На станции, куда Мазин добрался поездом, ему сказали, что до Красного ходит автобус, что по шоссе туда одиннадцать километров, но есть и проселочная дорога — километра на четыре короче, и сейчас, посуху, по ней частенько бегают машины.

Почти неожиданно для себя он выбрал третье решение. Отправился по проселку пешком. Стоял ясный осенний день. Солнце уже не пригревало, но освещало степь таким ярким веселым светом, что Мазину захотелось побыть наедине с этой остепью, этим светом и самим собой.

Он пересек железнодорожные пути, прошел через маленький базарчик, где торговали яблоками, кислым молоком в глиняных крынках и тугими малосольными огурцами, и зашагал по широкой немощеной улице туда, где кончались разбросанные среди садов домики и начиналась дорога — хорошо пробитая в черноземе, поблескивающая полоса, что тянулась мимо вспаханных полей и побуревших лесопосадок, спускаясь в поросшие кустарником балки и взбираясь по пологим пригоркам, тоненький и длинный шнурок, расчертивший залитую осенним солнцем землю.

Мазин шел легко и вместо того, чтобы обдумывать предстоящий разговор, вообще ни о чем не думал, а дышал только свежим неоскверненным автомобильной вонью воздухом и озирался по сторонам, представляя себя с огромной солнечной высоты маленькой точкой, едва ползущей по бескрайней земле.

Он весь отдался этому наполняющему силой ощущению простора, когда прямо за спиной услыхал лошадиный храп и женский испуганный голос:

— Тп-рр-руу!

А потом с ним поравнялась двуколка, и женщина, сидевшая в ней, сказала с упреком:

— Разве ж можно посреди дороги ходить?! Да еще не слышите ничего. Я ж вам кричу, кричу…

Она была в платке и стеганке, но Мазин видел, что это не колхозница, хотя руки ее держали вожжи привычно и свободно. Женщина дотронулась длинной гибкой хворостиной, которая заменяла ей кнут, до гладкой вороной спины лошади, и та, подчиняясь сигналу, снова взяла на рысь. Двуколка проехала мимо Мазина, но недалеко. Женщина, не останавливаясь, вдруг обернулась и посмотрела на него:

— Послушайте, вы не следователь будете?

— Он самый, — ответил Мазин; подходя поближе и сожалея, что так хорошо начатая прогулка сейчас будет прервана.

Женщина ждала, собрав вожжи в руку:

— А я на станцию приезжала вас встречать. У нас-то телеграфа в Красном нет, так что пока сообщат…

И Мазин понял, что она с опозданием получила его телеграмму и не успела на станцию, а теперь спешит домой, чтобы встретить его с автобуса.

— Вы, значит, пешком решились? — улыбалась Тихомирова, довольная, что встретила-таки его" — Сейчас хорошо пройтись, погода-то золотая стоит, но далековато все-таки, семь верст…

Она сказала "верст", а не "километров", потому что здесь, видно, и сейчас люди говорили так, как привыкли их деды.

— Садитесь!

Мазин взялся за борт двуколки и, неловко скользнув ногой по колесу, плюхнулся рядом на деревянное сиденье.

— Устроились? — Она подвинулась, освобождая ему побольше места. — Ну, пошла!

И колеса запрыгали по неровной колее.

— Значит, вы и есть Ирина Васильевна?

— Я и есть Ирина Васильевна, — привычно, по-учительски, называя свое отчество, ответила она. — Вы, собственно, что узнать-то от меня хотите?

— Я хотел побеседовать с вами об Антоне Тихомирове.

— Разве он разбился не случайно?

— Всякая смерть требует расследования, даже на больничной койке. Вы же знаете. Так что не пугайтесь.

— Чего мне путаться? В чем смогу — окажу вам помощь. Но мы-то давно с ним разошлись.

— Я знаю.

Он мог бы сказать, что, несмотря на это, она виделась с Антоном Тихомировым в день смерти или, во всяком случае, хотела повидаться, но решил начать с другого, с того, что было для него не менее важно.

— Я знаю. Я и хотел поговорить с вами о прошлом. Видите ли, чтобы правильно понять человека, нужно знать о нем многое, и прошлое может оказаться не менее важным, чем настоящее.

— Если так глубоко берете, значит, сомневаетесь, — сказала Ирина, глядя прямо перед собой. Дорога бежала вниз, по склону балки, к мелкой речке. Речка текла, подмывая желтый глинистый берег.

Ирина притормозила лошадь, и та стала спускаться медленнее, осаживая напиравшую двуколку. У самой воды, неторопливой и зеленоватой, сквозь которую хорошо было видно прорезанное колеей дно, она совсем остановилась и, наклонив вздрагивающую голову, коснулась поверхности темными мягкими губами.

