Хультура речи

Шестаков Евгений

ЛИЧНОЕ

 

 

Я И ПУГАЧЕВА

— Гла! Две! — кричит Пугачева и, засунув в рот пальцы, свистит для верности.

Где-то в дальнем конце анфилады резко хлопает дверь, и появившаяся черная точка быстро увеличивается в размерах. Это Глаша. Она последняя чемпионка мира на коротких дистанциях, рекорд ее изумителен и будет побит нескоро, коньки ее в пантеоне спортивной славы висят на большом золотом гвозде. Пугачева любит ее. И, можно так сказать, тренирует.

— Пять, шесть, семь... — Глядя на маленький циферблат своей «Омеги», Алла нетерпеливо пристукивает каблучком.

На обкатанных новых роликах Глаша разогналась так, что из паркета летят даже не опилки, а искры. Даже не скорость, а поразительная точность движений Глаши приводит в восторг всех, кто видел когда-нибудь ее за работой. Ведь сперва нужно вскочить и налить. Затем поставить на поднос и распахнуть тяжелую дверь. И лишь потом пробежать, не вылив ни единой капли из налитых до краев рюмок. Алла не станет пить, если будет пролита хоть одна. Алла станет сердиться. Алла вынесет за скобки нормативную лексику и станет громко произносить такие энергетически насыщенные слова, что во всей округе долго будут смущаться и краснеть самые отъявленные хули... Стоп! Так себе результат. Двенадцать и две десятых. В прошлый раз, помнится, Глаша домчалась с подносом за одиннадцать и четыре.

— За Родину! — Произнеся свой самый любимый тост, Пугачева с наслаждением промачивает свое самое дорогое во всей стране горло.

Величественный усатый персонаж в бархатной ливрее и парике, сильно нагнувшись, надевает ей на ноготь отставленного мизинца маленький ломтик сёмужки. Она закусывает. Она подмигивает мне и щелкает пальцами дежурному наряду лакеев. Двое подскакивают, сломясь в поясе, разувают и утаскивают каждый свой сапог на подносах. Мойка, сушка, дезодорирование, умащение, регулировка молний, проверка на сход-развал... Все это и многое другое предстоит теперь маленькой коричневой паре тридцать пятого с половиной размера. За пугачевской обувью следит целая бригада спецов. Включающая в себя, в частности, таких деятелей, как взбиватель стелек, оценщик блеска и румяная растаптывальщица Анюта.

— Н-ну-у-у-у-у-у-у-у-у... — Уставясь не в потолок, а скорее в украшенное лепниной небо, Пугачева какое-то время раздумывает над тем, чем заняться. Можно, конечно, втроем с мужем Филей и другом Женькой просто напиться до потери сережек и хорошенько пошалить на семи гектарах поместья. Скажем, псовая охота на почтальонов. Или конная с арканами на тихих приветливых грибников. Или — тут, правда, необходимо знать меру — напоить сотню-две мужичков из соседних сел и объявить испуганной местной администрации бессмысленную беспощадную пугачевщину с фейерверками и опрокидываньем заборов. Но... Все это уже не раз было.

— Алла, — говорю я, — а давай мы сегодня сядем и посидим. На попках. На диванчике. У камина. Просто будем сидеть и смотреть на пламя. А? Как тебе?

— Н-ну-у-у-у-у-у-у-у-у...

По изменившемуся тону я понимаю, что идею подал хорошую. И довольно необычную для таких бодрых личностей, как она и я. В самом деле, почему бы не посидеть тишком у чудесного расстреллиевского камина и не поговорить ладком о Ней, о Нем, о всех Них? Редактор уже который месяц трясет с меня интервью, а я все отнекиваюсь, смотрю вбок, стараюсь дышать в сторонку и не выдаю ни строчек, ни даже букв. Да и о чем я могу поведать? При таких нормах ежедневного потребления... Позавчера вон собственную жену в коридоре с вешалкой спутал, шляпу на нос ей пытался повесить. А перед этим черт знает во сколько дверей кулаком долбил, ни номера, ни даже этажа своего не помня. Всё, баста. Если я даже утром, даже после рассола и контрастного душа, даже побрившись, не узнаю себя в зеркале — это финиш. Это последнее напоминание. О том, что содержание крови в текущем по моим венам алкоголе недопустимо мало. И что вполне может хватить одного глотка, чтобы жизнь опять стала очень горячей и очень белой.

— Денег на мне хочешь заработать, редиска? — Алла щиплет меня за нос, и он из синего надолго становится фиолетовым.

В ответ я тоже щиплю ее за нос, и некоторое время мы говорим гнусавыми голосами.

— Сама редиска! Бабок начесала и рада. Никаких забот, только вкладывай. В чипсы, в туфельные фабрики, в производство корма для беременных хомячков! Знаешь ты кто? Ты экономическая Салтычиха. Только издеваешься не над девками своими, а над деньгами. А я — существо скромное, наемное, сдельное. Мне за целую полосу платят меньше, чем тебе, когда ты в микрофон кашлянешь. А мне семью кормить надо. И поить. Себя. Хотя б пивом.

— Ой, ой! Прибедняется он, бедняжечка! Да ты за неделю пропиваешь больше, чем вся Московская область. Хрюкало ты подъездное...

— А ты «болгарка»! Пила такая электрическая по металлу.

— Да-а?! Вот я болгарину скажу, он соплей из тебя надавит! Нажралиссимус ты бухарский...

— А ты — примадонна с младенцем! А до него звук пока дойдет — я уже давно за калиткой буду.

— А ты — жопа с ручкой! Фирмы «Паркер».

— А ты — Алсу с двумя «л»!

— А ты — обосреватель! Из подтиражки!

— Нет! Я писсуатель-сортирик! А ты...

Моя фантазия, которую алкоголь обычно усиливает, на этот раз им резко ослаблена. Я сдаюсь. Я так устал, что не способен ни на что, кроме работы. По специальности. Которая называется «журналистика». Это слово, написанное в одной из многочисленных моих корочек, иногда всплывает в мозгу и заставляет говорить на совсем другом языке.

— Алла Борисовна! А не могли бы вы рассказать читателям нашей газеты о ваших первых шагах на пути к славе? В частности, о том, как...

— Ой, да нема проблем! Конечно, расскажу, дорогие читатели! Разве мне для дорогих читателей что-то жалко? Задавайте ваш вопрос, дяденька. Обещаю говорить правду, только правду и ничего, кроме водки!

Она еще резвится. Еще не уловила, что у меня в чугунной гулкой башке необходимость оседлала возможность, гикнула, пришпорила и со всей решимостью поскакала навстречу долгу.

— ...о том моменте, когда вы впервые ощутили себя певицей. Вот как это было? И вообще, когда и почему юная девочка вдруг решила, что главное в ее жизни — голос?

Пугачева смотрит на меня словно на недоумка. Потом — любимый ее жест в общении с журналистами — двумя пальцами, указательным и большим, измеряет высоту моего вспотевшего лба. Очень маленький полученный результат разглядывает с сочувственным сожалением.

