Порфирий пел редко. Но уж если запоет — заслушаешься! Он выбирал грустные песни и вкладывал в них не только свой могучий голос, но и душу. Казалось, это Порфирий поет про себя, тоскует о своей неудавшейся жизни.
«Может, и те четверо тоже с Сахалина, — думает Севка. — Поверили на слово оборотистому Демьяну Ржаных, деду хозяина. Нашли кому верить! Ясно, что это он, Демьян, и направил урядника по следу. Люди зря не скажут».
Красиво сказано в песне: «Укрой, тайга!» Не укрыла вот. А люди рисковые были. Пешком через всю Сибирь! Пешком? Ну да, это еще когда железную дорогу не провели… Так чего же Севка сидит? Зажирел, что ли, в Гусаках? Он ведь не Турбай, который не смеет отойти от будки. Он — человек. Всадник! В Сибирь-то ведь приехал. Ни билета в кармане, ни денег, война по всей России, а приехал. С каторги и то люди бежали, а ему всего лишь от хозяина.
Мысленно он уже в пути. Прежний Севка — жилистый, быстрый и ловкий. Летят навстречу знакомые станции, подводит с голодухи живот, ветер бьет в лицо, силится скинуть с крыши. Шалишь, Севка на поезде не новичок! А впереди Москва. «Здравствуйте! Не ждали?»
Ух, хозяин вскипит! Ну и плевать! Пусть хоть лопнет от злости. Паук! Сапоги пожалел, а Севкину ногу не жалко.
И тут услужливая память издалека принесла не раз слышанные от покойной бабки слова: «Снетковы сроду на чужое не зарились…»
Когда пустили мельницу после ремонта, встал и Севка с нар. Одну ногу обул в сапог, другую, раненую, — в опорок. Хромает возле весов, записывает в книжку пуды и фунты, разводит завозчиков, если те сцепятся из-за очереди. Только все это теперь словно бы его и не касается. Ему безразлично. Будто захлопнулась какая-то дверь, а за ней остались и мельница, и хозяин, и все Гусаки.
И вдруг эта дверь отворилась!
В субботу Севка засобирался было за продуктами. Померил на раненую ногу разрубленный сапог — нет, не надеть. Задача! На мельнице — и так ладно. Но не хромать же по деревне в такой разномастной обувке: одна нога в сапоге, другая — в опорке.
Вышел из завозчицкой, сел на ступеньку крыльца и ничего не может придумать. Разве подождать, пока стемнеет?
В это время что-то запылило на дороге. Севка сощурился от закатного солнца, бившего в глаза, пригляделся. Да это же Назарка! То шажком пройдется на своих кривых, то рысцой пробежится. Заметив Севку, наддал еще пуще.
Прибежал, и никак не отдышаться. Густые ресницы запылились, козырек картуза съехал на сторону, а за спиной — торба с продуктами. Маленький, коренастый, круглый, как колобок.
— Здравствуй, Назарка! Что это ты прибежал? Еды принес?
— Ага, еды, — кивнул Назарка, развязывая торбу. — Хлеб… сало… а это нельма! — вытащил он копченую рыбину, завернутую в тряпицу.
— Ого! Тетка Степанида положила?
— Не-е, — помотал головой Назарка. — Взял в кладовке.
— Сам? Разве ж можно?
— Там этой нельмы — завались.
— Большой ты вырос, Назар, и когда только успел? — спросил Севка, вспоминая свою первую встречу с Назаркой. — Небось скоро на мельницу заступишь… на мое место.
— Не-е! Я лучше на своем, — захлопал ресницами и насторожился Назарка, силясь понять, зачем этот разговор.
— Что это ты сегодня зеваешь? Не выспался?
— Чего-то вот тут болит.
Сдернул Севка картуз, пощупал Назаркину голову — горячая!
— Купался в Тавде?
— Не-е, не купался.
— А по воде ходил? Небось рыбу ловил?
— Ловил… Только не клюет.
