– И чего это всем этим англичанам приспичило умирать непременно здесь, в этих горах?

Когда-то Восточный экспресс останавливался у вокзала над озером неподалеку от заброшенного кладбища.

Она сказала «все эти англичане» и стала разбирать имена на разбитых плитах, поросших травой: целое семейство из Портсмута – 1884 год; дальше – бирмингемцы, надпись почти стерлась от дождя, ветра, поросла мхом; еще дальше – лондонцы, 1901 год. Она как пес рыщет от могилы к могиле, выбирая те, где еще хоть что-то можно разобрать, склоняется над разбитыми могильными камнями и чистит залепленные землей буквы. После чего произносит имена усопших, ее голос сливается с жужжанием пчел, в неимоверном количестве окружающих нас: «Уилер Джон, Уилер Тимоти, Роше де Нэ, 24 августа 1913. Скотт Эндрю, Скотт Джексон, Роше де Нэ, 4 сентября 1922…» И вдруг, обернувшись по мне, спрашивает:

– Ты меня любишь?

Ее волосы блестят в полуденном свете. Она продолжает читать надписи на надгробиях, словно петь песню. «Уильям Абрахам, Уиллис Джейн, 23 июня 1924… Остин Артур, Пирс Джулиан… Никак не возьму в толк, отчего все эти англичане решили сложить свои головы именно в этих горах…»

Мы бродим по заброшенному кладбищу, раскинувшемуся на вершине лесистого холма, под нами слепящая озерная гладь и рельсы заброшенной железной дороги. Верхушка лета. Жужжат пчелы. Напротив нас, подобно миражу, колеблется под белым от зноя небом Савойя. А что начертано на твоей могиле, Элла? Кукушкины слезы с запахом ванили, брусника, водосбор… Элла, никто не пропоет твое имя над твоей могилой, даже я, молча обходящий плиты и думающий о тебе. Слова, сожаление, дым, обет над прахом, дыхание, растворенное в воздухе… Ни голоса, ни лица, ни очертаний тела, Элла, ничего, кроме сожаления, носимого ветром подобно никогда не написанной мелодии.

Другой голос, земной, тянет и тянет свою литанию: «Хилс Дэвид, Хилс Дебора, мертвые англичане, восхождения, веревки, расщелины, падение в бездну, гробы в маленьком красного цвета поезде, ты меня любишь, скажи, ты любишь меня, иногда от тебя ни слова не добьешься, это из-за того, что мы на кладбище, из-за жары или еще из-за чего-то?»

В тот день Элла была налегке, ни сумки, ни свертка, ничего, даже удостоверения личности при ней не было, лишь она сама, ее платье, ее сандалии… она, должно быть, поскользнулась на траве у края обрыва или плохо себя почувствовала, и у нее закружилась голова, а может, просто она захотела умереть – она ведь говорила об этом – и спрыгнула вниз. Неизвестно. Так кончают с собой животные. И сумасшедшие. И ангелы?…

– Ах, оставьте ангелов. Вам хорошо известно, что ангелы бессмертны.

Полицейский наряд вернулся до наступления ночи; чета орлов, как каждый вечер, зависла над утесом, а затем со свистом летит вниз – я их не вижу, но знаю: по движению воздуха, по прижавшейся к земле траве. Полицейские сгибались под тяжестью мертвого тела, упакованного в клеенчатый мешок и уложенного на носилки, лишь одна худая рука выпросталась. Такая легкая, стремительная в жизни, после смерти она оказалась тяжелой и неподвижной. Полицейские заполнили бумаги, без конца звонил телефон, мешок перевязали веревкой, положили в металлический ящик и увезли. На поезде. Не осталось ничего. Только ветер спустился со склона и долго гудел, рассказывая о падении тела на камни. Но кому внятен язык ветра? Кто знает, о чем он ведет речь над нашими могилами?

Та осень была похожа на все другие: багряно-желтые сады, поспевший на продажу мед, пышные хризантемы до самого Дня поминовения усопших. Палящее солнце. И с тех пор все эти годы голос: «Элла, Элла, почему ты умерла?», и другой, вторящий ему: «Скажи нам, кто тебя убил, Элла, кто тебя убил и не признается?» Странная была та осень. Наполненная Эллой. Словно, умерев, она не отпускала нас: голос то улетал, то возвращался, то взмывал с земли и уносился ввысь, похожий на никогда не написанную неумолчную песнь. Затем пришла зима. За ней весна. И снова раскаленное добела лето, голый хребет, горы, сверкающие утесы, чета орлов, зависшая над пропастью и вдруг с клекотом и свистом крыльев падающая вниз за добычей.

Девушка пробирается меж растрескавшихся стел срывает плющ, обвивший камни, скребет имена и даты. Это большеротая блондинка с колышущимися грудями и обтянутыми юбкой бедрами. Она производит много шума, потеет, курит: от нее исходит такой же запах, как от девиц в кафе или автомобиле.

«Тревор Дункан, Харрис Вилльям… Ты меня любишь?» Я уже ничего не знаю и не помню, она же не умолкает ни на секунду. Словно тишина той, другой, пугает ее, и чтобы помешать ей вернуться, надо все время говорить, говорить. Но кто ей рассказал о другой? Да нет, она ничего не знает, ни о чем не догадывается. Она просто занимает место другой, а мертвые англичане делают все остальное.

Я обнаружил могилы англичан гораздо позднее, когда мне рассказали эту историю и я вдруг осознал, что ничего не прояснится – ни сейчас, ни потом, – когда расспрашивал единственного уцелевшего, помещенного в больницу. Это произошло на заброшенном кладбище, так называемом верхнем: служащие обсуждают происшедшее, назойливо сверля вас глазами, потому как там, на кладбище, много чего происходит, а потом находят и бутылки, и нижнее белье, а во время Фестиваля и того хуже. Нечего удивляться, что бывают и случаи со смертельным исходом. А тут еще все эти английские мертвяки.

– Но откуда столько англичан?

– Прежде они в огромных количествах приезжали сюда и сходили в горах с ума. Немцы – те другое дело: готовились, снаряжались, тренировались, их вы на кладбище не найдете. Есть один русский, граф, но он был совершенно чокнутый, поэтому что ж тут удивляться. Говорят, был другом Толстого. Итальянцев, швейцарцев нет. Но вот англичане – те, нацепив на головы колониальные каски, отправлялись в горы с семьями, как на прогулку… Только подумать: а ведь они выиграли битву в пустыне против танков Роммеля.

К полудню послышались какие-то удары, протащили чье-то тело, девице пробило голову куском могильной плиты. Окровавленный кусок мрамора с прилипшими к нему светлыми волосами, лицо с открытыми глазами… И тут же неподалеку распростертый на земле тип: молчит, зубы сжал, рубашка разодрана. «Эти мертвые англичане», – повторяет он на все расспросы, и это почти все, что удается из него вытащить. Ах да, в рапорте отмечена одна деталь: поднимаясь в полицейский фургон, он произнес: «Элла, Элла, она мешала мне слышать тебя».

