Вот и пришло время рассказать о встрече последней. То есть последняя она, разумеется, в повести, а в жизни те, кто жив, не исключено, ещё четверть века проживут. Жизнь ведь и длинной бывает. Но снова скажу то, с чего начал: неповторимое пережили мы в годы прошедшие. Оставшиеся не сулят неожиданностей, ведь всё было — и любовь, и смерть, и успехи, и разочарования.

У Лиды, например, последней неожиданностью стало превращение в бабушку. Преподнесено это известие было решительно и одновременно иронически, как умел это делать Олег в лучшие годы. Недаром Марина была на него похожа. Подвела она однажды маму к зеркалу и сказала:

— Мамуля! Посмотри на себя. Ведь ты совсем молодо выглядишь, правда?

— Предположим, — ответила Лида осторожно.

Хотя она и была польщена, однако по тону дочери заподозрила подвох. Но такого не ожидала…

— Никто не скажет, что ты бабушка.

Единственный раз в жизни Лида растерялась:

— А разве я бабушка?

— Ещё нет, но скоро будешь, — заверила Марина.

Человеку свойственно надеяться…

— Ты шутишь.

— Нет, — ответила Марина и провела рукой по животу, хотя живота ещё не было.

В ошеломлении люди часто говорят слова смешные и нелепые.

— У тебя же нет мужа, — сказала Лида.

— Будет. Наверное… Вообще-то мы собираемся зарегистрироваться, но я ещё не решила.

Тут уж нужно было или взрываться, или капитулировать. Лида молчала и выглядела так, что Марина её пожалела.

— Ну что ты, мамуля! Я думала, ты обрадуешься маленькому.

Нет, Лида совсем не обрадовалась, однако, будучи женщиной разумной, склонилась перед неизбежным, пережив глубокое разочарование. И не только в дочери. Иначе на мой вопрос, заданный в новогодний вечер, когда я застал Лиду в одиночестве раскладывающей пасьянс, она бы не ответила:

— Надоело.

В том смысле, что многое в жизни надоело.

Что поделаешь? Жизнь не кино, не по сценарию ставится, и Лида знает это лучше других. Она, конечно, в себя придёт, надолго не раскиснет. Жить-то нужно, хоть и отодвинули её, не спросив, в третий эшелон. Ничего не попишешь, новый человек на пороге. Правда, бабушки теперь помоложе, чем в наши времена, и я даже слышал выражение — «очаровательная бабушка», но ударение в этом словосочетании всё-таки на втором из слов, на «бабушке».

А вот Марина пока больше «очаровательная», чем «мамочка». Бодрая, весёлая. От мудрости или недомыслия, не знаю. Я на понимание молодёжи не претендую. Подозреваю кое-что, но не больше. Подозреваю, например, что очень уж больших тайн и загадок нету, однако кое-какая разница с нами имеет место, факт. В наше время ждать ребёнка, не зарегистрировавшись, неприличным считалось, скрывали, пока возможно было. А Марина секрета никакого не делает, все её друзья в курсе, обсуждают активно.

В тот вечер я застал Марину в прихожей, уже одетую, с пластинкой под мышкой. В свою компанию спешила. Розовощёкая, улыбчивая.

— Привет, — говорю, — молодому поколению.

Бодро говорю, изображая святое неведение, но перегнул. Она засмеялась и в ответ:

— А я уже два поколения.

Положение глупое, а оно хохочет, мою неловкость видя…

— Неужели я вас шокировала? И вас тоже?.. Ужас!

То есть глуп я ужасно, по её мнению. И в самом деле глуп, найтись не могу.

— Ведь вы всё знаете? Ну, знаете, правда?

— Знаю.

— Почему же делаете вид, что не знаете? Ведь вы наш друг! Вам и папа и мама очень доверяют. И я.

Я разозлился.

— Спасибо тебе за доверие. Не помню только, чтобы ты со мной посоветовалась, когда род человеческий продлить решила.

Марина не возражает, соглашается.

— Точно, не советовалась. Да и о человечестве, если честно, не думала.

— Вот и расхлёбывай.

— Какие вы все… мрачные.

— Не мрачные мы. Ответственность чувствуем, а ты нет.

— Ответственность воспитывать нужно.

— А тебя не воспитывали?

— Почему же? Нотаций выслушала немало. Да ладно вам! Что я могу сделать, если теперь всё иначе?

— Ты уверена?

— Ещё бы! Вам-то детей аисты приносили.

Она же и потешалась!

— А ты своего в капусте нашла?

— Ну не надо! — попросила Марина. — Меня и так дома заели. Не будьте хоть вы брюзгой. Лучше вступитесь за меня перед предками, ладно? Всё хорошо будет, я уверена. Поздравляю вас с наступающим!

И пахнув юностью, чмокнула меня в щёку.

— Пусть всё хорошо будет, Мариночка! — пожелал я искренне.

Для неё этот Новый год был, конечно, особый, но приближался он для всех, время вело свой счёт, с нами не согласовывая, только куранты одним звонче били, а другим поглуше.

Процветал по-прежнему Дима. В литературе укоренился — печатался часто, переводили его и в наших республиках и за рубежом — и в смежные искусства проник, пьесу по его книжке поставили, на телевидении сериал обещали. Короче, достиг человек высот, как всем казалось. И как не показаться, если он на новогодний вечер с настоящей иностранкой явился, да ещё с самого своего любимого континента — с чилийкой.

Звали чилийку Алехандра, и внешностью она этому мужественному имени вполне соотвествовала. Крепкая, с широким тазом и крупными коленками женщина. Лицо, однако, несмотря на индейские черты совсем не загадочное и не непроницаемое, а очень милое, женственное и юное, разом скрашивало некоторую избыточность фигуры. В общем, девушка экзотическая и биографии непростой. Родители её крупными латифундистами были, а она в молодёжном революционном движении участвовала. От Пиночета спаслась по случайности, накануне переворота в Москву, в ГИТИС поступать уехала. Мечтала создать революционный театр и национализировать свою латифундию. Но, понятно, хунта временно помешала.

Теперь Алехандра жила в эмиграции то у нас, то в ГДР, а перед Новым годом в местном нашем театре «Мистерию-буфф» в современной трактовке ставила. Там они с Димой и познакомились. Была чилийка в общении простая, даром что в латифундии выросла, и мы её сразу за свою приняли и, конечно, расспрашивали, как живётся ей, каковы впечатления о нашей стране и когда Пиночета свергнут.

О стране у Алехандры мнение было положительное, а о Пиночете — резко отрицательное, хотя он в своё время к ним в латифундию в гости приезжал и её, совсем маленькую, по черноволосой головке гладил. Но не подкупил.

— Фашист. Ответит перед народом, — пообещала она нам твёрдо.

Так удачно, в полном порядке выглядел наш писатель, и никто бы не заподозрил, что под модным кожаным пиджаком бельгийского пошива и его гложет свой червь, не откройся он мне позже сам, когда выпил и прорвалось сокровенное, что давно, видимо, жаждало выхода.

— Знаешь, старый, — начал Дима, кладя мне руку на плечо, — я сейчас… Ну, как тебе сказать…

— На подъёме? — подсказал я.

— Да нет… То есть если со стороны смотреть — на подъёме. А если сверху — картина другая. Совсем.

— Не понимаю.

— Вот я и хочу объяснить. Поймёшь. Это, в сущности, просто. Как апельсин. Я тебе в двух словах.

— Давай.

— Хвалят меня. Понимаешь?

— Как не понять…

— Но это ничего не значит. Да, есть определённая популярность, вошёл в «обойму», не забывают в перечислении. Приглашают выступать и академики и плотники. Цветы дарят, сувениры, приятные слова говорят. А мне неловко. И прямо тебе скажу: стыдно бывает.

— От скромности?

— Нет. Зачем лицемерить? Я не скромнее других. Просто я знаю, что похвалы эти — инерция. Свет умерших звёзд. Понимаешь, потухла звёздочка, а мы ещё не знаем, для нас она мерцает пока. Но она-то знает, что потухла!

Димка перевёл руку с плеча на лацкан моего не кожаного пиджака и стал его дёргать, помогая трудно рождающемуся признанию. Впрочем, мысль созрела давно, только словами её выговаривать было трудно.

Я содействовал, как мог.

— Ты что сказать хочешь? Считаешь, что исписался?

— Нет. То есть в определённом смысле — да. В пределах жанра. Тут уж точно. Лучше не напишу. Кислорода не хватает. Да и зашоренность чувствую.

— Значит, детектив всё-таки ограничивает? Но ты же сам говорил…

— Помню. Сто раз в выступлениях повторял, и в предисловиях, и на круглых столах: детектив — литература об острейших жизненных моментах, событиях, об испытаниях человека на прочность, а не о погонях.

— А на самом деле?

— Да так и на самом деле. Факт. Но острейшие, понимаешь, не всегда самые глубокие. Сама жизнь не всегда событийна. Ты разве не замечаешь, что событийности всё меньше становится? Внешней, конечно, с выплескивающимися трагедиями. Ни войны, ни мора, ни глада, слава богу. Любовные страсти — и те приутихли. Попробуй найди леди Макбет в Мценском районе! Да она давно потребкооперацию возглавляет. И интересуется ею ОБХСС, а не уголовный розыск! Но это на поверхности. Просто поток жизни сегодня не водопадами бушует, а в заводь вошёл и нужно понять его затаившуюся суть, где водовороты души и марракотовы бездны под гладью укрылись, а то и под тиной… Короче, не девятый вал писать хочется, а тот вечный покой, в котором покоя нет…

— Бытовая проза?