— Пить хочет, — пояснила Ирина и, соскочив на землю, освободила рот лошади от железного мундштука. Та стала пить, поднимая голову при каждом глотке, роняя в речку стекавшие по губам капли. Колючие кусты нависали над дорогой, сквозь ветки с последними скрученными жесткими листьями виднелись похожие на мелкую сливу плоды.

— Что это? — поинтересовался Мазин, указывая на куст.

Ирина отошла с дороги и сорвала несколько слив. Опустила их прямо на ладони в воду, стряхнула и протянула Мазину:

— Пробуйте.

Он осторожно прокусил сизоватую корочку. Внутри слива была темнее, очень сладкая, холодная.

— Терн это, — пояснила Ирина. — Кислятина страшная, а вот прибьет морозцем — вкусный становится.

И, взобравшись на двуколку, тронула лошадь.

Та осторожно ступила в воду — от копыт поднялись дымки взбудораженной глины — и пошла медленно, расчетливо ставя ноги на невидимое дно. Вода поднялась почти до половины колес, Мазину показалось, что сейчас будет еще глубже, он собирался поджать ноги под себя, но делать этого не пришлось, потому что дорога взяла вверх, лошадь пошла увереннее и быстрее, и вот уже колеса, отбрасывая прилипшие мокрые комья, закрутились снова быстро, и они опять поехали степью, вдоль лесополосы, мимо оседлавших полуголые ветки грачей, подозрительно поглядывавших на проезжих.

— Антон любил мороженый терн, — сказала Ирина.

Но Мазин опять не думал о Тихомирове, а смотрел на маленький трактор на дальнем поле, что полз по краю огромного черного квадрата, и ему не верилось, что такой гигантский квадрат может вспахать такая маленькая машина. Потом и это поле сдвинулось вправо и назад, а впереди, в низине, показалось село — где под шифером, а кое-где под соломкой. И среди этих белых, издалека казавшихся очень чистенькими хаток Мазин увидел красное кирпичное здание, окруженное рядками деревьев, молодых еще, но ухоженных, крепких и ветвистых.

— Это школа наша, — махнула Ирина прутиком на красное здание.

— Сад вы разводили?

— Мой, — ответила она с гордостью. — На пустыре вырастили. Столько трудов стоило! Антон все ругал меня. Говорят, что я тут и счастье свое потеряла. — Она сказала это иронически и добавила, чтобы пояснить: — А я думаю, что его с самого начала не было. И остановилась у одного из домиков под шифером: — Вот здесь и живу.

— С самого начала?

Она поняла:

— Да, мы здесь вместе жили.

Мазин с удовольствием размял на крыльце затекшие ноги.

— Входите. Раздевайтесь. Вот умывальник, полотенце… Мойте руки. Сейчас обедать будем.

— Да я не голоден.

— Ну, это вы по-городскому застеснялись. А у нас все попроще. Разносолов, правда, особых нету, да поесть же с дороги нужно. На голодный желудок какой разговор! Злой будете, а мне это опасно.

Пошутила она впервые, видно, увереннее себя чувствуя под своей крышей. И тут же засуетилась, набрасывая на стол чистую скатерть.

Мазин вымыл руки под железным рукомойником, медленно вытер их, несколько смущенный приемом и размышляя, не правильнее ли было приехать официально и остановиться в доме для приезжих. Но бежать было поздно, и пользы такое бегство принести уже не могло, а могло нарушить только тот контакт, который, несмотря на кратковременность знакомства, успел, как он чувствовал, установиться у него с Ириной.

На столе тем временем появились высокий белый хлеб домашней выпечки, свиная колбаса, нарезанная большими кусками, малосольные огурцы, поздние буроватые помидоры и бутылка "Московской".

Мазин покачал головой. Но Ирина и себе налила, как и ему, полную стопку, хотя выпила не всю, а половину только. Вытерла губы краем фартука и сказала серьезно:

— Не пойму я все-таки, что вы от меня хотите узнать.

И Мазин видел, что женщина эта из тех, которые живут в ясном, определенном мире, и она должна знать, что же от нее требуется.

Он закусил хрустящим, очень вкусным огурцом и ответил:

— Антон погиб. Скорее всего — это несчастный случай. Но обстоятельства смерти до конца не ясны. Можно предполагать и самоубийство, и даже худшее — насильственную смерть. И чтобы узнать правду, мне необходимо знать побольше о самом Тихомирове: каким был он человеком, на что был способен. Это может приоткрыть дверцу в пока неизвестное… Поэтому расскажите о нем то, что знаете, что запомнилось, что за человек он был, по-вашему. Если вам не тяжело все это.

