– Как вы меня назвали?

– Потаскухой, мадам. Вы просто-напросто потаскуха из борделя!

– А не хотите ли узнать моё мнение о вашей персоне?

– Во всяком случае, я не вступаю, как вы, в грязные любовные связи!

– Ваша добродетель тут ни при чём. Мужчины к вам не прикасаются только из-за вашего безобразия. Бедная Пютешка, да вы скоро околеете от вынужденного целомудрия!

– А вы околеете в лазарете от дурной болезни.

– Во всяком случае, я не подхвачу её, отираясь возле попов. Знаю я ваши повадки, пакостница вы эдакая!

– Что там ещё мелет эта полоумная?

– Нет, вы только послушайте, Бабетта, эту святошу. Эта тварь не может пройти мимо, чтобы не оскорбить.

– Видать, она наглоталась бусинок от чёток! А они действуют что твоя фасоль. Вот теперь она и смердит через глотку.

– Шагайте своей дорогой, кумушка из портомойни! Да отряхните солому с юбки! Подстилка для нищих!

– А ты, Пютешка, была бы рада-радёхонька, если бы какой-нибудь нищий пожелал твоего поганого мяса. Но он скорее предпочтёт заниматься грешным делом сам с собой у забора, чем прикасаться к твоим грязным юбкам!

– О чём вы тут спорите?

– Вы как раз вовремя, мадам. Представьте себе, эта рожа, способная сделать любого мужчину импотентом, обзывает тут всех потаскухами!

– Да, я заявляю во всеуслышание: вы шлюхи для неразборчивых мужчин, и я всех вас презираю!

– Что правда, то правда: мужчины никогда нам зла не делали. Так же как тебе не делали добра, бедная Пютешка! Вот в чём твоё несчастье!

– Паскудницы!

– А твой передок ни на что не пригоден!

– Я услышала крики и поскорее закрыла табачную лавку, чтобы сюда поспеть… Как говаривал мой Адриен: весь день-деньской…

– Это опять Пютешка, мадам. Она окончательно спятила!

– Я не спятила. Я просто сказала рыжей, чего она стоит!

– Ей ещё повезло, что здесь нет Туминьона!

– Можете мне поверить, её уже раздирает от избытка добродетели!

– Я попрошу вас, сударыни, сообщить мне причину вашего диспута и скопления народа в общественном месте.

– Вы вовремя подоспели, господин Кюдуан…

– Это всё Туминьонша, господин бригадир, я проходила мимо, а она…

– Господин Кюдуан, я Пютешку не трогала, это она…

– Вы врёте, мадам!

– Нет, это вы врёте!

– Я не позволю, чтобы меня обзывала вруньей какая-то потаскуха, которая является позором нашего города…

– Вы слышите, что говорит эта завистливая дрянь, господин Кюдуан…

– Ты уже прогнила насквозь!

– Иди, иди обнюхивай сутаны!

– Потаскуха!

– А у тебя собственные пальцы заменяют мужчину!

– Ты всякому позволяешь себя тискать!

– А ты уже рехнулась, оттого что тебя не тискают!

– Толстозадая!

– Плоскозадая!

– Так и ждёшь, чтобы на тебя вскочили!

– Уродина без потребителя!

– Хватит, заткнись!

– Так ты меня и испугала, чернявка!

– Слышите, как она меня обзывает!

– Вот видите, господин Кюдуан!

– Да будет вам!..

– Запереть её надо!

– Она всегда скалит зубы, когда я прохожу мимо!

– Я её не трогала, эту полоумную старуху!

– Гулящая!

– Вошь!

– Да прекратите вы или нет? Не то я призову полицейские силы!

– Это всё она, господин Кюдуан, эта гадюка…

– Замолчите!

– Эта Туминьонша, господин Кюдуан, только и знает, что…

– Да замолчите же! Замолчите и освободите дорогу! Разойдитесь по домам! И если вы ещё раз мне попадётесь…

– Это не я, господин бригадир!

– Вы слышите, что говорит эта церковная ведьма! Ведь вы же были здесь, Бабетта? Вы видели всё, как было…

Бригадир Кюдуан схватил железной рукой тощую руку Жюстины Пюте и увлёк старую деву к «Тупику монахов», угрожая отвести её прямо в тюрьму, если она сейчас же не замолчит. Остальные женщины отправились в «Галери божолез», чтобы обсудить животрепещущее событие.

