Сгорело под солнцем короткое сибирское лето, минула осень. Второй раз за Севкину бытность в Гусаках стала под свист метелей Тавда. Берега в снегу по колено, а лед чистый, подметенный сибирскими ветрами. Стужа лютая. Тишина. Только деревенские псы нет-нет и всполошатся, поднимут лай, когда гулко выстрелит на Тавде синий лед.
Чутко прислушивается к лаю Севка. Ждет, что войдет в Гусаки какая-то хорошая весть, которая коснется и его жизни. Остался он в Гусаках, но верит, что не навсегда. Настоящая его жизнь не здесь. Надо лишь перетерпеть какое-то время.
Подрос Севка, раздался в плечах. Пожалуй, не вдруг и узнала бы сейчас Клава Лебяжина того белобрысого «кавалерию», которому повязала на шею пуховый платок. Особенно в ту минуту, когда Севка, ухватившись за хохол и боднув коленями, кидает с весов пятипудовый мешок.
Подрос и Назарка. Плечист, как и раньше, коренаст, а вот ноги не прежние. Ноги почти что выпрямились!
Назарка теперь на мельнице частый гость. Он и еду приносит в заплечной торбе, и просто так прибегает, когда вздумается.
Однажды припожаловал не один. Короткий зимний день уже был на исходе, как вдруг отворилась дверь — и вслед за Назаркой вошел кто-то высокий в шинели. Глянул Севка и остолбенел: перед ним стоял Егор Лукич, только без бороды и очень молодой.
— Это и есть твой знаменитый Севка? — обратился вошедший к Назарке.
— Ага, Севка!
— Рад познакомиться! — протянул руку Назаркин спутник. — Дмитрий Ржаных, брат вот этого человечка.
Севка пожал сухую ладонь и тут же услышал раскатистый Порфириев бас:
— Дмитрий Егорович! Вот не ждал! Какими тебя ветрами принесло?
Они троекратно расцеловались.
— Вымахал ты, парень! — дивился Порфирий. — И скажи на милость, ну, весь в папашу! Вылитый!
— Так уж и в папашу! — отшутился Дмитрий. — А ты, старина, нисколько не изменился, словно и годы эти не прошли. Я всегда подозревал, что знаешь ты петушиное слово.
— Какое там слово! Вот бы тебя послушать… Навидался, поди, за эти годы. Ты, Митя, насовсем сюда или только на побывку?
— Вообще-то на побывку, — сказал Дмитрий. — Но, как видно, придется пожить в Гусаках, приглядеться к теперешним порядкам. Вот и с Севой хочу ближе познакомиться. Назарка мне его расхвалил — дальше некуда, а отец аттестует сдержанно, про какой-то полушубок поминал.
— Что ж мы стоим? Айда в завозчицкую! — пригласил Порфирий. — Там как раз никого теперь. Мужики-то не охотники пускаться в дорогу в канун рождества. Небось сейчас бани топят.
У Порфирия нашлась бутылка самогона. Он выставил ее на стол, нарезал сала, хлеба, начал потчевать гостя.
Беседа затянулась. Назарка давно спал на нарах, а Севка слушал, не пропуская ни слова.
— Спрашиваешь, как живем? — гудел Порфирий. — Как жили, так и живем. Один черт: что при царе, что без царя. Это в городе, там, может, и есть какая разница, а здесь нет. Правда, деревенская голь, беднота то есть, теперь побойчее стала, погорластее. Раньше-то она молчком голодала. Ну, а что толку? Хоть кричи, хоть не кричи — этим брюхо не наполнишь. Я тебе, Митя, одно скажу: от веку были сытые и голодные да так, наверное, до веку и останется. Кто пристроится на чужом горбу, тот и сыт. К примеру, твой папаша: помалкивает, а сам гребет фунты за помол. Пристроился.
— От веку, говоришь? — спросил Дмитрий. — А ведь было время, когда все одинаково жили. Давно, правда, но было.
— Ну и что, они здорово сыты были, те люди? — с недоверием спросил Порфирий.
— Пожалуй, не очень. Скорее впроголодь. Но зато все…
— Хо! Сказанул! Когда все голодные — какая же в том заслуга? А ты сделай, чтоб все до одного сыты. Небось кишка тонка. Ты, может, и рад бы, да не знаешь как. Вот и я не знаю.
— Почему же не знаю? — возразил Дмитрий. — Это известно. Ты небось Ленина не читал, а мне приходилось. Владимир Ильич Ленин доказывает, как дважды два…
— Мало ли что доказывает, да я что-то не вижу на деле, — упорствовал Порфирий.