— А ты сам, что ль, не помнишь, дятел? Отшибло? Чего глупые вопросы-то задаешь?

Не отшибло. Я прекрасно все помню. Но не могу же я написать дорогим читателям, что... Нет. Разумеется, не могу.

— Ну напиши ты правду хоть раз! А, Женьча? Пускай узнают! И мне приятно будет. Не ломайся, скромник, чего ты?

Действительно, чего я? В самом деле, я ж не хрен проездом с бугра. Сколько лет уже с близкого расстояния гляжу на это лицо, юное, зрелое, пополневшее, похудевшее, с щербинкой между зубов, без. Не знаю. Не уверен. Не собирался. Блин! А в натуре! Взять, что ли, да написать, как все было? Ведь было же. Хоть и очень-очень давно...

* * *

Лет эдак сорок уже? Да, с хвостиком. Да, с поездом утренним. Да, с чемоданчиком в лагерек приперся, директрисе доложился, вот он я, молодой ваш кадр, вот она, юная трудовая книжка, принимайте торжественно в коллектив, выдавайте немедленно дудку и барабан. Денно готов и нощно воспитывать тех, кто всегда готов. Комсомолец, да. Студент, да. Не спортсмен, нет. Разве что пулечку под портвешок расписать. Какой-какой мой отряд? Первый? Самые мелкие? Грудные ленинцы с нагрудным Лениным? Что ж... Пожалуй что, в самый раз.

Сперва знакомиться. В основном Сережки и Ленки. Один крошечный Ардальон, внук профессора. Сорок серьезных глаз на уровне моих коленных суставов. Двадцать пальцев в носах. Подрастающее прямо на глазах поколение. Я пыльный, небритый, незнакомый, но они смелы, требовательны и громки. Обступили, затормошили.

— Дядя Женя, а вы наш руковожатый?

— Дядя Женя, а сегодня радуга будет?

— Дядя Женя, а это у вас усы или грязь?

— Дядя Женя, а мы пукаться... Ой! Хи-хи! Мы купаться когда пойдем?

— Дядя Женя, а у лошадков бывают няни?

— Ну-с, ребятки... Значица, так... Я ваш вождь, радуги не будет, это усы, а пойдем мы сегодня в лес. Охотиться. На грибы.

— Уррррра-а-а-а!!!

Все, кроме Ардальона. У него на носу очки, а перед носом толстый словарь. Шведско-древнегреческий. А на тумбочке в жилом корпусе — большой географический атлас. С собственноручными поправками. Он знает, что такое копрофилия, умеет пользоваться арифмометром и может на ощупь отличить Рембрандта от Мане. Я его немного боюсь. Он же смотрит на меня свысока, даже когда я утром меняю ему матрац.

Я не мудак, и вскоре они меня уже любят. Санек порвал Витьку нагрудный карман, Сережка обозвал Юльку «бздурой», Ленка с Ленкой добыли где-то помаду и накрасились до полной потери облика. Я швея. Я судья. Я водитель за руку в умывальник и мойщик теплой водичкой с мылом. Откусываю нитку, выпускаю из угла, компенсирую отобранную помаду аналогичной по косметическому эффекту шоколадкой «Аленка». Меня слушаются. Меня слушают. Меня хватают за пальцы и держат за своего. Даже слишком. Я фонарею, когда один из них вдруг нечаянно обращается ко мне «па...», шмыгает носом и неторопливо заканчивает на «...дя».

Поздним вечером мы сидим у костра и ждем, когда поджарятся нанизанные на прутья плоды охоты. Я плету умеренно страшные небылицы, дети с круглыми глазами внимают, звезды над нами постепенно становятся ярче тех, что на них.

— ...и тогда пошел он на кладбище. Один. Ночью. Потому что голос из мусоропровода ему сказал: «Иди один и обязательно ночью. И лопатку с собой возьми». Вот. Ну, пришел он на кладбище, нашел самую свежую могилку и ровно в семи шагах от нее стал копать. Вот. Копает себе, копает... Устал, запыхался, не слышит, как в могилке кто-то вздохнул. Рука синяя по локоть из земли вылезла и застыла. Потом согнулась. И синим пальцем прямо на него показала! И из-под земли мертвый такой голос говорит: «Он... Это он... Спросите его, он знает...» И сразу в других могилках зашевелилось все! И в свежей могилке тоже кто-то зашевелился! И тихо-тихо так, жалобно хором все ему говорят: «Ма-а-а-альчи-и-ик! Ма-а-а-альчи-и-ик! Как «Спартак с «Динамо» сыграл, не знаешь?»

Вождь племени, я раздаю еду сам. Каждому в среднем по два гриба. Было больше, но подозрительные начисто отметены компетентной комиссией в составе директрисы и фельдшера. Гордые собой добытчики, они жуют с наслаждением. Самому вождю не досталось, но они охотно, даже наперебой, делятся. Мы жуем. На втором этаже административного здания с не меньшим наслаждением, да еще и под водочку, жуют фельдшер и директриса. Они не то чтобы украли, им не то чтобы очень хочется видеть меня в компании, но все-таки свесились из окна, пригласили. Я уложил довольных ребятишек и прибыл. Мы пьем, жуя. Я снова в мире больших и взрослых людей. Мы беседуем. И с каждой выпитой и растворившейся во мне каплей, с каждым проглоченным и упавшим на дно кусочком я неожиданно начинаю проникаться каким-то новым для меня чувством. К этим людям, чей нелегкий и важный труд... чей богатый разносторонний опыт... чьи знания и способности... чьи мысли...

Вдруг потоком вливаются в мою голову! Потоком! С ревом! Сшибая все на своем пути! Взрываясь в голове голубыми вспышками молний! Под гром и вой! Под волосы, под кожу, под череп острыми стрелами ослепительных озарений! Больно! Ярко! Я не могу! Спасите!

С тех пор я больше не ем грибов. Грибы, трава, таблетки, клей — это не мое. Мое — это водка, коньяк, вино, пиво, одеколон, жидкость для мытья окон, для снятия лака, от пота ног... Все что угодно. Только не грибы. Ни в коем случае. Ни за что.

Они дура и дурак. Так ведь и не въехали, отравители, что это не падучая у меня и не аллергия на алкоголь. Так и не доперли, отчего я, ясный только что сокол, бешеным орлом под потолок взвился и принялся чудить в помещении. Выпорхнул из окна и принялся чудить во дворе. Улетел в лес и чудил там, пока, обессиленный, не свалился в волосатые руки то ли продравшихся сквозь заросли санитаров, то ли леших, то ли медведей.

Это было, как... Это было так, что...

Это было. И я ежусь до сих пор, вспоминая холодный тон, которым со мной тогда говорила Истина.