— Значит, простыл, — заключил Севка. — Домой побежишь или на мельнице переночуешь?
— На мельнице…
— Ну, тогда марш на мою постель! А то стоишь босиком, а тут сыро от реки.
Среди ночи Севка проснулся. Рядом сопел Назарка, от него веяло жаром, как от печки.
— Дядя Порфирий! — тихонько позвал Севка. — Что это с ним?
— А что? — отозвался мельник, словно и не спал.
Порфирий слез, прошлепал босыми ногами к лампе, прибавил огня и вернулся к нарам.
— Да-а, брат! — дотронулся до Назаркиного лба. — Так и горит. Липовым бы отваром напоить.
Проснулись завозчики. Начали советовать каждый свое.
— Что твой отвар! — возразил один. — Влить бы ему с полстакана самогона-первача. Враз бы как рукой…
— Оно бы неплохо, — перебил второй. — Но ведь малое дитя. Его нутро, поди, не примет этой гадости.
— И то верно, — согласился первый. — Нипочем не примет.
Утром Порфирий смотался в Гусаки, привел Егора Лукича.
Назарка проснулся и сразу захныкал. За ночь он осунулся, глаза ввалились.
— Что болит? — спросил отец. — Голова?
Отвернулся Назарка, ничего не сказал.
Над ним склонился Севка, зашептал:
— Так нельзя! Ты скажи. Может, у тебя и еще что болит, не одна голова?
Назарка с усилием проглотил слюну, указал пальцем на горло.
Ему силком разжали челюсти, заглянули в рот.
— Должно, горловая, — неуверенно проговорил Порфирий. — Если так — дело сурьезное. Называется скарлатина.
Порешили отвезти Назарку домой, в Гусаки. Но он уцепился за Севку и — ни в какую!
Так и остался.
Порфирий вскипятил чайник, заварил какой-то травы, остудил, насильно влил в Назаркин рот ложки четыре отвара.
И помогло. В обед Назарка с охотой похлебал свежей ухи, съел вареное яйцо. На глазах повеселел, даже на мельницу запросился.
Севка на мельницу его не пустил, оставил лежать в завозчицкой. А сам нет-нет да и наведается к нему. Погладит неровно остриженную ножницами Назаркину голову, невзначай пощупает лоб, пошутит и снова захромает к своим весам. Если Порфирий высунется из люка, покажет ему издали: мол, все в порядке!
Но к вечеру снова заскучал Назарка. Ночью метался в жару, стонал, лепетал невнятное.
И так всю неделю: к вечеру — хуже, к утру — получше. Назарка похудел, ослаб, стал желтый, никого к себе не подпускал, кроме Севки.
В седьмую ночь Порфирий разбудил Севку.
— Беда! — указал глазами на метавшегося в бреду Назарку. — Веди хозяина!
Запыхавшийся Севка приковылял в деревню, стукнул в окно. Чуть выждал — и кулаком в раму!
Переполошился хозяин, выскочил босой, в исподнем белье.
— Оглушил! Или случилось что? — уставился на Севку.
— Назарка помирает. Запрягайте скорей!
— Как? — потерял голос Егор Лукич. — Куда ж ты его? — спросил шепотом.
— В Горяны. Давно бы к фельдшеру…
— Вона! Это же с гаком шестьдесят верст. Да и в Тобольск мне. А-а, черт!..
— Я повезу, раз некому, — решился Севка.
— Куда ж ты, хромой? Да и дороги, поди, не знаешь.
— Найду, запрягайте!
Заложили старую Кушевку. Севка постелил в телегу охапку сена. Егор Лукич вынес тулуп, перекрестился, отворил ворота:
— Ну, паря, с богом!
Севка гнал на мельницу в галоп. Бросил вожжи, схватил тулуп и — в завозчицкую.
— А где ж хозяин? — скосился Порфирий на дверь.
— Нет хозяина. Ему в Тобольск, — нахмурился Севка. — Мне ехать.
