Тайна Сорни-най

Шесталов Юван

КОГДА КАЧАЛО МЕНЯ СОЛНЦЕ

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

1

Стучали копыта. Вихрился снег. В белой мгле плясали рога. Свистел ветер. Звенели колокольчики. Бубном гудело небо. Летели олени. Бешеные олени куда-то меня мчали. Снег слепил лицо, глаза, уши. Бубном гудело небо. Звенели колокольчики…

— Телеграмма, — сказала тихо жена, подавая развернутый уже бланк. — Что так долго не открывал? Звонили, звонили. Не слышишь, что ли?..

— Олени снятся.

«Болен отец прилетай» — было написано в телеграмме. В первое мгновение эти слова показались обыкновенными. Позевывая, как пустую бумажку, бросил телеграмму на лежащие в беспорядке дочкины тетради. Вдруг… рука потянулась к ней. Буквы словно ожили, зашевелились.

О — вздрогнуло.

Т — съежилось.

Е — согнулось, как от боли.

Ц — простонало.

Отец… Словно молния сверкнула и погасла.

Страшный мрак ударил в глаза. Сердце сжалось в комок. Будто его схватил какой-то злой дух.

Отец… Неужели?! Не может быть!.. А может, он просто болен?

— Отец… я помню то утро…

«Ветлю! Ветлю!» — поет один кулик.

«Хап-ти-юв! Хап-ти-юв! — вторит ему другой. — Лодка плывет! Лодка плывет!» — сообщает он.

И правда: лодка плывет. Большая лодка: саранхап. В ней много людей. На ней и мой атя — мой отец. Мама говорила, что сегодня он приедет.

На лодке много людей. Но который из них мой атя? Я не знаю. Он уехал, когда был еще снег. Далеко-далеко уехал. В самую большую деревню — в город Омск уехал. Там было большое собрание. Мой атя — председатель колхоза. А еще он — депутат Совета. Самого большого Совета.

— Наш атя — большой человек, — говорила мама. Она каждый вечер обо всем мне рассказывала.

Я всматриваюсь в лодку. «Кто из них больше — тот и мой атя!» — решаю я. Неужели этот высокий, белоголовый — мой атя? Нет! Не может быть! У ати волосы черные и курчавые, как у нашего барана. Я помню. Глаза у него, как небо. Щека у него, как жесткая оленья шкура, колется. Я помню, все помню. Ведь мы живем давно-давно. Как эти чайки, кулики, деревья, вода, небо, солнце.

Только почему-то я все время маленький, а атя — большой. Только почему-то я его все время жду, и мама ждет. А он все ездит. А может, он меня тоже ждет?! Плохо быть маленьким. Все время надо ждать и ждать!.. Но не беда! Знаю: тоже буду большим! Когда вырасту — атя станет маленьким. Потом он снова большим станет, а я — маленьким. И так вечно мы будем жить! Как чайки, белки, утки, лебеди, вода, деревья, небо, солнце… Мы будем жить долго-долго. И я атю знаю, только немножко забыл.

Острый нос лодки ткнулся в берег. Волна, пенясь и шипя, набежала на песок и укатилась назад.

Из лодки вышел человек в красивой русской одежде. Этот русский человек шел прямо ко мне, смотрел и улыбался какой-то очень знакомой улыбкой. Он схватил меня. Поцеловал. Поднял к солнцу. И сказал знакомым, вечным голосом:

— Мань-пыг!

Э! Я так и знал, что это мой атя! Он всегда называл меня так. Он вечно меня называл так! Мань-пыг — это значит маленький сын, маленький мальчик. Нет! Неправда! Я тоже буду большой!..

— Атя! — сказал я со слезами в голосе. — Называй меня яныт-пыг, большим сыном называй.

Он посмотрел на меня. Улыбнулся. Почему он ничего не сказал? Почему только улыбнулся?! Этот пронзительный, пытливый отцовский взгляд я запомнил навсегда. И улыбку запомнил. Так я познакомился с отцом своим. И теперь уже навсегда. С этого мгновения я узнавал его в любой одежде и как долго бы он ни странствовал.

А наша жизнь проснулась на берегу этой таежной реки давно-давно. Вместе с этими летящими утками и плещущимися рыбами появились мы на свет. Вместе со счастливыми чайками мы смеялись задорно и со стонущей гагарой не раз горько плакали. С этими кудрявыми, могучими кедрами мы не боялись мороза. И солнце бывало щедрым. Летнее солнце всегда бывало щедрым.

— Здравствуй, атя! Как долго мы не виделись!.. Нам надо поговорить… Ведь мы будем жить вместе… Снова вечно жить!..

Солнце светит ярко-ярко… Утки куда-то летят, летят… Кулики на ножках тоненьких по песочку бегают, суетятся… Смеются беззаботные чайки, о чем-то курлычут лебеди, а где-то далеко-далеко стонет одинокая гагара…

— Здравствуй, мое утро!

— Приготовиться к посадке на самолет, следующий рейсом по маршруту Ленинград — Тюмень, — объявил диктор. Зал ожидания стал похож на растревоженный муравейник. Одни поднимались с кресел, другие садились. Я присоединился к тем, кто не торопясь направлялся к выходу на аэродром.

Душа у меня стала как будто не моей. В ней сидел какой-то неспокойный дух. Он то хватал меня за сердце крючковатыми пальцами, сжимая его до тех пор, пока не выжмет стон, то отпускал, точно дразня меня. Этого духа я скоро узнал. В первый раз он пришел ко мне, когда умирала моя мать. Было мне тогда девять лет. Двадцать четыре года он меня не тревожил. Где он был, этот коварный дух смерти? Кого давил, кому навевал слезы?

Все думают, что я совершенно спокоен. А во мне клокочет жизнь. Сердце стучит. А рядом с ним притаился дух смерти. Он наблюдает за движением моих чувств и мыслей. Я хочу освободиться от него, забыться хочу. Но не в силах. Беспокойный дух побуждает меня вспомнить то мгновение, когда в последний раз я видел мать.

Помню, я стоял перед ней растерянный и жалкий. Она лежала на больничной койке. Говорила, будто молилась. В полосе — слезы. В глазах — боль. Глаза у нее большие и Начальные. Но в них искрится еще надежда.

— Ничего, что Потепка отказался шаманить. Поезжай в нашу деревню. Иди к шаманке Алиовыл-экве. Она не откажется, поговорит с духами. Пусть пообещает им любую жертву. Курицу, даже теленка…

Я оледенел. Не шелохнусь. Боюсь сделать шаг… В дверях стоят. Они в белых халатах. Наблюдают за мной. Из-за них я не знаю, что и делать. Не смею подойти к маме. Она растерянно смотрит на меня. Я то оглядываюсь на дверь, то слушаю ее.

— О, зачем меня так мучают боги? В чем я провинилась? Пусть узнает, чего они от меня хотят. Пусть пошаманит!..

Она застонала. На мгновение закрыла глаза. Потом горящим взглядом потянулась ко мне.

Мне хочется подойти к маме. К моей маме. Но у дверей они. Смотрят, не спускают глаз. Халаты у них белые. И я — как ледяной.

— Ну, поезжай, попроси…

Ноги у меня отяжелели. Только глаза бегают, как шальные. Не знаю, что делать. Оживаю. Иду к двери. Не вижу ни матери, ни белых халатов…

О, почему я не подошел к ней, моей родной и вечной?! Почему не упал на грудь? Не поцеловал, не приласкал почему?! Может быть, я надеялся, что помогут духи?

О, если бы я знал, что вижу ее в последний раз! О, если бы не стояли у дверей люди в белых халатах!

О, если бы я был не так мал и глуп!

Почему она сама не подозвала меня? Может, она еще верила, что мы увидимся, будем жить, смеяться, радоваться солнцу, как и раньше?!

Она вставала с солнцем. Радовалась солнцу. Была моим солнцем!.. Хорошо, когда солнце!..

Она не позвала меня, не простилась.

Она заставила меня всю жизнь вздрагивать. Вспомню — вздрогну. Сердце съежится. Скорчишься, как от стыда, как от боли. Зачем она мне оставила вечную боль, вечные слезы, вечный стыд за мою холодность, за мою недогадливость?!

А может, она нарочно оставила во мне этого беспокойного духа? Оставила для того, чтобы я помнил, что и у меня была мама, которой я обязан жизнью, и сыновнего тепла от меня было мало. Человек должен быть щедрым. Он не должен стыдиться ласки. Не имеет он права бояться постороннего взгляда. Быть самим собой — а не ледышкой. Сердечность и внимание, тепло и ласка — начало человека.

Может, она нарочно не простилась со мной, чтобы я всю жизнь чувствовал, что я в долгу перед людьми, как перед матерью?

Объявили посадку. Все, словно рыбы на перекате, поплыли. Шли друг за другом, держали наготове билеты и посадочные талоны. Я делал то же самое. Почти бессознательно. Я шел вместе со всеми. Видел всех и не видел никого. Вдруг — словно проснулся. У входа на взлетную площадку остались двое. Она обнимала его. С заплаканным лицом припадала к нему на плечо и о чем-то просила. Не старая еще, но и не молодая. Он — долговязый и какой-то неловкий — оглядывался по сторонам, будто стыдился ее ласки. Наверное, мать провожает сына. Может, в первый раз и в первую дальнюю дорогу. И, быть может, надолго. А он, глупый, стесняется…

Как смотрела вслед мне моя мама!.. Тогда. В больнице. Каким жгучим взглядом провожала! Словно оторвала от себя свое сердце. И кинула его мне вслед. Что-то шептала. Может, молилась за меня всем богам, обещая им самую дорогую жертву?

А может, перед смертью она со мной, будто с духом, по всей правде говорить хотела? Ведь только я мог понять всю ее материнскую ласку, ее любовь к жизни и солнцу. Знала она: жить мне без нее — как бескрылому утенку. А в небе коршуны злые. И лето теплое не вечно. Зима морозная приходит, как смерть, и все на свете леденит. Откуда знать все это глупышу утенку?!

Я уходил — не оглянулся. Не простился даже взглядом. Вспомню — вздрогну. Это ее боль, наверно, во мне просыпается. Какой мучительной, видно, была ее боль, если она во мне отдается даже через четверть века! А может, это поздний стыд за сыновний холод и невнимание?!

Скорее в самолет! Может быть, еще успею свидеться! С отцом. Моим единственным.

Самолет незаметно оторвался от взлетной полосы и крылатым оленем стал подниматься в небо. Но глаза мои устремлены на землю. Внизу — Ленинград. Город моей юности. В нем я встретил Ее. Она заменила мне мать. Я снова увидел тогда солнце. Пел, как птицы утром.

Улицы этого города — мои лесные тропы. Я иду по ним — как по тайге. Каждый дом — знакомое дерево. У каждого дерева — своя история и тайна.

Прежде волшебным миром мне была тайга. Каждое дерево казалось живым. В одном мне чудился добрый дух, в другом — коварный и злой. Теперь такой же мир — дома, улицы, площади, памятники.

Я брожу по улицам, как охотник по тайге. Но ищу не зверя, а добрые слова и мысли. Так мало в мире добра и тепла!.. Так много шума и грохота!.. Но в этом шуме городском я стал совсем другим. Во мне проснулся новый охотник.

…Здесь, где дождь и прохлада Освежали мне лоб, Отдыхал я когда-то От охотничьих троп. Здесь, как зверя лесного, Я искал свой мотив И заветное слово, Стол рукой обхватив. Пусть асфальт — не болота И фонарь — не звезда, Только эта охота Вряд ли легче, чем та.

Город растаял в синей дымке. Самолет крылатым оленем скакал по облакам, как по белому снегу. Сквозь сугробы облаков вдруг выскочило солнце. Самолет качнуло, словно люльку. И опять сказка рядом со мной поскакала…

С мамы начинается земля.

В сказке продолжается земля.

А на земле — жизнь.

Жизнь… Какая тайна в ней заключена? Какой дух не дает мне покою? Что меня так волнует и нагоняет думу за думой?

Может, судьбы людей помогут мне понять себя и мир?!

 

2

Рядом со мной сидели мальчик с бабушкой. Мальчик ростом такой же, как и мой сын. Лет шесть ему. Не больше. Такой же шумный и беспокойный. Пристает к бабушке с вопросами:

— Это что, бабушка? Снежные горы?

— Это облака.

— Почему они внизу? Снег падает сверху, с облаков…

— Мы же летим.

— А до синего космоса мы долетели?

Он спрашивал о том, кто зажег солнце, почему на луну отправили луноход, а не человека, что будут пить на луне люди, если там нет воды, почему нельзя дышать космическим воздухом…

Бабушка слушала внука. И не спеша, глядя поверх очков внимательными, чуть усталыми глазами, отвечала на его вопросы. Эта чуть седоватая и спокойная женщина снова навеяла на меня сны моего детства.

Моя бабушка пришла ко мне из дремучей тайги. В первый раз я запомнил ее в лесу. Была ли она до этого — не знаю. Наверно, была. Но я-то ее помню с того самого мгновения, когда черника росла высокая-высокая, и я узнал ее сладковатый запах, а голубика голубела. И я мог дотянуться и срывать губами круглые и сочные ягодки. О, как это было чудесно — брать ягоды губами! Собака Хулах бежала рядом. Она так же собирала ягоды, как и я. Мы были счастливы. А бабушка ругалась.

— Руками надо брать ягоды, а не ртом. Только собаки так делают: у них нет крылатых рук, — говорила она. — Потому они и собаки, что нет у них рук. Несчастные твари! Зачем делать, как они? Счастье человека в том, что у него есть руки. Все ими можно сделать! Вот вырастешь большой, выше голубики станешь и сможешь тогда влезть на самую макушку кедра и юркими руками будешь срывать шишки. А Хулах, твоя черная собака, этого сделать не сможет, у него ведь только лапы.

Но собака все равно была счастлива. Она бежала рядом со мной, юлила и весело взвизгивала. Она, может быть, не все понимала в этом мире. Но видела, наверное, не меньше меня и радовалась, наверное, тоже не меньше и этим таинственным лапам кедров, в которых качаются тяжелые шишки, и этим краснощеким грибам, которые наклонили к земле головы, и этим голубоглазым ягодам, которые дразнят нас тем, что их много и нам не под силу их съесть.

Вдруг собака залаяла. Мелькнуло что-то золотистое, и на качнувшейся кедровой ветке я увидел зверька с пушистым хвостом и остренькими усиками. Это была белка. Настоящая белочка! Живыми, любопытными глазками глядела она на нас. И у нее, наверно, была о нас своя дума.

А вот прокричала ронжа — хозяйка кедра, кедровка.

— Созреют скоро шишки, и будет кедровка собирать орехи да зарывать их в землю, — говорит мне тихо бабушка. — На пользу нам эта ворчунья. Настанет зима, и забудет она, где зарыла свой клад, а в том месте на лето другой кедр, новый, будет расти. Вот какая полезная эта горластая птица. А старый хозяин тайги ходит где-то рядом. Вот его следы. Чтобы задобрить его, положи на его след ягодки. И сердце его растает. И не тронет он нас с тобой, — сказывает тихо бабушка и на следы медвежьи ягоды кладет. Я делаю то же самое.

Уплыло это сказочное время. И многое теперь кажется другим. И нет больше на земле голубики, которая выше меня. Бывая в тайге, я ищу такую голубику. И не нахожу ее. Может быть, мой сын ее увидит?

И еще я помню первую встречу с огнем. Он на поленьях плясал. А я на него глядел. Он стрелял искрами — а я не сводил глаз. Смола золотистая на поленьях кипела и, шипя, сгорала — а я на огонь глядел. Невидимыми руками, жаркими ладонями касался он моего лица — а я глядел и глядел. Смолистым дымком иногда прямо в глаза дышал он — и все же я видел его золотые зрачки.

И вдруг: земля под ногами качнулась, полетело небо, в голове закружилось синее пламя. И чьи-то руки схватили меня. Я очнулся: дедушка. Так я познакомился с огнем и с моим дедушкой.

Потом много раз я встречался с золотым огнем.

Замерзнешь на охоте, окоченеют руки, побелеют щеки, а разожжешь костер на снегу — щеки опять порозовеют, руки наливаются силой.

Промокнешь на рыбалке, до костей промокнешь — а огонь высушит тебя, вскипятит чай, даст силы уснуть, чтобы завтра ты снова улыбался и ловил рыбу…

И дедушку я узнал. Лицо у него было непохожим на другие лица. Одна сторона его была синей. Поцелуем неба называли его лицо. Откуда было мне тогда знать, что лицо дедушки кое-кто считал священным. А для меня он был просто милый дедушка, который мог увести в волшебный мир длинных-длинных сказок.

Еще я помню воду. Сверкающую на солнце весеннюю воду. Не помню, как ломался ревущий лед, какой в ту весну был ледоход, но помню, как атя мой в первый раз столкнул с берега лодку и окропил мою голову еще леденистой, но уже открытой небу водой.

А вода струилась и искрилась, ходила кругами и журчала. И я словно услышал песню. Звонкую и нежную песню. Глаза увидели на ровной глади воды радужные ромбики, квадратики, причудливые узоры, похожие на орнамент, что на меховой шубе моей мамы.

— А что в воде? — спросил я у ати, сидевшего на корме лодки-саранхапа.

— Вот сейчас ты увидишь, какую щуку поймаем.

И правда. Мы подъехали к запору. Запор — это перегородка из кольев в маленькой речке. Атя вытащил из воды большую гимгу — ловушку, сплетенную из кореньев. В ней плескались рыбы. И среди прочей мелочи была там огромная щука. Борода у нее зеленая. Видно, старая эта щука. А глаза у нее круглые, водянистые. И смотрят они холодно. Морозно становится. И рот у нее большой. Она его открывает и закрывает, словно в воздухе что-то хватает. И зубы, длинные, острые, готовые прокусить не только меня, но и весь мир. Живот у щуки тоже не маленький. И, говорят, она проглатывает своих сородичей — таких же, как она, щук.

«Неужели так?! — задумываюсь я. — Неужели можно убивать и есть тех, с кем только что плавал и играл?»

— А бывают еще и рогатые щуки, — говорит мне мама. — В сказках такие щуки бывают.

Хотя и рот у щуки большой, и зубы острые, хотя сказочные щуки и бывают рогатыми, но я их не боюсь — со мною рядом папа и мама. И я — самый сильный!

Опять наша лодка летит. От прикосновения цветных гребей вода стреляет. Звонко стреляет.

— А что под водой? — спросил я маму. — Почему она такая звонкая?

— В воде тоже жизнь. Под ней хрустальные дома стоят. В тех хрустальных домах водяные люди живут.

Непонятно было мне это. И понятно было мне это: всюду жизнь — и на земле, и в воде… И в сказочные времена была эта жизнь, и теперь она продолжается.

Теперь-то я знаю, почему манси и ханты по берегам рек селились. Вода — рыба. Вода — дорога. Вода — жизнь.

И снова вспоминаю вопрос, заданный мной маме:

— А что под водой?..

Теперь я знаю: нет под водой хрустальных домов, и водяные там не живут. Но жизнь есть всюду — и на земле, и в воде. И в сказочные времена была эта жизнь, и сегодня она продолжается.

Атя… Помню, что он вставал очень рано. Еще темно, а он уже на ногах. То уходил на рыбалку, то на охоту, то просто будить колхозников. Он был всегда среди людей. О чем-то толковал, что-то доказывал, чем-то возмущался, подкрепляя свои слова жестами и мимикой. О чем были эти споры — разве мне вспомнить?!

Знаю только, что все разговоры были о колхозе, где он был председателем. Помню только, как дедушку он уговаривал сдать в колхоз лошадь, трех коров и несколько овец.

— Молока захочешь — в колхозе возьмешь, — убежденно говорил он. — Надо будет куда съездить — лошадь возьмешь в колхозе. Чулки связать нужно будет — шерсть возьмешь в колхозе.

Помню: дедушка не верил. Возражал, говорил что-то свое. Но все же уступил своему упрямому зятю. Видно, понял, что если родные председателя откажутся сдавать скот, то другие и подавно не отдадут.

Атя… Что мне вспомнить? Может быть, о том, как мы жили в старом доме в зимней деревне. Там стоял кедр. Издали он напоминал лицо великана из сказки. В деревне даже в пургу тихо — могучие кедры и ели закрывают своей грудью домики, и в древней деревне Хомрат-павыл тепло.

Атя… Что мне вспомнить? Может быть, то, как ты захотел создать для сородичей новую жизнь и осуществил свою мечту, построив на противоположной стороне реки новые, колхозные дома? Не верили сначала люди. Потом пришли строители, и вокруг озера, на берегу реки Пори-посал, выросла новая деревня, колхозная.

— Откуда взял он столько денег, что плотников нанял? — спрашивали удивленные старики.

— Колхоз богаче самого богатого мансийца, — говорил им отец. — Колхозный карман опустеет — государство ссудой поможет.

В деревне был новый магазин, а главное — пекарня была. Белый хлеб на столе появился.

— Хороший колхоз, если белый хлеб дает! Спасибо! Будем работать, рыбу добывать, зверя бить будем.

Атя… Что вспомнить мне?

А в деревне и правда было весело. На крыльях белых лебедей прилетела весна, гоготанием гусей горланила весна, стаями диких уток садилась у крыльца весна. Крыльцо наше было на берегу озера. А на берегу озера уток — темным-темно. Беру ружье. Ба-бах! И небо синее темнеет. Темным-темно. На берегу озера — струйка алой крови. На берегу селезень лежит. С трепетом беру в руки добычу. А небо звенит и стонет от утиных стай. Принимай, озеро, крылатых, принимай! На берегу озера весна не убита. На берегу озера встречена весна.

Посреди деревни — тоже озеро. Как голубая плошка это озеро. А вокруг него, как квадратики с узорами, дома стоят, на прозрачной глади воды отражаются небо весеннее и дома колхозников. Хорошо было на берегу озера! И на берегу реки хорошо! Где теперь то озеро и весна крылатая?!

Атя… Что мне вспомнить? Может быть, то, как ты уходил в другой колхоз? Партия хотела, чтоб ты его «поднял». Но не успел ты выполнить завет — грянула беда, черная война.

Атя… Что мне еще вспомнить?

Может, то, как ты уходил добровольцем на фронт? Помню я Березово, пыльные улицы.

— Раз! Два! Три! — ваш отряд шагает.

— Раз! Два! Три! — и я марширую.

— Раз! Два! Три! — улыбается ваш командир.

— Раз! Два! Три! — и вы улыбаетесь.

Атя… Что мне вспомнить? Потом вы сели на белый пароход. Ты махал мне рукой. Мама прятала лицо в шелковую шаль. Я знал: она плакала. Не было у меня шелковой шали, некуда мне было прятать лицо — и я не плакал.

Что мне вспомнить? Ты был под Москвой. Фашистский осколок не смог убить тебя, только ранил. И раненый ты вернулся домой. Но недолго пришлось быть тебе в доме родном. Приезжал из района уполномоченный и о чем-то тебя просил. Несколько раз приезжал уполномоченный и каждый раз становился резче. Ты о чем-то подолгу говорил с мамой. Она в чем-то с тобой не соглашалась, спорила.

— С кем оставишь дедушку? Ему ведь сто лет.

— С кем оставишь бабушку? Ей тоже сто лет.

— На чем привезешь дрова? Нет у дедушки лошади.

— Где возьмешь молока? Нет у бабушки коровы.

— А в колхозе не допросишься — колхоз кормит фронт.

— Не оставишь дедушку, не оставишь бабушку…

И вот атя уже сидит в красивой казенной кошевке. Полозья у нее железные, а постромки смоленые. А конь вороной пританцовывает, жаждет умчать вас в снежную даль. И уполномоченный сегодня весел. Он говорит:

— Ничего. Поднимешь колхоз и вернешься…

Никто отца не провожает. Я один его провожаю.

Снег уже летит, вихрится снег. Я вцепился в кошевку, надо мной снег. Он такой колючий и горячий такой. Кружится и вьется над моей головой. Залетает в уши и слепит глаза. А конь, как шальной, поднимает ветер и, почуяв дорогу, быстрее ветра летит. И деревня моя куда-то летит. Я кричу: «Ма-ма-а!»

И тяжелая отцовская рука отрывает меня от казенной кошевки. И казенная отцовская рука на снежную дорогу толкает меня. Долго еще надо мною кружится снег. На соленые щеки мои ложится снег. Потом все замирает, и в мертвой тишине я вижу ледяной взгляд морозного зимнего неба. И кедры на берегу, как немые, стоят. Они не видели ничего, как слепые стоят. И река замерзшая ничего не слыхала, она в этой тишине, как мертвая лежит.

Смахиваю с лица остывшие слезы. Стряхиваю с себя прилипший снег. Пятилетним мужчиной шагаю обратно. Многого, конечно, я еще не понимаю. Но одно чувствую: в доме нет мужчины. Хозяином быть должен я, чтобы был наш дом. Чтобы был наш дом, я должен стать мужчиной.

 

3

— Прошу приготовить столики! — проходя между кресел, сказала стройная стюардесса. — Сейчас вам будет предложен завтрак.

Самолет гудел, как рой комарья. Пассажиры дремали, как в знойный полдень. До большинства слова стюардессы будто не дошли. Лишь кое-кто лениво потянулся налаживать столики.

Только мальчик ликовал.

— А мороженое будет? А пирожное? А лимонад?! — щебетал он, вертясь, как птица в клетке.

Бабушка наклонялась к нему, что-то строго шептала.

Глаза его засияли, когда появился перед ним поднос. Но он не стал есть ни ножку курицы, ни теплый рис. Он едва притронулся к пирожному, глотнул вишневого сока и стал с удовольствием вертеть пакетики с перцем и солью.

Скоро кусок хлеба стал остовом самолета, пакетики — крыльями, косточки вишни — колесами.

— Жу-жу-жу! — зажужжал он.

Бабушка заставляла его есть. Он отворачивался от протянутой куриной ножки и продолжал жужжать. Мы летели…

Ходит по земле мороз. Стучится в каждый дом мороз. А откроешь дверь — вздохнет тяжело, выпустит изо рта белый дым и, не спрашивая никого, входит в дом. Еще холоднее становится. И на глазах замерзает крохотное пятнышко на стекле окна, которое я так старался разморозить своим теплым дыханием. Но я снова и снова приклеиваюсь к окну и дышу на снег и лед, чтобы можно было видеть дорожку, по которой, наверное, скоро придет с рыбалки мама. А ее давно нет дома. Целую вечность, кажется, ее нет. «Неужели только семь солнц нет моей мамы? — раздумываю я. — Дедушка мог и ошибиться и на палочке, по которой он считает время, мог и пропустить зарубки. Ведь он слепой. Неужели только семь зарубок не было моей мамы дома, неужели только семь дней я ее не видел?!»

Дров осталось мало. Лишь на ночь хватит. Когда же приедет мама?!

За водой мы ходим с бабушкой. У нее есть палочка. Подаст ее мне в руки — и за мной идет, следом санки катятся. В них бак стоит, в котором мы возим воду. Тяжело ходить с бабушкой по воду. Когда же приедет мама?!

А хлеб какой вкусный! Но моих двухсот граммов мне не хватает. И я твою, мама, норму съедаю. И все равно есть так хочется! Приезжай скорее, мама, привози рыбки свежей!

И молотая черемуха, черемуха с рыбьим жиром — варкой — тоже уже кончилась. Мы не можем найти с бабушкой, куда ты припрятала черемуху, вкусную черемуху с варкой!

Когда же ты приедешь, мама?!

А дедушка делает гимги, снасти рыболовные из прутьев и кореньев плетет. Председатель просит его научить молодежь.

— Позабыли, — говорит, — древнее ремесло. А ловушек, — говорит, — так не хватает. — Председатель почти каждый день ходит к нам. И за труд дедушке выписывают литр обрату. Вкусно и такое молоко. Приезжай скорее, мама! Может, и тебе молока будут давать? Ты ведь не простая рыбачка, а бригадир рыбацкий. Тебя, наверно, тоже уважают, как дедушку. Приезжай скорее, мама!..

И мама приезжает. Она приносит рыбу. Не муксуна, не нельму, а щуку одну приносит.

Мы не спрашиваем, почему так мало она принесла. Мы знаем: в бригаде есть особый уполномоченный из района, девушка там есть такая. Она смотрит, чтобы всю рыбу сдавали. Мы знаем: мама и сама не возьмет — она бригадир, она ведь понимает, что рыба-то идет не куда-нибудь, а на фронт.

И варится уха из этой щуки, как в сказке варится. И запахом этой волшебной ухи мы долго наслаждаемся. Как будто едим не щуку, а мясо самого медведя. Как будто в нашем доме сегодня самый большой волшебный праздник, о котором позабыли мансийцы.

Хорошо, когда приезжает мама. Это мой самый большой праздник.

— Кем ты хочешь быть? — спросил я мальчика, летевшего с бабушкой. Может быть, потому, что у меня такой же. И я невольно сравнивал его со своим.

— Я хочу быть Гагариным! — выпалил, как потребовал. — Полечу на луну. Буду космосом дышать.

— А не хотел бы ты быть рыбаком? — допытывался я.

— Нет! Мама будет смеяться, как над папой. Рыба в Неве не хочет клевать… Воскресенье пропадает. «Лучше бы в театр», — говорит мама.

— А может, охотником хочешь быть?

— А что это такое? Когда с ружьем ходят? А кого убивать? Шпионов?

— Волков, медведей…

— Где? В зоопарке? Разве можно? Медведи, волки еще в сказке есть.

А я видел медведей и волков в тайге. Еще тогда, когда голубика была выше меня. И боялся я не только волков… У меня была совсем другая сказка.

Заболел однажды. То горю, как в огне, то дрожу, как на морозе. То ручьями льет с меня пот, как с тающей снежной горы. То в горле все пересыхает, как речка в сухое лето. То все кружится перед глазами, и я вижу причудливый и странный мир, который никогда не увидят люди. То звенит в ушах, и слышу я волшебную музыку, и мне хочется петь, и я говорю складно и непонятно, как, может, никогда не скажу.

То ко мне снова возвращается ясность, и вижу маму, наклонившуюся к моему изголовью. Она кладет на мой лоб мокрую сеть. Мне хорошо. Она смотрит на меня влажными глазами. И летят ко мне какие-то струи света. Теплые, ласковые, печальные. Словно она боится, что я опять уйду в иной мир и буду петь непонятное.

И я забываюсь. Вижу: моя голубовато-дымчатая душа корчится и вьется в чьих-то костлявых пальцах. А кругом темно-темно, как в глубокой яме. Пальцы давят, еще темнее становится. Душно. Но не замирает душа моя. Она рвется из цепких пальцев и кричит на самого бога Темного царства.

— Непокорный! — цедит сквозь гнилые зубы Куль. А глаза у него горят злобой, как угли. Он давит меня еще сильнее. Жарко. Я кричу и мечусь в жилистых руках Куля. Он вздыхает и со злостью расслабляет усталые старые пальцы. Мне легче. Я снова вижу печальную маму. А в углу, перед красной шелковой занавеской, сидит дедушка. Под напевную музыку слов у него в руках дрожит топор, повязанный шерстяным поясом. Он говорит с духами, с нашими домашними богами, которые сидят в сундуке за этой красной занавеской. Он говорит, как поет. А поет, как говорит. И слов его мне не понять. То слова божественные. И говорит он волшебным языком, который не многим дано понять.

— Сам Куль схватил душу нашего мальчика: значит, она чего-то стоит, — говорит испуганной маме дедушка. — Сам царь злых духов пытается завладеть душой нашего мальчика: наверно, дух что-то видит в невидимой дали жизни, — размышляет вслух дедушка. А голос у него хрипловатый, усталый.

Наши домашние духи не могут… Попробую попросить Мирсуснэхума — духа нашего племени. Силы у него больше. Он может сразиться с Кулем и вырвать у него из рук жизнь нашего мальчика, если душа его не коротка. Нужна большая жертва. Нет у нас ни теленка, ни овцы, ни белого жеребенка… Ничего… Пообещаем отцу нашему верную душу мальчика…

И топор, повязанный шерстяным поясом, опять дрожит в синеватых руках дедушки. И он снова поет. Сначала непонятно и далеко-далеко звучит его песня. Потом все ближе и ближе. И наконец я уже различаю слова:

На священной горе за тремя стенами, В железном дворце, где еле найдешь двери, Ты живешь, наш дух! Твой небесный отец наказал тебе Спасать души людей. Споткнулась душа нашего мальчика. Она в злых руках. Как из темной бездны вырвать ее? Семигранную твою прозорливость Призываю на помощь! Пусть выздоровеет мой внук! И не только нога его будет крепка, И не только рука его будет сильна, Но да владеет он семикрылым духом! Не сильный рукой знает сладость светлого дня, А сильной душой знает сладость светлого дня. Спаси во мне надежду мою: Верни моему мальчику прозорливую душу!

Дедушка пел свою волшебную песню. И я видел жизнь, недоступную человеческому глазу:

На железном коне, что не больше соболя, скакал мой спаситель Мирсуснэхум. А был сам чуть побольше белки. Среди звезд летел, говорил с луной. Облетев свою землю, направил коня в подземелье.

Когда схватился он с Кулем, ох, мне жарко было! Душу мою тянули туда, душу мою тянули сюда: ох, больно мне было! Я горел, как в огне. И дрожал, как на морозе. Но все видел и слышал. Оттого сильнее стал.

Спаси, наш бог, душу моего внука! Он тебя не забудет, Благодарить станет И темной ночью, и в светлый день. Белой шерстью, шелковой нитью будет обшивать Рукава твоей священной одежды. Шелковыми словами, как теплой шерстью, Будет охранять он твое высокое имя.

Потом дедушка поил меня каким-то напитком. И я видел, как Мирсуснэхум вырвал мою голубоватую душу из костлявых пальцев Куля. Мне стало легко. Легче облаков парил я где-то. И больше ничего не видел и не слыхал ни одного волшебного звука.

А когда я выздоровел, дедушка повел меня в священный угол, где под потолком на полочке стоит сундук, обитый железными полосками.

Когда он открыл крышку, на меня взглянули холодными глазами-бусинками наши домашние духи. В собольих шапках, в платьях из тонкого цветного сукна среди шкурок куниц, лисиц, соболей сидели они важно и чинно. Хотя они были не больше горностая, но простыми куклами они мне не казались.

Для меня они были живыми и сильными богами. И душа моя трепетала, как утка, попавшая в сеть.

И уже не мог я спокойно смотреть на потускневшие монеты с причудливыми изображениями, на сияющие кольца, на рюмки с золотыми узорами, на серебряные и медные амулеты, где в живом порыве замерли священные птицы и звери моего лесного края.

Дед щупал лицо каждого бога, а узнав, называл его имя, и я вслед за дедом должен был шептать это имя, как молитву.

— Вот твои духи. Ты будешь хозяином. А вот твой главный бог. Эта золотая пластинка — священный амулет. Я нашел его на днях в сундуке. Крылатый лебедь — твой крылатый бог — прилетел издалека, с верховьев Сосьвы. Просит тебя быть его хозяином. Без прозорливого духа люди не могут жить, край может зачахнуть. Будь хозяином! А он тебе поможет: лебедь — сильная и вещая птица. Далеко летает, куда не могут ходить мансийцы, глубоко ныряет, где не могут бывать мансийцы. Бери амулет — и будешь сильным.

— Боюсь, — шепчу я.

А сердце мое трепещет, как рыба, попавшая в сеть.

— Эх, — вздыхает дедушка. И, закрывая крышку священного сундука, тянет: — Будешь опять болеть!..

Давно моего дедушки на свете нет. Иной век настал. И я задумываюсь: почему дедушка так мучительно старался обратить меня в свою веру? Неужели без веры на свете жить нельзя?

 

4

Мы сидим у жаркой железной печи. Бока у нее красные, раскаленные.

— К большому морозу это, — говорит мне Давидка, мой приятель.

Я к Давидке хожу почти каждый вечер. И неспроста: он чуть старше меня и знает не только это, а еще умеет так смотреть в книгу, что язык его выводит складные волшебные слова:

Ветер по морю гуляет И кораблик подгоняет; Он бежит себе в волнах На раздутых парусах…

Говорит он, точно струны санквалтапа трогает. И я вижу мир, невидимый моему глазу. Синее, как ветер, море, белые, как песцы, волны. Теплей, чем парное молоко, воздух. Хочется дышать этим воздухом и мчаться на кораблике под парусом самому.

— Не шаман ли ты, Давидка?! — спрашиваю я его тихо, вызывая на откровенность. А сам боюсь, что лезу с любопытством в такое святое дело. — Не хочет ли тебя мой дедушка сделать шаманом?!

А Давидка смотрит на меня, как большая собачка на щенка, и продолжает:

Белка там живет ручная, Да затейница какая! Белка песенки поет Да орешки все грызет…

— Не я шаман, а Пушкин! И никакой он не шаман, а поэт. Большой это человек. Самый большой на свете! Дедушка твой даже книгу не умеет читать… А еще нам говорили в школе, что шаманы — плохие люди. Хуже росомах они!

— Ты не знаешь моего дедушку. Он хороший!.. И не смей называть его росомахой. А то буду драться!

Я стреляю в него словами, как сухие смолистые дрова в печке стреляют искрами.

— А если хочешь знать, то и твой Пушкин тоже шаман. Он тоже уводит меня куда-то далеко, и я опять начинаю видеть и слышать то, что он хочет. Он тоже волшебник!

— Ну, это другой волшебник. Книжный волшебник, добрый волшебник, — объясняет мне Давидка, зажигая новую лучину.

А мне обидно. Очень обидно, что дедушка мой не такой.

— Ничего, — говорю я. — Все равно научусь читать. И увижу твоего Пушкина, и буду с ним спорить!..

А выйдя на улицу, по дороге к своему дому, я не хруст снега слышу, а плеск белых волн, и не чум цветистый — северное сияние — вижу, а бегущий по синему морю кораблик. Мне хочется повторять эти строки и найти свои слова. Но они, как великие духи, не идут ко мне. Мне больно до слез. И, несчастный, падаю на свою постель — на старую оленью шкуру, а во сне опять тот же мир. Вот оно, то синее море… Вот кораблик на просторе…

И опять я видел парус, И хотел я стать, как ветер, И завидовал мальчишке, Что носил под мышкой книжку Ту, где жили строки эти! Я мечтал о синем море, Я мечтал о нем без страха. Не беда, что скачут волны, Злые, точно росомаха! Я мечтал с великим морем Подружиться, побрататься И, вдыхая свежий ветер, Легким парусом помчаться!

Долго жили во мне эти грезы. Долго я мечтал увидеть живого Пушкина. Больно было, когда узнал, что певец сражен злой пулей. И праздником стало мгновение моей жизни, когда я понял, что Пушкин жив и я могу говорить с ним, сколько хочу. И у меня теперь есть даже свои слова:

И теперь, когда навеки Миновали годы детства, — Снова дорогие строки Быстрым ветром рвутся в сердце! Снова вижу белый парус, Полный ветра и задора, — Он зовет меня и манит В беспредельные просторы! Друг степей и дети тундры Повторяют строки эти, Строки смелые, как парус, Строки вольные, как ветер.

«Кто, сидя у теплой печки, далеко-далеко ходит, чудеса видит, мудрые слова слышит?»

Теперь я эту загадку знаю: тот, кто умеет читать.

А для меня книга — это лес, где я еще не был, строчки — дорожки, по которым я еще не прошел, слова — деревья, которых я не знал и не знаю, что на них растет, какие звери в ветвях их прячутся.

Ясно одно: надо идти в школу! Учится же там Давидка. Наверное, и я смогу.

И в одно морозное утро я с Давидкой направляюсь в школу.

Прозвенел веселый звонок, и все ребята словно приклеились к партам. И я рядом с Давидкой сел. И для меня нашлось место. Учительница даже не удивилась моему приходу. Она подошла, что-то участливо спросила, расставила на доске шашки и велела нам с Давидкой играть. Я был ни жив ни мертв. Окаменелыми руками двигал шашки, боясь взглянуть на ребят, которые читают, что-то умное рассказывают учительнице. А она их слушает внимательно и серьезно. Хорошо, когда тебя слушают! Но обидно, что мне она доверила только шашки.

Досадно охотнику, которому доверено лишь рубить дрова, а не идти вместе со всеми к берлоге — на медведя. Досадно рыбаку, который только чинит сети в большой артели, которого не берут на живой и радостный промысел. Глаз увидит — сердце захочет. Сердце заболит — слезы потекут. А я не плачу — с Давидкой в шашки играю. Жду: что же дальше будет?

Медведя кусают комары, он на лес обижается, а лес и не слышит. А учительница, видно, меня понимала. Кончился урок — подошла ко мне.

И говорит: будешь учиться в школе! Скоро. На будущий год… А нынче — ты опоздал: зима. И подрасти надо…

— Мне уже шесть! Хожу с мамой на охоту. Большой я! Большой! — твержу ей горячо и настойчиво.

Опять оленьими бубенчиками звенит звонок. Ребята садятся за парты, а мне разрешают… только играть в шашки.

Как долог этот школьный час, какие мучительные эти сорок пять минут, как ты придавлен, когда ты занимаешься не своим делом! Рядом с тобой жизнь — а ты бессмысленно передвигаешь шашки… Этих мыслей у меня тогда, наверное, не было, но тяжелое чувство осталось. А сегодня могу сказать вот что.

Не лезь в нарту, пока олени не в упряжке. Не ходи на медведя, если ружье дрожит в руках. Не иди в гости, пока тебя не зовут. Не пей напитков, которые сильнее твоего сердца, дурнее твоего ума.

Белая лошадь — дорогой подарок. Белая лошадь — счастье и радость. Белая лошадь самую добрую весть приносит…

На другой стороне реки белая лошадь стоит. На спине белой лошади человек. В руках у него — красный флаг.

— Победа! Победа! — кричим мы. И всей деревней бежим на берег, к рокочущей реке.

— Победа! Победа! — кажется, выгорланивают гуси, высвистывают летящие утки.

И о том же где-то за озером лепечут лебеди. И вся оживающая природа лепечет, горланит, поет волшебную песню обновления, песню победы жизни!

Мы — красные. Потому над белой лошадью и развевается большое красное знамя. Вынес народ наш войну стоя. Потому и тот, кто принес праздник, стоит на спине белой лошади и крепко держит наше знамя. Один — за всех, все — за одного…

Хотя нас разделяет широкая весенняя река с рыхлым льдом на середине, с кипящими берегами, мы стоим словно рядом с ним и держим наше победное знамя. И хотя наша таежная деревушка далеко-далеко от «большой земли», мы чувствуем себя связанными со всем миром. У нас есть соседи. Они и поделились с нами радостной вестью о долгожданной победе.

Наше дело правое — мы победим! Это мы знали раньше. Когда недоедали — знали, когда добывали рыбу из-подо льда — знали, когда шли в бой — знали: наше дело правое — мы победим!