Димка бросил лацкан и махнул рукой.

— Не люблю ярлыков. Особенно литературных. Сегодня производственный роман подавай, завтра деревенщики в чести, потом быт в моде. Вот и подстригайся по моде. А я парикмахерских не выношу. Ведь обязательно приодеколонят, как редакторы… Всегда два-три запаха в наборе.

Нет, я своё хочу. Помнишь мою повесть первую? Я её недавно из стола вытащил. Конечно, рукопись не вино, оттого что пятнадцать лет выдерживалась, лучше не стала. Зато я за это время кое-чему научился… В общем, хочу переписать её, а если честно — уже переписал и отдал в журнал. И представь себе, взяли!

Он сказал главное, вздохнул облегчённо и признался доверительно.

— Теперь боюсь.

Мне показалось, что я его понял.

— С проторённой дороги сходить страшно? Действительно! Тут у тебя успех, авторитет, а ты в новое качество, почти в новички. Найдётся осёл, лягнёт радостно — был, мол, ведущий приключенец, любимец читающей публики, а подался куда, зачем? Да и тиражи детективные вряд ли получишь.

Понял я, однако, не всё.

— Это верно, но не это страшно. Страшно, если осёл прав окажется, если не получится.

— Да у самого-то тебя от повести какое сейчас впечатление?

— Когда работаешь, всегда нравится. Но это не показатель. Выйдет книжка, вот тогда видно будет. Я, например, свою последнюю в руки взять не могу — вымученно, худосочно, всё было сто раз и у других и у меня самого… А когда писал, терпимо казалось.

— Ну, если страшно, давай выпьем для храбрости, — предложил я, и Дима согласился.

— Да, нужно выпить. За хорошую книжку.

— За успех!

Он снова согласился.

— Такая профессия, старик. Успех в нашем деле — как нитроглицерин. Проглотишь вовремя — жив, сосуды расширились, кровь пошла мозг питать. Ведь на перегрузках живёшь. Цели-то высокие ставишь, к великим приблизиться хочется. А им каково приходилось? Николай Васильевич мечтал, что в его книжке «вся Русь явится». А чем кончилось? В печку по листику. И умер. Ну, я за «всю Русь» не берусь, конечно. Это неисчерпаемо. Одному человеку не по плечу. Хоть бы немного вглубь заглянуть, те невидимые миру слёзы увидеть, прочувствовать… У Гоголя «неведомые». Но это архаизм. Невидимые нам понятнее, проще. Давай-ка ещё по одной за невидимые эти слёзы. Их ведь, брат, только тот увидеть может, у кого совесть есть. А совесть для писателя… Ты уж мне поверь.

Очень он разволновался, стал наливать и опрокинул полную почти рюмку.

Алехандра, наблюдавшая за нами, подошла сзади и положила руку на Димкину, местами уже седую голову.

— Видишь, утешает. Замечательная девушка, умница, всё понимает. И что я буду делать, когда они Пиночета свергнут? Уедет латифундию обобществлять.

— А ты к нам приедешь.

— Был я у вас.

— Нет, ты был в Аргентине. Это совсем другая страна. А Чили прекрасная страна.

Я так люблю кораблик этот тонкий, все камни, комья, негаснущую розу побережья, живущую бок о бок с пеной…

— Скажи по-испански.

— Хорошо.

Алехандра снова прочитала строчки Неруды.

— Мощный язык. Ломоносов говорил, что на гишпанском нужно с богом разговаривать.

— Мы атеисты.

— Знаю, знаю. Опиум для народа. А вы люди принципиальные.

— Революционер должен быть принципиальным.

— Но латифундию-то небось жалко всё-таки?

Дима подмигнул мне, давая понять, что предстоит отработанный розыгрыш.

— Нет, — сказала Алехандра твёрдо, не откликаясь на шутку.

— Понятно. Что там жалеть? Камни да комья.

— Нет! Это прекрасная страна между горами и океаном. Но это несправедливо. Земля должна кормить много людей, а не одна семья. Всё полезное и прекрасное должно принадлежать народу.

— Видал? Говорит, не жалко. А мне, между прочим, один дачник из садового кооператива письмо прислал. Пишет: «Вы — писатель, инженер человеческих душ, и должны за народ вступаться. Помогите! У меня от участка сосед четверть сотки отхватил. Пьёт, змей, с председателем кооператива, тот ему план и выправил несправедливо. Вступитесь, бога ради, товарищ писатель!». Четверть-то сотки! А ей целую латифундию не жалко. Вздор получается… Невидимый миру смех…

— Дима, — прервала Алехандра, — ты много выпил.

— Ерунда! Садись-ка с нами. С другом моим выпьем. Видишь, друг мой? Ты юность в латифундии провела, а он в эвакуации. В Сибири лес пилил в тринадцать лет. Рабочую карточку зарабатывал. А на карточку знаешь сколько хлеба давали?

— Димка, кончай. Пойди лучше отдышись. На балкон или на диван в кабинет, — предложил я.

— Сначала мы выпьем за моего друга. Надеюсь, ты мне позволишь за тебя выпить?

Что было делать!

— Виват, писатель-реалист Дмитрий Александрович!

— Нет, только за тебя. И не думай, что я пьян.

Но он, конечно, был пьян. Пил Димка, в общем-то редко и был на выпивку слабоват.

— Нет, я не пьян. Я хочу сказать, что чувствую. А чувствую, я понял, что ты мне сегодня поверил. Я всё вижу, всё соображаю. Я оправдаю, старик. Это замечательно, что ты поверил… Спасибо тебе. Человеку нужно доброе слово. Спасибо тебе, родной!

Он поставил пустую рюмку и надвинулся на меня с явным намерением целоваться.

— Димка! Поцелуй лучше девушку.

— Какую девушку? Её? — он повернулся к Алехандре. — Девушка, как вас зовут? Простите, вспомнил: Сашенька! Нет, Кармен. Почему вы не носите алую розу в ваших смоляных волосах? Или ленту. «Вьётся алая лента игриво в волосах твоих чёрных, как ночь». Впрочем, экскьюз, не лента, а мантилья. Я прав, Карменсита?

У любви, как у пташки, крылья, Её капризам нет границ. Слышу, рядом шуршит твоя мантилья, Слышу шорох твоих ресниц.

— Дима! — произнесла Алехандра решительно.

— Слушаюсь, камарада! Алехандра — си, Пиночет — нет. Пойдём, Шурочка! Уведи меня от пирующих, праздно болтающих…

Алехандра проводила Димку и вернулась. Присела к столу, пригубила вина из бокала и сказала убеждённо:

— Дима очень хороший человек и писатель.

— Я тоже так думаю.

Но ему не нужно пить. Его… Как это вы говорите? Его развозит.

Я засмеялся.

— Не нужно смех. Вы все пьёте немного лишнее. Это комплекс, я думаю. Потому что вы нерешительны с женщинами.

Вступиться за мужчин я не успел, подошёл Сергей.

— Что это Димка разошёлся?

— Комплекс у него, а по-нашему — развезло. Правильно я перевожу? — спросил я у Алехандры.

Она тоже засмеялась.

— Вам не скучно у нас? — осведомился Сергей вежливо.

— Нет! Что вы! Очень интересно узнавать народ.

— Понятно. Много узнали?

— О да!

— Завидую вам. Мы, наверно, меньше знаем.

— О нас? О Латинской Америке?

— Нет, о самих себе.

Ей это понравилось.

— Как верно! Со стороны видно лучше. Есть поговорка: лицом лицо не видно.

— Лицом к лицу лица не увидать. Вам, значит, виднее?

— Да. Очень хорошо вижу. Я могу сравнивать. Я уже была многих стран.

— И как сравнение? В чью пользу?

— Нигде так хорошо, как между вас.

— Спасибо. Вы добрая девушка.

— Нет, я справедливая. Я говорю правду. Я пойду помогу вашей жене, хорошо?

— Подумать только, в каком простом мире живёт эта девица! — сказал Сергей, глядя вслед Алехандре. — Кроме Пиночета никаких проблем.

— Ну, это, положим, тоже проблема…

— Глобальные проблемы рано или поздно решаются. А вот житейские… Про мои слыхал?

— Слышал.

— Лида ввела в курс?

— И Марина подтвердила.

— Дрянь.

Может быть, впервые увидел я его таким откровенно злым. Обычно он бывал только раздражительным, да и то больше шумливым, чем злым.

— Не круто ли берёшь?

— Правде нужно в глаза смотреть.

— В чём же она, правда, по-твоему?

— Не тех детей вырастили.

— Плохих?

— Иждивенцев. Нового типа, между прочим. Саранча. Да такая саранча, что джинсами не отделаешься. Вот говорят — вещизм. Модное слово. Пишут, долдонят, а главного смысла не видят.

— Какого смысла?

