В это тягучее пасмурное утро боярин-грамотей закончил художественное чтение новейшего немецкого романа "Грустная повесть о бедной сиротке Гретхен, ее болезнях, горестях и безвременном преставлении в тяжких муках". Когда хлопнула закрываемая кожаная обложка, государь, отвернувшись, махнул рукой. Все, включая заплаканную царицу, тотчас встали и вышли. Никто не посмел обернуться, но все знали, что спина самодержца содрогалась не от холода. И не от того, что половина царицыных слез вылилась ему за воротник. Царь, в полном соответствии с замыслом автора, глубоко проникся и искренне пережил. Он стоял у окна с влажными глазами и хлюпающим носом, глядел вдаль и не видел ничего, кроме тоскливой безысходности бытия. Вспомнив последние слова героини перед тем как она, за две понюшки хлеба убирая голыми руками снег с крыши, упала с шестнадцатого этажа в открытый канализационный люк — государь всхлипнул так громко, что на несколько мгновений оглох.
— Страсти господни... — изведя шестой за утро платок, мокрым соленым голосом сказала в соседней горнице царица. Грамотей с виноватым видом тут же подал ей седьмой и восьмой.
— Литература, — сказал шут, чтобы как-то поддержать разговор. Ничего, кроме имени героини он не запомнил, так как всю декламацию проспал под троном. — Один из главных способов приведения в трепет сердечной мышцы.
— Истинное искусство! — подтвердил, кивая всем телом, один из ближних бояр. Он тоже проспал практически всю декламацию, но, в отличие от шута, сидя, с открытыми глазами и выражением внимания на лице.
— Поди, Сеня, глянь, как он там. — немного погодя сказала царица. Шут, неслышно ступая, направился к двери. Которая распахнулась ему навстречу, явив стоящего за ней государя. Который, безмерно удивляя всех, обратился к присутствующим не со словами, а с какой-то невнятной музыкальной фразой, отдаленно напоминающей известное сочинение известного венского композитора.
— Падам... Падам... Падам пам-пам...
Шут сообразил гораздо быстрей других и отреагировал мгновенно.
— Обязательно! — взяв самодержца под локоток, сказал он.- Прям сейчас! Тока клич бросим, чтоб ко дворцу прибежали. Чтобы без промедления ковыляли быстренько ко дворцу и держали карманы шире. А тебя, надежа, пока умоем. И в подвал за казной пошлем. Дай-ка, зрачочки тебе протру. А то перед подданными неудобно...
... — Подам... Подам по монете... Каждому... — твердил государь, сидя на балконе за ширмой и развязывая очередной кошелек. — Каждому сирому, болезному и убогому. И ветхому. И горемычному. А погорельцам вдвойне подам. Пусть вперед выходят. С красными флажками. Чтоб отличать. А болезные — с белыми. Чтоб не путать. А кто без флажков — тому тоже подам. Всем подам. Мы не амебы. Но делиться надо. Господь сказал. Не кто-нибудь. Ему тоже подам. На храм. Чтобы был.
Щедрость государя, как и многие из его свойств, была безграничной. Вернее, искусственно ограничиваемой окружением. Когда собравшаяся под балконом толпа выросла до размеров всего взрослого населения страны, а количество развязанных кошельков приблизилось к половине всех денежных запасов, шут нагнулся к цареву плечику и шепнул :
— Пора.
— Убогий? — спросил царь первого подошедшего. Тот кивнул.
— Немой? — утерев слезу, царь подал ему монету. Тот кивнул и отошел.
— Глухой? — спросил царь следующего.
— От рождения! — ответил тот, получил свое и убрался.
— Слепой? — спросил государь третьего, с закрытыми повязкой очами и бьющей по земле палочкой.
— Вообще-то он картавый! — отвечал за него четвертый, — Картавит, елы ты мои палы, как вдаренный попугай! А ослеп только что. За углом. Как денюшки блестят, увидал — и ослеп. Одним разом на оба глаза. А я, государь, одноногий буду. Тоись, с виду на двух хожу, но только одна моя. А другая чья-то. Не веришь? Хошь, заголюсь? На одной волосов мене, чем на другой. Не веришь?
Но государь верил. И давал каждому подошедшему согретую телесным и душевным теплом монету. А шут — самым наглым — невидимые взору пинки. Чтоб не напирали. И по второму разу не подходили. Потому что денег у государства меньше, чем щедрости у государя.