На песчаном берегу реки праздник. Мы пляшем Танец победы. Мамы наши целуются, смеются, плачут. Деды наши вдруг словно помолодели, приподняли головы, как лоси рога. Мы кидаем кепки в голубое небо, брызжемся леденистой водою, как на празднике, когда зверя убили.

Нет больше зверя! Гитлера больше нет! И мы дарим друг другу радость и о счастье мечтаем…

Прошло много лет с тех пор. Но каждый год Девятого мая в памяти моей всплывает белая лошадь, и человек на белой ее спине высоко держит развевающееся Знамя победы!

И думается: не высечь ли из камня такой памятник, не поставить ли его на берегу той таежной реки?

Пришла настоящая весна. Прилетели утки. Весело-весело стало. Приехала мама с охоты и поставила ружье в угол. И я не свожу глаз с этого ружья. А в кармане у меня уже патроны лежат. Только вышла мама куда-то, я сразу хватаю ружье и — на улицу. Куда бегу? Подальше от любопытных глаз. За конный двор, на песчаный берег речки. Там на песке кулики бегают, по воде утки плавают. Шеи у них не вытянуты: не знают, что сегодня я иду не с луком и стрелами, а с настоящим ружьем.

Вот я уже целюсь в самую красивую утку. Она, наверное, самая вкусная. Левый глаз зажмурил, правым — ищу мушку. А руки дрожат, и ствол чуть покачивается, как талинка при слабом ветре.

А почему дрожат руки? Потому, может, что целюсь в самую красивую? А может, пусть будет моей не эта, а другая, с красной головкой, с голубоватыми перьями? Самая красивая, наверное, самая жирная? А ствол опять покачивается. А может, всегда, когда убиваешь впервые, руки дрожат?

Но разве я об этом думал?

В то мгновение сердце мое плескалось веселой рыбкой. И душа моя замерла, когда сквозь пороховой дым я увидел свою жертву.

«Она моя! Я сильнее крылатых уток!» — искрилось в сознании.

— Вот и вырос сын, — скажет мама.

— Дождались охотника! — воскликнет дедушка.

— Подружишься с ружьем — не забудешь ли нас? — печально спросит бабушка.

И с уткой, заткнутой за шерстяной поясок, как настоящий охотник, шагаю домой. Гордый шагаю. С ружьем на плече шагаю. Пусть видят все, какой я охотник!

Нет еще и семи лет, а я большую утку убил.

«Жаль только, что отец не видит. Напрасно он уехал далеко от нас. Ничего! Пожалеет! Многих я еще убью!» — шагают, мысли рядом со мной.

Откуда мне было знать, что убивать — совсем не мое призвание…

В родной край я не приезжаю, а прилетаю. На крылатой лодке — самолете прилетаю. Мечта была у манси — смотреть землю. Долго думали, как стать крылатыми, и однажды додумались. Кузнец выковал железного семикрылого коня.

— Почему семикрылого? — удивится кто-то.

— О, семь — это волшебное число.

Но на этот раз волшебство семерки не помогло. Семикрылый конь валился набок, не мог летать. Подумал, подумал кузнец и выковал восьмое крыло. Восьмикрылый конь поднялся выше дымков островерхих чумов, рядом с облаками мчался.

В сказочных снах мансийцы были крылатыми.

Настало новое время. И мечты сбываются. Самолеты над тайгой летают. По-мансийски их крылатой лодкой называют.

«А почему не крылатым конем или крылатым оленем? — задумываюсь я. — Почему теперь самолет не кажется волшебным?»

И правда, сидишь, как в лодке. Облака — волны. Небо — море. Качнется волна — и лодка качнется и дальше по небесной сини плывет. Хорошая лодка! Хорошо плыть — лететь!

В аэропорту Тюмени — пересадка. И тут я встретил приятеля из нашей деревни. Он вчера видел моего отца.

— Здоров твой старик! — сказал он. — Собирался вчера на рыбалку. Это, наверно, сестренка над тобой подшутила. Озорница она у вас.

«Это ее проделки! — решил я. — Целых полгода не был у них. Соскучилась, наверное. Вот и придумала…» Снова летим, под нами тайга, озера, реки.

— Сколько леса! — удивился сосед. — И воды много… Наверно, болота. А в озерах, поди, много рыбы… А это что за море?

— Это Обь, — говорю я.

Он удивленно смотрит на меня: точно я смеюсь над ним. И его смуглое неширокое лицо снова у окна.

И я смотрю на родные леса, озера, реки. Обь светится, кажется хрустальной. Плоты и теплоходы словно замерли в этом блеске. Плывут лишь редкие поселки.

— И где только не живут люди! — размышляет вслух мой сосед.

Наш АН-24 плывет по сини. Небо — как рыбий глаз: ни облачка.

— Удивительно, сколько солнца! Север — и солнце! Как-то не вяжется. Внизу, наверно, холодно.

Сосед в шерстяном свитере, в пиджаке, на коленях — плащ.

— А там купаются?

— Да, — киваю я.

— В ледяной воде? Потом удивленно:

— И коровы… Значит, и молоко есть. А где же олени?

— Олени в горах, на Урале.

— А говорили, что здесь.

— К зиме спустятся с гор. Оленеводы каслают.

— Каслают? Что это такое? Шаманят?

— Нет, каслают — значит кочуют.

— А хорошо бы на олешках прокатиться!

…Олени мои, олени! Вы, как снежинки крылатые, летите, с ветром спорите. Но самолет — крылатый олень — быстрее вас скачет. Кони мои, кони! Вы, как искры крылатые, летите, и вас не догнать. Но самолет — крылатый конь — быстрее вас скачет. А сколько нужно было лун, чтобы проехать край мой с юга на север? Ведь ни мало ни много, а тысяча верст. А сколько нужно было лун, чтобы проехать край мой с запада на восток? Ни мало ни много, а с седого Урала до Енисея протянулся округ на тысячу триста верст.

Много лун, наверно, надо было.

А сегодня за несколько часов из Ленинграда домчался до родного неба и даже недоволен такой скоростью. Хочется быстрее попасть туда, куда сердце уже улетело.

А может, мы уже избаловались?! Ведь совсем недавно на «аннушках» летали, и казалось — быстро. И на ЛИ-2 летали, казалось — быстро! А сейчас на АН-24 уже кажется: не летим, а плывем, как на медленной крылатой лодке.

А может, просто время наше такое крылатое? И оно нам диктует свою скорость.

«Что быстрее быстрого?» — спрашивает северная загадка. — «Самолет». — «А еще?» — «Ракета, космический корабль».

«Что быстрее быстрого? Не стрела, не ракета! — отвечает северная отгадка. — Быстрее быстрого — мысль!»

 

5

Летишь на крылатой лодке, любуешься землей. И вдруг сердце сжимается в комочек и, кажется, падает вниз. Там каждая протока шепчет сказки, навевает сны детства. В этом озере я ловил сетями сырка. А на том плесе убил первую утку.

Пори-посал — зовут эту протоку мансийцы. А в переводе — вспять текущая река. Странная река! То течет в одну сторону, то в другую. Когда на Оби большая вода — она течет к Сосьве, когда в Сосьве большая вода — она течет обратно, в Обь. Может быть, такие реки и есть в мире, но для меня она — единственная: на ее берегах я родился. А у этой излучины, в зеленовато-голубом бору, — могила моей матери.

А на том мысу с высоким белеющим обрывом — деревня Аргинтур. Там живет мой отец. Эх, знали бы вы, какой там пологий песчаный берег и какая теплая вода!

Сосед смотрит на меня пристально. О чем он думает?

— А где Пунга?

— Это там, в тайге, за Игримом. Недалеко…

Он вглядывается в горизонт, где синь неба сливается с сияющим лицом Сосьвы, с дымными глазами озер, с осетровой спиной тайги. Все теперь знают Пунгу — там нашли богатые запасы природного газа.

— Недалеко! Я уже почувствовал ваше сибирское «недалеко»: час лети, два лети, семь лети!.. И все вам знакомые места, все родные…

Снова его лицо у окна.

В салоне самолета двадцать пассажиров. Напротив меня сидит Рыжая Борода. Это не имя. Я в уме его так прозвал. Наверно, геолог. Они такие бороды носят. Белокурая соседка заглядывает ему в лицо, расспрашивает о чем-то важном и любопытном. А слова у него, видно, дороже нефти, не фонтаны льет, а лишь слова-капельки роняет.

«А кто она?» — спрашиваю самого себя. И тут же отвечаю: «Может быть, учительница! Их ведь так ждут маленькие северяне! Может, врач — их ведь так ждут на Севере!»

Вот сидит девочка. У нее косички и полосатая куртка. Я еще такой куртки не видел. Модница? А может быть, просто она едет с родителями издалека, где одежда и нравы совсем другие. Со всех концов света сюда едут. А мальчик, сидящий на самом переднем кресле, что-то спрашивает у отца. Тот внимательно слушает и что-то разъясняет. Лицо у него обветренное и, когда он молчит, кажется суровым. Руки большие, видно сильные. А пальцы темные. Может, он строитель?

Города, газопроводы, железные дороги ждут строителей.

Земля моя, я хочу идти по тебе, как шли охотники! Пусть скрипят лыжи лосиным камусом и поет белый снег. Пусть лыжами будут и вертолеты, и самолеты.

Югра моя!

Мчусь я на железном олене. У него и ноги железные, и рога железные, и глаза железные. Мчусь я на железном олене по дорогам железным. Лишь одного хочу я: чтобы думы мои не стали железными.

Мчусь я на железном олене — не забыть бы мне звон копыт оленя с ветвистыми рогами! Коня не забыть бы мне! И еще — мечту об огне земли, которую лелеяла душа язычника:

Я мечтаю об огне, Как о вздыбленном коне, Как о скачущей удаче, Кем-то посланной ко мне. Раздуваю уголек, Растопляю камелек. И рублю, рублю дровишки. Разгорайся, огонек! То цветочки мне цветут, То метели мне метут. Но все время душу греет Огонек и там, и тут. Я за птицею — в полет. Я за рыбами — под лед. Резво прыгает удача — Только в руки не идет. Я за соболем — с ружьем. Я забудусь тяжким сном. Неужели я не справлюсь С быстро скачущим конем?! Вот и старость — на порог. Прожил жизнь свою, как смог. При прощанье на дороге В гроб положат кремешок. Там цветочки не цветут. Там метели не метут. Может, я хоть там сумею Осветить всю темноту. Но мороз мне тело жжет. Частый дождичек сечет. Я живой! — и во лесочке Резвый конь зазывно ржет. Я рублю, рублю дровишки, Чтобы искру сохранить…

Я стал крылатым. Высоко лечу. Рядом с облаками и солнцем лечу. Время крылатое… Но неужели от этого счастья я ослепну, оглохну, стану бесчувственным?!

Неужели река безмолвно меня встретит и не подарит плеск свой живой? Неужели эти струи прозрачные могут стать жирными, липкими?! Неужели эти юркие рыбы лишь в загадках будут плескаться?!

Я знаю: будет новое утро. Знаю: однажды я снова проснусь. Но неужели все будет только в новой сказке?!

А может, и у старой сказки счастливый конец?!

 

6

Я припоминаю старую сказку.

Было в тайге много зверя. Больше деревьев было зверя. Больше ветвей было птицы. Смотришь: дерево стоит высокое. А пристальнее взглянешь — это стройный лось, красавец тайги стоит. Смотришь: коряга черная под деревом чернеет. Пристальнее взглянешь — сам царь тайги, медведь. А на каждой ветке кедра не пушистый мох, на каждой ветке — соболь. Там его пушистый мех золотится. И белки качаются на ветвях. Их — что кедровых шишек. А в таежной речке плавают бобры. Они строят хатки. И плотины даже строят. И в таежной речке появляется озеро. Его зеркальное лицо улыбается. А над озером бабочки летают. Их рыбы веселые хватают. Рыбы пляшут, резвятся. Кишит лесное озеро рыбами. Дышит лесное озеро. Живет.

А на опушке леса, на зеленой поляне — глухариная свадьба.

А небо звенит, как струна многострунной мансийской арфы — лебедя. Вечное лебединое «курлы-курлы» плывет и плывет, не умолкая. А поднимутся утиные стаи в небо — солнце собой затмевают.

Много зверя в тайге, много рыбы в реке, много птицы в небе…

Радуются люди. Бьют птицу, бьют рыбу, бьют зверя.

Долго ли, коротко было так. Но однажды тайга дремучая будто помертвела. Сколько ни смотри: не оживет дерево, не взмахнет рогами, не помчится лосем. И коряга черная останется корягой. Увидишь пушистого соболя, подкрадешься ближе — мох пушистый на ветвях висит. А в таежной речке нет озер бобровых. И захламленная ветвями речка, как болото, дышит прелой гнилью. И где уж плескаться рыбам!..

Замолчало небо. Будто с многострунного лебедя сорвали самую звонкую и живую струну…

И люди присмирели… Обуял их страх. Великий страх. Задрожали люди, чуя свою смерть.

— Кто умертвил наш лес, увел зверя и птицу? — спрашивали они.

«Ха-ха-ха!» — смеялась сорока-белобока.

«Ха-ха-ха! — смеется она. — Лесной дух — Гнев тайги — вас наказал». (А сорока — птица особая. Она в грязной помойке копается. С любым человеком уживается. Лишь она одна из крылатых так может.)

«Ха-ха-ха! — смеется сорока. — Лесной дух вас наказал. Зверя били, птицу били, рыбу били. Много били. Радовались силе своей. Не думали. Вот и наказал нас Гнев тайги. Ха-ха-ха!.. Нет, мне не смешно. Боюсь и я вас. И до меня пожалуй, доберетесь. Мое черное и грязное мясо есть будете. Вы, люди, такие. На все способны! Боюсь вас. Ох-ох-ох!..»

Задумались люди: что же делать? Тронет горе — люди будто просыпаются. Коснется беда — люди словно прозревают. И глаза видят, и уши слышат, и душа оживает, и ум шевелиться начинает. А где же человек был раньше? Неужели он не видел и не думал?

Но среди людей был один человек. Звали его Тасманом. Однажды он шел по лесу. Вдруг в темной тайге раздался страшный рев. Это не гром гремел и не волк выл. Нет! Это не стон деревьев под вьюгой и не плач ребенка! Нет! Это ревел лось. От боли кричал, кого-то на помощь звал.

Не убежал Тасман подальше от горя. Не испугался он чьей-то злобной силы, которая зверствовала в лесу. Исполнил Тасман закон тайги: пошел спасать слабого, погибающего. И не случайно: ведь он был настоящим охотником. И видит Тасман между кедрами лося. А на спине лося — медведь. Острыми когтями шкуру на лосе рвет.

А как он на спину ему взобрался? Ведь лось высокий, стройный. И даже Хозяин тайги боится его ветвистых рогов, а угодит под удар копыта — и не встать ему больше. Но медведь хитрый. Он взобрался на кедр, под которым шла лосиная тропа. Притаился. Долго ждал медведь свою добычу. И дождался. Знал, что лось пойдет на водопой по этой тропинке. И когда тот проходил под ветвями кедра, медведь прыгнул на широкую спину таежного красавца…

Чуя кровь живую, радуясь добыче, счастливый зверь не заметил опасности. Тасман увидел несправедливость: один убивал другого. И он встал на защиту слабого. Потому что знал: убийцу надо усмирить. И натянул он лук старинный, и пустил старинную стрелу. С тех пор медведей стали убивать. Но мансиец не скажет: «Я убил медведя», а молвит: «Я низвел его». И не по имени медведя называют, а «в лесу живущим» величают.

Склонил лось величавую голову перед Тасманом, склонил он рога могучие и молвил по-человечьи:

— Спасибо! Ты человек!..

А на спине широкой — рана. И Тасман повел лечить лося в юрту свою лесную. Алыми струйками кровь лилась. И там, где лось проходил, где капли крови уронил, теперь ягода-брусника красными глазами каждое лето смотрит и каждое лето наливается новым соком. Вылечил Тасман лося. Поблагодарил лось Тасмана и спросил:

— Что для тебя сделать, человек?

— А вот соболь не играет, глухарь не поет, сырок не плещется, душа умирает… Как оживить душу, вернуть тайге и рекам жизнь?

— Садись на меня, — говорит лось, — ноги у меня длинные, крепкие, может, и доскачем до юрты Лесного духа — царя зверей, и птиц, и всего живого.

Сел Тасман на лося — и в дорогу. А дорога та была не короткая. Дремучие урманы встали на пути, высокие горы, топкие болота, широкие реки. Вьюга и слякоть не остановили Тасмана. Доехал он до царства Лесного духа. А царство это волшебное. Люди пройдут — и ничего не заметят. Обыкновенные сосны, может быть, только повыше обычного. Обыкновенные кедры, может, лишь чуть поветвистей да постарше. Обыкновенные ели, может, лишь ветки ниже к земле мшистой тянутся. Обыкновенная тайга, может, лишь чуть-чуть таинственней…

А человек пройдет — чудо увидит. Не всякий человек. А лишь тот, в ком доброе сердце, мудрый ум, чистые руки. А у кого на руках хоть капля напрасной крови — не видать ему волшебного царства, где белки с соболями играют, где собаки с волками дружат, лоси и медведи не дерутся, в реках пляшут рыбы, а над таежными озерами день и ночь плывет лебединый лепет, не молкнет чаек звонкий смех, и гусиный гогот, и утиный свист.

На ветвях кедров узорчатыми чашечками висят рябчики, а на вершинах лиственниц неподвижными идолами глядят краснобровые глухари. И бобры плотины строят, выдры с гор катаются и так же, как в краю мансийском, в прозрачную таежную речку ныряют. Росомахи там не воруют, не рычат, не скалят зубы. Увидишь кустарник ветвистый, подойдешь поближе — оживет кустарник, зашагает кустарник ветвисторогим оленем. Увидишь корягу, черную корягу, подойдешь — и чудо свершится: перед тобой живой медведь. И он тебя не тронет. Как в старину улыбнется и восвояси шагает.

Каких только зверей и рыб не увидел Тасман! И много их, как летом комаров, как зимой снега. А самого Лесного духа Тасман не увидел, а лишь услышал.

Дух есть дух. Тела у него нет. Прозрачно-голубоватой тенью подошел к старику Дух и молвил:

— Здравствуй, пришелец с далекой земли! Что тебя привело ко мне? Говори, я слушаю…

Золотую чашу дедов, чашу, из которой ели Семь охотников мужчин, кто-то злобный утащил, Горе, горе бедным манси! —

упав на колени, забормотал Тасман. Он молился от имени всех мансийцев, от всех рыбаков и охотников.

Верили духам древние люди. Думали, что все зависит от них. И в чашу верили. У кого эта чаша — тому и удача на промысле:

Если ты поймаешь вора, если ты вернешь нам чашу. То тебя мы не забудем, будем мы тебе молиться — Ночью, днем, зимой и летом — Сколько будет мир стоять… Коли жертвы ты захочешь, принесем тебе мы жертву И последнего оленя, не жалея, мы заколем!

Зеленое эхо повторяло слова Тасмана и уносило их вдаль. Их шептали листья живых деревьев. Их повторяли струи звонких речек. А может, это птицы пели? Может, рычали медведи и сердились люди? Может, то юркий соболь мудро скалил зубы?! Может, трехсотлетний кедр думу думал? Может, это было, может, и нет. Только Тасман вдруг услышал:

— Человек! Ты не можешь жить без мяса, не знаешь счастья без рыбы. Я верну тебе и зверей, если будешь хозяином на Земле, а не гостем… И еще скажу:

Человек! Будь рыболовом с головой, А если жаден ты и зол И вовсе безголов, Проткну тебя своим ножом — Ножом из гневных слов. Пускай ослабнут у тебя Колени, хворый пес, Чтоб не топтал траву, губя Десятки птичьих гнезд. Ты за спиной уродский горб Почуешь на бегу, Когда свирепый твой топор Начнет кромсать тайгу. Пусть примет на десять когтей Башку твою медведь, Когда муксуновых детей Твоя наловит сеть, И пусть, воздав тебе за злость, Та молодь в рост пойдет Внутри тебя — и рыбья кость Насквозь тебя проткнет. Будь рыболовом — с головой. Охотником — с душой!

Слушал Тасман заклинания и чувствовал, как вслед словам слабли его колени, а на спине рос уродский горб, и медведи поднимали когти, готовясь схватить его, а в животе что-то росло. Неужели это молодая рыба, которую ловили его сородичи, не дав ей вырасти?! Неужели кости этих рыб и вправду его проткнут?! Но ведь Тасман не виноват! Он ведь никогда не ловил молодь и понапрасну не бил зверей! Так почему же его наказывает Дух тайги?!

И вдруг лось заговорил человеческим голосом:

— Тасман спас меня. Он заживил мои смертельные раны. Вернул мне радость жизни… Не виноват Тасман!

В коленях Тасмана опять заструилось тепло: то возвращалась сила. Спина распрямлялась, медведи, стоявшие гурьбой под волшебными деревьями, опускали когтистые лапы… Вздохнул облегченно Тасман и опять услышал голос невидимого Духа тайги:

— Ты добрым был — тебе прощаю. Но знай, человек: ты за всех в ответе!

Семь раз эти слова повторил филин — волшебная птица. Еще семь повторила волшебная гагара. И эхо волшебное во все концы света разнесло вещие слова Духа тайги. Теперь все знали: Тасман — настоящий Человек. Теперь все знали: люди, оказывается, могут быть добрыми хозяевами. И опять Тасман услышал голос Духа:

— Люди, вы стелете сладкие молитвы. Но не за них я возвращаю вам птиц, зверей, рыб. А за то, что среди вас оказался Человек!

«Человек! Человек! Человек!» — кричал волшебный филин, ему вторила гагара и разносило эхо: «Че-ло-век! Че-ло-век! Че-ло-век!»

Трещала тайга: это стада оленей и лосей зашагали на север, скакали соболи, летели белки. Шипела вода: это косяки рыб поплыли в родные реки и озера. Звенело небо: это летели стаи птиц в родную белую ночь, чтобы свить гнезда и вывести крылатых сыновей и дочерей.

Ехал на родину и Тасман. На вещем лосе ехал. В душе у него резвилось счастье. Но рядом с ним сидела глубокая дума: «А может ли человек быть Человеком?!»

Тайга моя! Разрисованная следами зверей, наполненная писком и пением птиц, ты так прекрасна! И я задумываюсь: нынче людям снятся города, космос, много говорят о нефти.

Но разве человечество забудет свое прошлое? Разве в наших потомках не шевельнется душа рыбака и охотника, брата природы?

Земля моя! Я хочу, чтоб твой снег был всегда искристым. Хочу слушать его хруст. И пусть дети и внуки мои играют в снежки.

Земля моя, верю, что в тайге всегда будут стоять твои кедры могучие, не переведутся звери пушистые, птицы звонкоголосые, не иссякнут реки рыбные.

Вот что подслушал я у соболя:

Зажигает ветер ели Диким пламенем весны. Ни пожары, ни метели Мне, красавцу, не страшны, Много раз меня из лука Убивали наповал — Вопреки людской науке, Я, как в сказке, воскресал. Иль на нефть меня сменяют, Соболиный сгубят гон? Но себе я цепу знаю На прилавках всех времен. В мире мены-перемены: То затменье, то заря, Был я шубкою царевны, Был я шапкою царя. И Парижем был закуплен, Щеголял я на Москве, И сидел не раз на глупой На боярской голове. Был зверьком для жаркой ссоры. Был подарком для любви, — И за мной в леса и горы Шли купцы на край земли. Пусть за мной бегут пожары! Я укроюсь от огня. Только знайте: вздорожает Шубка модная моя.

Земля моя… Тебя звали когда-то Югрой. «Дивное чудо нашли мы, о котором не слыхали раньше!» — восклицали древние новгородцы и по неведомым тропам старались проникнуть за каменный пояс — за Урал, где, им казалось, громоздятся горы золота и драгоценных каменьев, а соболи и белки пушистыми снежинками падают с бездонного неба.

Югра моя, каким нынче дивным чудом манишь ты людей? Земля моя! Ты помнишь, как мы поклонялись деревянному идолу Сорни-най — «Золотой бабе»?..

Время богов прошло. А время творцов настало? Кто же твои созидатели? Я хочу их понять.

Умирая, бабушка говорила:

— Закопайте меня в землю, но не забывайте обо мне. Знайте, что душа моя хочет стать травой зеленой. Она во что бы то ни стало прорастет. Вспоминайте обо мне, когда лошадь щиплет траву. Вспоминайте обо мне, когда пойдете гулять по лугам. Мне будет приятно.

Умирая, дедушка говорил:

— Моя душа хочет стать камнем. Она переселится в тот большой камень, что за последним домом нашей деревни. В нем живут души моего деда и прадеда. Если хотите, приходите к нам, только без слез.

Предки мои были язычники. Они верили в переселение душ. Они уверены были, что нет на земле ни березки, ни травинки, ни камня, в которых бы не жила чья-либо душа. В детстве мы обходили стороной лиственницу, считалось, что в ней обитает злая душа.

Земля моя! Твои олени щиплют сочный ягель, и темные соболи резвятся на ветвях, мудрецами древними глядят на мир кедры, реки полноводные играют серебряными струями, рыбы юркие в струях звонких пляшут, а на небе синем белый-белый лебедь, как дитя, курлычет — не плачет, а поет.

Летишь на крылатой лодке, любуешься землей. И вдруг вздрагиваешь, сердце сжимается и, кажется, падает вниз. Там над обрывом стоит мой родной кедр. Наклонив трехсотлетнюю голову, стоит в глубоком раздумье мой кедр. Давно я под его могучей кроной не был, давно не сшибал с его ветвей смолистых шишек, чужие орехи щелкаю.

«Ко мне веками ходили за смолой душистой и за орехами сладкими, — слышу голос шелестящий. — Теперь вокруг меня с топорами ходят, вырубить норовят.

С молитвами ко мне ходили, с песнями, наслаждался я ими, — слышу голос его шелестящий. — Сегодня чаще слышу брань. Высоко летаешь, сын мой, далеко летаешь, сын мой, останови железную птицу, сын мой, походи вокруг, помолчи под моими ветвями, сын мой…»

А железная лодка несет меня дальше. Смогу ли я ее остановить? У нее строгий маршрут и расписание, как и у меня теперь.

— Найду, найду я время! — шепчу про себя кедру так, чтоб посторонние меня не слышали. — Найду, найду время. И приду к тебе, как в детстве. Похожу вокруг тебя без топора острого, посижу под твоими могучими ветвями, но не с молитвой древней, а с глубокой думой. Пощелкаю орехи и скорлупки не разбросаю. В память о тебе уроню случайно орешек. И про себя скажу: «Расти, мой сын, расти!..»

 

7

— Ты говоришь мне: спой. Смогу ли теперь я петь? Голос мой стал скрипеть, как старый кедр, — вздыхает Солвал, глядя на берег Сосьвы, плывущий навстречу теплоходу Солвал — так иногда зовут моего отца. Это наше родовое имя. Он говорит словно не мне, а соснам и кедрам, корнями, как руками, держащим берег мансийской реки, чтобы он не обваливался от озорных порывов ветра, от слез плаксивых туч, от радостных ручьев тающего снега. Будто эти вековые деревья только и могут его понять.

— Все сейчас поют. Большим стадом одну и ту же мелодию тянут. А настоящую песню один человек выводит. Поет так, как слезы льет, или смеется, как утреннее солнышко. И родятся слова, когда больно вот тут! — показывает Солвал на грудь пальцем.

Отец был вполне здоров и весел. Телеграмму придумала сестренка. Я встретил его на пути к теплоходу. Он собирался ехать в Игрим, чтобы посмотреть новый поселок газовиков. Решил поехать с ним и я. Хотелось послушать его мысли и думы.

— И у меня была когда-то песня. Своя, не колхозная. А пел ее весь колхоз, все мансийцы. Сейчас не могу. Старое дерево скрипит: из него уже не сделаешь звонкий санквалтап… Ты говоришь: рассказывай сказки. Неужели твоя голосистая машина, — с уважением кивает он в сторону моего магнитофона, — может запомнить легенды о каких-то чудовищах, зверях, сказочных людях, подземном царстве? А может ли она запомнить мою простую жизнь? И почему вы все, ученые люди, стараетесь записать эти узористые слова древних небылиц? Нет у меня сказки, нет у меня теперь и песни. Есть дума. Тяжелая дума о моей жизни, которую я прожил вот на этой реке.

И я таким был! — кивает он на ребятишек, веселых, как весенние оленята. Они не отрывают любопытных глаз от песчаного берега, где рыбаки тянут невод. — Пионеры. Смотреть родную Сосьву, наверное, едут. Сейчас всякие экскурсии для детей. Хорошо. А я вот пионером не был. Батраком зато был… По Сосьве бегают моторные лодки. Не скрипит усталое весло, не каменеют руки от тяжелой гребли. Теплоход возит людей, наш веселый «Шлеев». А тогда на гребях катали нашего хозяина. Хорошо еще, что была бечева. Окаменеют руки — ноги выручают. По берегу бежишь — и лодка плывет против течения. Даже бородатые старики были быстроногими. Голод шевелил людей — и ноги делались быстрее оленьих, и руки мастерами становились. А всему хозяин — рот… Не бил хозяин. А было больно. Не ногам больно, не усталым рукам. А — сердцу. Как вспомнишь — до сих пор корчишься, как рыба на снегу. О, жизнь, она — как крепкий чай. Напьешься — жарко станет. И добрый пот выступит. Хорошо… О, жизнь! Она бывает постылой, как мерзлая рыба. Наешься — кажется, и сыт, а холодно. Не чувствуешь сладостного тепла бытия. А жить хочется. Ой как хочется! Мне бы хотелось еще покрутить колесо. Как капитан «Шлеева». Двадцать лет стоит Черных у капитанского мостика, и никто его не меняет. А меня отправили на пенсию. Персональной ее назвали. А мне хочется, ой как хочется, еще порулить!..

О, да что это? Где твое колесо, Анатоль?! — обращается удивленный Солвал к добродушному капитану.

— Старик! Ты отстал. Колесо давно сменили, — с улыбкой говорит капитан «Шлеева», который, наверно, знает наперечет всех мансийцев. — Электричество вертит руль, а не руки. От старого «Шлеева» только название осталось. Теплоход теперь это, а не пароход. И скорость другая. Нельзя в новой жизни плыть старой скоростью. И руль сменили…

— О, как меняется жизнь! — вздыхает Солвал-ойка. — Глазам своим не веришь. Словно опять колдуны появились. Правда, новые колдуны. Посмотрите: каким стал Игрим! Не было такого Игрима даже четыре года назад. У этих полуобвалившихся домов висели сети. Вода журчала — не слышно было жужжания машин. Пахло рыбой, а не бензином. Птицы в небе летали, а не самолеты. И сколько домов понастроили за эти четыре года! Никогда еще мансийцы не имели столько теплых домов. И высокие какие — выше кедров древних. Выше лиственниц буровые вышки. И где моя тайга, в которой я когда-то охотился, чтобы наполнить сундуки Яныг-пуки соболями да белками? Леса нет — дома стоят. Хорошо ли, плохо ли — не ведаю. А то, что сын у меня там на газопромысле работает, — хорошо! Много денег получает. Был я председателем, начальником был — столько не получал. Простой рабочий получает. Не совсем я это понимаю. Видно, теперь рабочий — большой человек. От него зависит, видно, многое, раз его так ценят. А я думал: только начальник — большой, нужный человек. Времена меняются — и думы тоже.

У него была своя история, своя тэрни-эри, так не похожая на мою.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

КОГДА МИР БЫЛ СКАЗКОЙ

За шкурой ветхого чума визжала вьюга. Деревья скрипели, будто стонали. Сквозь щели пробивался в чум снег. Белым назойливым зверьком он полз к огню, который еле-еле горел посреди неуютного жилища. Головка зверька таяла, но ноги его ползли дальше. Вырастала новая голова. Струи тепла и ее слизывали. Но следующая голова звериная была уже ближе прежней. А за ней следом носились белые духи мороза. Они вились над снегом, плясали, кружились. То раскрывали жадные рты, то вдруг таяли. И женщине, лежащей на шкуре, казалось, что они исчезали, когда кричал ее только что родившийся сын. «Они боятся его! — думала она в какой-то волшебной полудреме. — Вон какой у него голос! Он им покажет!»

Она стонала от боли, но улыбалась сыну.

«Он волшебник! — думала она. — Маленькие все волшебники. Пока у них нет зубов, они могут то, что великий шаман не может. Будущее могут предсказывать… А какое у него будет будущее?!»

На старой потертой шкуре, где лежали она и ребенок, проступили кристаллики инея. С каждым часом их становилось больше. Но никто почему-то не шел к ним из дома. «Наверно, все уснули, — решила она. — Уморились. Уж слишком долго не было родов. И им, наверно, показалось, что они мешают мне родить. Духов ведь не поймешь, когда и что они хотят… Может, в Верхнем мире решили, чтобы сын мой родился в присутствии только духов, а не людей?!

И ему, наверно, предназначена великая судьба! Великим шаманом, наверное, будет! Вон какой у него звучный голос! Нежней птиц поет, громче лося ревет, вьюга даже замолкает!»

А в большом рубленом доме, который стоял тут же рядом, знали, что родился ребенок, да не шли, чтоб не отпугнуть счастье.

«Пусть подольше поговорит с духами, пусть наладит с ними отношения, — сказал отец. — Может, судьба будет у него другая, чем наша. И норов мороза пусть узнает. Жизнь не сахар. Пусть заметит это сразу…»

Таким был обычай. Человек рождаться должен был не в доме, а в маленьком шалаше или в чуме. Потом эту постель уносили в чащу леса, считали ее священной. Ветер ее проветривал, дождь мыл. И тогда никто больше не мог знать тайну: какой человек когда родился, какие беседы велись между новорожденным и духами, какая дума ими задумана.

Долго ли, коротко ли был малыш в своем священном гнезде, и вот за ним пришли. Взяли его на руки и понесли. Сначала свистел ветер, как великан, потом теплом повеяло, людьми запахло.

А где люди — там и слезы: лишний рот появился. А где люди — там и улыбка надежды: может, все хорошее с него начнется!

А где люди — там пир: какой человек не любит смеяться, есть и пить. И режут последнего оленя в честь нового человека. Пусть знают духи, что люди не так уж пали!

Пусть духи насладятся кровью, к дымку ароматного мяса пусть слетятся. Но и люди попросят их, высокомерных духов, исполнить свои обязанности: пусть защищают мальчика от злых духов — болезней коварных, и пусть рыба в ловушки плывет, и зверь далеко не уходит; а главное — хорошая судьба…

Зарезали последнего оленя. Пировали. На миг пришло счастье сытости, а потом вернулся голод. Кору варили. Шкуры старые варили. Без соли варили. Прозвали год этот смертельным, нарекли соленым. Не было соли. Мечтали о ней как о здоровье, о счастье… И новорожденному дали прозвище Солвал. И правда, оказался соленым: мороз и голод вынес и судьбу крутую осилил. Судьба потом сложилась. А пока он лежал в берестяной люльке со связанными руками, плакал и рос.

Растет северный мальчик быстрее кедра. Глаза — два сияющих озера — плещутся, до краев наполнены живым удивлением.

Руки — два бобра-мастера — мастерят с ранней зорьки и лук тугой со стрелами, и весло с узорами, и гимгу для ловли рыб.

Ноги — два оленя — несут его подальше от родного дома. Там, на берегу зеленом, камешки кидает другой такой же мальчик. И вода стреляет, и слова звенят, и мир загадочный в звуках раскрывается.

— Что находится над подбородком? — спрашивает один другого.

— Крыльцо дома.

— Что над крыльцом дома есть?

— Дверь.

— Что над дверью?

— Дерево лежащее.

— Что над деревом?

— Два озера с живой, сияющей водой.

— А над озером что?

— Над озером высится белолобая гора.

— А что на белолобой горе?

— На горе дремучая тайга раскинулась.

— А под тайгой что?

— Под дремучей тайгой два чутких слушателя сидят. Вслушиваются они в мир и хотят все понять.

— Это лицо, рот, глаза, уши, — говорит один.

— А где жилище загадок? — спрашивает другой.

— В голове!

— А что важнее: голова или сердце?!

И одна за другой загадки выплывают. А мир еще таинственней становится.

Солвал поднимает с земли стрелу с жестяным наконечником, прячет скорей за спиной со словами:

— Дружок! Что за спиной держу я?

— Дружок! За спиной у тебя железный город.

— А выше железного города что?

— Выше железного города — деревянный.

— А выше деревянного что?

— Крылатый город.

— А выше крылатого города что находится?

— Там — просека, по которой из озера в озеро летят утки-гуси, не поднимаясь над лесом.

— А по обеим сторонам просеки что?

— Два ушка бурундука торчат.

Ох, эти ушки. Хорошие ушки. Подцепишь на гладкую тетиву лука — не скользит стрела. Натянешь тетиву, отпустишь тетиву — стрела запоет. Миг — и бурундук у ног лежит. А шкура бурундука ой какая красивая!

Берет мальчик лук и целится в густую зелень кедра, и с пушистой ветки падает настоящий бурундук. Он был резвым и красивым. Плясал на ветках, шубкой полосатой перед мальчишкой хвалился. И смеялся с высоты над его худенькой одежонкой, сшитой из шершавой налимьей кожи. Солвал наказал его. Он теперь не мальчик. Он — охотник меткий.

А на Медвежьем празднике в охотника играл Солвал. В доме большом было много народа. Все сидели и смотрели. И голова медвежья, что на столе лежала, кажется тоже за каждым шагом и словом его следила. Санквалтап звенел струнами — будто снег похрустывал; колотушка стучала — будто охотники стреляли из лука, копьями зверя кололи; бубен гремел — будто зверь ревел. И три брата, три охотника шли на медведя.

Вот они пришли к берлоге. Медведь черной стрелой вылетел из нее. Старших братьев как не было. Убежали. И медведь удрал.

Идет мальчик по лесу и думает: «Нож мой тупой. Надо бы его поточить!»

Достает точило. Точит лезвие ножа и напевает:

Кавк! Кивк! Точись, мой нож! Кок! Кок! Точись, мой нож! Братья мои За зверем бегут. Звериный живот Мне б распороть! Печень медвежью Мне бы съесть! Кавк! Кивк! Точись, мой нож! Кок! Кок! Точись! Точись!

Поточив, пошел дальше. Три смолистых, сосновых урмана отшагал. В одном месте срубил дерево. Из него длиной в две сажени копье для себя сделал. Выстругал копье и для среднего брата, в полторы сажени оказалось оно. А для старшего брата смастерил копье величиною лишь в одну сажень. Взял их и тронулся дальше.

В одном месте увидел березовую гриву. Белоствольные деревья стоят, будто красуются. Снял с березы бересту, чашечку берестяную сделал. Чумиком она называется и в песне так воспевается:

Чашечка моя, Сивр! Сивр! Сивр! Чашечка моя, Щовр! Щовр! Щовр! Кровью звериной Тебя наполню! Салом медвежьим Тебя наполню! Сивр! Сивр! Сивр! Готовься быть полной! Щовр! Щовр! Щовр!

Опять идет дальше, мерит ногами тайгу. В одном месте на середине высокого дерева лохмотья мха заметил.

Обрадовался:

— О! Неспроста висит мох на широком стволе дерева, — воскликнул он. — Гнездо звериное там! Есть куда лететь моему копью! И нож мой поработает! И печенью нежной полакомлюсь!

Прошел немного и видит: братья на пнях сидят.

— Ну, где же ваш зверь? — спрашивает он их.

— Ты же изломал звериный след, запутал.

— Звериного следа я не касался.

— А что же так долго делал?!

— Я выстругал три копья, чтобы зверя насквозь пронзить.

И раздает братьям копья. Самое длинное себе оставляет. Показывает им и берестяную чашечку с узорами.

— А это что такое? — удивляются те.

— Это чашечка, берестяной чумик. Не видите, что ли?! Вы убьете медведя. В эту берестяную чашечку я солью жир его, буду лакомиться…

— Что ты, что ты раньше времени?! Услышит он, снимет с хвастливой головы шкуру! Прикуси язык!..

Санквалтап звенел струнами — будто снег похрустывал; колотушка стучала — будто охотники стреляли из лука, зверя копьями кололи; бубен гремел — будто зверь ревел.

Зрители были довольны: хорошо маленький Солвал разыграл хвастливого охотника. Кем же он сам будет?!

Трещит ли лучина в полутемной комнате в длинный зимний вечер, белая ли ночь плывет над тихой таежной деревней — в любое время мальчишек волнуют загадки жизни:

— Синичка, синичка! На что похож твой острый носик?

— Мой носик — острая пешня, которой долбят лед.

— Синичка, а крылья — что?

— Крылья — две метлы, чтоб избу подметать.

— Синичка, а кишки для чего?

— Кишки мои — тынзян, которым поймаешь оленей.

— А лапки — что?

— Лапки — ножки избушки лесной, где хранятся припасы охотника. Далеко пойдешь — заблудишься, избушку эту встретишь: там спички найдешь, сухари найдешь, кусок сушеного мяса найдешь, жизнь продолжишь.

Вот для чего я, синичка, живу! Вот для чего с утра до ночи летаю, пою!

«А что такое жизнь! Для чего люди живут?» — задумывается маленький Солвал.

Ему семь лет. Но он уже давно ездит с отцом на рыбалку. На носу калданки сидит он. А руки его — два бобра — покоя не знают. Они летают, весело летают. А вода стреляет, и лодка плывет. Доволен даже отец…

Однажды, когда было тихо-тихо и плес улыбался серебряной улыбкой, они поймали большого осетра. Спина у него скалами зубчатыми громоздится, нос — стрелой, а голова жилищем таинственным кажется. Какие мысли там живут? Почему глаза осетра так задумчиво смотрят? О рыбьем царстве или о земной жизни думает осетр?

Мальчик помнит глаза маленьких братишек и сестренок. Они с такой надеждой смотрели, провожая рыбаков. Знали они: сели старшие в лодку — дома рыба будет, вкусно будет! Ой, как вкусно! Помнит Солвал голодные глаза братишек и сестренок! И вот осетр пойман. Счастье теперь в лодке. Улыбаться будут глаза братишек и сестренок. И осетр смотрит. И у него глаза…

— Домой сегодня не поедем, — говорит отец. — Будем еще ловить. Потом в Березово поедем. Там муку купим. В последний раз купец смотрел хорошо…

Опять легкая калданка замирает на спокойной глади реки. Опять отец берет калдан и тихо-тихо, словно совершая какой-то священный обряд, опускает снасть в воду.

А калдан этот такой: на шест с камнем сеть в виде мешка нанизана. Опускают этот калдан на дно реки, по течению плывут. Зайдет в него осетр — дернет ниточку, что на палец нанизана. Целый день, бывало, плаваешь по реке, десятки раз поднимаешься по течению, но не оживет волшебная ниточка, пока не зайдет в калдан сам осетр — царь рыб.