— Простого. Тряпки, барахло, стереодрянь громкоголосая и прочий ясак, которым они нас обложили, — это же всего лишь поверхность айсберга. Надводная часть. А под ней что? Разве для наших милых деток одни штаны с наклейкой — вещь? Если бы! Ты в корень зри! Не штаны для них вещь, а люди! Родители — в первую очередь. Мать — универсальный агрегат для стирки, мойки, кормёжки, уборки, всех услуг. Его ещё не изобрели, домашнего робота, а у них уже есть. Отец — автомат-копилка, постучишь — денежка вывалится. Любовник и тот не возлюбленный, а секс… или как там… лавмашин, чтобы в постели с ним вздрагивать. Или под кустом!

— Сергей!

— Что Сергей? Правда не нравится?

— Я тебя таким не видел.

— Я тоже многого не видел и не ожидал, а вот дожил! И ты меня послушай! И дети для них — вещь! Ничего святого, поверь. Никакого чувства долга, полная безответственность и скудоумие. Модно парик носить — ношу, модно детей рожать — рожу. Рожу и буду эту вещицу маленькую по бульварчику возить в немецкой колясочке, в японском комбинезончике, с папуасской погремушечкой… Да и сама я вещичка ничего, в косметике ароматной, в упаковке импортной. Возьми меня какой-нибудь дядечка в дублёночке, а ещё лучше с «жигулёночком». Поиграйся с мамочкой-вещичкой, а младенца-вещицу бабушка присмотрит, а молочка дедушка-копилка купит!.. Вот тебе и вещизм, вот тебе и инфантилизм-идиотизм. И нечего страусу уподобляться, делать вид, что всё нормально идёт. Саранча летела и села, всё съела и опять улетела. Куда? Куда они летят и где сядут?

— О чём шумим, братцы?

Это Игорь подошёл и, как и я, смотрел на Серёжку в некотором удивлении.

— О молодом поколении, — сказал я.

— Слишком громко шумите.

— Не подсмеивайся. Придёт и твой час! — пригрозил Сергей.

Но Игорь другого часа опасался. Сергеевы заботы ему не такими уж драматичными представлялись. Шесть лет назад Зина после очередной пытки сохранением родила дочку. Родила тяжёлыми родами неблагополучного ребёнка, девочку, чья судьба должна была решиться в ближайшие месяцы сложной операцией, всю меру опасности и ненадёжности которой Игорь профессионально понимал.

Девочка была худенькой, большеглазой и умненькой. Когда я наезжал к ним в последний раз, она сидела с книжкой на диване.

— Как живёшь? — спросил я вполне серьёзно.

— Хорошо, — ответила она, как обычно отвечают дети.

— Жизнь у неё сложная, — сказал Игорь. — Стихи даже сочинила.

— Стихи?

— Да, — кивнула девочка.

— Прочитай, пожалуйста!

Она отложила книжку:

— Я хочу помечтать, Я давно не мечтала, Только надо вставать, И опять — всё сначала…

— Врачи, лекарства, процедуры, — пояснил Игорь.

У меня сердце сжалось.

— А о чём ты мечтаешь?

— Я мечтаю, что я бегаю и прыгаю…

Поможет ли ей операция? Да, Игорю было не до проблем сексуального вещизма. Однако каждый своей бедой мучится, а своя беда — самая важная в мире. Игорь это понимал и потому спорить с Сергеем не стал. Сказал миролюбиво:

— Юпитер, ты слишком сердишься.

— Значит, я не прав?

— Вот этого я не говорил. Я ведь не слышал всей твоей речи.

— Это не речь, это крик души. Куда идём?

— Дети или мы?

— Я всегда знал, куда иду.

Да, Сергей знал. Всё, что он делал в жизни, было правильно. И не вина, а беда его была в том, что жизнь и ему и тем, кого он любил, не приносила счастья. Он видел это, мучился, но понять, почему так происходит, не мог. Когда это непонимание переполняло его, Сергей вспыхивал, как сегодня, обрушивая сначала негодование на тех, кто правила нарушал, а потом… Сергей был добрым человеком, и гнева его, самого злого, даже такого, какой выплеснулся, по-моему, впервые в этот последний новогодний вечер, хватало ненадолго, И он уже достиг высшей точки.

— Только за мной никто не идёт. Но я знаю, я шкурой чувствую, что им будет хуже. Поэтому я кричу. Потому что мне больно за них, а не потому, что им наплевать на меня.

— Кому наплевать?

— Зачем ты это спрашиваешь, Игорь. Ты же прекрасно знаешь. И этой дрянной девчонке, и моему Андрею… Да и Лиде, если на то пошло. Ты доволен моим исчерпывающим ответом?

— Я не хотел тебя обидеть.

Была у Игоря такая счастливая особенность — обычными словами, самим тоном гасить напряжённость.

Впрочем, маятник и сам уже качнулся в другую сторону.

— Я старался быть справедливым. Я сказал сейчас — «моему Андрею» И я не оговорился. Я любил и люблю его больше. Но я удочерил эту девочку и хотел быть справедливым, хотел относиться одинаково к обоим. Больше того, к нему я относился строже, а ей больше прощал. Неискренне. И они чувствовали эту фальшь, Наверняка чувствовали. И Лида видела…

— Сергей, не перегибай. Тебе не в чем упрекать себя.

— Мне-то? — он развёл руками. — Вы мои единственные друзья. Нужно же кому-то говорить правду.

— Ты уже призывал смотреть правде в глаза, — заметил я.

— Так посмотрите же до конца. Пошли в кабинет.

— Может быть, ты скажешь такое, о чём будешь жалеть, — предостерёг Игорь.

— О чём мне жалеть? Пошли.

В кабинет, где по-прежнему стояли тёмные дедовские шкафы, подёрнутые пыльной сединой, на диване, запрокинув голову на потёртый валик, спал Димка.

— Полюбуйтесь на художника слова! — ткнул в него пальцем Сергей. — В олимпийском отдохновении.

Потревоженный Дима что-то пробурчал во сне.

— Пусть спит! — сказал Игорь.

— Да чёрт с ним. Раскольникова, наверно, с топором под мышкой видит или майора Пронина. Что ему мелочи жизни?

Я мог бы возразить, но промолчал.

— Мелочи жизни, — продолжал Сергей, — кто бы мог подумать, что они существуют? Разве в юности есть мелочи? Есть, конечно, но их не замечаешь. Они розовым туманом окутаны до поры до времени. Мечтой, в которой не сомневаешься. Думаешь, что всё будет. Вера будет поэтом, а я — учёным. Но вот гроза, шквал, туман рассеялся. Веры нет. Какой я учёный, вы знаете прекрасно. Я тоже. Мой дед был учёным, и мне есть с кем сравнивать. Но талант, понятно, от бога. Его не наживёшь. Я про человеческий уровень. Это уже твоё. Но его-то подтачивают обступившие мелочи. Короеды, безобидные с виду жучки. Маленькие ошибки, ложь якобы во спасение, самообман, мелкие, вроде бы не принципиальные сделки с совестью… И уровень всё ниже. И, наконец, его уже не видят, не замечают. И на тебя плюют. И поделом.

— Кажется, ты уже осудил всех, кого мог, — сказал я. — Кончай это самоедство.

— Самоедство? Нет. Расплата.

— За что?

За слабость. За то, что не понял, что слаб, а брался… Я не смог спасти Веру. Простой человек, который никогда не видел столько книг, — Сергей взмахнул руками, показывая на шкафы, — стал её последним утешением. Он, а не я. А я? Снова взялся за непосильное. Растить детей. Конечно, я старался, хотел как лучше. А результат? Оказался таким же никчемным отцом, как и мужем. А теперь я ругаю их…

— Как с Андреем, кстати? — прервал Игорь. — Учится?

— Вы не знаете? Провалился.

— Ты не говорил.

— Стыдно было…

С Андреем складывалось по-своему сложно. Парень мечтал о живописи. Конечно же, о своей, отвергающей «официальную пошлость». Ничем другим заниматься не хотел, стоило огромного труда дотянуть его до школьного аттестата. Осенью он уехал в Ленинград поступать в Суриковское училище и вот, оказалось, не поступил.

— Почему он не вернулся?

— Наверно, потому, что я проел ему печёнку, пытаясь сделать человеком.

— Чем же он занимается?

— О! Андрей прекрасно устроен. Так пишет, во всяком случае. Он дворник. Живёт в какой-то конуре и погружён в творчество. Вы представляете, как он живёт? И что я чувствую, когда думаю о нём?

— Ты и перед ним виноват?

— Вера оставила его мне.

— Вместе со своей наследственностью, — заметил Игорь.

— Что такое наследственность? Даже машина, которая с конвейера сходит, в разных руках по-разному ведёт себя. А эти руки, — Сергей вытянул длинные пальцы, — не справились. И плечи, и голова. Я чужой в семье. Вера виновата только в том, что она не захотела обмана, не захотела жить с человеком, которого не любила. А я живу.

И, предваряя наши ненужные слова, предостерегающе протянул руки:

— Да, живу с женой, которую не люблю, которая не любит меня, и, как последний дурак, годами прикрываю эту ложь высокими соображениями — во имя детей! Но жизнь не обманешь. Она мстит за обман.

— Прекрати!

В дверях стояла Лида с трефовым тузом в руке.