— Тяжело, конечно. Это ж моя жизнь… неудачная, как видите. Да сейчас уж чего говорить. Не зря ж вы сюда ехали…

Она сложила руки на коленях:

— Наверно, хорошо его я никогда не понимала, иначе не получилось бы этой нашей ошибки. Был он человеком, ну, как вам сказать, умным, но самоуверенным. Особенно самоуверенным. Если что сделал — все. Прав — и только. Не помню я, чтоб он себя хоть раз виноватым признал. Очень был упрямый. Группа его прорабатывает, стыдит, а он сидит молчит, в окно смотрит: дескать, слыхал я все это десять раз. Никто его перевоспитать не мог. И я тоже… не смогла, запуталась только. Все с этого и началось. Дали мне поручение общественное — отвечать за него. Смешно, конечно. Теперь-то я понимаю, что так просто человека не переделаешь, а тогда, что? Поручили — взялась.

Он в свитере мохнатом ходил и всегда непричесанный. Надо мной посмеивался:

— Составь, Ирка, график моей перековки с точными сроками, чтоб мне ориентироваться по нему. А то еще раньше времени исправлюсь.

Потом опять:

— Не составила?

И сам притащил лист ватмана: на нем оси, координаты, цифры, все дурачина разная. Я прихожу в общежитие: график на стенке висит, разноцветными карандашами расчерчен. Девчата смеются:

— Это Антон притащил и повесил. Вот умора!

А мне хоть плачь. Говорю ему:

— Почему ты несознательный такой? Ведь всю группу подводишь!

А он:

— Чем это я ее подвожу, группу? Внушили себе чепуху такую! Ну, скажи, пожалуйста, от того, что я не подготовился к семинару, тебе лично чем плохо?

— Да ведь мне тебя поручили.

— А ты б отказалась — и все дело. Сама себе обузу на шею повесила, а я виноват? Человек должен жить так, как он устроен, а не так, как Анька Ситникова — это комсорг наш — ему указывает. Может, ей и выгодно, чтоб я был образцовый, ее тогда в комитет выберут, а мне-то ее карьера на что? И при чем тут группа?

Я ему возражала, конечно:

— Набекрень у тебя мозги, Антон. Если про группу не понимаешь, так хоть бы о себе подумал. Зачем учишься-то? Ведь лентяй ты!

— Нет, — говорит, — я не лентяй. То, что мне нравится, я учу. А что Лысенко — великий ученый, в это я никогда не поверю.

— Да ведь академик он! Это, что же, случайно, по-твоему?

— Темная ты, Ирина, и наивная. Ничего не понимаешь!

Это у него любимое словечко — темная! Если чего доказать не может, махнет рукой и скажет: "Темнота!"

Вот так смеялся, смеялся, а перед зачетом приходит и, как бы шутя, говорит:

— Хочешь, Ирка, план по моему воспитанию выполнить?

— Чего это ты?

— Дай конспектик почитать. А то у меня своего, знаешь, нету, крысы в общежитии съели.

Думаю, пусть уж лучше по моему выучит, чем совсем не учит. Дала. Взял он и удивился вроде.

— А я думал, не дашь. Значит, душа в тебе есть. Не все потеряно.

И говорит так не то в шутку, не то всерьез.

Сдал, а после зачета остановил меня в коридоре, в руках билеты в кино крутит, синенькие такие.

— Ты знаешь, Ирочка, что добрые дела должны вознаграждаться? Вот я билетики взял на очень интересное кино.

— Не нужно мне, — говорю, — твоих билетиков.

— Что, стесняешься со мной пойти? Боишься, что Анька не одобрит?

— Ничего я не боюсь!

И пошла…

— Да вы что ж это не едите? — вдруг заметила она пустую тарелку у Мазина. — Сейчас я яишню поджарю.

— Не стоит. Я сыт.

— Соловья баснями не кормят!

Ирина вышла на кухню. Вскоре оттуда потянуло жареным салом.

— Вот так все и началось, — сказала она, ставя сковородку с глазуньей перед Мазиным. — То общественное поручение, то шуточки-прибауточки, а вышло все серьезно и тяжко. Совсем мы друг друга не понимали, каждый хотел другого в свою веру обратить, да разве ж так получится? Я все думала, что изменится он, станет, как все. Он даже и начал вроде меняться. Посерьезнел. В группе-то шутил, а со мной больше всерьез. К нам все хорошо относились. Его тоже любили, хоть и прорабатывали. Он же умница был… Не сразу я решилась за него замуж выйти. Дружили мы долго. Вел он себя хорошо, не приставал зря. Всегда в читалку зайдет, проводит до общежития. На лекциях рядом садился. А вот конспектов никогда не писал. Нерационально двойную работу делать, говорил.

— Почему — двойную? Для себя пиши.

— А зачем, если ты пишешь?

— Но я ж тебе писать не обязана.

— У нас с тобой, Ирочка, никаких обязанностей быть не может. У нас любовь до гроба. А любовь — это сон упоительный.

— Скажешь, "любовь"! Дружим с тобой.

