Помимо Лосева я встречался со многими выдающимися людьми, составляющими интеллектуальный потенциал нашей страны. Это прежде всего Василий Павлович Зубов. Это был человек универсальной образованности, владеющий греческим, латынью и почти всеми европейскими языками. Когда я впервые встретил его, он работал в Институте естествознания и техники. Это был институт, куда ссылали всех идеологически опасных людей. Зубов прекрасно знал историю эстетики. Но он специализировался преимущественно на истории архитектуры. Он написал прекрасную диссертацию «Архитектурная теория Альберти», которая позднее, уже после смерти Зубова, вышла отдельной книгой.
Я посещал Зубова у него дома, познакомился с его женой и дочерью. Зубов любил музыку и прекрасно играл на фортепьяно. Тогда я не знал, что он был тесно связан с Варбургским институтом в Лондоне, где он печатал свои статьи по средневековью и Возрождению. Только недавно, посещая этот институт, я узнал об этих работах. Его сотрудники передали мне толстую папку работ Зубова, хранящихся в институте.
Для меня Василий Павлович готовил материалы по эстетике европейского средневековья. В частности, он переводил труднейшее сочинение – трактат Августина о музыке. Неожиданно он заболел и оказался в Академической больнице, из которой уже не вышел. Я навещал его там, он не расставался со своей работой и, завершив ее, передал мне рукопись. Это была жизнь настоящего стоика.
Работая в «Советской энциклопедии», я встретился еще с одним человеком, прошедшим ГУЛАГ. Это был Яков Голосовкер. Он обладал импозантной внешностью с роскошной седой бородой. Он имел привычку в разговоре долго молчать, пристально глядя на собеседника, прежде чем произнести фразу. Может быть, поэтому он был известен под кличкой «Совоовкер», которая, как мне кажется, не оскорбляла его. В нем было что-то от античного мифа, исследованием которого он занимался. Он талантливо пересказывал греческие мифы, вкладывая в них подчас скрытый смысл. Он придавал большое значение воображению, которое, по его мнению, поднимало поэзию и искусство на уровень научного знания.
В 1961 г. он выпустил книгу «Сказание о кентавре Хироне». В дарственной надписи он написал:
«Вячеславу Павловичу Шестакову, как напутствие на пути от Гёльдерлина к Хирону – к античному чуду, в котором страдание не захотело быть искуплением, в котором подвижник превзошел все подвиги героев, в котором ум был знанием и знание было нравственностью, и дух был инстинктом, который весь был воплощенным Разумом-Воображением».
Не надпись, а целый трактат. Голосовкер в это время издал несколько остроумных философских книжек – «Оргиазм и число», «Кант и Достоевский».
Зная мой интерес к античности, он пригласил меня к себе в холостяцкую квартиру на проспекте Ломоносова. Он сказал, что приглашает меня на «симпозиум», для чего достал бутылочку сухого вина. Потягивая его, он занимательно говорил о своем понимании античного мифа.
Очень светлые воспоминания остались у меня от встреч с Ильей Николаевичем Голенищевым-Кутузовым (1904–1969). Он вернулся в Россию после Второй мировой войны из Югославии, где, как говорят, был руководителем партизанского отряда. Он был прекрасным литературоведом, издал здесь несколько книг по итальянской литературе, в частности книгу о Данте и о средневековой итальянской литературе. Я познакомился с ним в 1961 г. В тот момент я готовил антологию и, пока в Академии художеств не появился В. В. Ванслов, где он надолго нашел себе приют, я обладал полной издательской свободой. Вряд ли Академия художеств была рада сотрудничать с эмигрантом, только что вернувшимся в Россию из-за границы, – ксенофобия была в крови у советских чиновников от культуры. Но я шел против течения. Для второго тома я заказал Голенищеву-Кутузову материалы по Италии XVII–XVIII вв. Он прекрасно справился с этой работой. И главное, работая над этим разделом, он показал положительное значение барокко для развития всей европейской культуры.
И. Н. Голенищев-Кутузов подготовил для антологии по эстетике переводы теоретиков барокко – Марино, Тезауро, Бартоли – и показал оригинальность их философии искусства как по отношению к теориям Возрождения, так и по отношению к наступающему классицизму. Его вклад в понимание культуры и эстетики XVII в. весьма значим и весом. Работать с ним было приятно и легко.