Мы не заметили, как она вошла, но слышала, наверное, многое.

— Прекрати балаган! Сколько можно одно и то же — «ты меня не любишь, я тебя не люблю?.. Ты же мужчиной считаешься. Постыдись!

— Мне здесь некого стыдиться. Это мои друзья.

— Они тебя плохо знают.

— Я ничего не скрываю.

— Вот как? И это?

Лида стукнула тузом по стеклу одного из шкафов.

Сергей оторопел.

— Ты знаешь? — спросил испуганно.

— Невелика тайна. Спрятал выдуманную жизнь.

Она протянула руку к дверце.

— Не смей! — закричал Сергей. — Это не выдуманная жизнь. Это настоящая жизнь. Воздух мой, кислород. Я бы задохнулся без него.

— Ну подыши. Не буду мешать.

Лида сказала это презрительно, повернулась и вышла, швырнув на диван своего туза.

Туз попал на лицо спящему Диме, тот дёрнул головой, будто сгонял муху, и приоткрыл глаза.

— Я, кажется, отлучился?

— Всё в порядке, — успокоил Игорь. — Восстанавливай силы.

— Уже восстановил. Мне стоит заснуть на пять минут, и я в порядке. Главное заснуть, а сколько спишь, неважно. Отключаюсь намертво. Зато сейчас как огурчик. Бал продолжается?

— В разгаре.

— А моя сеньорита?

— Блистает красотой, — заверил Игорь.

— А вы почему в кулуарах? По-английски? Портвейн в мужской компании? Кстати, прекрасный анекдот. Два алкаша в тёмном подъезде. Один спрашивает другого: «А что мы пили?» — «Нормально, за руб-две». — «Подумать только! А как пошёл хорошо. Я думал, за руб-семь!»

Все засмеялись кроме Сергея.

— Зачем ты это рассказал? Ведь ты писатель, а рассказываешь пошлости! Чехов ненавидел пошлость.

— Что это он, ребята? — спросил Дима удивлённо. — На людей бросается.

— Суров он сегодня, — сказал Игорь.

— Но несправедлив.

Дима одёрнул свой кожаный пиджак и провёл расчёской по волосам.

— Пойду лучше к девушке.

— Чао!

Сергей закрыл за ним дверь.

— Здесь, в шкафу письма. Письма женщины, которая меня любит. Я для этого и привёл вас сюда.

Он подставил стул, взобрался на него и начал снимать книги с верхней полки.

— Держите. Держите.

Мы взяли по паре томов.

За книгами у стенки шкафа рядами стояли конверты, много конвертов. Сергей сгрёб их в пачку и спрыгнул на ковёр, прижимая письма к груди.

— Вот! Возьмите любое. Читайте!

— А нужно ли? — спросил Игорь.

— Нужно. Чтобы вы поняли, что между людьми могут быть и человеческие отношения. Не постельные, не корыстные, не взаимопоедание, а человеческие!

— Стоит ли? — повторил Игорь. — Может быть, лучше не читать? Ведь это тебе писали, а не нам. Сергей стоял молча, протягивая нам письма.

Игорь взял пачку и положил на стол.

— Мы пойдём, а ты успокойся.

— Нет! Вы должны прочитать. Хотя бы одно письмо. Любое. Я сам прочитаю.

Он взял верхний конверт.

Письмо было на листке из обычной ученической тетрадки, с дырочками от скрепок на сгибе. Сергей покрутил листок в руках, поднёс к глазам и опустил:

— Сам не могу.

— И не нужно, — сказал Игорь. — Мы пойдём.

— Я не могу оставаться один.

— Хорошо, я с тобой посижу, — предложил я.

Игорь вышел.

Сергей сник, присел к столу и начал механически перебирать конверты.

— Опять не так… опять. Всю жизнь не так. А хочется как лучше. До старости не научился. Но хоть ей я жизнь не испортил. Помнишь, она встречала с нами Новый год? Давно. Лет пятнадцать. Она совсем молоденькая была. Студентка первого курса. Случайно к нам попала…

Я вспомнил, как Серёжка беспомощно прижимал её руки к своему галстуку, а она сказала: «Вы очень хороший человек…»

И как Лида вошла и вынула её руки из рук Сергея.

А оказалось, не вынула.

— Она учительницей стала. В Сибири. У нас с ней ничего не было, кроме писем. Только письма, одни письма. Но это моя настоящая жизнь. Прочитай всё-таки.

Я взял письмо.

«Дорогой Сергей Николаевич!

Как плохо жить на свете без Ваших писем. Каждое из них я жду в отчаянье, что не получу его, каждое для меня больше, чем праздник, бесценный и удивительный дар судьбы. У меня нет слов, чтобы выразить Вам горячую благодарность за то, что Вы есть, за то, что Вы чудесный и удивительный человек. Вы для меня звезда, Вы для меня море, чуткое и нежное, огромное и величественное».

Я прервался и посмотрел на Сергея.

Он мотнул головой.

— Читай, читай.

«Но разве можно взять себе море? И разве можно не тосковать по морю, не стремиться к нему? Хотя море бывает не только ласковым и сияющим, оно бывает и грозным и злым… Но от этого оно ещё краше и дороже. Разве мы спрашиваем, можно ли прощать море? Море не бывает без бурь. Всё, что оно несёт нам, прекрасно.

Я очень хорошо понимаю Вас. Именно поэтому мне не надо объяснять, почему „нам нельзя встретиться на юге“. Я поражаюсь доброте и чуткости Вашего сердца. Милый, хороший человек! Мне так понятно, „как трудно под одной крышей, когда порвались нити духовного общения“. Но во сто крат труднее обкрадывать, строить своё счастье на беде другого, пусть даже ставшего чужим человека».

Читая эти чётко, убеждённо написанные строчки, я невольно вспомнил Ивана Михайловича. И он, и эта женщина совсем иначе видели людей, которых я знал всю жизнь. Кто же из нас заблуждался? Они, смотревшие издалека, или мы, глядевшие в упор, лицом к лицу? Кто прав? А может быть, никто, потому что многолик человек. Не как двуликий Янус, а как часть самой природы, где одному подавай солнышко, а другой считает, что нет лучше плохой погоды…

Одно было несомненно: она его любила так, как ни Вера, ни Лида не любили.

И я сказал:

— Это настоящая любовь.

Сергей усмехнулся грустно.

— Ты не мог представить, что найдётся человек, который может полюбить меня по-настоящему?

— Брось, Серёжка. Я о другом. Неужели вы так никогда и не встретились?

— Никогда.

Я опустил глаза на листок.

«В голове у меня рой безумных мыслей. Кажется, я готова перечеркнуть всё написанное и закричать: хочу видеть Вас, а там всё равно, что будет!»

— Никогда? Но почему?

— Неужели ты не понимаешь? Читай дальше.

«Но как бы я безумно ни мечтала о встрече с Вами, мои муки светлы, чувство огромной благодарности, постоянной радости, что Вы живёте на этой земле, что я всегда, ежеминутно могу думать о Вас, скрадывает все мои горести, смягчает горечь минут, когда я ясно вижу всю тщетность своих мечтаний.

Живите спокойно и знайте, что я никогда не нарушу Вашу исполненную благородного долга жизнь, но я всегда, всегда буду с Вами, где бы я ни находилась и где бы ни были Вы. В мою жизнь Вы вошли навсегда, до последнего её часа».

— Ну, понял? — спросил Сергей.

— Нет.

— Да что тут понимать! Ведь я море… Но не то, что писал Айвазовский. Я современное море, в которое сливают мазут, выбрасывают корабельный хлам, испражняются курортники. Вот какое я море. Море, к которому лучше не приближаться. Я спас её от разочарования.

— По-моему, просто струсил.

— Я спас её, — повторил Сергей упрямо. — Её мучения остались светлыми. Лучше чистые воспоминания, чем грязное море.

— Воспоминания?

— Конечно. Всё давно завершилось. Это было счастье, настоящее счастье, подарок судьбы, а счастье вечным не бывает. Всегда счастливы только идиоты.

— Как же это кончилось?

Он опустил голову.

— Понимаешь, я стал бояться. Не трусить, а бояться. Она видела меня человеком гораздо лучшим, чем я есть. Я не мог пользоваться тем, чего не заслужил. В конце концов, это тоже становится обманом.

— И что же?

— Я писал ей о себе.

— Самоуничижительные излияния?

— Правду писал.

— И она поверила?

— Нет. Женщины склонны видеть мир по-своему.

— Ну, и что дальше?

— Тогда я развеял иллюзии. Стал вести себя как все. Реже писать. И иначе.

— То есть сделал вид, что разлюбил?

— Если хочешь. А что оставалось делать?

— И… убедил?

— Посмотри сам. Вот её последнее письмо.

И хотя письма перемешались, Сергей настолько хорошо знал их, что без труда нашёл нужный конверт.

Это письмо было не на тетрадном листке, а на большом белом и плотном, и написано без помарок. Видно, ему предшествовал черновик…

«Я имела неосторожность за несколько часов нашего короткого знакомства увидеть в Вас то, чего не видела ни в ком и никогда, может быть, то, что далеко не все способны увидеть в Вас.