Я пытаюсь представить себе эту картину: как-то свести воедино тело, камень и кровь. Пахнет ванилью. Но от жары картинка дрожит. Пустое небо, пустой горный кряж, пустые горы. Те могилы, которые еще держатся, непременно развалятся, стоит ударить первым морозам; в любом случае верхнее кладбище вот-вот закроют, тем более после того, что произошло, все снесут, сровняют с землей – решение об этом было принято несколько месяцев назад, и, видимо, чтобы это наконец произошло, не хватало последней капли. Вечно одно и то же: выборы, почитание памятников… А на деле вокруг могил находят кучу презервативов. Не кладбище, а бордель какой-то. А теперь еще и убийство.

Следователи сдали рапорт, я бродил по кладбищу, словно в поисках того, что произошло: может, дело и было в том, что тому типу мешали расслышать Эллу.

Сторож другого кладбища, нового, того, что внизу – там все по линеечке, все зацементировано, есть автоматические водоколонки, – рассуждал так: «Может, эти разбившиеся некогда англичане обладают какой-то магией. Со всеми их историями с выходцами с того света, с телами, по ночам выходящими из могил?» На вид сторож был полный дебил, к тому же пил и не всегда стойко держался на ногах, так что не ему было подобрать ключ к этой истории. А вот что думал хозяин «Горловины»? Отель и кафе в его руках, там много чего рассказывают. Сам он, собственно, ничего не слышал, ничего не видел, кроме туристов, что наезжают летом – соломенные шляпы, шорты, пенистое пиво и в путь – вперед и вверх, – не заботясь ни о чем. А почему теперь нет альпинистов? – Мода прошла. Теперь им подавай вершины интернета, телевизоры в каждой комнате, чуть ли не в холодильнике. Тайна оставалась неразгаданной: лишь слова того типа, Элла, которому мешали тебя расслышать, да ветер, ведающий обо всем, и ничего не выдающий, – о чем-то все-таки говорили.

Вернись, Элла, голубка моя, расправь свои крылышки над моим сердцем. Чей это бред: мой или того несчастного сумасшедшего типа? Вернись, Элла. Право, кто это: я или он, извергающий из себя лавину всего, сидя за решеткой? Иные дни я проникаю в его плоть, слушаю изнутри его голос, вижу, как движется его язык во рту, ощущаю всю неизбывную тоску, которая живет в нем. Элла! Элла! – дрожит у него внутри. У нее был голос, оставляющий в воздухе шлейф, ее следы на снегу таяли. Бедняжка, не повезло ей, ведь она могла упасть туда, где много снега, где он не тает на солнце, где непроглядные ночи и утренники, в которых теряется память.

Это он, больной, ненормальный, притащил девицу на кладбище, привил ей интерес к надписям на могилах. Обычно хранивший молчание, он так хорошо рассказывал истории об англичанах-смертниках, о телах, летящих в пустоту, о головокружении в горах, о черепах, расколовшихся о голубые камни. Мой ли это голос или его – я уж и не знаю. Элла – в ветре, в запахе ванили, в альпийском пастбище. Служащий инженерной конторы нашел клок волос на шиповнике. В лаборатории его исследовали, оказалось, это волосы той блондинки, как будто и так не ясно было. Обо всем этом узнаю от забулдыги – кладбищенского сторожа. Он только посмеивается над полицией и химиками, он знает одно – по ночам на могилы стекается всякий сброд, и утром там полно всякой дряни – трусы, платки. Конечно, убирать-то не им.

– А вы никогда не подсматриваете?

– А чего прятаться? – недоверчиво отвечает сторож, от которого несет потом.

– Ну, чтобы застукать их, испугать.

– Вначале было дело. Но меня схватили полицейские из патруля и обвинили в порочных наклонностях, грозились лишить места. Думаете, просто работать в таких условиях?

– А эти двое были вам знакомы?

– Ну, если только это можно назвать знакомством…

– Они с вами разговаривали?

– Да нет. У них и без меня было о чем поспорить и подрать глотки.

– Они что, ссорились все время?

– Не все время, а… потом, стоило им закончить заниматься тем свинством, ради которого они сюда приходили. У дамочки была мания: еще не одевшись, в чем мать родила обходить обломки могил с блокнотиком в руках и записывать имена.

– В блокнот? Вы в этом уверены?

– А чего мне быть уверенным, я даже нашел один из ее блокнотов, весь исписанный именами и эпитафиями с могил.

– И это можно было прочесть?

– Должно быть, у нее на это ушла уйма времени, но она старательно зарисовывала все эти могилы или то, что от них осталось, и переписывала имена и даты.

– А блокнот у вас?

– Хотите показать его полиции? – недоверчиво отпрянул он.

– Да нет. Просто захотелось взглянуть.

– А можно узнать почему?

– Чтобы понять. Ну вот, к примеру, свинством, как вы говорите, они могли бы заниматься и в другом месте.

– Не скажите, некоторых кладбище возбуждает. И не только ночью. В Монтрё полно людей, которые приходят на могилы, ложатся, принимают необычные позы и просят фотографировать их, это уж поверьте мне.

– Вы говорите, необычные позы?

– Ну да, и мужики, и бабы заставляют связать их по рукам и ногам посередь бела дня в любое время года и даже предпочитают, чтобы был снег.

Хочется спросить: «А вы что же? А сторожа с железной дороги, а хозяин здешних мест?» Но я ничего не говорю, лишь смотрю на сухую траву вокруг могил и представляю себе снег. Завтра он обещал показать мне блокнот, я дал слово молчать. Вода залива внизу сверкает, переливается, небо и земля меняются местами, кажется вдруг, что озеро переместилось наверх, в небо над хребтами и снегом.

Позже сторож усаживается на скамье нового кладбища и разворачивает на коленях иллюстрированный журнал: видны фотографии голых женщин с выбритыми лобками, с грудями словно надутые шары – еще миг, и они взлетят.

Пока на чердаке было достаточно светло, я мог читать дневник, теперь он лежит на столе передо мной, а я медлю спуститься в единственную комнату, куда, не считая кухни, проведено электричество. Судебное разбирательство уже два дня шло своим чередом, завтра должно закончиться. Никому ничего не узнать ни о самом убийстве, ни о его причинах, ни о мыслях взятого под стражу человека.

Я снял шале на два месяца. По утрам ходил в суд, присутствовал при разбирательстве, приклеившись к дубовому стулу, как и тот тип, которого судят, – тупой болван, почти не раскрывающий рта, без страха перед чем-либо, без угрызений, он даже не понимает, где он и кто эти люди, которые вот-вот вынесут ему приговор.

Шале окружен рощицами, много папоротника, а далее до самых гор – трава. В первый же вечер сосед интересуется у меня по поводу суда и молчания подсудимого.

– Он сказал лишь одно: что не выносил, когда не мог расслышать ее.

– Кого?

– Эллу, призрак, называйте как хотите.

– Он только это сказал?

– Еще сказал, что ненавидит солнце на закате. Вообще вечернее солнце. Или что-то в этом роде. Председательствующий попросил его повторить, но он вдруг замер и умолк – ну, форменный истукан.

– В газетах об этом не писали.

– В газетах о таком не пишут.

На втором заседании председательствующий вернулся к тому немногому, что произнес обвиняемый, – это были даже не фразы, а обрывки, из них выяснилось лишь, что Элла, некий призрак, появлялась в основном по вечерам, на закате, только тогда ее можно было увидеть и попытаться не упустить из виду. «Убивают и за меньшее», – повторял авторитетно один из присяжных по выходе с заседания.