Но, по правде говоря, я его любила, конечно. Незаметно это произошло. Только чувствую, что не могу уже без него. Не придет один вечер — места себе не нахожу. А придет — так хорошо и спокойно становится.

Поженились мы на третьем курсе. Нам свадьбу устроили. Весело было очень. Понадарили всего — и нужного и ненужного. До самого утра гуляли. А когда ушли все и остались мы с ним вдвоем, он обнял меня и говорит:

— Не страшно тебе?

— Что ты?

— Жить не страшно?

— Не пойму я тебя.

— Нам ведь теперь столько пройти нужно, столько преодолеть.

— Да что преодолевать?

— Все. Может быть, войну, может, болезни, несчастья, а может, самих себя.

— Ну и нашел ты время философствовать.

— Не боишься, значит?

И засмеялся.

Не поняла я его, а он себя лучше знал и боялся. Хотя и хотел, чтобы все хорошо было. Жизнь нашу будущую мы тогда одинаково представляли. Собирались ехать по назначению — и все. В аспирантуру нам не предлагали. Я научной работой не занималась, а он хоть и мог бы, но не хотел. Не нравилось ему, что генетика в загоне. Часто говорил мне:

— Ты даже не представляешь, сколько эта наука может.

Но вообще-то о науке он мало мечтал в то время. Я скоро Володьку ждать начала. Антон боялся за меня очень. Помогал во всем, бегал подрабатывать, чтобы яблок купить килограммчик или пару мандаринов. Принесет, бывало, и радостный такой, прямо из рук меня кормит:

— Сыну витамины! — кричит.

— Да откуда ты знаешь, что сын, а не дочка?

— Дочку не хочу, дочки все в отцов. Значит, глупая будет. А сын в маму — умница.

Шутил все, потому что себя-то он глупым никогда не считал. Но угадал. Мальчишка родился.

Это уже перед самым распределением было. Насчет работы мы не спорили. Я в деревне выросла и жить здесь не боюсь. Конечно, асфальта нет, театра нет, а телевизор уже есть, да и живется вольнее, воздуху больше, а заработки не хуже, чем в городе. Хотя и трудно бывает. Ну, да я-то все это знала хорошо, что здесь почем.

А Антон в деревне мальчишкой жил только, во время войны. Говорил мне, что тянет его в деревню, что поедет с удовольствием, в поле работать будет, город ругал: там, говорил, чиновники одни. Что на кафедрах, что в конторах. А настоящая наука на земле делается.

Ирина вздохнула:

— Сам себя он не знал. Говорил-то все от души, но жизнь нашу представлял по-детски, больше природу, а не работу. Думал удивить всех знаниями своими. Да удивляться здесь некогда, успевай только поворачиваться.

Встретили нас хорошо. Помогли во всем. Его агрономом назначили, а я в школу пошла. Не хотела, правда, а теперь привыкла вот. В школе тоже интересного много и полезного.

Антон загорелся сначала. С поля не вылазил. Почвы изучил, климат за все года проштудировал, со стариками толковал. Короче, представил председателю целый проект, где что сеять нужно, чтобы урожаи наибольшие собрать и доход удвоить.

Так он мне и говорил:

— В наших силах, если хозяйство поведем правильно, через два-три года озолотить колхоз.

Отнес он свой план председателю. Довольный был такой, радостный… Ждал — одобрят его сразу. Но время идет, а председатель все занят да занят. "Некогда, — говорит, — подожди".

Антон нервничать стал, хоть и виду не подает. Но что поделаешь, ждем.

Вдруг как-то вечером машина под окном загудела. Стучат. Открываю я председатель сам пожаловал. А за ним Тихон Хохряков, шофер его, что-то тяжелое тащит.

— Здоров, Антон Дмитриевич, — председатель говорит. — Вот решил посмотреть тебя в твоей хате. Как ты тут у нас обживаешься. Примешь гостя?

Ну Антон, конечно:

— Заходите, пожалуйста!

— А это тебе, чтоб вы с молодой женой не скучали. Ставь его, Тиша, да поезжай, отдыхай. Я отсюда домой своим ходом отправлюсь.

Смотрим, Тихон на стол приемник ставит.

— Это мы тебе решили наш из правления завезти. Все одно там его слушать часу нет. А тебе, глядишь, веселее с ним будет.

Снимает полушубок, оттуда две бутылки достает.

— Ну, что вы, Иван Матвеевич!

— А что? Я ж к вам как бы на новоселье приехал, хоть и с опозданием. Стыд и позор. Живешь ты у нас полгода, а я у тебя в дому не побывал… Не поджаришь нам с агрономом яишенки? — у меня спрашивает.

А сам из кармана пиджака Антонов план вынимает:

— Да и потолковать об делах нужно.