Поймаешь осетра — опять забота. Куда его сдать?! Не было тогда плашкоутов, которые теперь в каждом угодье стоят, рыбу принимают. Везешь этого осетра до самого Березова. А это порой за сотни километров от места лова. Приезжаешь — идешь к купцу. Предлагаешь ему купить.

И на этот раз было то же самое. На многих плесах опускали калдан свой. Хорошо, что стояла тишь. Лодку не качало, но и ниточку не дергало. Лишь один раз еще улыбнулось счастье. Еще одного осетра поймали.

Утром следующего дня они подъезжали к Березову. Маленький Солвал никогда в городе не был. А слыхал о нем много. Березово казалось ему большущим городом. И правда: домов много-много. Может, целых сто, а может, и еще больше. Выше всех — два блестящих чума. В лучах утреннего солнца золотом сверкают их островерхие шапки.

«Это, наверно, тот самый священный дом, в котором моют священной водой, дают новое имя, а главное, дарят рубашку», — не отводя глаз от горящих золотом куполов, думает Солвал.

…Березово. По-мансийски: Халь-ус. Это значит: березовый город, город в березах.

На трех больших, обрывистых холмах, на которых стояли дома с зеркальными окнами, мальчик берез не увидел. Лишь лиственницы да кедры по берегу стояли. Как воины из мансийской сказки, как идолы на священном месте жертвоприношений. На том мысу, где стоят лиственницы и сверкают купола церкви, есть дерево с тремя руками. Мальчик о нем много слыхал. В дупло этого дерева любой проходящий манси и ханты кинет монету или кольцо, шкуру или хрустальный камешек. У этого дерева в старину, когда не было здесь попа в высокой шапке и с крестом на груди, были великие жертвоприношения.

А теперь здесь церковь. Поп хозяин, а не шаман. Но после церкви все равно манси и ханты идут к этому дереву и говорят другие слова, свои слова. Как ни мудр поп, он ничего в мансийском языке не понимает.

…Калданка уткнулась в травянистый берег. К лодке подходит какой-то незнакомец. Маленький Солвал еще не видел людей в такой одежде. Незнакомец толстый, как медведь. Лицо красное, жирное. Говорит на ломаном мансийском языке.

— Пася, рума! Пася! Пася! — здоровается он. — Здравствуй, друг! Здравствуй! Долго же тебя не было.

— Рыпи мала. И торока корот нет! — оправдывается отец.

Рыбы мало — нет и дороги в город. Всем это известно. Потому отец и не ездил в богатый город.

Здоровались хорошо! Навек это запомнил Солвал.

Торговались плохо! И это он навек запомнил.

Приказчика купца потом много раз видел мальчик. Но только первая встреча осталась в памяти.

Он подошел к лодке, нагнулся, раздвинул зеленую траву, которой были прикрыты два осетра. Взгляд его водянистых глаз не менялся. Он не воскликнул от удивления, как манси при любой добыче. Он посмотрел холодно, повертел осетра с боку на бок. Помял: нет ли в нем икры. В жабры заглянул. Чмокнул губами, изрек наконец:

— Нет! Этого не возьму!

— А другого?

— Тоже! Не икряный… А солить — куда больше. Баржи полны рыбой. Смотри, — кивает он на берег, где один к другому прилепились почерневшие от времени склады.

По берегу пологому чаны и бочки стоят. А на воде баржи. Там копошатся люди. Что-то носят на носилках тяжелых.

— Видите, баржи какие полные. Да и рыба соленая — как дерево. Не тот у нее вкус. А вот икорка нужна была бы. Привози в следующий раз осетра с икрой! Сразу возьму! — ободряет приказчик отца.

Пока он дергал осетра — рыба сдохла. Сдохнет рыба — гнить начинает. Кому тогда она нужна будет!

— Возьмите, пожалуйста! — взмолился отец, увидев, что приказчик собирается уходить.

— Если за пятнадцать копеек — возьму!

Мрачнеет отец: видно, цену деньгам знает. И все равно соглашается. Звенят монеты. Приказчик отдает их с какой-то таинственной важностью, будто делает великое одолжение. Улов продан. Торг состоялся. Что делать теперь?

У каждого века свои законы и обычаи. Неписаный закон того времени повелевал им следовать в церковь.

«У, какой высокий, небесный чум у русского бога!» — думает маленький Солвал, глядя на церковь, которая, кажется, сама плывет навстречу двум усталым рыбакам.

— У, какой белый и сияющий! И звонкий какой!

Нет! Это не олени мчались, позванивая веселыми бубенчиками. И не таежная речка играла камнями, и не ветер свистел, качая сосны, а будто синее небо щелкало синим языком, и над сияющим крестом, над красными крышами домов, над маревом спокойной Сосьвы плыла какая-то волшебная музыка.

Нет! Невидимый музыкант играл не на санквалтапе, и даже не на многострунном лебеде. Звон струн у них не такой. Солвал знает их голоса. И на удары бубна не похоже было. «А может, над городом, где живут богатые русские, духи великие летают! — думал Солвал, дрожа от удивления и страха. — Сильные духи, голосистые. Таких у манси нет!»

Синий дух все щелкает и щелкает звучным языком, и синие звуки торжественно и медленно плывут, проникая в душу и сердце мальчика. Пристально наблюдают за ним ледяные глаза плоских и незнакомых богов, но Солвал старается делать не так, как они хотят, а как дед наставлял и мать на дорогу шептала.

Он не плакал, когда его с какой-то девочкой купали в бочке со священной водой. Потом надели на Солвала новую рубашку. Тело его не чувствовало еще такой мягкой и нежной ткани. Налимья-то шкура шершавая.

«Хорошее это платье! Очень хорошее!» — подумал мальчик, но виду не подал. Даже не улыбнулся.

Новое имя Солвалу тоже понравилось.

— Миколка! Хорошее имя! — сказал важно отец. — Счастливое имя. Не каждому его дают. Кому оно достанется — тому счастье улыбнется.

Много плоских богов смотрит со стены, только Солвал наблюдает за указательным пальцем отца (уговор был такой). Вот палец сделал волшебное движение, и Солвал в такт отцу стал кланяться этому духу. Теперь он знал, что это свой, мансийский бог. Поп думает, что Солвал крестится и молится его богу. Нет! Он ошибается.

Солвал думает в этот миг о высоких деревьях, шумящих зеленой листвой, он солнцу молится, чтоб оно светило, реке глубокой дарит поклоны, чтоб та тоже была щедрой.

Выйдя из церкви, отец с сыном пойдут к священному мысу, где среди высоких лиственниц стоит священное дерево манси. Бросят ему монеты. И дерево вздрогнет, шевельнет ветвями, улыбнется удали и хитрости манси, над глупым попом посмеется. Но, услышав колокольный звон и увидев растревоженную душу мальчика, оно нахмурит зеленые брови и опять замрет, становясь неприметным среди других лиственниц.

А синее небо щелкает синим языком, синие звуки торжественно и медленно плывут над сияющим крестом, над красными крышами, над Сосьвой широкой, над тайгой зеленой. И сердце мальчика трепещет, как бурундук в цепких руках охотника. В языческой душе мальчика сегодня что-то произошло. Неужели так волшебен колокольный звон?!

— Что есть в городе уездном?

— Магазины есть в городе.

— А еще что?

— Кабак веселый есть. Там вино пьют, в карты играют.

— Куда идет рыбак после священного дома?

— В веселый дом идет рыбак, забыться хочет охотник.

В кабаке — как в дымном чулане. Люди — как веселые тени. И улыбаются они здесь не так, как на улице. Разговаривают совсем не так, как у костра во время весенней охоты. Нет, они здесь не пляшут. Но ходят, как пляшут. Говорят, как кричат. Смеются, как гогочут. Пьют…

О, как там пьют! Словно совершают какое-то волшебное таинство. Прозрачную огненную воду разливают по капелькам, как серебро делят. Кто больше выпил — тот и могущественнее и богаче себя чувствует.

И отец Солвала в кабаке стал совсем другим. Выпил стакан огненной воды, выпил другой и будто его подменили. Веселым стал, как тетерев на весеннем току. Болтливым стал, как сорока на помойке, куда только что вылили остатки хорошей еды. Богатым стал, как приказчик купца. Монетами звенел, будто у него их целый мешок. В карты играли люди — он к ним подсел. Посреди стола положил свою монету.

Те ему карты в руки дали. Совсем довольным стал отец. Совсем веселым стал.

Говорили за тем веселым столом на мансийском языке. Очки считали на мансийском языке. Монеты считали тоже на мансийском языке. И в карты играли за тем столом манси. Только разные манси в карты веселые играли. Один был тонкий и костлявый, как засохшее дерево. Другой — толстый и жирный, как осенний налим. Он серебряные монеты на середину стола бросал, а иногда и золотые важно ставил.

Его, этого жирного, Солвал раз видел. Он приезжал в их деревню, нанимал себе работников. Богатый этот манси — все у него есть. И коровы, и лошади, и невода, и много лодок. Когда мороз играет и холод по земле бродит — он не варит кости, а хлебом питается, как русские. Кто у него в батраках — тот в голодную зиму выживает. Так говорят манси между собой.

Играет в карты и налимьими глазами на Солвала поглядывает.

— Хороший мальчик растет у тебя! — говорит он отцу. — Хорошего работника из него можно сделать. Да ведь ты пропьешь его!

— Мальчик не вино, не вода огненная. Как его можно пропить?!

— А вот ты, разгильдяй, пропьешь! И работника из него не сделаешь! Я по-родственному тебе говорю!..

Солвал слыхал еще дома, много раз слыхал, что этот жирный для них не чужой человек. Он какой-то родственник. И поэтому часто приезжал в деревню, распоряжался, брал кого и что ему нужно было и уезжал. Его все слушались, никто против него слова не мог вымолвить.

Один раз отец оказался счастливым. На столе лежала куча монет. Целая куча. Большая. Что-то случилось такое, что его костлявые руки вдруг ожили и к деньгам потянулись. Звенели монеты, шумели, как пьяные, и в кармане в один миг оказались. А глаза у отца в тот момент горели каким-то совсем непонятным огнем. То ли счастливым, то ли шальным огнем пылали они.

Потом опять летали карты, звенели стаканы, и монеты журчали. Но теперь они уходили от отца.

Горели глаза у жирного. У других игроков глаза тускнели. Все возвращалось к нему, к Яныг-пуки. И он спокойно убирал со стола деньги, не так как отец или другие игроки.

Наконец у отца не осталось ни копейки. Глаза его забегали, как олени, одичавшие без хозяина. Руки его пошарили по карманам, а потом к сыну потянулись.

— Вот я его на кон ставлю, — выпалил отец.

И снова началась игра.

Ничего не понял тогда Солвал. Лишь потом понял, что его проиграли в карты.

И он теперь был в руках у Яныг-пуки. Яныг-пуки теперь его хозяин.

— Я его воспитаю. Сделаю из него человека, — сказал Яныг-пуки. — И это я сделаю для тебя, как твой родственник, а не как купец. Вот тебе еще!..

Он сунул в карман отца красненькую бумажку!

— Сын твой отработает. А это детишкам твоим на хлеб! — сказал важно Яныг-пуки и повел мальчика к своей лодке, где ждали его гребцы.

В доме Яныг-пуки было много людей и собак. Счастливыми были только собаки. Не потому, что Яныг-пуки к ним относился лучше. Нет! Собаки просто не умели говорить и плакать. И еще у них зубы острее, чем у людей, и ноги быстрее. Их не просто обидеть.

Замахнется Яныг-пуки на какую-нибудь из них хворостинкой — собака зубы оскалит, зарычит. Разве простой человек осмелится оскалить зубы на хозяина?! А собаки могут. Они могут убежать даже в лес или в другую деревню.

А Солвал не смог убежать. Пытался не раз — да по дороге настигали. Долго потом горела спина от хворостины. Не сладко на земле людям. Собакам лучше. Их поутру только на охоту водят. А Солвала дрова таскать заставляют. Только засияет утренняя звезда — а он уже на ногах. Растопляет чувал. Потом идет к речке, прорубь пешней тяжелой долбит. А лед там как каменный. Долго надо долбить. Руки каменеют. Пальцы от мороза горят.

А потом ведет на водопой лошадей. Это забавно. На спине самого быстрого скакуна скачет Солвал. Остальных подгоняет. Фыркают лошади, по очереди пьют. Долго пьют, а Солвал, как богатырь из мансийской сказки, на коне сидит и командует лошадьми. Хорошо командовать. Плохо самому воду ледяную таскать. Ведра на глазах леденеют. Тяжелыми становятся. А воду домой везти надо. Хорошо, что собаки есть.

Солвал додумался: запряг в нарты собак. Бочонок на нарты поставил. И не надо было уже тащить самому — собаки нарту тащили. И вода домой приходила как в сказке. «Хорошо быть и человеком! — решил маленький Солвал. — Собакой не всегда хорошо быть!..»

Только летом собакам лучше. Они ничего не делают, по берегу слоняются и не всякую рыбу едят. Жиреют они летом, важными становятся.

А Солвалу в летнюю пору даже некогда спать. В речке рыба плещется. Рыбаки невода закидывают. Солвал не последний среди них. Он тяжелые кибасья в воду бросает. Потом, когда лодка в берег уткнется и все начнут тянуть невод, он мокрый канат складывает кругами, вычерпывает воду, убирает рыбу, застрявшую в ячеях, нагружает невод. И так целый день.

И так целое лето. Собакам хорошо. Они летом на охоту не ходят. По берегу слоняются. Жиреют…

И все же человеком быть лучше. Собаки не знают сказок. Они никогда не слушали и не мечтали ни о чем. А Солвал много сказок слышал от бабушки, которая живет под горой в самой маленькой избушке.

Наступит долгий зимний вечер. Закружит вьюга, затрещат деревья. Солвал бежит к избушке и под треск смолистых сучьев в чувале слушает волшебные истории про волшебную жизнь. А больше всего Солвал любит сказки об Эква-пыгрисе.

Эква-пыгрись. Это обыкновенный мальчик из мансийской сказки.

У него нет ни отца, ни матери. Живет Эква-пыгрись с бабушкой в глухой тайге. Там, рядом с их избушкой, нет других домов. Стоят только кедры, ели, лиственницы. Высокие деревья. Летом они пахнут смолой, а зимой — снегом. Сквозь густые зеленые лапы елей синеет кусочек неба: так много на них хвои.

Рядом с избушкой бежит-звенит, играя камушками, узенькая таежная речка.

На снегу — следы.

«Какого это зверя следы? — думает Эква-пыгрись, рассматривая их. — Наверное, большого — вон какие крупные. А что, если какого-нибудь зверька поймать? Спрошу-ка я у бабушки, как это сделать. Она долго жила — наверное, знает».

И спросил.

— Научу я тебя, внучек, научу, — сказала бабушка, — будешь ты сильным, смелым охотником.

И научила. Из жил оленя сделала петли. Рассказала, как их поставить: на Севере бабушки знают все охотничьи тайны.

Поставил Эква-пыгрись петли. Целый день не сводил с них глаз. Звери ходят мимо. Слева и справа оставляют следы. Смеются…

Загоревал Эква-пыгрись, ушел в избушку, спать лег. Утром смотрит: в петле рыжевато-черный зверь шевелится. Шерсть длинная, как у пушистой собаки. Скалит зубы, рычит. Испугался Эква-пыгрись, хотел убежать домой, да вспомнил, что собирался стать охотником. Стыдно ему сделалось. А зверь тянется к мальчику, глазами сверкает.

«Что бы сделал охотник? — думает Эква-пыгрись. — Может, зверя палкой пристукнуть?»

Стал искать палку. Нашел подходящий сук. Стукнул зверя раз — тот еще злее зарычал. Стукнул другой — еще сильнее зверь забился. Может, пожалеть его — и он будет добрым? Хотел погладить, а тот как бросится на Эква-пыгрися, как зарычит. Чуть не укусил.

«И вправду, оказывается, звери злые», — думает Эква-пыгрись. Собрал все свои силы и ударил его сильнее прежнего. Зверь упал… Еле-еле взвалил Эква-пыгрись его на плечо и понес к избушке.

— Как звать этого лохматого? — спросил он удивленную бабушку. — Не росомаха ли?

— Отгадал ты, внучек. Росомаха это. Тулмах. Это значит: хитрый, злой вор. Как это он тебя не укусил? Видно, ты настоящий охотник.

С этого дня Эква-пыгрись каждое утро стал носить домой зверей. То принесет добычу в огненно-рыжей шубе. Это лисица — красный зверь. То в голубой — песца. Это голубой зверь. То принесет он добычу в шубе темной, как ночь. Соболя принесет. Это черный зверь. Шкура у него самая дорогая.

Настоящим охотником стал Эква-пыгрись, смелым, ловким. Однако бабушка не разрешала мальчику уходить далеко от избушки. Все время учила внука, говорила:

— Выйдешь на опушку, далеко не ходи. Там менквы-людоеды живут. Поймают тебя, съедят.

Но однажды он все же решил посмотреть мир. Идет, озирается вокруг, удивляется. Лиственницы словно выше стали, а кедры в своих зеленых кудрях прячут даже золотое солнце. Боязно ему, но так хочется узнать: что же там, дальше. И ноги сами шагают вперед.

Вдруг Эква-пыгрись замечает: среди самых высоких деревьев, в самом густом лесу стоит дом из толстых-претолстых бревен.

Страшно ему, а узнать, чей дом, хочется.

Вошел в дом. На нарах, на постели из шкур черных и красных зверей, сидит кто-то темный, большой.

Маленькое, как сосновая шишка, сердце мальчика дрогнуло. Но Эква-пыгрись сказал себе: «Если ты решил узнать, что делается на свете, — не одно существо к тебе еще навстречу выйдет. Если вернешься назад, — никогда ничего не узнаешь».

«Это, наверное, менкв? — подумал он. — О нем рассказывала бабушка».

А менкв сидит, не шелохнется. Как пень сидит.

Эква-пыгрись у двери стоит. Он тоже осторожен. Прячет в груди стук сердца, в кулаке свое дыхание прячет. Мало ли, много ли стоял, вдруг менкв зашевелился, на нарах покопошился, и в руках у него оказался пятиструнный санквалтап. Тронул менкв струны крючковатыми пальцами — будто ветер заплясал среди осин, словно вода зажурчала среди тающих снегов. Из морщинистых уст старика крылатыми птицами полетели слова, крылатой рыбой песня поплыла:

Тэнгыль, тонгыль… Пятилетний олень-красавец! Где бы ни стучали Твои звонкие копыта, Пусть тебя приподнимет Крылатый зверь, Пусть крылатый зверь Тебя ко мне несет! Пусть ко мне несет!

Где-то вдали вдруг загремел гром. Гремел, гремел вдали — потом вдруг в доме загрохотал.

«Что-то большое свалилось!» — подумал, зажмурившись, Эква-пыгрись. Открыл осторожно глаза и увидел пятилетнего оленя.

Людоед-менкв встал на ноги. Ноги его — как два сросшихся дерева. Крепко стояли они на земле. Так крепко, что даже рогатый олень запрыгал от страха. Стукнул менкв оленя кулаком — из пенистого рта рогатого повис красный язык.

— Какое нежное мясо! — воскликнул менкв.

Отрезал он язык у оленя и отложил в сторону, чтобы съесть его сырым. Слюнки текут у него, да шкуру сдирать надо, не то кровь животного остынет, а менкв любит пить горячую кровь…

Пришел Эква-пыгрись домой и говорит:

— Был я в лесном доме. Живет там какой-то дедушка.

Испугалась бабушка, запричитала:

— О, большое золотое небо! А я и не знаю, где бывает мой внук… Не ходи ты туда больше. Менкв — великан-людоед там живет. Отца, мать, всех твоих родственников съел он. И тебя поймает. Не ходи туда…

— Если так, то не пойду, бабушка, не пойду! — успокоил ее хитрый Эква-пыгрись. А сам думает: «Так вот ты какой: оленей губишь, людей ешь. Ладно, посмотрим, кто из нас сильнее, кто хитрее…»

В сказке Эква-пыгрись победил менква. Он отобрал у него волшебный санквалтап. В руках злого духа этот инструмент принес людям много горя, слез. А мог бы приносить радость…

Думал над сказкой маленький Солвал, и ему казалось, что Яныг-пуки чем-то похож на менква. «А чем он именно похож? — размышлял Солвал. — Почему Яныг-пуки такой богатый? И над людьми издевается. Делает все, что захочет… Может, у него тоже есть какой-нибудь инструмент?! Мне бы такой инструмент. Не плакали бы больше братишки и сестренки!..»

Солвал хотел стать богатым, как Яныг-пуки. Только злым он быть не хотел… Но как стать богатым?! Может, в сказках об этом есть? И он опять слушает длинные, как ночь, сказки.

…Живет Эква-пыгрись с бабушкой. Охотится. Много мягких и пушистых шкурок стало в тесной избушке. И спрашивает тогда Эква-пыгрись свою бабушку:

— Зачем нам столько шкурок? Куда их девать?

— Внучек, да мы их потом в город повезем и поменяем у купцов на золотые и серебряные монеты. А на монеты купим себе то, что нам необходимо.

Услыхал об этом Эква-пыгрись и стал проситься в таинственный город.

— Куда ты один? — говорит она. — Заплутаешься. Там народу много, как в тайге зверя. Разные там люди.

Наконец бабушка собирает внука в большую дорогу, рассказывает:

— По нашей узенькой тропке пойдешь; долго ли, коротко ли пойдешь — широкую дорогу увидишь. Это царская дорога. Вправо пойдешь по ней — в царский город придешь. Одна золотая сторона его вверх лезет, другая золотая сторона его вниз спускается… Ты спроси у людей лавку купца Мань-вата-хума. Он у тебя все шкурки возьмет и деньги даст. Твой отец и мать всегда у него меняли…

Настало утро. Бабушка помогла запрячь в легкие нарты большую пушистую собаку и уложить мешки с драгоценными шкурками. И Эква-пыгрись зашагал по узкой тропе, петляющей меж высоких кедров и лиственниц. Тропка привела к большой, широкой дороге. Пошел вправо, как сказала бабушка.

Дорога привела в город. Никогда Эква-пыгрись не видел такого чуда: дома в одной стороне высокие, как горы, сияют окнами. В другой стороне дома низенькие и, как карликовые кусты, бегут под гору к долине речки. И народу много, как рыб весною в таежной речке. И шумно в городе, как в тайге, когда летает ветер. Идет он в центр города и спрашивает, где живет купец Мань-вата-хум. И видит Эква-пыгрись, как два глаза за ним наблюдают, не отстают от него.

«И чьи это такие глаза?» — думает Эква-пыгрись.

— Что ты ищешь, мальчик? — спрашивает наконец хозяин странных глаз.

— Я ищу лавку купца Мань-вата-хума.

— А что ты ему привез?

— Шкурки черных, красных, белых зверей…

— Так много! Нет у купца столько денег!.. Только у царя есть. Пойдем к нему…

Пришли к царю. Одежда у него переливается, сияет, как снег при золотом солнце. Борода — как хвост у сороки. Глаза гноятся. Удивленно он смотрит на пришельца и говорит:

— А я-то думал, ты человека привел… Где нашел этого мальчика?

— На улице.

— Ну, что привез в город? — спрашивает царь.

Эква-пыгрись вынимает из мешков шкурки черных, красных и белых зверей. Кладет их к ногам царя. Глаза у него расширились от удивления, стали как две мутные луны.

«Видно, это необыкновенный мальчик, — мелькнуло в его хитром уме. — Не найдет ли он живой воды? И как его обмануть?»

— О-хо! И где ты столько зверей убил! Должно быть, ты ловкий охотник! Сколько за все это ты просишь?

— Сколько стоит, столько и прошу.

— Стоят-то они недорого! — умиленно говорит царь. — Да вот ты мне нравишься. Видно, ты мудрый охотник. Будешь жить у меня в царском дворце. Мои мед и золото — твои. Да только ты мне сначала принеси живую воду: глаза мои стали плохо видеть… А за шкурки зверей уплачу потом.

И велел он напоить, накормить Эква-пыгрися медовым питьем-едой и уложить спать в хоромах. А наутро Эква-пыгрись опять зашагал. Верный пес его, чувствуя путь-дорогу домой, радостно взвизгивал и удивленно поглядывал на пустую нарту.

Долго ли шел, коротко ли — пришел домой, к бабушке. Обрадовалась она, бросилась обнимать и спрашивает:

— Что, сынок, принес из богатого города, на что выменял дорогие меха?

— А ничего не принес. Купцов я и в глаза не видал. Зато был у самого царя. Если найду ему живую воду — с ног до головы осыплет он меня золотом, и будем жить с тобой в его сверкающих хоромах. Тогда царь уплатит и за шкурки…

Услыхала это бабушка, запричитала, заплакала:

— И зачем я тебя в этот город посылала! Опять обманули!.. И вправду говорят: кто в золоте живет — золото обещает, последнее возьмет — и пустым за новыми дарами пошлет… Ох ты, хитрый царь! Ох, коварный!..

Настало новое утро.

— А живую воду надо достать! — говорит Эква-пыгрись.

— С начала рождения земли ни одному не удалось достать живой воды ни стрелою острою и ни саблей стальной! Если только мудростью!.. А мудрость приходит с годами… Куда тебе, младенцу, до живой воды?! — причитает бабушка. — А озеро такое в мире есть. Я расскажу. Главное — будь внимательным. На закате смотри, запоминай, через какое плечо солнышко расплетает свои золотые косы. Которое плечо оно опускает ниже — в ту сторону и иди.

Долго учила бабушка своего внука. Внимательно слушал Эква-пыгрись. Выслушал он все, набрался ума-разума и пошел искать свою судьбу-дорогу…

Шел он и на быстрых лыжах, обшитых блестящей шкурой выдры, скакал он на оленях ветвисторогих, плыл на плотах и легких лодочках-калданках и просто пешком шагал… Семь раз настигала его морозная зима, семь раз расплывалась перед ним весна половодьем рек и голосами птиц, семь раз он шел под пустынным зноем лета, семь раз слышал хрустящую песню осени. На своем пути он пережил все невзгоды, испытанные человечеством, вдохнул и счастье дальней дороги…

Наконец он дошел и до места заката. Озеро сияло. Одна сторона его золотом туманилась в небе, другая — сверкала над землею зеленовато-огненными волнами. Подполз ближе к озеру, в зарослях тальника спрятался, смотрит и дивится чуду.

А вокруг озера ходят великаны-менквы. Головы их, как маленькие солнца, излучают свет. А в руках у них тугие луки и яркие стрелы. Под их ногами громоздятся целые горы костей птиц, зверей, людей; ни одну каплю живой воды никому не удалось унести отсюда. И вспомнил Эква-пыгрись наставления бабушки, и задумался:

— Наверно, все приходили сюда шумно. Видно, хотели они взять живую воду только силой. Потому и погибли…

А между тем солнце склонялось к закату. Спускалось, спускалось оно, и наконец крылатый олень, тяжело дыша, застучал копытами у берега. На него невозможно поднять глаза — и копыта, и рога пылают золотым пламенем. Под этим светом и травы зеленые, и тальник колючий, и дальние деревья светятся насквозь.

Эква-пыгрись от страха чуть не выскочил из зарослей тальника, чуть не побежал прочь. Но, вспомнив о наставлениях бабушки, он сильнее прижался к земле, подавил в себе страх… А менквы со стрелами в руках рядом ходят…

Солнышко слезло с оленя. Распустив косы свои, стало опускаться в воду. В сверкающей живой воде барахтался и олень. Накупавшись вдоволь, они вышли на берег.

Тряхнуло солнышко своими расплетенными волосами — и над озером, над дальними лесами, горами расплескалась алая вечерняя заря. Отпустив оленя на пастбище, уставшее светило медленно побрело в золотой туман, выплывавший из дальнего леса. Приоткрылась туманная дверь, взглянуло солнышко последний раз на мир и ушло спать. На земле стало темно. Уснули рыбы, звери, замолкли птицы, тише стали шаги великанов.

Тише соболя пополз Эква-пыгрись к озеру. «Наверно, пройду! — подумал он. — Они привыкли к шуму. Видно, за живой водой раньше ходили лишь с оружием».

Подполз к озеру. Вытащил маленький мешочек, сшитый из стерляжьей кожи. Наполнив его живой водой, в карман положил. И не торопясь, по-собольи пополз обратно.

«Не думай о постороннем. Не пугайся случайного шороха. Не нарушая закона тихой ночи, ты иди к своей цели!» — вспомнил слова бабушки.

Исполнив этот завет, он был уже далеко от озера с живой водой.

Долго ли, коротко ли шел — до царского города дошел. «Пойти ли к царю? — думает Эква-пыгрись. — Или прямо домой к бабушке?»

«Слово дал — выполни!» — вспомнил завет бабушки. И сразу направился во дворец. Сидит царь на покосившемся троне. Острая борода стала белее чайки, а голова блестит как луна. Узкими щелочками глаз глядит на него царь и спрашивает своих слуг:

— Кого вы привели ко мне?

— Я — Эква-пыгрись!

— Что-то такого не слыхал, — усмехнулся царь, кривя беззубый рот.

— Вы меня отправляли за живой водой.

— Многие ходили за живой водой. Но никто не возвращался. А что ты оставлял?

— Красных, черных, белоснежных зверей. Жду расчета.

Царь прищурил глаза и с удивлением стал вглядываться в пришельца.

— Где же твоя живая вода?

Эква-пыгрись вытащил из кармана мешочек из стерляжьей кожи, развязал его и чуть приоткрыл.

Царский дворец озарился ослепительным светом.

— Хо! — воскликнули слуги, разбегаясь в стороны.

— О-хо! — вскрикнул царь, закрывая глаза руками. — Ты не живую воду принес, а камень, слепящий глаза ядовитым светом. Живая вода не сияет!..

— Неужели ты, всемогущий царь, не видел росистого утра, когда капельки маленькими хрусталями светятся с трав и листьев? Неужели ты не знаешь, что в такой день солнце особенно яркое, все сияет и искрится? Это от живой воды, упавшей на землю. От нее распускаются цветы, растут быстрее шишки кедровые. Это даже маленькие дети знают.

Удивился Эква-пыгрись тупости царя, положил мешочек в карман и направился к выходу.

— Постой, постой, Эква-пыгрись! Если вправду живая вода — умойся!

Достал Эква-пыгрись из кармана волшебный мешочек, сшитый из стерляжьей кожи, помазал лицо живой водой — белее зимнего зайца стало оно, помыл глаза сияющей водой — яснее месяца стали они. Долгую жизнь прожил царь на земле, долго царствовал, но такого красавца еще не видел.

И бросился он к живой воде, как волк на добычу. Бросились и царевичи, и слуги. И с яростью зверей стали они тянуть в разные стороны волшебный мешочек. Засверкали сабли и ножи. С удивлением смотрел на них Эква-пыгрись.

А между тем все уже мертвые лежали: и царь, и царевичи, и слуги. От жадности друг друга поубивали.

Эква-пыгрись взял уроненный на пол мешочек с живой водой и, охваченный думами, направился в свой лесной край, к бабушке.

Пришел к избушке — не узнает: три угла ее совсем завалились. В четвертом углу у потухшего чувала маленькой высохшей куклой, сделанной из корня, сидит бабушка. Смотрит она на своего внука и не узнает.

Достал Эква-пыгрись волшебный мешочек, сшитый из стерляжьей кожи, брызнул живой водой на нее — и помолодела она, глаза стали лучистыми и добрыми.

И стали они жить в своем уголке леса. С тех пор бабушки живут вечно и сказки мальчикам сказывают…

Трещит лучина в полутемной избушке. За окном из налимьей шкуры кружится и стонет метель. У потухшего чувала сидит бабушка. Она только что кончила рассказывать сказку и теперь горящим угольком поджигает трубку. А трубка у нее черная и длинная, как зимняя ночь, как сказка.

Сказки все хорошо кончаются.

«А как в жизни? — задумался Солвал. — Для чего люди рождаются, растут?»

Хорошо синичке из детской сказки: она знает, для чего живет. Лапки у ней — ножки избушки лесной, где хранятся припасы охотника. Встретит заблудший эту избушку: там спички найдет, сухари найдет, кусок сушеного мяса найдет, жизнь человек продолжит… Вот для чего живет синичка! Вот для чего она день и ночь летает, поет…

А для чего живет Солвал?! Для Яныг-пуки, что ли?! И кто он такой — Солвал?! Раб? И о рабах, невольниках, которых забирают за неуплату ясака, он слыхал много сказок.

Страшные эти сказки. Солвал их не хочет больше слушать. Про Эква-пыгрися слушать хорошо. Он все время побеждает. Солвал, может быть, достанет волшебный санквалтап. Тогда дома все будут сытыми. Солвал хочет быть сытым. И богатым хочет быть Солвал. А от Яныг-пуки он все равно уйдет. А может, даже победит его, как Эква-пыгрись людоеда-менква.

Если волшебный санквалтап не достанет — Солвал пойдет искать живую воду. Если живой воды не найдет — то обязательно побывает в городе, встретится не только с приказчиками, но и с самими купцами. Уж он поторгуется с ними! Им придется оценить его резвость и ум.

И царя, может, самого увидит. Неужели он такой страшный, как в сказке? Тогда почему он стал царем? И почему люди повинуются ему?

А не стать ли Солвалу царем?! Но ведь Эква-пыгрись не раз побеждал царя, а почему-то сам царем стать не хотел?!

Может, лучше быть хорошим охотником?!

Но охотник всегда бедный. Не хочет Солвал быть бедным! Совсем не хочет!

Он хочет быть умным, находчивым, как Эква-пыгрись. Еще богатым хочет быть! Добрым и щедрым человеком мечтает стать Солвал.

Растет северный мальчик быстрее кедра. Глаза — два сияющих озера — плещутся, до краев наполнены живым удивлением. Руки — два бобра — с утра до ночи покоя не знают. Ноги — два оленя — с утра до ночи его по земле носят. В голове — жилище загадок — комариным роем кружатся вопросы. А сердце, как охотник, стучит, день и ночь куда-то шагает. Куда оно спешит так?

А уши — два слушателя — любят слушать сказки. Лучше всего на свете слушать сказки: там жизнь волшебная и такая понятная!..

 

КАМЛАНИЕ

После трех лет работы Яныг-пуки отпустил Солвала домой. А дома было еще хуже, чем прежде. Отец пьяный. Сестренки и братишки — голодные. Не слезы у них были на глазах. Нет! От зноя высыхают даже речки. А где вечное горе — там слезы высохли давно. На дне глаз их мертвым камнем лежала тоска. Они даже не обрадовались приезду брата.

Но хлеб оказался той силой, которая вернула глазам их озерный блеск и волнение. Пили братишки и сестренки чай — и оживали. Оттаивали их глаза, как озера на весеннем солнце. Будто ветерок прошелся по глади воды, заиграла рябь, и озера ожили, с удивлением глядели на небо синее, на мир зеленый.

А хлеб Солвал привез от Яныг-пуки, который на этот раз был необыкновенно щедрым. За три года батрачества он отвалил Солвалу два мешка муки, десять рублей денег, подарил даже теленка.

— Хорошо работал. Спасибо тебе! — сказал Яныг-пуки на прощанье. — Будешь таким же, выйдет из тебя добрый хозяин. А теленка я дал не за труд. Жаль мне твою маму — мою двоюродную сестру… Будь строже к отцу. Не пей вина. Мансийскому краю нужен хозяин…

Не сразу дошел до сознания смысл этих слов. Но за три года жизни в богатом доме Солвал что-то почувствовал и понял.

На другой день, когда отец протрезвел и стал собираться на рыбалку, Солвал решил действовать. Он помнил тот злополучный день, когда проиграли его в карты. Теперь такая же участь ожидала братишку, который ездил с отцом на осетра. Поймает отец осетра — не домой плывет, а какая-то злая сила тянет его в город. А там приказчик и дурная огненная вода — мутит она светлую голову человека.

По совету старших Солвал пошел к шаману Яксе. Дом шамана был на краю деревни, у мыса, где стояли три священные лиственницы, на которых развевались черные и белые тряпочки. Белая тряпочка — белый йир — жертва добрым духам. Черная тряпочка — черный йир — жертва злым духам.

Здесь устраивались небольшие жертвоприношения. Седовласый и сухой старик внимательно выслушал молодого человека. Расспросил его о людях, о деревне, где жил Яныг-пуки. Он, оказывается, знал там каждого по имени. Знал их семейные и хозяйственные дела. И Солвала, оказывается, он помнит почти со дня рождения.

А насчет отца Якса посоветовал ему ехать в Березово, купить у того же самого приказчика три бутылки водки, а также достать петуха.

Как сказано — так и сделано. Солвал привез из города что нужно. В один из летних вечеров все собрались у священных лиственниц. Горел костер. Рыжими лисицами прыгали языки пламени. Искры, словно духи, вылетали из огня и таяли в небе. К ним, наверное, и обращался седовласый Якса в своем непонятном, но очень звучном и таинственном слове после того, как отрубили голову жертвенного петуха и богиню огня напоили горячей кровью.

Потом он подозвал «подсудимого».

Отец Солвала подходит к огню, достает из кармана бутылку водки, наливает чарку вина и, глядя на пламя, начинает молитву, обращенную к Мирсуснэхуму:

Отец наш! От твоего солнечного взгляда не ускользнуло мое горе. Ты сам видел, как тянули меня злые духи к дурной огненной воде. Лишь твоя солнечная рука может их остановить. Ох, если бы не кружилась больше моя голова от медового напитка! Ох, если б мой язык не тянулся к сладостно-горькой огненной воде! Освободи меня от духов, которые мутят мою светлую голову!..

Потом острием ножа проводит по мизинцу, и струйка алой крови льется в рюмку, меняя цвет прозрачной огненной воды. И пьяница теперь уже обращается к огню:

Семиязыкая золотая наша мать! На твоих глазах я смешал свою дурную кровь с дурной силой этого напитка. А теперь я вылью ее на тебя. Твоих пылающих языков, твоего беспощадного, горящего гнева я боюсь! Дрожу перед тобой, как сухой стебелек!..

Сказав это, пьяница льет кровавую водку в огонь. Наполняет вторую рюмку — пьет сам. Остаток бутылки разливает по рюмкам и раздает всем. Теперь он уже знает: если не сдержит слова, данного перед глазами огня и перед всеми, то сгорит от вина или в огонь когда-нибудь упадет и, как болтун нечестный, сгорит в беспощадном и жгучем пламени.

С этого дня отец как будто родился заново. Возвращаясь из города, куда он ездил продавать пойманную рыбу, не был, как раньше, дурно-весел. Заготовлял к зиме дрова, даже косил сено. Прежде его невозможно было заставить это делать. Считалось это делом женским. Да и в кормах раньше не было надобности. А теперь у молодого Солвала были корова и лошадь, овец завел. От мала до велика в доме работали. Отец и мать, братишки и сестренки с благодарностью посматривали на Солвала и безмолвно внимали ему.

У старого Яксы не было детей. И он Солвала стал называть сыном. Ни одно жертвоприношение не обходилось теперь без Солвала. Якса просил его быть помощником. Жаловался Якса на молодежь и на время. Мол, богов забыли, дурной водой увлеклись, будущего, мол, не будет. Все светлое — в прошлом, а в будущем лишь одни слезы и несчастья, если молодые не очнутся и не возьмутся за ум. Таинственный страх охватывал Солвала, когда он был рядом с Яксой. Но какая-то волшебная сила влекла его к шаману, и он жадно вслушивался в каждое его слово.

Но это нисколько не мешало земной жизни. Семья Солвала стала жить намного лучше. После каждого жертвоприношения в доме появлялись то кусок мяса, то пирог, а то и шкурка. Не мог это не заметить наблюдательный Солвал. Но Якса говорил больше о духах. Учил воздержанию от еды во время пиров и жертвоприношений, взывал к труду и самопожертвованию. Следовать этому было совсем нетрудно.

И теперь Солвал жил словно в каком-то возвышенном и потустороннем мире. Чаяния и стремления духов ему казались близкими и понятными. Иногда ему чудилось, что он с ними даже разговаривает, спорит, состязается в красноречии.

Нравился ему всевидящий дух — Мирсуснэхум. Знал Солвал всю его историю, все приключения и подвиги. Вот как об этом рассказывал Якса.

Как и все великие духи, Мирсуснэхум много раз рождался. Но первую колыбельную песню он услышал в небесном доме своего отца. Там и прошло его небесное детство.

Однажды отец, Великий Торум, сказал сыну:

— Я кое-куда схожу. Ты, сынок, жди меня!

Ушел. Как все дети, Мирсуснэхум играл, возился, лазал по всем углам дома. За пологом он заметил бочку. Раскрыл ее: мертвой водой запахло. Рядом стояла вторая. В ней сверкала живая вода. А раскрыв третью бочку, он услышал брань. Вода в той бочке шипела, пенилась. Все бранные слова плохих людей в ней были замурованы. А в сторонке от них еще бочка стояла. Ярким шелком была она закрыта. Раскрыл Мирсуснэхум ее и чуть не ослеп: сквозь нее он увидел яркую светло-зеленую землю.

Там и зеленые леса, и сияющие озера, и искристые речки. Смотрит он на это чудо, и слезы катятся из глаз. Плачет Мирсуснэхум от зависти. Почему эта прекрасная земля так далеко от него? Почему он не на ней?

Возвратился отец домой и спрашивает:

— Почему ты плакал? Вчера я тебя предупреждал: не ходи за полог. Теперь твои глаза потеряли свет и зрение.

— Не потеряли они свет. Видишь — смотрят. Отпусти, отец, меня в Средний мир, на светлую землю отпусти!

— Что на земле хорошего, сынок? Но если очень хочешь — иди! На земле не рай! Будет трудно — гляди на небо, вспоминай меня… Два живых драгоценных камня, два всевидящих глаза я подарил тебе. Просматривай ими землю, весь мир насквозь… Где горе — будь там, где счастье — будь там. Будь судьей и защитником людей! Борись со злыми духами… На неспокойной земле мне нужен надежный помощник… Созрел ли ты для этого?

Сказав эти вещие слова, Великий Торум уложил сына в золотую люльку. Зазвенела серебряная цепь серебряным звоном, засверкала, закачалась люлька между небом и землей. Дунет ветер горластый с белым голосом северным — в край горячего лета относит люльку. Дунет ветер горластый с желтым голосом южным — в Ледовитое море, в студеное море относит…

Долго качало люльку, но Мирсуснэхум не зарыдал, не пискнул. Тогда отец опустил люльку на землю. Так Мирсуснэхум появился на земле.