«...Слона нельзя бить кнутом, потому что у него хобот. Цена водки в магазине есть зашифрованное послание для потомков, которые разгадают наше, чтоб загадать свое. Умный человек одинок, глупых толпы, мудрый, плюсуя их, всегда получает ноль. Пельменями не рождаются. Интуиция — это способность головы чуять жопой. Баран — завернутый в каракуль шашлык. Две руки, две ноги, два глаза, уха, ноздри — ты ковчег, остается лишь найти гору. Лучший царь бьет своих чужими, чтоб сам боялся и не трогал зря никого. Любовь — это продолжение дружбы другими средствами. Мама дороже папы, папа дороже деды, деда дороже дяди, а все они вместе дешевле Родины, хотя она есть они. Внутри бутылки счастья больше, чем вне нее, и все оно твое, и заслуженно. Дважды два никогда не будет четыре на Крайнем Севере, ибо там коэффициент, который подло оспаривать...»

— Хватит!!!

Хватит? Тогда можешь задать вопросы.

— Нету!!!

Нету? Тогда ответь вот на эти.

«...Если бегущему мгновенно отрезать ноги, сколько метров он сможет бежать руками? Сколько нужно пива, терпения и столетий, чтобы вклад твой в Желтое море стал очевиден всем? Двугорбый велосипед — это транспорт или новая форма жизни? Как долго надо пялиться в лупу, чтоб она увеличилась в восемь раз? Хорошо ли ты играешь, хорошо ли твое здоровье, есть ли силы в тебе сходить под себя конем? Бухряная козябка — это травка или зверек? Сколько будет стоить операция на монокле? Есть ли Бог для тех, кого нет? Кенгуру всю жизнь пытаются взлететь? Плохо воровать — хорошо? Кто старше по званию: мухенфюрер ЦЦ, капитангутанг или попкорнковник?..»

— Да!!!

Что да? Мы не поняло.

— Кто?!!

Да свои, свои, успокойся. Сейчас уйдем.

— Пожалуйста!!!

И тебя с собой возьмем. Шутка, шутка.

— О-о-о-о-о-о-о-о...

...ревуар, майн либер. Бай-бай...

Придет серенький волчок и посадит на толчок. Придет беленький врачок и напишет «дурачок». Придет синенький менток и порвет тебе роток, и заломит тебе ручки, и забьет под ноготок.

— Ма... Ма-а-а...

Придет датенький бичок и наступит на харчок.

— Ма-а-а-а-а-альчи-и-и-ик... Ма-а-а-а-а-льчи-и-и-ик...

Придет мальчик, придут два... И мордва и татарва... На дрова тебя порубят за хреновые слова...

— Мальчик... Мальчик... Подойди... Мне плохо... Я не могу... Встать...

— Дядя Женя!

— Мальчик... Подойди... Ко мне... Меня сейчас... Отойди... Отойди... А то я сейчас... Прямо на те...БУЭ-Э-Э-Э-Э-Э-Э-Э!!!

— Дядя Женя!

— Помоги... Погоди... Я сейчас... Меня опять... А и Б сидели на тру...БУ-Э-Э-Э-Э-Э-Э!!! Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах, только гордый...БУ-Э-Э-Э-Э-Э-Э!!! Белеет парус одинокий в тумане моря голу...БУ-Э-Э-Э-Э-Э-Э!!!

— Дядя Женя, вам плохо? Вы отравились? Дядя Женя, я помогу! Давайте встаньте! Давайте! Еще чуть-чуть! Вот сюда! Вам надо в медчасть! Держитесь за меня! Пойдемте! Пойдемте потихоньку, дядь Жень!

С тех пор я даже не могу смотреть на грибы. Хватило. Меня накачивали водой, кормили углем, промывали, продували, продевали через горло длинный отвратный зонд. С тех пор и по сей секунд я благодарен этому случайному мальчику, который оказался стриженой девочкой, которая смылась из корпуса и гуляла ночью в лесу. Она все время приходила ко мне в медчасть. Я все время ждал ее. Я рассказывал ей те немногие приличные анекдоты, какие знал, и учил играть в домино. Она таскала мне газеты и курево. И пела. Сидя на пустой койке и болтая худыми ножками, она пела не как люди, для которых это одно из сотен занятий, а как птичка, для которой в этом смысл жизни.

— Алла... Мне кажется, из тебя может получиться певица. Пожалуй, тебе нужно в музыкальную школу.

— Да? Вы так думаете? А мама говорит, лучше в архитектурный.

— Алла... Мама говорит правильно. Всегда нужно иметь твердую специальность. Но ты должна петь. У тебя талант, это видно.

— А я... А вот я еще...

— Что?

— Песенку сама написала.

— Да ну?

— Да. Про вас.

— Ого... И споешь?

— А вы не обидитесь?

— Да ладно... Как называется?

— Ну, это такая маленькая ария. «Квазимодо».

— Спасибо.

— Вы тогда в лесу такой страшный были! Она прям сама взяла и сочинилась потом. Наверное, от испуга.

— Пой.

Она выбегает из палаты и через минуту возвращается с испачканным личиком, разлохмаченными волосами, в надетом наизнанку платьишке, под которым на спине угадывается рюкзак. Горб, стало быть. Актриса, понимаешь ты... Очень миленький такой настоященький Квазимодо. Хромает сразу на обе ножки, звонит в воображаемый колокол, поет басом:

— А я с узеньким лбомм, бомм, бомм!

И с огромным горбомм, бомм, бомм!

Подарю тебе, друг,

Свое фото в альбомм, бомм, бомм!

Ты открой наобумм, бумм, бумм!

И прочти по губамм, бамм, бамм!

Я люблю тебя, друг!

Я тебя не предамм, дамм, дамм, дамм...

Здорово. Далеко пойдет. Шутки шутками, но искра в девчонке яркая. И однозначно Божья. Надо будет позвонить тетушке. Что-то кто-то у нее в какой-то консерватории где-то есть. Обязательно позвоню. Осенью, когда вернусь в город.

* * *

— О, сколько их упало в эту бездну!

До, ре, ми, фа, соль, ля, си, до!

Последние восемь ступенек лестницы, ведущей из его кабинета вниз, сделаны таким образом, что при ходьбе по ним громко скрипят октавой. На нем тигровый халат и тапки из анаконды. При нем курья ножка, которую он обгладывает с великим знанием дела.

— Здравствуйте, дети, меня зовут Филя! Ничего, что я съел Степашку?

Он подходит и церемонно кланяется. Супруге в пояс, мне мельче. Руки друг другу мы с ним не подаем не потому, что есть какие-то трения, а оттого, что их у меня всего две и обе он уже пожимал. Было больно.

— Здравствуй, белый карлик! — говорит он.

— Здравствуй, обратная сторона! — говорю я. Мы с ним любим здороваться и прощаться. Наиболее частым его обращением ко мне является «Эй, Дюймовчик!», наиболее употребляемой моей грубостью в его адрес служит «Ну ты, производное!»

— Ну что, Женьча? Напишешь? — спрашивает меня Пугачева.

Я, почесывая затылок, думаю. О том же, но по-другому. Первый писярик был превосходен. Даже очень. Вопрос теперь стоит так: что дальше — работа или второй? Кто ближе — эти двое или те миллионы? Я, почесав затылок, решаю:

— Нет, Алла. Ну их... Ну ее... Кому она нужна, правда...