Вижу, Антон заволновался, но сам ничего не спрашивает, а председатель тоже не торопится. Пока я на стол накрывала, они все о разном переговаривались, а как сели и Иван Матвеич первую пропустил (а он мужик здоровенный, литр выпьет — покраснеет только), тогда и заговорил:

— Прочитал я твой проект внимательно и вижу, если не сбежишь от нас, то колхозу с таким агрономом повезло. Человек ты, прямо скажу, башковитый. А раз так — то должен правильно понять то, что я тебе скажу сейчас. На план свой, парень, ты особенно не рассчитывай!

У Антона рюмка в руке дрогнула.

— Ты, конечно, спросишь — почему? Я, может, все и объяснить не смогу, но по-простому скажу так: мысли наши — дело одно, а жизнь идет своим путем. Это в общем плане. А в частности: никто нам самоуправства не разрешит, потому что в районе свой план есть, в области — свой, а еще есть государственная политика, и она сейчас направлена на кукурузу.

— Значит, и мы должны лучшие земли отдать под кукурузу?

— Значит так.

— Но мы никогда не получим на них высоких урожаев.

— Это кто тебе сказал? Американцы ж получают! В Айове своей.

— Да в Айове климат совсем другой. Влаги там — залейся. А у нас…

— Как у нас, я лучше тебя знаю. Это мне и дед Евсей толковал. Знаешь деда Евсея, что на Крутой балке живет?

— Знаю.

— Ну вот. Он мне рассказывал, что еще когда земля наша помещику Кузнецову принадлежала, тот тоже кукурузу пробовал.

— Ну и что?

— Не вышло. Засуха подвела, а там мороз ранний… Но то ж у помещика, а теперь Советская власть — техника, гибриды разные, химия опять. Короче, как говорится, нет таких крепостей, чтоб не взяли большевики.

— Да зачем нам эту крепость брать, когда у нас золотое дно под ногами? Пшеницу отличную соберем, по-над речкой овощи возьмем, луга у нас прекрасные — двинем животноводство, — вот вам и культурное передовое многоотраслевое хозяйство безо всякой кукурузы. И хлеб, и мясо, и овощи! Знаете, в городе ранние овощи почем? А кукуруза со всей химией во сколько обойдется?

Вздохнул председатель:

— Думаешь ты узковато, Антон, по-кулацки вроде. Выгоду свою видишь, а масштаб государственный не замечаешь.

— В чем же этот масштаб?

— А в кукурузе. Она должна нам все хозяйство изменить, если мы ее освоим.

— В том-то и дело, если освоим.

— А почему и нет? Вот нам в области на совещании случай из истории приводили. Когда Петр Первый начал картошку внедрять, так многие тоже возражали, говорили, что расти она не будет. А сейчас, глянь! Пропали б мы без картошки. Так и кукуруза.

— Значит, проект мой в печку?

Председатель выпил еще стопку, закусил с удовольствием:

— Зачем в печку? В стол его положи, в ящик. Пока в дальний, куда заглядываешь редко. Пусть полежит Жизнь, она ж на кукурузе не кончится.

— Утешили! А если я его все же вынесу на правление или на общее собрание?

— Честно сказать?

— Чего ж хитрить?

— И не буду хитрить. Первый против тебя выступлю.

— Сами-то вы хоть понимаете, что в моем плане рациональное зерно есть?

— Как не понять! Но на отдачу-то рассчитываешь через два-три года. А начинать с чего?

— Да на кукурузу ж больше понадобится!

— На кукурузу дадут. Все дадут: и семена, и удобрения, и машинами, и людьми помогут особенно на уборке. Потому что это государственный план, а не Антона Тихомирова. И потом, прямо скажу тебе, парень, если мы сейчас с твоей бумагой вылезем — это знаешь, как расценят?

Тут Антон и пыхнул:

— Боитесь?

Я перепугалась, чуть сковородку не уронила. Председатель-то у нас крутой. Что приемник привез — ни о чем не говорит. Думаю, трахнет кулаком по столу, как с ним на правлении случалось. А кулачища у него — по полпуда каждый!

Но не трахнул. Корочку понюхал только, усмехнулся:

— Значит, хлеб-соль ешь, а правду режь? Ладно, скажу правду. Не хочу я с этого колхоза уходить. Жизнь моя в нем оставлена. Понял? Тебе что? Снялся и пошел. Вся страна твоя. От Владивостока до Белостока, как нам перед войной в танковом училище говорили, а моя страна — вот она, в окошко почти всю видать. Я ее на этой вот шее после войны пахал. Поту тут моего больше, чем гербициду. Куда ж я отсюда пойду, а?

Сдался Антон:

— Ладно, ваша взяла. Давайте лучше выпьем.

— Ну давай. Обижаться тут нечего. Вот испытаем кукурузу, тогда и скажем.

Посидели они еще, допили водку, попрощались хорошо. А когда ушел председатель, Антон взял свою бумагу, зажег спичку и запалил.

— Зачем ты? — спрашиваю. — Пусть полежит.

