Вчерашним вечером, под самую уже занавеску, когда взбивались последние подушки и задергивались первые шторы, царю неожиданно вдруг припомнилось, что не сделано еще одно дело.

— Стоп-машина! — садясь в кровати, скомандовал его величество государь дядьке-щекотуну, который уже было собрался на ночь глядя порадовать царевы пятки древним своим искусством. Затем его величество встал. Затем снова оделся. Затем прошел в каморку к шуту и недолго с ним о чем-то шептался. Спустя еще какое-то время тихо отворилась и затворилась входная дверь и два укутанных существа заскрипели валенками по укатанной санями дороге.

А в эти же минуты неподалеку, в курной крестьянской избе под заваленной снегом крышей, полусонный архимандрит с кряхтением склонялся над своим саквояжем. В котором было все необходимое для скорого отпущения грехов и облегчения последнего человеческого путешествия. Сам новопреставляющийся, белея в сумраке бородой, лежал на широкой лавке с герметически закрытыми веками.

Архимандрит вынул из саквояжа нечто старинное, потемневшее, о восьми концах и толстой цепи. Старик, не раскрывая глаз, улыбнулся.

— Хороший был парень, — сказал он. — Добрый.

— Что? Кто? — царапая крестом по полу, спросил священнослужитель. Старик не ответил. Словно вспоминая что-то, он поднес высохшую руку ко лбу. Опять улыбнулся.

— Только народился — пришли к нему... А он спит, голубчик, личико сморщенное, немудреное... Кабы точно не знали, так и не поверили бы...

— Чего? — спросил его святородие, с немалым трудом выпрямляясь и держа в руке очередной нужный ему предмет.

— Ясельки-то трухлявые, старые, с каждой щелочки ветер дует... Холодно, темно, осел стоит рядом, сено свое жует... А мы дары ему принесли. Мальчонке. Чушь всякую. А надо-то было одежонки детской поболе...

Архимандрит, вздохнув, посмотрел на старика с сожалением. За свою долгую жизнь он немало слышал умных речей и бреда. И немало раз был свидетелем того, как одно мешалось с другим перед наступлением вечной немоты.

— Идет! — вдруг сказал старик. И опять улыбнулся. — Тоже мужичонко-то неплохой. Глупый, а не дурак. Дурацкий, а не глупец. Памятливый. Сказывал ему, чтоб до полночи приходил. Эх, цари, цари...

Его святородие архимандрит, вооружившись наконец всем, приступил к своему печальному, но важному делу. Нахождение преставляющегося в бреду упростило ему задачу. Он забормотал по памяти нараспев. И принялся осенять. И все это делал так споро, уверенно и привычно, что даже не обращал внимания, как мысленно мусолит пальцы и перелистывает страницы. А белобородый старик, не открывая глаз, что-то нес о каком-то одному ему ведомом Сашке, которому батька его Филипп хорошее хозяйство оставил, а тот его не только не загнобил, но аж до самой Индии огородную межу доволок. Вспоминал какого-то многоженца Ваньку, который супругу верную отравил, и боярам головы для физзарядки рубил, и много другого народа прочего поизвел, а ему за это в ножки все кланялись и за живого бога держали, а он сына единокровного насмерть посохом уходил, и почитать его еще больше стали. Бормотал еще что-то про какую то звезду, какую-то полынь и про быль какую-то черную.

Дверь избушки завизжала и отворилась. Покрытый снегом государь вошел первым и задел меховым плечом за косяк. За ним появился и стукнулся лбом весьма утепленный шут. Государь невнятно ругнулся, а шут жалобно зазвенел покрытым инеем бубенцом.

— Здорово были, парнишки! — ясным и громким голосом сказал вдруг старик. Глаза его открылись, засветившись большим умом и здоровьем. Он сел на лавке и похлопал изумившегося архимандрита по плечу. — Спасибо за службу, святой отец. Отложим пока агонию...

