Должен сознаться, что я, как и многие жители, населяющие сегодня Москву, провинциал, человек из провинции. Последнее место пребывания в моей военной и послевоенной Одиссее (я имею в виду Вторую мировую войну) – город Дмитров. Он находится в 80 километрах на север от Москвы, электричка идет до него с Савеловского вокзала около часа. С 1952 г., т. е. более полувека, я живу в столице нашей родины.
Сначала я снимал в Москве маленькую комнатушку у набожной старушки на Котельнической набережной. Затем как студент философского факультета МГУ я поселился в общежитии на Стромынке, затем жил в разных, но замечательных районах Москвы – на Ленинградском проспекте у метро Аэропорт, на Чистых прудах, в доме, где когда-то жил Сергей Михайлович Эйзенштейн (об этом свидетельствует мемориальная доска на фасаде дома), затем обитал в коммунальной квартире на улице Вавилова, потом на улице Мясковского (теперь это Афанасьевский переулок) в районе старого Арбата. В то время Арбат представлял собой глухое место. На его уличках обитали немногочисленные представители старой дворянской столицы, чудом выжившие после чисток и репрессий. Но большую часть Арбата населял люмпен-пролетарий и криминал. Район Арбата тогда не был популярным местом для жизни. Здесь, в глухих арбатских переулочках, было трудно найти представителей высшего общества. Но, может быть, они искусно маскировались.
В полуподвальной квартире, которую я занимал на улице Мясковского (бывшем каретном сарае), жило пять семей при одном маленьком туалете и небольшой закопченной кухне. Несмотря на перенаселенность, жили довольно дружно, без скандалов. Из зарешеченных окон просматривался милый арбатский дворик. Зато рядом были университет, Ленинская библиотека, Дом журналистов, Театр Вахтангова. Всё было в пределах пяти-десяти минут ходьбы. И всё было доступно. Летом в субботу и воскресенье Арбат и арбатская площадь были безлюдны, все обитатели уезжали из города. Это был тот Арбат, о котором Булат Окуджава, проведший здесь свое детство, лишенное родителей, писал: «Ах, Арбат, мой Арбат, ты моя религия…»
Здесь, на Арбате, в старинном родильном доме Браувермана появился на свет наш сын Глеб. Когда начались схватки, мы с женой замеряли по секундомеру их длительность, чтобы быть уверенными, что начинаются роды. Мы пешком дошли до роддома, а через несколько дней, подарив медсестрам положенную десятку, я вернулся домой с крошечным свертком, в котором лежал наш новорожденный сын.
Романтическая бедность хороша только до определенного предела. Поэтому когда университет стал строить кооперативный дом на пустынном тогда Ленинском проспекте, мы собрали необходимые деньги (часть из них одолжил А. Ф. Лосев) для вступления в кооператив. Теперь я живу в этом доме уже более 40 лет. Многое изменилось за это время. Арбат стал самым престижным местом в Москве, а район нашего дома на Ленинском проспекте превратился из острова в пустынном море в настоящее гетто, ничуть не лучше нью-йоркского. Здесь впритык один к одному, без всяких подъездов к домам, без детских площадок, стоянок для машин, газонов, построены десятки высотных домов, как сообщает реклама, самого престижного класса. Из-за близости строений мое радио не в состоянии принимать московские радиостанции, а из окна моей спальни я вижу сотни однообразных окон и сам, очевидно, я зримая мишень для сотни глаз. Такое впечатление, что живешь на Манхэттене.
Когда мы въезжали в новый университетский дом, нам сообщили, что телефоны поставят только через полгода. Но Фрунзенский телефонный узел предложил нам ускорить дело. «Мы поставим вам спаренные телефоны, а через полгода заменим их на одноканальные. По наивности и слепой вере в авторитет советской власти я согласился. Но телефон не распарили ни через полгода, ни через десять, двадцать и тридцать лет. Не помогли письма за подписью академика Арбатова, секретарей Союза кинематографистов и других высопоставленных лиц. На все обращения телефонный узел отвечал кратко: «Не можем, свободных каналов нет». Впоследствии у окошка в регистратуру Фрунзенского узла мне рассказали, что канал можно было купить за бутылку коньяка и мой собеседник именно таким образом получил полноценный телефон. Но для этого надо было знать каналы более ценные, чем телефонные. Для того чтобы решить проблему, нам пришлось купить рядом с нашей квартирой однокомнатную квартиру с полноценным телефоном, куда мы поселили 90-летнюю мать жены. Но после ее смерти унаследовать телефон не удалось. Более того, Фрунзенский телефонный узел обвинил нас в «несанкционированном» использовании телефона и пригрозил обрезать всякий контакт с внешним миром. Руководитель узла, которая угрожала мне обрезать телефоны, отказалась назвать свое имя, это была молоденькая, миловидная женщина, но которая дала сто очков вперед любому советскому бюрократу. Это были уже реалии 2007 г. с его несбывшимися обещаниями незыблемости частной собственности. Так что ничего нового не произошло. Надеюсь, что хотя бы через пятьдесят лет коммунальные службы, призванные улучшать нашу жизнь, выполнят свое обещание и предоставят полноценный телефон. Хотелось бы дождаться этого счастливого момента.