Тесные дружеские отношения связывали меня с Михаилом Александровичем Лифшицем и его женой Лидией Яковлевной Рейнгардт. По своей философской ориентации Лифшиц был марксистом. Свою литературную деятельность он начал еще в 30-х гг. С его предисловием и под его редакцией вышли антология «Маркс и Энгельс об искусстве», «Новая наука» Джамбаттисты Вико, «История искусства древности» И. И. Винкельмана. Статьи 30-х гг., посвященные Винкельману, Гегелю и Марксу, вышли в небольшой книжечке «Вопросы искусства и философии».
Лифшиц дружил с венгерским философом Дьёрдем Лукачем, который во время Второй мировой войны жил в Москве. Затем он уехал в Венгрию, и его работы долгое время считались эталоном «истинного марксизма». В связи с подготовкой нового издания работ Гегеля к нему обратились с просьбой ответить на вопрос, как правильно переводить гегелевские термины «Enteuserung» и «Entfremdung», которые обычно переводились как «отчуждение». Лукач написал в ответ довольно большое письмо, в котором говорил примерно следующее:
«Я рад ответить на Ваше письмо, но в Москве живет лучший знаток Гегеля – Михаил Александрович Лифшиц. Вы можете получить у него самый квалифицированный ответ на Ваши вопросы. Я же всего лишь ученик Лифшица и считаю, что его знания обширнее моих».
Хотя Лукач был старше Лифшица по возрасту, он считал себя его учеником. Я опубликовал это письмо в журнале НСО и с копией этого журнала пошел в гости к Лифшицу, которого до сих пор я не встречал. Он жил тогда в полуподвальном помещении Третьяковской галереи, где работал в качестве заместителя директора. Лифшиц с интересом прочитал письмо. В разговоре со мной он выразил удивление, что на философском факультете учится молодежь, которая имеет живой интерес к философии. Молодежь не заставила себя ждать. Вскоре к Лифшицу началось самое настоящее паломничество. Побывал у него и Э. В. Ильенков, и с этого момента между ним и Лифшицем началась дружба, скрепленная взаимными философскими интересами.
В конце 50-х гг. Лифшиц прочел в клубе МГУ серию лекций по немецкой классической эстетике. Ему редко приходилось выступать в качестве лектора, и не потому, что он не хотел читать, а потому, что его долгое время не допускали до кафедры. Лекции Лифшица в клубе МГУ собрали большую аудиторию. Даже избалованная лекциями и публичными выступлениями московская публика валом валила на эти лекции. Лифшиц обладал даром раскрывать за общеизвестными, привычными истинами глубокий социальный смысл. Помню, что Вадим Межуев, выходя из аудитории, сказал, что он впервые понял, что такое эстетика и что за ней стоит. Поразительно, что университет никогда не приглашал М. А. Лифшица в качестве преподавателя, очевидно, опасаясь слишком большой его эрудиции, несравнимой с традиционными стандартами.
Лифшиц долгое время оставался кандидатом филологических наук. Он рассказывал мне, что в 30-х гг. ученое звание рассматривалось как признак «буржуазности». Но во время войны, находясь на военной службе, он был поставлен своим начальством перед дилеммой: защитить кандидатскую диссертацию или отправиться служить в Ташкент. Он выбрал первое, и долгое время оставался в кандидатах, тогда как другие получали звания докторов и профессоров, обладая знаниями, во многом уступающими знаниям кандидата филологических наук М. А. Лифшица.
В дальнейшем Лифшиц и его приятель В. С. Кеменов поступили в сектор эстетики Института всеобщего искусствознания, где директором в то время был Кружков. Заведующим сектором стал мой бывший коллега по «Советской энциклопедии» Ю. Н. Давыдов. В секторе было много молодых сотрудников, в частности Б. Шрагин и Л. Пажитнов, которые принялись полемизировать с Лифшицем по вопросам современного искусства. Лифшиц был противником модернизма, который многими воспринимался как надежда на новаторство. Лифшиц подобных иллюзий не испытывал и выступил с книгой «Почему я не модернист». Вскоре заседания сектора эстетики превратились в настоящее ристалище, которое собирало большую аудиторию. Я присутствовал на этих гладиаторских боях. Лифшиц выступал блестяще, но все эти дискуссии давались ему тяжело по состоянию здоровья. Характерно, что в этой полемике Э. В. Ильенков стал на сторону Лифшица и даже какое-то время перестал общаться с его критиками.
Поэтому, когда я поступил в Институт художественного воспитания, директором которого стал В. К. Скатерщиков, с которым у меня были хорошие товарищеские отношения, сложившиеся еще тогда, когда я был студентом философского факультета, мне удалось уговорить Скатерщикова взять в Институт М. А. Лифшица, а также литературоведа А. А. Лебедева. Втроем мы образовали триумвират, который выглядел несколько одиозным в кругу педагогов, которые занимались только школьным образованием и составлением педагогических программ. Я же в то время занимался зарубежными теориями эстетического воспитания и опубликовал на эту тему книги «Проблемы эстетического воспитания» («Высшая школа», 1962) и «Искусство и дети. Эстетическое воспитание в США, Великобритании и Франции» («Искусство», 1966).
