Степан Викторович Ребров, как и обещал, написал Севке сразу по возвращении в часть. Но ответа не получил ни через неделю, ни через месяц. Решил, что письмо не застало уже Севку в госпитале. «Надо бы навести справки», — подумал.

Но помешали неотложные дела. В эскадроне не хватало оружия и боеприпасов, от бескормицы гибли кони.

И все-таки Степан Викторович вспоминал Севку. Увидит ли деревенского мальчишку — вспомнит. Начнет осматривать на Бурьяне подковы — снова вспомнит. И словно что-то кольнет его совесть: «Надо поискать!..»

Заночевали однажды в незнакомой степной деревеньке. Старик, хозяин избы, похвастал, что и его сын служит в Красной Армии.

— Вот почитай-ка. Это от нашего Матвея. Раненый он. — И подал командиру эскадрона письмо. — Мы со старухой тоже лишний раз послушаем. Сами-то грамоте не обучены.

Глянул Степан Викторович на листок — вроде знакомый почерк! Побежал глазами по строчкам — обыкновенное письмо с поклонами, с описанием ранения, с надеждой на близкое окончание войны. А в самом конце приписка: «Писал по просьбе вашего сына боец кавалерии Севастьян Снетков. И от меня поклон всему вашему семейству».

— Снетков? Севка!

— Знакомый, что ли? — полюбопытствовал старик.

— Нашего эскадрона молодой боец. Вместе воевали, вместе раны лечили. Меня выписали, а он еще остался в госпитале. Но на письмо почему-то не ответил.

— Так, может, не получил твоего письма, — заметил хозяин. — Мало ли теперь пропадает писем.

— А и верно! Мог не получить. Ждет, поди, не дождется. Надо снова написать. Парнишке-то всего годков двенадцать…

В сенях загремели чьи-то шаги, отворилась дверь.

— Связной с пакетом! — доложил прибывший и, звякнув шпорами, взял под козырек.

Степан Викторович сломал сургучные печати, вытащил небольшую бумажку, прочитал и, передав ее комиссару, наклонился к лавке, где под шинелью спал ординарец:

— Сергей, поднимай эскадрон!

В морозной ночи тревожно запела труба, и от двора к двору понеслось басовитое: «Сед-лай!.. Сед-лай!..»

Заскрипели ворота и калитки, загомонили всадники, выезжая на деревенскую улицу и привычно занимая свое место в строю. Фыркали кони, позванивали, сталкиваясь, стремена, поскрипывали под бойцами седла.

Лихой ординарец Сергей Гаврилов, путаясь в длинной кавалерийской шинели, вел в поводу к крылечку пару заседланных коней — Бурьяна и Комиссарову Юнону. Бурьян, выгнув шею и сердито скосив глаз, норовил укусить ординарца, а тот резко поворачивал голову в серой кубанке со звездой, отмахивался:

— Дурной! Нашел тоже сахар. Я и в бане-то забыл когда мылся.

Всадники косились на ординарца. Ему-то, мол, досконально известно, для чего подняли эскадрон среди ночи и приказали седлать. Да не скажет, поди.

— Слышь, Серега! Хоть намекни, — не вытерпел правофланговый первого взвода Трофим Крупеня, долговязый и нескладный, втиснутый в маленькую, не по росту, шинель.

— А не проговоришься?

— Могила! — заверил Трофим.

Гаврилов придержал коней, понизив голос, доверительно сообщил:

— На смотр идем! До самого Буденного будто бы дошел слух, что в нашем эскадроне правофланговый первого взвода — боец редкой аккуратности и боевой выправки. Вот командующий и затребовал эскадрон в полном составе, чтобы, значит, показать всей Конной армии этого щегольского парня. Для примера.

Крупеня, размахнувшись, вытянул насмешника нагайкой через плечо. А тому, в шинели, хоть бы что: ржет, как жеребец! И кругом все ржут.