В этот второй день зал был настроен весьма враждебно: хмурые лица, суровые глаза, вчерашнего любопытства и след простыл, в зале уже витало «Да, виновен».

– Виновен?

– Да.

– Убийство преднамеренное?

– Да. Он знал, что убьет ее, ведя в такое пустынное место.

– С отягчающими обстоятельствами?

– Да. Он ударил ее несколько раз. Оттащил тело подальше от могил, чтобы было сподручнее, и даже отбросил один камень как недостаточно острый и воспользовался другим.

Во время заседания показали слайды: голова убитой, ее волосы все в крови, следы побоев, черная полоса на шее. Сперва ее били кулаком по лицу, затем камнем по голове. Суду было представлено два вещественных доказательства: куски мрамора, пронумерованные 1 и 2. Но смерть наступила в результате удушения. Во время показа в зале стояла гробовая тишина, шторы были задернуты, кто-то медленно комментировал («Секретарь, читайте»). Лампочка председательствующего оставалась во время чтения зажженной. Затем шторы подняли. Люди избегали смотреть друг на друга. Никто не фыркал, как после просмотра кинофильма.

– А обвиняемый? – интересовался тот сосед, который не ходит на заседания.

– Даже не шелохнулся. Смотрел на все не мигая – право слово, китайский болванчик. Это вызвало в присутствующих бурю негодования не меньшую, чем просмотр слайдов. Ах да, кое-что всех просто шокировало. На одном из кусков мрамора, которым он орудовал, был виден англиканский крест, хотя время его и не пощадило, сперва показалось, что он забит землей, но нет – он был чист: протерт, промыт. Этот крест с английского кладбища словно некое видение – просто ужасен.

– А вам приходилось посещать английские кладбища?

– Они повсюду одинаковы. С косыми крестами, похожими на кривые зубы, травой по пояс, всякой живностью по ночам.

– Животные, говорите?

– Но животные не так опасны, как кое-кто другой, вам не кажется?

У председательствующего было выражение лица отца семейства, напуганного увиденным. Присяжные были все как на подбор бесцветные, тусклые, такими же были и журналисты на скамье для прессы и их статьи, появившиеся в газетах на следующий день. Этого нельзя было сказать лишь об изображениях на экране… Да и об осужденном с его упорным нежеланием говорить.

В это время я тесно сошелся с одним индейцем, которого встретил на почте в Монтрё, что рядом с Центральным вокзалом: он оплачивал какие-то счета. С ног до головы в коже с бахромой, конский хвост, кольцо из голубого стекла на шее. Он мне рассказал, что уехал в США, терпением добился принятия в племя дакота, изучил их язык, обычаи, ритуалы, освоил их ремесло и вернулся на родину в Швейцарию уже как индеец: жил с женой – из племени дакота – в вигваме на опушке леса у озера Невшатель, там, где не видно цивилизации. Как-то перебивался, продавая то, что они изготавливали: пояса, ремни, какие-то побрякушки, одежду, которую его жена шила на манер индейской.

– И это продается? – спросил я.

– Да, понемногу. Кроме того, бывают ярмарки, местные праздники, ездим к тому же на север Франции и в Бельгию. Теперь, по прошествии трех лет, могу сказать, что дела пошли лучше с тех пор, как стали устраивать турниры по метанию карликов.

– Вы и не догадываетесь, о чем можно попросить индейца, – говорил позже Пума своим охранникам.

Настоящее его имя был Циммерман, Жан-Поль. Его посадили. А дело было так. Он похитил девушку по прозвищу Ивовая Веточка (по паспорту Анита Кош), служившую продавщицей в лавке булочника в Зейланде. Зейланд – это край торфа и торфоперерабатывающих заводов. Аниту нашли с перерезанным горлом, это произошло после убийства в Террите. Индейца Циммермана арестовали, он признался во всех преступлениях, оставшихся нераскрытыми, не доведенными до конца за последние несколько месяцев. А в этом году в Зейланде произошло немало убийств. Пума все брал на себя, рассказывал в том числе и о своей ревности к Аните, которая вернулась в булочную за своими вещами и была изнасилована хозяином.

– А Ивовая Веточка… ну, Анита Кош – это вы ее зарезали?

– Я не мог смириться с тем, что свинья-булочник лапал ее!

– Но ее изнасиловали!

– Не важно. Нечего было лапать. А теперь паdа. Никаких следов лап, когда я выйду.

Анита была длинной, тоненькой и гибкой, как ивовая веточка, с длинной черной косой, в которую были вплетены голубые стекляшки, с длинными прорезями рта и глаз. Пума одевал ее в домотканые одежды и в кожу. А другая убитая была дебелая, бело-розовая, рыжеволосая. В Зейланде пахнет болотом, гниением, которое вечно свершается в этом торфяном крае, где часто идут дожди. А еще одна убитая была окружена запахом ванили.

– Мне бы заранее почувствовать, быть настороже, – рассказывал индеец, – во время последнего выступления карликов такое уже случалось… Было это в одной дыре под Льежем. Так вот, за Анитой приударил один карлик, подъехавший к мотелю как раз когда я чинил грузовичок. Я вошел в номер и увидел, как он сидел на ней и давал ей оплеухи.

– И насиловал ее?

– Да… Нет… Она кричала, только не от боли, уж мне ли не знать. Мне бы уже тогда насторожиться!

Над равниной, покрытой лесами, по холмам пролегла новая автодорога; кто-то сбросил с виадука каменные блоки и попал в проезжавший автомобиль – тот врезался в опору моста, у водителя череп вдребезги, тут подоспели еще машины. В итоге – трое мертвых. Это неподалеку от Террите с его старым кладбищем.

– К чему все эти вопросы? – удивился индеец, сидя в камере предварительного заключения. – Вы словно собираете все истории об убийствах, о мертвых. Учуете где-нибудь и прямо носом в них. А вопросики-то ваши не хуже, чем у судьи.

– Столько трупов!

– Гробокопатель тоже выискался, – бросает индеец. Он без конца закуривает, я принес ему сигареты.

– Хочешь выпить? Охранник дремлет. Я тебе принес виски. И банки с пивом.

– Не откажусь, давайте все сюда.

Он открывает одну банку, долго, жадно пьет, затем прикладывает ко рту свою загорелую руку, словно целует кого. Анита находится в институте судебной медицины: лежит обнаженная на алюминиевой полке с прижатыми к телу руками. Чем не фотка для иллюстрированного журнала?

– Виски оставлю на ночь.

– Можно задать тебе один вопрос, индеец?

– Раз уж вы здесь…

– Ты сожалеешь, что убил Ивовую Веточку?

Индеец вынимает сигарету из пачки «Мальборо».

– Она мертва. Что тут говорить. Чего сожалеть о том, чего уже нет?

Отведенное на свидание время вышло. Охранник собирается закрывать зал для свиданий.

– Я еще приду, – бросаю я, вставая.

– Дело ваше, – отвечает индеец.

Я сажусь в машину и возвращаюсь к себе. Не по нраву мне этот торфяной край.