М. А. Лифшиц тоже интересовался теориями эстетического воспитания. Он написал солидную историю идей эстетического воспитания, трезво и критически анализируя их смысл и значение. Эта работа должна была выйти как составная часть коллективной монографии, подготовленной Институтом философии, в издательстве «Мысль». Но против работы Лифшица выступил Владимир Александрович Разумный, объявив, что Лифшиц написал не историю идей эстетического воспитания, а историю критики этих идей. Быть может, Разумный был в чем-то прав, поскольку Лифшиц не просто пересказывал идеи и теории прошлого, а критически их анализировал. Но это было не недостатком, как считал Разумный, а достоинством рукописи. Я был рецензентом этой книги. Совершенно очевидно, что в ней был явный контраст между исторической и теоретической частью. Последняя явно уступала разделу, написанному Лифшицем. В результате, несмотря на все наши старания, книга так и не была опубликована.
Затем Лифшиц возглавил сектор эстетики в Институте теории и истории искусства. Теперь уже он пригласил меня туда, и мы с ним сотрудничали до конца его жизни. Лифшица отличал сатирический талант, его работы сочетали философскую глубину и публицистическую остроту. Это проявилось в вышедшей уже посмертно книге «В мире эстетики». Он был прекрасным полемистом и постоянно дискутировал с В. Разумным, А. Гулыгой, М. Каганом, показывая несостоятельность и отвлеченность либеральной фразы. Но «школьная эстетика» постоянно преследовала Лифшица, пытаясь умалить значение его работ.
Я хорошо знал Сергея Сергеевича Аверинцева. Долгое время он был для меня просто Сережей. Мы жили недалеко друг от друга, я – на Арбате, а он – в Зачатьевском переулке. Я бывал у него дома. Меня поражала широта его образования, знание древних языков. В молодости ему было трудно найти себе работу, так как филологи не принимали его всерьез. Так что первую работу он получил в Институте философии, где требовались переводы с латыни. Затем с подачи Ильенкова Сережа стал лауреатом премии Ленинского комсомола за книгу о Плутархе. Он читал много публичных лекций, темой которых был образ интеллектуала в разных эпохах и разных культурах. Материалы этих лекций вошли в большую статью Аверинцева, которую я опубликовал в первом томе антологии «Идеи эстетического воспитания». В этой книге я попытался объединить работы двух полярных по методологии мыслителей – марксиста Лифшица и далекого от марксизма Аверинцева. Думаю, что книга от этого только выиграла.
Сергей Сергеевич получил поддержку со стороны академика Д. С. Лихачева. В этот период, занятый своими издательскими делами, я потерял с ним связь. Встретились мы с ним неожиданно в Париже, на заседании ЮНЕСКО, посвященном культурной политике. Министерство иностранных дел решило в качестве представителей России послать не профессиональных дипломатов, а далеких от дипломатии философов. Так что Аверинцев читал главный доклад, а я делал содоклад. Насколько я знаю, это был первый эксперимент, который никогда больше не повторялся.
Выдающимся мыслителем, которого я знал и с которым дружил, был Мераб Мамардашвили. На факультете он был старше меня (он окончил факультет в 1954 г.), и я не встречал его в свои студенческие годы. После аспирантуры он работал в редакции журнала «Вопросы философии». Мераб в совершенстве владел многими европейскими языками и был по-настоящему европейским человеком. Одно время он работал в журнале «Проблемы мира и социализма» в Праге. В 1967 г. в Москве стал формироваться Институт Международного рабочего движения. Его директором стал Т. Т. Тимофеев, который стремился собрать в новом институте всю творческую интеллигенцию Москвы. В институт поступили те, кто недавно работал в журнале «Проблемы мира и социализма» в Праге, в частности Мераб. Здесь работали Юра Карякин, Эрих Соловьев, Андрей Мельвиль, которые служили в отделе Ю. А. Замошкина. Я был принят в этот институт в сектор Мераба. Сначала мы ютились на лестнице кондитерской фабрики на Ленинградском шоссе, вдыхая сладкий запах шоколада, а затем институту предоставили здание бывшей школы в районе улицы Чернышевского.