Знал об этом Солвал. Но сегодня в полусне, как наяву, он все видел снова…

А ночью Солвал был в дороге. Скрипел снег под копытами коня. Полозья саней то жужжали, то свистели, то пели заунывную несмолкающую песню. И шаман Якса, сидевший рядом, тоже что-то бормотал. И небо было морозное и звонкое, кажется, оно тоже пело. А звезды под эту музыку будто колыхались в плавном танце. А одна из них — самая яркая и красивая — как золотая люлька, качалась на серебряных цепях. Солвал засыпал. А люлька опускалась все ниже и ниже. Иногда она качалась совсем рядом с их нартой. Тогда Солвал отчетливо слышал плачущий голос мальчика:

— Эй, отец мой, отец Нуми-Торум, меня укачало. Либо вниз опусти меня, либо втащи на небо!

— Сын мой! На земле давно богов забыли. Найдешь ли душу, верную тебе? — слышится спокойный старческий голос сквозь звон копыт и хруст снега. — Найдешь ли ты голову, где сможешь поселить свои волшебные мысли?! Найдешь ли глаза, которым ты смог бы подарить свой всевидящий взгляд?

— Нашел, отец мой! Нашел! Солвал будет моим хозяином. Он жадно ловит каждое слово шамана Яксы. Он готов вынести все муки и страдания, которые ложатся на долю великих шаманов, чтобы быть мудрым и всевидящим, сильным и богатым.

И люлька, качавшаяся между небом и землей, стала опускаться все ниже и ниже. Вот она коснулась снега. Качнулась в последний раз и, как лодка, стукнувшаяся о берег, замерла. Из люльки вышел маленький богатырь. Ростом он чуть больше соболя. На голове у него шлем железный, на боку — сабля. А глаза у него — как два драгоценных камня. Не горят они, а светятся каким-то пронизывающим насквозь светом. «Не сабля оружие Мирсуснэхума! — промелькнуло в уме Солвала. — А глаза! Ясные и всевидящие глаза. Смогу ли я овладеть ими?!» — дрожа от страха и холода, думал во сне Солвал.

Золотая люлька зазвенела серебряными цепями, качнулась и стала медленно подниматься вверх. А Мирсуснэхум, не мигая, глядел на Солвала, ослепляя светом драгоценного камня. Золотая люлька качалась и звенела, уменьшалась на глазах, удаляясь в небо. И потом опять стала звездой среди других больших и малых звезд…

От резкого толчка нарты Солвал проснулся.

Звенели колокольчики на дуге, скрипел снег под копытами коня, визжали полозья… Над головой висело звездное небо. И одна из звезд была ярче других. Она и на самом деле словно качалась…

«Неужели этот сон вещий? — подумал Солвал, дрожа от страха. — Неужели и вправду Мирсуснэхум хочет, чтобы я был его хозяином?»

«У-ху! У-ху!» — стонет где-то филин.

И темно-зеленые кедры тревожно скрипят. А ветер, как усталый старик, то свистит словно сквозь старые зубы, то сопит, будто успокаиваясь.

На поляне трещит костер. Над костром котлы продымленные висят. Над ними вьются струи. Пахнет свежим мясом. Под лапой кедра стоит большой деревянный идол. Губы у него помазаны кровью. Он уже сыт. Может, потому и взгляд у него какой-то грустный. Чуть нахмурился, будто глубоко задумался над судьбой людей, которые пожаловали на священное место — в капище мансийских богов.

Чуть поодаль от него стоит другой. Он на голову ниже первого. Лицо самодовольное. И смотрит свысока. Словно вот-вот скажет: я дух всесильный, а вы кто такие?! На губах у него больше крови, чем у первого идола. А третий, который всех ниже и корявее всех, вскинул гордо голову, глаза у него устремлены в небо. Выражение лица глуповато-восторженное. Губы, щедро помазанные горячей кровью жертвенной лошади, застыли в брезгливой улыбке. Этого глупого духа больше всего боятся манси. Они мажут ему кровью не только рот, но и бороду, и тело. Они приносят ему самую дорогую жертву.

Маленький дух, хотя и силы особой не имеет, но злость и недовольство его могут причинить немало несчастий. Маленький дух опасней большого. А Торуму — властелину Вселенной — никаких жертв люди не приносят. Ему не нужно ни золота, ни серебра, ни мехов. Великому богу зачем жертвы?

Лишь духи, с помощью которых он управляет миром, требуют к себе внимания и почитания.

Много помощников у Торума. Хороших, умных помощников.

Его кумирня, как большая птица, притаилась в зеленой тени кедров. На четырех ногах-столбах стоит кумирня. Дверь ее сегодня открыта. На золотой огонь смотрят глаза Торума. И лицо его вылито из чистого золота. На голове соболья шапка. На шубе, сшитой из самого дорогого меха, узоры волшебного письма. И то письмо волшебное лишь шаман великий может читать. Говорят, оно бывает каждый раз новым. Причудливые фигурки, медные и железные, на шубе его висят. Они изображают разных животных. То исчезают, то появляются вновь. И по ним шаманы узнают многое.

Дерево, около которого притаилась кумирня, украшено цветными сукнами, шелками. Вершина кумирни обита белой жестью, а на ветвях висят колокольчики. Они качаются на ветру и день и ночь поют. На ветвях других деревьев висят шкуры оленей, лошадей, овец, принесенных в жертву. Под ними горы котлов, чашек, рогов с табаком.

Мирсуснэхум сидит на возвышении, похожем на стол. В стол тот священный воткнуты копья и сабли. Под шубой у него волшебный мешок. Служит он туловищем. Каждый, кто приходит в капище, несет подарок: кто шкурку соболью, кто лисицу, кто монету медную, кто кольцо золотое. Сегодня особенно много несут. Живот у Мирсуснэхума стал толстым, как у богатого купца. Толстеет его живот, когда на земле беспокойное время. Тогда люди, которые вечно хотят что-то понять в этом сложном мире, идут к капищу.

Тревожное время настало. От чума к чуму, от стойбища к стойбищу, от деревни к деревне летит трехгранная стрела. Старики все знают. В сказочные времена, когда у манси были свои богатыри, полет трехгранной стрелы означал начало бедствия и войны. Тогда все мужчины надевали свои богатырские доспехи и шли к святому месту на совет богов и воинов.

Времена богатырские прошли, но бедствия остались. Летит трехгранная стрела — значит, в мире мены-перемены, горе какое-то новое в край мансийский идет. Летит трехгранная стрела — надо собраться вместе, послушать предсказания шаманов и принять решение, как жить дальше.

Летела трехгранная стрела. И она принесла весть, что великий шаман Якса видел волшебный сон.

Будто в вороний день — в первый день весны северной — прилетела не ворона черная, а белый лебедь. Еще белый снег хрустел, как сахар. И солнце золотое не превращало снега в ручьи, а лебедь прилетел.

То был, конечно, необыкновенный лебедь. То была священная птица, которая при появлении злодея Кучама на земле древних югров улетела в дремучую тайгу, а когда пришли попы с крестом и пищалями, когда они построили в городах небесные дома-церкви, священный лебедь взмахнул золотыми крыльями и улетел из своего капища в небо — в приют согнанных с земли богов и духов.

И вот много веков спустя он снова прилетел. Он весело курлыкал и лепетал, как ребенок, плакал от счастья и пел. Кружился над деревней, где жил великий шаман Якса, и говорил новость:

— На земле нет больше царя Белого. Его дух — Кристос — тяжело ранен. На земле теперь появился новый дух. Его звать — Революца. Какой этот дух — никто пока не знает. Добрый или злой — даже священный лебедь не знает. И птица вещая наказала людям разобраться самим. В мире мены-перемены. Хорошо ли это? Лебедь белый прилетел — это хорошо. Лебедь курлыкал весело и пел — это хорошо. Новое время настает. Но какое это время? Кто друзья, кто враги?

Надо собраться на священное капище, принести богам жертвы, послушать шаманов, подумать сообща о жизни, о времени… И летит трехгранная стрела. От чума к чуму летит, от юрты к юрте летит, от деревни к деревне летит.

И вот на священный мыс со всех концов края тянутся люди. У кого олени — тот гонит тучные стада к священному мысу, у кого лошади — на лошадях едет, у кого ничего нет — пешим идет. Но и у него маленький подарок есть. Серьга или кольцо, аршин холста или просто полоска сукна. Любят боги живую жертву. Но если ее нет у бедного человека, то душе его верной рады.

Оленеводы подвели к общему огню трех белых оленей. Подвязали их к жертвенному столбу, а сами направились к капищу. Каждый из них молча поклонился. Потом звенели монеты, живот у Мирсуснэхума стал больше от принесенных пешек — мягких шкурок молодых оленей. За столиком у капища стало больше бутылок водки. Мирсуснэхум хотя огненную воду, дурманящую светлые головы людей, не любит, но и полакомиться не прочь. Его золотой рот мажут водкой, в золотую табакерку кладут терпкого табаку.

Потом шаман оленеводов раскрывает уста и, как весенний глухарь, токует:

Светлого дня щедрый наш отец! Дух твой золотой К нашим чашам пусть прикоснется. Ум твой золотой В думе новой пусть проснется!

Одежда шамана сшита из белого-белого пыжика. Только на ней много металлических крючков, колец, бляшек, погремушек. Шевельнется шаман — звон стоит. А на голове у него не шапка, а железный обруч. И неспроста это. Говорят, от сильного чародейства без обруча голова могла бы развалиться. Этот шаман молодой, задорный. Звать его Потепка. Будет, наверное, состязаться с великим Яксой.

Кара-кий-я! Хос-хос! Ка-ра-кий-я! Кара-кий-я! —

прыгая у огня высокого, стуча колотушкой по бубну, запричитал молодой шаман. Никто не понимал этих слов. Но волшебные звуки, как меткие стрелы, поразили всех. Вздрогнули даже взгляды самых спокойных и мудрых стариков. А глаза молодых загорелись каким-то неспокойным огнем. А трое из оленеводов запричитали в такт ударам колотушки, вслед за шаманом выкрикивая не понятные никому слова. Потом они упали на снег, крича и дико визжа, катались в снежной пыли.

Другие уже держат за рога оленей, третьи стоят с натянутыми луками и копьями.

Вот шаман три раза повернулся кругом по солнцу. Потом на мгновение замерла колотушка. Удар по бубну — и три стрелы полетели в сердца трех оленей. Миг — и три копья уже пьют оленью кровь. Еще миг — и сердце оленя вынуто. Кровью сердца поят Мирсуснэхума, на его золотых губах капли алой крови. Горячая и живительная кровь плещется в кружках деревянных, теперь уже все наслаждаются божественным напитком жизни.

И все это случилось в один миг. Духи, видно, теперь довольны. Любят они, когда кровь жертвы коснется их губ, не успев омрачиться страданием погибающего животного.

А колотушка летала, и бубен громкий гремел. Огонь прыгал, и шаман плясал. И слова звучные и непонятные все летели и летели. И трое на снегу, забывшись в неистовом крике, валялись как завороженные. И Солвалу теперь казалось, что изо рта шамана вылетает голубой дым. Рядом с ним пляшут голубые духи. И они в ухо шаману что-то шепчут, говорят.

Сегодня Солвал был как во сне. Мир ему казался причудливым и странным. На грани новой жизни он чувствовал себя, и эта жизнь сулила ему что-то особое, возвышенное и страшное.

Голова его кружилась. И снова и снова возникали перед глазами видения ночи.

Качалась звезда, как золотая люлька. Солвал своими ушами слышал звон серебряных цепей. Два живых камня, два светлых глаза глядели на него с надеждой. Они совсем рядом сияли. «Наверное, этот сон и вправду вещий!» — мелькнуло в уме Солвала, когда под ударами колотушки в громе бубна качнулась земля и голубой дым, вылетавший изо рта пляшущего шамана, закрыл глаза голубым мраком, а голубые духи, крича и беснуясь, давили на сердце и горло. Ему было тяжело дышать. И, изнуренный видениями и долгим воздержанием от еды, он упал на холодный снег. Шаман Якса был тут как тут. Он склонился перед ним и, устремив к небу красные глаза и старческие руки, запричитал:

Не печальтесь, не горюйте! Знаю песню я иную, Песню радости великой! Пусть откроет каждый сердце, Пусть откроет каждый душу И прислушается к песне… Все в прошедшем, все в грядущем, Все проходит, умирает И родится в новом свете — В царстве вечного Торума.

Он вещал о том, что на глазах простых смертных происходит чудо: дух великого Мирсуснэхума вселяется в душу молодого Солвала. И отныне у манси будет молодой и сильный ясновидящий. Не навсегда покинули землю боги, не разуверились они в духовной силе манси. Белый лебедь прилетел, принес весть, что Кристос ранен. А Кристос — смертельный враг Великого Торума. Не смог Кристос победить Торума, и Торум не смог взять верх.

Кто же победил Кристоса? Об этом не сможет сказать старый Якса. Об этом сможет поведать только молодой Солвал. И он призвал всех озолотить божественную чашу, чтоб отправить в дальнюю дорогу прозревшего Солвала, который и узнает, что представляет из себя новый дух Революца.

Трещал огонь. Гремели бубны. В серебряную божественную чашу сыпались монеты, серьги, кольца, ожерелья из бисера. А охотники несли свое пушистое золото: кто горностая белого, кто соболя черного, кто лисицу красную, кто песца голубого. У каждого своя драгоценная жертва. Каждому хотелось знать, что его ожидает. Не нагрянет ли снова «бешеная старуха» — оспа? Не отберут ли промышленники последние угодья, где еще плещется рыбка, зверь рисует следы? А может, и вправду наступит счастливое время, когда жены, как икряные нельмы, будут полны и плодовиты, лес всем даст мясо, реки — рыбу золотую?!

Очнулся Солвал на руках людей. Его куда-то несли. Торжественно скрипели ветви кедров, звенел колокольчик, хрустел снег…

Солвал заметил, что выражение лица у маленького деревянного идола было все такое же глуповато-восторженное, только на губах крови стало больше… Взгляд второго идола был самодовольным и высокомерным, словно ничего не произошло.

Только самый высокий, который стоял ближе к священному капищу, кажется, нахмурился еще больше прежнего, будто глубоко задумался.

«О чем он так думает? — мелькнуло в голове Солвала. — Может, обо мне? Почему люди подняли меня на руки? Куда несут?»

В отблесках огня сверкнуло золотое лицо Мирсуснэхума. Солвал понял, что несли его к капищу. Он не вскрикнул, не стал говорить, что пришел в себя. Он знал, что теперь судьба его в руках людей: захотят — подымут, вознесут к небу, захотят бросить — в болото столкнут…

Увидев, что Солвал очнулся, старый Якса воспрянул. В красных узорах его глаз сверкнули искры. Он, как весенний тетерев, затоковал. Над зимнею тайгою поплыла певучая молитва жизни, волшебное пророчество о завтрашнем дне манси… И великий шаман Якса говорил теперь от имени Солвала, будто он все это видел и слышал от духов, пока был в их мире. Старый Якса благодарил судьбу, бога, что послали им юношу с такой чуткой и божественной душой.

Нур и щар! [2] Клянусь медведем! На земле, на Маа, будут Все народы вновь свободны. Страшно будет! Вы не бойтесь! Будет смерть, пожары, голод… После этого наступит Время новое, иное. Ваши жены будут в чревах, Словно нельмы икряные, Будут полны и плодливы. Лес немой деревням вашим Даст добро свое в избытке. Даст вам мясо, шкуры, ленгын [3] . Реки с мутною водою Будут полны рыбы разной… …Вы годов не бойтесь черных, Что несут чуму оленью, Истребляют разом стадо, Их не тронет эта гостья… И настанет снова время, Вновь великие шаманы Будут жить в народе вашем. И на солнечных полянах, На протоках, чащах тала, На горах и на увалах, На реках, озерах, тундре — Всюду, где укажут духи, Встанут идолы — шайтаны [4] …

В своей молитве-песне великий шаман Якса благодарил людей за то, что в течение долгой жизни внимали ему, а не попам-обиралам, у которых борода как веник, а живот как бездонная бочка. Ругал он и мансийских шаманов кривляк, которые своим кривлянием наводят на людей страх. А народу нужно живое слово, которое согреет душу и даст телу силу. Чтоб бороться — нужна будет добрая сила добрых духов.

— Кто их позовет на помощь народу манси? — восклицал он.

— Прозорливая душа молодого шамана! — отвечал он.

Якса сегодня отрекался от себя. Мол, стал уже старый, и говорящий дух, который был при нем и помогал сноситься с великими богами, покидает его. Он не будет больше шаманить.

А в следующий раз люди пусть слушают молодого и сильного шамана Солвала. В его душу вселился говорящий дух.

— Вот священный амулет, образ говорящего духа! — вытащив из-за пазухи золотой слиток с изображением летящего лебедя, пропел Якса. — Я получил его от деда, дед от прадеда, а прадед — от прапрадеда. Нет у меня детей. Но есть у меня прозорливая душа — Солвал. Пусть этот амулет помогает вам сохранять дух предков!

Выкрикнув несколько непонятных божественных слов, он вручил этот амулет Солвалу.

Качались кедры, блестела жесть, гремели бубны, плясал огонь, летели искры, сияла богиня, на губах самого маленького идола стало еще больше крови. Взгляд второго был самодовольно-равнодушным. Только высокий идол о чем-то снова думал.

Солвал же сейчас ни о чем не думал. Его опять куда-то несли люди с горящими фанатичными глазами. Люди, боги, жизнь, смерть, огонь, кровь, летящие стрелы, деревянные идолы, жадные губы, качающиеся звезды, золотая люлька, говорящий дух, молитва-плач, молитва-прозрение — все смешалось в душе Солвала. И что он мог понять?

На этом камлании двух молодых шаманов, Солвала и Потепку, решили направить в Тубыл-ус, чтобы они своими всевидящими глазами посмотрели, что происходит в мире. Если духи и на самом деле борются, если, правда, в мире опять наступит жестокий богатырский век, когда не только духи воюют, но и человек на человека идет не с улыбкой, а с топорами и копьями, — лесные люди должны подумать, как им быть. По пути в Тубыл-ус Потепка и Солвал должны были заехать в Белогорье, чтобы поклониться и принести жертвы духам самого большого, самого великого священного места всего Севера.

Недалеко от этого селения, там, где Иртыш свою желтую воду уже смешал со струями великой Оби, в глухом урмане, на холме высоком, среди священных лиственниц и кедров, стояла избушка на курьих ножках. В той избушке, было гнездо Золотого лебедя. Эта огненная птица, говорят, умела предсказывать будущее. И потому около нее люди держали меж собой совет. Каждую весну они спешили сюда. Плыли на лодках. Лодок было много-много, чуть поменьше комаров. У яра лодки останавливались. Людей встречал шаман — великий, старый, мудрый предсказатель. Он смиренно принимал дары и для каждого из многих находил свое слово ласки, слово вещего значения дней грядущих, дней прошедших, что он ясно видел взором в царстве духов легкокрылых.

И когда наступала ночь, с темной части неба, сияя огненным светом, спускалась золотая птица в свое капище. Тогда и начиналось великое камлание. От костров сияла даже безбрежная Обь. Как бабочки, мелькали человеческие тени. Бубны громкие отбивали дробь. Тихо-тихо, непонятно начинал с птицей вещий разговор мудрый старец, духов друг…

И у одного священного огня думали боги, птицы, люди. Ведь у всех одно небо, одна любимая земля, одна жизнь…

В Белогорье давно уже жили русские. Но урман священный, где когда-то было капище, манси не забывали. И каждый год шаманы со своих родов собирали мех и с мешками направлялись в Белогорье на поклонение. Простые люди теперь туда уже не ездили, передоверив сношение со священной птицей своим шаманам.

Камлание у капища Сорни-най в этом году прошло удачно. Много меха принесли люди в жертву. Доволен был не только Якса, но и другие шаманы. Не понимал пока Солвал ничего, но в его доме тоже появился мех.

Удивлялся Солвал, спрашивал Яксу: почему священная жертва для богов в его бедный дом попала? Сердился Якса на такие вопросы своего ученика. Видно было это по его лицу и глазам, но слова у него были тихие.

— Это подарок богов! Ты заслужил его! Все объясню потом! — говорил Якса каким-то особым и таинственным голосом.

Ждал Солвал большого разговора, который обещал Якса, но так и не дождался. Настало время отвозить в Белогорье жертвы великим духам, предкам великим. Целый мешок шкурок соболей, белок, куниц, лисиц, горностая, выдры должны были отвезти молодые шаманы Потепка и Солвал. А потом надо было съездить в Тубыл-ус и узнать про таинственную и незнакомую Революцу.

 

РЕВОЛЮЦА… КАКОЙ ЭТО ДУХ?

Кто такой Революца? Если человек, то какие у него глаза, руки, голова? Головой он силен или руками? А есть ли у него сердце?! Можно ли с ним договориться лесным людям? Ценит ли он мех соболий и беличий?

Кто такой Революца? Если он дух, то какой дух? Черный или белый? Злой или добрый? Какую жертву он просит? Большую или маленькую? Жертву с кровью или без крови? Откликнется ли он на молитвы? А может, как многие духи, на жертвоприношении побывает, полакомится кровью и улетит, не оказав помощи страдающим?

Кто такой Революца? Неужели и вправду этот дух — красный? Разве такой бывает? Никогда не было такого духа! В видениях великих шаманов не видано, в сказках-былинах не слыхано! Откуда выплыл? Чего он хочет? Куда поведет людей? К добру или злу? Но тогда он был бы белым или черным! Нет! Это новый цвет. Непонятный для таежников цвет. Надо узнать его. Надо быть очень осторожным, чтобы не спугнуть. Не настроить бы его против таежных людей!

Кто такой Революца? Самые противоречивые слухи доходили до таежной деревеньки Хомрат-павыл, запрятавшейся от недоброго взгляда среди снегов и тайги дремучей.

Сначала говорили, что Красный дух победил Белого царя. Но этому никто не поверил.

Сам Мирсуснэхум вот уже сколько лет ведет борьбу с духами Белого царя и не может победить. Неужели какой-то никому не известный Революца оказался сильнее?

Потом пошел слух, что Белого царя держат в священном доме — церкви. Одни говорят, что там его бьют, выгоняя из него злых духов. Другие судачили, что, наоборот, там его ласкают, чтобы стал он добрее и добрым духам дал волю.

А происходит это все не на небе и не в центре земли, где обычно живут самые именитые, а совсем недалеко от манси — в Тубыл-усе, который русские называют Тобольском. В этом звонком городе, сверкающем куполами священных домов, летящих в небо, не раз пили чай не только богатые манси, но и простые охотники.. Ярмарки там бывали веселые, шкурки собольи там ох как любят. Чай там ой какой крепкий!..

Каждой весной на Север плывут огненные лодки с большими баржами. Привозят соль — увозят осетров, нельм, муксунов.

На этих огненных лодках веселые люди — купцы — плавают. И самый именитый среди них — купец по имени Плотник. Это так его манси называют, а для русского уха он Плотников. Большой это человек! Богатый!.. У, какой богатый!.. Много у него огненных лодок, много неводов, много соли… По всей Оби он хозяин. Рыбаков у него тысячи. И его люди рыбу не только ловят, но и в железо заворачивают. Консервами это называется. Когда ешь такое чудо — чуть железом пахнет. Но все равно это не железо, а рыба. Наша вкусная, обская рыба…

Веселый человек этот Плотник. У него всегда вода веселая есть. Пристанет к берегу сияющая огненная лодка — праздник приходит в селение. Угощает он всех веселой, горькой водой. И люди не скупятся — кто соболя подарит, кто икру осетровую. Веселый купец! Хороший! Главное, он говорит на языке манси. Хоть коряво, но говорит. Это очень хорошо, когда даже сам Плотник хочет быть на манси похожим!

И зачем это в Тубыл-ус, где живет веселый купец Плотник, привезли Белого царя? Не хотят ли обучить царя мансийскому языку? А может, веселым его сделать хотят? Таким, как купец Плотник? А может, Плотника хотят сделать царем?

Непонятно! Совсем непонятно. Зачем привезли царя в Тубыл-ус? А может, это совсем не так? Надо съездить в Тубыл-ус и узнать и про Белого царя, и про Красный дух — Революцу! Все надо узнать самим!

В одно прекрасное зимнее утро Солвал и Потепка тронулись в дальнее путешествие. Зима повернула лицо свое к весне. Солнце поднималось все выше и выше. Днем снег становился мягким, ночью твердел как сахар. Наступало время звонких и длинных дней, хороших дней для дальней дороги.

Скрипел снег, пели полозья, звенели колокольчики. Но Солвал теперь не думал о богах, не задавал себе вопросов: «Кто такой Революца?» Слишком все это сложно и запутанно. Он с наслаждением думал о земле своей. Хотя далеко никогда не ездил, он, кажется, ее знал как родную мать. В привычном и волшебном мире сказок она казалась чуть таинственной. Но все, что происходило на ней, объяснялось в сказочном мансийском слоге.

Сказка… Она как родник. Прильнешь к ней, мучимый жаждой, напьешься прохладной живительной влаги и снова чувствуешь себя человеком. Все станет ясно и понятно.

Земля… Как она появилась? Где начало всех начал?

Кто такой Революца?!

Не знает об этом сказка.

Кто такая Земля?

Все о Земле знает сказка.

А появилась Земля вот как.

Жили старуха со стариком. Кругом вода, вода, вода… В хрустальных струях тонет звездное небо. На зыбких волнах моря колышутся и жаркое солнце, и ледяная луна, и маленький их домик. Старик со старухой начали уж было глохнуть от безумолчного плеска волн. Но вдруг до их ушей долетели неведомые звуки. Глаза старца устремились за дверь. И видит старый — сверху летит железная гагара.

Пролетела семь кругов, — опустилась на волны. Оправила крылья и нырнула в воду. Долго ли коротко ли была под водой — вынырнула. В клюве у ней ничего нет. Второй раз исчезла под волнами — вынырнула: в клюве у ней лишь тяжелый вздох. И только в третий раз принесла она в клюве крохотный кусочек земли. Бросила ее у порога и, расправив железные крылья, снова заскользила по воде. Семь раз повторила над домиком вечный путь солнца и растаяла в лазури неба.

На третий день любопытные глаза старца выглянули за дверь и видят: у порога появился маленький кусочек земли. На седьмой день опять выглянули: земля уже немного выросла. Старец захлопнул дверь и, удивленный, стал рассказывать старухе сказку о рождении чуда вселенного — земли. Долго, видно, рассказывал. Потому что, когда вышли старик со старухой из домика, моря уже не было.

— Куда оно делось? — спрашивали древние.

— Наверное, под землей…

Земля… Какая она? Идешь, идешь, а она не уходит из-под ног. Только небо над головою с ярким солнцем — днем, с глазастыми звездами — ночью. Плещут синими волнами реки, зелеными ветвями шумит дремучая тайга, и не раз на пути встанут горы, вросшие камнем в небо. Какая она, земля? Было о ней много дум, длинных, как зимняя ночь.

Сказывают, сначала земля, выросшая из крошки, которую достала со дна священная гагара, качалась на море, плавала.

Тогда Торум, создатель Вселенной, опустил на землю свой пояс. Пояс его украшен тяжелыми пуговицами. Под его тяжестью земля осела глубоко в воду и стала неподвижной. На том месте, где лег пояс, теперь Уральские горы. Это самая середина земли.

А пояс тот был не простой. Золотые пуговицы горели ярче солнца, а серебряные светились полной зимней луной. Хрустальные камни ослепительно сверкали, как снег под весенними лучами. Звездным Млечным Путем мерцали украшения из меди, олова. Причудливые мраморные и гранитные фигуры висели на золотых цепях, как фигурки, сделанные из кости мамонта, на поясе охотника.

Богатый Урал — как пояс с драгоценными камнями. Центром земли считали его манси.

Но не там «шумел» таинственный дух Революца. Это русский дух. А у русских свои сказки, свои тайны, свои глаза… Для них Урал, может, и совсем, не центр земли. И Тобольск для них — город не царский. А для манси и Березово не чум, а город.

Туда и держали путь Солвал с Потепкой.

Березово было не узнать. Здесь произошло что-то загадочное. Звонкие колокола на церквах молчали. На улице было людно, шумно, как на берегу реки во время большой путины. Никогда столько народу не видел Солвал в Березове. Раньше по улицам прогуливались лишь в меховых шубах и собольих шапках. Теперь на улице — люди в худенькой, неприметной одежонке, но такие веселые, будто какой-то праздник.

Своим глазам не поверил, когда увидел, как Ванька Дровосек под ружьем вел самого толстого приказчика. Рядом с Ванькой Дровосеком шагал еще один. Сначала Солвал думал, что это солдат Васька. Одежда у него была такая же, как тогда, когда тот вернулся со службы царской. Когда подошли ближе, заметил, что это другой. Русский солдат, значит… Но почему они ведут приказчика под ружьем?! Ведь это большой человек! Главный помощник купца… Как посмел Ванька Дровосек подняться против своего хозяина?

— Пася, рума! — поприветствовал его весело Ванька Дровосек, когда они поравнялись.

— Здравствуй, друг! — ответил Солвал, но тут же осекся, поймав суровый и невеселый взгляд приказчика.

— Не бойся его! — подбодрил Ванька. — Теперь мы хозяева. Приходи вечером в наш нардом. Вон в тот. Тебе, темному, все объясню!.. Не забыл еще русский язык?

Ничего не понимал Солвал. Или мир перевернулся, или с ним что-то случилось. Ничего не понимал Солвал с той поры, как связался с шаманом Яксой. Раньше все было просто…

С Ванькой Дровосеком Солвал подружился в доме Яныг-пуки. Каждое лето приказчик, у которого работал Ванька, отправлял его вместе с другими ловить сосьвинскую селедку на самых лучших угодьях Яныг-пуки. Богатый манси не всякому разрешал ловить золотую рыбку в своих угодьях. Приказчику купца, его людям — разрешал. В свободную минуту Солвал и Ванька Дровосек разговаривали. От него Солвал многое узнал, русские слова складывать научился. А Ванька удивлялся мансийским словам…

Вечером приятели встретились. Ванька Дровосек привел Солвала в большой дом, который называл таинственным и непонятным словом «нардом». Там было много народу, как на большом камлании. Только не было костра. Но огонь был: на столе, что стоял в дальнем углу, горела лампа.

«Все же без огня люди не обходятся… Даже русские!.. — заметил про себя Солвал. — Без огня не сделать большого дела. Огонь все видит и слышит…»

В нардоме накурено. В неярком свете лампы ясно виделось, как летают синие духи, синие струйки дыма. Дверь открывалась и закрывалась. Заходили белые духи мороза, а следом за ними — странные люди. Глаза их горели, как у шаманов во время камлания. И почему-то многие из них — с ружьями. Ружья большие и совсем маленькие. Некоторые из них — чуть больше ладони.

— Кто это такие? — шепотом спросил приятеля Солвал.

— Это наши из Рабочего союза — красногвардейцы!..

Слова эти Солвалу были незнакомы. Только слово «рабочий» о чем-то смутно говорило. Он слыхал его раньше от приятеля, еще там на рыбалке.

— А это товарищ Сенькин! — сказал как-то по-особому Ванька Дровосек, кивком указывая на человека в кожаной куртке. Лицо у Сенькина было энергичное, а глаза спокойные, задумчивые, чуть усталые.

— Председатель Совдепа. Большевик. Революционер! — прошептал в ухо приятель.

Первые два слова Солвал слышал в первый раз. Они ничего не говорили его таежному уму. Как прилетели — так и улетели. Последнее слово заставило его вздрогнуть: «Революца!.. Это и есть Революца?! — воскликнул он в душе. — Так это же не дух! А человек!.. Лицо, глаза, руки… Обыкновенный русский. Значит, он любит соболя. Живую жертву, кровь любят только духи. Русский кровь не пьет. Только увидит соболя — на духа похожим становится. Не на доброго, а на злого духа похожим становится.

Революца… Не отберет ли он охотничьи угодья? Не займет ли все лучшие рыбацкие пески, как веселый купец Плотник? Не разрушит ли священные капища? — забеспокоился Солвал, обратив внимание на наган, который висел у Сенькина на боку. Знал он, что маленькое ружье стреляя, насмерть убивает. — Нет у манси такого ружья, нет такой силы! И народу мало. А русских много, ох как много! Вон сколько людей собралось только в этом доме! — мыслил он, прикидывая взглядом. — А сколько их на улице, в других домах!..»

Заметив испуганный взгляд Солвала, Ванька Дровосек стал его успокаивать:

— Ты не бойся! Это свои люди, такие же, как мы с тобой, батраки, рабочие!.. Теперь мы будем хозяевами, а не он! — И показал пальцем на человека, которого двое с ружьями только что втолкнули в нардом.

Присмотревшись, Солвал узнал в том человеке старшину инородческой управы, который не раз приезжал в деревню, собирал с охотников ясак. Это был большой человек. Самый большой среди манси. Он мог присудить к битью кнутами, розгами. Был судьей в мирских и бытовых тяжбах.

Совсем недавно этот старшина с двумя помощниками-мировщиками приезжал в деревню. У Потепки будто бы потерялась кривда. Двери у манси не знают замков, и никогда ничего не терялось. Сети манси далеко от деревни стоят, и не только снасть, но и рыбы чужой никто никогда не возьмет. А здесь будто бы потерялась кривда, которая возле дома была. Потепка обвинял в этом страшном грехе Анха-Ваську. Это, мол, он, бездельник, у которого нет ни лодки своей, ни ружья, утащил и продал русским кривду. Мол, это его родовая привычка, недаром к его имени прилепили словно Анха! Еще дед его заслужил такое прозвище за снятую с чужого силка куропатку.

— По его следу и внук пошел, стал таким же вором! — кричал Потепка по деревне. И между домами вспыхнула ссора, грозившая вылиться в кровавую драку.

Каким-то образом в таких случаях известие доходило до Березова, до инородческой управы. И старшина с двумя мировщиками был тут как тут. Видно, у них было дело и поважнее этой глупой ссоры. Но и это они не оставили без внимания, устроив суд у священных лиственниц, которые стояли рядом с домом Яксы.

Сначала шаман говорил о той страшной каре, которая ждет и преступника, и лжесвидетеля, и обвинителя, если они будут говорить неправду и присягать против своей совести.

Потом обвиняемому Анха-Ваське Якса велел, чтобы он взял в руки острый нож и отрезал у деревянного божка нос, выковырял глаза и произнес за ним такие слова: «Если я в этом споре не прав и если, дав клятву, покривлю своей совестью, то так же, как у этого идола, у меня пусть не будет носа. Если я на самом деле похитил кривду, то быть мне топором изрубленным, медведем в лесу изорванным, силами нечистыми преследуемым и гонимым…»

То же самое проделал и Потепка.

Благодаря этим мировщикам и старшине стало всем жителям деревни ясно, что Потепка действительно потерял кривду, но Анха-Васька здесь совсем ни при чем. Если бы он на самом деле похитил эту снасть, то кара бы его не миновала! Все знали: манси никогда не присягнет ложно, а если это случится, то от одного страха и угрызения совести он с ума сойдет…

«Большие люди — мировщики! Большой человек — старшина! Без него манси не может разрешить спор, развеять ссору, узнать, кто прав, кто нет!» — думал Солвал, глядя на побитого, помятого старшину.

— Зачем его так? Разве так можно с большим человеком? — вскрикнул Солвал на ломаном русском языке. Хотя в нардоме стоял шум и гам, голос его услышали и на него обратили внимание.

— А это кто такой? — спросил строго человек в овчинном полушубке, подойдя к Ваньке Дровосеку. — Откуда ты его выкопал?

— Это мой товарищ. Мы с ним вместе рыбачили. Такой же, как я, батрак.

— Для батрака у него слишком роскошная одежда! — разглядывая белоснежную парку, кисы с узорами, произнес подошедший.

Солвал был действительно хорошо одет. Собирая в дальнюю дорогу, Якса о нем позаботился. У него нашлись и эта чудная парка, и малица, и кисы. Разнарядил он своего преемника, считая, что и внешний вид того, кто хочет завладеть сердцами, имеет не меньшее значение, чем его речь…

«Глаза человека — два зорких стража, два защитника. Но они таят и слабость. Глаза человека любят наслаждаться. Они от красоты млеют. Узоры волшебные их уводят от мира, над которым надо задумываться!» — говаривал Якса.

Красивая одежда Солвалу очень нравилась. Когда он во все это нарядился, то почувствовал себя самым счастливым духом.

Никак не мог понять, почему эта «роскошная одежда» не по душе русскому со строгими глазами. «Неужели его потертый, измызганный овчинный полушубок лучше этой белой, как снег, мягкой, как пух парки?! — думал Солвал. — А может, он хочет, чтобы все ходили в рвани? Нет! Солвал так не желает! Красивой жизни жаждет Солвал!..»

Отойдя от Солвала, Ванька Дровосек о чем-то горячо говорил с человеком в полушубке, то размахивая руками, то озорно улыбаясь. О чем он говорил — было не слышно. Но глаза строгого в полушубке очень потеплели. В этот миг чем-то он был похож на шамана Яксу, когда тот поучал, остерегая от неверного шага.

Долго потом журил Ванька Дровосек своего приятеля за сочувствие «классовому врагу» — старшине. Он старался объяснить, что старшина не только не хотел добровольно уступить революции власть, но и оказал вооруженное сопротивление. А потом вместе с купцами, попами, чиновниками старой администрации принимал участие в подготовке мятежа против революции. Увидев, что до приятеля не все доходит, Ванька Дровосек в меру своих сил старался втолковать «язычнику», что в стране произошла революция и у власти теперь будут не мансийские старшины и не русские богачи, а бедняки, такие, как Ванька Дровосек или как бывший рабочий Тихон Сенькин, сосланный царем в ссылку за то, что он боролся за хорошую жизнь бедных.

В Березове он и возглавляет Совдеп — Совет рабочих и солдатских депутатов. И хотя он с виду не богатырь — сила у него немалая: пятьсот сердец, пятьсот человек объединились в Рабочий союз. И это — революционный кулак Сенькина!

Синие духи дыма струились, летали. Их стало больше, чем в тот момент, когда вошел Солвал. Стало больше и народу. Они говорили, говорили, говорили… Их было не понять, как и великих шаманов. Их можно было только чувствовать, как и великих шаманов. О чем-то светлом и радостном ведали эти люди в ветхой одежонке с узорами смолы и копоти, будто они собрались на пир по случаю окончания удачной летней путины.

Под конец они все пели хором, как счастливые весенние птицы пели:

Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов! Кипит наш разум возмущенный…

Солвал не был тупицей. Но мир, в котором он рос, был настолько далек, что все это он воспринимал как священнодействие нового, не ведомого еще никому шамана.

 

В ДОРОГЕ

Солвал и Потепка ехали на лошадях, мчались на оленях, тащились на собаках, шли пешком. Даже за пушистый мех не всякий хотел везти странных путников, отправившихся невесть куда в такое тревожное время. Поэтому нередко от одного дымка до другого приходилось надеяться лишь на свои ноги. А ноги охотника — два выносливых оленя. Пушистый снег — не пушистый мех. Но оленю не страшен сугроб. И тайга дремучая ему не страшна. И белая снежная равнина, бескрайняя снежная даль под ноги стелется — шагать вперед зовет.

Для того и снег, чтоб скрипеть под ногами путника. Для того и земля, чтоб шагал по ней человек и открывал для себя святую тайну. А в каждом уголке земли великой — своя маленькая и большая тайна. А для манси на земле слишком много тайны. Солвал и Потепка шли, чтобы разгадать ее маленькую загадку: что происходит на земле и с кем манси быть, как вести себя?

Солвал и Потепка продвигались вверх по Оби.

…Еще в сказочные времена задумывались манси: «Кто же живет в верховье великой реки? Какие там люди? Не съездить ли нам туда?»

Собрались люди, поехали. На лодках вверх по Оби поплыли. Видят: по сверкающей глади реки плывут плоты. На всю реку плоты.

«Кто их сделал? — думают они. — Наверно, великаны какие-то?»

Припасы кончились. Голодать стали.

— Хватит, — говорят. — Вернемся назад. Пусть двое едут, смотрят землю. Много ли им, двоим, пищи надо!

Снарядили двоих, а остальные отправились обратно. Плывут два манси, смотрят землю, реку, небо. А плоты, как тучи, плывут и плывут. Кажется, еще больше становятся. Однажды слышат звон топора. Видят: мужик что-то рубит. Только он какой-то необыкновенный. Высокий и большой. Тело у него в шерсти, будто беличий мех на нем. Сам голый. Видно, от жары одежду скинул. Лишь у пояса тряпочка.

— У, какой великан. Может, это менкв?! — говорит один. — Страшно даже смотреть! Не повернуть ли нам назад?

— Обь смотреть плыли, вести привезти ехали, — говорит другой, — вернутся назад?! Что нам скажут люди? Кто с полдороги раз вернулся, тому никогда больше не увидеть счастливого пути!..

Подъехали к берегу. Один остался в лодке, другой пошел к великану.

— Пася, дедушка! — кланяется манси.

— Здравствуй, здравствуй, внучек! Что это твой приятель не выходит из лодки? Вы меня уж не бойтесь! Хотя мой отец и менкв — злой Лесной дух, но я люблю топор и труд, а не человеческое мясо. Не трогаю я людей.

Вышел из лодки и второй манси.

— Вы куда это путь держите? — спрашивает великан.

— Мы едем смотреть верховья Оби. Все манси хотят знать: кто живет в начале нашей великой северной реки, какими людьми облюбованы ее песчаные да лесистые берега.

— Здесь и дальше людей нет. Мы, менквы, хозяйничаем. Что это вы так долго ехали? За три дня до этого я уже почуял, что вы на лодочке плывете. Мы эту Обь в два шага перешагиваем… Вы уж дальше не ходите! Возвращайтесь к своему берегу и передайте: в верховье Оби злые лесные духи живут, людоеды хозяйничают, — говорит добрый великан, протягивая что-то большое пришельцам. — Берите, не стесняйтесь, ешьте! Это я кусочек мяса на обед брал…

— Ну и кусочек! — вздыхают оба. — До лодки не дотащишь, за неделю бедному человеку не съесть!

«Как это мы возвратимся назад? Для чего тогда нас посылали? Может, пойдем в их деревню, посмотрим их дома, узнаем, как они живут?» — задумываются манси.

— Внучата вы мои! Не послушаетесь — пожалеете! Пойдете — не возвратитесь: не отпустят они вас, убьют.

А человек хочет знать. Что за деревьями — хочет он знать! Что за рекою — хочет он знать! Что за горами — хочет он знать! Что в небесах — хочет он знать! Что под водою — хочет он знать! И манси поехали дальше.

Долго ли, коротко ли ехали — увидели деревню. Дома большие, выше деревьев. Пристали. Зашли в один из них. Из угла в угол великан ходит.

— Па! Па! — восклицает он, поглаживая бороду, похожую на веник. — Па! Па! Таежные птички прилетели.

Растопляет он каменную печь. Напевая песенку, поглядывает на пришельцев. Когда пламя разыгралось, он хватает одного из путешественников, переламывает ему спину — и в печь. Долго ли, коротко ли жарил — вытащил свою жертву из печи, очистил от копоти и, чавкая, жадно стал есть.