На этом сборище особенно блистала г-жа Фуаш.

– Подумать только! – говорила она. – Дожить до моих лет, чтобы услышать подобные мерзости! Ведь я провела свои юные годы с великосветскими особами, которые были до такой степени воспитанны, что никогда не произносили одно слово громче другого. Они были до того вежливы, что говорили «извините» только оттого, что проходили мимо. Можете себе представить! Рот у них буквально набит всякими «извольте». Со всех сторон только и слышалось: «дорогая госпожа Фуаш». Меня осыпали всевозможными любезностями, не считая мелких подарков… Я была окружена всеобщим почтением, а у моего подъезда всегда стояли кареты, на кучерах были цилиндры, как на министрах, а пуговицы на их ливреях каждое утро натирались до блеска! И после этого, на старости лет, слышать такие вещи! Это, должно быть, война так изменила людей…

Но едва утихла ссора возле «Галери божолез», как в нижней части городка, в ста пятидесяти метрах от магазина Туминьонов, разразился новый скандал.

– Может, это не вы сочинили сплетни, которые Бабетта Манапу распространяет на всех перекрестках? Может, это кто другой?

– Нет, мадам; это не я. И я попрошу вас взвешивать свои слова!

– Значит, я лгу, не так ли?

– Разумеется, мадам!

– Так, может, это вы всегда говорите правду?

– Разумеется, мадам!

– Если бы вы её сейчас сказали, так это было бы в первый раз. Да, в первый раз, мегера вы этакая!

– Ах, вот как! Я заставлю вас замолчать, мадам!

– Да ну! Вас тут отлично знают!

– Разумеется, знают, мадам!

– К несчастью для вас!

– Наоборот, к счастью, мадам!

– Так, может, это не вы наболтали всякие гадости Туанетте Нюнан?

– Разумеется, не я, мадам!

– А Берте и Жанне-Марии – тоже не вы?

– Разумеется, не я, мадам!

– А кто был в леске Фон-Муссю с Босолеем? Может, тоже не вы?

– А с кем там были вы сами, если всё так хорошо разглядели?

– А ваша проделочка на базаре, когда вы стянули три куска козьего сыра?

– Ну, знаете, хватит! Мне это уже надоело! Да-да, надоело!

– Мне это тоже давным-давно надоело! Надо положить этому конец!

– Вот именно, мадам, надо всё это прекратить!

– Я вас заставлю замолчать! В конце концов, я вам дам утюгом по физиономии.

– Кто, вы?

– Да, я! И тебе не придётся долго ждать! Я тебя заставлю попридержать язычок, которым впору вылизывать нужники!

– А ну-ка подойди сюда! Уж я тебя жду не дождусь!

– Сама подойди, трусиха!

– Да ты, никак, боишься?

– Ну, что ж ты не подходишь?

– Уж если б я захотела подойти, гак я бы не побоялась!

– А всё же не подходишь!

– А просто не хочу прикасаться ко всякой мерзости, не хочу руки марать!

– Не тебе бояться лишней грязи! Обезьяна!

– Во всяком случае, я не шатаюсь по кухне в чём мать родила, и всё это на виду у соседей!

– Хорошо бы ты выглядела со своими пустыми бурдюками, свисающими до пупа! Ну что, теперь снова побежишь сплетничать? Если я тебя опять поймаю за этим занятием, старая чертовка…

Вот до чего доходила людская ярость в уличных перепалках, случавшихся в последние дни всё чаще и чаще. Клошмерляне стали просто неузнаваемы. Но тут уместно будет рассказать о новых событиях, доведших их страсти до такого накала.

* * *

Впоследствии клошмерляне приписывали таинственную роль в подготовке беспорядков лицемеру Жиродо, вероятно, связанному с иезуитами, у которых кюре соседнего городка Монтежур получал политические директивы.