В последнее время я мало бываю в горах, и мне не хватает камней, сухого жара высокогорья. Ветер мечется, рвется и гудит в каменном русле, пересекающем рудную жилу. Тут гнездятся вороны, сюда поднимаются от озера черные коршуны, отсюда падают в складки крупнозернистого льда горных ледников – слышны вопли жертвы, прижатой к черной скале на фоне голубого неба. Здесь часто срываются в пропасть туристы, их ищут, и если находят – тела их неузнаваемы; внизу – пароходный путь: бывает, в лопасти попадает пловец, и если его и вынимают – он весь искромсан, как ножницами, а то подцепляет винтом ребенка, или парусник, если они отваживаются подплыть слишком близко к корабельному корпусу. Куда устремить взор, чтобы не наткнуться на смерть? Разве что ввысь? Здесь не до смеха. На этих высотах смерть не задерживается: она летит вниз или подбирается коршунами. Никакого гниения, чистота пустоты. Можно сказать, что ты уже на небе, по ту сторону.

Зазвонил телефон, я взял трубку: это один из журналистов, присутствовавших на суде.

– Предполагаете ли вы быть в суде послезавтра?

– Да, а что такое?

– Хотелось бы взять у вас интервью. – Он настойчив. – Что вам известно о бродягах на старом кладбище? И ночных, и дневных?

– Не представляю, чем могу быть вам полезным.

– Вы как будто знали жертву.

– А? С чего бы это?

– Многие видели, как вы бродите там. Бродите… и, скажем так, довольно близко интересуетесь, чем занимаются парочки. Скажите, если я не ошибаюсь, девица как будто была вашей хорошей знакомой.

– Моей? Знакомой? Вы явно ошибаетесь.

– Вас видели с ней неподалеку оттуда, на тропинке, да и в отеле «Горловина». Она пила пиво, вы – воду. Затем вы отправились прогуляться к хребту, вроде как между вами пробежала кошка, вы поссорились, и когда вы вернулись, у нее на лице были следы побоев. Хозяин «Горловины» вас с ней видел. Один из моих собратьев уже записал его показания.

– И что? Что это доказывает? Что я убил эту несчастную? Это просто смешно.

Повесив трубку, я напрягаю память, пытаясь вспомнить. Все это время я чуть ли не каждый день бывал на кладбище, но в каком часу? Кажется, в полдень, а порой и вечером, чтобы полюбоваться на то, как солнце падает в озеро, и вновь пережить ее смерть.

– Так вы были знакомы с жертвой? – спрашивает один из двух полицейских, самый здоровый. – Надо полагать, встречались с ней не только на заброшенном кладбище? У вас привычка бродить среди могил? Со сторожем знакомы? Вы видели, что он читает во время работы? Вы приносили порнографические журналы на кладбище?

Три дня спустя после того, как было отложено судебное разбирательство по причине несоблюдения формы, отсутствия доказательств и углубленного расследования, полиция проявила интерес ко мне. И неудивительно. Я знал жертву.

Я был известен в Монтрё и округе как человек, слоняющийся, или, в более вежливой форме, задерживающийся среди руин старого кладбища.

Один свидетель утверждает, что видел, как я, сняв брюки и нося их в руке, наблюдал за влюбленными парочками. Несколько свидетелей, и среди них кладбищенский сторож («А, могильщик? – Как вам угодно, можно сказать и садовник»), подтверждают это, как и то, что я совершал свои, так сказать, прогулки в полдень и в сумерки. «Этот тип носил брюки на руке», «На нем не было брюк».

– Слонялся ли он среди могил, если не было за кем наблюдать?

– Там всегда кто-нибудь есть: либо прямо на могилах, либо в углублениях среди развалин, либо в дуплах деревьев.

– Предавался ли подозрительный субъект актам непристойности?

– Нет, он только смотрел.

Или:

– Он ограничивался тем, что смотрел. Вы понимаете, что мы хотим сказать?

– Да, понимаю. А парочки его видели?

– Да нет, они были слишком заняты.

– А в день убийства вы его видели?

– Нет, не видели. Но убийство было совершено где-то около полудня, насколько нам известно, а это как раз его час.

Вчера фотограф забрался в мой сад и стал снимать мои окна, пришлось просидеть целый день дома, даже через черный ход не выйдешь. Им ничего не известно. А что известно мне? Почти ничего. Это как стоять на каменном откосе и видеть поднимающуюся снизу птицу. Когда я в следующий раз снова окажусь среди движущихся облаков, я взгляну вниз и посмеюсь. Пока же я гуляю под маленькими садовыми деревьями, полными птиц. Есть среди них и жирные вороны, слетевшиеся со скал, – они дерутся за ошметки ветчины, которые я им бросаю. Солнце еще не завалилось в озеро, еще не наступило время заката, и я не хочу, чтобы оно наступало. Хищники хватают куски ветчины, отлетают подальше, потряхивая головами, рвут их на кусочки и проглатывают, а потом снова возвращаются ко мне, подпрыгивая на своих мощных желтых ногах. Сам я уже давно не испытываю голода. С тех пор, как за мной установили наблюдение, я ем лишь глазами.

Когда блондинка снимала трусы на могиле Скотта, погибшего на Роше де Нэ 4 сентября 1922 года, я уже знал, что будет дальше: это-то и было хорошо. И с забулдыгами я умел себя вести: их много, они могут размозжить голову кому угодно, нужно быть начеку. Так и вижу: гурьба молодчиков с пьяными девицами разбивает мне о камни голову.

Конец лета для меня – словно конец долгого дня, я лучше различаю предметы, людей, блестящие от пота животы девиц, их посверкивающие на солнце лохмы, всегда готовые быть разведенными ноги.

– Почему вы назвали ее бедной? – спросили меня полицейские. – Это что, насмешка над убиенной?

У баб есть все: живот, попа, рот, исторгающий стоны страсти. Весь мир кружится вокруг них, как вокруг оси.

– Вы отказываетесь отвечать?

Сперва, проходя мимо нижней церкви, я слышал пение или звуки органа, потом привык и перестал их воспринимать, зато теперь слышу ветер, носящийся по пастбищу. Лгу ли я? Когда я пробираюсь кустами к могиле Скотта, слышно ли мне еще пение из церкви? Бежать? Девица уже разделась, каркают вороны, да, я слышу и пение, и звуки органа, и даже вторю пению хора. Девица стонет, ее тело равномерно двигается в соитии с мужским, словно танцует, затем они меняют положение – и продолжают по-собачьи: два животных, два мощных дыхания, из-за которых они не слышат меня. Глядя на них, испускаю дух и я, у меня нет времени даже обтереться, я бросаюсь в кусты. Из церкви доносится пение: «Христос воскрес из мертвых». В воздухе пахнет ванилью. Таких, как я, слоняющихся по кладбищу, немало, это мои собратья, бродяги. Скоро опустятся сумерки, появятся красотки и повылезет всякая шваль – эти-то меня не видят, а тот тип, у которого что-то было с Эллой, видел ли он меня? Вернись, Элла… Потребовать тишины, чтобы слышно было, как ветер разносит имя Эллы, заставить замолчать девицу, вплоть до того, что пристукнуть ее. Вернись, Элла, голубка моя, тебе не воскреснуть ни среди облаков, ни на земле, где на старой могильной плите сохнет моя сперма. Ты достаточно наглоталась моей спермы, Элла, меж кривых, как гнилые пеньки во рту, английских крестов.