Один раз в жизни мне повезло… Простите, не то слово. Один раз в жизни солнце пробилось сквозь тучи и заглянуло мне в сердце, и там я увидела Вас, как никому, наверно, не дано видеть. Я буду вечно благодарна судьбе за это чудное мгновенье, продлившееся годы. Но солнце не может светить одному человеку, и оно уходит, оно уже далеко, и на душу спускается прохлада, вечный холод. Это естественно и всё-таки ужасно! Я не хочу заката, не хочу тьмы! Неужели птицы и звёзды, и ветер, и листья на деревьях не сказали Вам, как немного мне нужно, чтобы продлился день? Всего лишь немногие строчки в ответ на самое искреннее, пусть даже ненужное Вам чувство?

Поверьте, мне хватило бы и этого, но сейчас, когда я пишу Вам последнее письмо, я не могу быть неискренней. Я всегда свято уважала Ваше чувство долга перед детьми, перед женщиной, с которой Вы связали свою судьбу. И всё-таки…

Не бывает ли так, что долг служит нам укрытием от жизненных бурь? Ведь жизнь есть жизнь, она многого требует, но так мало даёт. К тому же она безумно коротка. Правы ли мы в нашем самом благородном аскетизме? Не совершаем ли преступлений против самих себя? Долг есть долг, но всегда ли человек долга — герой? А не премудрый пескарь?

Прости, я, кажется, обезумела… Повторяю, это моё последнее письмо. И всё-таки… с 28-го у меня отпуск, муж уезжает в санаторий 26-го. Месяц я буду одна. Буду ждать… Не знаю, чего…»

— Ты, конечно, не поехал?

— Нет.

— И не писал больше?

— Нет.

Я вздохнул.

— Премудрый пескарь? — спросил Сергей с вызовом.

Что я мог сказать? Но он принял моё молчание за осуждение.

— Всю жизнь я бреду по джунглям, по этим непроходимым чащам человеческих отношений! Или по пустыне, где возникают и манят миражи. Мне надоело обманываться, но мираж всё-таки лучше, чем трясина, непроходимые заросли, лианы, которые опутывают тебя и душат. Ты видел сейчас Лиду? Видел, как она стучала по шкафу? Видел её взгляд? Разве в нём было снисхождение? Женщины беспощадны! И Вера была такой, и Лида, и эта девчонка Марина. Но я не хочу, не могу так думать обо всех. Я должен иметь надежду, мираж, верить, что где-то существует другая женщина. Пусть в Новосибирске! Пусть где угодно, но существует. Пусть только в моём воображении. Пусть только в моём воображении — женщина, не приносящая зла.

— А ты? Ты разве не причинял ей зла?

— Именно для того, чтобы не сделать этого, я и не поехал.

К счастью, дверь отворилась и улыбающаяся Алехандра прервала бессмысленный спор.

— Конечно, вы обсуждаете вечные вопросы. А мы ждём вас за стол.

А Лида, успевшая взять себя в руки, спросила спокойно, будто ничего не было:

— Отвели душу, мальчики?

В этом слове «мальчики» звучала не ирония, а та самая снисходительность, готовность к примирению, которой только что жаждал Сергей. И глядя на лысеющего друга, я подумал с болью, что есть в нём, без пяти минут деде, нечто подлинно мальчишеское, и не в нём одном, и, может быть, зря мы так много и однообразно толкуем об инфантилизме молодёжи, — не оглянуться ли на себя? Ведь оглянувшись, сплошь и рядом не молодость души видишь, а недозрелость, чахлое деревце, что переживает зиму за зимой, а не растёт, и всё молодым кажется, хотя дни его уже сочтены.

И в том, как Сергей, откликнувшись на призыв, стал быстро собирать конверты, чтобы снова водрузить их в свой мнимый, всем известный тайник, было что-то мальчишеское, и детская игра, и детская отходчивость. Он в самом деле отвёл душу, мимолётно прикоснувшись к взрослости, и вновь почувствовал себя прежним, за полвека выросшим всего лет на двенадцать-тринадцать редковолосым подростком.

Да, пожалуй, правильно поступил он, когда не поехал в Новосибирск.

Через несколько минут Сергей занял привычное место за столом и, приподняв бокал, начал говорить то, что говорил за новогодним столом всегда, с небольшими вариациями.

— Друзья! Память подсказала мне, что сегодня у нас в некотором смысле юбилей. Я вспомнил давнюю встречу здесь, в этой комнате, за этим столом много лет назад. Если не ошибаюсь, промчалось четверть века. Тогда мы были устремлены в будущее, теперь некоторые готовятся стать бабушками и дедушками. Отчасти это, конечно, грустно, однако в этом и великая сила жизни, её неумолимое, но прекрасное течение…

Про неумолимое течение он повторял, видимо, не случайно.

Оно беспокоило его и успокаивало одновременно.

— Поплывём же смело дальше. Встретим Новый год в надеждах нового этапа жизни. Ваше здоровье, дорогие дедушки и бабушки!

Не самым вдохновляющим был этот тост, но куда денешься? Поток-то несёт в самом деле.

Впрочем, далеко не на всех наводил он уныние. Не унывал, например, Коля, наш членкор. Теперь уже истинный, а не будущий, и к тому же перспективный. А так как перспектива обязывала, членкор Коля старался ей соответствовать и, приблизившись к первому, полувековому юбилею, возрастом не только не тяготился, но даже, можно сказать, несколько перефразируя классика, считал его цветущим, тем возрастом, «с которого по-настоящему начинается истинная жизнь».

Как подлинный учёный Коля не ждал, разумеется, милостей от природы и не полагался на убаюкивающий поток. Он решительно взял дело продления собственной жизни в собственные руки и навсегда покончил с курением и алкоголем, управлял своим организмом в духе новейших веяний, теорий и достижений. Участвовали тут все современные панацеи — и бег трусцой, и хатха-йога, и научно обоснованные благотворные диеты, якобы способствующие общей пользе. Втянулся в эти процедуры Коля с доверчивостью и энтузиазмом неофита и с искренним ужасом вспоминал теперь легендарное ведро с кипящими в смальце котлетами.

— Как мы, однако, неразумно обращались со своим здоровьем! — сокрушался он, подсчитывая задним числом отнятые излишествами невосполнимые дни жизни.

Игорь только усмехался, слушая эти и подобные сентенции, особенно когда Коля всерьёз доказывал, что мы переоцениваем молодость и что именно в средние годы, как он именовал свой возраст, и начинается та «истинная жизнь», над которой совершенно напрасно иронизировал Фёдор Михайлович Достоевский.

— Юность — слепая эйфория. Юношеская радость — бессознательное следствие механического брожения зарождающейся сексуальности, всего лишь.

Из дальнейшего следовало, что сам он ныне постигает высшие, разумные радости, результат целенаправленных жизненных усилий, и может позволить себе с гордостью окинуть пройденный путь и полюбоваться близкой уже сияющей вершиной. Решающий бросок к вершине Коля готовился совершить в лучшей спортивной форме и, с удовольствием похлопывая себя по измученному научным голоданием животу, цитировал Фамусова:

«…не хвастаю сложеньем, Однако бодр и свеж, и дожил до седин, Свободен, вдов, себе я господин».

Это было верно. Коля, конечно, имел основания гордиться — и звания достиг высокого, и авторитета, а про квартиру, дачу и машину и не говорю. И свободой пользовался. Большой путь прошёл, большой, ничего не скажешь. И женщин своих довёл до высшего качества. Последняя, та, что он на новогодний вечер привёл, была прямо-таки образцово хороша, знала это и непрерывно сияла победительной и ослепительной улыбкой. Правда, рассматривать её долго было утомительно, хотелось хоть малейших отклонений от образца заметить, а их не было.

— Слушай, Колька, — подтрунивал Игорь. — где ты эту бабу взял, из лаборатории?

— Какой лаборатории? — не понял членкор.

— Да она синтетическая, по-моему. Вся по стандарту мер и весов изготовлена. Старым способом такую не сделаешь.

— Не волнуйся, девушка натуральная, — заверил Коля.

— А ты её внимательно рассматривал? Фабричной марки нигде не обнаружил?

— Зачем ей марка! И так видно, что девушка фирмовая, — самодовольно отшучивался членкор. — В старину технология надёжно разрабатывалась.

— Всё-таки присматривайся! Вдруг не на Знак качества, а, как Атос, на лилию нарвёшься.

Игорь относился к членкору слегка иронически. И не потому, конечно, что его раздражала, как некоторых, неуязвимая Колина карьера, вечный попутный ветер, а самого Игоря ветры не баловали. Способности друга никто из нас под сомнение не ставил. Однако очень уж заметно стало, как Коля быстро возвышается в собственных глазах, проникаясь самоуважением и чувством непогрешимости в своих поступках. И с этой точки зрения шутливое предостережение Игоря было бесполезным. Ослепительная улыбка синтетической девушки Колю явно не утомляла, он уже проглотил крючок, и она умело выбирала леску.

— Побей меня бог, — сказал мне Игорь, глядя на них со стороны, — он на ней женится.

— А как же свобода?

— Свобода — всего лишь осознанная необходимость.

— Необходимость обзавестись такой куклой?

Игорь засмеялся.

