Веснами, когда на Тавде спадал паводок, а на полянах среди тайги поднимались травы, село Гусаки выводило на берег свой конский молодняк. Дрожащих от страха жеребят-перезимков, а то и двухлеток силком затаскивали в лодки, накрепко привязывали пеньковыми поводьями. Потом флотилия трогалась и, сносимая течением, устремлялась вкось через Тавду.
Жеребята ржали и бились на привязи, грозя опрокинуть шаткие лодки. Мужики успокаивали их окриками, а когда это не помогало, клали на храп свои тяжелые ладони.
На правом берегу срывали уздечки и звонкими шлепками гнали жеребят прочь: кормитесь, мол, сами, как знаете!
Молодняк сбивался в табун, и эта дикая вольница до глубокой осени кочевала по тайге, пугая зверя и птицу, сама пугаясь каждого шороха.
Поначалу неопытный вожак заведет табун то в лесную чащобу, то в болото. Тучи голодного комарья накинутся на жеребят, дырявят нежную, облинявшую кожу, жадно пьют горячую кровь, распухая, даже лопаясь от собственной жадности. Табун бросается прочь от этой напасти. Мечется по тайге, пока не находит спасения на открытых, продуваемых ветром полянах.
Случалось, волки выслеживали какого-нибудь лопоухого жеребчика, по дурости отбивавшегося от табуна, и ему уже не суждено было стать добрым конем.
Другой находил свою гибель в болотной трясине, третьего жалила змея, и он слабеньким ржанием взывал к уходящему табуну до тех пор, пока не падал где-нибудь обессиленный.
Раза три — четыре за лето навещали табун деревенские парни. Выслушивая отцовский наказ, они притворно хмурились, делали вид, будто им в тягость плутать по тайге, искать неизвестно где жеребят. А в душе каждый был рад случаю вырваться на два — три дня из дому, уйти от сурового родительского глаза, побалагурить, поскалить зубы среди товарищей.
В канун троицы Егор Лукич подозвал Севку:
— Парни собираются наведаться к жеребятам. Придется, как видно, и тебя спосылать. Все равно мельница в праздники будет стоять.
— Надо, так пошлите, я согласен.
Егор Лукич усмехнулся:
— У меня не та забота, согласен ли ты. А вот узнаешь ли теперь среди других жеребят Колобка да Лешего? Они, должно, шибко подросли.
— Узнаю! — заверил Севка. — У Колобка левая задняя чуть не по колено в белом чулке, а Лешему в драке жеребец Аникиевых отхватил кончик правого уха. Да и породой ваши жеребята куда завиднее деревенских.
Польщенный Егор Лукич кивнул:
— Насчет породы это ты резонно: сроду не держал пузатых недомерков. Ну да ладно. Словом, бери харчей — и с богом. Заседлаешь старую Кушевку. Ей в самый раз будет промяться. Только заруби себе: кобылу не гнать! Она жеребая. Даст бог, к петрову дню будем с жеребеночком.
Выехали еще затемно. Тронулись степенно, шажком. А за деревней перешли на рысь.
— Эй, догоняй! — крикнул Семен Аникеев и со всего маху вытянул плетью гнедого четырехлетка под Володькой Кучеровым.
Всхрапнул жеребец, ошалело рванул галопом. Остальные кони — за ним. В бешеной скачке то один всадник вырвется вперед, то его обгонит другой.
Лишь Севка отстал. Потихоньку трусил он на Кушевке — помнил хозяйский наказ. Да и куда торопиться? Все равно на переправе ждать парома, который поднимает за раз не больше десятка коней.
Уже рассвело, когда Севка подъехал к переправе. Как раз паром шел с того берега порожним. Парни, посвистывая, поили в Тавде запотевших коней.
— Что, мельник, плетешься? Или боишься шибко ездить? — с усмешкой осведомился Володька Кучеров, явно хвастаясь конем и новеньким кавалерийским седлом.
— Седлишко неважное. Будь у меня твое кавалерийское… Э! Да куда ж ты шенкеля подевал?
— Шенкеля? — не понял Володька. — Это какие же? — Он потрогал луку, оглядел стремена. — Кажется, все при месте.
— Кажется! — передразнил Севка. — Перекрестись, если кажется.
Парни в голос захохотали. Они недолюбливали Володьку и рады были случаю сбить с него спесь.
— Гля, ребята! — оскалился Семен Аникеев. — И верно, порастерял эти… как их… шенкеля. А хвастался: мол, я да я…
Окончательно сбитый с толку Володька нахмурился и засопел:
— Подумаешь! Порастерял, так свои. Не ваши!
