В этот день приближающаяся весна громко напомнила о себе повсеместной капелью с крыш, большими лужами во дворах и каким-то легким приятным зудом где-то глубоко в душах. Его величество государь, увесисто позавтракав и объемисто выпив чаю, не менее часа гулял на улице. После с полчаса, сидя в кресле, по его же собственному выраженью, "вздерьмнул немного". И только после этого изволил наконец удовлетворить нижайшую просьбу летописца. Который с бумагой и перьями наготове вот уже несколько дней окучивал повелителя на предмет личных воспоминаний о его далеком детском периоде.

— Да ты садись, садись, Женя! Расскажу ужо, чего помню. А ты пиши. Да без помарок, гляди. Чтоб потомки потом беспрепятственно бы читали.

Его величество глубоко вздохнул, поглядел на висящий батюшкин поясной портрет и, пожевав губами, принялся вспоминать в отрывистом и слегка сумбурном режиме.

— Малой был. Совсем ишо. Бегал. Няньки позади стадом носются. У одной леденчик на палочке, у другой коробка с игрушками, третья горшок таскает, четвертая доглядает, чтобы об порог не убился. Пятая ими руководит. Шестая замещает. Седьмая — общий контроль и наблюдение за развитием. Царское дитя же, а не хрен в тряпице. Со всех сторон уси-пуси, шоколадки импортны да порточки новые сухие на сменку. Бабки родные, то же самое, где увидют — там же и приласкают. Кормилица хвостом ходит, аппетитом интересуется. Сказать короче, жил по пояс в любви.

Государь охнул и потер поясницу сразу в двух местах. Стреляли...

— Помню, забаловал. Батюшка, как водится, на войне, матушка на воды здоровьице поправить отъехала — кто на хозяйстве главный? А вот он я! Игрушки детские побросал, за взрослые ручонками ухватился. Они тронную-то горницу от меня запирали. А я ножками-то затопал, да в слезы, да в сопли, да в крик ужасный! Открыли. На трон залез, державу-скипетр поднял, корону батюшкину напялил — и обсикался. От напрягу. Оно ж из золота все, тяжелое. Смех и грех. Батюшка, весь в трофеях, в наградах весь, царя какого-то пленного приволок, с войны приходит — а трона нету. Сушится на веранде. А ему послов принимать и с этим самым пленным царем вассальный договор заключать. А регалии царские помяты обои, а корона гнута лежит. Поронял же ведь... Обсикамшись-то...

Его величество, умолкши, завязал бороду в узел. Развязал. Поморгав в окошко, продолжил.

— Ох и гневался ж батюшка! Ножками топал — куды там мне! За ухо взял, по дворцу водил, прощения просить заставлял. У всех. За другое ушенько взял, в кабинет отвел, в уголок поставил, уму-разуму научал. Не рукоприкладствовал, нет. Этого с им, окромя как на войне, не случалось. Словами. Только и исключительно. Но какими! Ты, говорит, великого царства наследник и будущий государь! А ведешь себя, как мужская блоха под юбкой. Ты, говорит, священной крови носитель и будущий помазанник на престол! А выглядишь, как курья гузка в кошачьем рту...

Царь зачем-то промокнул бородой под глазами. Прерывисто вздохнул. Летописец, тоже промокнув бумагу кусочком ткани, был нем и очень внимателен.

— Прямо сейчас бы взял да в этот самый угол хоть бы навечно встал. На колени. Лишь бы батюшка был живой...

Его величество, не таясь, всхлипнул. Совладал с собой и продолжил уже спокойнее.

— Матушка с вод приехала. Поправимшись. Кило так на двадцать. Полная была, добрая. Забав немецких понавезла. Конь железный такой с механикой. С переду ему солому засунешь, кнопочку отожмешь — он тебе с заду мелодию в лад пропукает. Смешной такой конь. В сарае где-то ржавый стоит. Еще соловей заводной, от ключика. Пел, плясал, крыльями поводил. А как с крыши запустил — перестал. А матушка, бывало, посмотрит, как я игрушки курочу, ручкой махнет и скажет : "Пускай себе! Оно железо, ему не больно. Лишь бы живые души не мучал." Это она батюшке-то в укор. Тот ведь завоеватель был, покоритель и истребитель. Что из дверей ни выход — поход. Что ни день — то послевоенный, то предвоенный. Носки у его со шпорами — это ж не легенда, это ж правда была. Вместо подушки всегда седло, вместо одеяла трофейный флаг, одним глазом спит, другим сквозь стену через границу смотрит — нету ли где врагов? Грозный был воин батюшка. Могучий, быстрый, неумолимый и всепогодный. Войска души в ем не чаяли. Как, бывало, крикнет "Вперед!" — так и скачут с боями без остановки, пока с другой стороны глобуса не покажутся. А матушка с хлеб-солью его встречать выйдет, красивая, молодая, румяная — с закордонья цари чужие, в зрительные трубы глядючи, кафтанишки слюнями насквозь мочили. А я в коляске, совсем ишо грудно-титечный — "Гу-гу, батяня! Гугу!" А потом уж сам на этом самом коняшке — "Пливет, батяня! Ула-а-а!" А потом и в первый поход пошел. На Дурляндию. Сперва артиллерией их с берега вразумили, затем луками, затем пики прямо — и лобовым клином в клин! Батюшка-то весь в шрамах был. Это на портрете у его всего пять. А на деле-то живого места не отыскать. Воин был. Таким родился. Таким и...

Государь, не договорив, вздернул голову кверху. Смахнул что-то с лица. Мановением отпустил летописца. И тот ушел. Записав все, что слышал, и думая о том, чего сказано ему не было.