Второй манси был ни жив ни мертв. Своими глазами он видел ужас, своими ушами он слышал стон человека и звериный лязг зубов людоеда, своей живой душой он пережил смерть товарища. И за одно это мгновение он пережил семь смертей и семь раз воскресал. Семь раз был в темном подземелье — могильном царстве страданий и ужаса, семь раз мысленно возвращался в родной мансийский край, где плещет жизнь. И не одну думу передумал! И не одну истину успел понять!

А между тем людоед молвил:

— Сердце мое насытилось. Того завтра съем!

Свалился на нары, захрапел.

А манси тем временем — к двери. Дверь большая, тяжелая. Толкает ее, толкает — никак не открыть. Наконец появилась щель. Еле выкарабкался из нее. И бежать к лодке.

Оттолкнулся от берега и по течению поплыл. Доплыл до доброго великана. Тот спрашивает:

— А где же твой приятель?

— Его убили! — отвечает манси.

— Я же говорил, какой ужас ждет рискнувших узнать больше себя.

Этот манси добрался до дому. Он и рассказал, что в верховьях Оби нет людей. Там одни людоеды-менквы живут.

А земля, как в сказочные времена, дышала невероятными слухами. Вести черные неслись по земле быстрее вьюги черной. Чем дальше — тем тревожнее становились они. И Солвалу казалось, что черные духи где-то совсем рядом, и вот-вот что-то произойдет прямо перед его глазами, и его таежный ум прозреет, и наконец-то он сможет принести народу своему весть, достойную правды, увиденную своими глазами, понятую своим сердцем.

Но недалеко от Белогорья Потепка исчез. Вместе с ним исчез и мешок с мехами. Солвал остался ни с чем. Но решил не ворочаться назад, пока не узнает, что «представляет из себя Революца», какой это дух и где правда… Пришлось продать узористые кисы и белую парку с нежным мехом молодого оленя.

Часто голодал. Нанимался на несколько дней на работу к какому-нибудь зажиточному, зарабатывал кусок хлеба, мяса или рыбы и шел дальше.

Он знал предания, как много веков назад посланники манси ходили пешком даже до самой Москвы и решали с царем волнующие народ вопросы.

Почему исчез Потепка, Солвал не ведал. В последнее время ему казалось, что он пытался с ним поссориться. Но Солвал не шел на ссору. Знал: не за этим послали люди. В каждом новом стойбище, в каждой деревне, хантыйской или мансийской, Потепка выдавал себя за великого шамана, требовал жертвоприношения… То прикидывался певцом и танцором, то важным и прозорливым всевидящим, которому народ доверил «своими глазами прозреть мир и принести народу правду».

А в небольших деревеньках, где дома были одни старики, женщины и дети, он прикидывался сказочным героем Эква-пыгрисем и даже сыном бога — самим Мирсуснэхумом.

Он устраивал камлания, каких Солвал еще не видывал. Когда не помогал бубен и люди оставались равнодушными, он творил невообразимое. Выворачивал нижние и верхние веки, красными глазами глядел на каждого усомнившегося… Глотал кольца и согнутые железные гвозди. Через нос просовывал тесемку из оленьей кишки. Вытащив ее через рот, завязывал концы наподобие петли, заставлял таскать себя вокруг огня… Делал вид, что ткнул себя ножом в живот, и тут же показывал на ладонях кровь… А порой накладывал на горло петлю из веревки, заставлял четырех мужиков душить себя. Сам притворялся на время умершим. Потом вскакивал и перед возбужденными и удивленными людьми снова продолжал свое кровавое священнодействие. Испуганные люди несли страшному волшебнику все, что есть.

Немало прошел с ним Солвал. И от его пытливого взгляда не ускользнуло, что эти штучки он выделывал не для того, чтобы задобрить духов и улучшить жизнь людей. Он видел, что Потепка заботится, чтобы больше стало в его мешке. Да и перед ним он уже не играл волшебника, а порой откровенно говорил о цели своих проделок. В отличие от шамана Яксы Потепка считал, что люди глупы, они боятся даже своей тени, не только духов. И поэтому их надо, мол, больше стращать.

«Если научишься делаться страшным, непохожим на людей, то будешь великим шаманом и богатым человеком! — говорил он. — Если понадеешься на один свой ум и священные слова, которым тебя учил Якса, — не многого достигнешь!..»

Солвал видел, как по утрам Потепка приводил себя в «волшебное состояние». Нет! Он не духам молился! Он прыгал, как необъезженный конь, извивался всем телом, как скользкий налим, летал на ногах, ходил на руках. Шевелил бровями и ушами, расширял ноздри и ледяными глазами долго-долго глядел в одну точку…

Не забывал и слово. Священные молитвы старался произнести по-своему. Долго над одним словом возился. Он говорил — как щелкал орехи. Пока скорлупа не лопнет — он не бросит орешек. Пока слово не приобретет волшебной певучести, он не перестанет им играть…

Был у него и пятиструнный санквалтап. На нем он тоже каждый день играл… И про голос свой он не забывал… Он пел песни. Одни из них невозможно было понять. Другие песни простые, с обыкновенными мансийскими словами и мелодией.

— Где ты научился всему этому? — спрашивал его Солвал.

— На земле, а не на небе, — отвечал он. — В каждом крае земли — свои шаманы. У каждого шамана — свои тайны и хитрости. Я много ездил по земле, много узнал, выпытал…

Потепка ругал старого шамана Яксу. Поносил его за высокомерие к нему, твердил, что Якса бездарен, что он не может даже глотать кольца и извиваться в танце, а надеется лишь на силу волшебных слов да на мягкую душу манси.

Он рассказал случаи, как Якса беспомощно, неумело «творил чудеса», бессовестно обманывал людей.

Солвала возмущала откровенная наглость Потепки. Было больно за Яксу, который с таким вниманием отнесся к нему, совсем еще молодому и бедному. Ему было жаль своего учителя. Но после всего увиденного и услышанного он уже не мог бы боготворить великого Яксу, стал задумываться о шаманах.

Много увидели глаза Солвала. Многому он в этой дальней дороге удивился. Но это?!

…Человек убил человека. Убил, не вздрогнув. Будто раздавил комара. Человек убил человека и вынул сердце. Живое сердце ежилось в его больших руках. Дрожало, как на морозе. Плакало сердце. Красными слезами заливалось. Не задумывался он над красными слезами, которыми истекало сердце. Нет!

Человек вонзил в живое тело другого человека отточенную сталь штыка. И теперь уже не на грязной ладони корчилось сердце, а на горячем лезвии. Он поднял свое чудовищное железо над головой и пустился в пляс.

Он хохотал, как счастливый весенний халей. Руки его в горячей крови, а он почему-то был бесконечно весел.

Нет! Это было не похоже на человека!

И даже на зверя не похоже! Зверь плясать не будет. Не посмеется он над смертью. Кровь попьет, насытит чрево и поплетется восвояси.

Убьет охотник росомаху. И за кровь пролитую он извинения попросит. За жизнь, отнятую у злого зверя, он прошепчет молитву. И хотя он не устроит игрище искуплений, он с почтением положит шкуру низведенной росомахи в священный ящик, где хранятся идолы богов.

Росомаха — зверь зверей. Не от нее происходят люди. Но росомаха — младший брат медведя. А медведь — таежный дух — людям очень близок. У всех одна на свете радость — жизнь. Разве можно так жестоко отнимать святую радость?! Корчилось сердце человека на лезвии штыка. Чудовище с лицом человека винтовкой размахивало, бешено хохотало, плясало.

— Кто это?! — вскрикнул Солвал.

— Белый! — прошептал сосед.

А соседей было много. Всех согнали на берег большой реки. Там стояла большая огненная лодка — пароходов этой огненной лодке люди с ружьями ходили. «Нет большой охоты летом. Зачем же тогда оружие людям? Неужели на земле стало мало зверей пушистых? Зачем же люди стали охотиться друг за другом? Неужели весело глядеть, как разрывают грудь и вынимают сердце?! К чему это игрище затеяно?! Неужели боги так упали, что стали просить в жертву человека?!» — думал в смятении Солвал. Резвыми оленями скакали мысли, копытами острыми стучались в душу, давили сердце тяжелыми полозьями…

Сияло солнце. Но не в глазах. Сияло солнце на штыках. В каждом доме таежного селения в это утро сияло солнце на штыках. Из каждого дома выводили мужчин и гнали на берег. Кого-то в огненную лодку сажали, кого-то в воду бросали, кому-то сердце вырывали, а потом плясали…

— У кого вырывают сердце? — спросил со слезами в голосе Солвал у соседа.

— У красных! — прошептал тот.

Раньше Солвал знал про белого и черного духа. Но почему добрый белый дух стал злым и коварным?!

Может, мир перевернулся?! Может, начался священный потоп?! А может, у русских просто свои понятия?!

— Кого вталкивают в пароход?! За что?!

— Он помогал красным.

— Кого бросили в воду?!

— Красного!

— За что?!

— Он хорошей жизни хотел!..

— Разве это плохо?!

Солвал мечтал о хорошей богатой жизни. Длинные вечерние думы были длиннее зимнего вечера. Сладкие утренние сны были слаще спелой морошки. Снилась ему жизнь светлая, как весеннее утро, богатая, как рыбистое лето. Богатой жизни хотел бедный Солвал… Неужели за это и его схватят и под огонь железа поставят?!

И его схватили. За что?! Не понял этого Солвал. То ли за то, что хотел заступиться за женщину, которую волокли по земле два пьяных чудовища с железными руками, то ли за то, что крикнул какое-то слово, не понравившееся им.

…Его втолкнули в темный трюм. Прокатившись куда-то вниз, он стукнулся обо что-то твердое и скользкое. От удара на мгновение потерял сознание. Но скоро стал приходить в себя.

Нет, до «себя» ему было еще далеко. Он был в каком-то странном состоянии. Ему казалось, что он уже на том свете. В душе его ожили видения темного царства — царства мертвых. Чуть заметно колыхались тени. Чьи-то стоны и вздохи. Кто-то пел — как будто плакал. Кто-то плакал и шептал страшным шепотом могилы…

«Будьте милостивы к мертвым — так гласит одно предание. — Чтите память вдаль ушедших, помня, что в темном царстве тени их живут и помнят вас, оставшихся на земле. Чтите память ушедших, поминайте в чумах чаще, соблюдайте все законы, и тогда народ не вымрет…»

Свято соблюдают манси заветы дедов. Кладут в могилу посуду для еды, одежу, лук и стрелы. Все, что нужно человеку на этом свете, то и должно быть там: нитки, шило, трут и кремень, сети, нарта, острый нож.

«А меня не так похоронили, — мелькнуло в мыслях Солвала. — Ничего у меня не будет! Неужели душа моя исчезнет бесследно?!» И как бы в ответ он слышал вещий голос шамана Яксы: «Будьте милостивы к мертвым, смерть и вас на перепутьях караулит терпеливо… Все рожденное не вечно, все умрет, и день вчерашний не придет и не вернется… Только сильные шаманы вновь рождаются, приходят, но в других уже личинах, под другими именами…»

Тяжелый комок подкатил к горлу. Слезы зависти к живущим душили его. Ему было жаль расставаться с жизнью. Ведь он лишь одним глазом увидел солнце. Человеком еще не почувствовал себя. Не стал настоящим шаманом…

Голос Яксы таинственно исчез. Нет! Никакого Яксы и не было. Это просто его слова, запавшие в душу, в нем на миг проснулись и снова уснули.

…А в темном царстве было душно и жарко. Пахло навозом. Чувствовалось движение чьих-то теней, раздавались чьи-то вздохи и стоны.

 

СОН МИРСУСНЭХУМА

…Туча черная закрыла золотой глаз солнца. Ветер — мужик на звонкой нарте — проехался по туче. А потом, надув щеки, начал дуть на нее с краю. Черная туча дрогнула и тихо двинулась в сторону, где снег рождается.

«Э-гэ-гэ!» — крикнул ветер на своих оленей и помчался вслед.

Когда хореем гнал оленей — тогда молнии сверкали. Когда быстро мчались нарты — тогда гром гремел. Уставали когда они — туча плакала дождем. Мирсуснэхум не слышал грома, не чуял ветра и дождя. Он спал богатырским сном и видел вещий сон. Будто у огня сидит старец. В руках у него бубен и колотушка. Под ритмичный звон бубна он такие слова говорит:

— Я вижу, о чем ты думаешь, я знаю, что ты хочешь сказать. Я твою душу читаю как книгу белую. Только мне никакой книги не надо. Я так все помню. Много лет прожил я на свете и мудрость копил, как некоторые копят монеты.

Слушай, — продолжал старец, — в твоей душе глубокой я вижу духа. Но дух тот еще не созрел. В твоей душе белый дух воюет с черным. Белый дух — добрый дух. Черный дух — нежелание делать доброе живущим. И теперь ты на распутье двух дорог жизни.

Слушай, сын мой, — продолжал он, — запомни что тебе скажу. Изгони из сердца слабость, не бойся испытаний как храбрый воин. Валяться на шкурах в чуме, есть оленину и рыбу, запивать все теплой кровью — и глупец умеет. Лишь тот, кто выберет дальнюю дорогу и пойдет вслед за мечтой, кто дерзнет похитить тайну, скрытую от живущих, тот имя доброе заслужит.

Собирайся в дальнюю дорогу. Побывай в Нижнем мире — в царстве теней. Там хозяйничает злой Куль. Души людей умерших в его власти. Послушай мертвых. Ты, Мирсуснэхум, можешь видеть мир насквозь. Но если твои глаза будут скользить лишь по вещам, равнодушно пройдут мимо горя, то какая цена твоему громкому имени?! Если сердце твое примет чужую боль как свою и, наполнив мысль пережитым, будет искать исцеления других — богатырем можешь стать. Иди, борись с врагом людей — менквом. Поднимись в Верхний мир — на небо. И все расскажи небесному отцу Торуму.

В этом великом подвиге ты не бойся смерти. При встрече с Торумом держись смело. «Бог велик — ничтожны люди» — так обычно говорят. Но кто первым из живущих войдет в небо, перед ним боги бессильны. Кто заслужит бессмертие, тот будет подобен богу. Воспользуйся этим не для себя, а для народа. Пусть он укажет путь к счастью.

Хватит спать. Просыпайся. Колыбель свою — дом отцов, родную речку — вспомни. Подыши настоем детства, но долго в нем не оставайся. Собирайся в дальнюю дорогу…

 

В ЦАРСТВЕ ТЕНЕЙ

Из толстого и высокого кедра вырубил Мирсуснэхум легкую лодочку-калданку. Весло с узором вырезал. Сел на калданку, как рыбак, и поплыл вниз по течению.

Плывет он по Оби. Волны плещутся, скачут белыми песцами, рычат росомахами. В одном месте он увидел великую заводь. Там вода кружится, будто кипит. Пролетит случайно над заводью птица — ее закружит, завертит, и белая пучина вмиг ее проглатывает. Подойдет к тому берегу зверь — и его втягивает прожорливая заводь…

Не миновал ее и Мирсуснэхум. Закрутило его лодочку. Миг — и он был уже в Нижнем мире, в царстве теней. Там было не темно. Нет! Там мгла белесая лежала. Будто вечная белая ночь замерла над тихими реками и озерами. На болоте паслись олени без охраны, мох торопливо искали. Их рога колыхались, как кустарник в сильный ветер. Возле речки на поляне вился дымок костра. Чум пустой стоял, две тощие лайки смотрели грустными глазами.

В молчании напряженном Мирсуснэхум чувствовал движение, трепетание чьих-то крыльев: кто-то пел тоскливо. И до его слуха доносилось:

«Моя молитва собольим мехом уже не стелется. Мои глаза высохли, как осенние реки, я уже не могу плакать слезами. Пришелец с живой земли, выслушай мой замирающий стон.

Два начала на земле — это волки и олени. Зло с добром, как волк с оленем, всегда враждуют. Волка кормят волчьи ноги, и зубы у него, как железо, охраняют волчье логово. Олень же беззащитен, как простой рыбак перед купцом, как охотник перед сборщиком ясака. Осетра в сажень берет купец за медную копейку. А ясак… Вспомнить страшно! Десять соболей с живой души, да еще «на поминки», да еще для «поклона царю белому»… Наши лучшие угодья отобрали, сменив на бутылки огненной злой воды. Обложили наши дымы данью. Черной птицей пролетела смерть, посылая нам болезни.

— Горе! Горе! — причитали грустным шепотом в народе.

«Горе! Горе!» — лес скрипел.

«Горе! Горе!» — стонали птицы.

«Горе! Горе!» — рыдали звери.

«Горе! Горе!» — шептали рыбы.

Жутко стало Мирсуснэхуму от этой песни и равнины с мертвым мраком. Захотелось ему увидеть родную землю, послушать нежный плеск волн живых.

Но не скоро пришлось ему увидеть это. Долго он еще был в царстве теней. Много ему еще привелось испытать.

Однажды захотел он есть. А в реках подземелья также плещется рыба. Ее также ловят. Неводами, сетями, кривдой ловят. Все тем же занимаются души умерших, что и на земле, да только печальнее они и грустнее. Порыбачат, намерзнутся — и к костру. А над костром висит большущий прокопченный котел. В нем уха варится.

«Вот бы душистой ухи поесть!» — думает Мирсуснэхум. Тени мелькают перед ним, приглашают садиться за столик низенький, быть гостем просят.

Садится Мирсуснэхум, берет кусочек рыбы, жует, жует — никак не прожевать. Смотрит: трава зеленая. Берет другой кусок. С виду жирный и свежий такой — пожует, смотрит — трава. А уха — как гнилая болотистая вода. Мертвечиной пахнет…

— Вот такой едой питаемся! — стонет кто-то. — Куль — царь подземелья — так вот издевается над нами. На земле не сладко было… А здесь… разве соленым плачем передашь?!

Комариным писком пищат тени. Комариным роем шумят. И молитвы стелются ниже травы, мягче собольего меха. Мольба. Стон. Плач…

С тяжелым сердцем уходил Мирсуснэхум с этого места. Он шел в дом Куля. А дом Куля находился в темном каменном ущелье. Вздохнет Куль — тянет Мирсуснэхума в ущелье, выдохнет — назад относит.

«Не съест ли и меня? — думает Мирсуснэхум. — Может, вернуться назад? Но как же быть тогда с моим именем?! Нет, надо его увидеть! Узнать его слабости надо!..»

Добрался Мирсуснэхум до жилья царя подземелья. Вошел в дом — а там светлым-светло: на стене висит луна, на потолке — солнце. На мягких шкурах лежит Куль. Дышит как курит: из носа и рта вылетают искры. Будто горячий газ выдыхает. Душный газ, смрадный газ. «Откуда у него луна и солнце? Неужели он их стащил, пока я странствовал? Как будут жить люди без солнца?!» — забеспокоился Мирсуснэхум.

— Ты зачем пришел сюда? — спрашивает Куль, продолжая лежать.

— Хочу что-то спросить.

— Что ты хочешь спросить?

— А почему у тебя так много комаров? — как бы между прочим проговорил Мирсуснэхум. — В твоем царстве их много, а на земле жужжат, кусаются, жизни от них нет… Убери ты их!..

— А как же я без крови буду жить? Ведь это мои духи! Моя жизнь!..

Помолчал немножко. Потом, ухмыляясь, тянет:

— Наконец-то я зажил: солнце и луна в моих руках. Я их сегодня утащил. На земле вашей теперь темно. Затмение. Солнечное и лунное затмение. И работают там мои духи! Коровы ревут, лошади ржут. Даже звери стонут. А люди? О них и говорить нечего. Эх! Хорошее время для Куля наступило. Вы все теперь в моей власти!..

Пока Куль бахвалился, Мирсуснэхум вытащил из кармана табакерку. И как только тот поднял на него красные глаза, он дунул в них терпкого табаку. Оба глаза Куля табаком запорошены, оба глаза злого духа смотреть не могут!

Схватил Мирсуснэхум солнце и луну — и бежать из подземелья. Куль за ним погнался. Вот-вот догонит злой дух. Тогда он оборачивается в железного ястреба, а Куль — в чайку.

Летит Мирсуснэхум к проходу в Средний мир — к небольшому отверстию, которое находится между корней золотой березы, что растет на горе у истока Оби.

Чуть его не схватил Куль — да был он уже в Среднем мире, из-под ветвей золотой березы выплывало золотое солнце. И луна на краешке неба повисла. Не успел Куль схватить Мирсуснэхума в своем царстве, в мрачном подземелье, а на земле он той силы уже не имел. Да и Торум уже обнажил свой сверкающий меч.

Куль заплакал:

— Вы будете жить в светлом месте, а я опять — в темноте! Души людей ко мне будут попадать — и пусть тоже в темноте будут.

— Ну, тогда я полсолнца дам, — говорит Торум сверху.

— Какой свет от половины солнца!..

— А не хочешь — так живи совсем в темноте!

Земля под солнцем снова заулыбалась серебряной улыбкой рек, зеленой улыбкой леса, голубой улыбкой лазурного неба. Коровы успокоились, мирно щипали траву. Лошади изредка помахивали хвостами, отгоняя оставшихся комаров, которые не успели спрятаться в тень от ярких лучей солнца. На ветвях кедров плясали белки, птицы щелкали, рыбы плескались.

Земля опять пела вечную песню жизни.

Но людям и под солнцем было нелегко… Живущих ожидала тяжкая участь мертвых…

Солвал будто очнулся от страшного сна. Он вскочил. Голова его стукнулась о что-то твердое. Откуда-то сверху ползла струйка света. Она прорезала мрак. Солвал видел уже чьи-то тени. Не во сне, а наяву. И стоны, и вздохи были тоже наяву. В этом мраке были люди, а не тени мертвецов.

«Но зачем их заточили?» — чуть не вскрикнул Солвал.

Ощутив рядом лесенку, он пополз вверх, туда, где был свет. Он огляделся вокруг.

Да, это были люди. Скоро Солвал стал их различать. Одни сидели, другие лежали. Одни молчали, другие стонали. И лица у них странные, будто разрисованные красной и синей краской. Словно они только что с Медвежьего игрища, где нарочно разукрасили себя, чтобы духи не узнали их. Но с Медвежьего игрища никого не замуровывают в такую яму, где душный полумрак и пахнет навозом. А одежда у них разодрана.

Смотрит Солвал и глазам своим не верит: перед ним лежит Ванька Дровосек. Лицо его тоже разукрашено, но его все же можно узнать. Это его волосы. Золотистые, как пожелтевшая осенняя трава. Это его лицо — широкое, с веснушками. Это его русский нос, его брови. Только под глазом у него еще одна скула. Синяя, жирная скула. Такой скулы у Ваньки Дровосека не было. И кровяного родимого пятна, что на всю шею расплылось, у приятеля не было. И Ванька не может быть здесь. Теперь он уже не батрак. Веселая жизнь у него началась. Не может быть здесь Ванька Дровосек! Это опять ему кажется!

Но человек перед ним вдруг застонал, зашевелился, открыл глаза. Это были его глаза. Озорные глаза Ваньки Дровосека. Только спросонья они еще ничего не видели в полумраке. А Солвал видел.

— Ванька! — вскрикнул Солвал, радуясь встрече.

Внезапным выстрелом, громом прозвучал этот возглас. Все встрепенулись, повернулись к нему. А Ванька Дровосек преобразился. Он словно из другого мира вырвался и принял свой обычный облик.

— Пася, рума! — воскликнул он совсем как прежде. Будто не было этого полумрака, духоты и множества людей в одной яме.

— Ванька! — произнес опять ласково Солвал, словно поздоровался с ним, словно удивился неожиданной встрече.

— А ты как сюда попал?! — тяжело поднимаясь проговорил человек в кожаной куртке. Лицо его тоже было изуродовано. Но Солвал сразу признал в нем Революцу. Да, это был он, Сенькин! Председатель. Большевик…

В тот березовский вечер Солвал запомнил его, кажется, навек. Энергичное лицо, задумчивые, чуть усталые глаза…

Нет! Не это. Много раз он слыхал это имя потом, в своей дальней дороге. В мансийских и хантыйских деревнях судачили всякое. Одни говорили, что это новый русский богатырь, который хочет изменить жизнь на Севере. Другие говорили, что он совсем не русский, а манси. Не простой манси, а древний. Это тот самый Эква-пыгрись, который вечно боролся с купцами и попами, который своим умом и находчивостью не раз побеждал даже самого Белого царя. Только Эква-пыгрись не был белым. Поэтому не мог стать вечным царем, добрым царем. И манси снова оставались бедными. Теперь Эква-пыгрись, наверно, стал еще хитрей: он обернулся в русского богатыря, чтобы спасти все народы от царя.

— Не знаю, как сюда попал! — ответил Солвал. — Совсем не знаю!

Человек в кожаной куртке рассмеялся и каким-то пронизывающим взглядом посмотрел на странного манси.

В этот миг Солвалу показалось, что во взгляде этого человека есть что-то близкое и тайное. Он ему, манси, хочет что-то сказать. Но Эква-пыгрись никогда зря слова не вымолвит, не выдаст свою сокровенную тайну. Тем более, что здесь много чужих, непонятных людей… Лишь глаза его говорят… «Похож на Эква-пыгрися», — окончательно утвердился в своей мысли Солвал.

Эква-пыгрись никогда не унывал. В любой обстановке шутил, смеялся. Из любой ямы вылезал, из любой западни уходил…

Слышно было, как о борт баржи бились волны, журчали и звенели струи воды. А на палубе иногда раздавался топот. Будто кони стучали копытами. Но ржания не было. На коней это не похоже. Порою что-то там кричали…

Совсем рядом была жизнь. Живая, настоящая…

«Разве трудно уйти волшебному богатырю из такой небольшой ямы, когда рядом настоящая жизнь», — думал Солвал. Вспомнил он сказки, как Эква-пыгрись уходил от смерти, от своих врагов.

…Однажды царь приказал казнить Эква-пыгрися. Слуги схватили его, втолкнули в кожаный мешок, повезли в церковь, чтобы там казнить. Вся надежда была лишь на священный дом, где духи языческие не смогут помочь Эква-пыгрисю. А то из других мест, как это случилось уже не раз, он убегал. Все думали, что ему нечистая сила — дух — помогала. Привезли его в церковь. Бросили мешок в угол. Поп куда-то торопился.

— Завтра будем казнить! — сказал он и запер железную дверь на замок. Утром пришел поп. Слышит: в мешке что-то звенит.

— Что ты там делаешь? — спросил он.

— Деньги считаю, золото перебираю.

— Какое золото?!

— Полезай в мешок. Сам увидишь. Чем больше сижу — тем больше денег…

Не дает попу покоя звон золота. Захотелось ему заглянуть в мешок.

Развязывает он тугой узел, всматривается, шарит глазами.

— Ты не глазами, а руками… Золото со дна мешка течет, — говорит Эква-пыгрись. — Залезай сюда…

Не удержался поп. Полез.

— Куда лезешь! — ругается Эква-пыгрись. — Дай мне выбраться. А потом считай, сколько хочешь!..

Выкарабкался Эква-пыгрись. А когда нетерпеливый поп сунул голову в мешок, он втолкнул его и завязал на крепкий узел. Снял Эква-пыгрись с ног кандалы, которыми звенел, как золотом. Нарядился в наряды попа и по сияющей церкви ходит. Между тем явились слуги царя.

— Казнить надо нечистого! Казнить! — молвил Эква-пыгрись.

И повелел он повесить мешок посреди церкви и бить дубинами. Бьют палачи, слуги царя, по мешку дубинами. Качается мешок, ревет. Палачи радуются, что наконец-то удалось им казнить неуловимого манси.

А Эква-пыгрись стоит в сторонке и посмеивается над жадным попом, незадачливыми слугами и над самим царем…

Не раз волшебного Эква-пыгрися хотели сжечь на костре — он уходил. Не раз его бросали в кипящий котел со смолою — он оставался живым. И в яму глубокую замуровывали — оттуда выкарабкивался и снова боролся с попами, купцами, старшинами, с царем…

«И отсюда уйдет, — смекал про себя Солвал. — Глаза у него во какие: насквозь видят!»

Человек в кожаной куртке расспрашивал Солвала о жизни в мансийской деревне. Интересовался рыбаками и охотниками, но не осетрами и соболями. Его пытливый ум хотел знать не об оленях, а об оленеводах. На шамана был похож этот странный русский. Но о шаманах он говорил осторожно, почти с неприязнью…

Не сразу, но скоро Солвал это почувствовал. Ему было обидно за себя. Ведь он мечтал стать шаманом. А этот хороший русский человек таким тоном говорил о властителях мансийских душ!..

И в этом он был похож на Эква-пыгрися, который своей простотой, смекалкой и хитростью не раз побеждал шаманов — земных служителей богов.

 

МЕДНЫЕ ВОРОТА

[10]

В небе звезды летают. Над землей птицы летают. Почему бы и человеку не летать?! Ведь интересно же знать, что за пятна на луне: то ли это горы, то ли моря, то ли силуэты мальчиков с берестяными ведерками, как повествует об этом сказка.

Нет у человека крыльев — можно выковать из железа коня с крыльями.

Пошел Мирсуснэхум к кузнецу и говорит: «Скуй мне коня, чтоб у него было семь железных крыльев».

Такого коня кузнец сковал. Сел Мирсуснэхум на коня и полетел. Чуть оторвется конь от земли — набок клонится. Невозможно лететь. Привел его обратно и говорит кузнецу:

— Сделай по-другому. Восьмикрылого коня мне сделай.

Кузнец выковал восьмое крыло.

Сел Мирсуснэхум на восьмикрылого коня и полетел. Быстрее птицы летит, быстрее ветра летит, и вся земля перед глазами стелется, и серебряные чаши озер, и зеленые шкуры леса, и голубые ниточки рек увидел сверху Мирсуснэхум. Хорошо ходить по земле, наслаждаться ее красотой. Но издревле человек летал и стремился почувствовать Вселенную.

Долго ли, коротко ли летел Мирсуснэхум в сторону, где солнце спать ложится, кто ведает. Однажды он увидел высокую небесную стену. Но не стал он удивляться ни зубчатой стене, ни столбам, обитым медью, у которых сходились тяжелые ворота на крепких железных петлях. Видел он это в первый раз в жизни. Но старался не показывать виду: боги высокомерны, насмешливы. Заметят — засмеют. Железного коня в карман положил. Подошел к воротам, напрягая дух, постучал и крикнул громко:

— Отворите, кто здесь слышит!

За стеной высокой никто не отозвался. И не скрипнули ворота. Он крикнул еще раз. Опять никто не ответил. Тогда в гневе поднял тамгу, которую бросил ему Торум, когда спас он солнце и луну. Семь раз ударил ею о медь и потребовал властно: «Отворите мне ворота!»

— Если ты дух, то зачем тебе ворота? — отвечал кто-то высокомерно. — Если пришел смертный, то покажи тамгу. Только смертных я здесь никогда не видел. Лишь слышал издали их слезливые молитвы. Вечно они чем-то недовольны, эти трусы и лентяи.

— Мне удалось отобрать у Куля солнце и луну, которые он похитил у нашего небесного отца. Мне сам Торум дал тамгу.

— Ты прости меня, — взмолился хранитель входа, — эти ворота перед слабым человеком никогда не отворялись. Я вижу, ты и вправду богатырь!..

Поприветствовал его Мирсуснэхум и помчался счастливый к шатрам Торума. Сердце его пело, чувствуя близкую победу. Когда он опять вернется в родную тайгу, на берега журчащих рек, он принесет тамгу жизни. Только какой там будет жизнь? Может быть, там будут такие же города с высокими домами, каменными дворцами? Только зачем дворцам ворота — высокомерные привратники? Неужели и на земле должны быть владыки? Неужели и там владыки отгородятся медными воротами, высокими воротами от простых смертных?! И что будет на земле зеленой?!

 

БОГАТЫРСКОЕ ИМЯ

И вот наконец долгожданное мгновение настало. Мирсуснэхум увидел самого Владыку мира. Он сидел на нарте со спинкой из белой мамонтовой кости. Это был его трон. Рядом улыбалось солнце. И серебряная луна сверкала, как седая голова создателя Вселенной. В синей дымке благовоний, которыми дымились костры, мелькали духи. В окружении божественных духов восседал Торум на троне и правил миром. То один дух наклонялся к его уху и что-то шептал, то другой. То они хохотали, то хлопали в ладоши, то все падали к ногам Торума, то дружно чему-то кивали.

Незамеченный духами Мирсуснэхум с любопытством ребенка наблюдал божественную жизнь.

Вот что услыхал Мирсуснэхум.

— Здравствуй, Торум, наш Небесный отец! — кланяясь, говорил пришедший.

— Здравствуй, здравствуй, сынок!

— Дай мне богатырское имя.

— А что, и дам. Без имени — как без глаз. Ты многое сделал и первым пришел. Тебе и дам.

Еще о чем-то говорил Торум с важным слугой.

Потом пришедший трижды склонился к ногам Торума и счастливый пошел прочь.

Дорожка к Владыке, наверно, никогда не зарастет травой. Не успел уйти один — на пороге уже другой. Шапка у него вкривь надета. Видно, этот дух не знает, что шапка у него на голове криво сидит.

— Дай мне богатырское имя! — требует у Торума пришедший.

— Богатырское имя я уже отдал, а другого у меня нет.

— Я первый на своей земле. Первый и сюда пришел. Отдай мне богатырское имя!

— Я же говорю, что отдал. Почему ты думаешь, что ты первый?

Но дух не унимается, все просит и просит.

— Ладно! — говорит Торум. — Сейчас проверим, кто из вас достойнее. Его я видел по делам, — кивает он на первого. — А тебя еще мало знаю. Раз так настаиваешь — и тебя испытаем.

Привели крылатого коня, которым владел Торум. Связали этих духов за волосы и положили на спину коня. Взмахнул Торум серебряной плетью, сказал вещие слова: «Кто из вас завизжит, тому не будет богатырского имени».

Возил, возил их конь, назойливый дух не выдержал, завизжал от боли. Владыка и говорит:

— Я же говорил, что нет у меня богатырского имени. А разве простое хуже? А может, труднее иметь простое, честное имя?

Глазами ребенка наблюдал Мирсуснэхум суетную небесную жизнь и с грустью думал о грядущем своей молодой земли.

А на ней будет все.

И опять думал: богатыри или обыкновенные люди станут творцами на земле? А может, обыкновенные люди своими мозолистыми руками сотворят чудеса? И они, не требующие богатырского имени, сложат самые задушевные песни, придумают сказки, музыку? Может, они и есть настоящие волшебники?

 

ДУХОВ ИЗБИРАЮТ

Человек не может жить без веры. Женщина верит в любовь. Мужчина — в удачу на охоте. Сын не предаст мать свою, как не предаст и родину. Дочь мечтает о счастье.

А в старину еще верили духам. Дух по-мансийски — Пупыг. Пупыги бывают добрые и злые. Будто от них зависит здоровье, удача на промысле и даже счастье в любви. Духа глазами не разглядишь. Лишь образ его — деревянную куклу — ты можешь увидеть в сундуке манси, что стоит в священном углу дома.

Но духи всегда рядом с человеком. Так манси в старину думали. Они, как чиновники, разные должности занимают, разную силу имеют. Торум не вмешивается в жизнь людей. Он управляет миром с помощью своих наместников — легкокрылых Пупыг.

Но Пупыг не всесилен. Каждую весну Пупыг уходит. Куда уходит? На небо. Пока кто-нибудь из людей не изберет его своим. Пупыг — представитель неба на земле. Пупыг — посланник людей на небе. Их избирают, как в старину старшин избирали.

Все можно было попросить через духов, все потребовать; если нужен дождик свежий, чтобы росла молодая трава, — просят люди дождик; если рыба плохо ловится — требуют люди рыбы; если зверь не идет в ловушку — просят помочь.

Если не справляется Пупыг со своими обязанностями, то его сгоняют раньше времени, до весны. С позором сгоняют! Идола несправившегося духа сжигают на костре, разрубают топором или бросают в воду.

Духам верили и не верили. Духам доверяли и не доверяли. Духов выбирали и убирали.

А сейчас? Никогда не гасла у человека вера!.. Только раньше он ждал помощи от духов… Неужели он не дождется ее от людей?

 

ВЛАДЫКА СЛУШАЕТ МИРСУСНЭХУМА

Долго ли, коротко ли наблюдал Мирсуснэхум небесную жизнь, кто ведает. Да только очень устал от этой суеты. Решил скорее высказать свою просьбу — да и на землю.

— А это кто? — удивились духи, когда он подошел поближе к трону.

— Я сын земли. Прошу Небесного отца выслушать меня, — с этими словами он встал на колени, выкладывая перед Торумом Белый йир, который он принес как жертву.

— Пусть он встанет, — молвил Торум каким-то далеким-далеким голосом, обращаясь к своим духам.

«Неужели Владыка говорит с миром лишь через своих приближенных, через болтливых духов? — подумал Мирсуснэхум. — Ведь они могут закрыть ему глаза на правду».

— Встань, сын земли! — вскричали духи.

Растерялся было богатырь перед ними. Да их чванливость и грубость словно вдохнули в Мирсуснэхума силу.

И воскликнул он:

— Вы такие же, как я, слуги Владыки. Я вам равен. И отец Великий может говорить со мною так же, как с вами.

Переглянулись духи. Уставили молящие глаза свои на Торума. Ничего подобного они не слыхивали от смертных.

И бог заговорил. Он обвинял Мирсуснэхума в незнании законов, обычаев земли и неба, требовал убрать Белый йир: мол, Владыке не нужно подачек. И наконец назвал его безумцем и невежей.

А Мирсуснэхуму словно это и нужно было. Заговорил с ним сам Владыка. И никакой божественности! Даже досадно ему стало. «Кому, как не богу, быть рассудительным и мудрым? — подумал Мирсуснэхум. — Кто, как не бог, может выслушать внимательно пришельца с несчастной земли? А он шумит…»

Мирсуснэхум встал и громко сказал, что он пришел не как невежа и не богатырское имя ему надо, а хочется ему знать: как избавить народы от горя и несчастий. И больно ему, сыну, что Отец печется о каких-то обычаях, а важную весть о своих детях не хочет выслушать. Торум виноват в том, что на земле нет счастья.

Хозяйничает на земле Куль. Он на золотистых оленях скачет по небу — и гром гремит, молния сверкает, золотыми стрелами людей убивает. А комаров в тайге тьма тьмущая. Кровопийцы они. Мучители людей и зверей. А что творит злой дух в царстве мертвых, как он мучает души людей!..

И ни один помощник бога, ни один дух, не осмелится вступить в борьбу с Кулем… И только он, Мирсуснэхум, спас луну и солнце. Не испугался и дальней дороги, первый из смертных достиг божественного жилья, первый принес горькую правду о земле, а Отец Вселенной сердится, не хочет выслушать его.

Опустил виновато свою седую голову Торум. И, может быть, первый раз глубоко задумался: «А что происходит на земле?!»

 

ТОПАЛ-ОЙКА

В глубоком раздумье сидел Торум. Не обращал внимания на духа, который что-то шептал ему в ухо. А у того духа голова чуть стала лысеть. А на бородке три белые волосинки… Это был сам Топал-ойка. Большой это дух. Он с Торумом всегда рядом. Большая у него власть.

Наступает осень. Лед застывает. Сколько в этот месяц можно рыбы добыть? О, не столько, сколько захочешь! Ведь река-то бездонная!

Торум Топал-ойке дает бумагу, где написано: сколько рыбы отпущено на месяц ледостава. Дает Отец Вселенной бумагу и говорит Топал-ойке. «А уж распределить между людьми — твоя воля. Сколько кому хочешь — столько и дашь!»

И весной, в месяц ледохода, Топал-ойка получает заветную бумагу. И в синий месяц ледохода он занят важными людскими делами. Золотую рыбу дает одним, серебряную другим, крупную — одним, мелкую — другим. Знает дух: все хотят кушать. Знает дух и то: не у всех людей вкус одинаковый. Одним пожирнее, другим понежнее. Знает дух и то, что не все рыбы достойны. Силен и могущ Топал-ойка! Потому у него и имя такое. Ойка — это значит мужик. Но это не простой мужик, как вы все, наверно, уже поняли. Топал — другая сторона. Топал-ойка — потусторонний мужик! Вот какой Топал-ойка. Вот какой дух.

 

ВЛАДЫКА ОБЕЩАЕТ

Долго думал Торум, опустив голову. Наконец он молвил:

— Спасибо, сын мой, пумасипа! За подвиги твои — пумасипа! За горькую правду — пумасипа! Что думал — в глаза сказал, — пумасипа. Мои духи так не осмелились бы! Не затуманил мой ум красивой ложью — пумасипа! Где мои зоркие глаза, которые должны просматривать мир насквозь? Может, их от жизни земной отводят мои предприимчивые духи? Где мой острый слух, который должен слышать плач земли?! Может быть, уши мои оглушены суетливым жужжанием духов, окружающих меня?! Пумасипа, сын мой! Пумасипа, что задумался я!

Ты пришел с земли просить защиты, и путь к счастью указать ты просишь. Ответ мой готов.

На пути ко мне ты проезжал царство теней, где души предков живут без врагов, нужды, болезней, отдыхают от тяжелой земной жизни. Ты видел реки чистые с прозрачною водою; леса, полные зверей; тундру с оленями, чумы со спокойными дымками. Там ветра и мороза нет. Грома и молнии с огневыми стрелами нет. Там не воюют, как на земле. Нет там бедных и богатых. Души светлые ушедших все равны на том спокойном свете. Ты передай народам, что Владыка мира слышит слезы всех живущих и обещает великую награду за страдания земные в царстве мертвых!..

— Нет, такой ответ нам не нужен, — молвил печально Мирсуснэхум. — Какая радость может быть в царстве мертвых! Разве это награда? Так и так они там будут, мои бедные народы… Такого «счастья» им не надо!

Опечалился Мирсуснэхум. Последняя его надежда рухнула.

— Я пойду, скажу народам, что на небе бога нет! Есть чванливые там духи… Я скажу: не верьте им! Не приносите больше в жертву ни лошадь белую, ни курицу живую. Не молитесь солнцу и огню. Вас никто нигде не слышит!.. Я пойду, скажу народам: «Думайте о своей судьбе сами!»

— Успокойся, сын мой, — молвил опять Торум. — Ты герой и богатырь. В смелом поединке ты победил Куля, вернув на небо яркие светила. Ты достоин первого богатырского имени. И я его даю тебе.

Но напоминаю, что и ты виновен в несчастии людей. Ведь я отправил тебя в Средний мир, просил быть главою над всеми духами, что землею правят. Но ты не исполнил мои заветы. В житейских мелочах забылся, как и твой брат Медведь. И духи без присмотра остались, творя порою неправый суд.

И ты скитался по земле и под землею, нарушая часто законы жизни. Тебя спасало от вечного исчезновения лишь высокое божественное происхождение, да и имя мое громкое… Умерь свой пыл, сын мой! Успокойся!