Семен выравнял вороного с Севкиной кобылой, тихонько спросил:
— Слушай, что за шенкеля? А то я поддакнул тебе против этого балабона, а сам, признаться, тоже…
— Нарочно я, чтоб не задирал нос! — улыбнулся Севка. — Шенкель — это нога всадника от колена до щиколотки. В кавалерии так называется.
Не успели переправиться, из-за леса выкатило солнце. Поникшая под тяжестью крупной росы придорожная трава начала распрямляться, дымясь. В кустах стали пробовать голоса птицы. С басовитым жужжанием прилетел толстый, откормленный овод, уселся на лоснящийся круп Семенова жеребца, но тут же снялся.
Проехав версты четыре по-над рекой, Семен скомандовал:
— Айда, ребята, в лес. Рассыпайся! Кучей ездить — только коней зря томить. В случае кто заблудится — выбираться к Тавде по солнцу, к Маланьиной балке.
Вскоре Севка набрел на лесной ручей. Кушевка потянулась к воде, напилась, шумно вздохнула и, повернув голову, глянула на седока умным глазом: куда, мол, путь держать?
Подумал Севка, подумал да и направил кобылу вдоль ручья: ведь не без водопоя ходит по тайге табун. Может, он пьет как раз из этого ручья.
Бросив на луку поводья, Севка доверился старой Кушевке и вспомнил с обидой, что больше года прожил в таежном краю, а в лесу и не бывал. Ни с ружьем, ни с корзинкой! Да уж и не приведется. До петрова дня всего шесть недель, и думать ему теперь не про тайгу, а про Москву, как сказано в письме командира товарища Реброва.
Давно уж Севка получил это письмо, наизусть запомнил. Приказано ему ехать в Москву, жить в семье Лебяжиных, раз приглашают, и учиться, потому что мало завоевать счастье, его еще построить надо, как строят дом — от фундамента и до конька крыши. Не простой дом — огромный сказочный дворец, каких никогда и нигде не бывало. Вот для чего эскадрон командирует его на ученье. «Не считай себя демобилизованным, товарищ Снетков, — написал Степан Викторович в письме. — Как был, так и остаешься бойцом-кавалеристом, всадником…»
Старая Кушевка помешала Севкиным раздумьям. Насторожила уши, прибавила шагу, раскатисто заржала.
Откуда-то издалека донеслось ответное ржанье. Севка повеселел: значит, кто-то из парней едет поблизости!
Кушевка быстро шла вперед, ныряя под нависшие еловые лапы, заставляя Севку кланяться — пригибать голову.
Наконец лесная тень поредела, сквозь чащу зазеленела поляна, а на поляне — вот он, табун! Жеребята пощипывают траву, обмахиваясь отросшими хвостами. Лишь вожак поднял голову, сделал несколько осторожных пружинистых шагов и остановился. Рослый, горбоносый, с виду сердитый и нервный. Насторожился, поглядывает на Севку, словно соображая, какую подать команду табуну.
— Леший! — окликнул его Севка. — Вон ты какой вымахал! А Колобок где?
Вожак переступил ногами, жеребята подняли головы.
Удивительно Севке, что не другому парню, а ему выпала удача найти табун.
Спешился, расседлал кобылу. Как бы ему известить парней? Эх, нет ружья!
Сложив ладони в трубку, закричал, что было сил:
— Сюда-а! Наше-оо-ол! Эге-ге-ге!..
А в ответ — спокойный насмешливый голос:
— Ух, паря, здоров же ты голосить! Пуп-то не развязался с натуги?
С этими словами показался из-за куста Семен Аникеев. Вел в поводу вороного, озорно скалил зубы.
— Ты? — обрадовался Севка. — Как же ты нашел?
— Я-то обыкновенно: по следам, по свежему помету, а вот ты как?
— А я никак, — простодушно ответил Севка. — Екал, ехал и наехал. Кобыла привезла.
— То-то — кобыла! — подмигнул Семен. — Эта животная только что не говорит, а по разуму не уступит и хозяину.
Семен отцепил с седла двустволку, отошел за куст и дал дуплетом два выстрела. Выждал, перезарядил — и еще два дуплетом. Для верности.
Жеребята качнулись. Леший вздыбился, сделал «свечу» и хотел было дать стрекача. Но, глянув на Кушевку, решил не ронять своего достоинства: кобыла преспокойно щипала траву.