— Тебе? А как же ты в одном сапоге?
Севка подошел к нарам, поднял с пола сапог и, стиснув зубы, впихнул в него раненую ногу. Встал, поморщился, через силу улыбнулся:
— Сойдет! Собирай Назарку, дядя Порфирий.
Порфирий закутал Назарку в тулуп, вынес, бережно посадил на сено. Негодуя на свой раскатистый бас, проговорил как можно мягче:
— Выходит, не поднял я тебя зверобоем-травой. Ничего, брат, не поделаешь! Потерпи, хлопец, до фершала, он человек ученый, не нам чета. Потерпи… Мы еще с тобой во каких окуней наловим! И щук наловим на живца. Ну, счастливого пути!
Севка тронул вожжи. Кушевка осторожно взяла с места, пошла, прибавляя шагу. На мягкой от пыли дороге совсем не трясло.
— Так не забудешь, где свертывать? — крикнул вслед Порфирий. — На выезде из Бородулина — развилка: правая пойдет на Голынку, а тебе по левой держать.
— Не забуду! — обернулся Севка. — Счастливо оставаться!
Шестьдесят верст — путь не близкий. Хороший хозяин за такую дорогу раза два покормит лошадь, не меньше.
Севке кормить некогда: все дергает и дергает вожжи — поторапливает кобылу. А она и так не ленится, бежит резво, благо ночной холодок, мухи не докучают.
В лесу пошла тряская дорога — по корням. Кушевка уж на что привычная, но и она спотыкается, сердито фыркает. Подпрыгивает в передке телеги Севка, подпрыгивает Назарка, закутанный в тулуп.
Страшно Севке. Не темноты боится, не волков. Из головы не выходит одна-единственная мысль: вдруг Назарка умрет в дороге!
Время от времени Севка наклоняется, распахивает лохматый воротник тулупа, настороженно слушает: дышит ли?
Запахнет тулуп, подергает вожжи, глянет на темное небо. Скорей бы уж утро! Утром Назарке становится легче.
Наконец рассвело. Сперва попрятались в небе звезды, потом серо стало вокруг, и вот словно огненная игла проколола тайгу. Отчетливо стали видны каждый листок на березе, каждая хвоинка на ели.
Осторожно раздвинув воротник тулупа, Севка глянул Назарке в лицо. «Спит, — подумал он. — До чего умаялся… А вдруг не спит? Вроде не дышит…»
— Назарка-а! — закричал Севка, холодея от страха. — Открой глаза. Слышишь!
Не открыл. Лишь ресницами шевельнул. Но Севке и этого достаточно.
Дорога начала падать вниз. Кушевка перешла на шаг и, приседая, стала сдерживать напирающую телегу. Дойдя до ручья, остановилась, потянулась к воде.
Севка вспомнил, что за всю дорогу ни разу не поил кобылу. Соскочил, отпустил чересседельник, а сам не сводит глаз с телеги, держит под прицелом тулуп.
И вдруг тулуп шевельнулся! Назарка силится выплюнуть что-то и только пускает пузыри.
— Ляг на бочок, ляг! — кинулся на помощь Севка. — Вот так, — повернул он Назарку. — А теперь плюй.
Назарка долго выплевывал густую слюну, свесившись с телеги. Наконец повернул голову, посмотрел на Севку.
— Ну, как ты? Не лучше тебе? На-ка вот пополощи рот, — достал Севка из-под сена бутылку с кипяченой водой.
Схватил Назарка бутылку, начал пить, проливая себе на грудь, на тулуп. Чуть передохнул — и еще. Севка потянулся было к бутылке, хотел взять. Нет, не отдает, сердито трясет головой!
— Что это ты воду? Может, перекусим? — предложил Севка.
— Давай!
— Чуть погодя. Ладно? Мы ведь горячую Кушевку напоили.
— Ладно! — наклонил голову Назарка. Он тоже понимает: раз горячая кобыла напилась — нельзя ей стоять.