— Ты разве членкор? Откуда тебе знать, что необходимо человеку в твоём положении? И вообще… Она наверняка хорошо смотрится в машине за рулём или в ванной на фоне чёрного кафеля, да и в других местах в доме.

Я вспомнил далёкое «У меня для этой самой штуки…»

— Всё возвращается на круги своя. На новом витке спирали.

— Смотря сколько витков жизнь отпустила.

Будто перекликаясь с нами, Сергей завёл в гостиной любимого Окуджаву:

Кавалергарда век недолог, И потому так сладок он. Труба трубит, откинут полог, И где-то слышен сабель звон.

— Я часто вспоминаю Олега, — сказал я. — Неужели он навсегда сгинул?

Игорь наклонил голову:

— Навсегда.

— Ты и раньше был уверен, что он не вернётся. Почему?

Игорь снял очки, которые стал недавно носить, и протёр стёкла носовым платком.

— Олег умер. Я знаю. Но не хотел никому говорить.

— Что ты знаешь?

— Хорошо. Тебе расскажу.

— А Лиде? Детям? — поразился я.

— Им — нет.

— Но ты же обязан сказать им, если знаешь.

— Когда я расскажу, ты поймёшь, что говорить не стоит. Так лучше. Для них.

Мы хотели уединиться, чтобы поговорить, но помешал Вова. Собственно, он просто разглагольствовал за столом о несолидности отдельных людей, однако Игоря слова его задели и остановили.

Вова, бывший рыбак, порядком располневший и представительный, занимал солидное положение в облздраве. Правда, поговаривали о нём разное, в основном нелестное, а попросту, что бесплатную нашу медицину люди, окружающие Вову, превратили в платную, и даже такую, что не каждому по карману. Но Вова держался твёрдо, отвергая обывательские сплетни и подробно разъясняя, откуда берётся беспардонная клевета. Именно на эту задевавшую его тему он сейчас и распространялся и неожиданно и Игоря задел.

— Уровень сознательности отдельных людей ещё низкий. Заболел человек, а доброхоты ему шепчут: неси давай, иначе лечить не будут. По невежеству шепчут, а тот слушается и несёт. Сам. Никто у него ничего не вымогает.

— Однако берут? — спросил Игорь.

Вопрос Вове не понравился, но он виду не подал, вздохнул только:

— Не все святые, к сожалению. Да и как докажешь какому-нибудь Фоме неверующему, что врач и так свой долг выполнит, без его «благодарностей»? Мы недавно с одним завотделением разбирались, а он нам: это психотерапия, говорит, больной себя чувствует увереннее.

Вова засмеялся и заключил серьёзно, сворачивая тему.

— Ну, мы этому «психотерапевту» всыпали, конечно, по первое число… От заведования отстранили.

Но свернуть тему не удалось.

— Я знаю, о ком ты говоришь, — сказал Игорь, — он теперь не хуже должность занимает.

Удар пришёлся не в бровь, а в глаз. Вова покраснел, как рак:

— Что ты этим сказать хочешь?

— С координацией движений у вас неважно, видно. Правая рука не знает, что левая делает.

Вова вскипел:

— Я, конечно, не хирург. Нам по живому резать противопоказано. Мы с людьми разбираемся. Если мы ампутировать начнём, кто работать будет? Думаешь, к тебе придраться нельзя? Тебе не несут?

— Случается.

— Ага! — обрадовался Вова. — И ты их, конечно, в шею? Или не всегда?

Он был готов завестись ещё больше, но новая супруга, прозванная когда-то Олегом «вдовой» и сохранившая этот титул, несмотря на то, что все три её мужа благополучно здравствовали, вмешалась, чтобы утишить страсти:

— Владимир! Зачем заострять? Игорь — прекрасный специалист, он спасает людей, а если что и взял, так дал много больше.

За последние годы «вдова» совершила счастливую метаморфозу, а именно — успокоилась в жизни. Нашла Вову и успокоилась. И он её тоже нашёл. Говорят, только раньше существовали супружеские пары, подобные сиамским близнецам, и не в том грубом смысле, что «муж и жена — одна сатана», а в смысле полной душевной гармонии. Сейчас, конечно, время другое. Супружескую жизнь гораздо больше борьба самолюбий характеризует, чем единство душ. Однако наши друзья — «вдова» и Вова — эту мрачную тенденцию счастливо преодолели. Много пострадали они на жизненных дорогах, ища друг друга, но зато уж нашли и объединились напрочь, думаю, до конца дней, потому что зимнюю дачу строят, а это признак надёжный. Так что взаимопонимание у них полнейшее. Вот и сейчас: стоило супруге сделать замечание, как Вова её немедленно понял и тон сменил, хотя соль на рану и попала. Но он сказал примирительно:

— Я не обидеть тебя хочу, я упрощать не хочу. Легче всего человеку ярлык наклеить — «взяточник», «мздоимец», но нужно же и объективные обстоятельства учитывать.

— Не учитывать их, а бороться с ними! — возразил Игорь. — Ты вот спрашиваешь — в шею или не всегда? Успокойся, милый, не всегда. И ты прав, когда говоришь, что непросто это. Но начинается всё-таки с первого шага, не такого уж сложного, вполне понятного. Начинает работать молодой врач, пусть хирург, не поражённый ещё метастазами, полный желания помочь, а не нажиться, спасать, а не богатеть… И вот сбывается мечта этого честного парня: от человека, который при смерти был, его руки смерть отвели. И тот счастлив, а врач, может быть, во сто крат, потому что понимает больше. Обоих самые светлые чувства переполняют и ищут выхода. И выход находится. «Благодарность». От самого чистого сердца, разумеется. И рука спасённая бестрепетно несёт, а спасшая рука навстречу протягивается, о корысти и не помышляя. Напротив, обидеть человека отказом опасается. Да и какая корысть? Ведь этот коньяк или сувенир какой в твоих глазах ценность ещё не материальная, а нравственная, символ профессионального успеха, не более. Чего же стыдиться? Даже друзьям хвалишься: я человека спас, а он, чудак, с бутылкой ко мне. Приходите, разопьём вместе по такому случаю…

— Вот видишь, — одобрительно произнёс Вова.

— Да ничего тогда ещё не видишь. По себе знаю, — отрезал Игорь жёстко.

— С тобой всё в порядке, — заверил Вова.

— Мы вас знаем, Игорь, — подтвердила «вдова».

Игорь усмехнулся.

— Хотел бы я быть на вашем месте… Но я не закончил. Это ж начало. А дальше? Дальше жизнь пошла, годы труда. Работаешь, накапливаешь опыт, становишься мастеровитее, но жёстче, суше. Невинные восторги позади. Не вдохновение ценишь, а умение. А ведь «ценить» и «цена» — слова однокоренные. И если первую приманку скушал с удовольствием, то аппетит появляется. Вот и наступает чёрный день, когда тот, кто благодарить с пустыми руками пришёл или там цветочки принёс, вызывает в тебе чувство недоброе, его жадным видишь, а себя не оценённым по заслугам. Искренне, между прочим, потому что счастливо мы устроены, в двух измерениях жить можем, — одна мерка для себя, другая — для ближнего. Ну и что? В первый раз проводишь его снисходительной улыбкой: иди, мол, жмот, обойдусь! Другие принесут.

— И ждёшь? — поспешил Вова.

Но Игорю, видно, было не до комариных его укусов, он свою мысль завершить хотел.

— Здесь водораздел. Между «объективными» обстоятельствами и совестью. Если «обстоятельства» выбрал, то и покатился. От бесплатного коньячка и дальше. А какой же он, между прочим, бесплатный? Один человек за него в магазине заплатил, другой свой личный бюджет улучшил, деньги из зарплаты сохранил, купил что-то, приобрёл. Приобрёл — понравилось, и нравится всё больше, и «благодарность» уже не сюрприз, а доход. А если это доход, то зачем его в бутылки или коробки с ленточками прятать, не лучше ли «барашек в бумажке», чем баранья нога, скажем? Вот и такса у тебя появилась, твёрдая цена. Ты её ещё за «благодарность» принимаешь, а сам думаешь: какая, собственно, разница — после тебя отблагодарят или до? Ведь так или иначе на ноги поставлю. Зачем же ждать? А разница-то огромная. Потому что неизбежно приходит час, когда страшный выбор делать приходится: кому в первую очередь и сколько сил уделить — тому, кто уже дал, или тому, от кого ждёшь только…

— Погоди, погоди! Не преувеличивай!

— Здесь разве преувеличишь? Врач с жизнью человеческой дело имеет. Мы же её не только продлить, мы и укоротить можем.

— Что это значит? — спросил Вова строго.

— Значит, что убить можем, искалечить. А это даже по невежеству или беспомощности непростительно, а если по преступной халатности, корыстью порождённой?

— Ну, знаешь! Такими словами безответственно бросаться нельзя. Тут факты нужны.

— А тебе, руководителю, ни один не известен?

— В семье, понятно, не без урода. И мы принимаем строгие меры. Так что, пожалуйста, не обобщай своих эмоций. У тебя вышка одна, а у нас другая.

— Куда мне, районному костоправу, до вашей административной высоты! Жираф большой, ему видней.

— Как остроумно! Как легко в наш огород камешки бросать. Администратор, между прочим, не господь бог, не вездесущ и не всемогущ.