— Гла! — кричит она в коридор. — Три!

И сама идет за семгой на кухню. И дергает колокольчик, чтобы принесли свечи. И посылает во флигель за Резником. И велит принести гитару. Уже вечер, уже десятый час, уже кое-кто из слуг начинает потихонечку клевать носом, но она все так же стремительна и активна. 

 

Я И ПУТИН

Путин — он даже для своей собаки Владим Владимыч. Подошла, обнюхала, стоит, ждет.

— Сидеть, Конни.

Садится. Морда черная, глаза внимательные. Лабрадор. Капитан. Единственная в стране собака при звании. В органах шесть лет уже. Из них четыре с хозяином.

— Коньячку, Женя?

Знает, что не откажусь. Выпить с президентом, да у него дома, да настоящего армянского... Плохо ли? Не отказываюсь.

Наливает, протягивает. И себе. Сок томатный, полный стакан.

— Дзынь!

За встречу. За знакомство тринадцать лет назад выпили. Когда он еще в поле был. На работе. Последнюю группу нелегалов из Германии через границу переводил. На цыпочках. Ночами. Призраками по лесу, привидениями по городу. Серьезные люди уходили, старая гвардия, цвет и сила. Трое даже Бисмарка помнили. Двое даже с нибелунгами за одним столом... Львы.

Я-то зеленый был. Во всех смыслах. Под накидкой на румынской границе их ждал. Под деревом. Обе рации на прием, обе ручки стереотрубы крепко пальцами, в оба глаза бдел третьи сутки, четвертые... Трава тихо так шевельнулась. На пятые. Мужицким едким потом пахнуло. Кряхтение. Вот они, добрались. Один, другой... Каски-невидимки снимают, на землю валятся. Он последний. Рюкзачище огромный на плечах. На пенек садится, достает фляжку.

— А пароль? — спрашиваю я глупо. Молодой был, две звезденки на погончиках, детский сад.

Усмехается. Потом на минуту строгое лицо и — кукиш мне кажет. Я козу ему в ответ. Все правильно. По уставу все. Визуальное опознавание, пункт второй. «Взаимный контакт в условиях соблюдения рото-челюстного молчания производится подачей условных сигналов любой подвижной частью тела агента (См. «Большой медицинский атлас»). Либо, в особых случаях, оговоренными заранее движениями самого тела, как-то: подпрыгивание на месте, кувырки или кратковременный малозаметный танец».

Десять минут отдыха, и снимаемся. Через Румынию до турецкой границы их я веду. Там мне смена, а им дальше ножками через всю Туретчину. И Иран. И Афган. И... Тяжелая это штука — следы запутывать. Много разведчику здоровья надо иметь. И выдержки. Я вон сам, позы не меняя, сколько дней в полной неподвижности пролежал. Грибы между раскинутых ног повыросли. Кукушка в капюшон яйцо сунула. Зайцы на спине трахались. Всем я свой, всем родной. Все-таки хорошо нас в Ясенево обучали. На совесть. Я и теперь, черт-те когда уволенный, некоторые навыки сохранил.

— Что, Женек, воспоминания хлынули? — Владим Владимыч к действительности меня возвращает. И опять я на него удивляюсь. Мало того, что сок пьет, губ не пачкая, так еще и в душу смотрит, как в телевизор. И даже программы переключает.

— Да я вот спросить у вас хочу. А что там...

— В рюкзаке-то? — опережает он, доливая себе стакан.

Я немею. Всего лишь на секунду в глаза мне глянул!

— А здоровый был рюкзак, да? Семьдесят один килограмм. В Памире я с ним намаялся. И через Ангару когда переправлялись. Да, трудно было...

Кажется, его самого захватили воспоминания. А меня любопытство. Профессиональное. Я ведь ему давно уже не коллега. Давно уже в газетах кормлюсь, в журналах. В солидных, в не очень...

— Пленки с секретами? Чертежи? Вы ж тогда техническое направление курировали. Образцы материалов? Рецептуры топливных зарядов? Отчеты об испытаниях?

Пальцем в небо. Как всегда, когда пытаешься что-то про него угадать. Путин головой качает. Подносит к губам стакан. И взгляд его вдруг делается печален.

— Нет, Женя. Совсем не то. Никакие не секреты. Другое.

Я не тороплю его. Такого Путина я вижу впервые. Он встает. Отворачивается, поводит плечами. Подходит к шкафу, открывает дверцу, вынимает толстый фотоальбом. Раскрывает, листает. Подает мне. Я привычно изумляюсь.

— Штирлиц?! При чем здесь Штирлиц? А почему он тут у...

Путин снова прежний. Доброжелательный, но слегка отстраненный. Спокойный. Разве что легкая хрипотца в голосе. Да глаза. Мне показалось или они повлажнели?

— Да потому. Прах его переносили на Родину. Из Потсдама. В рюкзаке. Согласно завещанию.

— Он завещал в рюкзаке?!

Путин досадливо морщится на мою глупость.

— Нет. Он завещал на Родине. Просто завещание смогли расшифровать только в девяносто первом году. И две операции объединили в одну. Вывод нелегалов и вынос тела. Под общим названием «Моисей».

Изумляюсь уже молча. Почему «Моисей»? Что за странное название?

— Ничего странного. Частичная аналогия. Сорок месяцев шли. Только библейский Моисей по пустыне, а мы по всем климатическим зонам поочередно. Хвост же за нами был, БНД. А у Инджирлика еще и цэрэушники прицепились. А от них ведь просто так не уйдешь. Только измором. Только в Гиндукуше их и стряхнули. Буквально. Под лавину их подвели.

— Погибли?

— Ну, зачем... Времена-то не те уже. В эфир сперва вышли, спасателей местных вызвали. А потом все хором... Ну... Звук, короче, издали. Лавина их снесла, спасатели откопали.

— Ловко. А что дальше?

— Да что... Ну, потом разделились. Они в Москву, я во Владивосток. Оттуда, после кремации, пешком до Калининграда. Как сеятель. Он же прах-то над всей страной завещал развеять. Еще полгода...

Я уже даже не удивляюсь. Сперва Путин поворачивает к двери голову. Потом собака. И лишь потом раздается негромкий стук. Уютная и домашняя, в мягких шлепанцах в комнату заходит Людмила. У нее в руках большой спутниковый телефон.

— Опять? — саркастически спрашивает супругу Путин.

Она сокрушенно кивает.

— Замучалась уже! Трещит, как сорока. Слушай, может, можно на время спутник отключить? Ну, типа, сломался, там...

Путин сочувственно разводит руками. Спутник отключить нельзя. Ведь он обслуживает массу других телефонных линий. Так что, хочешь не хочешь, а придется выслушивать бессмысленные многочасовые бредни подруги Лоры.