Единственным способом противодействия процессу отъема и перераспределения собственности, который происходит сегодня в Москве в массовом масштабе, является, на манер средневековой Англии, практика огораживания. Наш кооператив огородил решеткой свой дом, детскую площадку, парковку, небольшой садик, где мы высадили деревья, взяв ростки в Ботаническом саду МГУ. Решетки стоят на каждом этаже при входе в квартиру. То же самое происходит и с другими домами. Москва, как и в лучшие времена, начинает жить за решетками, хотя это не спасает от хищнического использования коммуникаций, дорог, путепроводов. Здесь господствует произвол, это бесконтрольное царство строительных фирм при попустительстве городских властей. При такой практике пробки на дорогах, обрушение зданий, провалы на проезжей части не случайность, они строго запланированы строительными планами городских властей.
Всё это, правда, феномены новой Москвы. Но в Москве еще многое сохранилось от старой столицы, от ее истории, архитектуры, традиций. Чтобы понять Москву, лучше всего сравнить ее с другой, пусть бывшей, столицей России – с Петербургом. С того момента, как я стал москвичом, Петербург, тогда еще Ленинград, был для меня точкой притяжения. В XVIII в. англичане, в особенности английские художники, завершали свое образование поездками в Италию, чтобы познакомится там с искусством и архитектурой Возрождения. Это называлось «Grand tour» – путешествием с целью образования.
В молодости поездки в Ленинград были для меня такими «образовательными путешествиями». Поэтому в Петербурге я бывал часто. Посещение Эрмитажа и Русского музея дало мне, быть может, больше, чем всё последующее изучение истории искусства. В студенческое время, по университетскому обмену, здесь мы проводили совместные заседания студентов-философов ЛГУ – МГУ. Позднее я, работая в Институте теории и истории искусства Академии художеств, приезжал в качестве ревизора от Российской академии художеств на ежегодный экзамен в ленинградскую академию. Несмотря на то что мне предоставляли роскошный номер в гостинице «Астория», я этими поездками тяготился. Роль инспектора по искусству была мне не по душе. Но зато это давало возможность знакомиться с Петербургом, с его музейными сокровищами, букинистическими магазинами, и главное – с его замечательной архитектурой. Во всяком случае, я нашел в этом городе много прекрасных мест и сегодня не считаю себя в нем чужим.
Уже давно, быть может, полвека назад я задавался вопросом: в чем различие Москвы и Петербурга? Каковы точки их притяжения и отталкивания? На чем строятся их отношения? Основаны ли они на отношениях главного и неглавного, мегаполиса и полиса, столицы и провинции, или же это чисто родственные, можно сказать, семейные, братские отношения? Ответить на эти вопросы было непросто, потому что в каждом городе были свои видимые достоинства и не менее явные недостатки. Необходима была определенная система отсчета.
Для себя такую систему я нахожу в геометрии, в понимании жизненного пространства. Петербург для меня – это торжество строгой геометрии, культ прямой линии, тогда как Москва – торжество центра и замкнутой окружности, которая множит себя как круги на воде. Если переводить это на язык эстетики, то следует сказать, что Петербург – создание просветительского рационализма, с его культом ясности и четкости, тогда как Москва – это воплощение барочного сознания, с его контрастами высокого и низкого, рационального и иррационального, телесного и духовного. Петербург – это эстетика прямой линии, Москва – это символ замкнутой линии, или, если хотите, круга, окружности.
Уже генетически Москва и Петербург создавались по разному плану и по разным образцам. Москва с ее многочисленными церквями, Кремлем и соборами была «третьим Римом», Петербуг, созданный по рационалистической воле Петра, должен быть Северной Пальмирой и воспроизводить образ Венеции. И хотя Москва не стала Римом, а Петербург – Венецией, культурные прафеномены этих городов порой проглядывают в архитектурном комплексе и жизненном укладе обеих столиц.
