобьется, разлетится на куски и умолкнет. Это закон природы, очень хороший закон, и никому не дано избежать его или изменить.
Когда мы легли вечером в постель, Анна попросила:
– Джон, поцелуй меня, как ты умеешь, – и стала вздыхать и извиваться рядом со мной.
Я нырнул меж ее расставленных ног и целовал, целовал… и мне не надоедало задыхаться в ее запахе и влаге, ведь я знал: час ее смерти близок.
Когда она стала кричать от страсти, я какое-то время слушал ее, не в силах вытащить голову, зажатую у нее между ногами, а когда она ослабила хватку, встал, прошел в ванную комнату, накрыл лицо холодным полотенцем и вытерся, глядя в окно на обрыв. На него падал лунный свет. Я хорошо спал. Наутро, когда я проснулся, Анна мирно похрапывала рядом со мной.
* * *
«Не сейчас», – сказал я самому себе, завтракая в саду. Пусть пройдет день, попробую вынести все ее капризы, повторяя про себя, что недалек тот час… Вопрос времени, не более того. А пока до предела насладимся каждой предоставленной минутой жизни.
Анна села за столик напротив меня; сад был очаровательным, подлинным счастьем было посидеть на утреннем солнышке, потягивая маленькими глоточками очень крепкий кофе, умело приготовленный хозяйкой. Анна, не понижая голоса, верещала:
– Джон, а, Джон, благодаря тебе я так спала! Я всегда лучше сплю, когда ты меня удовлетворяешь. А еще будет как этой ночью, а, Джон? Джон, ну скажи, что ты опять так сделаешь.
– Сделаю. Успокойся.
– И даже днем, во время сиесты?
– И днем.
Я уговаривал себя не вскипать, продолжать радоваться солнцу, теплу и не думать о том, что она заставляет меня обещать делать, безостановочно требуя этого, чтобы быть уверенной, что ее обслужат по первому разряду.
– Джон, Джон, ты помнишь, что пообещал мне?
– Помню. Будет сделано.
Я пытался погрузиться в созерцание пейзажа: места вокруг были дикие, нетронутые и необычайно красивые, можно сказать, омытые июльскими дождями. Обычно в других местах мне было достаточно увлечься чем-то, чтобы отделаться от нее, не замечать ее, словно ее и нет, словно она растворилась, вот именно – растворилась, то есть исчезла. Тогда я обретал желанный покой.
Я укреплялся в мысли помочь ей исчезнуть, чтобы вновь обрести пространство и воздух, которые она у меня похищала.
Но этот первый день в гостинице был не совсем тем, что я ожидал. По мере того как шло время, я все меньше враждебности испытывал к своей жене. Мой взгляд время от времени возвращался к обрыву, как к прибежищу, способному избавить меня от тюрьмы, в которую превратилась моя жизнь, но я не мог не видеть и грациозности Анны, ее глаз, нежности и всего того, что она делала, чтобы понравиться мне. Происходило ли это от того, что мы одни, вокруг сверкающие на солнце лужайки, легкий ветерок? Несколько раз мне случалось даже, как в самом начале нашего брака, воображать некие картины, исполненные чистоты и свежести: Анна появлялась в них то совсем ребенком, то подростком, но неизменно нежно-простодушной, и это меня странным образом брало за душу. Мой взгляд переходил с мелового обрыва на ее прекрасное лицо с тонкими чертами, шею, где билась жилка, узкие плечи… О это хрупкое тело, так быстро проснувшееся под скромным девичьим платьем! В эту минуту она, должно быть, почувствовала, что я разглядываю ее с жадностью, которая была в наших отношениях в начале ее царствования и которая ушла, когда она начала мне приедаться, о чем она так и не догадалась. Но в этот день с каждым часом я все сильнее испытывал на себе воздействие ее желания и с нетерпением ждал мига, когда она произнесет своим детским голоском: «Джон, Джон, пойдем в нашу спальню. А, Джон? Мне хочется, чтобы ты сдержал свое обещание».
Мы несколько раз поднимались в спальню в первой половине дня, там было не прибрано, кровать так и оставалась незастеленной. Когда мы поднялись во второй раз, явилась горничная, и пришлось уговорить ее не прибираться, сославшись на недомогание Анны.
Второй завтрак был сервирован на террасе, помимо нас с Анной была еще пожилая чета: осмотрительный интеллектуал и его подурневшая с годами половина, командовавшая им. Я дал самому себе один совет: никогда не походить на этого пленника, а внутренне весь светился от принятого решения и его скорого осуществления. Обрыв тоже светился под серым небом, мне казалось, что мы переговариваемся с ним – этим свидетелем и залогом моего освобождения и близкого счастья.
И все же что-то в поведении Анны тревожило меня, внося некий изъян в мою уверенность. Это был ее взгляд исподтишка, как я называл его в начале наших отношений. Она молода, занята своими делами, куда-то ходит, покупает себе одежду, изящно и со вкусом ест, здесь у нее к тому же появилось радостное настроение, аппетит, она отдает должное блюдам хозяйки: рыбе, салатам, и все же в ее всегда влажном взгляде залегла мечтательность, внутренний огонь, которые я любил и без которых мне, может быть, придется нелегко. Другая Анна, другие женщины… И все же я хочу, чтобы это случилось.
За десертом голос ее стал по-детски требовательным: – Джон, а, Джон, а как же твое слово… Мы поднимаемся в спальню, и я снова ублажаю ее: моя голова зажата ее влажными ляжками, я задыхаюсь в ожидании, когда она закричит и застонет в помещении, куда не проникает шум ветра.
Вечером меня снова смутил этот ее взгляд исподтишка.