По сигналу начали стягиваться к поляне всадники, расседлывать коней, свертывать цигарки.
— Жеребят, считай, сразу проведали, — сказал Семен. — Что ж, выходит, теперь к дому повертывать? Черта с два! Мы тут и сегодня, и завтра попируем, отоспимся, а дома скажем, что, мол, всю тайгу ископытили, пока искали табун. Верно я говорю, хлопцы?
— Верно!
— Правильно!
— Дураков нет!..
— А если верно, то надо загодя и место выбрать, чтоб ветерок и вообще… Тут к вечеру от комаров не отобьешься.
Решили гнать табун поближе к Тавде. Там не так глухо и места повыше, поветренее. Да и к дому поближе.
Пока курили да седлали коней, поляна оказалась в тени. Глянули парни на небо — поежились: с востока наползала черная туча. Наверху, как видно, дул ветер, а здесь, в тайге, было душно, как в бане.
— Как бы не заненастило! — повел плечом Артем Головатый, по прозвищу Таймень.
— Какое в эту пору ненастье? — возразил Семен. — Разве что дождичек прольется. Так мы же не сахарные, пересидим под елкой.
Табун остановили на широкой поляне верстах в пяти от Тавды. Туча теперь закрывала уже большую половину неба. Угрожающе гудел гром, одна за другой полыхали молнии. А тайга стихла, как вымерла: ни зверя не слыхать, ни птицы, ни один лист не дрогнет.
— Торопись, расседлывай, пока сухие! — скомандовал Семен. — Сейчас польет.
Расседлали коней, затащили седла под низко нависшие лапы тесно сросшихся елей.
На многолетней толще опавших хвоинок лежать было мягко, как на песке. Пахло смолой, возле уха позванивали вялые от духоты комары.
— Благодать! — прижмурил глаза Семен. — Я б тут век вековал, в тайге. И домой бы не вертался.
— А что б ты ел? — спросил Володька Кучеров.
— Хо! А что медведь ест? Или, к примеру, белка? Грибы, да ягоды, да орехи у них не с базара. Еще и мед! В тайге, брат, без обмана — каждый себе пропитание горбом достает. Возьми сохатого, того же медведя или хоть вот этого муравья. У них один закон: потрудился — сыт, поленился — пеняй на себя…
— А у волка? — вставил Севка.
— У волка, браток, и закон волчий. Он, проклятый, метит на готовенькое… как, к примеру, твой хозяин Егор.
Парни усмехнулись. Усмехнулся и Севка. Такие речи он уже не раз слышал и от мельника Порфирия, и от завозчиков — недолюбливали Егора Лукича.
Дождя еще не было, но гром приблизился и непрерывно раскатывался над тайгой. Молнии поминутно перечеркивали небо, ломались и с грохотом сваливались за горизонт. Кони и жеребята стояли настороженные, словно чего-то ждали.
И дождались. Нестерпимо яркая вспышка обожгла глаза. Качнуло воздух. Сухой, оглушительный треск ударил в уши, покатился по лесу, повторяемый эхом.
Перепуганные кони завертелись вьюнами. Вздрогнула старая Кушевка, в страхе шагнула к парням. Но те и сами еще не опомнились. Под ногами дымилась оброненная Семеном цигарка, побелевший Володька Кучеров, зажмурясь, крестился, а Севка прочищал пальцами уши.
— Живы? — хрипло спросил Семен.
— Живы, только в ушах звон, — ответил Севка.
— Пройдет.
Но звон не проходил. Скоро его услышали все.
— Набат! — крикнул Таймень. — Не иначе, Гусаки горят.
Повернувшись к стволу, он нырнул под колючие лапы ели и полез вверх, продираясь сквозь чащобу сучьев, поминутно останавливаясь, чтоб не порвать праздничную рубаху.
— Скорей, не копайся! — торопили снизу. — Говори: что видишь?
Таймень долго молчал, вглядываясь. Потом крикнул:
— Не видать ни черта! Липы заслоняют… Только это в стороне от Гусаков. Должно, Егорова мельница. Ну да! Больше там нечему. Огня не видать, зато дыму!..
Севка схватил уздечку, кинулся к лошадям.
— Стой! Куда?..
Но он вскочил на неоседланную Кушевку, хлестнул наотмашь ременным поводом.
Кобыла с места пошла галопом.
— Дурно-ой! — неслось вслед. — Кобылу-у загуби-ишь!
За каких-нибудь десять минут рыжая Кушевка сделалась вороной от пота. Роняя пену, она шла из последних сил.