По правде говоря, ничто не было доказано наверняка: события в Клошмерле можно было объяснить по-разному и совсем не обязательно было вмешивать в это дело иезуитов. Однако нам представляется вполне вероятным, что нотариус Жиродо действительно мог способствовать смутам, хотя мотивы его деятельности не вполне ясны. Его могла на это натолкнуть ненависть к Бартелеми Пьешю, которому он не прощал его первенства в городке. Будучи лицом должностным и обладая дипломом юриста, нотариус Жиродо про себя возмущался тем, что мэрия досталась не ему, а какому-то мужлану. Так называл он Пьешю, с которым был, однако же, чрезвычайно любезен. Но мэр не поддавался на эти уловки и самые выгодные дела поручал нотариусу из соседнего города.

Шесть километров неровной дороги отделяли Клошмерль от городка Монтежур, где проживало две тысячи жителей. В этом городке орудовал весьма энергичный кюре, объединивший воинственных молодых людей в отряды «католической молодёжи». Неугомонный нрав мальчишек от четырнадцати до восемнадцати лет городской кюре направил на битвы, полезные католической церкви. Между Монтежуром и Клошмерлем существовала старинная вражда. Она зародилась в 1912 году на городском празднике Монтежура, где пареньки из Клошмерля слишком вольно обращались с монтежурскими девицами. С тех пор между клошмерлянами и монтежурцами шли непрерывные сражения. Победителями обычно выходили клошмерляне. Не потому, что они были сильнее, а оттого, что обнаруживали больше находчивости и хитрости и в нужный момент, не колеблясь, прибегали к вероломству. Это вероломство при стычках свидетельствовало о своеобразном военном гении. По всей вероятности, оно возникло в результате скрещения рас, ибо эти земли в прежние времена часто подвергались набегам. Монтежурцев крайне уязвляло то обстоятельство, что их собственное коварство всегда побивалось более тонким коварством клошмерлян, умевших мастерски затащить своих врагов в засаду и вдоволь их там отдубасить, пользуясь численным превосходством (что, вообще говоря, является целью любой стратегии, целью, которой не гнушался сам Наполеон). Монтежурцы группировались под святыми хоругвями и считали себя воинством господа бога. Поэтому им было мучительно стыдно возвращаться домой в синяках, наставленных им еретиками. Разумеется, они повсюду рассказывали о том, что в канавах осталось огромное множество поверженных клошмерлян. Но эти рассказы, спасая честь, нисколько не врачевали самолюбие. В связи с этим становится понятной готовность монтежурцев вмешаться во внутренние дела клошмерлян. Впрочем, ревностные центурионы из Монтежура делали это лишь при полном отсутствии риска, ибо они испытывали живейшее отвращение к подкованным башмакам и дубинкам мускулистых клошмерльских парней.

Монтежурцы несколько раз появлялись в Клошмерле ночью. Никто не видел, как они приходят и исчезают, но некоторые жители слышали звуки голосов и шум проезжающих велосипедов во время поспешного бегства злодеев. А поутру обнаруживались следы их ночного набега: ругательные надписи на стенах мэрии, «Галери божолез» и брань на дверях доктора Мурая. Судя по надписям, монтежурцы были прекрасно осведомлены обо всех событиях в Клошмерле. Однажды ночью были сорваны объявления муниципалитета и разбиты стёкла в мэрии. А как-то утром горожане обнаружили, что кто-то выкрасил в красный цвет солдата на монументе в честь героев войны. Этот памятник, бывший гордостью всего Клошмерля, выглядел так: молодая женщина, символизирующая Францию, опиралась рукой на плечо солдата с суровым лицом, который прикрывал её своим телом и держал винтовку наперевес.

Совершенно красный солдат, утром, в самом центре главной городской площади! Можно себе представить, какое это произвело впечатление. Повсюду только и слышалось:

– Видали?