Проехали с версту шагом, свернули на поляну. Севка выпряг Кушевку, стреножил. Хотел снять Назарку, а тот уже и сам слез.
— Одурел ты! — прикрикнул Севка, хватая с телеги тулуп. — Босыми ногами на землю!
Усевшись на тулуп и послушно накрыв ноги, Назарка с охотой съел два отваренных всмятку яйца и потребовал сала.
— Сала? — удивился Севка. — Больному нельзя!
— А я и не больной!
— Как же не больной? Голова-то болит?
— Не-е, не болит.
— А горло?
— Горло маленько болит.
Хочется Севке верить, что и правда Назарка выздоравливает на глазах. Но не очень верится. Прилег под куст, грызет травинку, а сам все поглядывает на солнце. Надо поторапливаться! Дорога-то велика. Ну как Назарку опять к вечеру скрутит! Хватит с Севки и того страху, которого он натерпелся за минувшую ночь.
Встал, пошел за Кушевкой. А когда вернулся, не застал Назарки на тулупе.
— Босой! — всполошился Севка. — Эй, где ты там, неслух? Айда ко мне!
Совсем близко зашуршали кусты, показался Назарка с картузом в руке. Шустрый, словно и не больной.
— Тебе набрал. Спелая! — протянул он в картузе горсти две земляники.
Подхватил его Севка, усадил на повозку, начал запрягать.
На закате въехали в Горяны. Севка достал на всякий случай кнут — от собак. Придержал Кушевку возле колодца, выждал, пока старуха в низко повязанном черном платке вытянет бадью, спросил:
— Где тут у вас фельдшер, бабушка?
— Фершал-то? — навострила глаза старуха. — А для чего он тебе понадобился?
— Вот привез парнишку. Горло у него.
— Так это не к фершалу. Вези прямиком к бабке Архипихе. Она лечит от рожи, от грудницы, от кашлю, от дурного глазу — от любой хворости. Горло ей — раз плюнуть! Пошепчет, даст святой водицы — и как не хворал человек.
— Нет уж, бабушка, нам к фельдшеру, — возразил Севка.
— Ну, если к фершалу, так и ищи сам! Я тебе не указчица! — Подхватив ведра, старуха зашагала через улицу.
Фельдшер работал в саду. Заметив остановившуюся подводу, он как был — в сите, с дымокуром в руках, — так и подошел к частоколу.
— Не ко мне ли нужда привела? — спросил.
Севка не вдруг нашелся, что ответить. Попробуй поговори, если у человека вместо лица — черное сито!
— Нам бы фельдшера, дядя.
— Я и есть!
— Вы? Вот привез парнишку. Горло у него. Скарлатина…
— А ну, тащи в избу! — сердито приказал фельдшер.
Без сита он оказался обыкновенным старичком с аккуратно подстриженной седой бородой. Вошел со двора, вытер холщовым полотенцем большие руки.
— Сюда садись, к свету, — указал Назарке. — Так. Разевай рот!
Севка стоял поодаль, с интересом поглядывая, как фельдшер осматривает Назарку, велит ему тянуть: «а-а-а-а!», «о-о-о-о». Теперь-то Назаркино дело в шляпе! Главное было — довезти.
Фельдшер и минуты не глядел в Назаркин рот. Нацелился в Севку сердитыми глазами, с наигранной строгостью спросил:
— Что ж ты мне здорового привез? Смеешься над стариком! Это ж Илья Муромец!
— Как здорового? — опешил Севка. — Сегодня ночью…
— Мало ли что было ночью, а сейчас он — богатырь. Разве не видно?
Севке ничего не видно. Стоит смущенный и не знает, что сказать.
— Напугал ты меня, парень, — уже не шутя заговорил фельдшер. — Я думал, и правда… А была у него всего лишь ангина. Была — и нету! Лопнул нарыв, одна краснота осталась. На глазах небось повеселел? Вы чьи же будете, откуда?
— Из Гусаков. Он — Назарка, Егора Лукича сын, а я — работник на мельнице. Севкой звать.
