Верстах в двух от Гусаков, при впадении невзрачной таежной Крапивни в неоглядный разлив Тавды, стояла мельница братьев Ржаных. Двухэтажная, под железной крышей, с маленькими и редкими оконцами. Севка ее издалека услышал, а потом уж и увидел.
Вслед за хозяином он ступил на мост и даже заробел с непривычки. Показалось, что перегороженная щитами плотины, поднятая на добрых полторы сажени Крапивня чуточку еще поднажмет и разметет все на своем пути: полетит кверху тормашками этот мост, который мелко дрожит от напора, а вместе с ним и Севка, и Егор Лукич.
В узкую щель, образованную чуть приподнятым щитом, с шипением устремлялась вода и неслась по наклонному позеленевшему от тины желобу. Обрушиваясь на лопасти огромного колеса, она закипала и с шумом низвергалась в черную тень. Мерно крутилось грузное колесо, надетое на вытесанный из неохватного бревна восьмигранный вал, уходивший сквозь прорезанное в срубе отверстие внутрь, где твердые, янтарно-золотистые зерна превращались в пахучую муку.
Скрипел на опорах вал, шумела вода, мельничный сруб, сотрясаясь, стонал.
Чуть поодаль, на обширном, выбитом конскими копытами лугу, было полно подвод. Одни подъезжали к мельнице, нагруженные мешками с зерном, другие отъезжали порожнем, третьи стояли в стороне распряженные, с поставленными торчмя оглоблями. Сидя на телегах, мужики курили самосад, степенно беседовали, коротая время, пока еще не подошла их очередь молоть.
— Завозно нынче! — одобрительно произнес Егор Лукич. — Любо глядеть, когда завозно, и любо работать.
Вслед за хозяином прямо с высокой насыпи Севка вошел в верхний этаж мельницы. Тут было тесно от людей и наваленных кучами мешков. У окна стояли большие весы. Возле них похаживал в побеленной мукой поддевке брат Севкиного хозяина Макар, моложавый, невысокого роста, но в плечах — косая сажень.
— Приглядывайся, вникай! — негромко наставлял Севку Егор Лукич. — Вот, к примеру, весы. Это такая штука… Они могут озолотить, но могут и по миру пустить.
Макар, наклонясь, уравновесил гирями наваленные на весы мешки, взял из-за уха карандаш и что-то записал в пухлую, замусоленную книжицу.
— Ты уж, Лукич, пожалуйста, по совести, — просительно прогудел бородатый хозяин зерна. — А то ведь мы цифири не обучены.
— Будь спокоен, Кузьма Терентьевич, у нас без обмана, — степенно ответил Макар, кладя за ухо карандаш. — Да и наука тут простая, смотри — вот пудовая гиря, а вот эта полупудовая. Всего гирь на полтора пуда. Значит, на весах пятнадцать пудов. Понятно? На десять надо умножить.
— Оно-то так, на десять, но ты уж, Макар Лукич, не ошибись случаем, умножай по совести. Пшеничка-то у нас не дареная, горбом да мозолью нажитая.
Севка подумал: что ж тут хитрого? Умножай на десять — и будет точно! Как же весы могут озолотить?
Это он по наивности так подумал. А старик завозчик, оказывается, знал, что говорил. Неспроста он просил Макара умножать по совести.
В нижнем этаже царил полумрак. Спустившись по ступеням, Севка поначалу ничего не увидел. В уши ему ударил гул, скрип, где-то что-то жужжало и выло. В воздухе тучей висела мучная пыль. Но, приглядевшись, Севка заметил густо выбеленного мельника, стоявшего у бешено крутившегося камня. Этот маленький сморщенный старичок порой нагибался, зачерпывал где-то внизу горсть муки, растирал ее между пальцами, пробуя.
Подошел Егор Лукич, тоже зачерпнул муки, потер, дунул на нее, потом ссыпал, вытер ладони о штаны. Спросил:
— Не слишком ли тонко мелешь, Порфирий? Бабы такого помола не уважают. Тесто будто бы не растет.