Весь Клошмерль отправился к центру городка. Солдат, обмазанный свежей краской, выглядел чрезвычайно курьёзно. Но гнев клошмерлян был безграничен. Он был вызван не столько окраской, по правде говоря, забавной, сколько острым чувством обиды. Банда Фаде выразила готовность окрасить в зелёный или чёрный цвет монтежурский памятник павшим, тоже изображавший величавую Францию и непреклонного солдата. Но это не было выходом из положения. Для обсуждения ситуации спешно собрался муниципальный совет. Доктор Мурай заявил, что красный цвет делает памятник более воинственным и к тому же более заметным. Он предложил сохранить красный цвет и покрыть памятник новым слоем краски. Этому энергично воспротивился Ансельм Ламолир, который противопоставил рассуждениям доктора аргументы этического порядка. Красный цвет – это цвет крови, сказал он. Не следует к воспоминаниям о войне примешивать мысль о крови. Павших на поле брани надо изображать в плане идеальном, просветлёнными и покрытыми славой. Следует избегать всего низменного, обыденного и печального, что могло бы омрачить воспоминания о минувшей войне. Нельзя забывать о молодом поколении, которое должно быть воспитано в духе традиционного героизма французского воина, умеющего умирать с весёлой улыбкой на устах. Так погибать на поле брани могут только французы – это неподражаемое искусство свойственно духу французской нации, как известно, первой нации в мире. Лёгкая дрожь патриотизма пробежала по телам муниципальных советников, взволнованных своевременным напоминанием о национальном превосходстве. Напоследок Ламолир внезапно выпустил в Мурая несколько метких стрел, чем окончательно доконал своего оппонента.

– Вполне возможно, – сказал он, – что у людей, которые потрошат мертвецов, нет ничего святого. Хотя мы и деревенские люди, но у нас ничуть не меньше идеалов, чем у разных городских краснобаев. Мы ещё себя покажем!

Красноречие, основанное на фактах, всегда обладает огромной силой убеждения. Ансельм Ламолир был самым подходящим человеком, чтобы говорить о жертвах войны, он потерял трёх племянников и зятя. К тому же в начале войны и сам он прослужил в течение почти месяца в тыловом дорожном отряде. Ламолир причислял себя к жертвам войны. («Которые погибли – тем ещё повезло, все беды обрушились на живых».) Итак, все согласились с выступлением Ламолира и решили пригласить специалиста, который вернул бы монументу его первоначальный цвет.

Но вскоре произошли вещи посерьёзней. Однажды, около трёх часов ночи, мощный взрыв потряс весь городок до основания. Гулкое эхо взрыва прежде всего навело на мысль о землетрясении, и клошмерляне замерли от ужаса, отнюдь не уверенные в том, что их дома по-прежнему находятся в вертикальном положении, а они сами – в горизонтальном. Самые отчаянные выскочили на улицу. Запах пороха привёл их к «Тупику монахов». и вскоре, с наступлением рассвета, люди узрели то, что произошло в «Тупике». Заряд динамита, подложенный под писсуар, взорвал металлическую обшивку, а осколки выбили стекло в церковном окне. На сей раз ущерб был нанесён и тому, и другому лагерю. Этот вандализм вызвал всеобщее возмущение. На следующий день два неосторожных монтежурца были настигнуты десятком бесстрашных клошмерлян и избиты до полусмерти.

Одновременно с этим приумножались частные скандалы. Они затрагивали представителей обеих партий, что немало способствовало смятению умов. Но об этом следует рассказать подробнее.

* * *

В один прекрасный день Мари Фуйаве, юная служанка Семейства Жиродо, была безжалостно изгнана хозяевами, не давшими ей при этом ни сантима. Маленькую Мгари сочли повинной в постыдном посягательстве на юного Рауля Жиродо, воспитанника отцов иезуитов. На самом же деле ответственность, как и проступок, была обоюдной: сыну нотариуса было около семнадцати лет, а служанке около девятнадцати. Это старшинство и вменил бедняжке в вину добродетельный папаша Жиродо, который пришёл в бешенство, узнав, что под его кровлей отпрыск, предназначенный для высоких государственных постов, делил ложе с какой-то служанкой. Между тем, вероятнее всего, заводилой в этом деле (разумеется, несовместимом с репутацией семейства нотариуса) был Жиродо-младший, успевший уже проявить себя как искусный лицедей.