— Понятно, — кивнул фельдшер. — А теперь, молодцы, давайте-ка отведаем свеженького медку. Как раз перед вашим приездом из улья достал. Полезнейшая вещь!
Вот как бывает в жизни. Давно ли Севка был самым разнесчастным человеком, давно ли замирал от страха, что не довезет Назарку? А сейчас он сидит за столом, перед ним полная тарелка душистого меду, рядом здоровый и веселый Назарка, а напротив — этот душевный старичок, фельдшер. И нет сейчас во всем свете человека счастливее Севки.
— Говоришь, в работниках на мельнице? — вернулся фельдшер к прерванному разговору. — А сам-то откуда будешь?
— Из России. Меня, дедушка, в Москве ждут. Кабы ногу не повредил, мой бы уж и след простыл.
Назарка не принимал участия в разговоре. Широко разевал рот, откусывал от янтарно-золотистой плитки сотовый мед и, блаженно жмурясь, прожевывал, облизывая липкие пальцы да поглядывая большими, внимательными глазами то на фельдшера, то на Севку. Про болезнь уж и думать забыл.
Дело сделано. Теперь с чистой совестью можно было пускаться в обратный путь. Но фельдшер рассоветовал:
— На ночь-то глядя? Ни к чему. Переночуете, а с рассветом — пожалуйста.
Улеглись они под поветью в свой телеге, накрылись тулупом. На дворе холодок, а Севке с Назаркой тепло и уютно. Лежат, молчат. Думают.
Теперь, когда беду пронесло, Севкины мысли повернули в прежнее русло. Как раз и нога поджила. Вроде ничто не задерживает его в Гусаках.
Не до сна и Назарке. Он ведь не глухой — слышал, как Севка сказал: «Кабы ногу не повредил…»
«Вот-он как! — думает Назарка. — Уедет, а я?»
Терпел, терпел — да в слезы. Обхватил Севку за шею, прижался, аж дрожит. Ревет и уговаривает:
— Савостьянка, миленький, не надо! Не хочу-у без тебя… Тут будь… Пускай Зина в своей Москве…
Понял Севка, что проболтался. Не только фельдшер — Назарка и тот узнал его тайное намерение! Так и до Степаниды, до Егора Лукича дойдет.
— Легко тебе говорить «тут будь», если в Гусаках твой дом, — сказал он Назарке. — Малость подрастешь — на мое место заступишь. Придет время — и вовсе хозяином мельницы заделаешься. А мне, выходит, весь век в работниках?
— Не хочу хозяином! — крикнул Назарка. — На черта мне сдалась та мельница!
— Мало ли что не хочешь. Она так и так твоя.
— Тогда и меня в Москву! Поедем, Савостьянка, чихать нам на Гусаки!
Замолк Севка, а сам подумал: «Послушал бы Егор Лукич! Тот надеется вырастить из сына второго Демьяна, чтоб тоже с двустволкой… А Назарка плевать хотел на все богатства».
Проще простого казалось Севке сбежать от хозяина. А на самом деле совсем не просто. Ведь это же и от Назарки сбежать! Бросить! Живи, мол, как сам знаешь, моя хата с краю. Однажды он бросил было человека на произвол судьбы, да, к счастью, скоренько одумался. Не дал пропасть.
Если б Севкина воля, забрал бы он парнишку в Москву. Так ведь это лишь подумать легко, а сделать и вовсе невозможно. Но и бросить нельзя!
Второй раз в жизни он как бы на распутье. В Тюмени тогда и вот сейчас: никак ему не решиться.
А тут еще память подсказывает: «Снетковы сроду…»
— Не спишь?
— Не-е! — шевельнулся Назарка.
— Спи! Я им тебя не отдам.
— Кому?
— Никому! Ни отцу, ни Демьяну, ни самому атаману Семенову.
Не очень-то понял Назарка, но переспрашивать не стал. Эти слова показались ему настоящими.