— Увидишь! Ну, когда ж было? Ты сам посуди — ведь война!
— Насчет войны — это ты верно, — согласился Порфирий. — Война — она… одним словом, не родная мать. А что касается остального — поглядим. Может, оно и верно. Так Ленин, говоришь, книжки пишет? Вон как! А мы, темные, и не читаем.
Порфирий по ночам частенько наведывался на мельницу. Пройдет с фонарем по всем закоулкам, посмотрит, принюхается, не дымит ли где, не пахнет ли паленым. Завозчики ведь смолят табак, им не запретишь. Ну как бросил кто не к месту окурок! Сразу-то его не увидишь.
— Посиди, Митя, если не торопишься, побеседуй вот с Севкой, он парень умственный, — кивнул Порфирий, надевая треух. — А я там не задержусь. Служба есть служба.
Дмитрий, как видно, не торопился домой. Оглядел пустую завозчицкую, повернулся к Севке:
— Как же тебя в Гусаки занесло? Я так, признаться, из них сбежал.
— А и я чуть не сбежал! — выпалил Севка.
— Чуть не считается. Что ж тебе помешало?
Пойманным воробьем затрепыхался Севка. Торопится растолковать, да все не те слова приходят в голову.
— Я, Дмитрий Егорович, будто стреноженный конь. Путы на ногах! Не слыхали небось, как я на Кушевке через Тавду?..
— Слыхал, брат. Родитель успел доложить.
— Ну вот. Знал ведь, что кобыла жеребая, да с перепугу погнал ее в воду. Как все равно чуяло сердце, что в занявшейся огнем мельнице дядя Порфирий спит…
— А не за полушубком?
— Что вы! Он у меня в ту минуту из головы вон. Вспомнил лишь, когда замок на своей каморке увидел. Тут уж я из последних сил, потому что полушубок и не мой вовсе.
— А чей?
Севка — руку под подушку, выхватил бумажник, развернул исписанный лоскут овчины:
— Вот чей! Самому товарищу Ленину дареный… Товарищ Ленин подарил для Красной Армии. А мне от пулеметчика Дроздова достался. Раненого укрыл меня дядя Федор в эскадроне. Не верите?
— Как тут не поверишь, если документы в руках! — Уставился Дмитрий на Севку. Орел перед ним, а никакой не стреноженный конь!
— Что ж ты прибедняешься, чудак? На крыльях должен парить, какие же путы?
— Дуты! — упрямо повторил Севка. — Меня давно в Москве ждут, а мне не сдвинуться.
— Почему?
— Потому! Убеги от хозяина, так ты сразу вор. Жеребенок-то на моей совести! А тут еще Назарка повис на мне: или будь в Гусаках, или бери его в Москву! Зина мне письмо за письмом. И в каждом: «Лежачий ты камень!..»
Встал Дмитрий, положил Севке на плечи большие руки.
— Можешь написать своей Зине, что ты не камень вовсе, а человек. Хороший человек! Вот терпение у тебя и вправду каменное. Ну, да и каменному приходит конец.
На крылечке заскрипели половицы. Возвратился Порфирий, погасил фонарь.
— Вызвездило! Ночь — ни дать ни взять — та самая, про которую Севка в книжке читал. Одного Вакулы с чертом не хватает да царицыных черевичек… Гоголя Николая Васильевича сочинение, — пояснил он Дмитрию. — Может, доводилось читать?
— Доводилось! — улыбнулся Дмитрий и стал собираться домой.
Назарку он будить пожалел. На прощанье сказал:
— Завтра приведете. Я ведь не просто вас навестил, а еще и в гости приглашаю. Чтоб оба были! Будете?
— Будем! — ответил польщенный Порфирий. За все годы службы у Егора Лукича он впервые удостоился чести быть приглашенным в хозяйский дом.
На следующее утро не торопились вставать. Кривоглазый Спирька, церковный звонарь, как ни старался, а не поднял к обедне ни Порфирия, ни Севку.
— Пускай хозяин за нас отмолится, усмехнулся Порфирий, равнодушно слушая звон. — У него грехов-то поболе нашего. Небось надевает сейчас свою праздничную жилетку, золотую цепь от часов поперек пуза вешает. Всю обедню будет красоваться на почетном месте у самого клироса, а в голове божественного кот наплакал.
Порфирий не ошибся. Егор Лукич стоял в церкви, но от божественных мыслей был весьма далек. По непростительному легкомыслию обулся он в новые сапоги. Сперва, казалось, все ничего. Но обедня длинная; пока стоял, заныли, загорелись ноги.