Мераб был замечательным руководителем. По плану нашего отдела мы должны были написать книгу «Этика социализма», и Мераб разрабатывал план этого проекта. Помню, я говорил ему: «Мераб, завершай скорее проект, а то наш сектор разгонят». На это он с олимпийским спокойствием отвечал: «Вот когда мы представим проект, тогда нас обязательно разгонят». Конечно, ничего у нас с этой книжкой не вышло. Вскоре началось вторжение наших войск в Чехословакию, и поэтому всякая попытка соединить социализм с этикой оказалась невозможна. «Социализм с человеческим лицом» оказался нереальной утопией. С этого момента хрущевская «оттепель» сменилась суровыми порывами холодной войны. Вскоре я ушел из института, но с Мерабом связи не терял.
Я часто бывал у него дома, и в Москве, и в Тбилиси. Мераб много курил. На столе у него всегда стояла коллекция трубок и запасы трубочного табака. Жалею, что я не записывал содержание наших бесед, казалось, что общение с ним никогда не кончится.
Мераб говорил, что «философия – это сознание вслух», и он прекрасно, по-сократовски, умел размышлять вслух. Как никто другой, он владел искусством философской беседы. Большинство его книг – о Декарте, о Прусте – это запись его лекций, это длящееся во времени размышление, диалог с самим собой и со слушателем. К сожалению, я не посещал его лекций в Институте кинематографии, но знаю, что они собирали огромную аудиторию. О методе мышления Мераба хорошо рассказывает В. П. Зинченко в своей книге «Посох Мандельштама и трубка Мамардашвили».
После пребывания в Праге Мераб стал невыездным. Его переписка и общение с зарубежными друзьями контролировались КГБ. Поэтому в 70-х гг. он уехал из Москвы в родную Грузию, где работал в Институте философии. Я часто навещал его в Тбилиси. Но и здесь Мераб не мог найти условий для творческой жизни. На моих глазах шла его война с Гамсахурдией. Мераб как-то бескомпромиссно сказал: «Если Гамсахурдия – глава Грузии, то я не грузин». Эти слова подняли волну националистической прессы. Я думаю, многим грузинам должно быть сейчас стыдно за то, что они начали кампанию против Мераба. Думаю, что его преждевременная смерть во многом результат той травли, которую вели грузинские «патриоты» против одного из самых талантливых своих мыслителей. Я был на похоронах Мераба в Тбилиси и поэтому хорошо знаю и помню атмосферу тех дней.
В полной мере оценить Мераба как руководителя мне удалось только тогда, когда я стал работать в Институте США и Канады. В этот институт меня привел интерес к американской культуре, которая в 60-е гг. виделась как модель для подражания. Анализ этой культуры я дал в своей книге «Америка извне и изнутри». Институт США и Канады казался средоточием интеллектуалов и людей, способных самостоятельно мыслить. Этому содействовал Георгий Арбатов, директор института. Но на самом деле работа института контролировалась КГБ, представителем которого был заместитель директора Богданов. Поскольку в институт меня взял Арбатов, не посоветовавшись с Богдановым, последний с самого начала стал меня преследовать. Делал он это не сам, а с помощью заведующего отделом Ю. А. Замошкина. В результате я подвергся невероятному давлению, мне запрещалось посещать просмотры американских кинофильмов, встречи с американскими коллегами. Замошкин организовал разнос моей работы «Моральный имидж США», постранично терзал мою рукопись, выдвигая против нее всё новые обвинения. Мне запрещали даже использование термина «имидж», предлагая заменить его русским термином «образ», хотя «имидж» и «образ» – скорее полярные понятия. В общем, мой опыт работы в Институте США и Канады оказался совершенно неудачным, и вскоре мне пришлось уйти оттуда «по собственному желанию». Позднее Институт США развалился, часть людей эмигрировала в Америку, часть (В. Лукин, А. Кокошин) вошла в правительственные структуры, часть оказалась американскими «шпионами». Бывший секретарь партийной организации института стал преуспевающим бизнесменом и купил квартиру в Доме творчества на Икше, где у нас издавна существовала интеллектуальная коммуна.
От Мераба, когда он был моим начальником, исходили интеллектуальная энергия, толерантность, неприятие бюрократических методов руководства. В этом отношении он был прямой противоположностью Ю. А. Замошкину. Близким другом Мераба был Саша Пятигорский. Я помню его как одного из авторов Философской энциклопедии. Он занимался буддистской философией и напечатал о ней несколько статей, которые я редактировал. Потом он исчез из моего поля зрения. Я его встретил много позднее в Лондоне, где он стал профессором Лондонского университета. Он рассказывал мне, что в Англию он приехал по туристической путевке. Здесь он встретил Исайю Берлина, который в то время управлял Университетом Оксфорда. Берлин помог Саше получить работу в Лондоне, что, как я по собственному опыту знаю, было совсем не просто.