— Представьте! Вчера она обои целый день выбирала. В смысле, я. «Льюда, а как ты думаечь, езли обои будут рельефний? Ты так думаечь?» Нет, Лора, рельефные обои не в моде. «Льюда, а черни цвет обои — это оригинално?» Да, Лора, очень. «Да? А Барни описался. Хотя Джорджи с ним уже погулял. Льюда, а как ты думаечь, можьно для Овалний кабинет найти овалний обои?» Заколебала...

Людмила берет у супруга из рук стакан и отпивает добрую половину. Присаживается на краешек его кресла. С жалостью смотрит на мой фингал. О том, как меня угораздило оказаться в одном ресторане с Жириком, она уже слышала. Правда, о том, что у Жирика и его охранника фингалы больше, я из скромности умолчал.

— Танюшка-то как? Иконы пишет? — спрашивает Людмила.

— Мда-а... — отвечаю я неопределенно. Последнюю работу моей жены я не рискнул бы назвать иконой. После того как Глазунов пригласил нас посетить его новую мастерскую, после двух часов, проведенных возле его могучего конвейера, в художественной манере моей впечатлительной жены многое изменилось. С тоненькой кисточки она перешла на валик, персонажи размножились, погрубели ликами и заметно осовременились. На последнем ее творении располневший Христос сидел в президиуме и разглядывал новый состав Думы с явно выраженным одобрением.

— Гав!

— Найн.

— Гав?

— Найн! Унд генуг! Ду бист хунд. Зетцен унд швайген, битте, дер хунд...

Я не знаю, о чем Путин говорит со своей собакой. Но я знаю, что очень многие отдали бы очень много за то, чтобы ей понравиться. Один мужчина, бывший ельцинский боярин, чуть ли не грузовиками слал сахарные косточки и нежнейшую отборную мякоть. На день рожденья такой ошейник пытался подарить — кремлевские дамы с ума чуть не посходили. В Алмазном фонде сейчас лежит, посетителям глаза слепит. Другой мужчина, олигарх под снос, даже лапу ей пытался поцеловать. И даже год спустя все с тем же восторгом друзьям рассказывал: «Оне одни гуляли, без президента. У кустика помочились, идут себе, чтой-то нюхают. А я тихонечко подошел — и в ноги! Ну, то есть в лапы. А оне — прыг в сторону! И рычать. И охрана уже бежит. Я и просьбу свою сказать-то им не успел...»

Кухня далеко, но запах дошел уже и сюда. Чудесный! Мы с Путиным сглотнули одновременно.

— Какие будут версии? — спрашивает Людмила.

Это традиция. Кто первым угадает начинку, тот получит первый кусок. Собака вздыхает и ложится, вытянув морду. Она вне конкурса.

— С зайчатиной? — делает предположение Путин.

Людмила, таинственно улыбаясь, качает головой.

— С ходорчатиной? — спрашиваю я.

Людмила прыскает в ладошку, а Путин хмурится. Специально. Чтобы не рассмеяться. И, глядя на его лицо, я отчетливо вспоминаю...

...Дождь, слякоть. Наш БТР прочно сел на днище, и мы, откинув аппарель, вышли. Осень, холодно. Над Старыми Атагами дымки, изо рта пар, солнца за облаками почти не видно. Растянувшись по дороге, идем пешком. По договоренности, нас должно быть не более десяти. И без пулеметов. И без вертолетов прикрытия. А ждать нас будут на южном склоне. Тоже вдесятером.

— Видал, Видал, я Сассун! У меня норма. Прием! — Черная коробочка у полковника на плече хрипит так, словно ее душат. Связь в горах такая же дерьмовая, как погода. Как и вся эта война, которая кровавым дождиком моросит уже столько лет...

— Понял тебя, Сассун! На подходе.

Мы идем. Путин через три спины от меня. Налегке. Только он да я без оружия. Впрочем... Он ведь сам оружие. А я... У меня при себе перо.

Мы пришли. Всего лишь поднялись на пригорок — и вот они. Барбудос. Усатос. Лос папахос делла Ичкериа. Раз, два, три, четыре, пять, шесть... Остальные, надо полагать, где-то рядом. С ушками на макушках и пальчиками на спусковых крючках.

Мы стоим. Шестеро против шестерых. Масхадов смотрит исподлобья, молчит. Никто не тянет рук, не кивает. Да уж... Не друзья на пикничок собрались. Враги. Было б можно — каждый каждого бы в клочья порвал. Волки. И волкодавы. Плюс овечка в очечках с записной книжкой. Я. Свидетель и очевидец.

Дедушка у них маленький такой, сухонький. Не говорит, а клекочет. Седенький, сморщенный. Не ноги, а пружины. Горец, блин... Эверест, не запыхавшись, возьмет. Танку с плеча под башню без прицела легко вотрет. Старейшина, блин... Первую кровь еще под Смоленском на вкус попробовал. В окружении. Таким же мокрым осенним днем. Р-раз — и обмякшего часового аккуратненько уронил... Огляделся... Не сдержался... Волк ведь. Только с ножиком. И лезвие тепленькое лизнул. И навек запомнил. И дальше пополз себе на восток. К своим. Которые теперь — чужей некуда.

Убиев Мочи Добеевич. Так его зовут. Секундант.

Такойтов, Такойт Такоевич. Так он мне представился. Секундант.

В редакции на него досье хилое, полстранички. Полковник ФСБ, Герой РФ и Союза, женат, имеет, отмечен и награжден... Ну, что отмечен, то видно. Такие вот шрамы на лице не от неосторожного обращения с миксером получаются. И палец на левой руке не сам и не в отпуск гулять ушел. И кровь свою последнюю недавно полковник пролил. Бледный еще. Швы всего неделю как сняли.

Сошлись, потолковали недолго. А что долго толковать? Условия дуэли просты. Никакого оружия. Никакого вмешательства. Единственно возможный исход — летальный.

Немного Путин потренироваться, конечно, успел. В вагоне, пока ехали, каждого раз по пять через бедро швырнул. В синяках все прибыли. Особенно проводник. Прием новый нормально вроде бы отточил. Классный такой. Прыжковый бросок с подхватом на перекате и выходом на локтевой хук. Ужас, что творил! Шесть чучел распотрошил и две груши. Купейные двери, какие были, все выбил. Под конец так уже расходился, что сцепка вагонная треснула, машинист с выпученными шарами примчался. Но никто ему слова поперек не сказал. Не потому, что президент. А потому что понимающая публика собралась. Знающая. Куда и зачем мы едем.

Разделись. Разулись. Переоделись. Н-да, у всякой птички свои привычки... Путин, как ему и полагается, в кимоно. Масхадов, как никто не ожидал, в трико. И в... Нет! Подумал и снял папаху. Это правильно. Мы ж не на цирковой арене. На гладиаторской.

Сошлись. Сперва в гляделки немного... Потом в хваталки чуть-чуть... Знакомятся. Масхадов крутой. Говорят, однажды «стечкина» в руке так сжал, что внутри в магазине патроны полопались, пули сплющились. Путин тоже не подарок. Однажды, сам видел, на тренировке стокилограммового мужика так метнул, что тот потом на трамвае обратно ехал. Политика. Удел сильных. Вон про Ленина все знают, что бревно таскал на субботнике. А что он это бревно своим лбом с одного удара в землю вгонял — про это уже не помнят.