«Удружил-таки Алешка Семицветов, сукин сын! — кипел Егор Лукич. — Говорил дьяволу — шей посвободнее, мне не перед девками форсить. Так нет же, сделал какие-то шилья… Может, с умыслом? Неужели еще тот зуб помнит, шельма?
Лет тридцать назад молодыми парнями встретились Егор с Алешкой-сапожником в кулачном бою. Егор был половчее. Он успел присесть, и Алешкин удар пришелся по воздуху. Зато сам Егор, не замахиваясь, двинул тычком. Алешка пошатнулся и вместе с кровью выплюнул на снег передний зуб. Может, теперь он и припомнил Егору ту давнюю обиду? Почем знать.
Обедня затянулась. Егору Лукичу все не в жилу: и дьяк гнусавит, раздражает, и поп бормочет свое, как сонный, и звонарь Спирька службы не знает, одноглазый мерин! Бухнул бы в колокола, хор запел бы «Верую», — глядишь, поп и сообразил бы, что пора кончать. Будто господу-богу не все равно, длинно ли молятся, коротко ли. Может, короткая молитва ему еще и приятнее.
Наконец служба кончилась. Загудели над Гусаками редкие удары колокола. Егор Лукич вздохнул с облегчением и двинулся к попу, который уже приготовил крест для целования.
Но и тут ему не было удачи: откуда-то вывернулся плешивый старик Роман Гнедых, главнейший в Гусаках пьяница, и успел-таки первым приложиться к холодному серебру.
«Черт тебя вынес!» — чуть не вырвалось у Егора Лукича. Но вспомнил, где находится, и только негромко досадливо крякнул.
— Прошу ко мне после обедни, отец Селиверст, — шепнул Егор Лукич, тронув губами крест. — Посидим, побеседуем.
Услышал и Порфирий колокол, возвещавший об окончании обедни. Но не заторопился в гости. Он хоть всего только мельник, а цену себе знает, не побежит! Пусть богатеи подождут, потомятся.
Выждав добрый час времени, он надел треух, позвал Севку да Назарку:
— Пошли!
Но Порфирий просчитался. Оказалось, его и не думали ждать.
Войдя в горницу, он застал уже изрядно подвыпившую компанию. В углу, под образами, важно восседал поп, отец Селиверст. Справа от него — церковный староста Никита Провалинский, а слева — сам Егор Лукич, успевший скинуть опостылевшие сапоги и обуть старые.
Захмелевший Макар, брат хозяина, сидел рядом с Дмитрием и все порывался наполнить из стоявшей перед ним четверти с самогоном-первачом стакан племянника. Но Дмитрий отодвигал стакан.
Принаряженная Степанида, повязанная вишнево-золотистым шелковым платком, крутилась возле стола, следя за тем, чтобы гости отведали разных кушаний: и студня, и окорока, и копченого осетра, и колбасы домашнего приготовления.
Заметив вошедших, Егор Лукич вопросительно переломил бровь, глянул на Степаниду. Но тут Дмитрий вскочил из-за стола, усадил Порфирия, Севку и Назарку.
— Тебе, Порфирь Кириллыч, придется теперь одному, — наполнил он стакан мельника. — Штрафуем за опоздание!
Порфирий не заставил себя упрашивать. Поднял стакан, оглядел застолицу:
— С праздником вас! С рождеством Христовым!
Поп брезгливо поморщился, сделал вид, что выбирает себе закуску. Это обозлило Порфирия. Он повел усами и продолжал:
— Господь хоть сам не употреблял, а нам велел. Верно я говорю, отец Селиверст? Как там в священном писании насчет выпивки?
— Пей ты уж, меньше говори! — досадливо повел плечом Егор Лукич. — Гудишь, а слушать нечего.
Порфирий запрокинул голову, опорожнил стакан. Чуть закусив, украдкой глянул на Дмитрия, а у того в глазах веселинки, как искорки разгорелись.
Смекнув, что праздничное настроение рушится, Степанида выбежала на кухню и вернулась с большим блюдом, которое внесла на вытянутых руках. На блюде покоился зажаренный гусак, огромный, жирный, аппетитно подрумяненный.
— Кушайте, гости. Отец Селиверст, отведайте. Никита Евстигнеевич, а вы?
Поп вежливо наклонил голову, но к гусаку не притронулся.
— Премного благодарен! — с достоинством ответил он, вставая. — Засиделся у вас, пора и честь знать.