Я тебя прощаю. Снова сыном называю. Имя громкое возвращаю. Отныне снова ты Мирсуснэхум — мой первый помощник, правитель земли, глава всех духов. Отвечай же: что надо делать на земле?

— Мирсуснэхум, Мирсуснэхум! — зашептались духи.

— Оказывается, жив он.

— Где же он пропадал?

— Почему его так долго не было?

— Может, не он?

Торум обнимается с сыном. Он-то уж знает, кто есть кто! И Мирсуснэхум словно переродился, смутные видения небесного детства ожили в его душе. И он потянулся к Отцу, и все божественное в нем вновь проснулось, а земное — растаяло, как туман под взглядом жаркого солнца… В один миг позабыл и про молитвы землян, и про свое обещание принести на землю счастье.

«А почему боги не хотят дать людям счастье?» — задумался Солвал.

С молитвами обращались манси к Торуму. Не раз просили Мирсуснэхума поведать небу о горькой доле землян. Молили бога избавить народы от бед и несчастий. Выдумали сказку о восьмикрылом коне.

Человек в кожаной куртке расспрашивал и о мансийских богачах. Их можно пересчитать на пальцах. Немного было их, а Солвалу хотелось, чтобы все были богатыми. Не понимал он, почему хороший человек в кожаной куртке с такой желчью говорил о богатых. В этом он, правда, был схож с Эква-пыгрисем.

Солвал очень обрадовался, когда услышал, что и человек в кожаной куртке — новый русский богатырь — тоже хочет хорошей жизни. Только непонятно, почему его за это схватили и заперли в эту яму и куда-то везут. И Ваньку Дровосека, оказывается, тоже схватили за то, что он не захотел быть вечным батраком, а решил бороться, чтобы все были сытые и свободные…

Многое Солвалу казалось еще туманом утренним. Лишь от слова к слову, которыми они так щедро обменивались, становилось ясно, что перед ним сам Эква-пыгрись. О нем много-много сказок.

Эква-пыгрись… Это не имя. Эква-пыгрись… Это значит: сын женщины, внук бабушки. У него нет ни отца, ни матери. Одна лишь бабушка, да и та старая-старая. В одних сказках он живет в лесу, а в других — под горой в избушке, которая вот-вот свалится. А на горе хорошие дома стоят.

В ту деревню Эква-пыгрись бегает лишь играть да шалить. Эква-пыгрись — смелый, находчивый мальчик. Ничто не ускользнет от его острого зрения, чуткого слуха.

Однажды сыновья богача возвращались с охоты.

— Знаешь, я нашел дом священного зверя — берлогу нашел. Пойдем завтра утром на медведя! — говорит один другому.

Услыхал это Эква-пыгрись и говорит им:

— Вы идете завтра на медведя? Возьмите меня с собой!

— Какой из тебя охотник! Иди прочь! — смеются те.

Эква-пыгрись упрашивает их, умоляет. Один из них сжалился:

— Ладно, пусть идет!

Обрадовался Эква-пыгрись, побежал к бабушке. А у нее дома валялась большая трехгранная игла. Вычистил ржавчину, поточил — получилось копье. В углу лежало еще какое-то тупое железо. Поточил его — топор получился.

Рано утром, когда солнце только-только расплетало золотые косы, три охотника пошли в тайгу.

Как только из берлоги выскочил разбуженный медведь — засверкали пятки братьев, и Эква-пыгрись остался один на один со зверем. Идет зверь на него, Эква-пыгрись идет на зверя. Заносит топор над головой — и ударяет соперника. Потом копьем острым колет. И лежит священный зверь у ног мальчишки.

Снял Эква-пыгрись с таежного собрата шубу, уложил его в люльку из трех черемушьих обручей, на нарту поставил и с восклицаниями таинственными, с криком звериным к городищу поскакал.

А там, услышав эти вещие звуки, обрадовались: «Одним добрым духом больше стало, одним зверем диким меньше стало!» Все бегут навстречу, снегом друг друга моют, водой плещутся; собаки лают, старики, как дети, играют…

А бабушка, счастливая бабушка, посреди улицы стоит и улыбается внуку, людям улыбается. Сыновья богача, хвастливые сыновья, за углами домов прячутся. А Эква-пыгрись — вчерашний уличный мальчик — у головы медведя сидит. Он молча сидит, как настоящий охотник, вернувший лесного зверя в мир божественных духов…

А когда душистое медвежье мясо задымилось на столах, трусливые богатые братья были тут как тут. Губы их лоснились от жира, а в глазах млела тупая сытость. А соседям шептали:

— Это мы низвели в лесу живущего!..

Скоро об этом знали уже все.

Эква-пыгрись не стал спорить. Чтобы не делить шкуру убитого медведя, он отдал ее им. Они себе и лучшие куски мяса отобрали.

Был Эква-пыгрись сиротой — лучшим охотником стал. Убил медведя один, а шкура досталась другим…

Вспомнил тут Солвал и сказку, в которой Эква-пыгрись первый раз увозил в большой город шкурки, а привез домой пустую нарту. Вспомнил и про живую воду, и про царя, который забрал мех и ничего не дал взамен.

В памяти всплыли и жирное лицо приказчика купца, и хитрая улыбка Яныг-пуки. С такими Эква-пыгрись боролся. Русский богатырь Сенькин тоже встал на этот путь. И он хочет, чтобы Солвал за ним пошел. Об этом он говорит прямо, не таясь. Не как шаман Якса, которого не сразу поймешь, чего он хочет.

— Сколько лет ты батрачил у своего мансийского богача? — спрашивал товарищ Сенькин Солвала, по-особому спрашивал, как будто будил.

— Три года, — отвечал Солвал.

— Что заработал?

— Два мешка муки. Десять рублей денег. Теленка…

— А сколько на тебе заработал богач? Подумай…

Солвал думал. Но разве можно сосчитать, сколько тысяч верст пробежали мальчишечьи ноги, поднося хозяевам дома одно, унося другое?! Разве человеческий труд может иметь какую-то цену?

Раньше Солвал над этим не задумывался. Был он будто не самим собой. Были у него руки юркие, ноги проворные, лишь головы, оказалось, не было. Головой его был Яныг-пуки. Он и думал за него. Куда укажет хозяин — туда бежали ноги. Что скажет хозяин — то делали руки.

Потом его головой стал шаман Якса.

«Неужели нельзя жить своей головой? — думал теперь Солвал. — Неужели человеку нельзя быть свободным, самим собой?!»

Словно уловив его мысли, Сенькин сказал примерно вот что:

— Человек должен быть хозяином своей судьбы, а не рабом. Чтобы стать самим собой — надо ему освободиться. Один человек никогда не освободится от власти богатых. Поэтому рыбакам и охотникам, батракам и рабочим надо вместе выступить против богачей, которые веками жили их трудом. Богачи власть свою просто так не уступят. Штыками и пушками, железом и сталью будут они защищать право быть хозяевами над другими!.. Но если угнетенные все будут заодно, то богачам несдобровать!.. И наша революция тогда победит!..

Многое Солвалу было еще не ясно. Но что-то важное он уяснил себе. Теперь он знал, что Революца — это не один человек. Революца — это много людей, решивших сделать жизнь другой. Революца — это большая охота на волков. В старину волков считали священными. И поэтому они безнаказанно убивали оленей, пили кровь… Смотрели, смотрели люди. Терпели, терпели люди. Всякому терпению есть предел. Переполнилась душа людей гневом и ненавистью. Ринулись люди на волков, сломав священный завет старины. Уничтожали кровопийц. Стадо оленье было защищено. Нарушен древний обычай, но жизнь от этого стала лишь лучше. Революца — это когда нарушают старые обычаи… Революца — это когда жизнь становится лучше!.. Знал теперь Солвал: Революца не дух! Знал теперь Солвал: Революца — жизнь!.

Смотрел Солвал на Сенькина, на Ваньку Дровосека и других товарищей и думал о человеке.

Не все такие, как вертлявый Потепка или прожорливый Яныг-пуки, как поп Иван или пузатый приказчик. Есть, оказывается, настоящие люди, которые думают не только о себе. В этом полутемном и смрадном трюме побитые, израненные люди называли друг друга добрым и светлым словом: «Товарищ!»

Здесь поддерживали друг друга не только теплым словом, но и по-братски делились скудной похлебкой, которую иногда подавали сверху вооруженные железные идолы. Сильные не забирали себе большую часть еды. Наоборот, они старались накормить сначала самых слабых и больных. Ведь многих изуродовали так, что трудно было узнать…

Но эти люди продолжали верить не только в свое спасение, но и в счастливое будущее всех, кто еще вчера был гоним и беден.

Человек… Какой он? Нет, совсем не права старая мансийская сказка, что человек слаб и зол.

«Нет. Не права сказка. Эти люди даже в беде красивы и сильны», — думал Солвал.

— Мы спасем тебя, — сказал однажды Сенькин. — Делу революции, делу Ленина очень нужны верные товарищи в таежных деревнях и стойбищах. Выберешься отсюда — сразу уезжай в свою деревню. Расскажи людям, что видел и слышал. Передай сородичам, что у простых рыбаков, охотников, оленеводов есть большой рума, верный товарищ Ленин!..

Ленин… Про него Солвал вроде бы не слыхал раньше. В тайге свои сказки, легенды, свои богатыри и герои. Дремуча она. Дика и глуха. Звуки новые непривычны таежному слуху. Свист ветра, шум ветвей, хруст снега — лишь эти вечные звуки ему ясны и понятны… Но и в тайге зима не вечна. Приходит весна — и зеленое таежное небо звенит, курлычет, поет… Даже таежный глухарь поднимает к небу красные брови и вслушивается в незнакомую песню перелетных птиц. Но что поймет глухарь во внезапно возникшей музыке весны?! И небо остается небом, тайга — тайгой…

Ленин… Это имя Солвал слыхал в своей дальней дороге. Звучало это слово для Солвала как таинственная и волшебная песня весны. Было оно непонятно. Но его произносили люди как молитву и заклинание, как надежду на счастье.

Много рассказывал Сенькин о Ленине. Солвал слушал это, как когда-то сказки. Слушал и думал. Понял одно: Ленин не похож ни на одного из сказочных богатырей. Главное оружие его — не огнедышащее железо, не стрела ядовитая, не копье острое, а слово… Многого Солвал не понимал, но ясно было ему одно: бедные должны объединиться и сообща бороться за свое счастье.

Ленин не похож даже на Эква-пыгрися. А вот Сенькин похож. Он, наверно, и есть настоящий Эква-пыгрись. Новое время настало — в новой личине проснулся старый мансийский богатырь, человек из бедного рода.

Новое время настало — новые дороги к счастью. Помощником мудреца Ленина захотел быть Эква-пыгрись, товарищем Ленина захотел быть Эква-пыгрись. Хорошее слово: товарищ.

Не стать ли Солвалу тоже товарищем?!

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Есть ли на земле счастье?

Есть! Это счастье возвращения на родину!

Сердце Солвала плеснуло в груди большущей рыбой, когда он увидел устье родной речки, где прошло его детство. Берега Оби такие же, как и берега речки детства. Но по незнакомым берегам лишь любопытный взгляд скользил, а сердце дремало. За многие дни путешествия, когда он плыл на лодочке вниз по Оби, примелькались эти низкие, однообразные берега с кустами черемухи и тальника.

Но такой же зеленовато-желтый тальничок, по колено плескавшийся в такой же желтовато-мутной, разлившейся обской воде, вызвал в груди Солвала невообразимое волнение. Он глядел на тальничок, как на родного братца, с которым вместе играл и рос. Маленьким был тальничок — помнит Солвал. Маленьким был Солвал — помнит тальничок. Повзрослел тальничок — видит Солвал. Возмужал Солвал — видит тальничок.

А старая черемуха качнула корявыми ветвями, приглашая осенью опять отведать черноглазых ягод. А тропинка узкая, лежавшая в тени черемушьих ветвей, поманила Солвала опять пройтись. А тропинка та живая бежала, осторожно обходя густые кусты смородины светло-зеленой. Она опять привела Солвала на берег круглолицего озера. Улыбнулось озеро серебряной улыбкой. От радости неожиданной всплеснуло руками: подняло к небу острокрылых уток!

И долго-долго держало крылатые руки свои над головой седой. Долго говорило, причитало, крякало голосами уток, гусей, куликов.

«Не забыл ли, сын мой, как получил ты здесь первую добычу — золотистоголовую утку?» — проквакало озеро лягушачьим голосом.

— Спасибо тебе, озеро! Как забыть такое! — ответил тихо Солвал.

Склонив три раза голову, к лодке своей направился. Опять вода журчала, звенела, смеялась, пенилась. Это журчание милое ему вдали снилось. В заводи кружащей звонко плеснула рыба. И эта рыба не раз плескалась в снах его далеких, тяжелых. И кедры зеленокудрые, что стоят на берегу высоком, не раз во сне шептались: «Вернись-ка, сын, вернись. В краю родном тепло. Тебя заждались люди. Жаждут узнать, какие вести привезешь ты им». За кедрами — дома. А в домах — люди. Заждались они. В мире мены-перемены. И люди хотят знать: на какой стороне им стоять?

Но какая бы мена-перемена ни произошла в мире, встреча с родной колыбелью — счастье!

Приезжает человек из дальнего странствия — к его огню люди тянутся. Кто поприветствовать, кто узнать новости, а кто и просто погреться у его огня. А огонь в доме Солвала сегодня щедрый. Рыбаки приехали. Солвал приехал, и рассказ его длинный, как дорога, как жизнь. Он поведал сородичам все, что видел и слышал.

…Удивились сородичи его рассказу. И особенно побегу с «баржи смерти».

— Наверно, добрый дух помог! — рассуждали они. — А то как выбраться из этой «ямы», где люди превращаются в «тени»? Попадешь в лапы злых — не уйти живым… Чудом ты спасся…

Солвал сам еще толком не разобрался, как случилось это волшебное освобождение.

…Однажды среди ночи раздались выстрелы… Топот, крик, стон, шум… Открылся люк — и все ринулись на палубу.

В белой мгле белой ночи сияли красные звезды… Этих волшебных людей с волшебными звездами на шлемах обнимали те, кто томился в барже…

А вчерашние хозяева этой баржи были связаны. На пароходе, который стоял поблизости, раздавались еще выстрелы…

— Ты свободен! — сказал торжественно товарищ Сенькин. — Езжай скорей на родину! Расскажи о революции. Новую жизнь надо строить…

Вдали виднелась деревня. А на берегу стояла лодочка… Вода в реке журчала. Струи пенились, звенели… Солвал знал: поплывешь по течению — будешь дома.

За чаем из душистой чаги Солвал узнал и о событиях в Хомрат-павыле и в других мансийских селениях.

— Солдата Ваську повесили…

— Как? Разве люди могут так поступать?

— Может, он сам лишил себя светлой жизни?

— Нет, не сам!

— Тогда, наверно, духи — людоеды-менквы?!

Это тот самый солдат Васька, который в царской армии служил и первый принес весть, что царя больше нет, а есть Революца.

Повесили солдата Ваську, двух молодых манси с собой забрали, порезали коров, лошадей угнали, порылись в сундуках — шкурки искали…

Нет, это были не духи, не менквы! Даже злые лесные духи менквы — вечные враги манси — никогда так не ожесточались.

У этих были глаза, руки, ноги… Но глаза их высматривали не красоту земную, а искали жертву. Руки их искусно держали не нож мастера, а нож убийцы. Ноги их шли по земле не для того, чтобы познать ее волшебную тайну… Кто же тогда они?

— Белые!

Духов злых много. Но белых было больше. Где прошли они — весенний снег превратился в черный камень. Где касались их руки — выступала кровь из земли…

А привел их в деревню березовский старшина. Он и указал на солдата Ваську… Нет, он больше не манси! Он даже не зверь! А ведь был главою манси. В поисках справедливости шли к нему люди. С двумя мировщиками он разбирал житейские тяжбы. В нем искали правду и защиту… А на деле вот что в нем оказалось…

Не хотят больше манси старшинам верить. Подумают теперь они о своей власти… Но кому доверить власть? Заговорили о боге и шаманах…

Все посмотрели в сторону Яксы и Солвала. Солвал рассказал, что был в Белогорье. На месте, где, по преданиям, было капище и гнездо вещей птицы Золотого лебедя, теперь пепелище. Там и трава не растет, и деревья не веселят глаза своей свежей зеленью. Нет теперь самого большого священного места всего Севера.

Шаман Потепка, который и раньше увозил туда дары народа, еще не доходя до Белогорья, исчез. Рассказал о нем Солвал. Кто-то и призадумался.

— Смутное время настало, — заговорил Якса. — И все из-за того, что люди богов забыли, жертвы не приносят, молодые старших не слушают, сквернословят, бранятся. Что такое Революца? — хитровато блеснув глазами, продолжал Якса. — Это же всемирный потоп. И был на земле он уже не раз.

И Якса рассказал…

Человек давно живет на земле. Жил еще до ледяного века, когда вся земля была зеленой и теплой. Потом наступил век вечного льда. А затем век священного потопа… Сначала солнце не уходило с неба. О зиме и холоде люди совершенно не имели представления… Все были сыты и счастливы.

Но от безмерного счастья люди слепнут, глохнут, становятся бесчувственными… Зато язык у них вертится лопатой, бранные слова вылетают. Над обычаями эти люди смеются, куражатся и руки в ход пускают.

Долго был человек сытым и счастливым, так долго, что весь белый свет, вся Вселенная наполнилась человеческой бранью. Не щадили ни отца, ни матери. Тяжко стало честным ушам.

Помутилась душа и у Отца Вселенной. Задумался Торум: как очистить мир от сквернословия? И решил он: пусть в течение семи дней во всей Вселенной станет темно, семь ночей и дней пусть гуляют по небу каменные тучи и вместе с дождем на землю падают камни. И деревья высокие пусть трещат и ломятся, и трава низкая пусть не сможет устоять. Грозное и злое тогда с земли смоется. И людишки ничтожные под водой бурлящей превратятся в прах. А у кого нет вины — тот останется. Человеку чистому душой не страшен священный потоп. От него и продолжится новый людской род…

От оставшихся людей, видно, и пошел род манси. Потому что о потопе много говорят старики, много помнят. И счет времени нового человека с потопа ведется. А это было много тысяч лет назад. Вот какие манси.

А потоп тот, сказывают, был страшный. Не было дерева, вершина которого осталась бы незатопленной. Лишь седая голова старика Урала осталась недоступной воде, сметающей на своем пути все живое и вечное.

И часто на одном плоту плыли ящерица и волк, змея и человек. Волк не скалил зубы на ящерицу, лось не поднимал рога на медведя, соболь не пытался есть белку, росомаха не рычала, не показывал свою ловкость человек. Он присмирел, как и звери. Что их всех примирило? Может, вчерашнее зверство и сегодняшний страх? А может, жизнь, которая уходила из-под ног, заставляя всех задуматься?

Было на земле вечное солнце. Был на земле вечный лед. Был на земле священный потоп… И сейчас он надвигается… И имя у него Революца!..

— Побойтесь, люди, неба, опомнитесь! — закончил свою речь Якса.

Солвал возразил Яксе. Он сказал, что видел Революцу. Это никакой не потоп. И не дух, как раньше думали. И не человек. Революца — это много людей, которые захотели изменить жизнь, сделать ее хорошей для бедных. Правда, Революца похожа на потоп. Но это другой потоп. Не водой смываются жадные и плохие люди, которые все себе захватили, а силою бедных. А бедные могут стать сильными, когда они объединятся, будут вместе. Солвал своими глазами видел, как русский батрак Ванька Дровосек был сильным. Он под ружьем вел даже старшину…

Кто-то засмеялся, сказав, что это все старые сказки. Сколько раз Эква-пыгрись делал то же самое, не раз добивался успеха, но другим от этого было не легче. Бедные оставались бедными…

— Меня спас Эква-пыгрись! — волнуясь, сказал Солвал. — У него сейчас имя другое: Сенькин. Под видом русского богатыря сегодня вышел в мир наш Эква-пыгрись. Если он раньше не побеждал, то только потому, что был один. А нынче он в Березове всех бедных скликнул в один Союз. Попа, купца, старшину — все власти обхитрил, запер их в тюрьму. Только внезапно появился какой-то новый злой дух — Колчак. И он схватил Сенькина и его товарищей… Словом «товарищ» они зовут друг друга. Это очень хорошее слово и похоже оно на наше рума! Эква-пыгрися — Сенькина захватили. И меня захватили. В одной тюрьме-трюме нас куда-то везли. И Эква-пыгрись — Сенькин мне шепнул, что у него есть товарищ, кто мудрее всех. Его зовут Ленин. И с ним бедным людям теперь можно будет победить богатых навсегда!.. Эква-пыгрисю теперь легко: к его хитрости и находчивости прибавилась мудрость Ленина…

Про Эква-пыгрися никто не сомневался. А про Ленина многие слышали впервые. И на слово не хотели верить, что есть такой мудрец, который делом может помочь людям…

Видя, в какую сторону клонится речь, Якса забеспокоился. Он затоковал весенним глухарем. Слова его ручьями звонкими текли. Казалось, он молился Торуму, клялся в своей верности. Заклинаниями, как гвоздями, прибивал тех, кто в своем невежестве усомнился в вечном законе бытия: без богатых не могут прожить на свете бедные, не будет и богатых без бедных, исчезнет жизнь земная…

Не в погоне за животом, а в борьбе за веру приобретут люди свое земное счастье. Он говорил, что есть враги у манси: это Кристос могучий и его слуга — хитроумный поп. Если хотят манси счастья — с ними надо бороться!..

Якса говорил как камлал. Даже огонь, который чуть-чуть не потух в старом чувале, заплясал, стреляя искрами, загорелся каким-то тревожным пламенем! И люди словно воспламенились, они внимательно слушали старого Яксу, который лишь один кровяной взгляд уронил на Солвала, а потом заклинал какого-то ничтожного духа, не обращая на него внимания.

Солвал чувствовал, что эти безымянные проклятия летели к нему…

 

ПЕСНЯ ЛЮБВИ

Есть ли на свете любовь?

О, это тайна! Тайна эта неведома даже богам. А людям — тем более! Но люди повторяют жизнь богов. Всем известно: боги больше всего ошибались в женщинах.

Женщина… Она неведомое существо и для тех, и для других. Но без нее не могут жить ни боги, ни люди.

Когда золотая люлька коснулась земли, Мирсуснэхум глазам своим не поверил: земля, казавшаяся сверху красивой, была болотистой, ржавой.

Сюда ступит — вода, туда идет — деревья обугленные, съедены пожаром. В одном месте Мирсуснэхум нашел толстое бревно. На него и лег. Уснул. Проснулся — жарко. Руки протягивает — тепло, ноги протягивает — мягко. Смотрит — в доме он, а не на улице. Да в каком доме. Высоком и светлом, как у Небесного отца! Начал жить в нем. Но однажды стало ему скучно.

«Не посмотреть ли мне землю, не поискать ли мне край, где женщины поутру оставляют следы на росистых травах, где мужчины живут, не скучая?» — подумал он.

Оделся, подпоясался и пошел по дремучему лесу. В одном месте видит: охотничий лабаз стоит. За одноногим лабазом — изба. Вошел в избу. Хозяин дома, седоглавый старик, говорит:

— Ты почему не послушался наставлений отца? Вот где приказал он мне — там и живу. Семь зим надо было выдержать!

Мирсуснэхум промолчал. Хозяин тогда велел ему войти в полог. Там была девушка. Глаза у нее — две черные, спелые смородины. Волосы у нее — два пушистых соболя на плечи ползут. Лицо — белее первого снега, губы — краснее сочной брусники. Груди — два теплых чума. Ноги — две жирные нельмы.

Остолбенел Мирсуснэхум. Девушка пришла на помощь: она велела раздеться. Потом сама стала наряжать его в соболье, кунье платье. Коснется щеки — горит щека. Коснется плеч — руки наливаются неведомой силой. Молвит слово — он безропотно внемлет. Стелет постель соболью, и он забывает все на свете: и про небо, и про землю, и про суровые наказы отца, и про свой божественный долг…

Долго ли, коротко ли жили, однажды старик и говорит:

— Что ты за человек?! Почему не разговариваешь? Может, ты злишься на меня, хочешь меня убить?!

Мирсуснэхум молчит как камень. Старик опять за свое:

— У тебя, наверно, есть своя земля, своя вода, наверно, есть! Иди в край родной!..

Наутро молодые собрались в путь-дорогу. Долго ли, коротко ли шли — в свой дом пришли. И стали в нем жить да поживать. Муж охотился, рыбу ловил. Жена родила ребенка и стала ходить в лес за трухой, что в дуплах сухих деревьев бывает. На этой мягкой трухе, в берестяной люльке все малыши Севера спят, растут, набираются силы.

Однажды жена пошла в лес. Поставила санки у дерева и только подняла топор, как кто-то ее схватил, свалил на санки, и в один миг она подкатилась к двери своего дома. И тут кто-то ехидно прокаркал:

«Вот позорище на всю тайгу: санки женщину катают!»

В другой раз пошла. Нарубила деревьев сухих, из дупел вытащила труху, сложила в санки и в обратный путь тронулась. На середине дороги санки вдруг зацепились; посмотрела назад — никого нет. Зашагала дальше. А санки тяжелые-тяжелые стали. Обернулась: незнакомый мужчина сидит.

— Слазь с санок! — возмущается она.

— Если душа твоя повернется ко мне, если ты полюбишь меня — тогда слезу. Если нет — убью. Я Бессердечный. Нет у меня ни сердца, ни печени!

— Ум мой повернется к тебе, — молвила негромко она.

Незнакомец слез с санок и говорит:

— Если ум твой со мной — убьем мужа. Я тебе дам бутылку вина. Придет твой муж домой — вскипяти чай, в чай налей рюмку вина. Второй чайник вскипятишь — вторую наливай. На третий чайник — остаток вылей. Муж твой опьянеет, упадет. Я приду — прикончу!

…Пришел домой муж. Она вскипятила ему чай. И напоила… Сделала все так, как сказал незнакомец без сердца и печени. Опьянел муж, явился незнакомец и они Мирсуснэхума убили. Не пощадили даже ребенка.

Бессердечный нарядился в платье убитого. Его меч и кольчугу забрал и вместе с этой женщиной направился в Нижнее царство, в подземелье.

Через семь лет Отец спустился с неба, решив посмотреть, как живет на земле сын. Пришел в его дом и видит: сын убит и внук убит. Поднялся снова в небо. Из бочки с живой водой взял живую воду, опять спустился на землю. Вымыл Торум сына и внука живой водой… И они снова ожили.

— Отомщу я Бессердечному! — пообещал Мирсуснэхум.

И снова зашагал по земле. Навстречу ему идет человек.

— Убей меня! — говорит ему Мирсуснэхум. — Мне это очень нужно.

Удивился человек. Но раз просит — выполнил просьбу. Зарыл его в землю. Из земли травка зеленая пробилась. Шелестит она, радуется солнцу, тянется к свету. Все умирает, и все снова рождается. Ничего бесследно не уходит. Только рождается все в новом свете…

Выпустили люди лошадей на волю. Щиплют они сочную траву и силы набирают. И ту травку, в которую превратился Мирсуснэхум, съела одна из лошадей. Скоро она родила жеребенка с золотистой шерстью, с серебряными копытцами.

А это была лошадь Бессердечного. Вышел он на улицу и говорит жене:

— Когда ты была еще на Белом свете, когда с мужем тем жила, ты ведь не имела такой лошади, которая рожает жеребят с золотой шерстью! Вот какой у меня дом, вот какие мои животные!..

И велел он разрубить этого жеребенка на части и сжечь на огне. Слуги его покорные вмиг это исполнили. Но разве можно убить жизнь?! Жизнь продолжается в новом виде. На месте, где пылал костер, на котором сожгли жеребенка, березка белая выросла.

— Вот на какой земле я живу, — хвалится опять Бессердечный перед женой, — даже березы растут в нашем Нижнем мире.

А утром на месте, где была березка, вырос дворец удивительной красоты.

— Вот какие чудеса происходят в моем подземном царстве! — хвалится опять Бессердечный. — На земле разве такое бывает?!

Пошли они с женой во дворец. А посреди дворца кто бы вы думали ходит?

Тот самый, которого они когда-то убили! Как хозяин он расхаживает по сияющему дворцу. Вокруг него вьются легкие тени мертвецов. Они что-то шепчут ему. Видно, жалуются. Кому скажет слово — тот оживает. Кому кивнет легонько — тот из тени в богатыря превращается. Когда стало много железных богатырей, они схватили Бессердечного. Отрубили его разбойничью голову и на костре сожгли.

Богатыри вернулись вместе с Мирсуснэхумом в Средний мир на светлую землю.

А ведь все это случилось из-за того, что Мирсуснэхум завет отца нарушил: рано пошел за женщиной!.. Надо было выдержать и найти ту самую, единственную, которая роднее и вернее сестры.

Есть на свете любовь?

Солвал об этом не задумывался. Она пришла к нему сама. Подкралась тихо и незаметно. Как болезнь, как рысь, как весна. Северная весна… Ее сначала трудно отличить от зимы. Днем светит солнце, тает снег, а ночью морозец. Снег становится твердым, как сахар. И звезды морозно звенят на ночном небе.

И вдруг теплый ветер, ливень. Чернеет снег, набухают реки, летят утки, горланит небо лебединым голосом. Вчера был белый снег — сегодня белый лебедь… Вчера была зима, а сегодня — весна…

Так и любовь… Она в одно мгновение озаряет человека. И белый снег летит белым лебедем. Зима плывет жарким летом. И солнце смеется в небе шальной и дерзкой девчонкой. С утра смеется, до самой ночи смеется, расплетая и заплетая золотые косы…

Солнце, солнышко, постой! Что ты делаешь со мной?! . . . . . . . . . . .

Молится Солвал на светило, которое мешает ему тянуть невод, перебирать мережу, убирать с ячеек сосьвинскую селедку. Привычное с детства дело кажется ему то необычайно трудным, то невероятно легким. Все зависит от взгляда солнца…

Солнце, солнышко, скажи: Как смогло ты превратиться В эти брови и ресницы, В этот взгляд из-под платка, Напоенный светом ясным, В эти на лугу атласном Млечных, нежных два стожка?

Он сам удивлен, что высокое и далекое светило кажется ему девушкой, которую он увидел в этой маленькой деревушке на берегу Сосьвы.

«Не сошел ли я с ума?» — думает он, ловя себя на том, что разговаривает с солнцем, как с ней:

Чудная моя загадка, Тайна нежная моя! Мне и больно, мне и сладко. И смеюсь, и плачу я. Солнце, солнышко, постой! Что ты делаешь со мной?!

А она тут как тут. Прибежала на притонение невода. Мотня приближается к берегу — счастье приближается. В мотне рыбы плещутся — счастье плещется. Все к счастью тянутся. Даже собаки. Они ходят уже по песчаному бережку, на плещущуюся воду поглядывают, рты раскрывают, счастливыми языками трясут…

Все приходят на притонение. Потому и она пришла. И совсем не из-за Солвала. Она на него даже краешком глаза не смотрит. Рыбы пляшут в мотне. Пляской рыб она любуется. Брызги радужные летят. В них она купается… Хороша вода — когда солнце светит! Хороша жизнь — когда кто-то смотрит…

А вечером, когда июльский зной уляжется теплым туманом на травы, когда небо укроется синей шалью с едва заметными кистями-звездами, когда невод усталый уснет на вешалах, они случайно встречаются у молчаливой воды. Она идет по воду, он — за рыбой. Вкусна селедка, нежна. Но не жаждал Солвал…

— Как твое имя? — Спросил ее вдруг. И вот Ждет его сердце, как дверь, Ну, когда же ее имя войдет?! Растет вечерний туман, И солнце поднимается, Тьму разрушая и грея… Шепни свое имя, Шепни свое имя скорее…

Три слова произнес он. Три простых и ясных слова. Но прозвучали они в синей тишине как начало песни, сказки, легенды… Песня росла в его душе. Но мог ли он, заколдованный какой-то тайной силой, выплеснуть ее? Он смог спросить лишь ее имя.

— Оринэ! — сказала она, взглянув лукаво на него. Сказала так, как будто подарила волшебный ключик к своей волшебной тайне.

Закачались ведра на коромысле, звонкие косы ее зазвенели, и на росистой траве остались лишь следы от босых девичьих ног.

Солвал знал ее. Еще тогда, когда он в первый раз с отцом приезжал сюда рыбачить, он знал ее имя. Но тогда она не хотела с ним играть. У нее была лисица. Живая, настоящая лисица с пушистым рыжим хвостом и с хитрющими глазами. Она играла с лисицей. А еще она играла с уткой. Утка плавала в речке, как дикая. А произнесет она какое-то слово — та плывет в свой домик, сколоченный из досок, стоявший на берегу у травы.

Она была тогда дерзкой девчонкой. Лишь со зверьми играла. И имя могла иметь другое…

Теперь она иная. Нет у нее ни утки, ни лисицы. Зато глаза — спелые смородины, грудь высокая, косы до пят… Это по ней он тосковал, когда пел:

Я ищу, я ищу, я ищу, А найду ли — не знаю. Шапку ниже на лоб опущу — Против ветра шагаю. Против ветра шагаю. Гребу Против волн и теченья. Ты мою перестроишь судьбу, Ты мне дашь облегченье. Я на месяц смотрю золотой И на солнце слепое, Не в аду ты живешь, под землей, Не в раю, над землею! Ты живешь среди белых снегов, На руках — рукавицы. Средь охотников иль рыбаков, Русских или мансийцев.

Нет! Она жила не на небе. В рай такую бы не пустили. Слишком молода: шестнадцать лет.

И в темное царство ее пока не за что. Она живет на земле. В маленькой деревушке Квайк-я. Там всего шесть домиков. Стоят они на красивом таежном мысу. Издали их сразу не увидишь. Они притаились в тени могучих богатырей-кедров, над кудрявыми головами которых лишь несколько елей взметнули к небу свои острые пики. Меж домами — светлые зеленые полянки с мягкой, пушистой травой. Двери домов распахнуты к речке, которая струится совсем рядом. Двери домов распахнуты к речке, потому что по ней лишь приезжают гости. Двери домов распахнуты к речке, потому что по ней лишь приходят вести.

Двери домов распахнуты к речке, потому что лишь она дарит людям жизнь. В ней, темноводной Сосьве, разлившейся широко-широко, гуляет золотая рыбка — сосьвинская селедка. Не всюду ее поймаешь, воды много. Не всюду ее возьмешь, не всякий берег она любит. А этот песчаный берег она облюбовала давно. Сколько помнят себя манси — столько и ловят ее здесь.

Когда отшумят белые ночи белыми черемушьими метелями и вода, разлившаяся серебряными блюдцами в заливных луках-сорах, пойдет на убыль, к песчаному берегу подойдут первые косяки селедки. К тому времени подъедут рыбаки из других деревень. Они объединяются в артели из четырех-пяти человек и рыбачат одним неводом. Ловят они сосьвинскую селедку. Это самая нежная, самая вкусная рыбка всего Севера. Разве с ней сравнится великий осетр или серебряная богиня Оби — нельма!

Нет! Сосьвинская селедка несравненна! Потому-то и рыбаки сговариваются друг с другом, достают невод, просят разрешение у хозяина песка рыбачить. Жителям этой деревни, их роду принадлежит это богатое угодье, но с того соленого года, когда люди от голода умирали, настоящим хозяином стал Яныг-пуки. Он жителям этой деревни одолжил немного муки и соли, но выпросил себе право распоряжаться, кому ловить рыбу, а кому нет. С той поры уже не всякий может отведать и заготовить впрок золотой рыбки.

В этом году жителям деревни Хомрат-павыл посчастливилось: Яныг-пуки по-родственному разрешил ловить селедку с условием, что половину добытого отдадут ему. Он был нынче на редкость щедрым: одолжил даже мережи.

Повезло и Солвалу: он ощущал не только радость удачного промысла, но и своими глазами видел каждый день Ее, а в короткие мгновения рыбацкого сна она к нему являлась богиней. И в душе его зрела песня-сказка, песня-легенда:

Мне снится русая богиня, Ее глаза, как ручейки, Струятся в памяти, но имя Не вспомнить: сны, знать, коротки. Она не та, что из легенды, Не та, что средь лесов живет И сполохи, как будто ленты, На волосы свои кладет. Вся в соболях, в шелках. Сережкой Ей служит ранняя луна. В избушке на лосиной ножке Который век совсем одна. Но ни один смельчак Пока к ней не пришел: пути темны, И нравы дикие, как вьюга, Все в шубу тайн облачены. И беспокойные поверья Как те леса… Но я иду К богине-идолу. Деревья Шумят, как птицы на лету. И вот она! Пред нею низко Склоняюсь, опускаюсь в мох. Но даже камень обелиска Теплей ее спокойных ног. Как страшно мне! Хочу скорее Прервать немое забытье. Ее я лаской не согрею, И сказкой не согреть ее. . . . . . . . . . . . . Мне снится русая богиня. (Я в сон по сердце погружен. И он сбывается уж ныне: Наверное, то вещий сон!) Она зовет меня: смелее! И приближается ко мне. Я, словно ветка, пламенею На обжигающем огне. Я напрягаюсь, замираю, В душе моей — и свет, и грусть. И наконец-то я сгораю И человеком становлюсь.

Но человеком он чувствовал себя лишь в снах. Как появлялось солнце и рыбаки шли на берег опять закидывать невод, он терял свое могущество.

Без тебя мне плохо. Хорошо — с тобою. Как олень без меха, Ничего не стою. Без тебя и лыжи Не идут по снегу, И олень обижен И не годен к бегу. Без тебя не слышно Песенки тумрана [12] . Появись, чтоб вышло Солнце из тумана, Чтоб скользили лыжи И олени мчались. Сядь ко мне поближе, Приласкай в печали.

А ее тумран по вечерам звенит чуть слышно. Поет, как будто вздыхает. Поет, как шепчется. Поет, как будто зовет. Солвал не видит ее, но слышит. Он чувствует, как она подносит к алым губам тонкую пластинку, выточенную из кости. Как пластинка вдруг оживает, вздыхает, шепчется, зовет. Хороший тумран! Лишь с помощью его Солвал что-то знает о ее состоянии. Он слушает, как она играет, и ему кажется, что он ей уже сказал:

Чтоб согреть — огнем я стану, Чаем жгучим и румяным. Буду греть тебя огнем, Буду чайным греть теплом. Хочешь ласки — ветром стану, Щек коснусь твоих желанных, И водой могу я стать, Чтобы всю тебя обнять…

Нет, совсем не то! Зачем ей огонь?! И разве она о чае мечтает? А в месяц жирной рыбы, когда солнца много-много, ветер тоже ласков. И не объятий воды июльской она, наверно, жаждет!

Ей надо бы сказать другое.

Два весла в ладонях у меня. Две ноги — иду, снежком звеня. Уха — два, затем чтобы слова Мог воспринимать! И глаза — два… …Только сердце у меня одно, Ожидает твоего оно…

Сердце… О нем ей надо и говорить… Но как? Может, поможет песня?

И однажды вечером, когда усталый невод спал на вешалах и по воде спокойной поплыл туман молочный, он запел. Плыла его калданка легкая, и песня плыла. Сначала он пел тихо, стесняясь воды и тишины. Но вода по-прежнему журчала. Казалось, она тоже пела и говорила: «Пой и ты».

Он громче выводил слова, вслушиваясь в тишину таежного берега. Никого там не было. Одни деревья стояли, навострив зеленые уши-ветви.

Пел он о сверкающем плесе, серебряный покой которого изломала гагара, пробежав по нему, рассыпав хрустальные брызги. Потом о лодочке легкой, сделанной из белого елового дерева, лилась песня. И о том, что в лодочке есть одно место. Грустит это место, что не занято никем.

«Ох, нам бы сесть в одну юркую лодочку! И вместе бы плыть нам! О, если бы четыре спелые смородины, четыре наших глаза, друг на друга смотрели вечно!

Десяти пальцев с сияющими кольцами мне бы касаться! Твою белую лебединую шею мне бы обнять!»

Песня-мечта, песня-признание плыла по Сосьве. Слышали ее и вода, журчавшая у калданки, и песчаный берег, притаившийся спящим, и сосны, игольчатыми ушами ловящие каждую новость. Они шептали ей, перебивая друг друга, про Солвала, про его первую песню, произнесенную им вслух, про мечту и тоску по ней…

А Оринэ и сама без них все это знала. Да только не думала, что песня такая сильная, что с помощью ее можно открыть друг другу сердце.

Да только петь как-то неловко. Стыдно. Смешно… И странно слышать свой голос в тишине, в шуме ветра, в журчании реки… Но почему ветру не стыдно болтать, птице петь, листьям шептаться о чем-то очень тайном и сокровенном? Все они никого не стесняются. Почему Оринэ надо стесняться своего голоса, своей песни, своей тайны?.. Она может отложить тумран и запеть в полный голос. И Солвал пусть послушает.

Мой друг, мой друг, что делать нам? Зачем ты вдруг приехал к нам? В деревню, в гущу наших дел, Как утка на воду, слетел? С утра на улице пустой Звенит синицей голос твой. Взглянул — как будто приласкал И жизнь, как воду, расплескал. С тех пор я молча слезы лью, Ты печень нежную мою Как будто колешь острием…

Пусть все слушают: и кулики, которые носятся у воды по песочку, и ронжи, трещащие на темных ветвях кедра, и филины, стонущие где-то далеко-далеко. Все равно они не знают, о ком поет Оринэ. Это совсем не ее песня.

Все поют, когда шестнадцать лет.

Ох, хороший мой, любимый мой дружочек, В эту ночь ко мне украдкой приходил ты И морошкой меня сладкою кормил ты, У груди моей сидел, как легкий сокол, Целовал меня и руки мои трогал. Как проснулась я — ой, где ж ты, мой дружочек? Синим облаком растаял, мой дружочек. Зыбкой тенью улетел ты, мой дружочек. Счастье девичье умчал ты, мой дружочек. Как проснулась я — ко мне вернулся разум, Мерзлой рыбою нога — ой, что мне разум! Веткой сломанной рука — ой, что мне разум! Белы груди холодны — ой, что мне разум! Будто не было в руках тепла и силы, Будто ласки я ни разу не дарила, Все стучало мое сердце, все стучало, Будто филин в глухомани, все кричало…

Солвал услыхал ее зов, понял ее тоску девичью.