Музыка струится по земле, орган, детство… девичьи кости занимают места не больше, чем череп летучей мыши, разбившейся о вороний клюв… вечер торопится, спешит на смену дню… важно лишь одно – груди как шары, живот, ляжки, стоны… вопли осужденных и отверженных, Он воскрес на третий день и с тех пор царит во всей Своей славе… голубые отсветы на скалах. Я возвожу очи горе: солнцу не поразить меня днем, луне – ночью, горние отсветы не гаснут… мелодия звучит на берегу, когда вода с камнем поют в унисон одну песнь о небытии.

Высоты сводят людей с ума, это известно. Этим утром сторож стал брать всю вину на себя. В совершенной прострации он повторяет: «Я убил. Я убил». Виды на погоду неплохие. В предгорьях Альп высокое давление. Грозы не предвидится. С 1944 года не стояла такая чудесная погода.

Когда сторож пришел сдаваться, никто ему не поверил, он настаивал, даже плакал, угрожал покончить с собой. Ему не поверили. Еще бы! Десять лет он трудился на новом кладбище и пятнадцать приглядывал за старым. Неужто теперь, прямо под пенсию, стал бы человек…

– В том-то и дело, что все это продолжается вот уже пятнадцать лет, – возражает он.

– Но что это доказывает? Что есть умалишенные, которые любят бродить по кладбищу? Нам это и без вас известно. И вас мы хорошо знаем.

– Как выглядит сторож? – спрашивает меня сосед.

– В прострации, говорю вам. Толстяк с мясистым носом, огромными ляжками, лапищами, это ведь он приносил на кладбище порнографию. Раскладывал на могилах. А это посягательство на покой мертвых. А вы не знали? Не видели его ни разу с этими мерзостями? Оно конечно, в том состоянии, в котором вы находились. Вырванные из этих журналов страницы разлетались по всему кладбищу, в них рекламируется бог знает что, можно подумать, что весь свет помешался на этом деле и заказывает по почте эту дрянь. А вы не боитесь, что и у вас найдут кое-что из подобных штучек, если придут с обыском? Вы бы видели выражение лиц тех, кто опечатывает квартиру, кишащую резиновыми предметами разного рода, куклами и тому подобным, как это было у сторожа – у него нашли целый секс-шоп и даже отказались делать опись, как положено по инструкции.

– Так это вы убили? – все повторяли полицейские.

– Я, я убил, – бубнил толстомясый сторож.

– Вы же видите, он болен, он не способен даже муху прихлопнуть, – говорит его сын.

– Но то, что творится на старом кладбище, как быть с этим?

– Он не один такой. Были и другие, которые бродили там.

Сдувая пыль, ветер прилагает усилие – нужно вот так же приложить усилие, чтобы обрести некую чистую поверхность, на которой имеется говорящее изображение. Мне задают о тебе вопросы, Элла, я почти все время молчу, ты во мне и нисколько не распылена, я молчу, потому как не хочу, чтобы ты умерла во второй раз. Я знаю, в каком году, в какой день это случилось, какое на тебе было платье. Помню твои губы, зубы, помню, как ты ступала по золотой шестичасовой вечерней пыли… скоро ночь, солнце покатится в озеро, это совсем не больно – смотреть, как умирает это солнце, розовое, с рыжинкой. Но ты вся ушла в себя… блеск зубов, движение тела, слова изо рта, до которого не дотронуться.

С некоторых пор один и тот же тип приходил по вечерам в бар, где ты работала, пил пиво, не сводя с тебя глаз, ты смеялась, говорила, что он пугает тебя, что тебе от него не по себе, что он словно зверь, выжидающий добычу и неизвестно когда намеревающийся выпустить свои когти. Кто он такой? Он не стареет, время на нем никак не сказывается, в старости похож на младенца – гладкое лицо, крепкое, сбитое тело. Сперва он являлся одетый в форму путевого обходчика, потом вроде бы вышел на пенсию – вот уж никак не подумаешь – и стал ходить в серой рубахе, такой же куртке и коротких серых брюках. Это он привел на кладбище блондинку, он кричал: «Элла! Элла!» Это он убил блондинку, а не сторож. Чтоб мне провалиться!

Помню, когда я увидел его в «Горловине», он никого вокруг не замечал, только Эллу, следовал за ней по пятам, даже до ее больничной палаты, и ждал за дверью.

– Вы боитесь? – спрашивали ее.

– Да нет. Он вовсе не страшный, он словно зверь, с которым нужно быть начеку.

Он бродил за ней по Монтрё, ждал в больничном коридоре, глядя на нее через стеклянную дверь: палата была общая, и он не решался входить. На похоронах он был тоже, я его видел, он ни с кем не говорил, раньше всех ушел. Я видел, как шевелились его губы: «Элла, Элла». Потом он шептал ее имя на верхнем кладбище. Он не стареет: на лице нет морщин, голова лысая, розовая, глаза большие, голубые, немигающие, толстые губы блестят.

В «Горловине» к нему относились недоверчиво, предупредили полицию. «Он не сделал мне ничего плохого», – уверяла Элла. «Не важно, он в любую минуту может что-нибудь выкинуть». Когда ее не стало, никто не видел его несколько месяцев, как вдруг на тебе – он снова объявился, да не один, а с толстыми девахами в обнимку, все как на подбор блондинки, и стал водить их на старое кладбище. Чего только не оставляют после себя люди на могилах! Сторож не обязан это все убирать!

В те времена Восточный экспресс останавливался в Террите, на вокзале был буфет с люстрами из позолоченной латуни, сновали носильщики, отели Монтрё «Эксельсиор» и «Палас» высылали за приезжими фиакры, альпинисты бронировали номера в горных отелях – оттуда голубое озеро видно увеличенным, словно сквозь лупу.

Помню рябины на склоне, черных каней, кружащих над бухтой, облака, рвущиеся зацепившись за хребты, стаи птиц, описывающих круги. Небольшие фиакры с туристами катили вдоль озера, Восточный экспресс отбывал из Монтрё, носильщики в коричневых фуражках с лентой гранатового цвета передыхали, на униформе грумов читались названия отелей: «Бристоль», «Эксельсиор», «Монтрё-Палас», «Байрон»; кондитерская «Цурхер» кишела русскими и англичанами, поедающими пирожные под торшерами с затемненным стеклом. Через огромное окно, служащее одновременно витриной, было видно, как над самыми волнами летают лебеди и чайки, лысухи и ласточки, как солнечный диск опускается на Савойю, затем ныряет к Женеве, как краснеет вода и настает вечер с его запахами гниения, перебивающими изысканные запахи чайного салона.

Уже в те времена для меня было непереносимо видеть, как вода гасит тонущее в ней раскаленное солнце. Чем питается день?… Я весь сжимался, когда мимо проносились скорые поезда, стоя на платформе, угадывал под складками юбок ноги путешественниц, вокруг которых суетились мужчины в костюмах из добротной шерсти. Я вдыхал запахи туалетной воды, сигар с золотой бандеролью, турецких сигарет, подбирал пустые белые коробочки с золотым полумесяцем, чтобы потом неспешно вдыхать их аромат, глядя, как гаснут окна отелей, словно стражи обступивших бухту.

– А вы никогда не отправлялись в дальние странствия?