Староста проглотил полный рот слюны, тоже встал. «Черт длинногривый! — подумал про попа. — Приспичило тебе от такого диковинного гусака! Но не оставаться ж тут. Куда поп, туда должен и староста…»
Как только затворилась дверь, Егор Лукич уперся тяжелым взглядом в сына.
— Ты что ж, Дмитрий, за тем только и приехал, чтоб родному отцу палки в колеса пихать? Тебе-то плевать на попа да на старосту, а мне с ними жить. Понял? И ты, бесстыжие глаза, — повернулся он к Порфирию, — раз уж попал с кувшинным рылом в калашный ряд, ну, и сидел бы, помалкивал. А то распустил свое дурное помело.
— Нашел о чем печалиться, — усмехнулся Дмитрий. — Или боишься, что поп грехи не отпустит?
— Какие еще грехи? — уставился Егор Лукич на сына.
— Обыкновенные. Про главное уж не говорю, небось успел в них покаяться попу. Скажи, батя, сколько на тебя вот этот Севка работает за здорово живешь?
— Как это за здорово живешь? Сперва у меня в долг брал — отработал. Потом отработал за жеребенка. А теперь в счет кобылы. Кажется, все ясно.
— Не очень ясно, — возразил Дмитрий. — Так можно заставить человека работать в счет прошлогоднего снега. Кобыла-то твоя жива-здорова. Небось помахивает хвостом и не догадывается, что хозяин с каждого маха загребает деньгу.
— Что ты плетешь? Мало ли что кобыла жива, а где от нее приплод?
— Ой, папаша, не хитри! — в упор глянул Дмитрий на отца. — Та кобыла без малого мне ровесница. Сколько ж ей давать приплод? Уж кто-кто, а ты-то об этом преотлично знаешь. Вот и выходит — не по совести живешь. Но совесть — это такое дело, она у каждого своя. А по закону придется выплатить заработанное. Уж я об этом позабочусь. Закон-то для всех один.
Егор Лукич вскипел, грохнул кулаком по столу.
— По закону? А знаешь ли ты, щенок, что теперь уже нет закона грабить. Пока тебя где-то черти носили, кончился комиссарский закон: твое — мое и мое — мое. Теперь, слава богу, НЭП — новая экономическая политика называется. Не слыхал? А надо б тебе знать, что сам Ленин дает свободу тем, которые деловые и не лодыри. Жрать-то каждому подай, а где он, хлеб? Такая голь, как Спирька Кривой да пьяница Роман Гнедых, Россию небось не прокормят. Вот Ленин и не велел трогать мужика, который справный хозяин. Тебе, видать, не нравится, как Ленин велит.
— Это тебе не нравится! — рассердился Дмитрий. — Если хочешь знать, НЭП — такая политика, при которой твои «справные хозяева» посажены на цепь. На то и существует революционный закон, чтобы их за ошейники дергать. А зарвутся, начнут угрожать Советской власти — так дернем, что захрипят.
Вскочил Егор Лукич, рванул на себе ворот рубахи. Пуговицы брызнули на стол.
— Вон! — загрохотал он. — Родного отца за ошейник? Чтоб духу твоего не было. Вон! Нет у меня сына.
— Есть! — осадил Дмитрий отца. — Небось спишь и видишь, как недобитый атаман Семенов ведет из-за кордона свое воинство, в котором твой сын успел в офицеры выслужиться. Пленные белогвардейцы на допросе показали, что Павел Ржаных у Семенова — не последняя скрипка. Но запомни: как бы ни пришел — хоть явно, хоть тайно, — все равно свернем шею.
С грохотом повалился опрокинутый стол, зазвенела посуда, покатился по полу нетронутый гусак. Жилистая рука Егора Лукича сгребла гимнастерку на груди Дмитрия, а другая отлетела назад, сжатая в кулак. Но на этой руке успели повиснуть сразу трое: Макар, Порфирий и Севка.
О чем думал бессонной ночью Егор Лукич, неизвестно. Но, как видно, думал. Утром, чуть свет, он появился в завозчицкой.
— Вот что, Дмитрий, — заговорил потупясь. — Выпили мы вчера лишнего, невесть чего наговорили… Ты, это самое… Иди-ка домой, а то перед соседями срам. Что же касается Савостьяна, так я разве стою на своем? Может, и верно, что Кушевка осталась без приплода по старости. Ну, выплатим человеку заработанное, а дальше как сам знает: может в Россию ехать, а может и оставаться, не гоню. Парень он дельный, и не баловной, худого не скажу. Ты как, Савостьян?
— Поеду.
— Ну, поедешь, так езжай, это дело твое.