Анна великолепно играет на пианино, и за ужином, который был сервирован в столовой – был вечер пятницы, народу прибывало, многие горожане специально приехали поужинать в загородную гостиницу, – она подошла к старому инструменту, заставленному пыльными кактусами в медных горшках, подняла крышку и взяла несколько аккордов – звук был слегка надтреснутый, но соблазнительный и такой похожий на звуки гитары… Все, в том числе и я, вздрогнули, перестали есть и обратили взоры на Анну, кто-то проговорил:
– Сударыня, сыграйте, прошу вас, сыграйте что-нибудь.
И тут к моему изумлению – ведь она всегда была такой робкой на людях и отказывалась играть, даже когда я просил ее об этом, – бросив взгляд исподтишка, она решительно села за пианино и исполнила импровизацию на тему популярной мелодии, чем вызвала восторг публики. Еще не затихли последние аккорды, а присутствующие уже повскакивали с мест, стали покачиваться в такт мелодии, прихлопывать в ладоши, отбивать такт ножами по бокалам, и этот веселый тарарам длился все время, пока она одну за другой исполняла мелодии песен. Под конец всем захотелось сдвинуть столы, сесть вместе и выпить за ее здоровье. Поклонники ее игры не унимались, все это затянулось надолго, и я снова стал подумывать об обрыве, о теле, падающем на желтые камни: это помогало мне с улыбкой переносить крики и смех, раздававшиеся в накаленной атмосфере столового зала.
Наконец нам удалось вырваться на террасу. Мы упали в ротанговые кресла, необъятная тьма, в которой слышалось журчание воды, уханье потревоженной совы, дохнула на нас прохладой. Мы долго сидели молча, я остерегался нарушить молчание первым, ведь разговор всегда начинала она, излагая мне свою волю или каприз. Возможно, в этот вечер я был ей признателен за то, что она играла за ужином, говоря себе, что за все то время, что мы провели вместе, я так и не смог заслужить, чтобы она играла для меня одного, как она играла в этот вечер для незнакомцев, приехавших провести выходной вечер в деревне. Затем эта мысль как-то сама собой ушла, сменившись обычным равнодушием, забылась Анна, воображаемая мною девочкой в одно далекое-далекое утро, и я вновь превратился в покорного ей мужа.
Я думал обо всем этом ночью, перед рассветом, проснувшись рядом с ее горячим, слегка отдающим потом телом, повторяя себе, что все это не имеет ни малейшего значения; что моя жена двойственна, о чем свидетельствует ее настороженный и все подмечающий взгляд, что она ведет себя по отношению ко мне жестко, скрытно – если и заговорит, то лишь для того, чтобы приказать, и всегда открыта для других, которых очаровывает и берет в полон. Но при этом очень быстро все ее покидают и забывают. Почему я не сплю, а размышляю обо всем этом? Почему не оставлю все как есть? Я тоже внутренне отдалился от нее. А время идет. Заря занимается над обрывом, зажигая его своими первыми лучами. Вскоре неназойливые мысли оставляют меня в покое, и я вновь засыпаю.
Когда я просыпаюсь, уже десять утра; лишний раз обращаю внимание на то, как не люблю просыпаться поздно: так и кажется, что день посмеялся надо мной и пошел своей дорогой без меня. Придется наверстывать. Первым делом – где Анна? Я не слышал, как она встала, как хлопнула дверь. Должно быть, позавтракала и гуляет по саду или читает газеты в гостиной. Но торопиться некуда. Этим утром в одиночестве, в покое приводя себя в порядок, я понимаю, почему столько горожан проводят здесь свои выходные. Вид из окна дивный: все живет, поблескивает, попискивает, щебечет среди листвы; пахнет свежескошенной травой. Неспешно одеваюсь, закрываю дверь на ключ, выхожу в коридор, начинаю спускаться по лестнице, и тут вдруг до меня доносятся снизу крики. Я бегом спускаюсь на первый этаж и выхожу на террасу, где жестикулирует и кричит кучка постояльцев.
– Смотрите, смотрите!
На самом краю обрыва виден силуэт Анны, такой легкий, что кажется, только и держится – не улетает за счет ухватившейся за него растительности. Да, это Анна, ее светлое платье – она замерла на самом краю обрыва, наклонившись вперед и лишь слегка запрокинув голову. Словно набирала в легкие воздух, в глаза – небо, словно ей предстояло прыгнуть, и она хотела надышаться.
Крики на террасе смолкли. Наступила полная тишина: ни пения птиц, ни ветерка, я тоже молчал, не сводя глаз со светлого неподвижного силуэта перед пустотой.
– Анна, что ты собираешься делать?
Я выговорил эти слова слабым голосом помимо своей воли.
Она медленно выпрямилась, обвела глазами окружающее, бросила взгляд в мою сторону, подняла руку и подала нам знак: так делает пешеход, закончивший свою прогулку в горах.
Легко заскользив по хребту, она, как в танце, отступила от края обрыва, маленькими шажками добралась до плоской поверхности и исчезла из поля нашего зрения. Вскоре она пройдет рощицей и появится среди нас.
Ну, вот и она. Все ее обступают. Я тоже подхожу. Хозяйка вежливо отчитывает ее.
– Разве вы не знали, что это очень, очень опасно?
– Что? – спрашивает Анна и смеется.
– Обрыв. Головокружение. Падение.
– У меня не кружится голова.
Мы сидим в столовом зале, сейчас нам подадут завтрак, мы станем есть, почти не произнося слов, а за десертом она попросит меня своим детским голоском подняться в нашу спальню и исполнить то, что обещал. Мы поднимемся. Она получит то, что хочет, а потом я смогу поспать часок или два, обдумывая то, что нужно мне. В любом случае мне все равно, что я думаю или о чем мечтаю, я спокоен, никто об этом никогда не узнает.