У Рауля Жиродо были смягчающие обстоятельства. В частности, глуповатая покорность молоденькой служанки, нанятой Жиродо для самых разнообразных работ. Мари явно не знала, где должно кончаться послушание хозяевам. Простоватой и боязливой девице, пришедшей из горного селенья, общественное устройство представлялось чем-то ужасным. Лживый лицеист, который легко мог бы добиться её увольнения, с самого начала принялся тискать её по тёмным углам. Она решила, что есть смысл поддаться этим ласкам, чтобы обеспечить себе покровителя и смягчить своё одиночество в доме, где все внушали ужас и помыкали ей как хотели. Мари Фуйаве нельзя было назвать красавицей, но она обладала соблазнительной свежестью и великолепно развитой грудью. Вид этой груди буквально потрясал юного Жиродо, томившегося девять месяцев в году от сурового режима интерната и страдавшего днём и ночью от бесплодных мук полового созревания. При таких условиях сближение между сыном нотариуса и молодой служанкой сделалось роковой неизбежностью. Рауль Жиродо приехал на каникулы с твёрдым решением просветиться в некоторых вопросах, не предусмотренных учебной программой иезуитов. Для такого рода исследований полностью подходила Мари Фуйаве. Мари уступила ему с тем же молчаливым прилежанием, какое она привносила во все свои работы по дому. Она отнюдь не считала, что всё это может дать ей какое-то право на фамильярность по отношению к молодому господину. Неопытность обоих новичков, в конце концов, была успешно преодолена, и Мари Фуйаве скромнёхонько пользовалась своей долей удовольствия, которую ей благоволил оставить Рауль Жиродо. Но, хотя обе эти доли были не всегда равновелики, ночные утехи явно повысили преданность служанки господам, и это тотчас же отразилось на её работе.

– С конца июля эта девка порядочно обтесалась. Она уже не так неуклюжа, – часто повторяла г-жа Жиродо, обычно скупая на похвалу.

– Да, – отвечал нотариус, – она понемногу привыкает. Я нахожу, что и Рауль с некоторых пор сильно изменился к лучшему. Он стал более спокоен и рассудителен. Он начал читать, чего с ним никогда не случалось раньше, и уже не шатается по округе, как в прошлые годы. Кажется, он становится дельным человеком.

– Да, в его возрасте начинаешь многое понимать. Его характер формируется.

Тем не менее они и не подумали учесть эту перемену, когда обнаружилось, до какой степени Мари Фуйаве пополнила познания молодого барина и сумела проникнуть в интимную жизнь семейства Жиродо. Её тотчас же прогнали, и она ушла, заливаясь слезами. На всех перекрёстках она простодушно рассказывала о своей беде. Её жалобы сильно скомпрометировали семейство Жиродо и всю партию Церкви.

– Ну и свиньи эти Жиродо! – говорили многие горожане.

– Они держат свои чётки неподалёку от ширинки!

Но Мари Фуйаве ругала не всех одинаково.

– Всех хуже жена, – объясняла маленькая Мари. – Потому как барин завсегда интересовался моим здоровьем. Он всё пугался, что я занедужу, и говорил: «Мари, у тебя такая красивая пухлая грудка! Надо её блюсти, а то с ней может что-нибудь приключиться. Тебе не больно, когда я делаю вот так?» – это он у меня завсегда по разным уголкам спрашивал. А потом клал пять франков как есть промежду грудей. А то, бывало, и десять франков засовывал за самую пазуху. «Это, говорит, для маленькой Мари, у которой такая красивая грудка!» Так что потихоньку от мадам у меня получалась прибавка к жалованью.

– А как Рауль, Мари?

– Он меня заставил, не спросясь. Я тогда была вся сонная, и прежде чем набралась сил, чтоб отбиться, всё уже было окончено.

– Ты должна была кричать, Мари!

– Да нет, я уж очень стыдилась, что сбежится много народу…

– А потом, Мари?

– А потом всё шло по привычке. И я уже не так стеснялась.

– Так, может, ты от этого и удовольствие получала?

– Я тогда подумала: ну что ж, раз уж начали… Хотя это мне и добавляло лишней усталости… В общем, не всё тут было к моей выгоде.

– А Рауль здорово досаждал?

– Да, он был большой хват. По субботам и в дни стирки, бывало, что я падала на кровать да тут же и засыпала. Так что он получал удовольствие один, а я даже и не чуяла. Мне уж было ни до чего…

В один прекрасный день все узнали об исчезновении Клементины Шавень, соперничавшей в благочестии с самой Жюстиной Пюте. Выйдя из дому вечером, старая дева не вернулась обратно даже на следующий день, чего никогда не случалось с ней раньше. Соседи забеспокоились и принялись её разыскивать, движимые не столько жалостью, которую они выставляли напоказ, сколько острым любопытством и смутной надеждой открыть какую-нибудь нелепицу.