И не знают ни хрена. О том, как иногда кончаются войны. Идея-то путинская была. Закончить войну поединком лидеров. В полном соответствии с забытым древним обычаем. Быстрое согласие, недолгие переговоры насчет условий. И тайна. Полная ото всех. Побежденного заменит двойник, победитель Путин оставляет Чечню России, победитель Масхадов рулит Ичкерией как желает.

Потеплело. Похолодало. По горячей коже струйкой холодный пот. Схватились!

Я не могу назвать Путина своим другом, Масхадова — своим врагом. Я лишь жалкое подобие Бога, модель в масштабе один к бесконечности, несведущий недоросль, неудачливый недоучка, не мне судить, кто прав, когда речь идет о жизни и смерти. Мы пришли и убили их. За то, что они приходили и убивали. Они пришли и убили нас. И мы пришли отомстить. Мы? Я? Не могу себе этого объяснить.

Я не знаю, чем людские законы отличаются от звериных. Думаю, ничем. Звери так же плачут, когда находят своих детенышей мертвыми. Люди так же хватают зубами горло, когда не могут убить руками. Все так же. Неправым всегда остается тот, кто не дышит.

Я не способен убить ни оружием, ни руками. Поэтому стою в стороне. Я не могу смотреть, как кто-то убьет кого-то. Поэтому зря приехал. Я не знаю, кто сильнее и что будет, если...

— Эй! Женек! Ты живой?

Путин словно будит меня. Я спохватываюсь, провожу рукой над очками — ладошка мокрая. Путин не смеется. Он доливает и протягивает бокал.

— На, подлечись. Покури, если хочешь. Вон там, у окна. И завязывай давай с прошлым. Лучше о будущем подумай. О ближайшем. Чуешь, пахнет-то уже как?

Да, пахнет. Сильно. Так же сильно, как пахнул нашатырь, который мне тогда поднесли. Там, в горах. Говорят, я не просто свалился в обморок, а шмякнулся прямо носом в лежащую на земле рацию. Говорят, у нее аж одиннадцать кнопок, но я своим носом нажал именно ту, которая подавала сигнал тревоги. Говорят, в воздух поднялась и появилась точно над нами вся наличная авиация округа. Я не помню. Знаю только, что ржали надо мной, как кони. И расходились, хихикая. Хоть и с наведенными друг на дружку стволами. Испортил все. Князь Мышкин, мать твою... Эпилептик.

— С курятиной! — наобум говорю я и заслуживаю почетный первый кусок.

Людмила идет на кухню. А Путин... Ну, на то он и Путин, чтобы слышать не высказанное словами и отвечать на незаданные вопросы.

— Лично я не исключаю. Очень даже возможно. Слухи-то ходили потом, что вроде у него в одном зубе ампула была с ядом. Мгновенного действия. А ты кулем бухнулся, и за животики все схватились. В общем, на всякий случай тебе спасибо. За то, что... может быть... спас мне жизнь.

— Пожалуйста, Владим Владимыч. Мне это было легко.

— Вова, — говорит он, улыбаясь, — два раза.

— Вова... — говорю я, улыбаясь, — Во-о-ова...

Собака рядом шумно вздыхает. Ревниво косится. Для нее он — только Владим Владимыч. 

 

Я ЕГО ВИДЕЛ

История относительно давняя. Хазанов тогда еще выступал, я ему соответственно писал монологи. Прихожу как-то раз в театр Эстрады. Сидим у него в кабинете, чего-то там про свои дела шепелявим. Вдруг заглядывает его помощник и говорит, что к нему на прием просится полковник киргизской армии. Хазанов удивляется, спрашивает, чего тому надо. Помощник говорит, что не знает, полковник хочет говорить только лично с Хазановым. Ну, ладно, лично так лично. Зови.

Открывается дверь, и заходит здоровенный, сильно пожилой мужчина в гражданской одежде и меховой шапке. И прямо с порога начинает вопить:

— Геннадий Викторович!!! Здравствуйте!!! Господи, уж и не думал, что смогу с вами встретиться! Трое суток добирался, денег ни копейки, устал, оголодал, портфель украли, Москвы не знаю! Товарищ Хазанов, дорогой, помогите! Вы хороший человек, вы всем помогаете, это все знают!

Хазанов осторожно так на него смотрит, пододвигает кресло.

— Вы садитесь, садитесь, пожалуйста. Чаю хотите?

— Нет! В вашем присутствии сидеть не могу! Геннадий Викторович! На вас вся надежда! Миленький, дорогой!

Я сижу пень пнем, молчу. Хазанову, видать, такая ситуация не в диковину, общается с пришедшим уверенно:

— Вас, наверно, обокрали в дороге? Вам денег нужно?

Мужчина шапку то снимет, то наденет, в глазах отчаяние, не говорит, а стонет:

— Да!!! Да!!! Обокрали! Всех нас обокрали, Геннадий Викторович! Все мы жертвы! Все мы пешки, и рубят нас как хотят! Страну развалили, армию развалили! Я, полковник, как последний бомж побираюсь!

Хазанов достает кошелек.

— Сколько вам нужно денег?

Мужчина смотрит на кошелек, на Хазанова. Рыдающим голосом говорит:

— Да не надо мне денег, Геннадий Викторыч! У нас армия хоть и киргизская, но зарплату офицерам худо-бедно дают. Не денег нам надо, дорогой вы мой, нет!

— А чего?

— Да понимаете... Матчасть у меня в полку... Один-единственный бэтээр на ходу был, и тот неделю назад сдох. Двигатель запороли. Мне бы клапана новые. И распредвал. Геннадий Викторович, Христом Богом... Вы ж влиятельный человек. Позвоните в Минобороны. Пусть братскую помощь окажут. Мы ж и ваши границы тоже ведь защищаем. Позвоните, а?

— Ну, хорошо, хорошо. Вы, пожалуйста, успокойтесь, садитесь. Давайте-ка немножко чайку. Располагайтесь, отдохните. Я сейчас попробую что-то сделать. А вы пока чайку горячего выпейте. Вот, познакомьтесь, это Женя Шестаков, мой писатель.

Хазанов берет телефонную трубку, а мужчина дико выпучивается на меня:

— Писатель?! Настоящий живой писатель?! Вы писатель?! Для Хазанова пишете?! Прямо сами?! — В очередной раз снимает шапку и прижимает к сердцу. Тянет здоровенную ручищу. Пожимает так, что я чуть не пукаю. — Елки зеленые, какой день! С какими людьми знакомлюсь! Геннадий Викторович! Женя! Ох, праздник-то сегодня какой! Не зря ехал, не зря! Детям расскажу, внукам!

Хазанов в трубку говорит:

— Это Хазанов... Да. Здравствуйте... Да. Понимаете, тут такое дело... В общем... Короче, мне срочно нужен новый двигатель для бэтээра. Можете достать?.. Что?.. Сейчас, минутку. Товарищ полковник, какая марка вашего бэтээра?