Вот и Тавда! Широкая, быстрая. Утром была светло-голубая, а сейчас текла черная, как деготь.
Пока скакал, Севка не знал, на что решится. Но, выскочив на берег, сообразил: до переправы не хватит Кушевкиных сил. А если и хватит, он застанет на мельнице одни головешки.
И Севка направил кобылу к реке.
У самой воды Кушевка остановилась, словно надеясь, что этот сумасшедший ездок одумается. Животным инстинктом она понимала, что нельзя ей в ледяную воду жеребой, измученной и горячей. Но всю жизнь она делала то, что велели люди.
Чуть помедлив, кобыла ступила в воду. По колено… По брюхо… Вот и нет дна.
Течение подхватило Кушевку, начало сносить. Быстро-быстро загребает она ногами, плывет. Одна голова торчит. Вернее, не голова, а лишь уши, глаза и ноздри.
Севку обожгло холодом. Стыд гонит его долой с лошадиной спины, а страх не пускает, услужливо подсовывает в руки намокшую Кушевкину гриву.
Кобыла начала оседать, зачерпывая воду ноздрями и фыркая. Фыркнула раз, другой.
Севка скатился в черную воду. Загребая правой рукой, левой стал поднимать Кушевкину морду.
Помогло! Освободившись от седока и продолжая работать ногами, быстро плыла кобыла вкось через Тавду, таща за собой Севку, который не слышал теперь грома, не замечал полыхавших молний, даже не ощущал больше холода. Держась за Кушевкину морду, загребая онемевшей рукой, Севка понимал, что кобыла снова теряет силы, что и сам он уже не столько помогает, сколько виснет на уздечке.
Кушевка наконец нащупала копытом дно и стремительно понесла к берегу впившегося в уздечку Севку. Он сперва волочился по воде, но пересилил себя, встал на ноги. Кружилась голова, трясло, стучали зубы.
Держась за повод, Севка кое-как выбрался на сухое и, бросив кобылу, полез на крутой, поросший ивняком берег.
…Несколько мужиков суетились в панике на мосту. Пьяный Егор Лукич, без картуза, в разорванной на груди белой рубахе, бился в руках брата, хрипя, силясь вырваться:
— Пусти, Макар, сволочь! Убью-у!
— Держи, не пускай, сгорит! — голосила Степанида. — Господи, что ж это деется? Господи!
Мимо них скользнул Севка. Как был во всем мокром, так и приложился на бегу к занявшейся огнем двери, распахнул. Зашипело, изнутри ударило едким дымом, и Севка, не дыша, кинулся в угол, к весам, где не раз оглушительно храпел на порожних мешках Порфирий, когда напивался.
Но во всем верхнем этаже было пусто, хоть шаром покати! Нигде ни мешков, ни мельника.
— Дя-дя Пор-фи-рий! — заорал Севка, оглядываясь в дыму.
Никакого ответа! Лишь трещало языкастое пламя, жадно слизывая вспухающую краску с незатворенной двери да выстреливая из себя искры.
«Может, на счастье, в завозчицкой! Праздник ведь, — шевельнулась в Севке надежда и погасла. — А если внизу?..»
Он — к люку. Но попалась на глаза низенькая дверца каморки с висячим замком. «Полушубок!»
Зажмурившись и роняя слезы, Севка отпер замок, пожитки в охапку и — ногами в люк. Споткнулся, кубарем покатился по лестнице…
Под ним оказалось что-то мягкое, словно живое. Человек! Севка открыл глаза. И хоть тут, внизу, было не так дымно, зато темно. Он не столько разглядел, сколько догадался на ощупь: Порфирий!
— Горим! — крикнул Севка. — Одурел ты…
Порфирий продолжал храпеть.
«Чуяло сердце! Сгорит же…» — холодея от ужаса, подумал Севка. Рванул ворот, сунул за пазуху бумажник, надел полушубок в рукава.
Как тащил Порфирия к воротам, как откинул крюк, Севка уже не помнил. Ему запомнился лишь первый глоток чистого воздуха да морщинистое лицо склонившейся над ним женщины с закоптелой иконой в руках.
Что-то холодное хлестнуло Севку по лицу. «Вода! Откуда она взялась?»
Пересилив себя, он открыл слезящиеся глаза. Шел дождь. Орали, суетясь, мужики, в отдалении скорбно крестились бабы, ревел набат.
«Пожар!» — вспомнил Севка и сел. Рядом на траве лежал Порфирий.