Если Петербург строился по четкому плану, то Москва как город, создавалась более или менее хаотически, из единого центра, который, как средневековый город, окружался бульварными кольцами, первым, вторым, третьим, а сейчас и четвертым. Неизвестно, сколько еще таких колец будет. Всё московское пространство сжато, как обручами, этими кольцевыми дорогами. Все остальные дороги идут, как радиальные лучи, из одного центра.
Следует сказать, что все эти особенности культурного пространства проявляются не только в архитектуре, но и в традициях, стиле жизни и, я бы сказал, в способе мышления и мироощущения.
Мне представляется, что лучше всего особенности имиджа Москвы и Петербурга раскрываются в русской поэзии XX в. Иосиф Бродский, поэзия которого родилась в Петербурге, не случайно нашел себе культурную нишу в Венеции. Очевидно, она напоминала ему Петербург с его каналами и Невой. В своем «Петербургском романе», прощаясь с Петербургом, Бродский говорит о «безумной правильности улиц, безумной правильности лиц». Тогда как Москва в этом же стихотворении выглядит контрастом к его родному Петербургу:
Таким образом, «правильность» петербургского пространства противостоит «изогнутости» культурного пространства Москвы. В Москве время движется по кругу, как это происходит у Булата Окуджавы, который был певцом старой, арбатской Москвы.
Или же в другом стихотворении:
Действительно, Москва, когда она не стоит в пробках, движется по кругу, в завораживающем ритме повторов, поисков нового и воскрешения старого.
Можно обратиться и к другим поэтам, для которых Москва и Петербург были символами русской ментальности, различных полюсов русского национального характера. Пастернак не был певцом города и относился отрицательно к этосу городской жизни.
И тем не менее мы находим у Пастернака характеристики обоих городов. Москва у Пастернака воспринимается сквозь призму платформ, пригородных поездов, светофоров, вокзалов. В стихотворении «Город» мы читаем:
У Пастернака мы не находим, как, например, у Цветаевой, восхищения московским городским укладом. Его московские зарисовки скупы и амбивалентны:
Пастернак находил себя на природе, в Подмосковье, лучше всего в Переделкино. Здесь я бывал неоднократно в доме у В. Ф. Асмуса, в доме-музее Пастернака. Переделкино для Пастернака было тем, чем Венеция была для Бродского – прафеноменом созидательных сил природы. Без Переделкино не существовало бы многих самых поэтических описаний Пастернаком природы.
На мой взгляд, образ Москвы и Петербурга получает интересную интерпретацию в поэзии Мандельштама. Поэт часто описывает Москву:
Мандельштам неоднократно применяет к Москве эпитет «буддийский», характеризуя, таким образом, ее восточную или азиатскую природу. Признавая себя принадлежностью Москвы («я человек эпохи Москвошвея»), Мандельштам не скупится на негативные метафоры, относящиеся к московским реалиям. Это – «лихорадочный форум Москвы», «широкое разлапище бульваров», «лапчатая Москва» или, на воровском жаргоне, «курва-Москва». Москва у Мандельштама – символ бунта и смуты:
В отличие от Москвы Петербург для Мандельштама – убежище, в котором он находит смысл своего существования:
И в другом месте:
Можно было бы привести еще одну характерную поэтическую антиномию – образы Москвы и Петербурга у Марины Цветаевой и Анны Ахматовой. Но представляется, что сказанного достаточно, чтобы убедиться в том, что русская поэзия XX в. представляет многообразный и сложный имидж двух великих городов России, между которыми со времен Пушкина длится нескончаемый и неумолкаемый диалог.
Возвращаясь из мира поэтического в мир будничный, повседневный, я бы отдал Москве преимущество делового города, интеллектуального центра, хотя за последнее время средства массовой информации и телевизионные ристалища успешно девальвируют понятие «интеллект». Для жизни Петербург более благоприятен, более открыт, более доступен. В Москве ни один из многочисленных ресторанов недоступен человеку в социальном статусе профессора. В Петербурге тысячи маленьких кафе и ресторанов открывают двери даже для студентов. В Москве хорошо работать – делать бизнес, преподавать, строить, но жить здесь трудно, даже если у тебя есть собственность на Рублевском шоссе. Даже олигархи, владельцы мерседесов и бьюиков, проводят большую часть московской жизни в пробках. Маяковский хотел «жить и умереть в Париже», если бы, как он говорил, не было такой земли «Москва». Я боюсь, что сегодня Маяковский должен был бы, как делает большинство «новых русских», отсиживаться в Лондоне или Париже. А чтобы существовать как поэту и посещать порой Париж, он вынужден был бы сдавать внаем свою московскую квартиру. Такова сегодняшняя дилемма «Москва – Петербург».