— В дальнем ящике?

А сам смотрит на нее, не замечает, как она ему пальцы жжет.

— Умный, — говорит, — человек у нас председатель, все понимает, только видит не дальше, чем из окошка, это он правильно сказал.

— Значит, не сошлись они с председателем? — спросил Мазин.

— Нет, наоборот, очень даже подружились, — ответила Ирина неожиданно. — Сначала ругал Антон его, приспособленцем называл, трусом. Правда, хоть честный трус, говорил, и то хорошо.

Но тут весна подошла, обижаться некогда, с прля не вылазил от зари до зари. И все на кукурузе. Я его не понимала:

— Антон, ты же был самый ярый противник кукурузы, а теперь, кроме нее, ничего в колхозе не видишь.

Он посмеивался:

— С такими людьми нужно бороться фактами. Я хочу доказать, что при самых лучших условиях кукуруза у нас не пойдет. Все будет создано, чтобы никто не мог упрекнуть меня ни в чем, обвинить, что недоработали. Пусть сами увидят.

И увидели. Да совсем не то. Год выдался редкий. Раз в десять лет такой бывает. Весна теплая, ровная, лето влажное, жаркое, а осень и того лучше — солнечная, сухая. Короче, не кукуруза у нас выросла, а лес зеленый — в рост человеческий. Початки — прямо слитки золотые.

Антон растерялся. А председатель помалкивает. Ни хорошо, ни плохо ему не говорит. Но сам задумал свой план. Приехал из области корреспондент, он ему и выдал: истинный организатор победы — наш молодой агроном Антон Тихомиров. Антон не знал ничего. Вдруг заезжает к нам Иван Матвеевич.

— Читал? — спрашивает и газетой помахивает свежей.

Антон не видел ее еще. Взял, развернул, посмотрел.

— Вы организовали? — спрашивает.

— Я. Здорово получилось, а?

— Плохо.

— Это почему?

— Неправда.

— Ну, знаешь, парень! Другой бы плясал от радости, а ты… Ты мне скажи, что здесь неправда? Урожай правильно указан? Ну?

— Правильно.

— То-то! Без брехни. Не слезал ты с этой кукурузы все лето. Это правильно?

— Правильно. Да…

— Что "да"?

— Если б с погодой не повезло…

— Вот это ты брось! Погода что, у нас одних была такая? У соседей разве климат другой? А урожай — вдвое от нашего! Вот тебе и погода. В людях дело. Нет таких крепостей…

— Знаю.

— То-то! Так что никакой тут брехни нету. Все заслуженно. На зональное совещание поедешь. Расскажешь про золотые початки наши.

— Точно, что золотые. Каждый по рублю.

— А ты те рубли не считай. Они в большую политику вложены и доход свой дадут. И статья эта тоже даст.

— Статья-то?

— Статья. Тебе даст!

— Что даст? Славу фальшивую?

Тут он ко мне повернулся:

— Ну и муж у тебя, Ирина, умный да несмышленый! — И Антону: — Тебе что сейчас нужно? Голова у тебя есть, знания тоже. А чего не хватает? Авторитету! Вот будет авторитет, тогда совсем хорошо будет. Тогда и с твоими планами считаться будут. Уразумел вопрос?

Сел в машину и уехал.

Проводил его Антон взглядом, сел за стол, перечитал статью.

— Может, и прав хитрец старый. Чтобы воевать за свое дело, нужно иметь авторитет, известность. А к этому не всегда прямым путем дойдешь.

Но все-таки перед зональным совещанием решил он по-другому. Ночью вижу: не спит.

— Что ты, Антон?

— Думаю, Ира. Понимаешь, я провел все подсчеты, все до копейки высчитал и теперь знаю совершенно точно, что даже при таком богатом урожае кукуруза у нас — культура невыгодная. Слишком велика себестоимость. В убыток королева идет. Как ты думаешь, что будет, если я на совещании об этом скажу?

— С ума сошел!

— Почему? Может, там никто над этой стороной не задумывался.

Всю ночь не спали.

На другой день уехал.

Ждала я его, ни минуты покоя не было.

Приехал мрачный. Сказал прямо с порога:

— Струсил.

Разделся. Поднял Володьку над головой:

— Видишь, отец-то твой жидкий оказался.

И посадил его на кровать.

Сел обедать, рассказал:

— Не повернулся язык. Выбрали меня в президиум, начался барабанный бой. Матвеич в зале сидит, в первых рядах, на меня смотрит, улыбается, как именинник. Какие-то руководящие со мной знакомились, в докладе в пример ставили. Короче, когда слово дали, понесло меня куда-то, сам не знаю. Как того инженера из "Двенадцати стульев", что на открытии трамвая выступал. Не хотел о международной обстановке говорить, а как начал, так и попер про Чемберлена. Вот и я. Начал: ну, думаю, сейчас все скажу, а прислушался к себе — и голоса своего не узнаю. Чужой такой, бодренький: наши достижения, товарищи, наглядно доказывают, что кукуруза одержала полную победу и может считаться в условиях области высокопродуктивной, необходимой каждому хозяйству культурой. Так и брякнул. Или что-то другое в том же роде. В общем, умылся.