Мельник выпрямился, поднял на хозяина отяжелевшие от мучной пыли ресницы и, помолчав, ответил густейшим басом:
— Сроду ты, Егор, говоришь не то, что думаешь. Тебе же начхать и на баб, и на тесто. Главное, чтоб скорей прокрутить, а там хоть трава не расти.
Хозяин вскипел:
— А хоть бы и так! Твое дело помалкивать да слушать, что велят.
— Мое дело молоть! — отрезал Порфирий. — А слушать поищи себе другого мельника. Или сам становись к камню.
— И стану! Чем тебе, пьянице, потакать, так уж лучше самому.
Мельник понимал, что это не пустые слова: Егор Лукич станет! И смелет не хуже его, Порфирия. Умелый, черт!
Но и Егор Лукич тоже понимал, что угроза мельника не пустяк. Хоть он и запивает порой, а работник золотой. На какой мельнице Порфирий, там и завозно. Окрестные хозяева мельниц спят и видят, как бы переманить Порфирия к себе. Вот и приходится платить хорошее жалованье и потакать.
— Репей! — примирительно сказал Егор Лукич. — Как думаешь, хватит воды на сегодняшний завоз?
— Должно хватить, — шевельнул Порфирий напудренными, торчащими, как у моржа, усами. — К вечеру раскатаем…
Несколько дней Севка приглядывался, постигал секреты своей службы. Он облазил все мельничные закоулки, перемазал выданную хозяином немудрую одежонку, но зато многое уяснил. Конечно, не все. Например, ковать камень — высекать в нем остро заточенным молотком неглубокие кривые бороздки — Севка не умел. Эту тонкую работу выполнял мельник. Но приемку зерна на весах, ведение записей и расчетов с завозчиками Севка усвоил твердо.
— В оба гляди! — напутствовал Егор Лукич. — У весов чтоб никого не было близко, когда вешаешь. А то ведь народ — жулик: один пальцем норовит убавить вес, а другой как бы невзначай тянет ногу к весовой платформе. Фунты-то нам идут с веса. Понял? А еще заруби себе — больше двадцати пудов за один раз не вешать. Невыгодно это: весы начинают подвирать в пользу завозчика.
Пока стояла весна, пока Крапивня исправно наполняла пруд приносимой откуда-то из лесной чащобы водой, мельница работала почти не затихая. Севка тут и поселился в тесной каморке, уложив на лавку набитый сеном мешок. Мельничную книгу, которую предстояло ему вести, а также свой бумажник с документами хранил под головой. Здесь же, в уголке, вбив гвоздь, повесил и полушубок. Чтоб не пылился, надел на него гимнастерку. Дверь каморки запирал на тяжелый хозяйский замок.
Бойким местом была мельница. Каких только людей не заносило сюда! Окрестных богатеев Севка угадывал по сытым коням, по телегам на железном ходу, по походке, неторопливой и твердой. Но если из-за взгорка выползала подвода с вихляющими на деревянных осях колесами, Севка догадывался, что это едет на кляче бедняк, везет один-единственный, весь в заплатах мешок зерна.
А если не подвода, если, согнувшись под тяжестью котомки, поднималась по взгорку пешая женщина и рядом семенил мальчонка с котомкой поменьше, то это кто? Это вдова, солдатская жена. Сибирь-то лишь на первый взгляд вся одинаковая, богатая. Но добротные дома, оказывается, еще не весь резон. А за окнами домов — скрытая от людского глаза, везде своя жизнь.
И если случалось, что не было на мельнице ни Егора Лукича, ни Макара, Порфирий манил к себе Севку, шептал в ухо, указывая глазами:
— Слышь, возьми вон у той тетки котомку, смелем без очереди. И в книжку не пиши. Совестно брать с нее фунты… А хозяева через это не победнеют.
Севка брал котомку и, улучив минуту, с легким сердцем засыпал вдовье зерно, не взвешивая и не вычитая фунтов за помол.