— БТР-60! Неужели дадут? Вот здорово! Геннадий Викторович, спасибо! Женя, спасибо!

И снова жмет мне руку. Так, что я не говорю, а пищу:

— Ой! Да мне-то за что?!

А он жмет и трясет. Не отпускает. У меня глаза на лоб лезут. А Хазанов в трубку говорит:

— И хорошо бы еще пулеметик. Крупнокалиберный. Если не трудно. Можно слегка подержанный. Да-да, театр оплатит. Да-да.

И только тут до меня доходит, какой я дятел. Два крутых артиста уделали меня, как грудного. Это Евгений Моргунов, светлая ему память, к Хазанову по делу пришел. А я, балбес, его не узнал. И они меня вдвоем как по нотам. 

 

ОН ПОЗВОНИЛ, И Я ВСПОМНИЛ...

Шифрин историю про Садальского рассказал. Садальский — это вихрь-антитеррор, когда сильно за воротник кинет. Вообще довольно адекватный, но в определенной алкогольной фазе кошмарный и невозможный.

Короче, приехал Шифрин на гастроли во Питер-град. Поселился в гостинице. Спит у себя в номере, время полпятого утра. Вдруг страшные удары в дверь. Тяжелыми тупыми предметами. Безостановочно, с постепенным наращиванием усилий. Сонный Шифрин выпадает из койки, бредет открывать. Там экстремально бухой Садальский и с ним какой-то пацаненок лет восьми. Садальский, отодвинув Фиму, вваливается в номер.

— Ну, цего ты тут? Спис, сто ли? Насол, бля, время... Ну, просыпайся давай, гости к тебе присли. Угоссяй давай. Водка есь?

— Блин, Стас! Какая водка?! Полпятого утра! У меня концерт сегодня! Ты что, совсем охерел?!

— Есё нет. Не полуцяеца никак. Но скоро, скоро... Цюцють осталось. Надо тока водоцьки накатить. Водка у тебя где?

Шифрин в трусах офонарело смотрит на пришедших, Садальский деловито шарится по номеру, пацаненок скромно стоит в прихожей, молчит.

— Водка где у тебя? В холодильнике?.. Нет, нету. Знацит, где-то цёплая стоит. Где? В скафу?.. Тозе нет. Ты ее, бля, где дерзыс? Под подуской, сто ль, пряцес?.. Нет, нету. А где? В цемодане?

— Да нет у меня водки!

— Не сути так со мной. Я гость. Низя гостю говорить, сто водки нет. Я обизусь и все тут на хер сломаю. Об тебя.

— Стас! Водки — нету!!!

— Бля... Какие страсные слова... И это ты мне, другу? Предатель. Ну давай тогда, предатель, хотя бы цяю попьем. Цяй есь? — И он опять бойко шарится по номеру, раскрывает шкапчики, находит чай, ставит кипятить воду.

Шифрин одевается, пытается проснуться, пацаненок молча разглядывает его и номер.

— Фу, цяй-то какой мелкий, куевый... Как больные гномы насрали. Сахар есь?

— Нет!!!

— Бля... Дозыли... Дазе у предателей цяй без сахара. На хера тогда предавать? И номер херовый. Хоросему бы артисту такой не дали.

— Нормальный номер! Это ты ненормальный! Приперся посередь ночи. Мальчика-то зачем привел?

— Эт Сорокин. Толковый пацан. Слыс, Сорокин, ты не стесняйся, проходи, садись. Цяй пить будес?

Пацаненок так же молча качает головой. Проходит, садится на диван.

— Фу, и стаканы немытые... И морда сонная. Недовольная. Ты сто, мне не рад, сто ли? Ну и я тебе не рад, иди в зопу. Цяй будес?

— Нет!

— Твое любимое слово, да? Ох и гад зе ты противный! А есё Сыфрин! Знала бы твоя публика, какой ты в зизни неинтересный... Скусный какой... Обыденный... Как геморрой после сорока... О! Вскипело. Нистяк, попьем сейцяс. Бля, ну и цвет... Не цяй, а посмертный анализ моци дистрофика...

Шифрин стоит, чешет в затылке, не зная, что делать. А Садальский по-хозяйски шарится по номеру, пьет чай и разговаривает с пацаном.

— Будь как дома, Сорокин. Не стесняйся. Ты, Сорокин, мой друг, и Сыфрин тебе теперь тозе друг. Поговори с ним. Пообсяйся. Он вообсе музык нормальный, просто сегодня цего-то трезвый. Слыс, Сорокин, а цифир будес?

Пацаненок снова качает головой. Потом вдруг кладет ногу на ногу, достает сигарету и закуривает. Тут Шифрин не выдерживает:

— Мальчик, блин! А тебе не рано курить?

И только тут выясняется, что это не пацан, а шестидесятилетний лилипут, с которым пьяный Садальский всего час назад познакомился на каком-то пустынном мосту удивительного города Петербурга. 

 

АРМЕЙКА

Кусочек воспоминаний

1984 год, поздняя осень, Приволжский военный округ, мотострелецкая дивизия, я сержант, мое подразделение — взвод регулировщиков комендантской роты. Задача взвода на случай войны — шустро забегать на мотоциклах вперед и полосатыми палочками показывать нашей грозной дивизии, где противник. Дивизия тыловая и сильно пьющая. Комдив приезжает утром в штаб искореженный бодуном, его скоренько поправляют, и через полчаса из окон штаба уже доносится любимая его песня — «Черемшина». Любимый его племянник служит в нашей роте водилой грузовика. Он тоже нездоров с утра, так как позавчера прямо в гараже насмерть запорол двигатель своего «Урала», и бурные поминки еще не кончились. Наш взводный, предпенсионный сорокачетырехлетний прапорщик, обычно выглядящий на семьдесят, сегодня выглядит на все сто, ибо в утреннем бреду похмелился не из бутылки, а из какой-то колбы с неизвестной науке жидкостью. Водитель санитарной машины нашей роты только что получил богатый посыльняк от своей украинской мамы, и мы кушаем с ним горилку, наливая оную из резиновой грелки в кружки и закусывая сваренными в ведре голубями, которых по моей личной просьбе наловил на чердаке казармы выдрессированный мной кот Борман. Водитель пьет просто так, исходя из наличия, а я конкретно заливаю пожар души. От меня только что уехала прибывшая навестить подруга, я весь в раздерганных чувствах и, как сейчас говорят по ящику, имею право. В общем, готовность дивизии хоть и не боевая, зато полная. Если враг нападет, мы стрелять не будем. Мы просто хором дыхнем.