Впечатление от поездки отвратительнейшее. Одно приятно. Подошел ко мне профессор Рождественский в перерыве. Хвалил, конечно. Но не в этом дело. Он говорит, что обстановка у них изменилась и группа научных работников поставила вопрос о творческой реабилитации Кротова. Вспомнил, что я кротовскими работами увлекался. Между прочим, спрашивал, не собираюсь ли я в аспирантуру. Говорит, если надумаешь, обращайся прямо ко мне. Нам, говорит, нужны сейчас такие люди, передовые, энергичные, которые могут совмещать теоретическую работу с практикой.

С этого времени и стал он думать об аспирантуре.

Ну, а совместная наша жизнь пошла все хуже и хуже. Кого винить — не знаю. Он меня винил, я — его, но это прошло все…

Авторитет Антона действительно в колхозе поднялся, да не только в колхозе. Стали к нему за опытом приезжать, приглашать на конференции разные. Он ездил, сначала посмеивался, потом привык. Председатель тоже доволен был, и колхозу слава шла. Но я-то видела, что Антон хоть и привык, а это не то, что ему нужно.

Спрашиваю:

— А как же твой план?

Махнул рукой:

— Видишь, и без моего плана люди живут, а некоторые даже довольны. План — это так, мечта юности. Теперь я понял многое, нужно за настоящий план бороться. Свое место в жизни искать.

Из записной книжки Тихомирова:

"Обычно говорят о приспособляемости организма к среде (в отношении человека это иногда звучит как приспособленчество). Но так ли это? Может быть, сущность процесса глубже, и организм приспосабливается к самому себе, к своим возможностям, открывает их и использует в наиболее благоприятных условиях, на оптимальных режимах? Сам я всегда старался прежде всего одолеть себя. Но понять свои потребности и возможности крайне нелегко. Особенно мешают общепринятые стандарты. Они вырабатываются в расчете на среднего человека и облегчают ему существование, но причиняют много вреда тому, кто не укладывается в эталон. Например, формула "из вуза — на периферию" правильна в своей сущности, то есть на девяносто пять процентов. Не могут же все остаться в аспирантуре! Но для пяти процентов она вредна. Я, например, принял ее за истину и оказался в сложном положении. Должен ли я был приспособиться к условиям и вопреки себе оставаться на месте? Я попробовал и убедился, что это невозможно. Я должен приспособиться к самому себе, то есть создать оптимальные условия для раскрытия собственного "я". Мне пришлось делать это, преодолевая инерцию внутреннюю и внешнюю. С точки зрения многих, я — антиобществен.

Может быть, попытка приспособиться к себе и есть приспособленчество? Нет, сила не в том, чтобы идти от указателя к указателю. Мир открыли те, кто прокладывал путь по звездам, а не по радиомаяку".

— Искать себя он, конечно, в городе собирался. Я ему не перечила, но пугало меня все это. Себя-то я здесь на месте чувствовала, а как в городе будем, представить не могла. Трещины между нами и пошли.

— Ты человек без мечты. Что делаешь — тем и довольна, — это он мне часто говорил. Но видела я, что не только в этом дело, что в той новой жизни, что он себе запланировал, мне делать нечего. И он это понимал и злился, потому что нас с Вовкой любил, но с характером своим справиться не мог. Такой уж он был человек. Новая в нем пружина стала раскручиваться, а старое кончилось. И не кукуруза тут виновата. Не мог Антон другим стать. Всю жизнь стремился куда-то, а куда — никогда я понять не могла.

— А крупным ученым мог бы он стать, как вы думаете? — спросил Мазин.

— Не знаю. Способный он был — точно. Но для ученого мало этого, по-моему. Вот он Кротова любил вспоминать. Так тот же совсем другой человек. Ничего, кроме своей науки, не видел. А Антон всегда от противного шел. Не потому, что нравится, а потому, что не нравится. Не нравилось в городе — в деревню уехал, разочаровался в нашей жизни — пошел в науку. Так и шло у него все. Но про последние-то его годы я ничего не знаю.

— Вы не виделись после развода?

— Нет.

— И у вас не возникало желания повидать его?

— У меня своя гордость есть, — ответила Ирина, и Мазин поверил ей, хотя ответ этот и не приблизил его к цели, к которой шел он длинным и негладким путем.

— Тихомиров помогал вам?

— Я отказалась от его помощи.

— У вас же ребенок.

— Мой ребенок имеет все необходимое.