— И не безгрешен.

Вова подскочил.

— Игорь! Ты мой друг и один из самых опытных хирургов в области. Если мне потребуется операция, я буду просить тебя… Но я должен сказать тебе ответственно. Я считаюсь с правом таланта позволять себе некоторые излишества, однако разговор наш вышел из рамок…

— Вы нас всех перепугали, — по-прежнему ослепительно улыбаясь, сказала синтетическая девушка, не ведающая о том, что люди болеют и умирают.

— Простите, я не хотел.

— Кроме того, мы не одни, — Вова выразительно повёл глазами в сторону Алехандры. — Нас могут неправильно понять.

Алехандра заметила его взгляд и рассмеялась:

— Я всё понимаю. Вы замечательные. Это чудесно. Вы такие патриоты. Вы не любите, когда иностранцы узнают вашу неприятность. Это замечательный русский характер. Вы умеете болеть душой. На Западе — нет. Я могу вас понять. Я понимаю. Вы, Игорь, прекрасный человек. Вы спасаете людей. И вы, Владимир. Не спорьте, пожалуйста. У вас совсем другая жизнь. Ваши споры горячие, потому что спор хорошего и лучшего. У вас нет таких врагов, как фашисты, хунта. Не нужно больше спорить. Давайте лучше выпьем за лучшую жизнь всех людей земли!

— За дружбу народов! — обрадовался Вова.

— Я с радостью присоединяюсь к вашему тосту, — сказала «вдова», — потому что все мы, каждый наш человек болеет нуждами всех людей в мире.

Алехандра со счастливой улыбкой повернулась с бокалом к Диме.

— Я очень рада быть с тобой среди вас.

— Олег бы «горько» крикнул, — буркнул Игорь.

— Что это тебя так прорвало? — спросил я тихо.

— Наболело. Ведь зачем живём? Не для того же, в самом деле, чтобы адмиралом стать или облздрав возглавить. Человеком стать нужно. И статься — вот главное. А если не можешь, так уж лучше как Олег. Честно. Пойдём, я тебе расскажу…

Мы прошли на кухню, где много лет назад Олег бросал с балкона вниз, на блестящую укатанную наледь гранёные рюмки, стараясь, чтобы каждая упала точно на хрупкую ножку. Теперь балкона, как я уже говорил, не было, двери превратили в окно, и у этого окна, приоткрытого, как и тогда, потому что погода стояла тёплая и в кухне было жарко, мы остановились. Не помню, кто — я или Игорь — захватил бутылку и рюмки, и мы наполнили их и поставили на подоконник, но пить не спешили, возраст был не тот и настроение другое. У Игоря оно к тому же заметно подпортилось стычкой с Вовой. О нём он сказал сначала, а не об Олеге.

— Вова как был Рыбаком, так и остался.

— В каком смысле?

— Рыбку ловит в мутной воде.

— Неужели берёт?

Игорь пожал плечами:

— Не пойман — не вор. А знают все.

— Ты, однако, дал ему понять это довольно откровенно.

— И зря. Ссориться мне с ним не стоило.

— Тебе-то?

— Мне. Не за карьеру опасаюсь, конечно. Что мне? Меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют. Разве что в Афганистан. Так и там пользу приносить можно. А всё-таки от Вовы я завишу.

— В чём?

— Медикаменты дефицитные дочке нужны. Весь смысл моей жизни — её поднять. Имел бы две ноги, обе отдал. Понимаешь?

— Понимаю… Но ведь страшно это. Возникает бесчестный человек, использует служебное положение для наживы. Казалось бы, в набат бить нужно, гнев и возмущение поднимать… А что происходит? Один содействует ему из выгоды, другой по слабости характера, кто в силу вынужденных обстоятельств, четвёртому просто наплевать. И в результате вместо атмосферы нетерпимости и негодования вокруг проходимца прекрасная окружающая среда. Кислород. А его в газовую камеру нужно!

— Ну, нет Только без камер. Я в человека верю и в диалектику, которой его деятельность определяется.

— Например?

— Каждая тенденция не вечна, а исчерпав себя, в собственную противоположность превращается.

— Ну, знаешь! Если я и допускаю, что борец в жулика переродиться может, то уж жулик сам по себе на путь добродетели не обратится. Хоть всего Гегеля прочитает. А Вова и не читал никогда, хотя, между прочим, вполне диалектично развивается, от простого к сложному. Когда-то правила рыбнадзора нарушал, чтобы больную мать кормить, потом женился выгодно, теперь больных обирает, чтобы дачу построить и заграничным унитазом её украсить. И никаких признаков грядущего нимба я над его головой, прости, не замечаю.

— Я тоже. И всё-таки в то, что за жуликом будущее и нужно, как иным кажется, пока не поздно, в их ряды спешить, — не верю. Верю в простое, естественное человеческое свойство большинства людей испытывать отвращение к жизненной скверне. Убеждён, что погоня за «благами жизни» — всего лишь бег на месте, и люди осознают это неминуемо. Но декретом это не проведёшь. Каждый сам и по-своему осознать должен и без заявления вступить в союз честных, нет, просто нормальных людей, которые каждодневными поступками своими повяжут и вора за прилавком, и вора в конторе, и вора с отмычкой без тех устрашающих статей уголовного кодекса, о которых мечтают некоторые. Я, брат, знаешь сколько конечностей ампутировал? Поэтому добродетельное общество без ока, без зуба и с отрубленными руками не представляю. С себя начинать нужно.

— Выходит, самоусовершенствование? Да разве люди не пытались? Себя-то победить труднее всего!

— Знаю.

— По себе судишь? Не у каждого твоя закалка.

— Не о себе я. Об Олеге.

— Разве он победил?

— Нет, он не победил. Слушай…

Олег появился у Игоря, как и у меня, в тот, последний раз, неожиданно. Игорь жил от города далеко, в стороне от железнодорожной линии, и заскочить к нему запросто, на чашку чая, было затруднительно. Бывали мы у него редко, обычно договариваясь предварительно, с занятостью его считаясь, а Олег эти правила нарушил и, понимая, что нарушил, оговорился сразу:

— Возможно, не ко двору, но необходимость имею. Попрощаться заехал.

Разговор происходил в больнице, а точнее в вестибюле, куда сестра вызвала Игоря.

Игорь стоял в халате и белой шапочке, прямо с обхода, и смотрел на Олега профессиональным взглядом, который на этот раз его обманул. Как и мне, критического своего состояния Олег не выдал.

— Попрощаться? Уезжаешь?

— Да. Надолго. Ты же знаешь мои обстоятельства.

Обстоятельства знали все. Знали, что не только решено, но и подписано, то есть и развод оформлен, и от родительских прав отречение, а значит, появился Олег, как снег на голову, неспроста, и потому Игорь, ничего не говоря, дёрнул тесёмку на обшлаге халата, а потом уже сказал:

— В отделении нормально сейчас. Я попрошу, чтобы меня подменили. Подожди немного.

Олег кивнул понимающе и вышел в больничный двор, где увядали поздние хризантемы. День стоял тихий и солнечный. Дожидаясь Игоря, Олег обошёл клумбу и сорвал пару уцелевших цветов.

— Игорь его не одобрил:

— Зачем?

— Пропадают. А я их Зине отнесу. Неудобно с пустыми руками. Сам-то небось не сорвёшь.

— Не попался ты нашей сторожихе…

— Даже ты боишься?

— Избегаю.

— Понятно. Сторожиха — это народ и женщина одновременно, а такое сочетание — сила. Повезло мне.

Олег пошучивал, почти как раньше.

Они сели в машину, и Игорь обратил внимание на небольшой чемоданчик, составлявший весь Олегов багаж.

— Ты, однако, налегке собрался. Не хочешь в новую жизнь старое тащить?

— Там оно ни к чему.

— Где там? — спросил Игорь, имея в виду место, куда собрался Олег. — Куда ты едешь?

— Туда, откуда нет возврата, — ответил Олег буднично и снова ввёл Игоря в заблуждение.

— Отрезал?

Машина шла по шоссе. Игорь наблюдал за встречными автомобилями.

— Отрезал.

— Не пожалеешь?

— Поздно жалеть.

Подъехали к коттеджу. Олег вышел и распахнул лёгкие ворота. Игорь подогнал машину к гаражу.

— Где ты заправляешься? — спросил Олег.

— Заправочная на въезде в посёлок. Недалеко.

— Значит. Про запас бензин не держишь?

— Да нет. Канистру на всякий случай.

Игорь стукнул протезом по канистре, прислонённой к стенке гаража. Олег приподнял её зачем-то и покачал. Внутри булькнуло. Канистра оказалась неполной.

Из дому вышла Зина. Олег поставил канистру и пошёл навстречу.

— Зинуля! Прошу цветочки. Сознаюсь, не с собой привёз, а воспользовался служебным положением твоего мужа. Поэтому не благодари.

— Наоборот! Спасибо! Игорь-то не принесёт.

— Он сторожихи боится.

Так с шутками и вошли в дом.

— Каким вас ветром занесло, Олег?

— Ветром дальних странствий. Я ведь теперь свободен, Зиночка. Как птица. Решил больше семью не позорить.

