Когда купили медведю дудку, и попиздил медведь довольный через весь лес к пещере, где жило эхо — еще никто не знал, что прав был дятел, ох, и прав же был старый, как в воду глядел дятел, и как в воде видел.

— Ебнется наш медведь от этой дудки! — так говорил дятел, и не зря говорил, правильно говорил, мудрый был, дельный, знающий, опытный и разумный, хоть и подтирался не в пример другим редко. И плакали звери вокруг в предчувствии, и рыдали птицы, и стонали рыбы, и проникся в земле крот слепошарый, и наверх выполз, и так говорил:

— Да и хуй с ним! — так он сказал, справедливый подземный крот, старый и вшивый, слепой и грязный, но справедливый и подземный. — Да и хуй с ним, бояре! В смысле, бабы. Ну, то есть, курвы. То бишь... Ну, вы поняли.

— Жалко мишку. Ебнется. — сказала сова, птица ночная и малоизученная, с виду крупная, но без клюва и перьев крошечная. — Или, не дай Господь, охуеет. А охуевший медведь, солдаты — это квадратный километр горя, это вечная память и ай-люли в одном лице, это поминки по оторванным жопам, это печальный ветер в опустелом лесу, это харя об харю, это ногой в живот, это мертвая зыбь, это пиздец, солдаты...

Маленький хорек на пеньке, глупее пробки, пустее бутылки, весь в маму, весь в папу, нищий духом, на слова убогий, и тот промямлил:

— Да-а-а, блядь... Вот ведь, блядь!.. Теперь все, блядь...

И прав был хорек чахоточный. Не сглупила сова. Не ошибся крот. И трижды прав был дятел почтенный, седой и лысый, беззубый и безрукий.

И, дойдя до самого края леса, до пещеры, где жило эхо, дунул медведь в дудку свою. Со всей силы и со всей мочи дунул. И отозвалось из пещеры громкое эхо. И ебнулся медведь. А ебнувшись, охуел тут же. И сбылось все, о чем говорили мудрые и глупые, чего боялись смелые и трусливые, над чем некому теперь смеяться и некому больше плакать.

Вот так-то, бояре...