Царь понятия не имел, что делать, ежели умирающий лично встречает пришедших попрощаться и жмет руку с такою силой, что трещат пальцы. Архимандрит, при всем своем опыте, понятия не имел, как быть, ежели отходящий в лучший мир старичок вдруг перестает отходить и, обретя румянец, с двух саженей легко задувает предназначенную ему в холодные руки свечу. Шут, в свою очередь, тоже был немного растерян. Поэтому сел

а) не спросясь

б) мимо лавки

в) прямо на умывающуюся кошку. Которая, однако, не заорала, а моментально сплющилась и неторопливо стекла в щель между досками пола. Приблизительно в то же самое время длинная отполированная лавка, сделавшись на мгновение невысокой каурой лошадью, скакнула к гостям и удивительно ловко определилась им под зады. Ну и в ближнем заиндевелом окне промаячил некто, протянувший сквозь стекло руку и подавший царю стакан.

— Хлебни-кося с холодка, — сказал старик. Стакан в царевой руке раздвоился, и производная его тут же оказалась в рефлекторно протянутой шутовской руке. — И ты, друже, пивни. А тебе, святой отец, при исполнении не положено. Садитесь все. О деле потолковать надо...

... Когда, уяснив наконец главное и определившись в деталях, собрались уже расходиться, государь, человек ответственный и в каком-то смысле казенный, спросил волхва, что делать с его избой.

— А ничего. Не дура. Сама о себе позаботится. — не оборачиваясь, отвечал тот. Без всяких заклинаний и приговоров он кидал в гудящую печку какие-то бумаги, свитки и берестяные куски.

— Архивчик-то... — немного осмелев, сказал царь, — Государству бы, что-ли, сдал...

Сидящий рядом архимандрит больно наступил ему на ногу. Волхв, не переставая шуровать кочергой, ухмыльнулся.

— Оно без надобности тебе. Ты у нас, слава Богу, неграмотный. В широком смысле. Царствуй, короче говоря, как умеешь. Это все меня уже не касается. Мое дело — предупредить и...

Волхв вздохнул. И раскаленной кочергой задумчиво почесал себе за ухом. В избе резко запахло мятой.

— И это... В общем, пишите письма. Пора мне. А вам главное — инструкции не забыть.

— Не забудем. — ответил за царя шут. Он был очень серьезен. Бубенчики на его головном уборе почему-то, сталкиваясь, не звенели. Пора было уходить. Но архимандрит таким завороженным взглядом неотрывно глядел на исчезающие в огне документы, что волхв, кидая последние, пробормотал:

— Не боись, святой отец, не боись. Хорошо сожгу. И пепел развею. А то все вы тут с ног да на уши встанете. Официальная версия есть — вот ее по-прежнему и держитесь. Господь создал землю, человека и все такое. Безо всяких там этих самых молекул. Уяснили?

— Абсолютно. — снова ответил почему-то лишь шут. Обременение знанием вдруг сделало его слабым. И потным. И где-то слева внутри что-то то ли потухло, то ли зажглось. Волхв погрозил ему пальцем.

— Ты давай свое дело знай! Смейся, паяц. Смеши. И ничего тебе боле.

— А ты правь, — сказал он царю. — Твердо правь. Ежели что — с тебя спросят. Произошел от кого, не важно. Оно важнее, зачем.

Архимандрит, утирая пот, смотрел в пол. Волхв подошел, присел рядом и заглянул ему в расширенные глаза.

— Не сомневайся. Одна правда сгорела, другая в уме осталась. Третью до людей донесешь. Четвертую кто-нибудь, да поймет. А пятую ни тебе, ни мне не узнать. Главное, сам себе не соври...

... Скрипя валенками по снегу, они ушли еще через пять минут. Когда обернулся архимандрит, избы уже не было. Она почти дотаяла в воздухе. Лишь задняя стена без окна, подрагивая, слегка запоздала. Волхв по-прежнему сидел возле неокруженной стенами, но ярко горящей печи. Когда обернулся царь, не было уже и волхва. Крупная сова сидела на ветке и ухала. Была она почему-то обута в лапти, а в клюве держала пустую черную рамку.

А шут так и не обернулся. Шагал молча. А когда отошли изрядно, сказал царю:

— А ведь это вполне может быть война.

— Гражданская! — тяжело дыша, добавил архимандрит.

— Зато священная, — подумав, ответил царь. — Потому как не тока за тела свои, но и за души воевать будем...