Было установлено, что накануне Клементина Шавень заходила к аптекарю Пуальфару, вероятно, для того, чтобы посоветоваться о своём недуге фиброзного происхождения, оскорблявшем её стыдливость. Старая дева принадлежала к числу постоянных посетительниц аптеки, мечтавших снова привести Пуальфара к семейному очагу, где мирно прошла бы его старость, украшенная святыми молитвами. Любые предлоги, включая интимные недомогания, были приемлемы для того, чтобы привлечь внимание вдовца к несправедливо презираемому телу, которое могло бы ещё приносить некую пользу. Всё это направило поиски по определённому руслу.

Было установлено, что сам Пуальфар с предыдущего вечера не подавал ни малейших признаков жизни. Его помощник давно уже привык к неожиданным отлучкам своего странного господина. Поэтому его нисколько не обеспокоило исчезновение хозяина. Он преспокойно запер в обычное время аптеку, которой привык управлять один. Совпадение этих двух исчезновений придавало отсутствию аптекаря совершенно иной смысл. Помощник отлично помнил, что к его хозяину накануне действительно заходила Клементина Шавень, но не мог припомнить, чтобы она выходила обратно. Его попросили подняться в квартиру Пуальфара, расположенную над магазином. Вскоре он спустился и позвал женщин.

– Идите сюда, – сказал он, – тут происходит что-то непонятное…

В коридоре сильно пахло воском и ладаном. Когда они постучали, за дверью послышалась какая-то возня. Затем раздался свирепый голос – изменившийся голос аптекаря Пуальфара:

– Убирайтесь вон, гробовщики сатаны!

За этими словами, наводящими на грустные размышления, последовал взрыв пронзительного хохота, тем более подозрительного, что до сих пор никто из клошмерлян никогда не слыхал, как смеётся аптекарь. Помощник постучал снова:

– Господин Пуальфар, это я – Базеф!

– Базеф умер! – ответили ему из-за двери. – Все умерли. На земле остались одни гробовщики сатаны!

– Вы не видели Клементину Шавень, господин Пуальфар?

– Она умерла. Умерла, умерла, умерла!

И снова – взрыв ужасного смеха. Дверь оставалась закрытой. Воцарилось молчание. В смятении все спустились в аптеку, чтобы обсудить всё, что услышали. Увидев проходившего мимо Босолея, они позвали его в аптеку и изложили суть дела.

– В таком разе нужно позвать Кюдуана! – заявил Босолей.

Отправились в жандармерию за бригадиром и заодно пошли за слесарем. По лестнице поднимались на цыпочках, чтобы выломать дверь неожиданно. Дверь легко уступила, и собравшиеся узрели довольно странную картину. Ставни были закрыты, шторы опущены, комната погружена в потёмки, но в этом сумраке светились восковые свечи, поставленные вокруг кровати, а в массивных чашах потрескивали благоуханные курения. У подножия кровати в позе безысходной печали застыл Пуальфар – он стоял на коленях, обхватив голову руками. На кровати неподвижно лежала Клементина Шавень. Любопытные появились так внезапно, что аптекарь не успел опомниться. Он поднялся и, призывая вошедших к молчанию, с нежностью проговорил:

– Тише! Она мертва! Мертва, мертва, мертва! Я её оплакиваю. Я не расстанусь с ней никогда.

– Но если она мертва, – заметил Кюдуан, – нельзя же оставлять её здесь.

Лицо Пуальфара осветилось хитрой улыбкой.

– Я её набальзамирую, мои дорогие, и положу за стекло на витрину.

Базеф попытался вернуть своего хозяина к действительности, напомнив ему о профессиональном долге:

– Господин Пуальфар, одна клиентка попросила у меня рвотный корень. Куда вы его положили?

Аптекарь поглядел на своего помощника с величайшей жалостью во взгляде.

– Лживый дурачок! – просто прошептал он.

Внезапно он пришёл в бешенство, схватил одну из свечей и бросился к изумлённым пришельцам. С горящим светильником в руке он казался причудливым архангелом, архангелом в ермолке с кисточкой.

– Назад, подлые святотатцы! Назад, гробовщики сатаны, назад, оборотни!