Но разом стихли голоса, когда на крылечко вышел командир в своей черной кавказской бурке, при шашке и маузере, а за ним — подтянутый, молодой, розовощекий, как гимназист, комиссар товарищ Касаткин. Ординарец мигом подал коней.

— Смир-р-на-а! — скомандовал старшина и, дав шпоры коню, подлетел к крылечку:

— Товарищ командир, по вашему приказанию эскадрон выстроен!

Поздоровавшись, Степан Викторович тронул Бурьяна, выехал на правый фланг и поднял над головой руку.

Кони навострили уши, готовясь слушать команду, насторожились в седлах всадники.

— Эскадрон, спр-рава по тр-ри… Ры-сью… Ма-арш!

Качнулось в голове колонны зачехленное знамя. Над каждым взводом, поднятый на пике, как маленький парус, развернулся косой флажок. В такт аллюру часто задышали кони, заходили вдоль левого бедра всадников шашки.

Командир смотрит с обочины, а Трофиму Крупене хоть провались. Ему, правофланговому, ни чужим конем закрыть свою кобылку, ни самому за всадника спрятаться — весь на виду!

Сгорая от зависти, Трофим косит глазом на соседа, Ефрема Клешнева, который едет на гладком коне, в полушубке и барашковой папахе, в красных галифе с хромовыми леями.

«Гарна справа! — восхищается Трофим. — И сам разодет, як на ту свадьбу, и конь под им — залюбуешься. А тут… не кобыла — наказание: хоть корми, хоть не корми вислоухую, вона усе як та рыба-тарань. Под стать кобыле и обмундировка — одно до другого!»

Степан Викторович догадывается о Крупениных мыслях. Видит он, конечно, все до мелочей: и кобылу, и шинель не по росту, и портупею из пеньковой веревки, на которой подвешена Трофимова шашка. Но не смеется командир. Разве виноват Крупеня, что не досталось ему доброго коня, что не подобрать шинели на богатырский рост? Нет, не по одежке судит о бойце эскадронный, он знает ему настоящую цену. Добродушный, медлительный, с виду нескладный Трофим Крупеня так преображается в бою, что самые отчаянные рубаки только диву даются. Ведь это он, Трофим, обезоружил белогвардейского полковника и, кинув его поперек седла, примчал к штабу. «Кусается, бисов сын! — доложил Крупеня, мешая русскую речь с украинской. — Пришлося постегать самую малость».

Крупеня в эскадроне один из ветеранов. Многих его товарищей уже нет в строю. Лишь холмики, насыпанные саперными лопатками по обочинам дорог, напоминают, что жили когда-то на свете Михаил Обдоньев, Максим Дерюгин, Андрей Святуха, Борис Восьмернев, Федор Дроздов…

Федор… До сих пор бойцы оглядываются на тачанку и опускают глаза, словно стыдясь, словно может их в чем-то упрекнуть покойный пулеметчик.

На войне бывают минуты, в которые решается судьба многих людей. Вот в такую минуту и соскочил с саней на снег Федор Дроздов с пулеметом в руках. Рывками отполз к бугорку, таща тяжелый «максим», изготовился и длинными очередями заставил спешиться атакующие казачьи сотни.

Зажатый с флангов, увязнувший в глубоком снегу эскадрон вырвался из лощины.

А Дроздов остался. Дерзко подпуская врага на близкое расстояние, он тщательно целился и бил без промаха, торжествуя и отчаянно ругаясь:

— Вперед, станичники! Хватайте красного пулеметчика, режьте его шкуру на подпруги… Эй, борода, подними голову! Не по заду ж мне бить из пулемета. Штанов твоих с лампасами жалко.

Рвали воздух, зловеще свистели пули. Одни рикошетили, взбивая снежные фонтанчики, другие плющились на бронированном щитке «максима» и, раскаленные, соскальзывали в снег, шипя. А Дроздов, опьяненный своей удалью, не страшился уже ни пули, ни клинка, ни самого дьявола!

Израсходовав последний в ленте патрон, он увидел, что вражеская цепь, охватившая его полукольцом, поднялась для атаки.