Зина смутилась этой откровенностью и сказала не очень находчиво:

— Вы хорошо выглядите.

— Так нужно, Зинуля. Чтобы… на новом месте не смутить видом безнравственным.

— Далеко едете?

— Далековато.

Игорь заметил, что Олег не хочет говорить, куда собрался. Поэтому спросил только:

— Ты там договорился? Тебя ждут?

— Там всех ждут, — усмехнулся Олег, но тут же добавил серьёзно: — Где сейчас люди не нужны! Да бог с ним, с этим местом новым. Угости лучше друга. Уверен, у Зинули найдётся что-нибудь в закромах.

— Простите, Олег, мы, правда, гостей не ждали…

— …но угостим чем бог послал?

— Вот именно подтвердил Игорь.

Олег не ошибся. Зина хозяйка была примерная, и закрома не пустовали. Нашёлся и гусь жареный, и холодец, и огурцы малосольные, и грибки в сметане…

Олег смотрел, как накрывается стол, и потирал руки, довольный, почти весёлый.

— Как хорошо под водку-то! Хорошо у вас, ребята. За ваше здоровье. Живите долго!

Игорь опасался, что Олега занесёт, но ничуть не бывало. Держался он прекрасно, и когда бутылку усидели, сказал спокойно в ответ на вопросительный взгляд хозяина:

— Хватит.

— Есть ещё.

— Хватит. Пью-то уже в счёт двадцать первого века. Нужно и другим оставить.

— Смотри, на новом месте держись.

И снова усмехнулся Олег:

— Не сомневайся.

— Олег! А может быть, не нужно уезжать? Вы ведь сильный человек, вы возьмёте себя в руки…

Игорь заметил, что другу неприятны эти слова, и прервал жену:

— Не нужно, Зина. Олег знает, что делает. Ты только не исчезай, старик! Сообщи, как устроишься.

Но Олег твёрдо покачал головой:

— Этого не обещаю. У семьи моей жизнь теперь новая. Серёжка Марину удочерил. Так что будоражить их зря не буду.

— Ну, друзей не забывай! Когда-нибудь-то увидимся.

— Может быть. Но не уверен. Как говорится, где мы встретимся снова, не знаю. Поэтому и заехал попрощаться.

Он посмотрел на часы.

— Что ты! Время ещё детское.

Олег глянул на Игоря, на Зину, перевёл взгляд на тёмное уже окно, вздохнул и сказал для обоих неожиданно:

— А ведь мне пора, ребята.

— Куда, на ночь глядя?

— Ночью удобный для меня поезд проходит.

— Не валяй дурака. Поезда и дневные есть.

— Мне этот удобнее.

— Ну, знаешь, это уже упрямство, — обиделся Игорь. — Куда же я тебя в ночь отпущу?

— Не беспокойся. Ты же знаешь, если мне втемяшится… Хорошо посидели. Всё в порядке. Спасибо. Пора мне.

— Ну, если так, я сейчас соберусь, подброшу тебя на станцию на машине.

Олег отказался решительно:

— На трассе попутную схвачу. Ещё не поздно.

Последнюю попытку сделала Зина:

— Всё-таки лучше, если вас Игорь проводит.

— Ему нельзя. Он выпил.

— Я начальнику ГАИ руку в прошлом году ремонтировал. Так что простит.

— Нет, с пьяным за рулём не поеду. Вдруг разобьёмся. Тогда ни мне новой жизни, ни тебе старой.

Шутил он грустно.

— Не понимаю я тебя, Олег.

— Суеверный я. Не хочу, чтобы меня провожали. Да и сантиментов не выношу. Всех этих мужских поцелуев на вокзалах. Вот Зиночку поцелую с удовольствием.

— Ну, как знаешь.

— Да не обижайся ты, дуралей. Откупорь уж лучше свою резервную. Давайте по рюмке за дальнюю дорогу.

Выпили, помолчали минутку, как положено.

— Ни пуха тебе, ни пера…

Олег поцеловал Зину, обнял Игоря:

— К чёрту!

И вышел в тёплую, пахнущую надвигающимся дождём ночь. Вышел и ушёл навсегда.

Так буднично, немного грустно, но не предвещая страшного, прошла их последняя встреча, о которой рассказал мне на кухне Игорь, однако главное, тяжкое было впереди, и Игорь прервался и взял в руки рюмку:

— Нужно выпить.

И выпил один.

— Обманул он меня своим спокойствием. Оно надежду внушало, а было всё наоборот…

В гостиной снова крутили песню про кавалергарда.

Течёт шампанское рекою, И взор туманится слегка, И всё как будто под рукою, И всё как будто на века…

Игоря разбудили на рассвете. Небо затянуло, и дождь накрапывал, но начался недавно, только пыль прибил, и ехать по просёлку было мягко, почти приятно. Игорь сидел в служебной машине с начальником райотдела и следователем прокуратуры, и они извинялись, что милицейский судебный медик лечит гастрит в Ессентуках и только поэтому его, Игоря Дмитриевича, пришлось побеспокоить.

Машина свернула с просёлка прямо в степь, переваливаясь в покрытых стернёй неглубоких бороздах, медленно подъехала к сгоревшей ночью скирде. Сгорела скирда дотла, и капли дождя прибивали последние, стелющиеся по-над чёрной золой струйки голубоватого дыма.

— Вот, смотрите.

Смотреть было страшно. От сгоревшего человека почти ничего не осталось.

— Как это произошло? — спросил Игорь, став со стороны, откуда ветерок отгонял тошнотный запах.

Начальник почесал лоб под козырьком фуражки.

— Определённо предположить трудно. Напрашивается убийство, но следов никаких, чтобы тащили его или борьба была. Ясно одно: засунули в скирду, облили бензином и подожгли. Сам-то такое не учудишь.

— Бензином?

— Вон канистра валяется.

Обгоревшая канистра лежала рядом. Вмятина на ребре показалась Игорю знакомой, но, только вернувшись домой, после того как он убедился, что кости сгоревшего человека целы и погиб он не от удара по голове, — а это было и всё, что можно было установить, — только приехав домой, подойдя к гаражу и увидев, что канистры там нет, испытал Игорь подлинный ужас. На месте, где стояла вчера канистра, лежал камень, которого Игорь здесь не помнил. Он наклонился, приподнял камень и увидел под ним листик из записной книжки, на котором корявым, нечётким почерком в ночной темноте нацарапаны были строчки: «Прости! Конечно, свинство. Но вдруг сошлось и замкнулось. Суд состоялся давно, а с приговором затянул. Точка. Решил привести в исполнение немедленно. Сжечь тару лично. Если сможешь, от моих скрой. Не поймут. Живи долго».

Ни обращения, ни подписи на записке не было.

Это я собственными глазами увидал, когда Игорь достал записку из бумажника и показал мне на кухне.

— Думаю волю его исполнить. Но на себя одного ответственность взять не могу. Потому и рассказал тебе. Как быть?

— Никому больше не говори, — согласился я и отдал ему записку.

Игорь поставил на подоконник пепельницу, достал зажигалку. Вспыхнувший огонёк коснулся края бумаги. Она потемнела. Последние слова Олега заплясали пламенем, скрутились жгутом, превращаясь, как и сам он, в пепел и дым.

— С ума посходили? — спросила вошедшая Лида. — Что вы тут жжёте? Пожара мне только не хватало!

Игорь размял пальцем свернувшийся сгоревший листок.

Лида засмеялась:

— Прямо подпольщики! И физиономии у вас таинственные. Что жгли-то?

— Записку.

— Неужели от бабы? Дураки старые!

— Выпей с нами, — предложил Игорь.

— В честь чего?

Он наполнил третью рюмку.

— Мало ли причин. Ну, за внука Олегова.

— Он ещё не родился.

— Тогда просто так, не чокаясь.

— Не чокаются на поминках.

— И мы помянем.

— Кого?

— Молодость прошедшую.

— Легко вы с молодостью прощаетесь. Взяли бы лучше с членкора пример. У него молодость продолжается.

— Ну, не совсем так, — скромно сказал появившийся вовремя Коля. — Уже не дарами природы пользуюсь, а своею собственной рукой завоёвываю. Однако рюмочку позволить себе могу и к вашему тосту присоединяюсь. Ибо он для меня особый смысл имеет. Друзья мои, я тоже готов помянуть молодость, потому что в некотором смысле с ней прощаюсь.

— Как это ты решился? — спросил Игорь.

— Решился. Женюсь, ребята.

И он сам взял из буфета и наполнил рюмку, правда, до половины.

— Всё течёт, но ничего не меняется, — сказал Игорь. — Двадцать пять лет назад в этой же квартире я уже слышал подобное сообщение.

— Точно, — подтвердил Коля. — И по случаю такого юбилея позволю себе нарушить режим.

— Долей, а то счастье неполное будет.

— Предрассудки! — отмахнулся Коля. — Мы сами кузнецы своего счастья.

И лихо опрокинул свои полрюмки.

Выпили и остальные.

Игорь протянул руку за окно и разжал пальцы. Внизу звякнуло негромко.

— Хулиганишь? — спросила Лида. — А двадцать пять лет-то прошло.

— Что такое двадцать пять лет! — возразил членкор бодро. — Всего-то четверть века!..