– Ясное дело, он спятил! – промолвил рассудительный Босолей.

Они набросились на несчастного Пуальфара, который яростно отбивался, испуская вопли:

– Моя возлюбленная мертва! Мертва, мертва, мертва!

Ему связали руки и ноги и перенесли на первый этаж. Несколько человек побежали за доктором Мураем для бедной Клементины Шавень.

Старая дева была жива. Доктор Мурай сразу же установил, что она была погружена в глубокий сон, вызванный наркотическими средствами.

– Если бы я знал, какими… – бормотал доктор над её безжизненным телом.

Осмотрев комнату, он обнаружил на круглом столике две чашки и заставил Базефа исследовать их содержимое. Анализ обнаружил огромную дозу снотворного. Проверив наличность маленького стенного шкафа, куда Пуальфар запирал всевозможные яды, было нетрудно установить, что же именно выпила Клементина Шавень. Мурай немедленно принял соответствующие меры.

Старая дева очнулась в незнакомой комнате, окружённая встревоженными женщинами, которые были чрезвычайно заинтересованы всей этой историей и нетерпеливо ожидали возможных разоблачений.

– Где я? – жалобно вопросила жертва.

– Вы ничего не помните?

– Ничего.

– Может быть, это и к лучшему… – ехидно процедила одна из присутствующих.

Это замечание принадлежало Жюстине Пюте, которая примчалась одной из первых. Обернувшись к соседям, она добавила:

– Провести целую ночь с этим сумасшедшим… Страшно подумать о том, что тут могло произойти!

Читатель, уже достаточно осведомлённый об извращённых наклонностях Пуальфара, понимает, что с Клементиной Шавень не произошло ничего непоправимого. Но положение старой девы было весьма двусмысленным. Четырнадцать часов подряд она провела в абсолютном беспамятстве и впоследствии так ничего и не узнала о своём физиологическом состоянии. Ей следовало бы обратиться за консультацией к доктору Мураю. Но, опасаясь наихудшего, она не решилась на такую экспертизу. Семь лет спустя она умерла от операции, так и не установив наверняка своё право именоваться девственницей.

Аптекарь Пуальфар в течение полугода проходил курс лечения в одной из психиатрических клиник, где некий психиатр новейшей школы врачевал его подсознание методом прогрессирующих признаний. Под натиском многочисленных вопросов память Пуальфара открыла свои секреты: в возрасте четырнадцати лет аптекарь испытал своё первое сексуальное волнение у постели умершей кузины, двадцатитрёхлетней красавицы, которую он обожал втайне. Смешанный запах цветов и мёртвого тела с такой сладостной силой запал в память молодого Пуальфара, что впоследствии его тёмные инстинкты непрестанно стремились вернуться к этому ощущению. Исповедь, вырванная по кусочкам, совершенно его исцелила. В конце концов, он выписался из сумасшедшего дома румяный, повеселевший, прибавив двенадцать килограммов в весе.

Итак, Пуальфар, с выражением полного счастья на лице, снова вернулся в Клошмерль. Однако горожане дали понять, что отныне побоятся доверить ему свои рецепты. Пуальфар перебрался в маленький городок Верхней Савойи, где до сих пор пользуется славой весельчака и балагура.

Что касается Клементины Шавень, то её репутация была загублена навеки, так как злобный гений её безжалостной противницы, Жюстины Пюте, изобрёл некое словечко, навсегда увековечившее память об этой постыдной ночи. Жюстине Пюте мало было оклеветать поверженного врага, она захотела бросить ей прямо в лицо всё своё презрение. Она сделала так, что удобный случай представился, как только возник спор, которого её соперница долгое время избегала. Но, в конце концов, терпение Клементины Шавень иссякло, и она ответила. Именно этого и дожидалась Жюстина Пюте.

– Я удивляюсь вашему гордому виду после того, что вы позволили с собой сделать…

– После того, что я позволила с собой сделать? – повторила Клементина, собираясь обороняться.

И тогда Жюстина Пюте публично метнула в неё это словцо:

– Бедняжка, ведь всем отлично известно, что вы дали себя «пропуальфировать»!

«Дать себя пропуальфировать» прочно вошло в лексикон Клошмерля.