С Порфирием они быстро поладили. По вечерам, когда над лотком опускался щит и останавливалось мельничное колесо, Порфирий брал свою рыболовную снасть. Снабдил он и Севку парой крючков, помог сплести лески из хвостового конского волоса.
Садились над выбитым в бучиле омутом, закидывали и, следя за пробковыми поплавками, неторопливо беседовали. Севка рассказывал, как ехал на восток вслед за эскадроном, как повстречал Зину и как бы ему хотелось теперь заглянуть туда, в домик старушки, хоть на минутку.
Поведал и Порфирий про свою жизнь. Родом он из Могилевской губернии. Сыновей у отца было шестеро, а земли всего один надел. И прибило его еще мальчишкой к мельнице. Сперва мельник подкармливал из жалости, потом начал делиться секретами ремесла. Так и стал Порфишка мастеровым человеком. На военную службу не попал — ростом не вышел. И понесло его по белому свету от одной мельницы к другой.
— Через характер, — делился Порфирий. — Хозяева, они требуют к себе почтения и уважения. А во мне словно черт засел: так и точит огрызнуться! Вот меня и мело, будто ветром, пока не замело в Сибирь. Поверишь, и не заметил, как жизнь прошла. Оглянулся, а тут уже и старость. Правда, пришлось повидать на веку. Повидал и взял себе в толк, что везде один черт: кто побогаче, тот и в России, и в Сибири норовит жар грести чужими руками. При старом режиме было так и теперь то же самое. Воевали, воевали, а толку? Вот ты, к примеру. Настрадался, кровью землю полил, а все равно в работниках. Егор же как был хозяином, так и остался.
Севка в ответ только сопел. Будь на его месте командир, Степан Викторович, или комиссар, товарищ Касаткин, — те бы знали, что ответить Порфирию. А Севка не знал. Не было у него настоящих слов.
Работа на мельнице казалась Севке не в тягость. Если б не обида, что не догнал эскадрон, да не беспокойство о судьбе Зины, жилось бы ему — не надо лучше. В субботу вечером он шел в Гусаки, к хозяину. Там и ночевал. Перед сном любил погулять с Назаркой. Посадит его себе на закорки — и на улицу. Назарка доволен. Старательно выговаривает слова, смеется от радости. А то запросится на землю — веди, мол, за руку, хочу ходить!
На следующий день еще затемно Севка бежал на мельницу с торбой за плечами, в которой нес продукты на неделю: большую круглую буханку испеченного Степанидой хлеба, увесистый кусок сала в тряпице, крупный, как яблоки, картофель.
Назарка в эту утреннюю рань еще спал. А когда просыпался, то плакал, что не повидал Севку. Егор Лукич, осердясь, кричал на него, пробовал даже стегать ремнем, но ничего не помогало.
— Хацу-у! — тянул Назарка. — Хацу-у-у!
— Чего ты хочешь? Чего? — грозно вопрошал отец. — На мельницу, что ли? Вот наказание!
Но Назарка не слушал. Мычал сквозь слезы, катался по земле, твердил: «Ха-цу!»
Плюнул однажды Егор Лукич со зла, топнул ногой, как из пушки выстрелил:
— Черт с тобой! Отвезу на мельницу. Надоел ты мне хуже коросты.
И привез Назарку на попутной подводе.
Севка, как увидел его, сразу подхватил на руки, потащил показывать мельницу. На мосту Назарка струхнул. Прильнул к Севке, молчит. Только сердце стучит часто-часто. И ресницы, как ножницы, стригут воздух. А кругом грохот, брызги, мельничное колесо катится в белой пене и никак не может укатиться. Для Назарки это дивное диво.
Ехать домой он наотрез отказался. Прилип к Севке, не оторвать. А когда Егор Лукич все-таки попробовал оторвать, Назарка поднял такой рев, что даже Порфирий, отойдя от камня, выглянул в люк, весь в муке, белый, как привидение.
