В этот день ее величество зима до такой степени вступила в свои права, что его величество государь почувствовал себя где-то даже слегка низложенным. За окном была хмарь, в душе хмурь, а в зеркало на царя глядел грустный хмырь, которому не хватило лета.
Дверь открылась, и в горницу вошел шут. Царь глянул на него и сочувственно сморщился.
— Ломает, Сеня?
Шут кивнул. Подошел к зеркалу и тоже глянул. Из золоченой рамки смотрела на него скорбная физиономия мученика. И без того осунувшееся личико выглядело так, будто кто-то злой два часа лупил по нему подушкой. В глазах поселилась толстая неповоротливая печаль, а нос трагически опустился едва ли не на один уровень с подбородком.
— Терпи, Сеня. Оно, поди, сперва тока трудно будет. Потом полегше пойдет. Наверно.
Шут не ответил. В последнее время он вообще говорил мало. И на все участливые слова лишь громко скрипел зубами.
— А я тебе медаль дам. Каку выберешь. Али хошь, новую специально для тебя откуем. "За немерянные страданья во благо", скажем. Али "За героизм в быту".
Шут опять не ответил. Но зубами скрипнул так громко, что у царя заломило скулы. А в горницу заглянула царица и сказала :
— Его ищут, а он вон он! Иди, батюшка, посла голландецкого прими. Кака-то политика у его к тебе. В кабинете ждет. А ты, Сеня, все держишься? Ты держись давай, Сеня. Мы болеем все за тебя.
— Ежели уж совсем тяжко будет, дак ты скажи. Руки свяжем тебе. Временно. На неделю. Да приставлю кого-нибудь. Чтоб все бы за тебя делал. — уходя, сглупил царь.
А шут дождался, когда за дверью стихнут шаги, и открыл рот. И не закрывал его долго, давая выплеснуться душевной боли и телесной тоске, озвучивая ментальную жажду и плотский голод, заговаривая словами неимоверную тяжесть своего маленького трудного подвига, который он совершал уже двенадцать часов.
— Ох, ты ж, Господи, да за что ж мне муки-то этаки, ужас тихий, кошмар дневной, ой, да уж лучше бы на лоскуты мя, грешного, порвало и растрепало, плохенько да хреновенько как, Господи, слышишь ли ты, страдаю я, сердце всмятку, шары на лоб, алчу, Господи, алчу, желаю и предвкушаю, а нельзя, потому — слово дал, честное, волшебное, матерное, сам себя во вред себе ограничил для своей пользы, ой, нельзя-нельзя, ай, хочется-то как, но не буду, не буду, не буду, не буду, не буду, не буду, не буду, семь раз и еще раз не буду, хоть и хочется, хоть и можется, всего-то делов — к конюху подойти и спросить, всего-то дела — на базар сходить да купить, всего-то навсего хотя бы одну-однусеньку, малу-малюсеньку — а, Господи, имею я право? — мало-мальски небольшую одну, хоть с куриный клюв — такую-то можно, а? — иль хотя бы глянуть бы, как оно другим достается, из широких штанин вынимается, подносится и — ой, плыву, плыву, ой, не выдержу, ой, не выдерживаю уже — да шучу, шучу, Господи! — шут же я, мать мою лаптями на север, отца лыжами на восток, чтоб им пусто не было, ой, как хотение-то снизу доверху поперек наискось пробирает, аж гланды корчатся, левая подохла, правая померла, а третьей-то нету и не отрастет никогда, разве только на могилке моей в виде алого цветочка воспаленного жарким летом проклюнется и через десять минут завянет — ой, Господи, бред пошел! — а путник усталый возле могилки моей присядет ненадолго, посидит, встанет и уйдет, а вонять еще долго будет, и сильно, и постоянно, если каждый хренов путник усталый присаживаться-то начнет да крупным оптом не спросясь гадить — ой, обидно-то как! — а матушка на могилку хроменькая придет, узелок платочный докрасна на морде затянет, по слезе из обоих глаз выдоит и скажет : ах, Сеня-Сеня, затем ли я тебя ростила, чтобы через холмик азбукой моряцкой односторонним постукиваньем общаться — ой, горько-то как! — а батя слепенький на одной ножке горбатый с утренней кобылой прибудет и за упокой сыновний торжественно ужрется до полного несамообладания с танцами и прыжками через полкладбища, а друзья верные ни с того ни с сего вспомнят, что вот был у них, да куда-то делся, и почтить придут, постоять, полежать бухим навалом на подступах к оградке и вдоль скамеек с закуской — ой, скорбненько-то как! — а его величество государское со царицей матушкой при царевне тройственным образом официально в голос восплачут и двоякий устно-письменный указ в едином экземляре на рыдальный мотив озвучат : спи, мол, спокойно, мол, друг, мол, наш, мол, а мы, дескать, тебя, дескать, никогда, дескать, не забудем типа изо всех наших сил — ох, честь-то какая то ли мне, то ли из меня выпала! — а я с-под низу осенью в виде мухомора вылазить буду, а по ночам синими огоньками подмигивать, археологов ждать, а как придут, совочками да метелками выскребут, обдутого и оприходованного под стекло под табличкой "Архаический ископаемый клоун" положат, так посетителям улыбаться стану зубастым безглазым вечным костяным желтым образом во все три прекрасно сохранившихся вставных зуба, с мамонтом по пьяни замерзшим несчастными соседями во имя науки посетителей стращать будем, и мачеха злобная пальцем в скорбную витрину ткнет и заплаканному пасынку скажет : "Видишь череп? А был целый дядя. Вот если еще раз курточку замараешь, я тебе то же самое досрочно организую!", а отчим недобрый нетрезвый невероятный по звериности облика вчерашней брагой мальчику в крошечный анфас выдохнет, пальцем красным толстым неприличным мужским помашет и передней верхней своей волосатой дыркой промолвит : "Учти, гаденыш, что ты найденыш, звереныш! Ежли что не так — я тебя обратно вот этими руками лично и навсегда безвременно потеряю!", и оскалятся на сиротку бедного оба, а мы с мамонтом из-под стекла тоже, и совсем бедный сиротка с маленького своего глузду съедет и третьим к нам под стекло захочет, лишь бы не жизнь вот такая страшная, когда ни вдохнуть ни выдохнуть, в смысле, дымом, в смысле, табаком, ох, Господи, знал бы ты, как тяжко мочь, хотеть и не делать, иметь, уметь и не курить полсуток уже, целых двенадцать часов по шесть десятков минут! Ах, Господи! Да как же цигарку хочется!!!
Но шут крепился. Терпел. Здоровье было важнее. Он боролся. И проиграл лишь только к вечеру по очкам.