– Я только мечтал о Восточном экспрессе и кожаных сиденьях, источающих мускусный запах. Смотрел на волосы путешественниц, спускающихся с подножек голубых вагонов, разгадывая их имена по инициалам, выгравированным на багаже. Оркестр курзала исполнял Дюпарка, Штрауса, Оффенбаха, на набережной было вывешено расписание движения пароходов главной навигационной компании. Кольца дыма, русский заем, Суэц, Эфиопия, пузыри века, лопающиеся под сводами концертных и бальных залов. Прекрасные путешественницы танцуют танго на мосту Италии, англичане сваливаются в пропасти, в гротах поблескивают сталактиты, в склепах зажжены свечи… последние лучи памяти, которой уже не одолеть слишком крутых склонов.

Самый сладкий воздух Европы был здесь: брильянтин, рисовая пудра, рахат-лукум кафе «Хоггар», ледяное белое вино в запотевших бокалах, запах рыбы в прибрежной зоне, не продуваемой ветрами. Омытые до самых потаенных своих уголков озерной водой путешественницы. Орел на вершине. Термальные источники. Спите спокойно, застрахованные состояния, голубые веки, разгримированные лица, которых не коснуться усталости. Здесь сохнут кости мертвых, здесь примечтавшиеся жизни, здесь воспоминания о бессмысленных блужданиях по свету и здесь ожидание единственного желаемого открытия: открытое навстречу мне тело, стонущее в дыхании горного пастбища, печальная аквилегия, как в блюзе, вдали от больницы, где не умирает Элла.

Господин, наблюдавший за парочками на старом кладбище, был задержан и допрошен. Его выпустили, затем допросили вторично. Ему не стыдно. Он охотно отвечает, но ему нечего особенно сказать.

– Вы сказали, что он ее бил. Вы подтверждаете свои слова?

– Он да, но и другие били друг друга и девиц, они ведь пьют, орут.

– Вы сказали, что он стукнул жертву, как вы ее называете, здоровую белокурую деваху.

– Он ее драл за волосы.

– Это было до того, как она разделась?

– Нет, после. Она голая бегала внутри загородки, он за ней, пытался поймать.

– Это было днем или ночью?

– Ночью ей доставалось сильнее, он уже совсем не сдерживался.

– А вы не вмешивались?

– Я вам уже не раз говорил: я только смотрю.

– И другие не вмешивались?

– У них своих дел по горло. Иные посматривали в сторону дерущихся, но потом начинали заниматься своим.

– А чем именно?

– Ну разным, свинством всяким. Подвиги совершали.

– Какие подвиги? Вы смеетесь?

– Это у них так называется, когда на троих-четверых одна баба. Они распаляются, выказывают геройство и все такое.

– А вы, мерзавец вы этакий, никогда не слышали о том, что такое покой мертвых?

– Это вы им скажите, а не мне. Я лишь смотрю.

– Да знаем, знаем. Нечем тут хвастаться. Посадить можно и за меньшее.

Проходит неделя, снова вызывают в управу, повторяется та же канитель.

– Я читал ваши статьи, – говорит мне однажды один молодой полицейский. – Вы писали о книгах. Кажется, об английских. Вы что, поменяли профессию?

Господин, подглядывающий за парочками на старом кладбище, ничего не отвечает, словно не желает вспоминать о книгах или о своих статьях, в то утро он вообще почти не открывает рта. В другой раз свидетель опознал в нем того, кто бродит по кладбищу без брюк.

– Он и правда ходит без брюк, вы в этом уверены?

– Он носит их на руке, а иногда роняет и, кажется, может уйти, так и не подобрав их с земли.

Полицейская управа прилепилась задней стеной к горе, через маленькое зарешеченное окошко зала ожидания видны сборщики черники, гуляющие с тростью в руке господа. Трава пожухла, листья облетают. Сороки облепили куст бузины. Озеро – золотое в голубом – отражает склон, камни. Планируют кани. Воздух горяч.

– Неужели все это видно в окно полицейской управы?

– И это, и желтую дымку над озером, и лебедя, летящего на большой скорости с вытянутой шеей. Вот у него-то явно есть шанс улизнуть.

– Объяснитесь попонятнее.

– Это так великолепно: лазурь, озерная гладь, горы… Я вижу чудесные отражения, прекрасные видения поверх гнили и ловушек.

– Сударь, вас заносит, события последнего времени вам совсем, видимо, голову заморочили.

– Люстры с подвесками, пузыри, кольца дыма – называйте как хотите, но это невесомость окружающего мира.

– Вам повсюду только смерть мерещится!

– Невесомая, если вам угодно. Движение воздуха, посверкивание… Важно одно – затеряться высоко-высоко.

Затем меня тащат в контору – подписывать показания. Ветер с озера погромыхивает стеклами закрытых помещений, где неоновый свет делает людей мертвее мертвых. Ясно, что все это пустое времяпрепровождение. Выйдя, вижу, что уже наступила ночь, зажжены фонари, такси ждут прибытия ночного поезда. Возвращаюсь к себе по мокрой от пены набережной, есть не хочется, читать тоже, ложусь в постель «Элла». Это ее название. Можно лечь и в большой комнате, но к чему? Элла бесшумно спала в своей комнатке с коричневыми обоями, она почти не дышала, не шевелилась, улыбалась, когда ее будили, ложась рядом с ней. Просыпалась и улыбалась. «Обними меня, Элла». Обнимала. «Поласкай меня, Элла». Ласкала. Она спускалась с гор, светящаяся, как фирновый лед, пахнущая конюшней на заре в снегу, со звуком колокольчика, звенящего за деревянной перегородкой, когда к ней проходишь ледяной улицей… Спишь, прижимаясь к теплому боку женщины по имени Элла.

Затем полиция вспомнила об индейце и его поездках в Бельгию на турниры по метанию карликов. Что с ним сталось с тех пор? Индеец рассказывал обо всем обстоятельно, детально: «Карлики в касках, в корсетах, приезжают с классными девками в таких авто, что тебе и не снилось, в баре их кадрят другие девки – видать, у карликов прибор побольше нашего, тех это и возбуждает. В мотеле они набиваются в номер к одному карлику по трое-четверо, и не обязательно к тому, который стал победителем. Когда карлики после метания поднимаются на ноги среди древесных опилок, в своих куртках черной кожи, расстегнутых на груди, девицы вопят прямо как свиноматки, а законные полюбовницы отвешивают им оплеухи. Однажды один карлик разделся догола на столе бара, так ор и драка длились целый час».

– А ты, индеец, что там делал?

– Я приезжал с Ивовой Веточкой, ну вы знаете, Анитой, пока она не дала уговорить себя этому треклятому карлику в мотеле. Я был занят: закрывал свою лавочку перед метанием, с ними никогда не знаешь, что они устроят, могут такой погром учинить, народ ведь бешеный.

– А дела шли?

– Я продавал все, что успевал произвести: кожаные пояса, браслеты, бичи, украшения, кулоны, колье из перьев и тотемы, раскрашенные Анитой.

– И карлики тоже покупали?

– Они заявлялись целой оравой вечером в пятницу: шикарно одетые, словно для родео – сапожки, бахрома, татуировка, – с девицами, устремлялись в мою лавочку и сметали весь жемчуг для себя и своих телок. На уик-энд приходилось делать запас.

– Турниры происходили по вечерам?