И когда выпал снег и река надела белый плат пуховый, зазвенели свадебные колокольчики. Весело звенели колокольчики: лето было богатое, щедрое, немало рыбы насолили, навялили, насушили рыбаки. Весело звенели колокольчики: ягод и орехов набрали немало. Весело звенели колокольчики: и осенняя охота была доброй — немало соболей и белок принес Солвал. Весело звенели колокольчики: Ванька Дровосек приезжал в деревню и сказал, что в Березове открыт хлебо-запасный магазин для северян. Весело звенели колокольчики: не к Яныг-пуки, не к купцам пойдут теперь за хлебом манси. Весело звенели колокольчики: счастье Солвала где-то рядом, близко… Весело звенели колокольчики: в санях-розвальнях разнаряженные сваты и жених, отец и мать…

Весело звенели колокольчики:

Как по лесу темному, Малая Медведица Вперевалку по небу идет. Снег крупчатый мелется, Вьется и метелится — Свадебные сани у ворот. Эти сани-розвальни, За тобою посланы, Эта ночь таится у дверей. И дорожки звездные Тебе в ноги постланы…

Сват стучится в дверь…

— Я пришел привязываться! — говорит он отцу.

— Привязывайся не привязывайся, а дочери для вас у меня нет! — отвечает хозяин дома небрежно, будто он бросает слова бродяге-ветру.

— Не говори так, отец! Не надо!

— Сам знаю, как мне говорить. Привязываться ты привязываешься, а хватит ли у тебя силенок?!

— Если бы не хватило, не рискнул бы тревожить.

Сват идет к жениху, к его родителям, которые на морозе замерли в таинственном ожидании.

— Силы хватит или нет?! — передает он слово отца Оринэ.

Это добрый намек. Лица всех будто просыпаются.

— Иди узнай, сколько просят! — торопит нетерпеливый жених.

Снова открывается дверь дома, где трепещет девичье сердце, жаждущее уйти от своей девичьей тайны…

— С какой силой хотите вы мериться? Сколько просите за вашу лесную богиню? — говорит повеселевший сват.

— Сорок оленей белоснежных. Сорок рублей денег! Эти слова и унеси тому, кто хочет сердцем дочери владеть.

— Откуда у нас олени?! — вздыхает мать.

— Может, поедем, другую, подешевле, найдем?! — вставляет кто-то.

— Постойте. Мы что, с детьми своими играем?! Кто смеет над нами насмехаться? — говорит отец.

— Предложите ему лошадь, корову и двадцать рублей! Если не понравится ему и такой калым — тогда уже кони наши пусть летят по мансийской земле. Велика земля — невест хватит.

И снова морозец вползает вместе со сватом в дом. И снова сват торгуется:

— Лошадь, корова и двадцать рублей! Если не согласны — жениха ждет дорога!

— Мне не нужны ни лошадь, ни корова. Мне нужен сын! Если он согласен жить в моем доме — без калыма отдаю ему дочь. Иди, сват, зови гостей в дом. Хватит им мерзнуть посреди деревни…

И начался бы пир великий. Да родители Солвала не захотели отдавать сына, который вернул семье «уплывшую рыбу, сбежавшего зверя». Да и Васька-ойка не очень-то уж хотел отдавать дочь за человека, который не смог воспользоваться улыбкой судьбы, вниманием великого шамана Яксы. Если бы из дальнего странствия он принес не смутные слухи о каком-то неведомом Революце, а ясное божественное предсказание о будущем, то быть бы ему Большим Человеком тайги и тундры! Тогда бы Васька-ойка отдал ему не только дочь, но и свое волшебство.

Васька-ойка — отец Оринэ — всеми уважаемый человек. Со всех концов края манси и ханты едут к нему. Заболел ли кто, праздник ли какой — его приглашают. За сотни верст к нему ездили. И не случайно.

Когда приносят в жертву белую лошадь — то нужен и жертвенный ковер, расшитый искусными руками художника. А это умеет делать не всякий, лишь Ваське-ойке дано такое волшебство.

Его привозят в дом за неделю до священнодействия. За это время на цветном и дорогом сукне он выводит узоры, пишет жизнь и думы сородичей, рисует просьбы людей. Его угощают. Но подают ему скромную и неприхотливую пищу. Вино и другие напитки, дурманящие голову и душу, ему нельзя пить. Одурманенный напитком разве в мир иной сможет написать послание о жизни на земле?! Согретый не своим теплом разве может разогреть других и навеять на них думу?! Насытившийся огненной водой умертвит даже волшебные узоры, сделанные его мастерскими руками.

Васька-ойка не такой. Он умеет долго в тишине и уединении шаманить. А потом, когда ковер ляжет на спину белой лошади, которую будут кружить семь раз вокруг священного дерева, люди не смогут оторвать глаз от говорящих узоров. Если так заворожены люди, то духи тем более. Волшебник волшебника поймет и исполнит его первую просьбу.

И когда белая лошадь испустит кровь свою горячую, а шаман-говорун будет петь молитву, благодаря волшебному ковру его услышит дух, кому предназначена жертва.

Один глаз белой лошади подносят шаману-говоруну, другой — шаману-художнику. И чарку вина теперь ему подносят, самой вкусной пищей угощают, дарят самые дорогие дары.

Уважают на земле Ваську-ойку. Неужели любимую дочь он отдаст за человека, у которого, наверно, и собак-то добрых нет? А без собаки — какой охотник, какой манси, какой человек!..

По морозной наледи, по метельной замяти мчались кони. В гривах у них плясал полумесяц. Снег звездный вился и метелился. Но в свадебных санях-розвальнях не развевалась ее шелковая шаль. И по дорожкам звездным, постланным для нее, никто не шел. Грустно звенели колокольчики. Мороз леденил душу Солвала.

Он слыхал, что сватался к ней еще Киркури. Богат Киркури, не то что Солвал. Сорок оленей предлагал за невесту богатый отец Киркури, да еще деньги, шали шелковые, бусы дорогие… Не отдал Васька-ойка дочь свою и за него. Помешала песня… О, это грустная история.

Была у Киркури жена. Певуньей веселой слыла до замужества. А вышла замуж — повесилась… Она умерла, но ушла не вся. Оставила людям душу свою — песню, которую спела перед смертью. Плачем поплыла та песня по мансийской земле, тронула каждое сердце, каждой души коснулась.

— Не зря прожила на свете: оставила людям песню! — говорили старики.

— А зачем она повесилась? — задумывались молодые.

Черная девичья коса разве дана девушке для того, чтобы обвивать ее вокруг шеи?

Ветви кедра над землей распластались разве для того, чтобы качать тугую девичью косу?

Не отдал отец свою дочь за того, в доме которого родилась песня, но ушла жизнь.

Тяжело сложить песню, но и жизнь дается лишь однажды.

Только великие шаманы способны вновь и вновь рождаться.

Только душа певцов может долго на земле оставаться, переходя из тела в тело, из края в край.

Дочь не шаман. У отца немного дочерей. Какой отец не позаботится о душе родной и близкой?! Не зря растил и лелеял. Даже за калым хороший не отдал он дочь свою за Киркури. Говорят: Киркури, хороший. Да в доме у него сварливых сестер много. Довели они невестку. Выплакала песню и повесилась. Кто может сказать, что с новой невесткой будет?!

Не отдал Васька-ойка свою дочь в богатый дом молодого Киркури…

А Оринэ думала… Думала о Солвале. Сердилась на родителей.

«Не слишком ли они разборчивы? — мыслила она. — Как в той сказке о Филине…»

Оринэ знает много сказок. Они помогают ей разбираться в жизни.

…Жили-были три Миснэ. Три лесных духа, три девушки в своей избушке жили.

Однажды забежал к ним Йипыг. Это злой дух, В лесу много деревьев. Много и духов. Йипыг пугает человека. В образе филина летает. Забежал Йипыг в дом, где жили Миснэ, подсаживается к старшей и говорит:

— Старшая Миснэ, пойми меня!

— Нет у меня братца, ты будешь им! — отвечает она.

— Нет, Миснэ, так не хочу!

Рассердился. К средней подсел со словами:

— Ты меня пойми!

— Нет у меня братца. Братом будь!

— Нет, Миснэ, братом не хочу быть!

Подсел к младшей и опять говорит:

— Может, ты меня поймешь?

— Нет у меня братца. Так мне нужен братец. Будь им!

Рассердился Йипыг, стал грозиться:

— Отца своего — Восточного ветра — позову, мать свою — Снежную метель — позову. Они заметут ваш домик снегом!

— Зови. У нас есть семь железных лопаток, семь деревянных. Разгребем!

Йипыг вышел на улицу, залез на крышу и кричит на восток:

— Отец мой — Восточный ветер, мать моя — Снежная метель, просыпайтесь, в этот край летите! Лив! Лив! Лив! Этот домик заметите.

Засвистел ветер, в диком танце закружилась метель. Заметает снегом лесную избушку. Миснэ стараются открыть дверь. Но ее так замело, будто каменной стала.

Человек, если он захочет, перевернет и камни. И Миснэ осилили эту дверь. Открыли ее. Взялись за лопаты. Долго ли, коротко ли летали лопаты, да снег не убавляется. Сколько кидают — столько снова падает. Поломались деревянные лопаты, не выдержали и железные. Зашли домой. Сидят грустные.

Вдруг опять Йипыг забежал. И опять обращается к старшей Миснэ:

— Теперь-то ты, старшая Миснэ, меня, наверное, поймешь?

— Нет у меня братца. Братцем будь!

Ну что хорошего может сказать Йипыг? Идет к средней Миснэ. Та то же самое говорит. Тогда идет к младшей. И молит ее, чтобы она поняла. И, к удивлению своему, вдруг слышит:

— В начале большой дороги есть дорожный знак. В начале моей дороги будь ты! У кровати моей будь ты! Спутником моей жизни будь ты!

Обрадовался Йипыг.

— Ти, ти, ти! — восклицает он. — Милая Миснэ. Ти, ти!..

Потом вылетел на улицу. Крыльями широкими туда взмахивает, сюда взмахивает. В три стороны три раза взмахнул крыльями — и снега как не бывало.

Зашел домой и говорит:

— Ну, Миснэ, собирайся, одевайся! Ко мне поедем.

Оделась Миснэ. Простилась с сестрами, и в нарту села. А нарту не олени потащили и не собаки, а сам Йипыг.

Долго ли, коротко ли тащил он ее, въехали в густой и темный лес.

— Милая! Ты не проголодалась ли? — спрашивает он ее.

— Проголодалась. Да что у тебя есть съедобного?

— Ты побудь здесь. А я схожу что-нибудь принесу.

Ушел. А в лесу хруст и треск. Будто кто-то стонет. Пришел. Охапку сухой коры лиственницы принес. И все это перед Миснэ бросил:

— Кушай, милая!

Смотрит Миснэ, в этой куче ищет съестное. Удивляется: ничего нет! «Почему же тогда он говорит «кушай»?» — думает она.

Поехали дальше. Йипыг опять ее везет. Как, резвый конь, опять везет нарту. А в нарте, как богиня, сидит Миснэ.

Приехали к какому-то дому. Йипыг взял Миснэ на руки, внес в дом, а сам исчез. А на Миснэ навалилась какая-то тяжесть. Ко сну потянуло. Положила голову с черными косами на сосновый стол и забылась.

Долго ли, коротко ли спала — проснулась. А мужа нет! Миснэ так проголодалась, что готова была съесть целого оленя.

Вдруг видит: по одну сторону избы лежит березовое полено. Кора у березы белая, живая. И думает про себя Миснэ: «Кушать так хочется. Не построгать ли?» Идет с ножом к дереву березовому, резанула — кровь струей брызнула. Испугалась. Не стала резать.

Смотрит: по другую сторону избы лежит еловое бревно. Тронула ножом кору лишь — кровь брызнула. И с кедровым бревном случилось то же самое. Совсем испугалась. Бросила нож. Прильнула к столу и опять уснула.

Долго ли, коротко ли спала — опять проснулась и видит: в трех углах дома три женщины стонут: «А-на-на! А-на-на!» И говорят со слезами:

— Что за женщина нас порезала? Откуда ее привезли?!

В это время открывается дверь лесной избушки и в дом вваливается сам хозяин, лесное пугало Йипыг.

Стоит в дверях, будто удивляется чему-то. Сестры его лесные спрашивают:

— Откуда ты привез эту женщину, которая чуть нас всех насмерть не перерезала?!

Берет он веревку, которой тащил нарту. Эту веревку, сплетенную из сырой кожи лося, привязывает к дверной ручке. Второй конец на плечо кладет и тянет, тянет, будто что тащит. Потом идет к Миснэ, будто бороться готовится, словно драться хочет. И такие слова говорит:

— Вот ведь какое горе! Вот ведь какая беда! Широкоплечие пять мужчин меня поймали, широкогрудые пять мужчин меня пленили. Если бы не пленили — быть мне другим!

Ничего не понимает Миснэ. Загадкой остаются эти таинственные слова.

Таинственным кажется и этот танец, и все выходки Йипыга.

Потом он убирает с плеча веревку, снимает с себя одежду лесного пугала.

Смотрит Миснэ и чуть не слепнет: перед ней стоит не пугало лесное, а человек! Удивительной красоты мужчина стоит перед ней. Взглянула на бревна — глазам своим не поверила: красавицы сидят. Одна красивей другой, одна другой прекрасней! Оказывается, это его сестры.

Вот ведь как бывает: смотришь на мужчину — пугало, да и только, а поближе узнаешь — человек! Да еще какой! Вот ведь как бывает. Не оттолкнешь влюбленного, постараешься понять его — зацветет человек, снимет свою маску, самим собой станет! Вот ведь как бывает: не так уж много злых духов, как их изображают. И в тайге, и под водою, и на небе много, видно, добрых духов. Только многие из них в злых масках ходят!

«Чего боится отец? — думает Оринэ. — Может, Солвал ему показался Йипыгом? Да так ли важен калым?!»

По Сосьве плывет белая ночь. Склонившись к воде, раскрыв белые лепестки-ресницы, удивленно смотрит черемуха на журчащие струи. А струи кружатся, пенятся, позванивают, будто передразнивают птиц, щебечущих на зеленом берегу. А берег низкий. А деревья — в воде. Над гладью реки — чайки. Они то замирают над струями, висят как заколдованные, то вдруг камнем вниз — ив клюве рыбка. Живая, трепещущая.

Где-то хохочет халей, захлебываясь от счастливого смеха. Видно, жирную рыбу поймал. Видно, лето будет жирное, щедрое. Где-то лепечут лебеди. Как дети малые горланят, выводя по складам свое старинное «курлы-курлы». Видно, счастье будет. «У-ух! У-ух! У-ух!» — где-то далеко-далеко на темных ветвях какого-то большого дерева стонет филин. Неужели и горе будет?! Дрожащей струной прозвенело небо — стая уток пронеслась. Хорошо: мясо будет!..

На каком-то суку опять колдует кукушка, считая чьи-то годы. Солвал ее не слушает. Солвал сердце свое слушает. А сердце спешит куда-то. А еще слышит Солвал черноголового кулика, который кричит: «Хап ти юв! Хап ти юв!»

«Лодка плывет, лодка плывет!» — кричит черноголовый кулик, вылетающий навстречу калданке.

«Хап ти юв! Хап ти юв!» — кричит кулик, и все птицы и звери поднимают головы, слушают последнюю новость: по лесу лодка плывет.

А знает ли Оринэ, младшая дочь Васьки-ойки, что по Сосьве плывет калданка?! К ней плывет…

А весло у Солвала голубое, с красными узорами. А калданка Солвала легкая, ходкая. А плывет Солвал на свидание с невестой. Не везет Солвалу.

Трижды ходили сваты, трижды просили старика Ваську-ойку выдать дочь за молодого Солвала — трижды приезжали в свою деревню Хомрат-павыл с тяжелыми словами.

Теперь Солвал не будет просить Ваську-ойку. Сердце любимой будет умолять. Он не пристанет к деревне, где лодки уткнулись к берегу и, как усталые олени, дремлют. Он подъедет к дальней песчаной косе, где никто его не увидит. Подойдет к вечнозеленому кедру, в священное дупло уронит звонкую монету и позовет любимую своим трепещущим сердцем. Если она спит, то ей он приснится плачущим от любви. Она вздрогнет и проснется. По росистым травам побежит к кедру любви и встреч. Если ей снится сон о другом парне — она перевернется на другой бок, другую половину сердца во сне послушает, и вздрогнет, проснется. И росистые травы уронят счастливые слезинки под ее босыми девичьими ногами. Если она не спит и о нем думает, то разве она каменная, разве не услышит его мольбу?!

Кто любовью тронут, в том проснулось сердце. Кто пленен любовью, в том душа, как озеро, растаявшее под солнцем, — от легкого дуновения встрепенется такая душа. Слышит такая душа. За семь озер чует, за семь таежных речек слышит. Росинки будут лететь и сверкать, травы будут гнуться и, распрямляясь, удивленно покачивать зелеными головками вслед бегущей куда-то девушке…

Недалеко от кедра, увидев его, она каменеет. Нет, она просто останавливается. Замирает. Как дерево, стоит на месте, не решаясь сделать шаг ни вперед, ни назад. Как живое дерево, трепещет. От какого-то неведомого страха дрожит, как белая березка на ветерке. И одна за другой искрятся мысли: «К кому бегу?! Какой стыд! Разве мать и отец вынесут это?! И я нарушаю обычай предков?! Неужели это я — тихая Оринэ?! Какой злой дух в меня вселился?! А Солвал… Кто он такой?!»

Он стоит, склонившись к могучему кедру. На шершавой коре выступила смола. Смола янтарная, прозрачная. Как слеза. Дерево плачет. Оно понимает человека.

«Почему же люди не понимают друг друга? — думает Солвал. — Почему одни — бедны, другие — богаты?! Почему Васька-ойка не хочет отдать за меня дочь?! Неужели и она меня не услышит?!»

Она услышала. Сделала шаг в его сторону. Кедр смахнул слезу, улыбнулся, шевельнул ветвями в ее сторону. Оглянулся Солвал. И они полетели друг к другу. Как две волны встречные слились, обнялись…

Нет, не в эту ночь он увез ее. Дерево то шелестит ветвями, то замирает в зное. Человек то просыпается, то спит, то оживает, то замирает перед силою обычаев. А какие обычаи? О, эта сказка длинная, как жизнь, как судьба!.. В одной песне не расскажешь. Оринэ нарушила обычай предков: убежала с молодым Солвалом.

Рядом с лодкой плыла белая ночь. Склонившись к воде, раскрыв белые лепестки-ресницы, удивленно смотрела черемуха. И струи кружились, пенились, позванивали, будто свадебные колокольчики. Свадьбы не было, но начиналась жизнь, полная тайны и загадки.

Берег низкий. Деревья в воде. Неужели ресницы будут вечно мокрыми от слез?

Над гладью реки — чайки. Они то замирают над струями, висят как заколдованные, то вдруг — камнем вниз, и в клюве — рыбка. Живая, трепещущая. Где-то хохочет халей, захлебываясь от счастливого смеха.

Где-то лепечут лебеди. Как дети малые горланят, выводя по складам свое старинное «курлы-курлы».

Неужели и счастье будет?!

«У-ух! У-ух! У-ух!» — где-то далеко-далеко на темных ветвях какого-то большого дерева стонет филин.

Неужели и горе?!

А без него разве нельзя прожить?!

Дрожащей струной прозвенело небо — стая уток пронеслась. Лето мясное — зима сытая… Разве одной сытостью хороша жизнь?!

На каком-то суку опять колдует кукушка, что-то подсчитывая. Тридцать раз прокуковала кукушка. Через тридцать дней приехали в деревню Солвала отец и мать Оринэ. Через тридцать дней они смирились с дерзким зятем. Через тридцать дней началась новая история новой жизни, полная тайны и загадки…

 

ОДНАЖДЫ…

Однажды приехал в деревню Ванька Дровосек. Был у него вороной конь. И имя у него новое. Одни звали его Совет-ласть, другие — Милица. Лишь Солвал называл приятеля по-старому. И было у него еще маленькое «пу-пу», которое имело великую силу. Все это знали и не шутили…

На этот раз Ванька Дровосек был особенно важен. Видно, важную весть привез. И эту весть он выложил не сразу. Лишь выпив чашку густого чая, настоенного на чаге, сказал:

— У вас в деревне будет магазин, где вы сможете купить настоящий чай, сахар, масло, соль, хлеб… Нужен продавец. Посоветуйте, кто грамотный, кто хорошо умеет считать деньги?

— Читать русскую бумагу никто не умеет, — подумав, ответил Солвал. — Но считать деньги — сможет каждый. Только бы они были…

Магазин, лавка… И это в мансийской деревне?!

Хлеб, соль, порох, дробь, ружья… Неужели это все можно приобрести, не выезжая никуда, не тратя драгоценного времени, так необходимого в дни большой путины?! Неужели возможно без купцов и их коварных приказчиков самим торговать?! Но чем торговать? Манси не знают даже, где растет соль, откуда берется сахар, как делается порох… У манси есть соболь и белка, осетр и нельма, орехи и ягоды… Но в деревне их никто не будет покупать. Если надо орехи или ягоды — манси в лес пойдет, в «лесном магазине» купит. Если надо рыбы — манси к реке пойдет, в «речном магазине» купит. Если соболя надо — можно найти и «соболиный магазин». Нет у манси лишь хлебного магазина. Не найти в деревне грамотного приказчика!.

Все эти размышления и сомнения Солвал высказал приятелю. Ванька Дровосек нахмурился. Но ненадолго. Глаза его загорелись озорным огнем, и он выпалил:

— Если нет среди вас грамотных, но все умеют считать деньги, — продавцом будешь ты!

Солвал возражал. Но тот его и слушать не хотел. Он приводил в пример себя и других своих товарищей, которые не так-то уж грамотны, но власть сумели взять в свои руки. И хорошо держат власть, крепко держат, потому что учатся. Вчерашний батрак сегодня стал милиционером, вчерашний рабочий — председателем Совета… Почему рыбак не может стать продавцом?

Свою длинную речь Ванька Дровосек закончил многозначительно, будто говорил он какие-то волшебные слова: «Учиться, учиться, учиться!.. Завещал нам наш вождь — Ленин!»

Слова «Совет-ласть» оказались не пустыми. Скоро подошли обозы. Приехали и представители Советской власти. Ванька Дровосек по старой привычке привел их в дом Солвала. Эти интересовались нуждами людей, а не шкурками и рыбой. Они были не так щедры, как веселый купец Плотник, не угощали водкой, но и руки у них были не длинными — ничего не забрали. Наоборот, спрашивали: что привезти для манси, какие товары больше нужны…

Они попросили Солвала быть представителем Интегралсоюза. К этому чудному и непонятному слову скоро манси привыкли. Даже полюбили. И не случайно. Если раньше за солью нужно было ездить к купцу за сотни верст, то теперь пойдешь в дом Солвала, дашь ему деньги, он тебе отвесит соли. И сахар можно купить, и материю на платье, и шелковую шаль… Любят женщины шелковую шаль и к бисеру цветному неравнодушны… Зачастили они в дом Солвала… Юноши приходили, разглядывали ружья. Луками и стрелами многие еще охотились. Теперь можно взять и ружье. Если нет денег — в кредит можно!..

И шкурки белок, куниц, горностая увозить никуда не надо было, приезжал приемщик пушнины — товарищ Солвала по работе — и принимал золотой мех. Тут же вручал деньги. С ним не надо было торговаться, как раньше с купцом: теперь стали твердые цены на мех.

«Хорошая новая власть — она дает магазины с хлебом! Хороший Совет-ласть — у него можно взять и ружья, и порох, и соль, и одежду! Хороший Солвал — он все может дать!»

И Солвала теперь звали по-новому: «Совет-ласть!..

Услыхав про успехи Солвала, Яныг-пуки не приезжал из своей деревни, не предлагал свою помощь, свои услуги, да в нем теперь никто не нуждался. Присмирел и шаман Якса…

Но люди помнили большое камлание. И перемену в жизни всей деревни многие восприняли как результат великого священнодействия. Побаивались Солвала. Знали все, что шаман Якса предсказывал ему великую судьбу, большую жизнь…

Однажды Солвал с односельчанами поехал в Березово за товарами. Сделав дела, как обычно, он забежал в раймилицию проведать приятеля.

— Слушай, — обрадовался Ванька Дровосек, — приходи сегодня в нардом. Там собирается все Березово. Увидишь чудо!..

Вечером в народном доме, правда, было много людей. Все шумели, говорили, посмеивались.

«Балалайки по улицам наставили, пугала вороньи», — указывая на столбы с натянутыми проводами, смеялся кто-то.

«Как это в проволоке может быть огонь? Нет, этого не может быть! Врут русские! Верить нельзя!» — шептал ханты из соседней деревни.

«Старые люди жили, и мы будем жить. Керосин горел. Керосина не было — жир горел и гореть будет. Много рыбы в старой Оби. Жирная рыба. Хватит жечь», — говорил какой-то незнакомый манси.

«Огонь священный, древний. Разве можно над ним насмехаться? Никогда железо не освещало. Неужели сейчас оно может осветить наш Север?» — рассуждал другой.

Даже русские не верили.

Быстро наступали зимние сумерки. Зажгли керосиновую лампу. К столу подошел партийный секретарь. Он приезжал в деревню, пил с Солвалом чай и долго с ним говорил. Как шаман Якса он умеет говорить!

Воцарилась тишина. Напряженная тишина, как перед большим камланием.

Заговорил партийный секретарь:

— Товарищи! То, над чем мы работали столько времени, завершено. Мы добились своего. Мы победили. Вот результат нашего труда…

Партийный секретарь взмахнул рукой. И словно по его волшебному мановению, зал озарился небывалым светом. Нет, это было не северное сияние. Меркнет оно перед этим светом! Нет, это была не белая ночь. Разве сравнишь ее с этим светом?! Нет, это была не луна. Потухшей лучиной кажется луна в сравнении с этим чудным светом!

Нет, это было не солнце. Свет этот казался ярче солнца, сильнее солнца, волшебнее солнца! Ведь появилось это озарение по мановению человека. Это чудо!

Все ахали и охали, жмурясь от небывалого света. Кричали «ура», пели, хлопали в ладоши. Не дали говорить партийному секретарю. Зачем слова — если есть свет! Зачем слова — если глаза видят! Зачем слова — если на глазах у всех свершилось чудо!

Потом каждый подходил к выключателю и сам вершил чудо. И Солвал своей рукой касался этой волшебной штучки, которую все называли выключателем. Повернет ее — наступает мрак, еще повернет — все вокруг озаряется. Своими руками можно делать людям свет.

«Но чей это свет? Кто послал его на Север?» Вопросы комариным роем кружатся в голове, не дают покоя душе.

Нет. Нужны слова. Очень нужны слова партийного секретаря. И когда воцарилась тишина, он ответил на удивленные вопросы северян:

— Свет послал большой человек — Ленин. Это светило называется лампочкой Ильича.

— А-а! Ленин! — кивали люди.

Теперь было ясно: Ленин — это не дух! Теперь было ясно: Ленин — это свет! Это новая жизнь! Жизнь с простыми чудесами, которые делают умелые руки человека.

Однажды вечером на глазах Солвала люди Ленина свершили чудо — зажгли новый свет, о котором даже нет намека в мудрых сказках и легендах манси. Значит, люди Ленина мудрее сказок и легенд? Однажды вечером у таежника зародилась мечта самому овладеть этим волшебством, чтобы принести свет и в свою темную деревню.

Однажды вечером захотелось ему быть вместе с людьми Ленина — ленинцем вечным твердо решил он стать!..

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

1

Кай-о! Кай-о!

Я — Солвал!

Я — Большой Солвал! У меня много песен. Но песни мои старые.

Кай-о! Кай-о! Я — Солвал. У меня еще есть глаза — они видят. У меня еще есть уши — они слышат. У меня и сердце есть — оно поет.

Есть у меня и песни об Игриме.

Юхрим… Это твое старое имя, Игрим. Твое мансийское имя, Игрим. Почему ты сменил свое имя? Не слишком ли богатым стал ты? Не слишком ли знатным стал ты?

Юхрим… Где старая мансийская деревня?

На узкой полоске земли сидели дома, как черные глухари, копошащиеся в песке. Стаей глухарей чернели они на песчаном берегу Сосьвы.

«Тюр-тюр-тюр», — журчала вода. Почти у дверей плескались шипучие волны.

«Атлув-атлув-атлув» — так пел кулик, радуясь весне.

— Пять лошадей, пять лошадей, пять лошадей! — слышали мансийцы. Что могли они еще слышать? Самой сильной машиной была лошадь, а не трактор…

О, как пахло травами, мокрыми сетями, рыбой!..

Какой запах у тебя теперь? Ой, какой большой стал Юхрим!

Когда я жил рядом, в Люлюкарах, когда председателем колхоза работал, не маленький был Юхрим, может, тридцать домов стояло, а может, целых пятьдесят, оттуда в Юхрим приезжал, — село стало больше, может, сто домов, может, даже больше.

Экспедиция пришла, железные деревья — вышки — посадила, машины привела, землю сверлить стала…

А когда с Аргинтура стал приезжать, когда тихим пенсионером стал ходить — приезжаю в Юхрим, не узнаю его. Сколько домов — сосчитать не могу!

— Кто тут живет? — спрашиваю я.

— Это рабочие конторы бурения, служащие Игримгаза, строители, — говорят мне. — Новые люди…

— У, какой большой Юхрим!

«Что тут удивляться! — может воскликнуть кто-то. — Разве деревянный Игрим велик? На свете есть, мол, каменные города с медными воротами…»

Простите меня…

Глаза мои — два охотника: за зверем таежным бегут, кедром зеленым любуются, а каменный город, наверное уж, не поймут. Уши мои — два рыбака: в вечерний плес вслушиваются, плеском рыб наслаждаются и колыбель свою — юркую лодку — на трактор разве сменяют?

А Игрим пахнет железом. Не ржавым железом пахнет Игрим, а новым, сияющим железом.

Разгружаются баржи, звенят топоры, рычат бульдозеры, урчат тракторы, лают машины, скользя по песчаным улицам, и небо кажется песчаным, и солнце кажется песчаным, раскаленным. Все движется, кружится, вьется… Жарко! — вот чем пахнет в Игриме.

Что я делаю в Игриме? Хожу, слушаю, спрашиваю…

— Как называется железная лестница, что в землю и небо упирается?

— Буровая, — отвечают мне.

— Как называется чудовище, железными зубами хватающее землю, сосны, бруснику?

— Бульдозер, — отвечают мне.

Все должен знать старый человек, входящий в новый век!

Рыбу добывавший мужичок, зверя догонявший мужичок, что на своем веку я еще умел? Не похваляясь скажу: хозяином быть умел, грамоте больших начальников завидовал, над словами больших начальников думал, а руководил колхозом своей головой.

И вот думаю: а ведь можно жить сейчас очень хорошо! Бывшие колхозники манси и ханты ловят рыбу, охотятся, доят коров, ухаживают за лошадьми, выращивают картофель… Только называются теперь рабочими. И получают большую зарплату, как и все рабочие газопромыслового управления. Бывший колхоз подсобным хозяйством стал. Только думаю: рыбак — все же рыбак, манси — все же манси. Есть у него что-то, непослушное бумаге. Чутче лося надо быть начальнику, чтобы слышать многим неслышимое, прозорливее орла надо быть начальнику, чтобы видеть многим невидимое. А доярка-манси и рыбак-манси хотя считаются уже рабочими, они остаются все же манси, есть у них все же свое. На то ты и начальник: услышь, пойми человека. Тогда будет тебе и рыба, и молоко, и мясо! И люди скажут: спасибо, директор, ты манси рума, ты друг манси, а не начальник. Мы народ сговорчивый. Но только смотри, начальник, чтобы твоя дума была не легче рыб, которые мы сдаем в подсобное хозяйство, не жирнее молока, которое доят наши доярки, не дешевле соболя, который так трудно дается охотнику.

Твоя голова пусть будет не меньше всех наших голов — вот какой директор нам нужен!

Кай-о! Кай-о!

В Игриме часто сетуют: мол, большие начальники к мнению маленьких не прислушиваются. Мол, начальники управления на газ лишь глаз имеют, а на подсобное хозяйство смотрят, как рыбаки на охотничьих собак.

Может, это правда, а может, совсем не так!

Знаю одно: хозяйство любит хозяина, а не начальника!

Добрый хозяин поладит и с малыми, и с большими!

Верю: можно найти язык и с новыми людьми!

Аргинтур мой, Аргинтур! Большая моя деревня!

На твой песчаный берег садятся еще утки, а самолеты — железные птицы — еще не садятся! Аргинтур мой, значит, еще маленький.

Юхрим мой, Юхрим! Над тобою летают не только стрекозы — вертолеты, но и самые великие лебеди — АН-24, значит, ты уже большой. Ты сияешь, Юхрим, яркими огнями, по тебе, Юхрим, ходят новые люди, ты живешь, Юхрим, мечтами, которые нам не снились, тебе, конечно, надо называться по-новому!

Пусть тебя зовут Игримом! Пусть это имя станет светлым!

Мой древний Юхрим, я верю: ты станешь светлым.

С этими людьми я жил. У них не только дух, но добрые руки и сила. Ты будешь, мой Юхрим, светлым, ты будешь Игримом!

Вот какой я, Солвал. Вот какая моя новая песня! Кай-о! Кай-о!

— Кто нашел газ? Кто открыл нефть? Имя его — геолог. Хороший был мужик. Я ему даю лошадь, а он мне — бензин… — говорит напевно Солвал, отвертывая ключом замасленную гайку мотора длинной лодки — саранхапа. В курчавых, коротко остриженных волосах — ниточки инея. На бледном обветренном лице — морщины. Но из-под тяжелых век льется еще озорной свет голубоватых глаз. Они внимательно, испытующе смотрят то на меня, то на своего спутника: не смеются ли?.. И продолжает: — Все ведь теперь про это знают. Лавриатом, говорят, он стал. Премию Ленина получил. А вместе работали. Я в колхозе, председателем. На пленумах встречались, на сессиях…

И он рассказывает, как охотник о своей удачной охоте, о встречах с начальником партии глубокого бурения, которая открыла в Березове первый газ Сибири.

— Геолог тот был, как мы, северяне, росту невысокого. Плотный мужик. Но проворный, что рыба. Большую машину-лестницу привез. Около Березова поставил. Место выбрал — как в землю глядел. Газ вырвался, загремел, заплясал. На много верст кругом слышен был его рев, испугались сначала многие. Геолог счастливый ходил: голубой огонь нашел. Люди говорили: «Уж не колдун ли он, не шаман ли? Как знал, куда поставить буровую? Ведь потом, говорят, совсем рядышком пробурили, а газа не нашли». А геолог счастливый отвечал: «Пусть что хотят болтают, а газ-то есть, а нефть-то есть, а бензин-то есть!» Вот какой геолог!.. Хороший был мужик. Да только как нашел он этот огонь, так сразу народу стало много, а рыбы-то меньше. Сваришь ее — так иногда машиной пахнет. Хороший мужик тот геолог. И зачем он это сделал?!

— А на каком горючем вы ездите? — спрашивает мой спутник, удивленный поворотом разговора.

— На бензине. Быстро саранхап бежит!

— Так этот бензин из той самой нефти, которую в округе добывают.

— Понимаю! — холодно откликается моторист, всем своим видом показывая, что он не только это понимает. — Нефть — золото! И рыба — золото! И без мотора плохо, и без рыбы плохо!

— А как быть?

— Как быть? Человеком надо быть! Хозяином на земле надо быть, а не гостем!

— Вот к нам, на Север, приезжают люди, — размышляет вслух Солвал. — Побудут — уезжают. Не понимаю я этих людей. Что они ищут? Что им надо?! Где-то и у них, видно, есть край родной. Не на луне, наверно, родились.

Речка, в которой плескалось детство, разве можно ее забыть? Деревья, которые шептали колыбельные песни, разве можно их забыть? Дом, единственный в мире дом, потолок которого двигался, разве может сын забыть?

Потолок этот сначала кажется высоким-высоким. Недосягаемым кажется. День проходит, год проходит — видишь: ближе стало. Движется к тебе высокий потолок. День проходит, год проходит — ты уже коснулся потолка. День проходит, год проходит — тебе уже тесно под ним. Такой потолок лишь в родном доме бывает. Лишь в отчем краю самые высокие потолки снятся!..

Я не говорю, чтоб каждый сидел в своем гнезде. Пусть человек ездит, пусть свой потолок ищет! Настало время — стало тесно и мне в родительском доме. Позвала меня жизнь — и я пошел пытать силу. Трудной дорогой пошел, своей дорогой пошел. В каждом новом месте потолок казался высоким. Дотягивался до него, рос. Много бессонных ночей мне это стоило, много. Но вырастал я, и этот дом становился для меня родным. Вырастал я, и снова меня звали в новую дорогу. Не сам бежал — жизнь звала.

По семь, по восемь лет в каждом колхозе работал. Председателем был. Я расту — и колхоз растет. Смотришь — люди чаще улыбаются. Смотришь — люди лучше одеваются. А то вначале… Ах! Всяко бывало! Глядит на тебя, а смотрит росомахой. Будто ты, новый председатель, пострашнее росомахи зверь! И пришел ты сюда, мол, не работать, а лазить по лабазам, охотничьим амбарчикам, да по колхозной кассе шарить. Косо вначале смотрят на начальника. Сам им был. Знаю. А вот поработаешь, годок-другой повертишься — иными глазами начинают глядеть. Как лайки, ласково люди смотрят, кошками вокруг тебя трутся. Хорошо!..

А если бы сразу ушел — этого бы и не видать сроду!..

Коли приехали новые люди в наш край, то пусть живут, работают. Только пусть не бегают.

А край наш богатый, ой, какой бога-а-тый!.. Все, что хочешь, у нас есть! Нефть надо — нефть есть. Газ надо — газ есть. Хрусталь надо — хрусталь есть. Соболь надо — соболь есть. Медведь надо — медведь есть. Грибы есть. Орехи. Тайга наша — еще нехоженая.

Ягоды надо — в лес иди. Какую хочешь ягоду — такую и выбирай. Красными глазами брусники, голубыми глазами голубики, золотистыми глазами сладковатой морошки взглянет на тебя земля и скажет: человек, будь хозяином!

Осетра надо — осетр есть. Нельму надо — нельма есть. Муксун надо — муксун есть. Реки наши, как море, полноводные. Плещутся в них рыбы, как играют. Темнеет небо весеннее не от туч, а от утиных стай. Гремит небо не громом, а гоготом гусиным. И белая ночь, может, оттого белая, что белые лебеди плывут и плывут над весенней тайгой.

Комаров надо — и их не занимать! Мошкару надо — и ее на всех хватит. Все есть у нас.

Грешно такой край не любить! Дом надо строить. Не временный дом, а родной. И чтобы потолок в этом доме двигался. Это самое главное богатство!..

 

2

Сейчас я понял, что не прав был старый шаман, когда говорил, что Мирсуснэхум сотворил рыб, зверей, птиц… Не было никакого Мирсуснэхума. Была сказка: ехал Мирсуснэхум по земле. Однажды слышит сверху:

— Внучек!

— Что?

— Куда едешь?

— Землю посмотреть, силу свою попытать.

— Силу не пытай, я тебе работу дам.

— Какую работу?

— Птиц, зверей делать.

— Как же я смогу делать зверей?

— Э!.. Сынок, все узнаешь…

Поднял с земли два круглых камушка, потер их друг о друга — появилась собачка, и, виляя пушистым хвостом, побежала за Мирсуснэхумом. С белой березы сорвал три листочка, свернул их в трубочку, дунул — и появился зверек: лесная мышь. Все вместе идут дальше.

Отломил от кедра щепочку, обстругал ее — прыгнул пушистый соболь. Тоже с ними пошел. Увидел корягу с засохшими ветвями, подтолкнул ее — и по лесу зашагал лось с могучими рогами. Так, идя по дороге, делал Мирсуснэхум все новых и новых зверей. Куда клонится его голова — туда и идет. Куда Мирсуснэхум идет, туда и звери бегут.

Долго ли шли, коротко ли, Мирсуснэхум говорит своим зверям:

— Сейчас разойдемся! Ты, собака, иди, ищи человека. А ты, мышь, ступай, может, где найдешь кучу травы, там себе сделаешь гнездо. А ты на берег реки беги, — говорит он лисице. — Увидишь мышей — убивай. А ты, соболь, в лес скачи… А ты, олень, будешь возить людей на охоту… Звери разбежались по тайге.

Сейчас я понял: прав был старый Якса, когда говорил, что сильным рукам нужен сильный ум.

Однажды Мирсуснэхум увидел озеро… Вода в нем прозрачная, хрустальная… Видно даже, как плавает рыба. Нельмы, как серебряные луны, важно шевелят плавниками. Осетры, как хрустальные хребты, по дну песчаному идут, задумчивые такие. Наверно, говорят о чем-то важном, может быть, о своем будущем по-рыбьи рассуждают. И лишь глупая мелочь пляшет, плещется на поверхности, заливается счастливым смехом…

Смотрит Мирсуснэхум вверх. Видит — осина стоит. Ветвей на ней нет, ствол голый. Лишь на самой вершине один листок дрожит. Взял в руки лук и стрелу.

— Собью с осины лист. Попаду или нет?

Натянул тугой лук, и запела стрела. Полетела стрела, попала в середину листа, пробила его насквозь.

— Хорошие, оказывается, у меня руки! Я самый сильный на свете!.. — И, наслаждаясь своей силой и могуществом, он задремал на берегу озера.

И вдруг слышит — кто-то бранится: «Вот тоже мне — герой… Вырастил такие сильные руки, вырастил такие сильные ноги и дает им полную волю. Ну зачем ты пробил кусочек моей постели?»

Открыл глаза Мирсуснэхум, смотрит вверх, видит: на листочке букашка сидит. И поучает его, сильного:

— Для тебя этот листочек ничего не значит, а мне жизни стоит. Я на нем и сплю и думаю, и работаю. Зачем ты, такой большой, не думая, по земле ходишь?!

Права сказка: сильным рукам нужен сильный ум!..

 

3

Не шумите, что продрогли, Не кричите, что замерзли, Я еще ведь только-только Разжигаю свой костер. Нет еще тепла нисколько! Затевают только-только Языки его живые Свой веселый разговор. Не шумите, не пляшите: У огня — глаза и уши. Говорили предки манси: Пламень слышит и глядит. Если глаз ему проткнете — Он ослепнет, он погаснет. Если уши прожужжите — Он не вспыхнет, зашипит…

И вот я у рыбацкого костра. Красная корова лижет черную корову. Отгадка этой загадки перед глазами: языки огня лижут прокопченный котел, висящий на перекладине.

Веет смолистым дымком и душистой ухой. Сосьвинская селедка… Долго ли ей надо вариться? Вкусная она и свежая. Бросишь ее живую в соль, а через часок будешь чувствовать сказочную нежность золотой рыбки. А уха-а! Но я сегодня не об ухе, даже не о сосьвинской. У костра — люди, у костра — жизнь. А у жизни — своя история. История грустная или веселая, большая или маленькая. Костер не любит молчать. Он отплясывает на смолистых ветках огненный танец, стреляет искрами, шипя и вздыхая, греет людей, кипятит наваристый чай.