Но все тихо. Соседи-китайцы не беспокоят, американцы на той стороне глобуса крепко спят, поэтому вставшая перед нами проблема носит сугубо мирный характер. Из полковой столовой дежурный прапор приводит в санчасть солдата-повара и сообщает, что у того вроде дизентерия. Страшное дело. Если не принять меры — обдрищется целый полк. Прецеденты были. Дежурный оставляет солдатика и уходит. Мы с водителем санитарной машины в ступоре. Воскресенье — ни сестер-качалок, ни врачей-офицеров в санчасти нет. Терапевт, старший лейтенант Ж., по слухам, сидит на офицерской губе. Во время последнего запоя он, будучи остановлен на улице военного городка патрулем, сообщил начальнику патруля, что является резидентом ЦРУ в нашей дивизии. И очень громко утверждал то же самое, сидя в камере. Вообще довольно эксцентричный был офицер. В среднем раз в неделю хватал меня за пуговицу и читал в лицо одни и те же стихи:

Ты Евгений, я Евгений.

Ты не гений, я не гений.

Ты говно, и я говно.

Я недавно, ты давно.

Далее. Есть еще старший лейтенант Юрий Федотыч Долгорукий, тоже терапевт, но его тоже нет. Имя громкое, сам тихий и невоенный какой-то, мучился в армии, хотел уволиться, но тогда было невозможно, поэтому пил тихо и одиноко. В данный момент где-то за пределами части. Полная его противоположность, бравый капитан С., начальник санчасти, тоже отсутствует. Он-то молодец, в любом состоянии людей лечить может. Однажды в новогоднюю ночь я видел, как они с супругой возвращались домой с праздничной елки в Доме офицеров. Супруга, колеблемая ветром, шла сзади, держась за полу его пальто, а он передвигался на четвереньках. И предупреждал ее о препятствиях.

В общем, никого из медперсонала нет. Кроме меня. А я — очень странный воин. У меня единственного в роте автомат АК-74Н с новейшим ночным прицелом НСПУ. У меня зрение минус три с половиной, а в сумерках я вижу совсем хреново. Отцы-командиры долго думали, кому бы вручить такое крутое оружие. Чтобы вручить его именно мне, им перед этим надо было очень крепко напиться. За мной также закреплен армейский мотоцикл МВ-650 с двигателем в 38 лошадиных сил. По паспорту. А по жизни двигатель кто-то давно пропил, и поэтому я если и водитель, то не мотоцикла, а сверхтяжелого зеленого велосипеда с коляской. Но! В военном билете у меня написано «санинструктор». Хотя в учебке, помнится, мы больше мыли полы и бегали по жаре в противогазах, а потом судьба вообще напялила мне на бошку белую каску регулировщика. Так что медицинского опыта у меня меньше, чем у матери Терезы сексуального. Сидим с водителем санитарной машины, в недоумении чешем репы. А повар, дождавшись, когда ушел прапор, вдруг стал клясться, что никакого поноса у него нет, это гад-прапор хочет кинуть на его честную жопу тень, дабы выпереть его из столовой, а туда поставить своего земляка. Мы с водителем в это время допиваем остатки и из состояния недоумения приходим в легкое изумление. И водитель мне говорит:

— Ну, не знаю.... Ну, отведи его в госпиталь. У тебя ж пропуск круглосуточный в городок.

А я веселый, но память не потерял. Одиннадцать раз уже в комендатуре на бетонном полу куковал трезвый и с пропуском. А веселого патруль поймает — так вообще не доведут, за первым же углом на фрикадельки покоцают. И я говорю:

— Не... Лучше я Шнурка попрошу. Может, отвезет.

Шнурок — водитель начальника штаба. У него «уазик» всегда под парами. Опять же в медицинском смысле он человек опытный. Только за время службы в армии только триппером четыре раза болел. В общем, накренил я тело вперед и пошел огородами до Шнурка. Не нашел. Долго искал. И поэтому, вернувшись, застал лишь финал трагедии. А в кульминации было вот что. Водитель санитарной машины сидел-сидел, смотрел-смотрел на повара и вдруг говорит ему:

— Ты это... Раздевайся давай.

Повар говорит:

— Зачем?

Водитель говорит:

— Ну, это... Потому что врач. Я. И щас это... Сделаю из тебя анализ.

Повар говорит:

— Не надо.

Водитель говорит:

— А по тыкве?

Повар говорит:

— Не надо!

Водитель говорит:

— Лады. Сперва по тыкве, потом анализ.

Короче, убедил его. У него аргументы здоровые такие были, в рукавицы едва влезали. Повар штаны снял, на кушетку лег. Водитель из алюминиевой проволоки нужную загогулинку легко скрутил, ватку на нее намотал. Все чин чинарем, как в лучших клиниках Лондона. Засовывается в попу, вынимается из оной с материалами для анализа. Он ведь санитарную машину же водит, насмотрелся, опыт-то перенял. Халат с вешалки даже снял, на себя напялил. Перчатки натянул, фонендоскоп на грудь повесил — ну чистый доктор. И чисто так по-докторски эту загогулину горизонтальному повару — раз! — и всунул. А потом — раз! — а она обратно не лезет. Потому что слегка ошибся. Проволочную загогулину не круглым концом ему впихнул, а раздвоенным. Она туда почему-то нормально, а обратно совсем никак. А я, пока шел, про Шнурка забыл, а про подругу вспомнил. С темы сбился. И с курса тоже. Вдоль дивизионного забора иду и стихи бормочу, сочиняю. Весь такой в поэзии, в рифмах. Кровь-любовь... Жди-дожди... Иду-бреду себе, тоска по подруге такая светлая, осень такая желтая, болдинская... Сирена дивизионная такая громкая... Чего-то вдруг заорала. Нет, не сирена. О, опять. Блин!!!

Прибежал, когда у одра человек пять уже собралось. Регулировщиков. У каждого своя идея насчет выхода из ситуации, и они по очереди эти идеи осуществляют. Повар орет. Водитель санитарной машины сбрасывает халат, снимает перчатки и моментально растворяется в воздухе. Повар вопит. Я сую себе в пасть полпачки сигарет, быстро жую и кричу, чтобы кто-то сбегал в штаб, чтобы позвонили в госпиталь, чтобы прислали «скорую». Повар встает и с заводным ключиком в жопном месте пытается покинуть пыточное помещение. Брюки почему-то держит высоко над головой. Бежит очень медленно, широко расставляя ноги. В коридоре санчасти сталкивается лицом к лицу с приведшим его прапором. В ужасе разворачивается. Прапор видит торчащий из жопы подчиненного посторонний предмет и падает ничком на пол. Ноги его конвульсивно дрыгаются. Тут же на арене откуда ни возьмись появляется начальник санчасти капитан С. и, кинувшись к прапору, начинает оказывать ему помощь. Глядя на это, падают регулировщики. В это время я давлюсь табаком и принимаюсь кашлять. Рукой показываю, чтобы стукнули по спине. Они не могут поднять руки. Начинаю задыхаться. Ко мне медленно подходит анальный страдалец и со всей силы ударяет. В живот. Я в ответ плююсь табаком. Его хватают. Мне стучат по спине. Я прокашливаюсь. А у него выпадает из жопы чертова загогулина. Занавес.

Через два дня я написал свой первый рассказ. И послал его в «Юность». А «Юность» послала меня в жопу. Но я уже точно знал, чем займусь.