– Вечер пятницы, весь день в субботу и в воскресенье до пяти вечера. Всего принимало участие четыре десятка карликов. Каждый первый уик-энд месяца в Льеже, Намюре, Шарлеруа, частенько в деревнях, до тех пор, пока эти турниры не были запрещены в прошлом году Гуманитарной лигой, Лигой по правам человека и тому подобной ерундой.

– Запрещены? Но отчего? Это глупо.

– Оскорбление человеческого достоинства. Неблагопристойное мероприятие. Что-то в этом роде. Протесты Международной ассоциации лиц малого роста. А сами карлики – чемпионы, черные ядра, человеческие снаряды, как они себя называли, – были первыми, кто стал протестовать: ведь их лишали хлеба, делали безработными. Не считая девиц, которых тоже надо было кормить-поить-одевать. Они стали организовывать подпольные турниры, и, кажется, те имеют даже больший успех. Теперь съезжаются со всей Бельгии, севера Франции, отовсюду. Даже несмотря на то что чемпион из Анвера был брошен слишком далеко, врезался головой в стену, получил двойной перелом основания черепа – и каска не помогла, – умер в карете «скорой помощи» четверть часа спустя. А сколько карликов жили на гонорары от иллюстрированных журналов за более чем откровенные снимки.

Прощай, индеец Пума, и ты, Анита Ивовая Веточка, и вы, карлики, закованные в латекс, в перстнях, со всеми вашими причиндалами, девками, авто, вы, которых бросают в опилки, куда льются пиво и моча. Прощайте, валлонцы. Прощайте. Но почему прощайте? Всех их – и индейца, и Аниту, и маленьких призраков с накачанными бицепсами – можно увидеть снова, когда спускается вечер, в красном следе, теряющемся в воде.

Элла худа, кожа у нее бледная, на скулах два пятна, наводящие на мысль о солнце в тумане. Господин вспоминает отель «Горловина», первое появление Эллы, ее белизну, он ничего не знает о ее предыдущей жизни: из какой она семьи, кого любила, к чему стремилась. Худая, можно даже сказать тощая, особенно по сравнению с другими девицами – румяными, в теле, шумными, с громким дыханием. У Эллы легкое дыхание, ночью, чтобы расслышать его, приходится прислушиваться, она никогда не издает ни стонов, ни вздохов, спит тихо, словно плывет вниз по течению реки, скрестив на груди руки, ни один лист не шелохнется, ни одна птица не вскрикнет при ее приближении. Ни она не нарушит ничьего покоя и ничто не нарушит ее покоя – она плывет к смерти в каком-то своем собственном времени, далеком от нашего, от обид, которые мы наносим другим, от горя, которое им причиняем. В больнице тоже говорили, что она словно мертвая, лежит, не шевелясь, разговаривает, не улыбаясь, и все больше молчит. Воздух вокруг нее был такой, каким бывает вокруг мертвых: полый. Посвети нам, милое солнышко, в твоих лучах мы не такие мертвые. Блаженны лежащие под твоими лучами, как и обратившиеся во прах.

Иногда Элла раздевалась для меня перед окном, и я разглядывал черные волосы, покрывающие лобок, и коричневую борозду, превращавшуюся в розовую плоть, когда просил ее раздвинуть ноги. Я любил смотреть на это. После у нее не было времени помыться, она наскоро одевалась и бежала в «Горловину», чтобы патрон не ругал ее за опоздание – еще один, который поджидал ее, и не только тогда, когда она была на работе. Он следовал за ней до туалета, подслушивал, несмотря на то что она это обнаружила, и ссорился с другим – тихоней, дежурившим на лестничной клетке и ходящим за ней по пятам.

– А патрон не доставлял ей хлопот?

– Пытался, но знал, что это бесполезно. Как бы вам это объяснить? Она была выше всего, она… царила. Да, вот именно – царила. Достаточно было увидеть ее один раз, и все: ты потерян. Когда она заболела, в больнице все также признали ее превосходство: вокруг нее кружили и санитарки, и врачи – осторожно приближались к ее постели, тихо смотрели на нее и бесшумно удалялись, словно боясь испачкать что-то или навредить.

Однажды вечером мадемуазель Элла стояла на крыльце курзала, оцепенев от красоты музыки, которую там исполняли.

– Я чуть не умерла, слушая музыку.

Позже в кафе «Хоггар», такая же бледная, как торшеры в тени зеленых растений, она добавила:

– Не могу ничего взять в рот, даже воды, и не смогу несколько дней после этой божественной музыки.

– А что там исполняли?

– Все. Я не знаю, что именно. Это было чудо. Конец лета, Элла уже больна, лежит в постели в своей комнатенке в отеле «Горловина», на щеках розовый нездоровый румянец. Доктор только что осмотрел ее и стоит в дверях, словно не решаясь уйти, не сказав самого главного.

– У меня нет желания ни жить, ни умереть, – произносит она.

– Вы хотите сказать, что не боитесь смерти? – наклонив голову, спрашивает врач.

Мы обращаем взор туда, где находится то, что мы зовем «мир иной», и ничего не видим. Дрова, догорающие на лужайке, налетевший вдруг дождь, прохожие…

Господин любил Эллу в течение двух лет. Затем ее не стало. До Эллы господин был дурным, после Эллы он вновь стал дурным.

– Вы всегда чего-то дожидались от гор? – спросила его Элла в самом начале.

Ему бы так хотелось ответить «Я на них не смотрю с тех пор, как увидел тебя».

– Потому-то вы и не путешествуете? – спрашивает Элла. – Вы путешествуете мысленно?

Как-то я увидел Эллу стоящей у окна одного дома возле скал, в другой раз она спускалась по дороге от отеля, пустевшего в конце осени, когда задували первые ледяные немилосердные ветры. Голубка моя, кто не выпускает тебя из расщелин скалы, из впадин? Дай мне увидеть твои глаза, услышать твой голос, которым нет цены.

Видел я ее раз на пороге зимы неподвижно застывшей на месте, а затем вновь двинувшейся вперед, и невдомек мне было, что для нее наступала другая зима, в которой всякая белизна, всякая тишина, всякий покой царят подобно птицам в белом небе, где застыло снежное облако. Было это утром, Господи, а Ты не предуведомил меня в моем простодушии. Другие двигаются, толкаются, шумят, убивают. Что Тебе надобно было от меня в Твоих городах? Другие отправились туда проповедовать, запрещать, возвещать о наступлении поры союзов. Но кто союзничает, кто примиряется под Твоим оком? Помню день, когда Элла отправилась в больницу, я не плакал, если только это не были слезы, которые текут внутри черепа, подобно источникам, текущим под коркой земли.

Кем была Элла в Твоих облаках, которых не остановить ни одной самой большой вершине? Кем была эта шелковая девушка на пороге смерти в общей палате, полной чужого зловонного дыхания? Я недостаточно любил ее, чтобы иметь право жаловаться. Нужно пережить чужую боль, чтобы научиться разделять горе. Я никогда не думал, что умру мученической смертью старых бродяг. Но я бродил голым, Господи, без штанов, с истерзанной душой и все время поворачивался к Тебе спиной, такой далекий в этот час от Твоего бесподобного лика, погружающегося в озеро.