«Конец!» — подумал Федор и глянул в ту сторону, где скрылся за бугром эскадрон. Выждал, снял с пояса гранату, поставил на боевой взвод.

— Выкуси! — крикнул подбегавшим казакам, валясь грудью на горячий кожух «максима».

Взрыв — и нет ни Дроздова, ни пулемета.

…Пропустив эскадрон, Степан Викторович пристроился в хвосте колонны и задумался, придерживая в поводьях Бурьяна. По всем приметам война шла к концу. Каждый боец втайне лелеял мечту, что к весне вернется домой, навалится на привычную с детства мирную и нужную работу.

Нет-нет да и заводили в эскадроне между делом разговоры о том, как вкусно пахнет поднятая лемехами земля, как любо в весенний день послушать невидимого в небе жаворонка и как это приятно — вернувшись домой насовсем, истопить баньку. Про баню говорили вдохновенно, причмокивая и жмурясь. Затевали даже споры о том, какой пар предпочтительнее. Один нахваливал водяной, если, конечно, плескать на каменку не простую воду, а ключевую. Другой советовал смоляной настой из сосновой хвои. А Крупеня утверждал, что нет нежнее квасного пара, который в большом ходу среди деревенских богатеев у них на Полтавщине.

…Притомились уже и кони на рыси. И место теперь позволяло объявить эскадрону приказ, не рискуя быть подслушанным: кругом ни жилья, ни куста — одна чистая, укрытая снегом степь. Но Степан Викторович медлил, потому что не просто это и не легко — одним махом отрубить перед людьми желанную дорогу домой.

Наконец он решился. Дав шпоры Бурьяну, обогнал эскадрон, занял свое место в голове колонны и, вскинув руку, скомандовал:

— Ша-агом!

Когда поостыли кони, командир остановил эскадрон, объяснил наконец людям, зачем их подняли среди ночи.

— Друзья! Получен приказ следовать на погрузку. Слыхали про атамана Семенова?

— Это про какого?..

— Новый, что ли, объявился? В каких же краях? — заинтересовались бойцы.

— Не близко, — глянул исподлобья командир. — На китайской границе…

— Во-он где! — удивился Ефрем Клешнев. — Аж на самой Амур-реке. А что у него за воинство, у того атамана?

— Воинство нам привычное: недобитые золотопогонники да казаки из тех, что побогаче. Словом, старые знакомые.

Посерьезнели лица бойцов.

— Да-а-а! — вздохнул Клешнев. — Далеконько. Там и письма с родины не вдруг дождешься.

Ребров попятил Бурьяна. И тут же привстал на стременах комиссар.

Что сказать бойцам? Какими словами объяснить горькую нужду воевать на чужбине?

Молча стоит он в стременах перед строем, выискивает подходящую вещь, чтобы взять в пример. Эскадрон ждет.

Есть! Зацепился глазами за пеньковую Крупенину портупею, перевел взгляд пониже — на шашку, свисшую до колен малорослой кобылки.

И, неожиданно рванув из ножен свою шашку, комиссар вскинул ее над головой. Юнона под ним беспокойно переступила копытами.

— Клинок — вот кто такой атаман Семенов! — прозвенел в тишине голос Касаткина. — Этим клинком замахнулась на нас мировая буржуазия, чтоб рассечь страну, а там уж добивать частями. Понятно?

— Куда уж понятнее! — за всех ответил Клешнев. — А только и у нас в ножнах не деревяшки против того клинка. Верно, Трофим? Хотелось отведать хваленого твоего квасного парку, да атаман порастворял в банях двери, и дует в них ветер-сквозняк.

— Затворимо! — прогудел Крупеня. — Пару поддадим тому бисову атаману — чертям буде жарко. Так я кажу, хлопцы?

— Так, Трофим!

— Истинная правда!