Вместе с женой я часто забегал к нему на кафедру восточной философии Лондонского университета. По существующему регламенту Пятигорский должен был находиться каждый день в университете независимо от того, были у него занятия или нет. Поэтому у него было достаточно свободного времени для обсуждения самых различных вопросов российской и британской жизни. К сожалению, теперь профессорская его жизнь закончилась (в Англии в возрасте 65 лет надо выходить на пенсию), и он стал международным политическим лектором, путешествующим по миру со своими выступлениями. Сравнительно недавно я слушал его в Москве в Политическом центре Г. Павловского. Как всегда, он был подчеркнуто эксцентричен и артистичен. Возвращаться в Россию он не хотел. Англия стала ему второй родиной.
Среди моих друзей и знакомых было много людей искусства – музыкантов, поэтов, бардов. Один из них – Булат Окуджава. Я встретился с ним задолго до того, как он стал сочинять свои песни, которые и сегодня составляют московский городской мелос. Я оказался его родственником. Моя первая жена была его двоюродной сестрой. У Булата было трудное детство. Его отец был расстрелян, мать – Ашхен Степановна – была сослана в лагеря, где она провела 25 лет. Я встретил ее после возвращения из ГУЛАГа. Это была прекрасная, сильная женщина, которую не сломила неволя. Меня поражало, что она и ее подруги по лагерю говорили, что они счастливы, что они прошли через эти круги ада и могут об этом рассказать.
Булат воспитывался у тетки, которая, кажется, жила на Арбате. Окончив университет, он стал учителем в одной из провинциальных школ. Потом вернулся в Москву, получил квартиру, женился, родил сына. В этот момент я начал встречаться с ним. Это были семейные обеды, встречи родственников. Я помню издания его первых поэтических сборников. Темой его стихов, как и песен, были война, его любимый Арбат, на котором он провел свое детство. Булат прошел войну в армии. Он рассказывал, как над ним измывались старшины, которым не нравилась тщедушная фигурка солдатика, его грузинская фамилия с непривычным женским окончанием. Старшина кричал ему: «Окуджав, как стоишь!».
Булат перенес многие лишения – сиротливое детство, тяготы войны. Но главными темами его творчества были любовь, лирическое принятие мира, несмотря на все его несовершенства и страдания. Помню, как Булат распевно читал свои первые стихи. Они были хорошие, очень искренние, очень добрые. Но я думаю, Булат никогда бы не стал таким всенародно признанным поэтом, если бы не стал перекладывать свои стихи на музыку. Делал он это сначала чисто дилетантским образом. На день рождения ему подарили гитару. И Булат, как древнегреческий рапсод, стал читать свои стихи, аккомпанируя себе на гитаре. Получилось интересно. Булат освоил несколько приемов игры на гитаре, и постепенно родились те песни, которые теперь и сегодня поет вся страна. С Булатом я встречался довольно часто, помню его первую жену и маленького сына. Потом я потерял связь с ним, так как разошелся со своей женой. Но я хорошо помню, как Булат выступал по всей Москве с авторскими концертами. Я сам пригласил его в «Советскую энциклопедию», и наш просторный зал был полон людьми, желающими услышать его песни. За свои авторские концерты он получал мизерный гонорар.
Булат постоянно находился в творческом поиске, собирая материал для своих стихов и песен. Я знаю, что он совершил поездку на рыболовецком катере «Темрюк», приписанном в порту Туапсе. Просто присоединился к рыболовецкой артели и неделю находился в море. На этом катере были характерные типы, и Булат списывал с них некоторые черты. Я доподлинно знаю об этом, потому что через несколько месяцев после его поездки повторил его опыт на том же катере, с той же командой.
Мы с женой дружили с замечательным поэтом Генрихом Сапгиром, вместе бродили с ним по Крыму. В Москве мы жили недалеко от друга, и иногда он приходил со своей милой женой к нам в гости. Как жаль, что недавно он ушел из жизни! Его поэзия абсурда и нонсенса прекрасно выражала смысл многих фантомов нашей действительности.
В 60-х гг. было много надежд на то, что наша страна пойдет демократическим путем и избавится от всех тех социальных болезней, которые были рождены культом личности Сталина. Увы, эти надежды не оправдались. Они погибли под гусеницами танков во время Пражских событий. Эпоха оттепели кончилась. Но в 60-е гг. появилось большое количество ярких индивидуальностей, которые проявили себя прежде всего в интеллектуальной сфере, в философии, литературе, поэзии. Я счастлив, что имел возможность встречаться и дружить с ними.