Господин, должно быть, ошибается: только о святых говорят: посещать. О покрывших себя славой: «Ты посещаешь землю и утоляешь жажду ея, обильно обогащаешь ее…»

Я уже ответил: мое сердце заледенело, и повсюду мне видится худенькое тело, которое ангелы зовут Эллой. А горы, пошумливающее озеро, набережные, заброшенный вокзал, пустой привокзальный буфет повторяют ее имя, словно призраки, переговаривающиеся ночью друг с другом. Это вам за все, Господин. И за безупречные образцы. Теперь же, если желаете присоединиться к нам, вам надо бы вернуться лет эдак на семьдесят, если не больше: другие головные уборы, другой покрой пальто, иные марки фотоаппаратов, иные аперитивы – для нас этот возврат не так ощутим, ведь мы уже мертвы или же никогда не покидали некоторых мест, описанных в рассказах других, в которых мы живем, не испытывая уколов ревности в тени чьей-то более настоящей жизни.

Шофер такси с вокзала дошел до драки с клиентом, который стал его попрекать тем, что тот повесил распятие и изображение Фатимской Божьей Матери на смотровое зеркало.

– Как можно! В протестантской стране! – жаловался пассажир, высаженный на тротуар.

– Моя мать – португалка, – кричал ему шофер, – она завещала мне это на смертном одре и заставила поклясться, что я буду хранить их в автомобиле. Неужели ж я ее ослушаюсь!

У меня ни распятия, ни изображения Фатимской Девы, ни обещания, данного кому-либо на смертном одре. У меня в памяти сохранился образ Эллы и ее очертания. Я бы очень хотел прокатить пассажиров Восточного экспресса, постояльцев шикарных отелей в Шильонский замок, подождать их перед кондитерской «Цурхер», поработать таксистом между казино и курзалом. «Английское кладбище, пожалуйста. Верхнее, ну то, где были совершены убийства». Такси катит в ночи, оставляя позади берег с пальмами, памятник Сисси, оркестры, принимающие участие в Фестивале, палатки предсказателей всех мастей и прибывает к кладбищенским руинам, где бродят завсегдатаи. Вот призрак – толстяк, заметьте, он всегда держится возле одних и тех же могил в глубине, у самых скал, там и нашли тела девушек, два или три в один год, а все началось с туристки, уложенной на месте ударом камня в 1927 году. Расследование ни к чему не привело. Были запросы парламента, опрашивали всех подозрительных в округе, но что делать: если люди бродят, это еще не вина. Они будут прятаться, но все равно не оставят своего занятия. В конце концов расследование зашло в тупик, всех выпустили. Стоило поднимать шумиху в прессе и марать репутацию. Думаете, я преувеличиваю? Один из задержанных стал странным, бродит днем, всегда вежлив, внимателен, но взгляд его ясно свидетельствует: человек потерян. То он жестикулирует, стоя перед озером, то разговаривает с чайками, то призывает Христа, то нанимает такси и просит отвезти его высоко в горы, в Ко, или в «Палас», или на новый вокзал. И непременно выходит на берег озера, чтобы не пропустить закат. На свои капризы он тратит целое состояние. Чаевые дает не считая. Шоферы ссорятся, наперебой предлагая ему свои услуги, и знают наизусть историю его жизни, посещая вместе с ним одни и те же места: там чей-то прах, здесь место, здесь зарезали девицу.

– А Господин виделся потом с Пумой?

– Я терпеть не могу торфяные разработки, заводские цеха и все же побывал в тех местах и повидался с индейцем. Я всегда приносил ему бутылку виски, банки пива и сигареты. Индеец курил «Мальборо», а я расспрашивал.

– Почему ты мне сразу не сказал, что Анита ушла от тебя к карлику и потому ты ее убил?

– Я убил ее из-за лапищ булочника.

– Не лги. Лапы появились потом, а убил ты ее из-за карлика. Единственно из-за него. В первый раз, когда ты их застукал, ты еще колебался, не был уверен, ты дал ей шанс, но она изменила тебе второй раз, а этого ты уже ей не простил.

Из Монтрё Господин едет берегом озера несколько сотен метров до Террите, гуляет там по местам, где когда-то проходил Восточный экспресс. Сегодня здесь пусто: и в здании вокзала, и в курзале, и на дороге, забранной решетчатой загородкой со стороны реки, между Монтрё и Террите, пусто и на заброшенном кладбище над озером. И везде опасно, даже внизу, где причал.

Теперь Господин идет по дорожке в гору: сперва по склону, затем вдоль отвесной стены, впереди – сам хребет. В сотне метров отель. Господин не торопится. Элла не выйдет встречать его. Ты так близка, Элла, ты где-то здесь, может, гора и не поглотила тебя вовсе, и ты стоишь на пороге, живая, звучит музыка, и мы отправляемся с тобой в город, к озеру.

Господину известно, где Элла. Однажды он держал ее в руках обливающуюся потом, в ознобе. Это было летом, шторы были подняты, большие капли дождя падали на сад, со стороны озера доносились крики птиц и вместе с каплями дождя и ароматом пальм наполняли комнату. А еще пахло землей, напоенной водой, олеандрами, гравием с теннисных кортов. А в комнате были пот, обескровленные губы Эллы, запах простынь пансиона Рамбер.

– Вы недавно совершили путешествие? В Милан? Стамбул? Не забывайте посылать нам почтовые карточки с видами для наших альбомов. Если они не поместятся в альбом, мы прикнопим их в кухне или в комнате с коричневыми обоями над ореховым столиком напротив постели – там разложены сувениры отовсюду: и медная ваза, и стеклянный шар из Венеции, и два миниатюрных Миланских собора – из алюминия и латуни, – это наши мечты о путешествиях, которых нам не совершить.

– Господин уверен, что никогда не путешествовал? И не будет путешествовать?

Господин никогда ни в чем не уверен. Но в этом он уверен, как и в том, что молодая женщина по имени Элла существовала лишь в его чувствах, исполненных печали от того, что он живет в этом мире, как уверен в том, что никогда не знал иных индейцев, кроме тех фигурок из папье-маше, что были у него в детстве, что карликов больше не метают ни на одной арене ни одной из ярмарок и что того типа с кладбища выпустят из-под стражи за неимением доказательств его вины. Повторное расследование также ничего не даст. Да и убийств на старом кладбище не было, как не было поздних оргий, ничего вообще не было, разве что кто-то бродил под конец дня по кладбищу мимо заброшенных могил – как считают местные жители, могил англичан, чтобы не путать их со своими усопшими, которых хоронят ниже. Остановившись, Господин вглядывается в озеро при вечернем освещении. Солнце быстро умирает в этот час суток, видно, как в узких заливах скрещиваются тени, и если перегнуться через парапет – упадешь на паркинг, заменивший довоенную набережную. Давно уже нет Восточного экспресса, нет даже станции, нет английского кладбища с его мертвецами: мистером Уилером, мистером Джонсоном, мистером Харрисом. Если же вспомнится вам Хемингуэй и его путешествие в Швейцарию – то началось все в вокзальном буфете в Террите с его покрытыми лаком деревянными столиками, корзиночками с солеными кренделями с тмином, стульями из резного дерева, носильщиками, потягивающими белое винцо…

С тех пор все это исчезло, и теперь там паркинг и редакция, выпускающая газету о диетическом питании.