К разъезду подошли уже засветло. У пустынной платформы стоял поданный эшелон — десятка четыре промороженных, густо исписанных мелом товарных вагонов. Некоторые были пробиты пулями, на других сорваны люки или не хватало дверей. Степан Викторович в сопровождении Гаврилова проехал на Бурьяне по гулкой деревянной платформе, осмотрел вагоны.

— Рисуй! — приказал ординарцу.

Тот соскочил с коня, начал расписывать вагоны мелом по указанию командира: под кухню, под санчасть, под людской состав, под конский.

Спешенные кавалеристы забегали вдоль эшелона. Откатывали двери, выкидывали из теплушек снег и всякий хлам.

Пока прибирались, пока заводили в вагоны коней и грузили фураж, у кашевара поспел в полевой кухне обед. Щурясь от пара, он сосредоточенно вымешивал в котле просяную кашу и лениво отругивался через плечо от наседавшего из-за спины Сергея Гаврилова:

— Отвяжись! Сказано — не дам… Тебе бы, жеребцу, не просяной каши, а березовой.

— Кинь хоть на понюшку, — ныл Гаврилов, выставив котелок.

— Кукиш понюхай! И хватило у тебя совести первым к артельной каше лезть?

— По должности положено первым…

Кашевар повернулся на голос и выкатил глаза: перед ним стоял командир эскадрона, а Гаврилова и след простыл.

— Извиняй, брат, товарищ эскадронный, — вытянулся у котла кашевар. — Это я ординарцу твоему Сережке Гаврилову. Только что был тут с котелком.

— Ладно, старина! — усмехнулся Ребров. — Каша-то упрела?

— В самый аккурат! — прижмурил глаз дядя Андрей и достал из-за голенища алюминиевую ложку. — Вот, сыми-ка пробу.

Командир присел на патронный ящик, одобрительно оглядел чисто прибранный вагон и, приняв от дяди Андрея котелок, отведал каши.

— Хороша-а! — похвалил он, шумно выдохнув облако пара. — Райская пища! С такой пищи наши бойцы огрузнеют — как их кони понесут?

— Не огрузнеют! — уловил шутку повар. — Продовольствие, считай, на исходе. Это уж сегодня ради такого дня решил заварить покруче. Чтобы, значит, не на голодное брюхо людям с родиной проститься. А там опять пойдет похлебка — и начнут меня бойцы из души в душу костить.

Степан Викторович оторвал косую ленточку газетной бумаги, свернул «козью ножку» и, прикурив от зажигалки, глубоко затянулся.

— Насчет каши это ты мудро рассудил, старина. Настроение в такую минуту вещь немалая. Признайся, а у тебя, Петрович, не сосет под ложечкой? Ведь как-никак впереди чужбина…

— Сосет! Только не через это. Меня, товарищ эскадронный, совесть гложет, как вспомню, что потеряли своего приемыша. Ведь он мне, считай, заместо сына был. Пока тут мотались, я все надеялся, что отыщется. Но теперь уж… Прощай, Сева, не поминай лихом, сынок!

— И мне вместо сына! — вздохнул Ребров.

Эшелон тронулся ночью. Качнуло на стрелке, на другой. Кони беспокойно переступили коваными копытами и, подняв от сена морды, насторожили уши. Тотчас послышались голоса дневальных:

— Стоять-стоять!

— Не коси глазом!..

Опоздавшие всегда найдутся. Придерживая шашки, чертыхаясь, бежали они рядом с вагонами, хватались за протянутые руки и въезжали в теплушки на животе под смех товарищей.

Откуда ни возьмись, из-за угла вывернулся Крупеня с обгорелым бревном на плече.

— Трофим! Вот каналья! — закричали из подходившей теплушки. — Валяй к нам со своей гаубицей, а то останешься.

Но хозяйственный Крупеня только отмахнулся. Много, мол, вас теперь найдется на готовенькое. Не для того он добывал из-под снега это бревно, чтобы сжечь его в чужом взводе.

Трофим выждал. И как только подошла теплушка первого взвода, закинул в нее свой трофей, а за ним ввалился и сам.