— Я понимаю, что ваш ребенок не голодает, однако отцовский долг…

— Какой долг? Две десятки в месяц перевести? Подачка это, а не долг. Мы с Володькой в милостыне не нуждаемся. А долг свой он перечеркнул, когда сына бросил. Настоящий отец должен сына воспитывать, а не на конфеты ему присылать. Раз уж ушел, значит, сыну не судьба отца иметь.

Теперь примирения со случившимся уже не звучало в тоне Ирины, несмотря ни на что, ее тяготила старая обида.

— Значит, не виделись больше?

— Нет, себя измучивать не хотела, а сыну не нужно это. Вырастет расскажу, пусть сам нас судит, а без конфет проживем.

"Почему все-таки? — думал Мазин. — Почему она так посуровела, когда я спросил о встречах? Или любит до еих пор? Неужели? Потому и рассказывала так? Снова переживала? "Без конфет проживем…"

— Теперь придется прожить.

— Да, — изменилась она вдруг в лице, будто вспомнив, что Антона уже нет.

— Вы узнали о его смерти из моего письма?

— Нет, мне раньше написала подруга. Мы в одной группе учились.

— Что ж она вам сообщила?

— Что несчастный случай произошел. А вот, оказывается, вы сомневаетесь.

— Почему вы так думаете?

— Да зачем же тогда ездить, расспрашивать? Я же написала вам все в письме, а вы приехали.

Не мог же он сказать ей, что написал и попросил ответить на самые общие, известные ему, собственно, вопросы только затем, чтобы увидеть ее почерк. Конечно, она могла напечатать ответ на машинке, или продиктовать кому-нибудь письмо, или наконец изменить почерк, попытаться его изменить хотя бы. Но она не сделала ни того, ни другого, ни третьего. Она ответила точно и обстоятельно. Написала все своей рукой.

И тут уж ошибиться было невозможно — письмо и записку Тихомирову писал один и тот же человек!

— Вы сообщили мне много интересного.

— Я знаю только о прошлом.

— Я понимаю. Вы не виделись больше. Но хоть это и не относится непосредственно к делу, вы ошиблись, когда решили разорвать всякие отношения между ребенком и его отцом.

— Так уж решила.

Мазин посмотрел на ее тарелку, где лежала остывшая и нетронутая яичница, и, взяв со стола бутылку, сам наполнил граненые стопки.

— Расстроил я вас. Давайте-ка выпьем лучше по стопочке. Может, сердцу станет веселей.

— Навряд ли.

Но стопку свою подняла и выпила одним махом, по-мужски.

— А сам Тихомиров, разве он не протестовал против такого решения?

— Сначала, понятно, а потом, как все мужики… отвык.

— Вы думаете, что отвык. А он, может быть, переживал, мучился.

— Некогда ему переживать было. Науку делал. Да и бабы скучать не давали.

Она знала, конечно, немало о жизни Антона. Возможно, надеялась, что вернется. Нет, вряд ли. Но почему не хочет она говорить о том, последнем дне?

Мазин налил себе еще стопку:

— Ваш воздух вызывает зверский аппетит.

— Ешьте на здоровье.

— Спасибо. Ем по-деревенски.

И он положил на тарелку колбасы.

— Вы часто бываете в городе?

— В каникулы, на совещаниях. Особенно меня не тянет.

— Этим летом тоже были?

— Была.

— В августе?

— Нет, в июле. Хотя и август прихватила немного. Числа пятого уехала.

— До смерти Антона?

— До. Он недели через две разбился.

— А где вы были в это время?

— Здесь.

— И это могут подтвердить свидетели?

— Свидетели? Скажите же в конце концов, зачем вы приехали?

Мазин положил на стол записку:

— Это писали вы?

Ирина едва взглянула на записку и сразу ответила:

— Я писала.

Мазин положил вилку:

— Расскажите.

— Заболел Володька. Операцию пришлось делать. Испугалась. Вот и не выдержала. Думала, он с врачами поможет там, в городе. Стыдно было, но пошла к нему все-таки, о ребенке ведь речь.

— И что произошло между вами?

— Ничего. Я написала записку, а вечером у Володьки кризис был. Всю ночь в палате просидела. Ну, а потом уже не пошла к Антону. А он не поинтересовался даже. Он же знал, что я у Маши всегда останавливаюсь.

— Наверно, Тихомиров не мог поинтересоваться, раз его не было в живых, — сказал Мазин с раздражением.

— Как не было?

— Он погиб в тот же день, двадцать третьего августа.

— Я писала не двадцать третьего.

— А когда же?

— Второго! Разве такой день забудешь!

— Посмотрите записку. Там стоит дата.

Ирина взяла наконец в руки этот клочок бумаги и приблизила к глазам. Мазин видел, как она побледнела.

— Я писала второго. И в больнице известно, когда был кризис.

— Но в больнице не известно, когда вы писали.

— Я писала второго, — повторила она.