— Оставь, Егор! — басом прогрохотал он. — Связался с дитем, чисто сам маленький. Пускай остается тут. Небось скоро ему надоест. Тогда и доставим тебе наследника.
Подумал Егор Лукич и махнул рукой: мол, пусть остается!
Севка весь день не спускал Назарку с глаз: как бы не заполз куда не следует, не свалился. А вечером, улучив минуту, приспособил к лавке доску, постелил пошире: для себя и Назарки. Но все-таки этой ночью спал он неважно: Назарка свернулся клубком, сладко, с присвистом посапывал, порой лепетал что-то во сне. Теплый, так от него и пышет! А Севка дремал вполглаза и думал про себя «Чудак ты, Назарка. Вот чудак!» И шарил в темноте рукой, проверяя, не раскрылся ли парнишка, не дует ли ему от стены.
Назарка оказался покладистым. Он умел найти себе забаву и не скучать. Утром, как только солнце осушало росу на траве и кустах, Севка выносил Назарку к реке, умывал ему лицо, сажал на теплый песок отлогого берега под ракитовый куст, вычерчивал палкой большой круг на песке и приказывал:
— За этот круг не заползать! Если выползешь, сразу отнесу домой.
И ему здесь было неплохо, в этом кругу. Сперва ложился на живот и долго смотрел на речной перекат, слушал шелест воды, любовался мокрыми камешками-голышами, которые сверкали и запускали во все стороны солнечных зайчиков. Потом переворачивался на спину. Над головой, в густой листве ракитового куста, тоже было много интересного: паук ловил в расставленные сети мух, гудел мохнатый шмель, откуда-то прилетала стрекоза большущая! Синяя-синяя! Сядет на ветку совсем близко от Назарки и сидит. Таращит выпуклые глаза, думает о чем-то своем, стрекозином. Назарке хотелось бы подержать ее в руках, да не схватить — больно шустрая.
Когда надоедало лежать, он ловил руками нависшие ракитовые ветки и вставал на ноги. Плохо держали его ноги, да еще здесь, на песке. Но уж очень нравилось ему ходить. Пыхтит от натуги, надувает щеки, но ходит, держась за гибкую ветку: вперед-назад, как привязанный.
Прибегал Севка, хвалил Назарку, что не скучает, и особенно за то, что учится ходить.
— Скоро ты у меня побежишь! — обещал Севка. — Песок — он полезный.
Обедали тут же, на берегу. В черном закоптелом котелке варили на костре густой картофельный суп, заправляли его салом и с наслаждением хлебали деревянными ложками. С дымком был тот суп, случалось, задувало в него и пепел, но от этого было только вкуснее.
А когда удавалось наловить рыбы, Порфирий собственноручно варил уху. Засыпав в котел соли, крошеного луку да каких-то пахучих кореньев и листьев, мельник тщательно вымешивал варево деревянной ложкой, подмигивая Севке и Назарке, которые с нетерпением вдыхали аромат и глотали слюнки. Любил он в такую минуту пошутить.
— Слыхал я, что ты, Назар, говорить выучился. Правда ли? — спрашивал Порфирий.
— Правда! — отвечал польщенный Назарка.
— А если правда, то не придется тебе уху хлебать.
— Это почему же, дядя Порфирий? — с обидой спрашивал Севка.
— Потому что уха — штука непомерно вкусная. Если у кого неокрепший язык — враз проглотит! Даже и не заметит.
Севка смеялся. А Назарка и впрямь беспокоился, как бы ему не остаться без языка. Чем же тогда разговаривать?
Давно ли Севка мечтал быть сытым? И вот сбылось, как мечталось. Живи и радуйся!
Но радости почему-то не было. Словно добыл он себе эту сытую жизнь какими-то неверными путями, словно он перед кем-то виноват.
Неужели из-за того, что прихвастнул ранением перед комендантом в Вятке? Так не по своей же охоте прихвастнул!
И вспомнил Севка, как выписывался из госпиталя. Дяде Мирону и другим было тогда вроде неловко, что остаются…
А он и не на фронт вовсе, он в Гусаки!