— Путь не близкий, — как бы извиняясь за опоздание, сказал Крупеня. — Нехай будуть дровы.

Мелькнул мутный фонарь на выходной стрелке, мигнул зеленый глазок семафора, и степной разъезд побежал назад, теряясь в снегу.

Кони скоро привыкли к шаткому полу и опять потянулись к сену.

А люди за войну привыкли ко всему. И если уж говорить откровенно, то здесь, б вагонах, по сравнению с фронтом, сущая благодать: от ветра затишно, от клинка и пули, и можно в охотку отоспаться.

По рукам пошли кисеты, в теплушках волнами заходил самосадный дым.

— Чего заскучал, Трофим? — подсел к Крупене Клешнев, крутя ус. — Ты, брат, что-то сник.

— Видчипись! — отмахнулся Крупеня. — Дай трошки подумать.

Бойцы повеселели, настроились на шутейный лад. Трофим всегда думает медленно, и ему «помогают» всем миром. Посыпались подковырки.

— Должно, подсчитывает, сколько надо подков, если сменить кобылу на вола. Всего восемь, Трофим! По числу копытьев. Прямой расчет менять…

— Да нет же, не про кобылу. Человек обещал попарить атамана Семенова, а где веники? Зима.

Обычно Трофим не обижался на шутки. Смеялся вместе со всеми. А тут не смеется.

— Балабоны! — с укоризной глянул он на товарищей. — Того не ведаете, шо задолжав я доброму чоловику.

— Кому?

— Та Севке ж Снеткову. Полный курс наук превзошел при том наставнике. Бачите? — Сдернул с головы шлем, показал надпись на заношенной подкладке: «Крупеня».

— Ужели сам написал? — не поверил Клешнев.

— Сам! Ось этой рукой, — выставил Трофим ладонь величиной с добрую лопату. — И на шинели — хвамилия, и на подпрузи. Переметив, шоб каждый знав, чия це вещь.

— А как же Севке-то задолжал? — спросил Кузьма Тетеркин.

Помолчал Крупеня, собираясь с мыслями, свернул цигарку.

— Так задолжав, шо не отблагодарив. Не обучив кавалерийской грамоти. Азбуку только и пройшли. Хотелось з хлопца доброго рубаку зробить, шоб замест Крупени в эскадрони быв на случай… — Он не стал договаривать, но и так всем понятно, какой случай имел в виду Трофим.

Разговоры — как отрезало. Ведь не кататься едут! У каждого в голове одно: если уж «случай», так пускай бы на своей земле, а не в далекой чужбине.

Неладно как-то у Крупени сказалось. Не ко времени. «Нехай бы смеялись. Дернув же мени бис!» — думает он и с надеждой глядит на Клешнева.

— Як считаешь, Яхрем, к духову дню прибудемо на мисто?

— Может, к духову, а может, и к петрову, — ответил Клешнев. — Это как повезут. Дорога-то неблизкая, через всю Россию.

— А что там за земля, Яхрем? И якой веры тамошние люди?

Бойцы подсели поближе: каждому сейчас любопытно послушать Клешнева, который в молодые годы понюхал японского пороха на сопках Маньчжурии.

— Что за земля? — переспросил Клешнев и задумался, отдаваясь воспоминаниям.

Он отшвырнул цигарку и, отвалясь к стенке вагона, взял гармонь. Тоненько подыгрывая себе на одних голосах, запел высоким и сильным тенором:

Плавно Амур свои волны несет, Ветер сибирский им песни поет. Тихо шумит над Амуром тайга, Ходит пенная волна…

Этот старый задушевный вальс знали многие. Клешневу начали подпевать, сперва тихо, потом погромче. И вот уже стройно, в полный голос зазвучали слова:

Кр-расива Амур-ра волна И вольностью ды-ышит она…

Паровоз наддал. Слышнее застучало на стыках железо по железу. А над эшелоном, от головы к хвосту, огненным пунктиром понеслись в темноте искры.