Но разве первый говорящий знает, какая дума у последнего? Костер любит слушать и других. Отдавая свое тепло, он навевает людям желание говорить, смеяться, исповедоваться. И перед глазами золотого огня оживает одна история за другой. И не только о рыбе…

— Была война. Большая война. И на той войне я был не маленьким человеком. Не таким, как сейчас, — рассказывает Йикор.

— Ты и сейчас высокий, Йикор. Ростом ты удался. Не ниже русских над землей стоишь. А вот другим…

— Не мешайте ему. Пусть рассказывает. Рыба-то сегодня все равно нас не веселит — не плещется в мотне. И песок отдохнет. Вода отстоится. Может, к закату больше будет нашей золотой, — говорит Солвал, успокаивая молодых, которые нет-нет да и кольнут Йикора то лукавым взглядом, то словцом.

— А на войне-то вот что было, — не унимается Йикор, не обращая внимания на мелкие колкости.

Хотя дымок костра чуть и колюч, но глаза Йикора, глядящие на огонь из-под тяжелых век, сегодня не слезятся. И весь вид его словно говорит, что он и не таких сопляков видывал. Закуривая очередную папироску «Север», он продолжает:

— Привезли нас однажды в Москву. Веселится народ, победе радуется. В небе ночью огни ходят, будто северное сияние зажглось. Хорошее сияние! Лучше нашего. У нас загорится зимой, краски бегают, как дикие олени. В Москве прямыми, ясными лучами; лучи в небе сходятся, пересекаются, расходятся.

Иду по Красной площади, слышу — где-то в окно стучат. А окон много. Хорошо, что снайпером был, — увидел: сам Климент Ефремыч стучит в окно — в гости меня зовет. Пришлось завернуть к нему. А времени тогда у меня, как у всех больших людей, не хватало. У Ленина еще не был. Он в Мавзолее живет — к нему всегда очередь…

Мало было у меня времени, а к Клименту Ефремычу заглянул. А как же! Разве можно пройти мимо друга и не остановиться, не заглянуть в его дом хотя бы на минутку?

Обнялись. Он по-русски здоровался. Я по-мансийски. Уж очень нравится Клименту Ефремычу наше «пася, рума»! Хороший он для людей рума — друг хороший! Как не скажешь ему наше мансийское пася — здравствуй!

— По случаю встречи надо бы…

— А-а, — догадался я.

Климент Ефремыч ставит на стол «Столичную». Человек в столице живет, «Столичной» угощает. А я достаю из вещмешка бутылку нашего северного спирта. Еще с дома как-то осталась… Тушенку на стол ставлю, свиную, союзническую.

Чокнулись… Сразу веселее стало. Хорошо с друзьями встречаться!

А вечером было собрание. Большое собрание, как в колхозе. Выступал товарищ Сталин. Долго выступал. Складно и ладно. А потом и говорит: «Кто из манси и ханты выступать хочет?» Я поднял руку.

— Тише, тише, товарищи! — говорит товарищ Сталин. — Йикор будет выступать. — Сам зовет меня рукой к столу и готовится слушать.

Вожди внимательно слушают народ.

Делал доклад я. Как вожди говорят, как, с вами сейчас беседую. Было время — рядом с большими людьми ходил!.. Выступал…

— А что на войне было! То не пересказать за один костер. Много костров надо, много огня, много чаю…

…Бой был однажды. Страшный бой!.. Как осенние лоси дерутся — такой шум стоял.

Мы стреляем, и фрицы стреляют. Метко стреляют. А немец еще и бомбит. Упала около меня одна бомбочка. Смотрю: крутится, вертится. На солдатскую фляжку похожа. А пить хо-о-чет-ся!.. Думал, там спирт. Чуть не схватил — она разорвалась. Засыпало меня землей, наверно, метра на два.

Думаю: все! Кончился твой светлый день, Йикор. Не будешь ты больше пить спирт. Не будешь рассказывать свою историю.

А история моя вот какая в тот момент была.

Лежу под землей и хочу курить. При смерти, наверное, все курить хотят… А «Север» у меня в кармане был. Мы, северяне, только наш «Север» курили. Другие то ли махорку, то ли мох курят — кто их разберет. Еле достал папироску из кармана — земля-то в могиле тяжелая.

Лежу, курю, думаю: затопчут фрицы нашу землю, побьют оленей, соболей, осетров. И конец нашему Северу. И папирос таких не будет.

Нет, — думаю, — мне лежать под землей никак нельзя. Драться мне надо с фашистами, а потом снова курить мой «Север».

С такими думами вылезаю из-под земли. Когда у человека есть дума, ему ничего не страшно. И с того света вылезет, а своего добьется…

Вылезаю с того света, смотрю: никого нет. То ли вперед все ушли, то ли сзади остались. Вдруг вижу: у костра сидит наш командир, с пулеметом возится. Увидел меня, пальцем к себе подзывает. Я к нему. Докладываю.

Похвалил он меня, что успешно вылез с того света. Хотел дать орден, да вдруг увидел, что у меня ружья нет. А без ружья какой солдат?

Иду, откапываю ружье. И мой командир прицепляет на гимнастерку серебряную медаль «За отвагу». А ведь хотел дать орден. Ружье подвело…

А впереди уже фрицы опять в атаку пошли. Прямо на нас лезут, как волки голодные. Командир к пулемету прилег, я тоже целюсь в фрицев. О, вы не видели мое военное ружье! Не то, что наши двустволки охотничьи. Раз зарядишь — много раз стреляешь. На медведя бы с таким ружьем ходить…

— Будем прикрывать наших. Они временно, до прибытия главных сил отступают! — объясняет мне командир.

Строчит пулемет — фрицы падают, как трава от острой косы. Наш командир как хороший косарь. Красиво косит. И я не отставал. Стрелял не так уж плохо. Когда-то белкам в глаз попадал, а тут фрицы. Они большие. Во много раз больше белок. И я их бью, бью… А они падают, падают, как белки с веток. Не знаю, сколько я их уложил там. Столько белок я, наверное, не брал.

Отступили фрицы.

«Молодец», — хвалит меня командир.

И к груди моей прилепляет знаете что? Настоящий орден. Золотой.

Сидим мы с командиром, жжем костер, кипятим чай из снега. Совсем как на охоте. Пьем чай и рассказываем друг другу разные истории.

Много припасено историй у старого Йикора. Сидя у костра, он не торопясь продолжает:

— Однажды слышу: над плесом жужжит мотор. По-особому жужжит. Смотрю: лодка. Бежит, как гагара. Ноги еле воды касаются. Бежит лодка, догоняет мою. Наверно, думаю, это сам Рыбнадзор.

И правда, подскакивает к моему деревянному саранхапу железная лодка. На корме сидит он. Мой друг. Глаза его зорко смотрят. В лодке моей рыбины лежат. Драгоценными слитками сияют. Смотрит Рыбнадзор на рыбу и не видит ее. Глаза друга всегда сияют. А когда глаза сияют, то ничего не видят. Хорошо!

А подружились мы с ним вот как. Слышу однажды: на Севере новый хозяин появился. Рыбнадзором его зовут. Звонкое у него имя, громкое. Все его боятся. В кармане у него «пу-пу». Стрелит — только пулька тумкает. Все это знают! А лодка у него, что гагара крылатая. Только брызги летят, да рыбаки вздыхают.

— Не рыбаки, рыбакам кто запретит рыбу ловить?! — обрывает его Солвал. — Тебе, может быть, тяжело. Ты же не рыбак, а шаляй-валяй. И больше ты на купца похож: теплоходы останавливаешь, рыбу продаешь. Такому, правда, только «пу-пу» и надо!

— Думаю: как мне дальше жить? — не обращая внимания на Солвала, продолжает Йикор. — Подлетит к моим сетям Рыбнадзор, вместе с рыбой сдернет мои стоглазые ловушки. И буду я плакать. А дома не поверят. Скажут: сети продал.

— Пропил, — поправляет кто-то.

— Принимаю решение: Рыбнадзор пусть меня боится, а не я его! А как это сделать? Сам себе колхоз, сам и решаю: хоть из-под земли, но надо достать красивую форму, которую носит Милица. (Так Йикор милиционера зовет.) И фуражку… Козырек у нее пусть, как у Милицы, сияет. И синие штаны… Какой Милица ходит без синих штанов!

Выполнил я свой план и поехал на рыбалку в Милициной одежде.

Подъезжает к сетям моим Рыбнадзор. Только собирается снимать их, как я из кустов на своем деревянном саранхапе к нему подъезжаю. Увидев мою сияющую фуражку, вздрагивает его железная лодка. И стоит он передо мной, вытянувшись, как стройная сосна. Чуть ли не честь мне отдает, да, видно, вспоминает, что у него-то самого такой формы нет… Улыбается рыбьей улыбкой. Отведет глаза от рыб. Рыбы шевелят ртами, видно, хотят что-то сказать ему. Спастись от меня, видно, хотят. Да Рыбнадзор теперь не хочет их слушать. Рыбнадзор теперь моим другом хочет быть! И опять жужжит его сказочный мотор. И кто-то там лишится сети. Даже если она у него единственная. Все сдирает Рыбнадзор — в рыбном краю в большой цене капроновые ловушки… Закон, говорят, такой есть: нельзя, мол, ловить рыбу тем, кто на сухом месте работает, имя рыбака не носит. А мой друг и у рыбаков втихомолку цапает. Ловкий был Рыбнадзор!

— Не городи, Йикор! Не возводи напраслину! Одну-две сети всем разрешают ставить. И никто, даже Рыбнадзор, не имеет права их брать! — пытается кто-то урезонить разболтавшегося Йикора.

— Ты слушай. Однажды мой друг предложил прокатиться с ним. Ну кто же откажется полетать по воде на самой быстрой лодке! «Сосьвинскую селедку кушать хочешь?» — спрашивает он меня. Ну кто же откажется от такой сладости! Даже Черчилль, говорят, за золото хотел купить нашу Сосьву. Уж больно ему понравилась наша сосьвинская селедка!. Даже империалист Черчилль растаял от ее нежности. И, попробовав ее, на Крымской конференции другим языком заговорил. А на той конференции большие вопросы стояли. Военные. Гитлера надо было быстрей давить. Сговорчивее стал Черчилль. Не стал вилять хвостом, как раньше. Помогла, видно, наша рыбка.

Ну, поехал я тогда с моим другом и удивился его искусству. Вот подлетаем к берегу, выходим из лодки. Рыбаки невод тянут, а Рыбнадзор по берегу ходит, лодки смотрит, рыбу глазами мерит. Увидит селедку — глаза его особым огнем загораются. Лицо строгим становится, а шаги — важными. Будто он самый большой начальник и принес он самую новую весть, самый строгий закон. Тянут рыбаки невод и поглядывают на него с опаской. Не впервые, видно! Селедки, конечно, мало. А мелочи прочей много. Селедку в ведра убирают, мелочь снова в реку вываливают…

И тут-то начинается.

— Почему у вас в лодке много нестандартного сырка? — начальственным тоном задает вопрос Рыбнадзор.

— Такого сырка всегда принимали, — говорит бригадир, старается снять с лица хозяина реки строгость. — Или есть новые указания?

— Штраф будете платить! — еще важнее говорит Рыбнадзор.

Быстро кончаются разговорчики. А в лодочке Рыбнадзора — уже селедка. Два ведра, а может — целых четыре! Настоящей селедочки! Самой золотой, самой сосьвинской!

Довольные рыбаки нам руками машут. Как же не быть довольными, если теперь им штрафа не будет! Как же и нам не быть довольными, если в нашей лодке, летящей крылатой гагарой, столько живого золота, от которого таял даже Черчилль.

Вот какой у меня был друг! Вот какого друга у меня теперь нет! И вынужден я сидеть у вашего костра, в ожидании жалкого полпая…

— Нельзя ронять на землю даже кусочек сладкого сахара, даже каплю горького вина! Был когда-то такой обычай у манси, — глядя на огонь, словно думая вслух, тянет слова Солвал. — Где уронил сахар, там могила вырастет, страдать и плакать будут. Сладость горем прольется. Где горькое вино пролили, там сладкое тоже не вырастет… Не сласти землю, Йикор. Не мути воду! Если бы все было так, не горел бы перед нами наш золотой огонь. Давно бы мы разучились чувствовать его тепло и ласку.

— А разве не правду говорит Йикор?! — возмущается кто-то из молодых рыбаков. — Было же такое: поставишь сеть — исчезнет. Украдут, а на Рыбнадзор валят. А почему? Это тот Рыбнадзор дал повод: у всех без разбора снимал сети, нужно и не нужно, а снимал. Что прикрывать-то!

— Не браконьеры и тунеядцы страдали, а люди, — поддакивает ему другой.

— И правда! — поддерживает третий. — Плохо было тем, кто на земле работал. Кто сено косит, коров доит, картошку убирает, с трактором возится, где им взять рыбы? В магазине ее нет: мол, у большой реки живете. А в большой реке Рыбнадзор не дает ловить: мол, вы не рыбаки. Где начало, где конец — никто не разберется. Плохой закон!

— Такого закона не могло быть! Рыбнадзор такой мог быть. Это, может, и правда. Но и правда-то бывает разная, — поучает Солвал. Видно, привык он на своем веку поучать.

— И в том правда, что манси без рыбы жить не может. Когда жизнь человечья зачиналась, спросили Торума: чем будут на земле питаться люди? Отец Вселенной ответил: в тайге дремучей — черные звери, в реке широкой — белые рыбы. Мудрыми будете — сытыми будете. Рыба — начало жизни манси. Как можно манси этого лишать?! Но и в том правда: рыбы все меньше и меньше! Браконьеров ловить надо? Надо! Значит, Рыбнадзор нужен! Только умный Рыбнадзор, грамотный!

Трещит костер, стреляет искрами. Разве может у костра молчать Йикор? Пока не потушишь костер, его не остановишь.

Трещит костер, трещит и Йикор:

— Хороший был у меня друг! А лишился я его вот как: приехал он однажды в нашу деревню. Куда ведет манси гостя? Не в ресторан, и не в шумное кафе, а домой настоящий манси ведет гостя. Вот и я повел домой.

Удивляется Рыбнадзор, что на столе моем много спирта. Стол хороший — друг будет хорошим! А какой стол хорошим называется?

Если на столе не лежит нархул — сырая трепещущая рыба с живой и сладкой кровью, — это стол не мансийский! Если на столе не лежит ехыл — сушеная на солнце рыба, — это стол не мансийский! Если стол широкий не пахнет свежесоленой рыбой, или крепкосоленой рыбой, или малосоленой рыбой, или рыбой чуть-чуть с душком — он не мансийский! Вареная рыба, мерзлая рыба, жареная рыба, живая рыба — вот стол мансийский!

За таким столом и сидел мой гость. От такого стола хмелел мой гость. За таким столом не только говорят, но и чокаются.

Раз чокнулись — граненые стаканы звенели. Сам слыхал.

В третий раз чокнулись — слышен был плеск. Так вода в реке плещется.

Седьмой раз чокнулись. А что слышно было? Только дух знает.

Видели ли мои глаза? Заяц косоглазый, наверное, больше видел. Слышали ли уши мои? Дерево глухое, наверное, больше меня слышало.

Думал ли мой ум? Дикий медведь, наверное, больше меня думал. И все же думка одна в сознании моем, видно, не гасла. Теплилась. Больная думка…

Была у меня красивая форма Милица. Не было у меня только маленького «пу-пу». В правом кармане его носят.

Больная думка от спирта не гаснет. Больная думка с огненной воды растет, гореть начинает. И голова в пламени этой думки. И вот уже рука моя в правый карман к другу лезет и достает оттуда маленькое «пу-пу».

Моя красивая форма вдруг оживает: на правом боку на ремешке — маленькое «пу-пу». Иду счастливый по деревне.

Дети смотрят на меня — завидуют, женщины смотрят на меня — как коровы ревут, мужчины смотрят на меня — как волки лают.

А я не обращаю на них внимания. Гордый иду. Вижу — теплоход стоит. И теплоход — белая лебедь — далеко-далеко от Рыбнадзора везет, далеко и от дома.

И кто-то меня поймал, кто-то меня связал. Проснулся: в темном доме сижу. Там я и протрезвел. Там и понял я, что друга потерял. Его тоже, как и меня, наказали — с той хорошей работы убрали! В тюрьме той я и поумнел. Там наконец я понял, что спас вас, глупых манси, от этого Рыбнадзора.

Есть теперь разные рыбнадзоры. Умные, грамотные. Друзьями моими не хотят быть! Хорошо ли, плохо ли это — пусть, скажут манси. А я помолчу. Много дров сожгли — хватит; много костер трещал — хватит!

— Ну и щука рогатая! — вздохнет кто-то.

— Ну и сорока-болтунья! — молвит второй.

— Ну и налим скользкий! — скажет третий.

— Если был такой Рыбнадзор — пусть его не будет больше! — заключает Солвал. — Если опять заведешь такого друга — сами тебя засудим. А Рыбнадзор нам нужен! Только грамотный, сердечный, мудрый! Пусть он ловит браконьеров, рыб наших стережет, а манси зря не трогает! Ну как, ребята, — говорит Солвал, — дадим Йикору полпая за сказку?

— Ладно, — тянет кто-то. — Вон солнце на деревья начинает садиться. Не упустить бы рыбку! Пошли, ребята, пошли!

— Вы кидайте невод, а я на гармошке буду работать, — нашел выход Йикор. — Рыбы любят музыку. В журнале прочитал. Не читаете ничего — вот и не ловите рыбу. Мое рацпредложение: с музыкой надо ловить сосьвинскую селедку. Вы закидываете невод — я сажусь у волны и играю на гармонике. Сосьвинская селедка тоже стала современной — не всяким инструментом возьмешь. Звуки старого мансийского санквалтапа ее не тронут. Только гармошкой ее теперь и можно привлечь!..

— Может, лучше на пианино! Манси-то теперь больше на пианино да баянах играют. Отстал ты, Йикор! — смеется кто-то.

— Сосьвинская селедка — это еще не манси. Ей пока и гармошка — новость! — находится Йикор.

…И вот уже скрипят греби, стреляет вода, стукаются о борт лодки поплавки — и над тихой вечерней Сосьвой вдруг, оживает рыбацкая музыка.

Чешуей стальной блистая, хэй-я; Пляшет в струях рыбья стая, хэй-я, Кипит вода, кипит вода… Э-гэй, друзья! Скорей сюда! Хэй-я, хэй-я, хэй-я, хэй-я!

Голубоватые глаза Солвала зорко следят за каждым движением лодки. Знают они, эти глаза древние: закинешь невод чуть подальше — селедки не будет; чуть недотянешь до положенного места — не будет золотой!

Мы проворными руками В плес закинем невода… Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа!

Может, эту песню поют руки Рыжего Солнышка, сынишки Солвала. Руки его летают, рыжие волосы летают — сияющая вода звенит, брызжется, расходится кругами. Рыжая улыбка летит, стоглазый невод с надеждой уходит в воду.

Гей! Потянем сеть дружней мы. Гей, друзья! Быстрей! Быстрей! Нету лакомства вкусней, Чем серебряная нельма! Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа! А селедочка нежней…

Может, эту песню поет сам Йикор, идущий впереди петовщика, перебирая лады старой гармошки-хромки. Он зовет в невод рыб.

Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа!

Лодка на полном ходу вскакивает на песок, за ней шипящая волна, и руки рыбаков бегают — тянут невод, и босые ноги рыбаков бегают — тянут невод. Вот уже первые рыбы застряли в ячейках. Значит, в мотне что-то будет. Неужели и сосьвинская будет?! Глаза рыбаков сияют, как эта Сосьва под лучами заходящего солнца…

Плеск и гомон ввысь летит… Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа! Счастьем каждый взор блестит. Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа!

И правда, в мотне плещутся и серебряные сырки, и золотистые язи, полосатые окуни, ершики колючие.

Среди этой суетливой мелочи важно ходят рыбки снежной белизны, удивительного спокойствия. Это она, сосьвинская селедка. И какая дубина назвала эту нежную рыбку селедкой? И что общего у нее с тихоокеанской?!

А еще зовут ее тугунком. Манси же ее золотым мальком, рыбкой золотой величают.

— Хорошо! Золотой нашей рыбки почти ведро, наверно, будет. По нынешним временам совсем хорошо! Спасибо Сосьве, что подарила нам свое золото!

— И тебе спасибо, Йикор! За музыку спасибо! Смешно ты звал рыб в наш невод… Чтобы золотая зашла, может, и вправду что-то надо придумывать?!

Шутки, хохот над рекою… Видел ты хоть раз такое? Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа!

 

4

Письмо… Пришло однажды Солвалу письмо. И каждое утро, на заре, когда глухари будят уснувшую тайгу, он достает чуть помятые, но еще не пожелтевшие страницы. То глядит он в синие строчки букв, то в серебряную даль разлившейся Сосьвы устремляется его взгляд. Отсюда, с этого обрывистого берега, где стоят вековые кедры, он многое видит, и вспомнить есть о чем.

О днях незабываемых поет это письмо. Жизнь была полноводной, как эта сверкающая в лучах утренней зари Сосьва…

«…Помните суровую зиму 1944 года, когда в поселениях Обского Севера бушевала эпидемия сыпного тифа? Нам с врачом И. Ф. Гладких пришлось около трех месяцев бороться с этой инфекцией. Около ста дней трудились мы днем и ночью и победили инфекцию».

Как не помнить тот суровый год!

Война была. Большая война. Мужчины на фронт ушли. Немногие с поля боя возвратились. А он, Солвал, хоть и раненый, но вернулся. Недаром род его нарекли соленым. Соль все выдержит: и мороз, и Гитлера, и тиф!

…В таежной деревеньке, куда направили вернувшегося с фронта коммуниста, свирепствовал тиф. Почему эта старая болезнь опять проснулась? Может, ее подбросил Гитлер? А может, потому, что ханты — жители глухой тайги — по суеверию не хотели мыться в бане?!

Да и бани доброй в деревне не было. Новый председатель с нее решил начать свою деятельность. В тайге деревьев больше, чем людей. Срубили люди баню. А печь Солвал сложил сам. Потому что мастеров не оказалось.

Из Березова, районного центра, приехали «люди в снежных шапках», «в снежных платьях». Врачи. Вернее, мужчина-врач — Гладких, так его фамилия звучала, — и девушка, его помощница. Голубоглазая, светлолицая зырянка казалась волшебницей. Колола иглой тонкой и сияющей, давала таблетки, спрыскивала дома какой-то таинственной жидкостью. И люди оживали, на лицах смугловатых появлялась улыбка. Вот какой была тогда эта девушка. А теперь она уже врач!

«Я никогда на забуду ваше предсказание, Солвал, что буду хорошим врачом… Вы меня назвали тогда «дохтуром», но я была только фельдшером».

Да, была она тогда еще молоденькой… Малицу наденет — северянка, да и только! А снежную шапочку наденет, шприц возьмет — преображается, на дохтура похожей становится. Сильной и могучей кажется, как сам Гладких.

Да, Гладких был герой. Спас других, а сам погиб. От тифа и погиб. И на Севере был фронт. И на Севере была война. Война была с болезнями и предрассудками. Спасибо голубоглазке, что вспомнила старика и прислала весточку.

…Думы стариковские воскрешают живую и кипучую жизнь…

Наизусть знает Солвал это письмо, хотя и не умеет читать. Люди помогли. Сейчас все грамотные. И он мог бы быть грамотным, да рановато родился! Но кто сказал, что он необразованный?! Есть и у него свое образование, своя грамота.

…Это письмо обычное. Бумага белая, как снег. Буквы синие, как следы утром. Как сплошные росомашьи следы, обведенные пушистым хвостом.

Не умеет он различать эти буквы. А вот след любого зверя угадать может. И старинные надписи на деревьях читает. Но там не буквы, а волшебные рисунки. В них — целые слова и предложения. О жизни таежника повествуют эти знаки. На скалах крутых их можно увидеть и на маленьких дощечках, которые носит с собой охотник, делая какие-то зарубки, понятные только ему.

А узоры на шубах и кисах женщин — это тоже не просто орнамент. Не только для красоты они нарисованы. Они повествуют о жизни тайги. Вот рога лося. А вот лягушка. Она — хозяйка рода, волшебный амулет семьи. И все другие должны знать об этом. И крылья гагары, и след медвежьих лап, и длинная шея журавля говорят о многом… Солвал каждый знак знает. Старинное это письмо читает, как молодые — новое.

Солвал всю свою жизнь пользовался этим таинственным письмом. Оно его ни разу не подвело. И когда делал доклад перед большим колхозным собранием, и когда на пленуме райкома выступал, и когда не сессии окружного Совета держал слово. Когда говорил о рыбаках, о славных их трудовых делах — в орнамент рыбы глядел, когда говорил об оленеводах — в орнамент рогов глядел, когда пел о пушнине, о золотых мехах, добытых далеко в тайге, — орнамент тоже помогал.

Об этом, наверно, и вспоминает голубоглазка:

«А ваши выступления на пленумах и конференциях — всегда самые толковые и злободневные — заканчивались бурей аплодисментов в любой аудитории… А помните наши поездки на сессии окружного Совета? …Ездили на лошадях в Ханты-Мансийск, ходили пешком. Но являлись всегда вовремя…»

«Эх, была жизнь! Настоящая, большая! — думает Солвал с удовольствием и сожалением об ушедшей молодости. — Да только в одном маху дал: не захотел учиться. Орнаментом хотел все понять и постичь!.. Э-эх!.. Жаль!..»

Возили Солвала на курсы, учиться заставляли. Слушал он преподавателей окружной колхозной школы, внимательней лайки был. Звонкие слова пропускал мимо, а умные — записывал. Волшебное мансийское письмо помогало. Учителя удивлялись: человек не писал, а рисовал — и все понимал. На любой вопрос отвечал председатель северного колхоза. Хорошо отвечал.

Одного не мог — писать по-новому. И еще одного не мог — жить в городе, где мало свежей, очень свежей рыбы и мяса звериного нет. И убегал он из города в свою деревню. И руководил колхозом по-своему. А рыбу добывать в его колхозе умели: два-три годовых плана за год давали. И звери с золотым мехом от колхозных охотников не уходили. И картошку научились выращивать. Все северяне поняли тогда, что это — второй хлеб. И коров завели, и черно-бурых лисиц. Дома все понастроили. Новая жизнь пошла…

На дымной, прокопченной корме мотолодки любил стоять председатель. Важно он стоял. Знал: ни в одном колхозе района не было еще такой железной силы. Угадывал, что за железной силой — будущее Севера. Лишь с помощью машин, мудрых и мощных, северяне возьмут богатства своего еще таинственного края. Чувствовал он это и, гордый тем, что первый обладает такой силой, под ритмичный треск мотора пел песню.

Много раз с тех пор прилетали утки, неся на крыльях новую весну. Много раз улетали утки, унося с собою время. Те далекие дни стали мутной памятью, те далекие люди живой легендой стали. Может быть, что и не так, по-другому было. Но легенды живут. Жизнь была. И счастье было! Большое счастье коммуниста, организатора первых северных колхозов! Четверть века проработал он председателем. Много колхозов поднял. Не позабыла об этом голубоглазка. Она ведь стала тогда секретарем райкома партии и редактором районной газеты. Не раз Солвал бывал с ней в ближних и дальних поездках…

«Спасибо!» — шепчет Солвал, обводя пальцем строки:

«Я помню, району было очень тяжело. Война… В рыбартелях одни женщины, дети, старики. А артель выполняла план по добыче рыбы, пушнины… Ваш образ организатора-самородка… останется со мной навсегда…»

«Навсегда»!.. Это слово неточное. Понимает это Солвал. Ничто на свете не вечно. Все рождается и умирает, но Солвал знает одно: дети продолжают дело отцов и ценят сделанное ими.

— Жизнь… Она вечна. Только бы она пошла по пути, проложенному нами, старыми коммунистами!.. — Солвал задумывается, и снова воскресает в его памяти прожитая жизнь…

Когда-то мечтал стать богатым. Таким, как Яныг-пуки. Сытой жизни каждый хочет. А другой мечты тогда и не было. Колхозы, социализм… — это потом появилось. Это потом загорелись манси новым огнем, от которого было жарко и друзьям, и врагам. А тогда!.. Что там говорить!

Видят люди: хозяйство наше в гору пошло. И лошадь появилась, и коровы, и овцы… Стали со мной разговаривать даже старики. А им почет был особый. Молодой человек за счастье почитает обращение к нему старика, даже самого последнего.

Стал на меня поглядывать сам шаман. В гости приглашает. С трепетом вслушиваюсь в таинственные слова молитв и заклинаний. И кажется мне, что живу я в волшебном мире. Иногда забываюсь. Причудливые видения вижу во сне. Как и шаманы, я умел забываться. Сейчас я узнал, что у меня была какая-то нервная болезнь. А тогда!.. Трясет меня. И люди думают, что в это время меня посещают духи. Если буду верным старому шаману — духи смогут мне открыть желания неба.

А шаман — это не простой человек. Не дурачок какой-то, как часто на сцене изображают. За семь озер его глаз должен видеть, за семь лет вперед его ум должен думать. Лечить он умел и погоду предсказывал. Но и коварный был, как зубастая рыба. Преступишь обычай — как щука: проглотит, детей своих не пощадит. Скользкий был, как налим! Голыми руками не поймаешь. Говорил, как пел. Как весенний тетерев токовал. Заслушаешься, забудешь себя и свое горе. И ты уже в его власти. И несешь ему не только свое добро, но и сердце. В руках шамана плясали манси и ханты. И я мог сделаться таким владыкой. Обладал я еще хорошей памятью. А это большое дело! Много должен знать шаман — больше, чем сто манси, а может, и тысяча. Он должен «на языке держать» все заклинания и молитвы, богатырские песни предков и плачи о сказочном прошлом…

Учили меня старики, посвящали в священное таинство. Но посредником между небом и землей не суждено было мне стать. Пришла новая жизнь.

Коммунисты… Далеко было мне и до них. К тому же в нашей деревне коммунистов не было, как и грамотных. Но когда из района приезжали уполномоченные — я чувствовал, что эти люди по мне. Они такие же, как я, «соленые» и упрямые. И слова у них огненные, как у шамана, но не усыпляющие. Они звали к деятельности. Большой и огненной деятельности, какой еще не знали манси. А мне этого и хотелось. И я стал коммунистом… И не жалею. Спасибо. Я узнал такую жизнь, что вы мне еще не раз позавидуете! В борьбе за жизнь людей, а не только за свою жизнь, есть сладость. Ее невозможно нарисовать словами, ее надо почувствовать самому…

Избрали меня председателем — хозяином колхоза. Я сначала не очень хорошо знал — что делать с этой властью? В руках ли держать ее, людям ли раздать или запрятать так, чтобы никто и духу ее не почуял? На всей земле никогда раньше колхозов не было. И такую жизнь мы начинали впервые. Не сразу все у нас наладилось.

И хоть не стал я шаманом, а Сорни-най, нашу золотую богиню, темной ночи светлую красавицу, я все же держал в святом ящике, который стоял в углу нашего нового дома. Что правда — то правда. Не могу кривить душой при заходящем огненном солнце. Унесем-ка свой ум в то далекое время.

Дела в колхозе были не совсем удачные. И вот рассердился я на нашего домашнего духа Сорни-най. Наверно, она, не верящая-в коммунизм, во всем виновата. Из-за нее, наверное, мало ловим рыбы и премии не получим. Если плохо работает бог, зачем тогда он нужен? Утоплю нашу богиню в проруби. Пусть она там мерзнет. И посылает в наши ловушки рыб, пока не поймет, как хорошо быть в теплом углу мансийского дома.

Поехал по дрова на своей белой лошади и захватил с собой золотую богиню. Какое там золото! Это кукла. Лицо у нее деревянное, две дырочки — два глаза, красный, мазанный кровью рот. Шелковый платок на шее и соболья шуба.

Ругать ее не стал: грех ругаться на божественного духа. А просто, без слов, толкнул ее в прорубь. Сам поехал в лес, чтобы вывезти срубленные дрова. На обратном пути лошадь моя провалилась в полынью, и сам я чуть не оказался в ледяной воде.

«Мстит мне богиня и другие духи, от которых я отрекся, — подумал я со страху. — Сегодня она лошадиную душу захотела взять, завтра потребует жертву побольше. Будет мешать, как злой дух. И не успею я доказать, что колхоз лучше. И путь наш к коммунизму затруднится. И из-за чего?! Из-за собственной дурости — не смог сговориться с каким-то духом! Если богиня есть на самом деле — пусть будет мне другом, а не врагом. Пусть и духи помогают строить светлый коммунизм!..»

Достал ее из проруби, отвез домой, посадил на прежнее место. И сказал ей:

— Не буду больше приносить тебе в жертву ни белой лошади, ни барана, ни курицы. Смиловался я над тобой, посадил тебя в угол теплого дома. Но если не станешь помогать — тогда гляди!

Не знаю, помогла ли мне богиня, но мои колхозники в тот год поймали много-много рыбы. Два колхозных плана за один год выполнили. И слава о нас пошла по всему округу.

Когда рассказываешь сказку — и то запинаешься. Нужное слово не сразу с языка летит. А жизнь складывать еще труднее. Борьба была. Настоящая драка. Яныг-пуки не хотел быть колхозником. Сыновьям и внукам завещал то же самое. За ним тянулись и некоторые старики. Рыбу все ловили, а сдавали государству не все. В лесу прятали, гноили. Сами не ели и другим не давали.

— Преступники! — сказали бы сейчас.

А тогда не каждый решался сказать это в лицо бывшему богачу. Помнили люди его былое могущество. Еще злых духов назовет, несчастья посыплются… А главная беда — манси и ханты не будут ловить рыбу в священном озере. А сырка там много, как летом в речке мальков. И никто это добро не ловит. Обычай запрещал. Священная, мол, рыба. И ловить ее могли лишь Яныг-пуки, шаман да их приближенные. Простые манси и ханты, как деревья на ветру, трепетали, даже близко к этому озеру не подходили.

Мы, молодые — коммунисты и комсомольцы, — решили сломать древний обычай. Не пропадать же добру. Но большинство колхозников были против.

— Накажут вас боги за то, что хотите порушить древний обычай! — сказали старики, женщины повторили. Лишь семь смельчаков нашлось. Тоже священное число. «Что-то будет», — говорили суеверные.

И сами-то трясемся. Ведь духи, быть может, вправду есть. Накажут они не только нас, но и детей наших. И все же вышли на лов серебряной заповедной рыбы.

Дрожим. Холодно под сердцем. Кажется, душа ушла от нас. И все же ловим рыбу. А ее в озере много-много. На самолетах ее возят. Начальники большие нас, смельчаков, хвалят. В газетах о нас пишут, а старые манси на нас самые тяжкие проклятия сыплют.

Вернулся домой — жена слезами умывается. Стонет и кричит на меня: «Ах ты, убийца! За тебя мы наказаны. Дочь наша умирает…» Ругала меня, проклинала! А дочь моя маленькая и вправду при смерти. Кричать уже не может, красная вся. Животик — как надутый мяч. Я к врачу бегу. Пришла к нам фельдшерица наша, голубоглазка… Она что-то сделала, и девочка уснула. И выздоровела в конце концов!

Богател колхоз. Слава добрая о нас слыла. И видит Яныг-пуки: духи шамановы ему не помогают. Шаман Якса к нему на помощь приехал. Тогда, видно, решили они силой со мной расправиться.

Приехал я в деревню к Яныг-пуки. Хожу, как начальник, ищу в лесу ямы, в которых рыба спрятана. Лазаю по лабазам, где мешки с мукой лежат, шкурки звериные висят. Хозяйничаю. Приказываю сдать все это государству. Видно, глаза мои были затуманены колхозной славой. Не чуял беды. Схватили меня мои недруги. Били. Скрутили назад руки, привязали к кедру.

Сосут меня комары и веселые песенки напевают. Их много, длинноносых кровопийц. Горит лицо огнем, и тело полуголое горит, и силы гаснут. Лишь душа моя не гаснет.

Видел я, как из-за кустов смотрел на меня шаман красными глазами глухаря. Жгли меня комары, сосали мою кровь, но я не молил о помощи, а вспоминал заклинания. Цветистыми заклинаниями стал я крыть шамана, Яныг-пуки и весь их род.

По коре кедра стекали янтарные капельки смолы, а из глаз шамана — слезы. Он плакал, но меня не отвязывал. Может, ему показалось, что я говорю с богами? И они мне дарят такие яркие слова, а он бессилен против меня. И колхоз богатеет, и не он, а коммунисты на Севере хозяева…

Струсил Яныг-пуки — отвязал меня. Понял, наверное: коммунисты не простят его…

А Север наш богатый. Ой, какой богатый… Все, что хочешь, — все есть у нас! Счастье — жить на такой земле!

Зверь скачет в лесу, рыба в речке плавает. Без зверя жить нельзя: ноги лыжи потеряют, глаза зоркость потеряют, не за кем будет охотиться! Скучно будет…

Без рыбы жить нельзя: без плеска рыб — оглохнут уши, без рыб — река замрет. И человеку нечего будет ловить. Скучно будет…

Без коммунистов жить тоже нельзя! — так я думаю. Как человек может жить без головы? Без головы жить человек не может! Чтобы жизнь была мила — нужна светлая голова.

Есть у нас на Севере жир земли — черная нефть. Не расплескать бы ее по ручьям, не замутить бы речки!

Есть у нас на Севере дух земли — горючий газ. Не продымить бы наши леса, не затмить бы солнце. Нашему Северу ой как нужна мудрая голова!

В лесу еще токуют глухари, в Сосьве играет сырок, хватая бабочек над плесом…

Хорошо!..»

Так думает старый манси, старый Солвал.

Глаза его были раньше синими — я помню. Теперь поблекли. Волосы его были чернее соболя — я помню. А теперь в кольцах кудрей — белый мех…

Он держит в руках письмо, и вся его жизнь проплывает перед его глазами, звенит в сердце щемящей песней…

 

5

Меня качало солнце. Большое и яркое солнце детства качало меня. Я снова был в родной колыбели…

Сердце мое плеснулось в груди большой рыбой, когда снова увидел я зеленовато-желтый тальничок, по колено стоявший в разлившейся реке. Я глядел на него, как на родного братца, с которым вместе играл и рос.

Маленьким был тальничок. Помню. Маленьким был и я. Помнит тальничок.

Возмужал тальничок. Повзрослел и я.

И старая черемуха качала корявыми ветвями, приглашая отведать черноглазых ягод с костяным сердцем. И тропинка узкая, в тени черемушьих ветвей, манила меня пройтись. Тропинка бежала, осторожно обходя густые кусты светло-зеленой смородины. Тропинка привела меня, как в детстве, на берег круглолицего озера. Улыбнулось озеро серебряной улыбкой. От радости неожиданной всплеснуло руками — и взмахнула к небу стая острокрылых уток. И долго-долго держало крылатые руки свои над седой головой. Долго-долго говорило, причитало, крякало, озеро голосами уток, гусей, куликов. Помнило, наверно, как подполз в первый раз карапуз к его стоячей зеленоватой воде и пустил свою дерзкую стрелу.

«Не забыл ли, сын мой, как подарило я тебе первую добычу — золотоголовую утку? — проквакало озеро лягушечьим голосом.

— Спасибо тебе, озеро! Как забыть такое! — шепчу я тихо, наклоняя голову.

Белая ночь плыла. Склонившись к воде, раскрыв белые лепестки-ресницы, удивленно смотрели цветущие деревья на свое отражение.

Все это снилось мне не раз в далеком городе.

Низкий берег. Деревья — в воде. Звонко всплескивает рыба…

«У-ух! У-ух! У-ух!» — где-то далеко-далеко на темных ветвях большого дерева стонет филин.

На каком-то суку опять колдует кукушка, считая чьи-то годы. Чьи годы считает вечная колдунья?

Кедр зеленокудрый, что стоит на берегу высоком рядом с отцовским домом, не раз шептал мне во сне: «Приди ко мне, сын, приди! В краю родном — дыхание твое. Надышись запахом кедровой хвои — и ты прозреешь…»

Я все помню… Волосы у отца были черные и курчавые. Глаза — как небо. Щека кололась, как оленья шкура. Я помню. Ведь мы живем давно-давно. Как эти чайки, кулики, деревья, вода, небо, солнце. Только я был маленьким раньше, а атя — большим. «Плохо быть маленьким, — думал я тогда, — все время надо ждать и ждать!»

Может, плохо быть и стареньким? Может, так же, как дети, они ждут кого-то?! Но я тогда знал, что вырасту, буду большим. А что думает о своем будущем отец? Как хорошо, что мы опять встретились! Молодец сестренка, что придумала телеграмму. Я рад был увидеть снова и ее, и отца, и родные края.

Постарел отец, но еще много в нем сил. И я смотрел на него с гордостью, как в далеком детстве, — вот он какой, мой атя!

Порой мне казалось, что все это мне чудится. Но когда я слышал его слова, звучные и ясные, как крик чаек, когда ощущал на плече его руку, мне дышалось легче. И это было не в сказке, а наяву. Мы сидели у одного костра. Вместе плыли по Сосьве, смотрели на берега, где проснулась новая жизнь. Я рассказывал отцу о далеком городе, о моих новых друзьях. Старый Солвал слушал меня не перебивая. А потом я слушал его рассказы — о тайге, о Сосьве, о новых и давних временах. Мне кажется, я стал намного богаче. Жизнь моя словно удлинилась. Будто не он, а я жил в те далекие годы, когда впервые его качнуло веселое и яркое солнце жизни.

Рядом с отцом все было и проще, и сложнее. Все казалось понятнее, но тут же возникали новые загадки… Жизнь играла свою вечную игру. Рядом с отцом мне она казалась полноводной рекой, выходящей из берегов. И жизнь моя снова была полная чаша.

И вот я снова лечу в крылатой лодке. Высоко лечу. Рядом с солнцем лечу.

Солнце осталось и на земле. Золотым язем плескалось солнце в серебряном плесе. И чайки смеялись, унося в тонких клювах рыбок. И рыбы ломали сияющее лицо воды расплывающимися кольцами…

Земля моя, где олени бегали, где резвились соболи, где мать моя качала берестяную люльку, где отец мой на широких лыжах из лосиного камуса оставлял узкий след, снова навеяла мне свою сказку.

Крылатая лодка несет меня вдаль. Смогу ли я ее остановить? У нее расписание и строгий маршрут.

Там, внизу, над обрывом стоит мой родной кедр. Наклонив трехсотлетнюю голову, в глубоком раздумье стоит он. Нашел, нашел я время и пришел к тебе, как в детстве. Походил вокруг тебя без топора острого, посидел под могучей кроной — но не с молитвой древней, а с глубокой думой. Пощелкал орехи и скорлупки не разбросал. В память встречи уронил орешек.

Крылатая лодка несет меня в новую сказку. Какой-то она будет?